close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

Рецепция А. П. Чехова Игнатия Брянчанинова и Л. Н. Толстого в рассказе Б. К. Зайцева «Черные ветры» литературные истоки темы скифов и мысли о торжестве христианского гуманизма.pdf

код для вставкиСкачать
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
УДК 882.09
Морозов Николай Георгиевич
кандидат филологических наук
Костромской государственный университет им. Н.А. Некрасова
РЕЦЕПЦИЯ А.П. ЧЕХОВА, ИГНАТИЯ БРЯНЧАНИНОВА И Л.Н. ТОЛСТОГО
В РАССКАЗЕ Б.К. ЗАЙЦЕВА «ЧЕРНЫЕ ВЕТРЫ»: ЛИТЕРАТУРНЫЕ ИСТОКИ
ТЕМЫ СКИФОВ И МЫСЛИ О ТОРЖЕСТВЕ ХРИСТИАНСКОГО ГУМАНИЗМА
В статье рассматриваются особенности рецепции Б.К. Зайцевым прозы А.П. Чехова, Л.Н. Толстого, И. Брянчанинова в рассказе «Черные ветры». Писатель обличает проявления насилия, социальной и этнической нетерпимости, утверждает торжество идеи гуманизма и согласия в общественной жизни России 1905–1906 гг.
Ключевые слова: рецепция, «скиф», древняя история, гуманизм, согласие.
Е.А. Колтановская в своё время высказала справедливое и точное суждение, касающееся философской доминанты творческого сознания Б.К. Зайцева, определившейся уже в ранних его произведениях: «Обнаружился в ранних рассказах и особенный философский, синтетический склад Зайцева
как художника. Он улавливает общее прежде частного, жизнь стихии, а не отдельных индивидуальностей. От стихии природы он перешёл к стихии
человеческой жизни». В то же время эти рассказы,
по мнению Е.А. Колтановской, «конкретны, связаны с бытом, пропитаны запахами земли» [3, с. 212].
Эти наблюдения справедливы не только в отношении рассказа «Священник Кронид» и повести «Аграфена». Особенно ярко чуткая прислушливость
раннего Зайцева к проявлениям подземных, стихийных начал в сознании людей из народа, захваченных разрушительными страстями, выразилась
в рассказе «Черные ветры», впервые опубликованном в шестом номере журнала «Современная
жизнь» за 1906 год. Пожалуй, ни в каком другом
рассказе Б.К. Зайцева 1900-х гг. столь сильно не
дает о себе знать блоковское ощущение стихии мятежа в духе Пугачева и Разина. Не случайно в этом
рассказе не обнаруживается сочувственного отношения не только к черносотенной массе, но и к организованным, казалось бы, в колонну рабочим, движущимся навстречу беснующемуся сборищу погромщиков с какой-то мрачной, сосредоточенной
решимостью. По мысли Зайцева, обе противоборствующие массы людей в равной мере лишены памяти о своём культурном прошлом, о христианском долге братолюбия и милосердия перед Богом
и людьми. Зайцев с самого начала, доискиваясь до
глубинных причин братоубийственной розни в одном из провинциальных городков России, приходит к мысли о годами копившейся в этом и других,
таких же унылых городках, бездуховности, лжи,
фальши. Многолетним нравственным кризисом,
неблагополучием всей этой провинциальной скуки
веет с первых же строк рассказа. В самом начале
повествования вниманию читателя предлагается
описание привокзального пространства, серенького, дождливого и слякотного. Каким-то беспросветным унынием, тоской веет от этой пейзажной картины. Что-то чеховское ощущается в зайцевской
120
Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова  № 3, 2013
картине провинциального вокзальчика: «Холодно,
слякоть. От дождя всё стемнело. На площади стальные лужи, и сумерки кружат, веют темной птицей.
На вокзальной площади кольцо мясных лавок.
В них висят свежие туши, рубят мясники и кое-где
огромные подвешенные рыбы – как жирные плавни. Посреди площади, у водокачки, сбились кучей
ломовики – громадные, в белой муке; красные глаза у них сверкают» [2, т. 1, с. 89]. О точечной интертекстуальности, связанной с определенным художественным текстом А.П. Чехова, в этом отрывке вряд ли приходится говорить, но вот короткий,
быстрый приступ к теме, детали городского провинциального ландшафта, создающие у читателя
впечатление дикости и варварства, царящих в этом
уголке России, – всё это взято Зайцевым от Чехова.
Вспомним прямое и точное описание места действия в рассказе «Хамелеон», полицейского надзирателя Очумелова в новой шинели и с благоприобретённым крыжовником, дровяной склад, золотых дел мастера Хрюкина и мгновенно создавшуюся картину быта и нравов общества, где совесть
давно не объявлялась, а вместо закона господствует право сильного. И в начале повествования холод и слякоть не только показывают читателю на
время года, наступившую осеннюю непогоду. Они
напоминают о чеховском рассказе «Человек в футляре», где на похоронах Беликова лил дождь, и все
учителя гимназии были в калошах с зонтиками.
Следовательно, ненастье в рассказе Чехова подчеркивает унылое, беспросветное существование провинциальных интеллигентов и всей России. Вот
и в рассказе Зайцева «Черные ветры» холод и слякоть навевают ощущение жизни не только бескрылой, но ещё и жестокой, в которой утвердились нравы людей бессердечных, забывших о любви
к ближнему. Не случайно в лужах на привокзальной площади не дождевая влага, но субстанция,
блеском напоминающая сталь. На фоне такого многозначительного пейзажа лавки мясников с большими, едва ли не в рост человека, тушами животных и рыб, предвещают события кровавые, в духе
времён из древнейшей истории народов.
Есть, однако, в этом пейзажном зачине «Черных ветров» символический подтекст, нуждающийся в более обстоятельном комментарии. Построен© Морозов Н.Г., 2013
Рецепция А.П. Чехова, Игнатия Брянчанинова и Л.Н. Толстого в рассказе Б.К. Зайцева «Черные ветры»...
ная по принципу градации мрачная группа символических примет – «кольцо» лавок, мясные «туши»,
«красные глаза» – все эти знаки неизбежного кровопролития, агрессии, зла. Вряд ли можно считать
их только изобразительными подробностями.
В коллективном и достаточно скупом портрете «ломовиков» ясно просматривается художественная
манера раннего Зайцева, на которую обратила внимание Е. Колтоновская в цитированном нами исследовании 1916 года. Красные глаза ломовиков
и есть художественное воплощение уже сложившихся в творческом сознании писателя символико-философского представления о российской действительности времён кровавой смуты 1905–
1907 годов. Эти символико-философские представления Зайцева о действительности выступают на
первый план, подчиняя себе конкретные реалии
предметного мира. И здесь во внешнем облике ломовиков символическое и реально-конкретное причудливо сплетаются, соединяясь в некий стилистический узор, обусловленный логикой авторской
мысли. В результате достигается удивительный
эффект соединения примет мира естественного,
земного, и сверхъестественного, где обитают бесплотные силы добра и зла. Сознание читателя вначале может объяснить элемент необычного в облике ломовиков, например, белизну фигур – бытовыми обстоятельствами, условиями профессиональной деятельности людей, перевозящих муку и другие товары. Но «красные глаза» у погромщиков,
оказавшихся к случаю в некоем подобии белых
одежд, – подробность не случайная. Эта художественная деталь выступает на поверхность сюжетной канвы из каких-то смысловых глубин, какихто иных текстов, на которые мог опираться в творческих раздумьях о происходящем автор. В этих
неестественного цвета глазах заключается разгадка еще одной рецепции в тексте «Черных ветров».
Зайцев предлагает внимательному читателю всмотреться попристальней в городскую среду, вслушаться в звуки, издаваемые пространством. Дело в том,
что до начала повествования в провинциальном
городке произошли катастрофические, с точки зрения автора, перемены в духовном и нравственнопсихологическом состоянии всех обывателей, без
исключения.
Существа в белом с красными глазами, встретившие только что прибывшего в городок герояповествователя – опасные социальные мутанты,
первые вестники эпидемии насилия и братоубийственной розни, поразившей уездный город. И потому конкретная, бытовая подробность, которая
раньше, быть может, осталась бы в пределах художественных возможностей реалистического искусства XIX века, теряет изобразительную устойчивость, её лексико-стилистическая фактура становится плавкой, перетекает к символико-стилистическому полюсу, спрятанному в глубине художествен-
ного текста всего рассказа. Здесь настает время
ответить на существенный для понимания истоков
этой символики вопрос: что именно побудило
Б.К. Зайцева усилить, выделить именно эту, а не
какую-либо другую колористическую деталь в облике ломовиков-погромщиков? Таким образом,
в данном фрагменте рассказа «Черные ветры» обнаруживаются признаки рецептивно-интертекстуального мышления писателя. В этом случае исходным текстом или претекстом оказывается одно из
произведений хорошо известного в богословской
и религиозно-философской среде рубежа XIX–
XX веков христианского писателя Игнатия Брянчанинова. В этом произведении содержится объяснение причин столь необычного, странного цвета
глаз некоторых мирян. Вряд ли можно сомневаться в том, что автор рассказов «Тихие зори», «Священник Кронид», повести «Аграфена» не был знаком с сочинениями Игнатия Брянчанинова, издававшимися в России с 1890-х годов.
Среди работ св. Игнатия, опубликованных в начале 1890-х годов, есть сочинения, касающиеся
опыта иноческой и церковной жизни в первые десятилетия нашей эры в Египте. В частности, Игнатий приводит любопытные свидетельства одного
из древних иерархов восточной христианской церкви, касающиеся внешних проявлений вторжения
демонического начала в души людей. Речь идет об
одном из епископов, который заметил, что внешний
вид прихожан во время и после причастия претерпевает изменения. Он получил от ангела исчерпывающее объяснение этого необыкновенного явления: «...После Божественного страшного жертвоприношения, когда присутствовавшие приступали
один за другим к принятию святых тайн, епископ
видел на лице каждого состояние души его, каким
она подвержена грехам. Лица грешных мужей видел он черными, как бы выгоревшими от зноя; глаза
у них были красные, кровавые. У других людей
были лица светлые, а одежды яркой белизны. Тело
Господа одних, принимавших его, сожигало и опаляло; других просвещало, соделывало подобными
свету: входя в уста, оно разливало свет по всему
телу. <...> Снова обратился епископ к молитве,
умоляя Бога об объяснении показанного ему в откровении. Ему предстал ангел Господень <...>
Епископ … сказал ангелу: “Прошу тебя, объясни
мне и значение различных видов, которые принимаются лицами согрешающих различно, чтоб я,
узнав это, вполне освободился от неведения”. Ангел сказал ему: “Те, у которых глаза были красными и кровавыми, живут в злобе и неправде, любят
обманывать, лукавствовать, хулители и человекоубийцы. – Ангел присовокупил: – Помогай тем,
которым желаешь спасения…”» [5, с. 487–489].
Необходимость в столь обширном цитировании
вызвана тем, что именно этот фрагмент из собранных Игнатием Брянчаниновым изречений и повеВестник КГУ им. Н.А. Некрасова  № 3, 2013 1 121
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
стей древних подвижников более всего обладает
признаками претекста и стал источником реминисценции в рассказе Б.К. Зайцева «Черные ветры». Данный текст из сочинений Игнатия Брянчанинова оказался в такой степени созвучен мыслям
Б.К. Зайцева о роковой податливости народных
масс к насилию, склонности предать забвению
евангельские заповеди, что стал предметом рецепции, дал творческий импульс развитию сюжета,
всей образной системы произведения и даже обусловил выбор писателем следующего рецептивного
фрагмента. Здесь же определилась специфика рецептивно-интертекстуального мышления писателя,
допускавшего гибкую, пластичную корректировку
исходного текста, позволяющую органично включать его в свою, оригинальную, художественную
систему. Зайцев применяет точечную интертекстуальность избирательного характера. Так, сохраняя
эпитет «красные», он устраняет другой, в духе натурализма, эпитет «кровавые». Следуя духу текста
Игнатия Брянчанинова, Зайцев меняет структуру
буквы его, так как то, что уместно в откровении,
где дается избранному свидетелю сразу и всё, не
годится в рассказе, где символы и приметы готовой пролиться крови реализуются в сюжете. Зайцев избегает намёков на какое-либо разъяснение
ужасной приметы зла и тьмы, укрепившихся в душах ломовиков, допуская тем самым расширительное толкование символики красного цвета. Это цвет
крови, но ещё такого же цвета флаги, поднимаемые организованными в стройную колонну рабочими. Отблески красного цвета замечаются и в черных тучах, надвинувшихся на уездный город. Но
при этом Зайцев полностью солидарен с тем объяснением красноглазия грешников, которое даётся
в цитированном фрагменте «Избранных сочинений» Игнатия Брянчанинова.
Более сложной оказалась судьба словосочетания «белые одежды». В тексте Игнатия они связаны с символикой света и обусловлены известным
евангельским мотивом, касающимся убеления
одежд праведников, достойных последователей
учения Христа. В рассказе «Черные ветры» праведников нет, зато грешники – в изобилии, их время настало. Поэтому и мотив убелённых одежд овеян горькой иронией автора. Случайно запачкавшиеся в муке ломовые извозчики, сверкающие налитыми кровью от ненависти глазами – это ли не
страшная карикатура на благочестие и праведность
во времена братоубийственной смуты? Есть в этой
маскировочной белизне страшного облика погромщиков и доля гневной публицистичности Зайцева,
наблюдавшего попытки черносотенцев рядиться
в своеобразные «футляры» из обрывков церковнославянизмов. Довольно широкий спектр художественных способов нового использования интертекста в рассказе «Черные ветры» показывает чуткую
прислушливость Зайцева к лексико-стилистичес-
122
Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова  № 3, 2013
ким обертонам исходного текста, умение писателя
улавливать и выражать в собственном тексте эстетические следы возникающих образно-символических созвучий.
Мысль Игнатия Брянчанинова о таящихся в душах людей с древнейших времён и по сию пору
опасных свойствах поддаться демоническим стихиям и менять облик христианский на личину сатанинскую обусловил обращение писателя к роману-эпопее Л.Н. Толстого «Война и мир». Как уже
отмечалось выше, русская литература XIX века
оказала огромное влияние на творчество раннего
Зайцева. К наследию А.П. Чехова и Л.Н. Толстого
Зайцев особенно прислушивался. «Куча», в которую сбились погромщики в рассказе «Черные ветры» живо напомнила писателю те страницы романа-эпопеи, в которых изображается «толпа», одержимая низменными инстинктами, освободившаяся от тысячелетнего духовного и культурного наследия. В рассказе «Черные ветры» есть символическая подробность в изображении небесного свода над городом, где вот-вот прольётся кровь:
«…Мрачная кровяная туча стелется по земле, ползет, как тяжелый пар» [2, т. 1, с. 89]. Таков небесный свод, которого удостаивается толпа, одержимая низменными, звериными инстинктами: «А-А,
сволочь! Мы им покажем! <…> Ломовики свирепо кричат. Их лошади грызутся, дыбятся, и по временам возчики жестоко бьют их кнутовищами
в морды; и все эти белые гиганты, железный грохот телег, кулаки, драные одежды и распухшие
веки – всё сливается в одних злобных, земляных
духов» [2, т. 1, с. 89].
В этих фрагментах наблюдается сразу две рецепции: Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого. Вопервых, мотив крови, которая неизбежно прольется в неправедной, братоубийственной схватке людей, умы и души которых помрачены темными страстями, восходит к отрывку из романа Л.Н. Толстого «Война и мир». Речь идёт о пейзаже накануне
Аустерлицкого сражения: «Было девять часов утра.
Туман сплошным морем расстилался понизу, но при
деревне Шлапанице, на высоте, на которой стоял
Наполеон, окруженный своими маршалами, было
совершенно светло. Над ним было ясное голубое
небо, и огромный шар солнца, как огромный пустотелый багровый поплавок, колыхался на поверхности молочного моря тумана» [6, с. 346]. Символика этого пейзажа обусловлена мыслью
Л.Н. Толстого о темных силах, сопутствующих Наполеону. Эти силы бесплотны, но властвуют над
обезбоженными душами честолюбивых эгоцентристов, предводителей агрессивных воинственных
толп грабителей. Над всем этим морем людским,
оказавшемся во власти темных страстей и дум, вместо утреннего ласкового солнца колышется «багровый… поплавок» невидимой гигантской удочки,
заброшенной в это море тем, кто главным заняти-
Рецепция А.П. Чехова, Игнатия Брянчанинова и Л.Н. Толстого в рассказе Б.К. Зайцева «Черные ветры»...
ем полагает ловлю душ человеческих, кто питается кровью невинных жертв. Махину этого человекоубийства организовал и направил не Наполеон,
не предводители армий, выступивших против него.
Мысль автора «Войны и мира» о скрытом виновнике масштабного человекоубийства вложена в уста
простого русского «солдатика», сердечно пожалевшего Николая Ростова. Точно так же согреет теплом сердечного сострадания Платон Каратаев несчастного Пьера Безухова.
В рассказе Б.К. Зайцева 1906 года речь идет
о трагедии братоубийственного столкновения настроенных в черносотенном духе толпы с «бунтовщиками» [2, т. 1, с. 89], в такой же мере ожесточившимися и готовыми к насилию со всеми, кто
препятствует их агрессивным, разрушительным
протестным действиям. И эти люди в такой же мере
поражены религиозно-нравственной амнезией, они
забыли о духовных традициях и, следовательно,
стали добычей темной стихии: «Вдруг из-за станции движется что-то; глухо чернеющей лентой тянутся рабочие; поют, вверх летят шапки; эта горячая волна ближе, ближе [2, т. 1, с. 89].
Поражает созвучие пейзажных деталей символического характера: в описании небосвода оба автора включают мотив крови, как грозную примету
будущего кровопролития. Это призрак войны, знак
торжества сил тьмы. Специфика рецептивного мышления Б. Зайцева состоит в том, что исторический
момент в жизни современной ему России, по мнению автора, более драматичен, чем в романе-эпопее Л.Н. Толстого. На этот раз состояние «войны»
и «толпы» охватывает глубинку России, сотрясает
национальное ядро русской жизни. Для выражения
всей огромности и серьёзности этой беды Зайцев
вводит в текст рассказа «Черные ветры» рецепцию
Ф.М. Достоевского. В романе «Преступление и наказание» в страшном сне Раскольникова человек из
народа хлещет бедную лошаденку по глазам. В рассказе Б. Зайцева люди из народа остервенело бьют
кнутовищами своих лошадей «по мордам» [2, т. 1,
с. 89]. Кошмарный сон из романа Достоевского
о единичном пока случае жестокости и садизма со
стороны народа в рассказе Зайцева становится зарисовкой с натуры, характеризующей эпидемию неподконтрольной сознанию жестокости, садистской
злобы. Обе указанные рецепции усиливают эпическое начало в рассказе «Черные ветры».
Гуманистическая мысль автора «Войны мира»,
осудившего преступления людей, оказавшихся
в состоянии толпы, войны всех со всеми, воплотилась в рассказе Б. Зайцева в эпизоде массового побоища ломовиков и участников манифестации:
«Черный поток всё виднее. Ломовики бурлят; наскоро выламывают слеги, появилось дубьё, бегут
приказчики. Взмётывают батоги, и как орда скифских зверей рушатся они на противников. Тусклый
ветер кружит над площадью, сумрак реет <…>;
точно огненная буря охватила всех, гигантская масса воет, бьет, кромсает <…> Красная мгла застилает глаза. Хочется бить друг друга, бьют своих,
себя» [2, т. 1, с. 89–90]. Эпитеты «черный» и «красный», являясь смысловыми точечными интертекстами на основе определившейся в начале рассказа рецепции Игнатия Брянчанинова, поддерживают жанровую основу поучения в сюжете рассказа.
Фразеологический оборот «Красная мгла застилает глаза» в этом контексте имеет отношение к двум
рецепциям одновременно: Игнатия Брянчанинова
и Л.Н. Толстого. В результате рецептивного синтеза достигается особая символическая многогранность повествования, еще более усиливается жанровый ореол видения, открывавшегося герою-повествователю. Все оттенки красного цвета, ассоциируясь с кровью, нарастают по принципу градации
(от кровавой тучи до «красной мглы», затмевающей глаза). Духовная слепота погромщиков оборачивается особым зрительным помутнением, вследствие кровавой мглы, окутавшей город: «бьют своих, бьют друг друга» [2, т. 1, с. 90]. Сравнение «как
орда скифских зверей» [2, т. 1, с. 89] напоминает
читателю о временах античности. Задолго до стихотворения А. Блока «Скифы» Б.К. Зайцев разглядел в русском народе глубоко спрятанный на дне
души звериный облик скифа-варвара, разрушителя, к которому народы античных государств относились с известной долей опасения. Представление о том, что такое скифы, Б.К. Зайцев мог получить из достаточно известного в кругах образованных людей В.В. Латышева [4].
Можно только предполагать, какие именно свойства скифов побудили Б.К. Зайцева надолго позиционировать этот народ с «ордой» да ещё и «звериной». Видимо, на писателя оказали сильное воздействие свидетельства греческих философов и историков: Солона, Платона, Геродота. В этих свидетельствах скиф изображался в крайне непривлекательном виде варвара, кровожадного и весьма жестокого, собственноручно изготовлявшего скальпы
убитых им врагов для доказательства своей воинской доблести. Эти скальпы затем использовались
как кожаные мешки, а из черепов изготовлялись
чаши. Отмечалась и склонность к неумеренному
винопитию, буйному поведению во время пиров.
Археологические раскопки, сведения о которых
могли доходить до современников Зайцева, свидетельствуют о случаях людоедства у скифов [1, с. 92–
94]. Точно установить, какие именно античные авторы способствовали отрицательному отношению
Б. Зайцева к слову «скиф» вряд ли удастся исследователям, но важнее другое. К 1906 году, оказавшись свидетелем кровавых эксцессов первой русской революции 1905–1907 гг., Зайцев сделал для
себя однозначный и горький вывод: в нем самом
и его соотечественниках есть опасный ген скифства,
который может однажды заявить о себе внезапной
Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова  № 3, 2013 1 123
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
смутой, разрушением государственной и культурной жизни, гибелью России. В этой мысли Зайцев
укрепился особенно после посещения Флоренции,
этой своеобразной культурной Мекки русских деятелей культуры и литераторов еще с XIX века. Значение понятия «скиф» Б.К. Зайцев в определенной
мере раскрывает в 1907 году, на следующий год
после создания рассказа «Черные ветры». Отрывок из этого эссе с содержательным комментарием
приводит в своей глубокой книге Алексей Алексеевич Кара-Мурза: «Но устала голова и отказываешься воспринимать: куда тебе, бедному скифу,
которого дома ждут хляби и мрак, вынести сразу
всю роскошь! Пей хоть глотками. И скиф идёт на
отдых в ristorante. Это опять в простонародной части города, но тут премило <…> Здесь, в стране
с золотистым виноградом, колонами, возделывающими те же участки, что столетия назад кормили
Данте и этрусков, римлян, – здесь неплохо было
бы лечь всем этим итальянцам в отрогах тех гор
голубых, в тени яблонь, обвитых гирляндами, –
и пусть Беноццо Гоццоли пишет «Уборку винограда», солнце целует и дух бессмертия и вечной красоты царит…» [7, с. 176–177]. Не столь трудно подметить слагаемые историко-культурного хронотопа, очерченного в этой картине итальянского Эдема. Автор приехал в благодатную страну ласкового солнца, голубых гор и золотистого винограда из
мрачной и убогой Скифии, страны «хлябей» кровавых и «мрака» варварского. Флоренция с её красотами для Зайцева, как и вся Италия, а за ней и вся
Европа, – солнечная половина земного мира, в котором царят вечная красота и гармоничность античной цивилизации. Оттого древние этруски, Данте и римляне оказываются в представленной Зайцевым картине флорентийского изобилия и счастья гражданами единого пространства-времени, все
они, включая и самого повествователя, являются
обитателями страны, где смерть не властна над земными человеками, иначе говоря – в земном Раю.
С 1908 года, как отмечает Кара-Мурз, и вплоть до
Первой Мировой войны Зайцев очень частый гость
флорентийской Аркадии, где дышится легко, где
светло и счастливо живётся, не то что в России,
чреватой скифством, где «хляби» не сулят ничего
иного, кроме кровавой мглы. С 1907 года в сознании Б.К. Зайцева укрепляется образ Запада как
наследника Античности и страны Божественного
Данте. Отсюда растёт в творчестве Зайцева мысль
о соединении всего лучшего в Восточном и Западном христианстве, которая своеобразно выразится
в рассказе «Студент Бенедиктов».
В «Черных ветрах» мотив скифов тесно связан
с образом-символом мглы, инфернальной стихии,
несущей смерть и разрушение миру людей. Поэтому в самой значительной по объему, третьей части
рассказа демоническому натиску противопоставлен
образ православного храма в день светлого празд-
124
Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова  № 3, 2013
ника, но силы тьмы проникают в души священников и даже иноков, – настолько глубоким оказывается религиозный и нравственный кризис всей России. С амвона «попы» возглашают не призывы
любить ближнего и смиряться, но пугают мирян
перспективами поругания храмов Божиих и разжигают в сердцах прихожан ненависть в бунтующим
против Бога и церкви. Исступление и торопливая
суета («монахи шныряют») вокруг храма знаменуют запустение душ иереев и иноков. В четвертой,
заключительной части рассказа, определяется евангельская рецепция, связанная с сотериологическим
значением образа Богородицы, скорбный лик которой проступает в темном, с красными проблесками,
небе над «избитым» «звериной ордой» городом.
Завершается рассказ «Черные ветры» символическим образом коня с налитыми кровью глазами:
«Утром, в хмури рассвета, на площади у вокзала
снова копошатся: ломовые поят лошадей <…> и как
дикие предутренние существа ржут лошади, их
страшный рык идёт из хлябей облаков, земли…» [2,
т. 1, с. 92–93]. Тёмная сила не отступала, но затаилась, явления предметного мира всё ещё находятся
во власти невидимых, враждебных людям стихий.
Поэтому обзорная панорама города, хранящего
страшные следы недавнего кровавого буйства толпы, содержит рецепцию «Повести о разорении Рязани Батыем»: «Пробуждается избитый город, кровоточа раной в сердце, <…> валяются трупы изнасилованных; тлеют сожженные кварталы» [2, т. 1,
с. 93]. Эпитет «избитый» в приложении к некоему
безымянному городу, снимает пелену эпох, смыкая
пространство «избитого» ордами степняков древнего города с пространством современного автору города, разгромленного «звериной ордой» новых скифов. Примечательно, что в заключительном фрагменте акцент с мира людей переносится на мир звериный, животный. Люди перестают интересовать
автора, а на первый план выступает ломовой конь,
«битюг»: «По временам свирепый битюг косит окровавленным глазом на мучнистого хозяина, и ему
отвечает сверлящий взор и сбоку кнут. Сверху, снизу наползает муть» [2, т. 1, с. 93]. В этом фрагменте
едва заметно просвечивают следы предыдущих рецепций Игнатия Брянчанинов, Ф.М. Достоевского
и Л.Н. Толстого. Налитый кровью глаз битюга
и сверлящий взор хозяина, в котором, по-видимому,
ещё сохраняется кровавый блеск, что привлёк внимание повествователя в начале рассказа, – точечные
интертексты «Отечника» Игнатия Брянчанинова. Кнутовище у глаз битюга заставляет читателя вспомнить
о том, как ломовики били своих лошадей кнутовищами по мордам. И за этим фрагментом всплывает
воспоминание о претексте – сне Раскольникова. Следы этих рецепций усиливают ассоциативную лабильность читательского сознания в направлении ещё одно
рецепции – Л.Н. Толстого. Она реализуется в символическом образе кровавой мглы.
Язык цветов: фиалка в русской поэзии первой половины XIX в.
В результате соединения в рамках единого художественного текста рецепций святоотеческих
произведений, относящихся к событиям первых
десятилетий христианства, и рецепций русской
литературы XIX века, автором достигается эффект
смыкания историко-культурных хронотопов. Следствием данного эффекта является усиление прогностической содержательности произведения и развенчанию идей насилия и нетерпимости.
Библиографический список
1. Алексеев С. Скифы. Исчезнувшие владыки
степей. – М.: Вече, 2010.
2. Зайцев Б.К. Сочинения: в 3 т. – М.: Худож.
лит.; ТЕРРА, 1993.
3. Колтоновская Е.А. Борис Зайцев // Русская
литература XX в.: 1890–1910. Т. 3. Кн. 8. – М., 1916.
4. Латышев В.В. Известия древних писателей,
греческих и латинских, о Скифии и Кавказе. Первое издание. Т. 1–2. – СПб., 1893–1904.
5. Отечник / сост. свт. Игнатием (Брянчаниновым). – Минск: Лучи Софии, 2007. – С. 487–489.
6. Толстой Л.Н. Собр. соч.: в 12 т. Т. 4. – М.:
Худож. лит., 1958.
7. Кара-Мурза А.А. Знаменитые русские во
Флоренции. – М.: Независимая газета, 2001.
УДК 882.09
Ненарокова Мария Равильевна
кандидат филологических наук
Институт мировой литературы им. А.М. Горького РАН
maria.nenarokova@yandex.ru
ЯЗЫК ЦВЕТОВ: ФИАЛКА В РУССКОЙ ПОЭЗИИ ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XIX В. *
Статья посвящена русскому языку цветов, важному культурному явлению первой половины XIX в. Фиалка
часто упоминается в русской поэзии указанного периода. В значениях, приписываемых фиалке, отразилось влияние
как французской, так и немецкой традиций языка цветов.
Ключевые слова: язык цветов, фиалка, Европа, Франция, Германия, Россия, русская поэзия XVIII–XIX вв., русская литература, символика.
Я
зык цветов, по определению Л. Леневё,
«относится почти исключительно к области любви и дружбы» [24, p. 9]. Цветы и растения выполняют в нем роль слов, так что,
зная ту или иную традицию языка цветов, можно
составлять и читать букеты-послания. Толчком
к возникновению европейского языка цветов послужили «Турецкие письма» леди Мэри Уортли Монтагю, жены британского посла в Турции, опубликованные в 1763 г. Она описала турецкую игру под
названием «селам», то есть «приветствие», которая состояла в том, что цветам, листьям, травам,
жемчугу, пряностям соответствовали короткие стихи, зная которые, участники игры составляли своеобразные послания и читали их, передавая их друг
другу. Кроме леди Мэри, были и другие авторы,
в основном, купцы и дипломаты, упоминавшие об
этой игре, но именно ее книга приобрела наибольшую известность в салонах Европы.
У европейского языка цветов были и свои источники, например, символика растений, наследие
античности, определившее сходство всех вариантов языка цветов независимо от того, в какой европейской стране он складывался. Большую роль
сыграли и барочная традиция эмблематики, корни
которой уходят в христианское средневековье,
и местные народные традиции.
Одним из элементов европейского языка цветов является фиалка. За фиалкой закрепилось зна-
чение, сформулированное еще в сборниках эмблем
XVII в.: «Эмблема скромности, которая живет неотделимо от сельских кровель» [23, p. 189]. Это
отмечает и мадам Жанлис в своей книге «Историческая и литературная ботаника»: «скромная простота» [22, p. 227]. Она же приводит как пример
некую «милую и духовно развитую женщину, имеющую застенчивый и замкнутый характер» [22,
p. 227], которая выбрала своей эмблемой фиалку
и девиз: «Меня следует искать» [22, p. 227]. Французский язык цветов знает несколько видов фиалок, из которых самой распространенной является
фиалка «простая» [20, p. 155], то есть «светло-фиолетовая» [16, pp. 85–86]. Значение «простой» фиалки не меняется на протяжении XVII–XIX вв.:
«скромность, простота, стыдливость», «целомудрие, застенчивость» [20, p. 155; 19, p. 117].
В немецком языке цветов, во многом формировавшемся под влиянием французской традиции,
символика фиалки оказалась гораздо более сложной. Значения, приписываемые этому цветку, можно разделить на несколько групп, причем одну группу с общим значением «скромность» можно найти
и в других европейских вариантах языка цветов –
в уже упоминавшемся французском, в английском,
а также и в его американской разновидности. Эта
группа объединяет такие значения, как «скромность» [27, p. 101], «смирение» [19, p. 905], «скромность при тайных заслугах» [19, p. 46], «любовь
*
Работа выполнена в рамках проекта РФФИ 12-06-00087-а «Изучение усвоения и трансформации античных
естественных наук в Средние века и Новое время в контексте социокультурной динамики общества».
© Ненарокова М.Р., 2013
Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова  № 3, 2013 1 125
1/--страниц
Пожаловаться на содержимое документа