close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

карачаевско-балкарская энциклопедия серия - Эльбрусоид

код для вставкиСкачать
КАРАЧАЕВСКО-БАЛКАРСКАЯ ЭНЦИКЛОПЕДИЯ
СЕРИЯ «КАРАЧАЕВО-БАЛКАРСКАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ КЛАССИКА»
ФОНД «ЭЛЬБРУСОИД»
bookElbrus.indd 1
03.12.2008 16:38:04
е унизить
н
ы
б
а
д
,
й
а
«Не пад
х на тебя»
наступивши
Борис Магометович Чипчиков родился в 1948 г. в Киргизии, где жил до 1958 г.
Родиной считает Киргизию, сейчас живет на земле своих предков. Окончил истфак КБГУ.
Инструктор горнолыжного туризма. Член Союза писателей РФ, был ответственным секретарем
писательской организации Кабардино-Балкарии. Автор книг «Возвращайся свободным»,
«Нерестились рыбы в свете лунном», «Улыбается Боже». Живет в Нальчике.
bookElbrus.indd 2
03.12.2008 16:38:04
К 60-летию со дня
рождения писателя
Б. М. Чипчиков
«МЫ ЖИЛИ РЯДЫШКОМ
С ГРААЛЕМ»
Москва 2008
bookElbrus.indd 3
03.12.2008 16:38:04
УДК 821.512.142
ББК 84(2Рос=Балк)
Ч 63
Книга издана фондом «Содействие развитию карачаево-балкарской
молодежи «Эльбрусоид»
Президент Фонда – Тоторкулов Алий Хасанович
Чипчиков Б.М. Мы жили рядышком с Граалем / Б. М. Чипчиков; Сост. и ред.
Ф. И. Байрамуковой. - М.: Эльбрусоид, 2008. – 528 с. – (Карачаево-балкарская
-энциклопедия. Карачаево-балкарская литературная классика).
ISBN 978-5-91075-007-8
В книгу талантливого балкарского писателя Бориса Магометовича Чипчикова вошли
повести, рассказы и миниатюры, написанные им на русском и карачаево-балкарском языках.
Сборник составляют произведения разных лет.
В приложении даны отзывы и рецензии известных литературоведов и критиков на
творчество писателя.
Эта третья книга из серии «Карачаево-балкарская литературная классика».
ISBN 978-5-91075-007-8
bookElbrus.indd 4
© Б. М. Чипчиков, 2008
© Фонд «Эльбрусоид», 2008
03.12.2008 16:38:05
Посвящается моей жене Лейле
Возвращайся свободным
Повести и рассказы
bookElbrus.indd 5
03.12.2008 16:38:05
bookElbrus.indd 6
03.12.2008 16:38:05
Проза
ВОЗВРАЩАЙСЯ СВОБОДНЫМ!
Горное село. Страна моя с лицом моей мамы. В старых домах живет тепло давным-давно умерших сынов твоих. Суетному, городскому
сердцу ты – лекарство.
На неоструганном сосновом бревне, накинув на иссохшие плечи
худой тулупчик, сидит старик. Видел его весной в белой рубашке среди яблонь цветущих, молился или просто беседовал со звонкими скалами. Лицо у него, как зеркало.
В этом же селе живет одинокая женщина Жансурат. Ее муж и два
сына погибли на войне. Она живет назло бедам своим. Хозяйство у
нее маленькое: небольшой домик, крошечный огород, низкорослая
коровенка и грустный осел. Несмотря на старость, она сама возит из
леса дрова, не слишком загружая ослика, своего друга и частого собеседника. Приезжаю я к ней, убегая от нескончаемых забот городских.
Стесняясь, присаживаюсь к ее маленькой печи, и мне все кажется, что
я впитаю в себя часть тепла, которое ей предназначалось.
– Как живешь, Жансурат?
– Да так и живу, жизнь в одну сторону, я в другую. Живу, чтобы
скотина не подохла. Осенью картошку продаю, чтобы сена купить, ведь
косить некому. А так счастливая я, некому стирать, готовить, живу беззаботно. Мне много самой-то не надо, что есть, тому и рада. Зимой вот
тяжело, думы одолевают. Зима согревается, прислонясь к домам нашим,
из труб сельчан струится дым веселый, а из моей трубы лишь мое дыхание холодное, вперемежку с нехотя выползающим и лениво стелящимся
дымом. И спит село мое, уставшее от дня нелегкого, и луна тысячерукая,
7
bookElbrus.indd 7
03.12.2008 16:38:05
Чипчиков Борис
пробиваясь сквозь оконную изморозь, убаюкивает сельчан моих.
Живу. По осени картошку продам – куплю муку. Живу, когда почтальон придет да протянет пенсию. Слава Богу, и колхоз вот помогает,
недавно выдали пять килограммов масла подсолнечного и мешок отрубей, вот иногда и балую ослика своего Муслима. Живем. Слава Богу,
войны нет. Вот в Чечне, правда... Включаю радио – поют, а мне как-то
неловко, вроде сама на похоронах пою. Но, Бог даст, утихнет, умиротворится, а то кости болеть больно стали. Война внутри у меня комом, –
троих забрала – все, что было. Так-то, сынок... Ничего, хлебушек у нас
есть, одеть чего имеется, никто не помыкает – чего не жить? Детям в
последнее время конфет мало раздаю, – дорогие. Если здесь ребенку
сладко, то и умершие умиротворены. А дети какие красивые пошли, –
раньше один-два на все село, а сейчас – что ни дом, то полно красоты.
С чего им красивыми не быть. А нашим детям – не так было. Советская
власть, колхозы пошли, все на работах. Тогда инвалидов не было. Дети
малые были – в колыбелях. Идешь на гору сено собирать, – колыбели
эти с собой волочишь, отнесешь одну, бегом за второй. Дома – только
ночевали. Потом война, выселение, возвратились – обустраивайся. Вся
эта мерзость – в кровь да на лицо. Откуда детям красивым взяться?
Мы ели траву-кисличку да запивали барбарисовым соком, арбузы
со шкурой поедали, голо было, ни фрукты какой, ни овощей. Отцы в
кошарах пропадали, матери из-под коровы вылезти не могли. С чего
красота-то, сынок, откуда взяться ей?
Жаль вот родственники редко проведывают. Родственник, видно,
как ветер: слышать – слышишь, а видеть – не видишь.
А поутру два друга, две родственные души, любимцы Бога – Жансурат и ослик Муслим, бредут по бесконечной мерзкой дороге в сторону дальнего леса, идут налегке, а выходят оба груженые. Вечерком
пьем с ней чай.
– Слышишь, сынок, во дворе ветер играет с брошенной бумажкой,
звук ее напоминает мною прожитые годы. – И светлые глаза ее наполнились слезами.
Как-то встретил ее: нарядная, веселая...
– Куда собралась, Жансурат?
– Сказали, нам волю дают, вот иду голосовать.
– Возвращайся свободной! – крикнул ей вослед...
8
bookElbrus.indd 8
03.12.2008 16:38:05
Проза
АЛЕНЬКИЙ ЦВЕТОЧЕК
Але Федосеевой
Иду с гор через буковые леса. Стою на опушке, где когда-то стояли
замки, лаяли псы, надрывались трубы, деревья тоже когда-то ходили,
они пришли к нам оттуда, куда идем и идем мы и никак не можем дойти. Деревья устали и стоят разочарованные, они ожидали большего.
Ныряю в речку, в глубокую заводь, на воде листья, на берегу камень,
сестрица Аленушка. Голова под водой, почти у поверхности, лицом к
солнцу, узнаю, откуда пришли деревья, до слез хочется уйти. Пробираюсь сквозь тяжелую лесную думу. Трасса. Машины. Лица. Осень –
женщина в белом – анестезиолог. Машины навстречу, машины вслед.
Сигнал. Визг тормозов, черный след на асфальте, шофер держит палец
у виска, вряд ли застрелится, наверное, у него дети несчастные. Около
дома на лавочке бабушки под ивою ругаются, машут кошелками. Лениво думаю: не ругайтесь, милые, ведь жизнь – это не навсегда. Солнце на лоджии, паркет, мухи дремлют на абажуре, книжки на полках,
подобранные по цветам. Мои куда-то ушли, на голом столе клубника
в бледной тарелке. Пастернак очень похож на Лермонтова – взгляд исподлобья. Утекаю в ушедшие года... Конец марта. Одичалые деревья.
Необжитая деревушка. Сундук на полу в куче мусора.
Железная кровать с шарами, вовек из нее не выбраться. Март, тягучий и бесконечный, насквозь пропахший хлоркой. Март очень провинциальный, мне его жаль, заодно и себя. Мама побелила комнаты
и ушла радостная, довольная. Первый день на Родине, на их Родине.
Пахнет известкой, на полу белые пятна, на столе две тарелки, одна
прикрыта газетой, другая тарелка, черная, как толь, – радио. Есть не
хочется, не верится, что радио когда-нибудь заговорит, не верится, что
кто-то зайдет в мою комнату, даже не верится, что вернется мама.
9
bookElbrus.indd 9
03.12.2008 16:38:05
Чипчиков Борис
Побелили дома на главной улице, белые пятна на асфальте; дома,
больницы, люди куда-то ушли, и неизвестно, вернутся ли? Бреду в бильярдную. Стук шаров, червонцы из рук в руки. «Иван, здоров, ну, как
теща?» – «Нормально». Звуки неживые, выбеленные. Осень уносит
маленькие дома и заборы, подвальчики с вином, бабушек и скамеечки, и семечки, скоро весь мой одноэтажный город утечет и сгинет, и
будет возвращаться ко мне, пробившись сквозь черно-белый сугроб,
веточкой вербной.
В парке фотографы, бездомные, идти некуда, все снимаются. Фотографы надежней календарей, зеркал и часов; если старого нет, а на
его месте стоит молодой, значит, ушла эпоха, моя эпоха. Так и есть,
молодой, весь в «варенке» и «манке», – не мое. Все фильмы отсняты.
Бобины на полках. Люди в халатах меж стеллажей. Осень. С витрины фотоателье смотрит Мадонна. Тигры на снегу, а когда-то отсюда
смотрел на меня молодой Кадочников, в фуражке «под перепелку»
с резиновым козырьком, эти фуражки любили вратари. Яшин. Факелы на стадионе, все прыгают, обнимаются, целуются, будто Пасха,
Иисус воскрес. Лайма Вайкуле. Раймонд Паулс в объятиях, вернисаж
в мини-одеждах. Литва без бензина. На крышах Таллинна трубочисты в цилиндрах. Дюны. Домик с красной крышей. Ели. Печь в белых
плитках. Стерильно. У нас все по утрам пьют кофе. Эстонский язык,
гласные плавят согласные. А у нас осень. Стадион пуст. Прожектора
в осколках. Меж пустых рядов бродит пес и лениво катает носом бутылку. Звон. Приборов не надо – трясет планеты. Пес с расшатанной
генетикой. Депутаты, невзирая на осень и лица, мордобойствуют. Есть
и интеллигентные от общественных. Лишь бы народ был счастлив.
Народ пьет «Осенний сад». Неделю голова полна запахов. Леса. Дачи,
дачные улочки, пузырьки из-под одеколона. Съезды. Сны с разбойниками. Улицы прямы и пусты, с разгона, со всех сторон врезаются в
белые скалы, те пока стоят. В одной руке у меня газета, в другой – сказки, включенный приемник у ног. Осень. Андерсен. Сказки. Мюнхен.
Желтая машина с белой надписью – краски. Чегем. Сельпо. Скалы. Из
темной Вселенной азбукой Морзе – Аля, Аля, Аля.
Что привезти тебе, доченька, из стран заморских?
Привези мне, батюшка, аленький цветочек.
10
bookElbrus.indd 10
03.12.2008 16:38:05
Проза
Аля Федосеева. Радио «Свобода».
Банки. Тресты. Мафия. Рынок. Солженицын – куда идти России и
другим?
Максимов с «Континентом» под мышкой. Синявский прогуливается с Пушкиным по берегу Сены.
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
Привези мне, батюшка, аленький цветочек.
Саддам Хусейн – гроза империализма. Палестина. Площадь Тяньаньмэнь. Валенса на чугунном коне. На Привозе в Одессе биндюжники сплошь коммунисты – место доходное.
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
Суверенитет в составе. Президент Узбекистана. Пообносились
бабы Малявина. Чернобыль. Черны березы Есенина.
Аля Федосеева. Радио «Свобода».
Дубы – на дачи. Кабаны роют столбы телеграфные, коты в отчаянии – помойки в прошлом, и сказка из прошлого – зерно России.
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
Убили Меня – богатый был. Ограбление. Патриархи выразили сожаление, священники в горе. Стреляют в корреспондентов, патроны
вышли. Телеграмма Хусейну: вышлите обратно наши снаряды авангардные. Некоторые в субъекты не вышли из-за малочисленности. Базары закрылись, в каждом подъезде, в каждой квартире бушуют рынки. В Амстердаме – тюльпаны. Подслушивающие устройства глушатся
разговорами о мануфактуре, колбасе и селедке. В Мюнхене бастуют
люмпены: пенсия крохи – тысяча марок, разве что долететь до Гавай,
устроить съезд, переименовав его в конференцию, не дожидаясь консенсуса, выработать генеральную линию.
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
Картина Врубеля. Мефистофель верхом на саранче. В комитет по
гигиене хлынули деньги, на духи сингапурцам. Жена Нельсона Манделы окружила себя головорезами. В Соуэто порядок – черные режут
черных под лозунгом «долой белых».
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
Забывчивы империалисты, в Афганистане войну не объявили –
11
bookElbrus.indd 11
03.12.2008 16:38:05
Чипчиков Борис
некогда было, плели интриги, миллион убили, два ранили, три разогнали. Бедные советские мамы, их дети поют о бывшей пустыне, ныне
сплошь зеленой. Литва, воспоминание об Афганистане. Убили – спели. Спели – убили. Вначале было Слово, и слово было – больно.
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
Шахтеры устали от страны и от угля. Хорошо, не успели уничтожить буржуя последнего. Империалисты кормят здравомыслящих.
Победителям от побежденных. Всем! Всем! Всем! – на охрану гуманитарных посылок.
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
Крестьян наделили землей, и рухнула перспектива. Фабрики –
трудящимся. Рабочие-акционеры – могильщики пролетариата. Ясени
ростом с крыжовник: надышались воздухом «Искожа». Что привезти
тебе, доченька, из стран заморских? Привези мне, батюшка, аленький
цветочек.
Аля Федосеева. Радио «Свобода». Мюнхен.
В России снег. В Мюнхене дождь. Пивные терпеливо ждут путча. Аля в белой шубке, замшевая сумочка, сумочка с бахромой. Соборы как невозможность вернуться. К далекой часовенке. Боже, упокой душу сыночка Коленьки. Запах ржаного хлеба. С мороза к печке.
Здравствуйте. Здравствуй, милая. Фройлен чем-то расстроена? Нет,
просто дождь, потекли ресницы. Вы очень внимательны, герр прохожий. «Я тоже была когда-то прохожей». Столбы. Провода. Права человека. Аля, Аля. Привези мне, батюшка, аленький цветочек. Аэрофлот.
Совместные предприятия, менеджеры. Конвертируемость людей. Туман. Гололед. Духи «Северное сияние». Аля, Аля, Аля.
Букинист Жора из Пролетарского района. Он очень большой и
сильный, и, несмотря на это, очень хитрый. Он не читает газет и
сказок, не слушает радио, он важно произносит: Додэ. А, привет,
абрек, лучше гор могут быть только деньги? Ну а девушки? А девушки потом. Жора – не дурак, думаешь, если Жора на отшибе, значит, он в прогаре? Нет, брат, в пролете те умники, что в центре. Меняю пролетариям водку на книжки, пошел необратимый процесс
обмена духовности на дух. Вот «Персидские миниатюры» – бутылка
водки. Семь томов Додэ – за три бутылки. А рэкетиров не боишься?
Да я для этих беспредельных рож – бабушка с семечками. Трясут це12
bookElbrus.indd 12
03.12.2008 16:38:06
Проза
ховиков, вот у кого книжки – от Талмуда до Пикуля, и материальное,
и духовное, и человек посередине, и вышибалам никакой мороки, –
все на месте, все по высшему разряду, сервис. Давай, зверь, лучше
расхумаримся, а то у меня со вчерашнего легкая абстиненция. А голова ведь не для того, чтобы болеть, и не бежать же с ней в степь, как
тот парнишка с фабричной заставы или Орленок, и, найдя белогвардейский клинок, спеть напоследок: вот прилетят орлы да настучат
беркутам, ничего себе хрен со спичками, на кого они рассчитывали?
Они будут коржики лопать, а я им амбразуры закрывать? Лично я
шкурник и не позволю свою драгоценную шкурку... Или пограничник, я бы в пограничники пошел, и учить меня не надо, а там наши
рядом, на границе тучи ходят хмуро, вроде над моим магазином они,
тучи, лопаются от веселья. Прошли пионеры: привет МальчишуКибальчишу, а Мальчиш-Кибальчиш уполз к своим буржуинам... Пароль при переходе – «Мальчиш-Плохиш», а там уж машины, бабы –
не чета нашим выдрам: без тумана, но в штанах, и никто в дверь не
ломится и не выламывает, мол, здравствуйте, Георгий, рассвет уже
полощется, а не тунеядец ли вы, а, может, какие книжки у вас имеются, я ваш участковый Пименов, а еще лучше – нетрудовые доходы, а ну, посмотрим вашу кроватку, а коврик, небось, туркменский,
одному ведь не углядеть за всем, а тем паче за собственной жизнью,
оглянешься назад, и досада: живой, не отдал ее за идеалы призрака,
давным-давно бродившего по Европе. Одна голова – хорошо, а две –
лучше, а коллективные головы – совсем хорошо, вот написали тут
на вас, с ошибками, правда, а все понятно. Ну ты чего, мужичок, что,
не видишь – перерыв. Да ты чего, чердак, что ли, протекает, это не
буфет, а, слава Богу, книжный магазин.
Что? Маркес с Айтматовым? Так бы и сказали, а то размазываешь
сервелат по шоколаду; волоки. Клиенты мои совсем ошалели: выпить
ему, видите ли, потом скажет – закусить, а потом – одень, обуй его,
тоже мне! – сын полка. Люблю я их, абрек. «Простота и есть высшая
интеллигентность», – как сказал Кайсын Кулиев. Что, не так, зверь? Ну,
если что не так, то дернем, а если так – клюкнем. Будем счастливы –
все остальное приложится. Что есть жизнь? А, зверь? Хочешь в девяти
словах? «Наша жизнь есть то, что мы думаем о ней», – сказал Марк
Аврелий, считай, что и мой мухур под его словами. Книги, брат, это
13
bookElbrus.indd 13
03.12.2008 16:38:06
Чипчиков Борис
друзья, помощники, я бы сказал, за которыми далеко бежать не надо,
они всегда под рукой и всегда помогут. Ну что – по второй? Вот мерзавцы, что с ними построишь, разве что второй Беломорканал, точно с
шанхайского крана плеснули, там у них лужа библейская, может, с нее
самой и подмолодили водочку. Не горюй, зверь, гляди веселей, как говорил Уильям Джейм, а что говорил Уильям Джейм? Не знаешь, абрек,
в горах таких книг не бывает, а он говорил: «Если вы опечалены, вы не
сможете сразу развеселиться, но если вы будете сидеть, двигаться и
говорить с веселым видом, вы невольно воспрянете духом». Вон, гляди, сколько «мерседесов» вокруг, не наши лягушата, гляди, радуйся; в
машине телефон – але, кабак? Хочу жареных галушек, скорость оплачивается, и несется человек с подносом; а школьниц у вас нет случаем?
А? Зверь, согласился бы на жизнь такую? Но вначале штаны нормальные приобрел бы, а, зверь? Только не надо про Теккерея, согласился
бы! Знаю я вас, грустных пингвинов, небось дорветесь – потом не оторвать вас никаким тоталитаризмом. Сейчас, зверь, тут какая-то шкура
пришла, может, с чем интересным.
«Шкура» одета в ситцевое платье, у меня слабость к ситцу – на
человеке ничего лишнего. Глаза. Достоевский. «Бедные люди». Беременна. Держит за руку дочку, дочь стесняется, прячется за маму, мама
смущена, будто деньги просить собралась. Громадный Жора восседает за столом, вокруг книжки – фотомонтаж «мы при культуре», большие руки на столе, вялые. Я не представляю в этих ладонях спелые
вишни.
Вы не взяли бы Достоевского? Я с дочкой в магазин пришла, дай,
думаем, зайдем, может, возьмут, мы никогда ничего не продавали, а
тут – дай, думаем, зайдем. – Конечно, возьмем, о чем разговор.
Двери тихонечко затворились, через витрину вижу кусочек тротуара и две сестры – мать и дочь – бережно несут третьего. Осень. Ну,
привет, Жора, пошел и я, домой надо. Зверь, но ведь так не делается,
за это раньше резали, ты ведь законы знаешь – двое торгуются... Подожди, посидим, приговорим еще пузырь. Привет, Жора, не могу. И
несусь вслед ушедшим. Что ты хочешь, купить Достоевского? Купить
Достоевского, купить Достоевского, тьфу ты, затараторил, ощущения
перемалывают слова, уничтожая их, будто курица переваливает. Догнал. Не знаю, что им сказать, как с детьми. Смотрят. Мать и дочь.
14
bookElbrus.indd 14
03.12.2008 16:38:06
Проза
Картина Брюллова «Итальянский полдень». У женщины и винограда общая суть. Удивление. Недоумение. Неприятие. Может, не будете
продавать. Да нет, мы продадим, мы уже читали. Пришел Достоевский.
К большим нельзя прийти – они приходят сами. Продают книжки. Господи, прости меня, беса. Мы все равно продадим, хотите – купите
вы, только подождите здесь, а то у меня муж ревнивый. Сижу в песочнице, жду, прогуливаются вороны, этакие мудрые старушки. Русский
язык. Озон над головой на высоте недоступной.
Ковыль. Кони. Недоумевает Толстой: почему я верхом на лошади?
Наташа Ростова – дочь Достоевского, нежные руки на усталой голове.
Осень. Песочница. Вороны. Двое первоклашек – в школу: говорят,
Нинка – уличная, врут, она за деньги шлюха.
Заборы в железную клетку отделяют дома жилые от детского сада,
оградили, наверное, чтобы во дворик не сели перелетные птицы; корявые обломанные деревья, по узкой дорожке катит старая серая детская коляска, в ней десять книжек Достоевского в сером переплете, за
ней две сестры – мать и дочь, бережно ступая, несут третьего. Тел не
видно. Глаза. Осень. Гуттузо. Не знаю, что и сказать, как с детьми. Сую
червонцы и, прижимая к себе книжки, бреду домой. Осень. Кончились сигареты, в магазине при виде книг кинулась ко мне очень интеллигентная женщина, в испуге прочитала фамилию автора, с жалостью
посмотрела на меня материнскими глазами, и какая-то силища приподняла и отшвырнула ее в сторону. Осень. Солнце на балконе. Мухи
спят на абажуре, клубника на бледной тарелке, день по капле утекает
в осень, и осень втекает в день.
Пришла мама, сидит на детском стульчике, моя мама, моя дочь, моя
старенькая белоголовая дочь. Я глажу и глажу ее по голове, виноват,
она состарилась без моего присмотра. Осени одна за одной: то купчихой, то старухой с клюкой, золотой девой, хилой девочкой. Осень –
проигрыш в тотализатор, – ускакали кони, деньги в окошко. Смотрю
на серые томики и думаю о моих дочерях в Мюнхене, в Пролетарском
районе, в собственном доме и о сыне-букинисте. Русь – золотое блюдо,
а в блюде том – золотые книжки, любовно одетые в серые одежды.
15
bookElbrus.indd 15
03.12.2008 16:38:06
Чипчиков Борис
И СВЕТИЛО, И ГРЕЛО...
Книжный Кавказ был четко графичен, с какой-то акварельной
сутью. Азия вся из бликов, вся горит разноцветьем: тополя, сирень,
дремлющая киргизка на лошади. Мои детские внутренние блики купались во внешних бликах.
Родители жили на моей Родине, сейчас я живу на их Родине.
Узловая фраза в судьбе.
Сажали дерево без корней и удивлялись, почему оно не растет. Ностальгия
по свету и цвету. Ранней ранью жеребенок, по сути, был голубой, а чай в руках
киргиза – оранжевый. Ностальгия по трезвой наркотичности Азии. Сбредь
обилия мелькающих, переливающихся цветов два были устойчивы – оранжевый и голубой, они и не давали раствориться тебе в обманчивых бликах.
Временность пребывания в Азии питали вечные домашние и
уличные разговоры: вот вернемся на Кавказ, вот уж попьем вдоволь
из наших родников, вот, вот, вот, вот...
В азиатских бликах растворялась даже «сталинская» униформа. А на
Кавказе четкая одежда: валяные черные сапоги, китель с накладными
карманами, галифе. Лесные шишки и отрезвляющий, лишающий враз
всяких иллюзий вкус барбариса; все захлопнулось, все знаки препинания
расставлены и в конце четкая точка. Без корней. Анархичность. Воспоминания о былом свете, о былом солнце. Будто одинокий азербайджанец на
берегу Енисея. И только устойчивые голубые и оранжевые цвета не дают
разлететься, раствориться в погоне за частностями. Жизнь на наследство
отцов. У предков нет времени на осмысление собственной жизни, событие за событием, одно весомей другого. И вот из азиатского светового
сюрреализма падаю в снега Финляндии, мажу собственной кровью линию
Маннергейма, вот я на озере Хасан уничтожаю японцев, и пехом через
всю Европу – в Среднюю Азию. Любовь и насилие, отвага и мародерство,
в общем, герой нашего времени. Тринадцать азиатских лет, потом вновь
Кавказ, строю дом и не один. Стройматериалы, пот – вот все наследство.
Разбираю наследство отца и коплю свое – сбор и складирование личных
бед тому, кто придет после меня. «Отцы ели кислый виноград», и дети ели
кислый виноград, и внуки будут есть кислый виноград... И ни у кого не
будет времени на оскомину.
16
bookElbrus.indd 16
03.12.2008 16:38:06
Проза
НОСКИ
Пришла осень, будто давно ожидаемая женщина пришла. И ты,
как всегда, не готов к встрече. Домик твой не прибран, на столе ни
хлеба, ни цветов. Ущелье будто расширилось. Деревья заснули, то ли
глубоко о чем-то задумались. Усталые горы присели бы, да некуда.
Стих рёв голубой горной реки, и она, одевшись в покорную зелень,
по обрыдшему пути идет неспешно на встречу с морем. Цветы постарели, стали ярче, напоследок, что ли, разгорелись. Я сидел под деревом прямо в центре турбазы. Лето вышло из меня, осень растекалась
вширь, едва меня касаясь. Женщины поменяли штормовки на платья,
и это удивляло, они готовили себя к новой жизни, как бы тренировались, примерял маски для той, другой совсем жизни, от которой
отделяли их какие-нибудь десятки километров; они ходили, и в их
походках исчезало что-то туристское и появлялось нечто бульварное.
Сказочные летние существа эти женщины: тяжко, уж сил никаких,
а она достанет помаду, сотрет все невзгоды, улыбнется и поцокает
дальше, и конечно, на встречу с лучшим.
Деревянные финские домики уже почти не пахли помадой, духами, сигаретами и водкой. Они пахли сыростью и олифой. Запах сосен,
красные гроздья рябин на склонах гор, предсмертная яркость цветов,
слоняющиеся по турбазе последние туристы – все это смешалось во
что-то густое, но прозрачное, и если возможны светлые похороны, то
это и был тот редкий и, быть может, единственный случай таких похорон – хоронили лето.
В далеком поезде плакал Визбор: «Опять я Баксаном любуюсь, как
сказкой прошедшей, прекрасной и неповторимой, веселой и щедрой,
совсем по-кавказски, и чуточку грустной, как повести Грина». И эхо
этой песни грустью растекалось по нашей далекой турбазе. Будто из
сказки, из леса, только что родившись, средь сосен и берез появилась
знакомая девушка. Шла, сжигая огненной гривой окружающее уныние, в синих глазах ее по весне, по степи необъятной несся ошалелый
табун вольных лошадей, и только где-то в глубине их затаилась грустная рысь. Идем средь молоденького леска, в народе его так и зовут –
«молоденький», он чуть постарше меня и ровесник беды нашей, когда
17
bookElbrus.indd 17
03.12.2008 16:38:06
Чипчиков Борис
нас вырвали почти что с корнем. В тот год пересохла река наша, чего
никогда с ней не случалось, после засухи грянули ливни и сель смел
в одночасье старый лес. Успел он вырастить несколько поколений –
укрывал от дождя и холода в домах, сделанных из плоти своей, укачивал в колыбелях своих и ушел с нами, погребя семя свое под белыми, величиной с яйцо, камешками. Красота любит менять лик свой,
были деревья, потом камни, сейчас вновь лес, что будет завтра?
– А я вот читала Пушкина и Лермонтова, а понимаю Кавказ, когда смотрю на коробку «Казбека», и оживают абреки, и таинственные
горянки; в этой маленькой картинке многое уместилось, словами и не
передать, воли много и давней, уж выветривающейся, чистоты. Как
мне не хочется уезжать, – и глаза ее стали серыми. Когда ей хорошо –
они голубеют, чуть что не так – сереют.
– Да и мне что-то не хочется в город, видно, тому, кто родился в
деревне, уж не стать горожанином.
– А в село чего не переедешь?
– Да и там я чужой, ни пахать, ни сеять, ни толком готовое съесть.
В общем, ни украсть, ни покараулить. Да и на завалинке нужно подолгу высиживать, а я неусидчив. Оградить бы это место, пригласить
всех, кого любишь, и пожить бы до надоеду в такой резервации.
– А меня пригласил бы? Ведь ты даже имени моего не знаешь.
А зачем мне имя, я знаю тебя по пачке «Казбека». Хотя человека
знают лишь Бог и женщина, как сотворцы его. Идем по «молоденькому» лесу, из которого в завтра, в города выталкивает нас осень.
Будто из бани – да в грязное белье. Мы так долго убегали из городов
и социализма...
Попытка сохранить душу грозила гибелью плоти, а сохранение
плоти – гибелью души. Мы бежали за синим троллейбусом Окуджавы, пытаясь ухватиться за поручень последнего вагона. Мы у костров
отогревали те крохи, что уцелели от души, пели, как гимны, песни.
И осень нас выталкивала, гнала, прочь – в бесприютность, безденежье. Мы шли по «молоденькому» лесу, в последний день лета, в
предпоследний день свободы. Сиротство.
Идти не к кому, некуда, да и идти уж не хочется в эту урбанизированную тундру, в скопище надутых манекенов. Идти нам было некуда,
и мы шли друг к другу, два оборвыша, две сироты. Потом был вечер,
18
bookElbrus.indd 18
03.12.2008 16:38:07
Проза
был сильный дождь, была моя комната, моя постель, наша постель.
Она подошла к окошку, где стояло большое зеркало, и вдруг грохнула
его об пол и, сидя среди битого стекла, на полу, плакала. А постель
была потом, мы забрались в нее, как в какое-то убежище, избегая всех
и всего. Долго молчали, потом она тихонько шептала: «Не хочется
уезжать, возвращаться в конуру, где живет подруга Лидка, которая
смотрит мужчинам в зубы: если они здоровы, значит, дружить можно,
если нет, то – прощай, милый. И как я с ней жила, Господи!
Я еду туда, где всех знаю, и знакомых и незнакомых. Вою жизнь
жила, мечтая: встречу когда-нибудь незнакомого человека. Тяжко,
когда все кажутся знакомыми. И мне кажется, что я встретила».
А за окном дождь, холодный, наверное, осенний дождь в горах.
Всю ночь дождь, ей хотелось, чтобы он не кончался. На улице раскачивался фонарь, освещая верхушки сосен, они сгорбились, слегка покачивали мохнатыми лапами, что-то шептали, и ей казалось, что это не
сосны, а души давным-давно умерших людей. И нашептывали души:
все не так, все не то. Сосны нагоняли на округу таинственность, и необычность эта вползала в комнату в постель. Она плакала, тесно-тесно
ко мне прижимаясь, желая как бы раствориться во мне. Нам обоим не
хотелось утра. Холодная капель билась в пористые бетонные ступени
и как бы успокаивала нас: ничего, до утра далеко. Ее проклятая память, как огненная полоса, выжигала в голове и сосны, и дождь, и теплого незнакомого, и очень близкого человека. Ее голова наполнялась
сибирским ветром, маленьким кирпичным заводом на краю большого
города и бабами в ватных штанах и телогрейках.
Она всеми силами старалась гнать завтрашний день и в испуге быстро нащупала мою голову и гладила ее, гладила, убеждая себя, что не
сон это, а самая настоящая жизнь и есть кто-то рядом, будто последний из живущих. Мне передалось ее состояние, и я до ломоты костной жалел ее. Полоска рассвета слегка осветила огромный шифоньер,
пепельницу с окурками, графин с водой, засверкало на полу битое
стекло. А она сквозь слезы: «А дети у нас были бы красивые». – Это
она пыталась избавиться от дня вчерашнего, связав день сегодняшний
и завтрашний. Она судорожно цеплялась за свой, за наш день и все
шептала: «А дети у нас могли бы быть красивыми». Она ждала от меня
слов, что день прожит не зря и это не просто день, а выкройка, быть
19
bookElbrus.indd 19
03.12.2008 16:38:07
Чипчиков Борис
может, жизни всей. Тогда я еще не знал, что женщина всегда права. Не
знал, что, если мужчина будет мужчиной, все остальное приложится.
Не знал, что при всей завершенности и самодостаточности женщины,
ее до конца дней из глины сырой лепить и лепить, а, вылепив этот
кувшин, надо его еще заполнить, не чем попало, ибо хлебать-то самому придется. Не знал, что мужчина должен сказать слово, поддерживающее день сегодняшний и вылупляющее день завтрашний. Я много
чего не знал. Я привык бежать, а бегающий бежит налегке. Я считал,
что жить – это уклоняться от жизни! На могильной плите Григория
Сковороды его же слова: «Мир ловил меня, но не поймал».
И я ничего ей не сказал. И она ушла, утопая в сугробах снега, нежданно выпавшего за ночь. Она шла в прошлое, унося с собой лето,
шла, прокладывая какой-то поворот, какую-то тропинку в судьбе моей.
Цвели цветы на ее ситцевом платье, горела огненная грива, но исчез из
глаз табун свободных лошадей, зараженных весенним бешенством.
Я опустел, как резиновая кукла, и дым сигаретный ничуть не способствовал моему наполнению. Я ступил на порог в босоножках: другой обуви не было. Валялись в углу комнаты дырявые резиновые сапоги, но я о них забыл. Ноги утонули в снегу. Я стоял и думал: завтра в
город, нужны ботинки, пальто, на что покупать – непонятно; толкаться в переполненных автобусах, кому-то наступать на ноги...
А в притихшем лесу ели, березы, чуть покачиваясь, слушали мелодии Дворжака. А по радио чей-то очень деловой и значительный голос объявлял: «Внимание спасотряду: пропал турист из пятнадцатой
группы – Кузьма Соловьев. Всем, всем, всем – на спасработы».
Минут через десять, вытянувшись в струнку, опоясанные веревками,
кошками и еще Бог весть чем, протопал отряд спасателей, лица – как перед
штурмом Эвереста. А за домиком в пушистом снегу лежал пропавший, лежал, блаженствуя, сбивая температуру. Он не окликнул, не вернул отряд.
Пьяный, а знает: нельзя в людях убивать чувство собственной значимости. А по радио чей-то приятный голос пел: «Не жалею, не зову, не плачу...»
Я стоял и слушал, и понимал эту песню как никогда. Понимал, почему все
обездоленные любят примерять собственные души к этим словам.
И, дробя есенинские слова, в лесу, совсем неподалеку, раздавались
какие-то глухие удары о дерево. Поплелся, не знаю зачем, на эти звуки.
Под сосной стоял коренастый, востроглазый мужичок с громадным
20
bookElbrus.indd 20
03.12.2008 16:38:07
Проза
камнем в руке. И как он умудрился в этих сугробах камень отыскать?
Он бил этим камнем по дереву, задрав голову вверх, а на макушке сосны сидела, скукожившись, перепуганная белка.
– Дядька, ты чего творишь?
– Как чего, не видишь, белку сшибаю. Если долго стучать по дереву, то она обязательно свалится. Я сам из Комсомольска, правда,
я тигролов, но и белок потягал из лесу не один мешок. А что – пять
штук – и, глядишь, шапка сыну. Будет обнова.
Я засмеялся.
– Что смеешься-то?
– Так ведь белки не в мешках, а на деревьях.
Мужик загоготал.
– Так ведь они на деревьях, пока в мешок не угодят. Уж я-то знаю.
орден Дружбы народов имею за истребление хищников, депутат областного совета.
– Знаешь что, мужик, сшиби и мне на фуражку, дай пройтись по
главной улице во всей красе, авось, кому понравлюсь, тем более терять
нам с тобой нечего, мы с тобой, можно сказать, личные враги Творца:
ты вот белку сшибаешь, а я человека только что убил.
– А ты веселый, как я погляжу, – сказал он с угрозой.
– А ты ловок больно, одним ударом хочешь сшибить и шишку с дерева, и шубу с неба. И как это ни смешно, а многим удается. Уж ты-то и
наешься, и оденешься, да за все это кого-то и в тюрьму пристроишь...
Хотел я плюнуть, да снег был больно чистый.
Вернулся в комнату, курю, укутавшись теплым одеялом. На полу средь
капель крови и стекольного крошева валялись носки, веселые такие. На
пальме сидела обезьяна, смотрела на меня и хихикала. А в соседнем доме
мужики, успевшие выпить, пели: «Не жалею, не зову, не плачу...»
А я жалел и плакал. Жалел о годах, прожитых в бегах. Жалел, что
побег из рабства так долог и бесконечен. Жалел, что не вытащил ее
из прошлого. Жалел о погубленном мною табуне вольных лошадей,
скачущих наперегонки с весенней горячкой. Жалел рысь, утопающую в бесконечных снегах, мечтающую ощутить жар золотого песка.
Скорбел о погибшем безвозвратно тигролове. И просил Господа Бога,
чтобы он сотворил для нас хоть один нормальный день, пусть не по
заслугам нашим, а подарка ради...
21
bookElbrus.indd 21
03.12.2008 16:38:07
Чипчиков Борис
БЭЛЛА
Поезд вот-вот должен тронуться, вбегаю в плацкартный вагон,
и меня останавливают необычные глаза, какие-то древние-древние.
Они как бы говорили: «Ну, что суетишься, маленький человек?» У
меня щелкнуло внутри! Подошел к ней, погладил по голове и говорю:
«Здравствуй, Бэлла». И она нисколько не удивилась, смотрит на меня,
будто давным-давно меня знает и просто отвечает: «Здравствуй».
Бэлле лет 13–14, на ней дубленка, аккуратненькая, с очень
красивыми узорами, джинсы. Она сидит в окружении женщинтелохранительниц, окутанных в большие шерстяные шали – одни
глаза, злобно меня изучающие. Вагон чеченский, а у них законы
строгие. Может так случиться, что погладишь женщину по голове в
последний раз.
Где я видел Бэллу? Лицо ее напоминало мне что-то хорошее в моей
жизни. Я часто ее видел и вижу в своих снах. Глядя на Бэллу, я вспоминаю детство. Мы жили в Киргизии, помню нашу маленькую комнатку
с земляным полом, где пахло слегка сыростью, жареной картошкой и
индийским чаем. Какой был чай! И все это пахло чем-то очень таинственным, прошлым. Этот запах ношу в себе и по сей день. Мне пять
лет. Мама приходит с работы, усталая и грустная, наскоро перекусив,
зажигает керосиновую лампу и читает мне книжки своим тихим, уютным голосом. Много путешествовал я, не выходя из моей волшебной
комнатки. Был на необитаемом острове с Робинзоном, со Зверобоем
совершал подвиги в Америке, отправлялся с Печориным на Кавказ.
И что интересно – мне кажется, наша комнатка меняла запахи в
зависимости от того, что читала мама.
Свет лампы, смысловой дух книги, внимательный взгляд отца –
все это как бы уравнивало нас в возрасте, я не чувствовал себя малышом, я взрослый человек, пытающийся познать доселе мною неузнаваемое. Особенно я любил «Героя нашего времени», наверное, оттого,
что мама читала ее с большим теплом, чем другие книги.
Мне было жаль Бэллу, а мама плакала и сквозь слезы говорила:
«Ничего, сынок, Бог даст, поедем на Кавказ, там и наш дом. Мы сходим на могилу Бэллы».
22
bookElbrus.indd 22
03.12.2008 16:38:07
Проза
В словах «Кавказ», «Бэлла», «Печорин» было что-то очень высокое,
значительное и загадочное, и почему-то холодное. Как мне хотелось
на Кавказ! Позже, в «Кортике» прочитал простенькое предложение:
«Мать с отчимом уехали на Кавказ». Сколько музыки в этих словах!
Я все приставал к матери, когда мы поедем на Кавказ, и, как мне
кажется, усердно налегал на слово «Кавказ». Мне казалось, что на Кавказе все будет хорошо и счастливо. Мне казалось, главное – приехать,
а остальное пустяки. «Скоро, сынок, скоро поедем», – говорила чуть
не ежедневно мама. А друзья отца, солидные и строгие мужчины,
убежденно говорили: «Будет и на нашей улице праздник». И я, глядя
на них, ни капельки не сомневался – будет праздник на нашей улице.
Я сделал большое открытие, понял, что некоторые книжки не пахнут и не звучат. Мама прочитала «Над Тиссой», помню, что про пограничников и шпонов, что фамилия одного пограничника Смолярчук –
и все. Очень меня интересовали слова «точка зрения». Как-то у мамы
видел фиолетовый носовой платок с белыми точками по краям, спросил: «Это и есть точка зрения?» – и очень удивился, что ошибаюсь. Не
сразу понял, что не всякое слово людям доступно, и, наверное, тогда и
уважение к слову появилось.
Были у меня и огорчения, чуть ли не беды. Каждое воскресенье
отец запрягал грязно-белую кобылу и ехал с мамой на базар во Фрунзе. Отправлялись они рано утром, так рано, что я не знал, когда они
уезжали. Я просыпался; день в разгаре, а дома ни души. Тоска. Шел
по шоссе и все поглядывал в сторону города, ждал отца с матерью, и
только поздно вечером слышался грохот телеги. А вечером мама заставляла мыть ноги в арыке, а вода к вечеру в нем о, какая холодная, и
суешь ноги будто в йод.
Однажды мама пришла взволнованная и очень радостная. «Все,
сынок, прощайся со своей родиной, поедем на нашу общую родину.
Ты, конечно, сюда вернешься, но это будет не скоро». Я, радостный,
долго бегал по нашему огороду, обжигая ноги о желтоватую, всю в
трещинах, твердую азиатскую почву. Я бегал, пока не устал. Потом я
подумал, что не так, наверное, надо прощаться. Весна. Вся земля в маках красных, казалось, горит все вокруг и огонь этот упирался в белыебелые горы, а такого голубого неба я больше никогда в жизни не видел. И вот я впервые в поезде. После нашей степной, сонной деревни
23
bookElbrus.indd 23
03.12.2008 16:38:07
Чипчиков Борис
вдруг поезд, множество домов на колесах, и все это едет так странно и
необычно. Целыми днями бегал по поезду, щупал каждый поручень,
удивлялся всякой гайке, пока не привык. Помню, на опушке соснового
леса стояли дети, одетые во все белое, и с ними женщина, тоже во всем
белом, и все они махали вслед поезду белыми панамками. И часто в
жизни, когда мне нужно сделать выбор, я вижу зеленый лес и детей в
белом, им сейчас по сорок; как сложилась их жизнь? Останавливались
на какой-то маленькой станции, к которой примыкал сосновый лес,
люди приносили с собой по веточке, и в поезде хорошо пахло. Мне
тоже хотелось такую же веточку, но мама сказала: «На Кавказе много
таких деревьев, они еще надоедят тебе».
Конечно, думал я, на Кавказе и чтобы что-то да не росло. Два дня
были в Москве. «Почему так много людей, – думал я, – и куда они все
бегут?» Было в этом что-то ненормальное. Хотелось пить, и мама купила мне нарзан. Я сделал несколько глотков и больше не смог, попросил
у мамы простой воды, а она говорит, что все здесь пьют только такую
воду, и жалость моя к москвичам еще более усилилась. Да и как можно
было не жалеть людей, пьющих такую воду. Две недели уже едем, и
всюду на маленьких и больших станциях вижу женщин, продающих
яички, пирожки, огурцы, капусту. Это были не торговки, а кормилицы наши; кормилицы российские, – от Азии и до Кавказа, и до самого
края земли, – все на них держалось. И одеты они были одинаково – в
телогрейки, кирзовые сапоги или боты да в старенькие шали и платки,
а некоторые в шинели солдатские. И лица у них одинаковые были –
грустные. Видел и другие лица – сытые и тупые, эти брезгливо совали
бумажки кормилицам и спешили прочь. Умом я не мог разобраться в
этих сложностях, но сердце говорило: что-то не так...
Приехали мы на Кавказ, в город, но из маминых слов я понял, что
это еще не совсем Кавказ, значит, нам еще придется ехать. Живем мы
на квартире. Квартира – это когда с тобой в одном доме живут чужие
люди. Отец уехал ремонтировать наш дом в ауле.
Мы живем среди праздника. На площади открыли памятник женщине. Она стоит с вытянутой рукой, держа какую-то бумажку. Люди
ходят со значками, а на значках голубь. На улицах пляшут и поют, весь
город в красном, тьма воздушных шариков. А мы с мамой почти каждый день ходим на вокзал встречать родственников и знакомых. Что
24
bookElbrus.indd 24
03.12.2008 16:38:08
Проза
творилось на вокзале: шум, гам, смех и слезы; кто-то пляшет, кто-то
рядом плачет, из вагонов вываливались люди и овцы, все смешалось.
Помню, как один человек оседлал, словно лошадь, паровоз, держался
руками прямо за трубу. На радостях он не чувствовал, что горят руки.
Лицо чумазое, сверкает белыми зубами, а сам такой радостный, у меня
хорошо на душе, – я живу посреди праздника.
Я любил, чтобы книжки мне покупали в ненастные дни. Туман,
грязь, воздушные шарики в руках детей, синие, зеленые, под стать
погоде. За прилавком, серым, брезентовым, стояла тетя, укутанная
всяческой материей, сапоги с галошами, а на прилавке вперемежку
с туманом, холодом, веявшим от шаров, асфальта, грязи, сверкали
и переливались, цвели книжки; они – теплым островком средь бесконечного ненастья; книжки согревали, я физически ощущал тепло,
исходившее от них. Желтая, невзрачная собачонка в одной клетке с
красным тигром, и жирафы, и кот в сапогах становились значительными и таинственными. А как пахли книжки, смешиваясь с запахом
шаров и асфальта, хоть плачь!
Я со страхом думал – вот стану взрослым, и мне придется читать толстые книжки без картинок. Да, хороши были книжки в дни ненастья.
А солнце все обесцвечивало, и такое грандиозное событие – покупка новой книжки – меркло.
Хлеб тоже любил в ненастье. Тогда было много синих фанерных
магазинчиков. Дождь, все в плащах, черные зонты (цветных не было),
синяя хлебная будка, и из небольшой амбразуры белые руки протягивают единственно обнаженное существо, коричневое и доброе, которое звали коротким, но значительным словом – хлеб.
А базар в дождливый день, старый деревянный базар, мокрые
попугаи в тумане, со знанием дела и с большим достоинством дарящие людям счастье, уместившееся в маленькой мокрой бумажке. Мне
очень хотелось, чтобы эта странная птица протянула и мне бумажку
и мама прочитала бы удивительные слова, которые до сих пор я не
слышал. Я нисколько не сомневайся, что слова должны быть удивительными, иначе зачем столько взрослых людей ждут с нетерпением
своего счастливого мига. Хотелось попросить маму, но чувствовал –
не купит, а как хотелось! Я тогда еще не знал, какой я счастливый: в
моих глазах умещались и улица, и люди с бумажками, и дождь, и небо,
25
bookElbrus.indd 25
03.12.2008 16:38:08
Чипчиков Борис
и те, кому я так завидовал, и курить им можно, пуская дым через ноздри, и сапоги на них со скрипом, и ремни с бляхами, и лица, знающие
такое, чего не знаю я, были очень и очень несчастны, ибо кроме бумаги и нескольких слов на ней они ничего не видели, но узнал я об этом,
когда сам мог дотянуться до попугая.
Туман и по сей день для меня загадка и чудо. После Азии, где изо
дня в день гипнотическое солнце и ты совершенно теряешься средь
остальных, и сам я, и люди казались мне слегка оранжевыми; я отдельно себя не чувствовал, все мы были оранжевыми человечками,
даже пьяные не могли нарушить всеобщую хмельную оранжевость. А
на Кавказе туман, и я впервые почувствовал, что я есть и остальные
люди тоже были, каждый чернел в одиночку, не было цвета, объединяющего людей. Мне становилось грустно и хотелось назад, на родину,
где все мы оранжевые, те так ясно очерчены, а тут еще большие двухэтажные дома, автобусы и горы, холодно-серые сквозь рваный туман.
Странно было видеть в городе опавшие листья, и давят их машины.
Жаль. В Азии тоже опадали листья, и на них наезжали машины, но
жалости я не испытывал, видно, вечное солнце усыпляло меня, как бы
говоря: я же здесь, я вечное, а значит, будут и листья. На Кавказе все
мне показалось холодным и серым, елки после оранжевого дурмана
отрезвляюще зеленели. Удивил меня индюк. Обгорелая лысая голова,
красная кровяная борода, тупые маленькие глазки, не птица, а символ
зла. Мне она казалась и вправду посланцем какого-то другого, злобного мира. Ишаки мне сразу понравились и очаровали своей безмерной
всепрощающей теплотой. Много их бродило на окраине. Меня передергивало, и я наполнялся бессильной злобой, когда мальчишки били
их палками по голове и ушам.
Наконец мы дома, в мамином ауле. Дом это две комнатки, затянутые паутиной, штукатурка на полу. Я вышел на улицу, со всех сторон
скалы и скалы, и солнце не такое теплое, как в Азии, и пруда даже
нет ни одного.
Я так рвался на Кавказ, а меня обманули, привезли и бросили средь
камней. Я сел на ступеньки и горько заплакал. Вокруг пустые дома, в
воздухе носилась пустота. Мама гладила меня по голове: «Я понимаю
тебя, сынок, я знаю, что такое потерять родину, вот вырастешь и поедешь на родину свою, а пока я сошью тебе черкеску и сапожки, и мы
26
bookElbrus.indd 26
03.12.2008 16:38:08
Проза
поедем на фестиваль». Она и вправду сшила сапожки и черкеску, и мы
приехали в город. Танцевать я не умел, но ни капли не расстраивался.
Один раз я видел, как танцуют на свадьбе, бегают по кругу, становятся
на носки. Подумаешь, наука, все это я и проделал. Помню, было много
людей и они хлопали...
Все это я вспомнил, глядя на эту маленькую девочку. Мое место в
середине вагона, Спать не хотелось, я все смотрел и смотрел на Бэллу
и не мог насмотреться. Она не отводила взгляда. Мне казалось, что я
разговариваю с ней, только без слов, и вообще я даже про себя не мог
выговорить ни одного другого слова.
Девочка часто стала ходить в другой конец вагона, то за водой,
то просто с полотенцем на плече, хотя вода была рядом. Она всегда
шествовала, гордо подняв голову. Прошло несколько часов, ее охранницы уснули, а она все сидела, даже дубленку не сняла. Рядом со мной
сидела упитанная, как-то по-домашнему уютная женщина и, жестоко
рас-правляясь с курицей, посматривала на меня и улыбалась; напротив худой и серьезный гражданин читал газету, временами отодвигал
ее, смотрел на меня и тоже улыбался. И из других отсеков тянулись
чьи-то шеи с улыбчивыми лицами. Как они похожи были друг на друга. А мне было почему-то неловко и стыдно. Бэлла уже привыкла к
своему имени, и я чувствовал, что имя ей нравится. Я ее тихонько
окликал, она на миг останавливалась и грустно-грустно смотрела на
меня. Немного посидев, она вновь пошла в другой конец вагона, но
дорогу ей преградила чья-то мускулистая, волосатая рука. Мужчина спал, вытянув длинную руку во всю ширину прохода. Бэлла могла чуть-чуть нагнуться и пройти, но она взяла эту страшную руку
и, спокойно согнув ее, освободила себе дорогу. Все это она проделала очень изящно, и ничто не дрогнуло в ней; она была выше мелких
людских страхов. Уже потушили свет в вагоне, только несколько
ламп тускло светили в проходе. Домой я приезжал в три часа ночи,
оставался всего час. Хотелось подойти к Бэлле, но что-то удерживало
меня. Мне казалось, что я снова маленький и мама читает книжки в
нашей маленькой комнатке, а днем я купаюсь в пруду с мальчишками
и утками, потом мы лежим на горячем песке, любуясь небом. Поезд
остановился. Моя станция.
Падал снег. Бэлла стояла на самой нижней ступеньке, на ее лицо
27
bookElbrus.indd 27
03.12.2008 16:38:08
Чипчиков Борис
опускались снежинки и таяли, смешиваясь со слезами. Я ей что-то хотел сказать, но слова застревали в пересохшем горле. Я весь наполнился какой-то гулкой болезненной пустотой. А поезд медленно уносил
Бэллу, а вместе с ней частицу меня, мою лучшую часть, но она оставляла себя во мне. Чернело здание вокзала, обнесенное железным забором, светились в темноте рельсы, уходящие в вечность. Свет фонаря
падал на запорошенный снегом тополь, надломленная морозом, одна
из веток его мерно раскачивалась из стороны в сторону, возвращая
меня в будни.
28
bookElbrus.indd 28
03.12.2008 16:38:08
Проза
ДВЕРИ
В дом влетела тетка:
– Быстрей собирайся... Умер Асхат... Автобус ждет... Давай быстрее... Поехали на похороны...
«Поехали на похороны», – застряло в голове и удивило своей нелепостью. Ехать на похороны. На похороны надо идти».
– Ты езжай, я сам доберусь, – сказал я. Сказать-то сказал, да забыл,
что на дворе февраль, холодина и ветрище с ног сшибает; а идти надо
в ущелье соседнее.
И я пошел. Несло меня ветром по ледяной дороге, штормовка и
свитер не грели, и запоздало подумалось о шубе.
А вокруг уныние: снег, замерзшие скалы, ломкие стебли прошлогодней травы, и лес, черным пауком впившийся в серую муть неба.
Здесь, наверное, никогда не было людей и никогда не будет, и ветер
никогда не утихнет, и мне никогда не дойти.
Кавказ, апельсины, пляжи, золотые пески... Да полно, это ж литературные выдумки, вранье. Это какая-то Сахара, убитая ветром и морозом.
Кунак... Почему-то злило именно это слово. Какой там кунак? Для
того чтобы был кунак, нужен дом какой-никакой, а здесь... Еле передвигаю ноги, подбадривая себя энергичным словом «идти»; шел и бормотал – идти, идти, потом и это надоело; все – ни назад, ни вперед, ни
домой, ни на похороны, лечь на снег, и все... Лег и вижу на вершине
горы – кошара. Полз я на гору бодро, там тепло, там что-нибудь прояснится. Стакан чая и теплая шуба вырвали меня из серого ничто, и я
с удовольствием слушал речь чабана: «Пойдешь направо, потом налево, большая часть пути позади, а теперь дорога все вниз и вниз и сама
выведет к жилью».
29
bookElbrus.indd 29
03.12.2008 16:38:08
Чипчиков Борис
Пожалел чабан и дал мне лошаденку, не жеребенок уже, но и до
лошади ей далеко. На мне шуба, и я на лошади – значит, доеду. Рано
радовался – дорога и вправду вниз и вниз, да сплошным льдом покрытая; на лошадь не сесть, вот и пришлось мне тащить и себя, и это
существо непонятное – не лошадь и не жеребенок. Вначале дорога
была одна, потом раздвоилась, потом третья, четвертая появилась,
и я перескакивал с одной на другую, выбирая менее обледенелую, но
таковой не было. Начал уставать, шуба не грела, лицо, обожженное
ветром, то нестерпимо чесалось, то болело до крика. Дорог много, и
не все они ведут куда мне надо, думал я, коченея, перебирая ногами, помахивая руками, потирая то грудь, то лицо, и случайно увидел
в стороне от дороги столбы с проводами, – значит, они и приведут
меня к жилью.
Приободрился и, когда опустился на ровное место, даже вскачь пустил лошаденку, и в сумерках подъезжал к дому умершего.
Умер человек.
Говорили, что дней за пять до его смерти обступили, облепили, нависли над ним женщины, кто в сером, кто в черном, а кто и вовсе в красном,
и не умереть ему не было никакой возможности. Умер человек, близкий
человек, вот холмик земли, а мне не верится, и нет во мне горя.
И не я один такой неверующий, мне казалось, что все люди, много
людей тоже не верили.
Все было буднично, резали скот, мужики, будто стекольщики, тщательно разделывали туши, женщины спокойно и буднично раскладывали по кулечкам конфеты, спорили, зачем, мол, три «Кара-Кума» кинула
в тот кулек, надо было в этот. Дымились во дворе громадные казаны,
люди ели, улыбались, говорили о сене, о баранах, зарезанных и еще живых. Во дворе собрались дети, большие и малые, им раздавали конфеты,
один наклонялся к другому: а тебе какую конфету дали? а мне вот эту.
Смотрел я на них, смотрел и заплакал, подумалось: на таком маленьком кусочке земли умер человек и тут же жизнь будущая шумит,
толкает друг дружку. Как же я тогда ошибался – плакать надо было,
но о том, что быстро жизнь выросла на том самом маленьком кусочке
земли, где только что умер человек, жестокие, въяве видимые ростки
прорастали...
30
bookElbrus.indd 30
03.12.2008 16:38:08
Проза
Но не мне упрекать, прошло уж больше десяти лет, а я и сейчас не
верю и никогда не поверю, что он умер.
Помню его стоящим средь выцветших посеревших скал и в ковшике его мягких ладошек горит барбарис, а в глазах мальчишье ликование – смотри, как много я собрал.
На могилу не хожу, но каждый год, каждый месяц, всегда, когда
есть время, прихожу на то место, где он стоял средь выцветших серых
скал и в ладонях горел барбарис, по-мальчишечьи светились глаза.
Развожу костер, я пришел к живому, я не верю, что он умер.
Рядом березовый лес – чудо, средь скал и вдруг – береза, здесь она
светлее и значительнее, чем на равнине.
Падают листья, но разве деревья плачут по мертвым листьям, –
они светло и нежно расстаются на время и машут ветвями вслед улетающим листьям. Я иду по белому лесу, любуясь горящими кустами
шиповника и барбариса и говорю с живым, близким мне человеком.
Вот в это верую, и я верю, говорят его озорные мальчишьи глаза. И мы
тихо идем и слушаем, как с белых деревьев опадают желтые листья.
Похоронили Асхата. Странная судьба у человека: автобус их
полным-полнехонек врезался в грузовик, и погиб только он.
Дети остались, жена, мороз и ветрище, а человека не стало. Ночь,
темень, устал я, голоден и слаб. Оставайся, говорили родственники,
но я решил ехать сейчас. В темноте я еле различал еще более черные
столбы. Ехал я в каком-то забытье, ехал, тащил в гору лошаденку, потом снова ехал, впервые на лошади; тело ныло, в голове ни мыслишки;
я стал забывать, откуда и куда еду. И вдруг, в миг единый, вспыхнула луна, и все вокруг посветлело, грязные проталины не выглядели
грязными, а читались как значительные многоточия; осветился лес,
стал виден каждый ствол, каждая веточка; скалы, дальние и ближние,
купались в белом и голубом свете; каждая былинка, торчащая из снега, казалась думающим существом, не стало большого и малого, все
вокруг спаялось светом лунным в единое и неразрывное; и от целого
этого стекало и вливалось в меня что-то такое, от чего пошли мурашки по телу; я не был оторван ни от гор, ни от снега, ни от былинки, – я
стал частью округи, и мелькнула мысль – даже если я умру сейчас, то
у меня вырастут корни, стану я чем-то другим, иначе буду называться,
31
bookElbrus.indd 31
03.12.2008 16:38:09
Чипчиков Борис
но выпасть в никуда я просто не смогу, и замерзнуть – не замерзну.
Ветер исчез куда-то, но было холодно не от мороза, меня колотило и било в седле от осознания того, что я не просто сам по себе,
а часть чуда. Случайно на темной скале я увидел громадное зеркало
и, замерев в ужасе, долго смотрел; а все было просто – в скале дыра
и голубое небо, какое-то совсем дневное, и кусочек этой голубизны
дивным зеркалом казался. Я даже подъехал поближе к зеркалу: меня
затягивала эта голубизна, и хотелось в ней раствориться. Лошадь с
любопытством повернула ко мне голову, и в ее громадном всемудром
глазу уместилась луна, и смешным и нелепым показался я себе, восседающий почему-то на существе, в чем-то равном мне, а в общем, гораздо более чистом и безгрешном, чем я. Ощущение было такое, будто
округа трясется, вышибая из меня темное, и все это нечистое выходит
из меня с болью через торчком стоящие волосы. Вот он, Кавказ, такой,
как тысячу лет тому назад, и он совсем не изменился. Это моя земля,
и впервые, в миг одни понял, что она и кто я. Она рассказала и о себе,
и обо мне, и о тех, кто был до меня и кто придет после. И снова Кавказ
громадный, как космос, и все миры вместе, и я понял, что Асхат не в
земле, а где-то среди белого и голубого покоя, и понял я: умереть нельзя, ибо нет смерти.
Так вот почему Прометей выжил. Не потому, что Богом был, его
к скале Боги могли приковать и посильнее. Они ошиблись в выборе
места. Ну как может умереть человек, ставший частью бессмертия? От
этой мысли я весь стал каким-то легким, будто только что проснулся. Спокойствие вернулось ко мне, но спокойствие какое-то светлое и
бодрое. Исчезли голод и усталость, и лошаденка моя приободрилась,
видимо, состояние мое ей передалось. И мы плыли молча, улыбаясь.
Мы навсегда отвергли слова.
От света лунного снег словно горел, вспыхивали в голове воспоминания; голова мучилась, пыталась в чем-то разобраться и не могла.
Плыло голубое небо, плыли, цветные теперь, столбы и горящий
снег, плыла луна, неся свое великое и простое дело.
Все спаялось большой тайной, и ни одно существо не могло отделить себя от этой чистоты, и каждая частичка любовалась друг дружкой и молча клялась никогда не предать освященного братства. Бог на
32
bookElbrus.indd 32
03.12.2008 16:38:09
Проза
моих глазах превратил ночь в день. И в свете Божьем я слышал Глас
Божий: «Смотри, сынок, и слушай, и унеси свет сей в свой темный и
ненастный мирок, да осветит и согреет он путь твой и дороги живущих с тобой! Самый трудный путь – это легкий путь. Не утони в сладком потоке слова – «покой», ибо покой и есть порождение тяжкого
пути. Одному не осилить пути Моего».
Странно устроен человек – из кусочков хочет собрать целое, имеет целое – разбирает на кусочки. Вот и я пытался определить пережитое, перебрал много слов и остановился на Красоте, но Красота эта
была иная, не такая, какой я ее доселе представлял. В ней было что-то,
вроде того, как отец во благо сечет сына, отчаявшийся человек выбивает пыль из ковра, и ковер чист; это как серу ввели в кровь, чтобы
вывести шлаки. Странное сочетание: сера и кровь, но иначе кровь не
очистится...
Домой я добрался только утром и вошел в дом свой, полный светлой усталости. На дверь свою взглянул и подумал: «Смерть приходит
в дома в облике благополучия, дома, имеющие сострадание к самому
себе и ко всем домам, – спасены будут...»
33
bookElbrus.indd 33
03.12.2008 16:38:09
Чипчиков Борис
ИДУЩАЯ ПО ДОРОГАМ
Мне восемьдесят лет, вымолвить – нужны усилия, а прожить...
Сижу у дома своего, со стороны кажусь, наверное, людям старым мудрым человеком, вижу – высматривают они во мне эту самую мудрость,
чтобы походя забрать ее и приспособить к жизни собст-венной. Искал
эту спасительную мудрость и я, зачем? Чтобы понять, откуда я? Куда
иду? Зачем иду? Шел ли я вперед или, может, так мне казалось, а на
самом деле пятился назад к истокам? О чем думаю сейчас? Думаю о
яблоке, съеденном Адамом и Евой. Оно имеет самое непосредственное отношение к моим истокам, ко мне, четырехлетнему существу, сидящему у дороги в мягкой, не по-земному доброй пыля, и по дороге
той идет старушка, лет ей, может, столько, сколько мне сейчас, может,
чуть поменьше. Я не помню ее лица, ни даже рук, хотя руки должен
был запомнить, потому что если бы не эти руки, не случилось бы того,
что должно было случиться. Дорога пуста – ни машин, ни повозок, ни
осла какого-нибудь заблудшего, хоть бы курица какая прокудахтала...
Мир на глазах расширился, все влияло на то, чтобы подчеркнуть
важность шествия старухи с узелком. Не помню лица ее, не помню
рук, помню белый ситцевый платок, чистый-пречистый, и такой же
узелок, не помню, во что одета была, помню – во все старенькое, но чистое, без пятен, будь на ней хоть крохотное пятнышко, все бы рухнуло.
И то, что я не помню лица ее и рук, делало ее бесплотной. Это было
шествие, будто шла по дороге очень важная для всех мысль, и, как назло, ни единой души вокруг, потому что жара такая, что асфальт поплавился и кое-где потек черными ручейками, которые подчеркивали
чистоту шествовавшей мысли. Поравнявшись со мной и покопавшись
в узелке своем, молча дала мне что-то зеленое, покрытое шишечками
маленькими, и проплыла мимо меня. Долго я рассматривал дар старушечий, долго им любовался, потом надкусил эту зеленую штуку и
почувствовал во рту свежесть и прохладу – в этакое пекло. Очень значительным и важным показалось мне все это, и я невольно повернул
34
bookElbrus.indd 34
03.12.2008 16:38:09
Проза
голову в сторону идущей. По унылой черной дороге шла она к горизонту. Чистое, доброе и белое шло по черному к темно-голубому, и мне
пчему-то подумалось тогда, что старушка будет идти и идти, и конца
не будет пути этому. Наверное, обо всем этом поведал мне огурец,
впервые мною отведанный, и ничего более мудрого, волнующего я не
припомню за все свои восемь десятков лет. Вкус огуречный говорил
о невиданной мною жизни, о каких-то иных временах и даже о мирах
иных и бесконечных. Я не могу в словах передать значительность того,
что поведал мне огурец, потому что это было настолько огромно, что
не уместилось бы во все слова, что есть на земле нашей, потому что все
слова – это маленькая часть того, что было внутри огурца. Я помню,
что мне стало холодно в этом пекле, и я невольно взглянул на солнце, оно не грело, а просто тихо светило и прислушивалось к тому, что
было внутри огурца и что теперь было внутри у меня. Я помню, что
я себе показался очень большим, вышиною до солнца, и на миг я почувствовал, что огурец, солнце и я – какое-то неразрывное целое, и я
с бешенством, тоской и беспомощностью подумал о людях взрослых,
это было не мое бешенство, не моя тоска, не мое бессилие и не моя,
до волчьего воя, одинокость, это все из огурца влилось в меня, и я
помню, как меня всего охватила и как бы вышвырнула из реальности
светлая, до дрожи всеочищающая, восторженная жуть.
И сейчас, когда я слышу волчий вой, с грустью осознаю, как обеднел, обнищал с годами, и я понимаю: самый последний, самый загнанный волк гораздо богаче меня и мудрее. Вот так вот на склоне лет
сидели дряхлые Адам и Ева и чувствовали, что их обманули и обокради, и воры и обманщики – они сами. А какие они были мудрые
в первый день свой, это потом они поглупели после долгих поисков
неизвестно чего, искали, рыскали, хватали, гребли, пока под прожитыми годами не погребли свежую, чистую, сочную, красивую истину,
что дало им яблоко.
Говорю внукам своим: «Не спешите уничтожить, проглотить помидор, посмотрите, какой он красивый, а ну, протянем его к солнцу» – и
потянулись ручонки, и опустились разочарованные и недоуменные, я
наклоняюсь к ним, лихорадочно думая, что сказать им еще, что предпринять. И вдруг Азамат бьет своим помидором о помидор Узеира, и
в лицо брызжет сок, он стекает по бороде и падает красной капелью на
35
bookElbrus.indd 35
03.12.2008 16:38:09
Чипчиков Борис
землю, а внучата покатываются со смеху, глядя на меня, присоединяюсь
к ним и я. Потом думаю: «Никудышный я учитель». Приходит мысль
тревожная: неужели внуки мои не нашли того, что я нашел в их возрасте? А может, найдут они это позже – и в тех вещах, о которых понятия я
и то не имею? Вокруг ведь столько всего, что и мыслью не охватить.
Сижу у дома своего, мне холодно, и я дрожу, и дрожь эта не восторженная, та, что была в начале от встречи с истиной, а просто холодно
мне от крови моей старческой. И мне грустно и больно думать о том
четырехлетнем мудром мальчишке и о себе, восьмидесятилетнем глупом человеке, который сам себя обокрал, и в груди у меня тяжелая пустота. Хочется кататься по земле, выть и проклинать себя последними
словами, но я сижу важный и прямой и поглаживаю не спеша седую
бороду, потому что люди вокруг, и они всматриваются в лицо мое, наверное, мудрость ищут и походя украсть ее хотят. Пусть крадут.
А я думаю об Адаме и Еве, и о себе, у них был один мудрый день, и
у меня был один день, они и я прожили одинаково глупую жизнь, но, в
отличие от них, я не был так одинок, у меня была черная грустная дорога, и старушка была в белом платочке с ситцевым узелочком в руках,
она всегда со мной, и в момент выбора она приходит ко мне, и мне по
сей день стыдно от ее чистого добра, стыдно, что редко оправдывал
ее доброту, но я старался, я пытался, и у меня ничего не получалось,
но ведь я очень хотел, и не я один в том виноват, что не получилось у
меня. Но я твердо знаю одно: бродит по черным горестным дорогам
женщина во всем чистом и очень хочет, чтобы у нас всех все получалось. Нам бы пожалеть ее, она устала, она очень устала.
36
bookElbrus.indd 36
03.12.2008 16:38:09
Проза
ТАМ, ГДЕ БУДЕТ СТОЯТЬ ДОМ
Энергия города, съедавшая мою энергию, позади. Сидящий энергичней идущего. Как я соскучился по дворняге Жучке. Жуля, я хотел
бы, чтобы у меня были такие же глаза, и тогда не к лицу рожки и копытца, как мало людей, кому не к лицу рожки и копытца.
Сказка давно уже быль. Громадный холм из камней – пионеры и
просто дети, если дети вообще бывают, дети такая же редкость, как
шаровая молния в собственной комнате, дети собрали с окрестных
холмов и равнин камни, очистили сенокосы, соорудили громадную
пирамиду. Громадный каменный холм на отшибе домов, посреди скал,
это родина моих прадедов, и палец председателя тычет в эту кучу –
убери эти камушки и строй себе дом. Я хотел бы быть Жулей и скулить
от любви, от избытка чувств, обежать вокруг холма и кинуться в любовь. Как футболист, забивший гол, навстречу вся команда, вот-вот
схапают, обнимут, зацелуют, а он сворачивает на беговую дорожку и
бежит, бежит один, досказать, дорадоваться. Но я человек и, что того
хуже, старый человек. Старость – надоело быть молодым? Старость –
освоение чуждого. Качу тачку, полную камней, от холма к речке, весь
день мокрый, болят кости. В камне уместились и земля, и небо. Собирать камни – это просто собирать их, грузить в тачку и катить с ними
к реке. Я человек, то есть пространство. Камень – пространство. Я
крепко обнимаю камень, высвобождая его из земли, мое пространство
соединяется с пространством камня. Расширение пространства – мое
и камня. «Сизиф был счастливым» при условии, что работал без зрителей. Камень у Сизифа не простой, он точильный. Сизиф извлекает
из себя дары Божьи, а камень их оттачивает. И никого больше. Человек, Бог и дары Божьи. «Личность – всегда аутсайдер». Сизиф при
абсолютном безлюдье умудрился стать аутсайдером, он всегда позади
камня. Сизиф и простор.
В маленьком зерне больше пространства, нежели в громадном
слоне и миллионном городе. Узкая полоска берега необъятней океана.
Киты – на берег за памятью. Память – убийца. В запахе типографской
краски больше смысла, нежели в слове. В слове больше правды, нежели
в деле. Слово –Божье, дело – частенько от лукавого. Дело – ежедневно
37
bookElbrus.indd 37
03.12.2008 16:38:10
Чипчиков Борис
и подневольно. Слово – свободно. Вымолвить настоящее слово – годы
и годы жизни. Сужение оболочки – расширение пространства. Площадь – комната – карцер. Ширь – только для глаз. Теснота – для ума
и сознания. Слепые видят лучше. Качу тачку. В голове – как на вокзале. Железные хлопают страницы справочника. Москва. Иван Грозный – первый большевик, ущемленное боярство, опричнина – первое
ЧК. Большевизм – народен, – грабь. Возрожденное боярство, – правь.
Большевизм – триедин и вечен. Монархия, боярство, народность. Петербург. Петр I. Россия в немецком кафтане, потеря русскости, с бородой ушло лицо. Петербург, Достоевский. Люди на болоте, город в
воздухе, человек в поисках города и людей. Гоголь. Невский, улица
призраков, туман. Зрячий объявлен слепым. Понимающий – сумасшедшим. Мог ли Сервантес сделать еще одного Дон-Кихота? Нет. Мог
ли Шекспир сделать еще одного Гамлета? Нет. Мог ли Гоголь создать
новые «Мертвые души»? Да, сколько угодно. Гений ли Гоголь?
Надо вначале определить, что такое гениальность? Гениальность –
осознанная ненормальными нормальность, возведенная на пьедестал:
Гоголь надэкзистенциалист. Экзистенциалист – личность, сознающая
абсурдность бытия; чтобы осознать абсурд, нужен герой. Гоголь обходится без героя, то есть над абсурдом; есть сверхабсурд, видимый и
прочувствованный Гоголем. Увидел, почувствовал, а слов, чтобы выразить, – нет; нет их в природе и сказать некому, нет таких людей. Он
мучительно продирался к нормальности – «когда приходит очищенье
и лучик бьется среди слез, когда во славу вдохновенья деревья светятся насквозь» (Руслан Семенов). Гоголь говорит: «Я вижу и чувствую,
помогите мне высказаться, это важно для всех нас». А ему говорят:
«А у вас нос большой». Видят нос, но не слышат, как он строит себя,
треск-то какой, и выясняется: ценность не в том, каков ты изнутри, а
ты таков, каким предстал перед мутированными очами.
Гоголь взял да и отделил от себя нос, и вот нос разъезжает в коляске, которой нет у его хозяина и, в отличие от хозяина, сыт, обут, одет
и сидит себе в департаменте и правит теми, кому ценен нос – сей.
Гоголь в отличие от Архимеда нашел-таки точку опоры: уцепившись за собственный нос, перевернул мир. У Гоголя все аморфно, кроме колеса и лошадей, да и те неведомо, доедут ли до Казани или хотя
бы до Москвы. Движущийся тарантас и застывшие мужики. Немая
38
bookElbrus.indd 38
03.12.2008 16:38:10
Проза
сцена из «Ревизора» сковала все вещи Гоголя, в статике – простор. И
даже Чичиков – весь в разъездах, но есть ощущение, что он на месте
кружит вокруг мелкой идейки, вокруг самого себя. Видимость движения. Кружатся черти, ведьмы летают на метле, а все на месте. Толкотня
на Невском, люди, лошади, не продраться. И вдруг, как после галлюцинации, видишь – улица-то пуста, и стоишь один в морозном будто
поле, без травинки и без конца, ни начал у поля, ни краев, холодно.
Для чего же Гоголю понадобилось все останавливать? Птицатройка мчится по часовой, а обитатели Руси, да и земли всей, движутся навстречу. Гоголь распят меж двумя стрелками, он меж двух сил:
естественным движением земли и противоестественным движением
обитателей ее; нельзя, чтобы эти две силы столкнулись. Меж стрелками небольшой зазор, и в зазоре том распятый Гоголь. Болит голова.
Ясен путь Христов, а люди бредут дорогой своей, крестятся, а может,
открещиваются, отгоняют сатану, а может, спасителя? Гоголь видит и
слышит, хочет крикнуть, а нет слов и нет тех, для кого эти слова. Невский – безлюдное поле России.
Я качу тачку с камнями, хочу увидеть землю, где будет стоять дом.
Сизиф с камнем. Ленинград. Рабочий на фабрику, чиновник на службу. Город в воздухе. (Казанский собор. Солнце. Апельсин на снегу в
тайге. Вспыхивают стены, колонны – ракеты, вот-вот взлетит купол.
Маршируют солдаты. Усилились нападки. Кисловодск – город Грушницких. Самарканд. Пьяные средь мечетей. Мат. Тимур. Верблюды,
перегруженные книгами. Берлин. Горят книги. Осудили. Скоро осень.
Параллельные Лобачевского, там, где они сходятся, – узел. Вокруг узла
вожди. Бурлаки. На пристани палачи ждут не дождутся. «Да будь я
хоть негром преклонных годов» – башмачища на пьедестале. Бродят
бездомные собачонки, потомки тех, кому обещана была собственная
печенка. «Доверие лишь к мандатам». Гоголь с «вечерами на хуторе»
в центре Москвы. «Чайки» на колесах. Музей мадам Тюссо. Генерал
читает стихи на Арбате. Арба – ат – лошадь, телега. Балчуг – грязь,
Къазыкъ – палка для рыхления земли. Эволюция – бьют людей. Осень.
Падают яблоки Тарковского, их поедают лошади, людям некогда, они
воюют. Усердствует поэзия – «Нам хлеба не надо, работы давай».
Вспыхнули кострами синие ночи, автор в тюрьме, возможно, со временем он шагнет на улицу, на свободу – никогда. Сибирь. Мандель39
bookElbrus.indd 39
03.12.2008 16:38:10
Чипчиков Борис
штам. Реквием. Воют волки. Интеллигент утонул в союзах и юбилеях.
Многоуважаемый шкаф. Чехов. Степь. Мальчик в центре необжитого
интеллекта, завороженный. Глохнет. Вплывает в город. Утонет. Осень.
Уплыл мальчик Айтматова. На воде белый бумажный пароход. Азия
из теплой Аму-Дарьи впадает в холодный океан. Айтматов бежит краем моря. О поисках родства, киргизы, узбеки – нивхи, чукчи. Тщетно.
Колыбель с ребенком унесло в Лету. Сулейменов вновь откопал шумерию. Шумеры – тюрки, поплавок на воде, видно суть, рождение, а
не достать. Стон. Досада. Апельсин на первой елке, ребенок тянется, а
достать не может. В Азии крови пролито больше, чем воды в Южной
Америке, а Маркеса нет. Вот, под ногами все, чувствуешь, как кошка, мышь в подполье, а не достать. Пески. Похороны. К кладбищу не
пройти – ракетная база, как ложная вешка, уводящая от колыбели. Это
найдено. Это прямо из-под земли, на которой ты стоишь, выхвачено
горяченьким, жжет руки.
С мамой в Харькове, никак не можем доехать до ночлега. Спорим, в какой автобус сесть, их тьма. А вы татары? Оглядывается. Смуглый мальчик в сугробе с буханкой хлеба в руке. Да, мы татары. И
я татарин – кричит мальчик. Ах ты, осколочек азиатский, куда тебя
занесло, с какого верблюда скатился, с какого хуржуна выпал, да хорошо с хлебом в руке. Не тушуйся, брат. А я и не тушуюсь, звенит
его голос, сливаясь со звоном трамвайных сигналов. Как ты там, брат
мой, во снегах. Тюрки на Кавказе. У Пушкина, Лермонтова на Кавказе только черкесы, правда, черкесы говорят по-татарски, но это неважно. Черкесы. Кавказ. Это так слитно, капля меж ними протечет. И
вдруг Толстой выяснил, что на Кавказе живут татары и говорят они
на татарском языке, едят хычины, и масло стекает с кончиков пальцев к локтям. Татары – потомки шумер – дворники на Руси великой.
Гильгамеш. Первые слова на глиняных табличках, восторг от запечатленного слова, дал Библию – «и был день, и была ночь». У творцов
заплеванные лица, распорхались пархатые. Петербург. Метель. Блок
близорук, впереди толпы шло оплеванное и окровавленное лицо еврея, под руки его поддерживали дворники-татары с метлами наперевес. Из Симбирска, как из Пулкова, видна вся Русь. Воспоминание о
Мамае. Куликово поле. Мелкопоместный хан, конспирации ради записанный русским. Обиженный и своими, и чужими. Месть за окку40
bookElbrus.indd 40
03.12.2008 16:38:10
Проза
пацию Казани. Брат казнен. Извозчики, в отличие от Гоголя, знают, что
колесо не доедет до Петербурга. Устали лошади, барин, эволюция – караул устал. Извозчики не знают, что это колесо докатит до Сибири. Груженный матерью, отцом и всей родней под красным флагом с надписью
«Мы за все в ответе».
Русские цари. Декабристы. Народники. Перовские и Плехановы.
Савинковы – ярые большевики. Хан с соратниками ждет, когда они
сложат костер, да и сами его подпалят.
Большевизм – не переворот, это явление, закон человеческий, он
будет приходить все в новых и новых обличиях. Первая годовщина
октября. Трибуна. Ленин, Троцкий. Начатое Калитой объединение
Руси, о котором ни слова не сказали большевики, наконец-то свершилось. Союз обездоленных: царь, бояре, опричнина плюс воля толпы и
плюс электрификация всей страны. Русь – град Китеж. Толща вод и
слезинка Достоевского.
Осень за осенью. Тюрки на Кавказе. Все временно. Дома, землянки.
Завтра снимаемся и – в Самарканд. Возвращение затягивается. Коротаем время. Вяжем. Устанавливаем памятники большевикам. Печорин
не дает руки Максим Максимычу. Досада. Непонимание.
Осень. Продрогшая заря. Озарение. Год 1937-й. Максим Максимыч
сдает Печорина пролетарскому гневу и высшей мере – социальной защите. Лермонтов все знал. Предвидел. Знание от неба, как шаблон, несовместимый с мерками земными. Пушкин знать не хочет, что Арина
Родионовна написала анонимку – сказку о барине и буржуе Пушкине.
Не хочет знать Пушкин, а иначе откуда взяться «Под голубыми небесами, великолепными коврами...»?
Леонид Андреев беседует с гостем в собственном дворике. Надо
народ освободить – голос дворника из-за забора. Кто тут, смутьянские
речи? Все замкнулось. Дворник – тоже народ. Освободить народ от
народа? Как вычленить ветер из бури? Андреев мрачен, идет домой,
чтобы разрешить неразрешимую задачу. Шаламов. Сосед по нарам ел
человеческий труп. Господи, разъясни ему, с кем он, с теми, кто питается трупами, или с теми, кто вынуждает это делать? И есть ли другой
путь, меж людоедством и убийством? Осень за осенью. От Гамлета к
человеку с простой фамилией Иванов, понимающему, что он человек,
и не могущему объяснить это людям. Нет слов. Осень за осенью. Две
41
bookElbrus.indd 41
03.12.2008 16:38:10
Чипчиков Борис
чаши – на одной Иван Денисович в обыденном рабстве, на другой –
мы в рабстве веселом. Меж двух чаш самые обездоленные, те, кто поддерживает чаши сии. А в стороне беззубый старик с прямой спиной
вынимает из черного кармашка зэковской куртки белый платок и бережно кладет на него пайку. Тяжело правящему. Если сам не раб, как
рабами править? Лучше всех управляют рабами сами рабы. Тюрки на
Кавказе. Рукав шелкового пути через ущелья к морю. Завоевание Алании. Алан – обращение начальника к подчиненному, язык администрации, с годами смягченный, приблизительно: эй, ты. Слово родило
страну. По ущельям дозоры, для охраны караванов. Должны сменить.
Ждем. Все временно. Дома-землянки. Мастеров нет. Ждем. Столетья.
Вяжем. Узоры на кийизах – воспоминания о Самарканде. Тюрки на
Кавказе. Поплавок на воде, на дне глиняные таблички. Слова смыло,
осталось одно – место рождения, древнейшая анкета и белые камни
по дну, и далеки слова: Ана, ай, кёк, узакъ, жылла, желле, бир, эки,
юч, тёрт. Мусоргский. Рассвет на Москва-реке. Лопаются ромашки.
Потягушечки. Солнце. Аввакум. Опоры хоть о двух пальцах. Федор
Иоаннович – цветок незабудка. Как любовь, как вздох. Веткам от дерева оторваться бы и улететь, и улетели бы, да корни не пускают. Райские яблочки. Мичурин. Апорт. Громадины яблоки. Соблазны крупной любой головы. Власть – отказ от жизни. Увидеть бы хоть одного
победителя. Вырастить громадную капусту. Даклитиан. Качу тачку,
груженую камнями. Хочу увидеть землю, где будет стоять дом. В голове хлопают, переворачиваются железные аисты вокзального справочника. Черные рабы в Америке. Завоевание неграми Америки. Джаз.
Блюз. Буги-вуги. Мартин Лютер Кинг. Том Сойер. Воскресная школа.
Камерность маленьких городов, англичане осторожно, на ощупь пытаются стать американцами. Американская литература вышла из Тома
Сойера. Гекльбери Финн. Все размывает и уносит большая река. По
берегам больших рек живут космополиты, у речек маленьких – люди,
имеющие отношение к какой-либо нации. Англичане не дышали, глядя на большую реку, ставши американцами, назвали ее фамильярно, в
честь певички из кабаре – Миссис-Сипи.
Хемингуэй уверяет: люблю корриду, а под словами – ненависть к
ней. Набоков и Хемингуэй, с одной стороны, ткут ковер, а с другой –
рождают моль, поедающую этот ковер.
42
bookElbrus.indd 42
03.12.2008 16:38:10
Проза
Сюзан Хилл. Старый одинокий человек каждое утро чистит до блеска ботинки, костюм, цилиндр, протирает трость, заводит патефон и
пляшет на набережной маленького городка средь изрядной публики.
Океан красивые люди в ярких нарядах, серое небо, медяки в котелке и
одинокий старый человек, весь в черном и с красной розой в петлице,
все это называется «Немного пения и танцев».
Качу тачку, полную камней, от холма к речке, весь день мокрый
от пота. Пахнет рисом. Корейцы по горло в воде. Падаю вечером на
нары в своей конуре, крытой черной толью. Ем хлеб и консервы. Хочу
увидеть землю, где будет стоять дом. Хочу ли я построить дом? Жуля
бегает за тачкой, радостная, она все понимает.
Народ – это общность языка? Тогда внутри одного народа множество других народов. Молодежь ушла со своим языком. «В магазине давали джинсы и там одну масть задавили...» Блатные ушли со своим языком... У врачей свой медикаментозный язык: церебральный паралич на
почве коклюшных окончаний тромбозно-синдромного дифтерита.
Хлопают в голове железные страницы вокзального справочника.
Большевизм – это «аз» и «я» и жирная точка в конце бытия. Большевизм – это я, мне хочется встать в девять, а не в семь утра. Меня
бесит громадный отпечаток в снегу башмачища, прошедшего до меня.
Я вглядываюсь в лица моих соседей и вижу большевизм, я смотрюсь в
зеркало и вижу большевизм. Большевизм – это то, что нам всем хочется. Семьдесят октябрьских лет – это только буква Я. Мы пройдем весь
алфавит, чтобы прочитать слово – динозавры. Большевизм ровно настолько, насколько мы. Большевизм может менять имя, а суть – это
мы все без исключения. Роль личности в истории, да нет у личности
никакой роли, кроме той, что отвела ему толпа. Желание толпы убивать, через выборное лицо. Фашизм – скороспелый, прямолинейный,
недоношенный большевизм. Правда только у толпы, народ же любит
отвлекаться; сочиняет сказки, песни, растит хлеб. «Суббота для человека», – говорит Христос. «Нет, человек для субботы», – говорит толпа,
то есть банный день. Суббота – это идея, и горе тому, кто стал поперек
пути к субботе, и в авангарде всегда шли большевики, как бы они себя
ни именовали: Петрами I, декабристами, кадетами, они обречены на
авангард, ибо толпа не дает им плестись в хвосте или раствориться
в середине. Господи, дай одиноким опору, скользко, как на шаре. Три
43
bookElbrus.indd 43
03.12.2008 16:38:11
Чипчиков Борис
врага у толпы: искусство, мысль, литература и бесконечное число вражат. Перед толпой одна задача – из пункта А в пункт Б, и она пройдет
этот путь, уничтожая тех, кто вольно или невольно призывает свернуть с дороги сей. У толпы свой алфавит, у народа нет письменности. Я заика – я знаю только букву А, она дана мне Богом; девочка,
соседка по парте, укрывает от меня ладошкой большевистскую галиматью, как бы говорит: после А будет Г, не верю и ничего не скрываю;
«дед», швыряя несвежие носки, говорит, что после А идет Д. Не верю,
я не хочу, усвоив лживый алфавит, обучать своих молодых сельчан. Я
бы мог стать министром или президентом, но мне надо затвердить,
выучить весь алфавит толпы, чтобы уметь говорить, но я хочу с меньшинством, с молчащим народом. Я знаю только букву А, зная ее, могу
уцепиться за краешек буквы Я. Две буквы, а меж ними пропасть, гул
чужого языка, чуждого бытия. Каренина прошлась по всему алфавиту
и на самой макушке лжи услышала букву А. Вернись, и я познакомлю
тебя с буквой Я. В букве А – весь алфавит.
Я не завистлив, я лишен начисто этого чувства, но я очень хочу
быть Сизифом. «Сизиф был счастлив», – утверждает Камю. Сизиф
был счастлив, ибо работал без зрителей, ибо зритель – он надзиратель.
И Шаламов мог бы быть счастливым, если б меж ним и тачкой не было
зрителей-надзирателей.
На свете было два счастливых человека – Сизиф и Иуда – Божьи
любимцы, отторгнутые из океана зрителей.
Дождь. Качу тачку. Хорошо, что дождь, если б каждый день над
головой бирюзовое небо, я сошел бы с ума: испытание красотой не
выдерживает никто, даже с сытой жизнью как-то сладишь, если
попыхтишь-побухтишь.
Сизиф единственный созидатель. Его созидание оправдано, ибо
он созидал красоту. Созидание же вообще – первейший врат человека, ибо Богом все уж создано, построены и земля и небо, звери и
люди, травы и деревья, – все последующие созидания от лукавого. От
первых штанов до полетов на Марс. Мадонны Леонардо – лубок, женщина как эфир – дышишь, но не видишь, нельзя нарисовать женщину, нельзя нарисовать травинку – для этого надо нарисовать землю и
небо, космос и самого Бога, и только после всего можно попытаться
нарисовать колючку у дороги. Бог родил нас нулями, то есть носите44
bookElbrus.indd 44
03.12.2008 16:38:11
Проза
лями бесконечного. Мы же возомнили, что единица, двойка, девятка
больше нуля. Чем больше цифра, идущая после нуля, тем он меньше,
она дальше от бесконечного нуля. Чем «талантливей» человек, тем он
дальше от Бога. Цифра сужает пространство. Дилетант – это все грани, нараспашку. Профессионал – это увеличение одной за счет других
граней. Профессионал – преступник. Профессионал – искажение Божьего. Создав, человек неминуемо становится рабом созданного, ибо
его созидание – ложно.
«Блаженны нищие духом» – это и есть тот всеохватный, всевместимый нуль – Божий сосуд. Культ юродивых на Руси. Сумасшедших нет –
есть инакодушные. Практический, житейский, базарно-фабричный
человек более ненормален, нежели так называемый сумасшедший,
ибо он более далек от нуля – блаженства. Планеты в виде нулей: Солнце, Земля, Венера, все мирозданье в виде нуля. Голова в виде нуля, все
иные построения и есть дисгармония в голове и Вселенной.
Евразийство, загадочность русской души, рожденная на стыке несовместимости, невообразимости. Камерность русских, их самодостаточность плюс тюркская эмоциональность, опыт «путешествий» –
встреча двух начал, направленность вовне и направленность внутрь.
Отсюда и метания, поиск пути своего, но нельзя стоять и бежать одновременно. Попытка совместить Пушкина и Лермонтова в лице едином. И над всем этим русский язык – как радуга, вобравшая и солнце и влагу, соединившая и небо и землю. Мусоргский – Бах, Шопен,
Моцарт – в лице едином. Дворжак – Европа вся в лесах, прорубаются
первые просеки, плач вырубаемых дерев, первые города как первые
болячки цивилизации.
Болгары – прекрасные штангисты и борцы. Плоды тюркославянского симбиоза. Штангист – основательность плюс взрывная
сила мышц и духа. Юрий Власов – самый сильный человек планеты,
тяжкий путь восхождения на спортивный Олимп и еще более тяжкий
путь возвращения к себе, к человеку нормальному, страдающему и
мыслящему. Длинный путь – эволюция вверх и эволюция вниз, к истокам. Путь не без ошибок и заблуждений. Ближе всех к истине люди,
испытавшие всеобщую любовь и всеобщую ненависть. Меж любовью
и ненавистью – истина, в виде нуля.
Большевизм – пресс над нашей головой, и вся наша энергия на45
bookElbrus.indd 45
03.12.2008 16:38:11
Чипчиков Борис
правлена против этого пресса. Для того чтобы сдвинуть эту плиту, нам
нужна любовь друг к другу. После устранения плиты наша энергия растекается по горизонтали – мы начинаем враждовать друг с другом.
У человека, к сожалению, выбор: или дождь – или снег, солнце –
как передышка.
Тоталитаризм – громоотвод от междоусобиц.
Демократия – большевизм, опирающийся на частную собственность. Три кита демократии: обогащай, развращай, правь. Большевизм – паразитический куст на дереве христианства, фашизм – ветвь
на ветви большевизма. Хорошая миниатюра – спрессованная эпопея.
Грант Матевосян – мальчик в красной материнской шали, зима, голод,
стужа. Армянин зимой – нелепица. Эпопея, спрессованная в рассказ.
Армяне, солнце. Армяне – пресыщенные. Армяне, зима – так есть.
Курды – народ-дервиш, в поисках собственной страны, с винтовками наперевес. Бесконечный поиск земли своей в бесконечных песках.
Мираж, ООН, сообщество стран, сообщество людей. Доллар – проклятье Божье, заплесневелая индийская кровь. «Со мной все в порядке, Джим, а на тебя наплевать». Гунны, разорив Европу, вернулись в
коммунистический Китай.
Тоталитаризм – это все против одного.
Демократия – каждый против каждого.
Демократия ближе к Божьему. Бог всегда защищает одного от всех.
Мне никогда не попадались хорошие люди, но я встречал хорошего
человека; живет средь людей, запутавшихся в античеловеческой игре,
святой человек.
Люди в сфере бесовской, человек – это божье. Все против одного,
каждый против каждого. Даже родившие тебя по ходу жизни пытаются исправить свою оплошность, забывая, что рост наш от Бога, и у людей нет возможности укоротить кого бы то ни было. Мы видим бомжа, зэка, золотаря – как воплощение личности с укороченным людьми
ростом, но это мираж. Явь то, что внутри этих изгоев.
Качу тачку, полную камней. Мелькают люди, страны, народы.
Сквозь светлый родниковый пот доносится неуловимый запах арбузов азиатской прохладной ранью, камышовый шалашик сторожа.
Качу громадный арбуз, немного уступающий моему росту.
Революция – это не только перераспределение материального,
46
bookElbrus.indd 46
03.12.2008 16:38:11
Проза
революция – перераспределение языка – заставить барина говорить
языком простолюдина, а самому выражаться на столь желанном барском. Трудно быть рабом, куда трудней быть рабовладельцем, ему вечно барахтаться в трех грехах: он самоубийца, он убийца, он и певец,
воспевающий убийство. Горького не купили, он должен был сделать
выбор между рабами и рабовладельцами, последние показались ему
менее мерзкими.
Платонов из «Деревни» Бунина.
От толпы нет тени, просто сплошная чернота, если нет тени, значит, нет и солнца. У Платонова во всех вещах мелкий бесконечный
дождь, не имеющий шансов перерасти во всеочищающий ливень. У
Маркеса ливень, смывающий мелочь. Суть крупнеет, расширяется,
ибо ливень смывает границы неба и земли, соединяя их в единое целое, и суть земная утекает в бесконечность, крупнея и крупнея.
Набоков – утонченный Хемингуэй.
Боже, спасибо, что лишил веры в события, отнял возможность делать выводы. На улице драка. Трезвый прохожий, веря событию, действию, делает вывод – жизнь ужасна. Двое целуются – жизнь прекрасна, думает верующий в события, и только пьяный, пройдя меж двух
событий, выносит вместе с собственной цельностью некую правду,
ощущение правды, живущей меж жестокостью и любовью.
Чеховский «человек в футляре» окружил себя дымкою, отстраняющей его от событий и охраняющей его самость от утекания и растворения в этих самых событиях. Кино работает только за счет этой
легкой дымки меж зрителем и актером.
Театр – лицо в лицо, и видна бородавка на лице актера, а это отвлекает. Актеры всего мира как ни пытались приблизиться к Чехову –
тщетно. И только Васильев совершил чудо, отбросил слова, ибо слова
уводили от сути. Он побежал к Чехову, бросился в него в своем балете «Анюта». Хрустят кости, трескается кожа, и в пластике внутреннее
вытекает вовне и является сам Антон Павлович, да не один, а вместе
с Гоголем. К великим нельзя прийти, они являются сами. Воистину,
танцующий мудр. Танцует человек, танцуют планеты. «Анюта» – порыв и прорыв сквозь бытовщину и белую коросту бесконечных «маленьких лебедей», танец, сметающий всяческую шелуху, танец-крик,
короткий и убедительный, – раздвигаются времена, падают картон47
bookElbrus.indd 47
03.12.2008 16:38:11
Чипчиков Борис
ные генералы-балетмейстеры. Просто танцует человек, танцуют планеты. Простор и светлая бесконечность. Первый день творения, еще
не родилось слово, только музыка вокруг, и танец, и Бог. В танце этом
и Гомер, и Сервантес, и Шекспир, Гоголь, Лермонтов, Достоевский,
Чехов. Танцующий человек устал и в блаженстве вымолвил: хорошо.
И пришло слово. И деньги, и флаги, и генералы. И потекли мутным
ручьем дни, годы и века океанами грязи. И пришло слово, и было то
слово Я – как хлопок мышеловки. И жизнь пришла, как подготовка к
смерти, жизнь, когда смерть желанна.
Бог один, сколько людей, столько и богов, веселых и хмурых,
умных и не очень. Пришел дождь. Жуля мокнет на пороге моей хижины, я сижу на топчане и пью чай. Дождь наполнил мою тачку, проник
в мое жилище. У Жули глаза цвета светлого чая. Дворняжка умней
любой породистой собаки, в ней нет генетической зацикленности на
себе, в ней больше любви. Сквозь вечный дождь, сквозь дома громоздкие, посиневшие изнутри, от недостатка любви и музыки, сквозь
сине-фиолетовые индустриальные филоновские пейзажи вспыхивает
коричневый Вьетнам. Рис собран, дети и внуки вяжут снопы, стариквьетнамец, прошедший все учения «великих кормчих», «незаменимых
рулевых» и всеохватное чучхе, загрунтован в темно-коричневое, плоть
исчезла, и лишь глаза темно-янтарные, чистые-чистые, плавают где-то
далеко-далеко во внеземной ясности.
Он выкатил свой камень на вершину высокой горы. Камни собирают в одиночку. Париж. Булонский лес. Ливень. Ураган пытается
снести многовековые дубы. Куприн мокнет и плачет на скамеечке. Нет
России, никого нет. Он – один. С коржиком в зубах, не пробиться к
солнцу. Ищи камень. Натруди плоть, до резиновой гибкости, чтобы
она забыла о душе, не третировала ее.
Мальчик Короленко строит город, начал с обездоленных, начал
с подвалов. Отец. На работе судит людей. Жена умерла. Горе. Не до
сына. Лишь редкие встречи с ним. Городок круто замешан на цыганах,
бродягах, мелких чинушах. Петр строил город, вгоняя людей в болото. Мальчик строит свой город, могучими силами своими вытаскивая
людей из болота. Петру – памятники, мальчику – забвение. Хочешь
памятник – убивай, чем больше убьешь, тем выше памятник.
Азиатский ренессанс: Айтматов, Сулейменов, Пулатов. Айтматов
48
bookElbrus.indd 48
03.12.2008 16:38:11
Проза
без устали расчищает многовековую пыль под ногами, добрался до истоков, и истоки те поведали о вселенной всей. Сулейменов раскопал
Шумерию, ученые-тюркологи растащили Шумерию, крадя по камешку, по кирпичику, о Сулейменове, понятно, ни звука. Пулатов соединяет континенты – Евразия. Опыт – врожденное. Опытный человек
и генерал. Якир в тюрьме. Пытается докричаться до Сталина, верит в
его неосведомленность. Малолетний сын Якира, Петя, убежден, что
Сталин и его дружки – попросту убийцы. Опыт –от Бога.
Мудрейший из мудрых – Идиот Достоевского, ибо он пуст, блажен
и вольно в этой пустоте необъятной душе его, отвергающей все ложное и фальшивое извне. На первый взгляд у Достоевского очень много необязательных слов, слов лишних, это не так. Достоевский очень
точный писатель, каждое слово выверено. У Идиота любимое животное – маленький ослик. Как это верно и как точно. Не могу вообразить
себе, как мог бы полюбить Идиот, положим, тигра.
Бунт ничтожеств. Главный враг ничтожных – это любовь, в любом
ее проявлении. У Паустовского Старик я собака, промокшие, продрогшие, но любящие, заходят в трактир просто отогреться, на еду денег
нет. За столиком двое, со здоровым духом в здоровом теле поедают
колбасу. Ешь себе, умножай здоровье, никто ведь не мешает. Старик
оборван и убог, собака стара и ободрана, все вроде бы способствует
усилению аппетита, но нет, в трактире враг – любовь. И вот на полу
лежит кусок колбасы, собака подползает к колбасе, виновато поглядывая на хозяина, Старик поощряет взглядом друга – бери, понимаю,
го-лодно, но ведь это не нарушит того, что меж нами. И они уходят в
дождь. Удел любящего – гонения, удел «здоровых и телом и духом» –
тепло и сытость.
Жуля мокнет на порожке. Дружить с ней я, пожалуй, не смог бы,
дружба многого требует, не съешь куска лакомого, не ложись на кровать мягкую, не укройся теплым одеялом – и так без конца. А вот
любить Жулю я смогу, любовь самодостаточна. Мокнет Жуля, и мне
кажется, прижмись я к ней, взмокни, замерзни до зубного стука, и
освободятся глаза, станут такими же, как у Жули, и, взглянув в истрескавшееся зеркальце, я увижу, что рожки совсем мне не к лицу.
Дождь с небес, как древние еврейские песнопения, история, сплетенная из музыки, голосов и судеб, песня светлая и горькая одновре49
bookElbrus.indd 49
03.12.2008 16:38:12
Чипчиков Борис
менно, история вчерашняя и завтрашняя, восход и закат, гимн и плач,
дым печей и апельсины на рынке Тель-Авива, века рассеяния и века
воскрешения, утеря себя и трудный, тяжкий возврат к себе; родить
себя, нарисовать, собрать по крупицам, рассеянных в прошлом, вылупиться из песен и танцев, и обрывков слов, из горького запаха ковыля, из миллионов голгоф соорудить одну, вскарабкавшись на которую,
увидеть вершины золотого Сиона. Еврейская песня – единая песня трех
народов – евреев, арабов, шумер. Шумеры и евреи, народы-соседи, породненные кровью и духовно, женились, выходили замуж, на основе
общего мировоззрения создавали книги. Христос и Магомет – дети
одного народа – евреев и арабов. Библия и Коран – две страницы листа
единого. Я слушаю балкарскую песню, и в нее вливается песня еврейская, в многоголосии исходят дома и скалы, поющие единую песнь. Балкарский – самый консервативный из всех тюркских языков, поэтому он
лучше других созвучен древним тюркским текстам. Я вижу Багдад и
Иерусалим, два равно родных города, две родины мои, две половины
колыбели моей. Два города, построенные памятью моей, снами, плачем,
запахом балкарской колыбели, настоянном на еврейском и шумерском
духе и общей нашей песне. Я говорю: салам и добавляю: шолом. Для
многих тюрков и для меня полнокровное паломничество – это Стена
плача и черный камень Каабы, ибо для нас – это две половины камня
единого. Мне хочется видеть свободный Иерусалим и свободный Багдад, мне хочется верить в цветущие эти страны, живущие по законам
трех книг – Талмуда, Библии, Корана.
Салам и шолом, родившие нас и оставшиеся в веках, салам и шолом, живущие и радующие нас своей жизнью, салам и шолом, еще не
родившиеся, дарящие нам бессмертие. Тюрки – ветер истории, сеющий и сжигающий. Тюрки – шов на стыке трех континентов – Европы,
Азии, Африки. Тюрки – пчелы, оплодотворившие многие культуры. Я
собираю камни и буду строить дом, круглый, как яранга и юрта, мечеть
и церковь, чтобы лучи солнца не бились об острые углы холодного, фиолетового квадрата и отлетали прочь, а стекали бы, обнимая жилище
мое. Я качу тачку, обливаясь потом, на меня с любопытством взирают лица, нарисованные Босхом и Рафаэлем одновременно. «Девочка с
шаром» Ренуара и «Девочка с шаром и сачком» Пиросмани списаны с
одной модели. Нет школ и течений, есть радуга и мироощущение.
50
bookElbrus.indd 50
03.12.2008 16:38:12
Проза
В нескончаемом дожде бесконечные песни черных рабов – попытка соединить кокосы и кока-колу. В негритянских спиричуэлс: воспоминание о родине и в слезах обживание вынужденное земель чужих.
И в дожде, в хоре обездоленных слышна и русская боль Шукшина,
льющаяся из тюркских глаз. И в дожде в этом родилось великое русское актерство, из хляби провинций пришедшее к золотым куполам
Москвы и Петербурга, чтобы через местную непогодь поведать миру
о всеобщем ненастье. В дождь тащили русские люди три громадные
сваи – литературу, музыку, балет, дабы не поглотила молодой народ
зыбкая русская почва. Дождь на всей земле, дождь большой и бесконечный. Приходит большой дождь. Приходит, занавешивая быт, парализуя и размывая его. Уходят звуки, запахи, врывается литература,
заглушая гром, затмевая молнии, молодой и дерзкой по-мальчишески
и многотрубной многовековой строкой единой поглощает все и ввергает все в тишину – и «разверзлись хляби небесные». Строка уносит,
смывая в небытие, артиллерийского офицера Толстого, восхищенного
выправкой драгун и удалью гусар, и, заново рождаясь, Толстой видит
в большом дожде маленького мокрого Наполеона, и приходят слова
Пьера: «Как меня, мою бессмертную душу?!!» Князь Мышкин воспринимает окружающих его людей, как дождь, как успокоительный фон,
он не отвлекается на глупую фразу, на жестокое слово, блеск шелков и
бриллиантов, как капли росы на елках-подростках.
Все затихает и меркнет в большом дожде, но ведь горит костерок
на Бежином лугу, горит и не гаснет. И кто-то открывает Божественную книгу – букварь, и плещется в словах: у Шуры шары, и мама моет
раму, и кто-то рвется ввысь то столбикам золотых цифр не ведая, что
предстоит медленный путь назад к тому мигу, когда вспыхнули на белом фиолетовые цифры, назад от серой графы – зарплата, с большими
надоевшими, скучными, пыльными цифрами, к тому золотому нулю.
Академики, мнущие в руках громадные цифры, как сапожник
щетку, увлеченные траекториями высоких полетов, бешено хлопающие и орущие – браво! бис! – на балете «Щелкунчик», изобретшие не
одну атомную бомбу, вдруг прозревают и ползут назад к нулю, где у
вонючей параши умирает Сын Божий Анатолий Марченко за ту слезу
неведомого ему ребенка. И если Бог смилостивится и омоет большим
дождем, то с вершин Марсов и Венер начнут карабкаться академики
51
bookElbrus.indd 51
03.12.2008 16:38:12
Чипчиков Борис
к вершине будущего букваря, к высоте тазика, в котором Мать Тереза
моет ноги прокаженному. Каждый день, как игра с автоматом – за какую ручку ни дерни, выпадает зеро. Игра по дьявольским правилам,
испытание на прочность, испытание на вшивость, испытательный
срок. Хождение к ближнему, как за три моря, к соседу через океан.
Обломов один из немногих, у кого нет множества вариантов, их
всего два: или диван, или жизнь во всю мощь. Он не Штольц, измеряющий жизнь линейкой сантиметровой. Пойди Россия в свое время за
Софьей, сохрани лицо свое, пусть с бородой, разве стояла бы она недоуменная, безликая на распутье всех дорог? Петр же отшвырнул Россию
на многие и многие века назад, после чего Россия – дом без фундамента, страна вечного попугайничания, страна без собственных границ, с
вечным радением за Бог весть чьи интересы. Россия – четырехликая
страна, обращающаяся во все стороны света с недо-уменными вопросами: что делать? кто виноват? Благо, остался язык русский, на него
и надежда, музыка и свет, подарок Божий, он и выведет страну на ту,
только ей сужденную дорогу.
Сегодня же Россия – земля, которую не изведавший не поймет, а
изведавший не поверит. На распутье всех дорог, ненастья, непогоды,
гроз, прикрывшись толпой глупеньких берез, стоит Россия, вся мокрая от слез. Японцы интересны миру «лица необщим выражением».
Улыбка японца дороже всех компьютеров, машин и небоскребов, им
созданных. Качу тачку сквозь строй зевак, им интересно наблюдать за
мокрым человеком, на лицах улыбки – симбиоз ехидства и простоты;
через пот свой добираюсь до мыслей своих. У дороги истоптанный
цветок мака. Единственный, быть может, цветок на земле, ниспосланный нам свыше для очищения, оболганный художественной и медицинской беллетристикой, затоптанный полицейскими сапожищами.
Искажена суть цветка – трезвее трезвого на ложное пьянее пьяного. В
малых дозах он просто необходим человеку, как баня и чистое белье. В
больших же количествах – просто убийственен. Чтобы принимать маковый сок, нужна очень организованная душа, душа, способная не переступить грань между чистым и смертельным. Если бы наука помогла найти тот ограничитель, она бы вывела человека на новый уровень
мышления, на новые гуманные формы бытия, ибо маковый сок снимает с человека все, как правило, пакостное – жестокость, зависть, злобу,
52
bookElbrus.indd 52
03.12.2008 16:38:12
Проза
чрезмерный материализм – и увеличивает количество любви на земле.
Если бы в основе цветка было бы что-то злое, бесовское, он не пленил
бы такое количество душ. Если бы те деньги, уходящие на бессмысленную дурацкую борьбу с наркоманией, давно переросшую в настоящую войну с применением автоматов, танков и самолетов, передать
науке, – задача эта была бы решена. Ожесточение этой бессмысленной
войны вызывает рост цен на наркотик, а рост цен – все более и более
тяжкие преступления. Какой покой обрело бы общество, сколько преступлений кануло бы в безвозвратное прошлое, реши люди эту проблему, и реши ее не танками, а любовью и умом своим. А это означало
бы прекращение самой продолжительной гражданской войны, войны
против собственных детей, войны Богопротивной, бесовской, ведомой государственной тупостью и обывательской слепотой. Качу тачку, полную камней, а в голове грохочут железные слова – «Святой долг
каждого человека защищать Отечество свое». С долгом человека ясно,
а где же долг государства? А долг государства перед человеком – предотвращать войны, тем самым снимая с человека его долг. Человек долги
платит, государство – никогда. Чтобы как-то привести к взаимоприемлемым взаимоотношениям человека и государства, саму суть долга надо изменить. Государство должно, на основе договора с другими
государствами, одновременно перестроить казармы под молитвенные
дома, а долг каждого человека – молиться в этих домах, познавая себя
и других, наполнив реальным содержанием банальное – «Бог един»,
только именуемое по-разному. Преступления, преступления, заторы,
мешающие увидеть лик человеческий, а через него и лик Божий. Преступление официально трактуется как деяние человека, наносящее
урон людям, обществу. А где же государство? Оно при этом событии
как бы не присутствует, удивительная способность государства – исчезать в самые ответственные моменты. И если все же умудриться
найти это самое эфемерное государство, то трактовка преступления
будет звучать несколько иначе: условия, созданные государством для
человека, минус содеянное человеком, разность и будет трактоваться как преступление. Качу тачку, полную камней, и мокрыми от пота
губами шепчу: «Не допущу греха – человекоубийства, терзания души
человека, убийства животных и поедания их плоти». Уничтожение без
крайней нужды «неживой природы» – это основные грехи. Но множе53
bookElbrus.indd 53
03.12.2008 16:38:12
Чипчиков Борис
ство иных грехов висят на мне. Почему я не симпатичен? Это мой долг
перед собой и другими. Почему так мало любви я привнес в мир сей
Божий? Скольких женщин удушил тем самым, удушил в буквальном
смысле, ибо любовь для нее, как воздух для остальных. Я и есть убийца и душегуб. Господи, помоги очистить меня, ибо в нечистом любовь
не селится. Женщина не способна быть счастливой, она вынуждена
лелеять плоть свою за счет духа своего. Чтобы быть счастливой, ей не
хватает малости – узреть в прохожем и мужа своего, и сына своего.
Счастье – это когда твоя энергия совпадает с энергией окружающего тебя мира. Горы, горы, народ наш. Есть очень симпатичная теория:
новгородцы презирали власть, считали это низким, низменным, потому и пригласили Рюрика на правление. Зачем нам отдавать лучшие
умы свои власти, что равнозначно небытию – смерти. Пусть правят
другие, наша же потенция потечет в более благостные стороны: литературу, спорт, искусство. И будем благодарны тем, выполняющим
за нас эту грязную работу. Чудеса искусства: ансамбль «Балкария». За
несколько месяцев можно вырастить разве что картошку, а создать ансамбль, разгладивший морщины тысяч лиц, – разве это не чудо. Прекрасные костюмы, намекающие на азиатский корень, музыка, которую
ни с чьей другой не спутаешь, классически выдержанный стиль, не
впадающий в циркачество. Артисты не высоки ростом, слегка корявы? Да. Но это даже к лучшему. У высокого, хорошо сложенного энергия втекает и утекает, не задерживаясь, не накапливаясь в нем, ей не
за что уцепиться, нет корявинки. Танцы – это спринт. А спринтеры,
как правило, сложены не очень удачно, есть, правда, исключения, как
Карл Льюис. Художник из Санкт-Петербурга Уянаев, чьи картины, как
сплав музыки, философии, поэзии. Сулейман Бабаев – мастер миниатюры, умудрившийся в несколько строк спрессовать глыбы народной
мудрости, лиризма, доброты. «Такой идет снег, что нет возможности
не поумнеть». Читай. Плачь и очищайся. Расул Ахматов – европейского уровня прозаик, в коротком рассказе соорудивший сложную
многослойную, многоплановую архитектуру – мальчик – родители –
дедушка, а меж этих поколений плещется вино. Прекрасно. О поэзии
говорить нечего. Она на хорошем уровне. И «волшебною сказкой старость спустилась с небес» прекрасно, но все же нужны новые имена,
новое молодое мирочувствие. У нас выбор: или петь, или властвовать?
54
bookElbrus.indd 54
03.12.2008 16:38:12
Проза
Одно исключает другое. Будь Кайсын главой администрации деревушки, района, – пусть шара земного, – разве согревала бы день наш
сегодняшний его улыбка, разве утешали бы душу его слова? Каждому
свое. А петь? Кто ж нам запретит петь? У нас есть о ком и о чем петь.
Айран – питье и еда наша. Айран – хранитель нации, наше телесное
и наше духовное. Женщины наши, буквально спасшие народ свой от
вымирания. Здесь нет ни грамма поэзии и вымысла, вот этими пропеченными холодными казахстанскими ветрами, навек прочерненными
киргизскими шахтами руками и вытащили они народ свой из пекла,
отняли у смерти самой. Они морщинисты и некрасивы, они укутаны в
немыслимо яркие тряпки, глаза их вечно слезятся от вечного вязания,
но свершенное ими светло и бесценно. Пусть Бог пошлет вам красивых и умных внуков, поющих и рисующих, пишущих прекрасную музыку, ищущих слова заветные. А день 8 марта для нас вместил все – и
горе, и радость. Мы плачем, поминая усопших, мы радуемся живым.
Мы ушли в один день, но в один день и вернулись. Вернулись и поем,
и петь будем во веки веков. Вечером у хибары своей развожу костер.
Огонь всегда стирает настоящее, уносит в прошлое, слегка освещает
будущее. Хочу сказать: годы прошлые, какие там годы, эпохи и эпохи.
1948–1953-й – отмена карточек, смерть Сталина. Отпылала война и
пришел какой-то веселый покой, свершилась еще одна революция, революция в себе, осмысление Европы, топали себе по шкафам слоники,
плыли лебеди по простыням, но они уж неспособны были заслонить
Европу, выклевать и вытоптать не могли бациллы, вызревшие в душах
бывших солдат. Люди ходили, наполненные чем-то значительным, они
предчувствовали перемены.
1953–1956 годы. XX съезд. Все носимое внутри хлынуло вовне,
грянул Московский фестиваль, воспламенивший всех, от его огня зажигались все новые и новые праздники, и даже мудрый, предостерегающий взгляд Хемингуэя никого уж не мог остановить. 1956–1960
годы. Новый стиль в одежде, джаз, молодежь в восторге своем оторвалась от уклада, быта, традиции, от отцов своих, улетела в новых узких
штанах и с новыми словами на устах.
1960–1964 годы. Окуджава, на чьем синем троллейбусе мы все же
выехали из мрака. Чьи песни сохранили пораненные остатки нашей
человечности. «Сорок первый»: ба, да любовь-то важней и сильней
55
bookElbrus.indd 55
03.12.2008 16:38:13
Чипчиков Борис
революции. «Один день Ивана Денисовича» посильней, чем «Записки
из мертвого дома», сильней не событийно, а художнически покрупнее.
Гагарин как апофеоз народного восторга, переселение людей и народов из тюрем в дома свои, конечно, условные. Одна волна восторга
накатывала на другую, и плясало и пело море людское. После войны,
после разрухи люди радовались новым домам своим, новой одежде,
новым песням и новому дню своему. 1964–1968-й. Брежнев, Чехословакия. И все замерло, и тишину не могли нарушить даже многотысячные поклонники поэзии площадей: Евтушенко, Вознесенского; и в
тишине на площадь вышла совесть, воплощенная, народная совесть:
Сахаров, Богораз, Литвинов и другие. И утонул «Белый пароход» как
воплющение цветаевского «Не желаю быть». Вампилов – самый крупный, после Чехова, русский драматург, за незатейливостью внешней
слов и событий – крик уходящих в болото. Простор для актера, простор в духоте. 1968–1985-й. Распутин – «Пожар» – пророчество дней
наших сегодняшних, вакханалия толпы, сорвавшейся с тоталитарной
цепи. «Прощание с Мстерой» – сильный текст, убивающий и простор,
и ощущения. «Деньги для Настены» – есть место для горения слов;
широка Россия, а рубля занять не у кого. Астафьев – «Печальный детектив» – вязкий быт, лишенный бытия. Отар Чиладзе – бездонные
грузинские духовные эпопеи. Сулейменов – «Аз и я» – продрался
сквозь века и докопался до корней тюркских народов. Ахмадулина –
симбиоз тюрко-славянской духовности.
Великое советское кино. «Судьба человека». Бондарчук. «Овод» –
трагедия, сын, рушащий духовность и отца и Бога. Невозможность
что-либо изменить. Чухрай. «Баллада о солдате». Солдат, как чистота, затоптанная мерзкими правителями. «Калина красная». Человек,
пытающийся выползти из лагеря, попадающий на «волю», где в клубе сладкая самодеятельность, а вовне – аморфный дурдом. «Печкилавочки». Поезд как страна. «Конструктор», он же вор, кондуктор –
цепной пес социализма, пассажир – просто мелкий кляузник, столица –
шутовствующая интеллигенция, пустыня, как и в родной деревне.
«Дочки-матери» – интеллигенция и народ – столь близки, как Марс и
Венера. Ростоцкий. «А зоря здесь тихие». Мать. В одной руке ребенок,
в другой – автомат. Михалков. «Раба любви» – трамвай без водителя, а в трамвае, мчащемся, обезумевшее искусство – сирота, а вокруг
56
bookElbrus.indd 56
03.12.2008 16:38:13
Проза
все смешалось; чекисты, белые, кинематографисты. «Чужая белая и
рябой» – провинциальная мафия, добравшаяся до неба, до голубей.
«Чучело» « «Плюмбум» – жестокость, сконцентрированная в одном и
растекшаяся по многим. Великое советское кино, заставлявшее вечно сбивать с себя пыль, выклевывать из себя нескончаемые шлаки.
Титаны мирового искусства – Смоктуновский, Борисов, Янковский,
Ульянов и еще десятки и десятки, после которых, как после бани, да
в чистом белье, спасение от комсомольско-партийной полицейщины.
От атомного средневековья, просто от быта, где «99 живут только для
того, чтобы сделать сотого сумасшедшим». 1985–1993-й. И грянул год,
словами Горбачева – «Мы за приоритет общечеловеческого над идеологическим», и слова эти смели империю и страны многие. Разваливалось то, что не могло не развалиться, от узбека и литовца ничего не
родилось, да и родиться не могло. Разрушен барак – и слава Богу, слава
Человеку, разрушившему рабство, пора бы дом строить каждому на
свой вкус, а вместо этого: кто виноват? Все рабские миазмы растеклись
по горизонтали и травят всех: и ближнего, и дальнего. Бушует Распутинский «Пожар», и он высветил, что нет ничего хуже демократии после жесточайшего тоталитаризма. Не пришло время собирать камни,
каждый из нас накидал их столько, что за всю оставшуюся жизнь не
расчистить. Демократия для нас, как солдату – компьютер. Иди, тому
же солдату объясни, что автомат тяжелее любого камня. Демократия –
и есть собирать камни в буквальном смысле слова, и на внуков нечего
рассчитывать, у них будут свои камни, возможно, потяжелее наших.
«И высохли на земле все моря и реки, и стал человек строить лодку».
Будет дождь, будут и ручьи; будут ручьи, будут и реки; будут реки,
будут и моря, и нам без лодки никак не обойтись.
Я качу камни, один укачу, а два разбросаю. И нет конца и краю
камням, мною рассеянным. Совсем как у Абэ «Женщина в песках». Человек в глубокой песчаной пропасти, сколько ни чисть эту пропасть, а
песок практически невыгребаем. И каждый в глубокой песчаной яме,
но ведь была и лягушка, попавшая в чан с молоком; барахтаясь, она
сбила молоко в масло и выбралась из плена. Мы выбрались из ямы,
но мы настолько к ней привыкли, что принялись выкапывать новую.
Свобода – это любовь, лишенный любви – лишен свободы. Не любя
живем, не любя плодим. И слава Богу, остались еще свободные люди,
57
bookElbrus.indd 57
03.12.2008 16:38:13
Чипчиков Борис
как раскольники, ушедшие в свое время в кочегары и сторожа, в леса
и монастыри, шли с крестом и мусульманским амулетом, шли, хранимые Богам на небе, неся Бога в себе. Жаль, что они самодостаточны,
как планеты, и так же отдалены друг от друга. Русь – нескончаемая
перманентная революция. День наш прожитый – десятилетия, год –
сгустки эпох. Мы ели кислый виноград вместе с отцами своими, едим
и сейчас. Качу тачку, полную камней, выплевывая шлаки прожитого, из пор моих утекает с потом вместе желтая моя рабская кровь, и
сквозь плотную густую желтизну – мысль, как кусочек, голубой пульсирующий кусочек: «В чем мое величье? Чем я отличаюсь от улитки и
носорога?» Власть? Деньги? Слава? Жалость. Жалость и есть величье.
Жалость – когда «моя слеза течет по щеке твоей». Жалость – как спасенье мое и всех. Любовь и жалость должны править миром. Земля
нам даже не мачеха. Земля – вселенский отстойник – общепланетная
каторга особого режима. Мы уголовники, сосланные на землю с иных
планет. Уголовность – суть наша, гены. Куда подевались динозавры?
Мы их съели. Торговля оружием и наркотиками на государственном
уровне, государственный вооруженный бандитизм, войны. Две трети чекистов и милиционеров сидят на этой земле за изнасилования,
тяжкие телесные повреждения, убийства. Две трети профессоров и
писателей – за растление душ в особо крупных размерах. Да возьми
ты хоть маленький топорик в свои немощные, вымирающие ручки,
выйди, пусть не на большую дорогу, куда тебе – духу не хватит, выйди
на тропку, убей ты одного, десяток; нет, ты вскарабкался на кафедру
для погубления тысяч и тысяч душ. «Живи хоть тыщу лет – спасенья
нет». На земле одно лишь время – время разбрасывать камни, собирать их – дураков не осталось. Остальная часть каторжников на сельхоз- и промработах. Они пленники вялотекущей трудотерапии с летальным исходом. А властители наши давно уж вне слов, они черные
отпечатки абсолютного зла. Одноклеточный рэкетиры – гроза пенсионеров и нищих – добывают кровавые денежки для власть имущих,
дабы не истончали лопаты последних. В чужой стране, сидя на трупах
солдат, непременно споет лирическую песню о хорошо исполненном
долге. Ах, вышла ошибка, убил я миллион-другой, так это не я, это
те, кто думал за меня. А мне дайте квартиру, я жить хочу и памятник
при жизни. И песни, песни, поющий не может быть плохим? Поем,
58
bookElbrus.indd 58
03.12.2008 16:38:13
Проза
как жаль нам Христа; ошиблись, так это не мы, это Рим, Пилат, козни
Вавилона, интриги жидомасонов и туманность Андромеды. Нам песня строить и жить помогает, да песни-то все лагерные, ночью убьешь
нескольких, а утром, ба, да ведь это мать родная, отец единокровный,
сестра единоутробная, а с нею и друг, и товарищ, и брат. Нам песня
строить и жить помогает. А в песнях Ветхого завета поем, как Бог собственноручно истребляет целые народы, разрушает города и страны.
Реки и моря крови заполняют страницы. Вытягиваются жилы, и бежит история мурашками по спине. Потом высыхает, испаряется кровь
со страниц, исчезают явные фальсификации, расизм и шовинизм, и
ты оказываешься в гуще поэзии и на просторах неохватных грандиозного романа, заново встречаешься с Маркесом, Сервантесом, Гоголем,
Достоевским, Чеховым, Лермонтовым, Пушкиным, Фрейдом и всеми,
всеми. «Земля же была безвидна и пуста и тьма над бездною», и лермонтовское – «В пустыне мира без приюта вослед за веком век бежал,
как за минутою минута, однообразной чередой, ничтожной властвуя
землей». «И был вечер, и было утро: день один», «И произвела земля
зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в
котором семя его по роду его. И увидел Бог, что это хорошо». И пушкинское – «Кто знает край, где небо блещет неизъяснимой синевой, где
море теплою волною вокруг развалин тихо плещет, где вечный лавр и
кипарис на воле гордо разрослись». Здесь Маркес летает на простыне. И Достоевский вглядывается в топор, летящий в космосе; топор
падает на дом Раскольникова, и на дом старухи, и на дома близкие и
дальние. На страницах Библии умещаются все: и убийца, и праведник,
и пророк, и Божий враг лже-пророк, псевдоинтеллигент, образованный хам, душегуб, дующий на костер у собственных ног. Все спаялось
емким и гулким союзом И. Здесь Моцарт и Чайковский, Бах и Мусоргский, и колокольный звон Хемингуэя. И звонит он по мне. Картины
Босха и Рафаэля уживаются в одной строке. Почавкивают платоновские земные хляби бытия, и идет его мелкий нескончаемый дождь
быта. Утро кроит печаль, день вышивает слезы, годы шьют платье забвенья. И одна осталась лишь защита – «Защита Лужина». Как всегда,
точна Раневская – «Все провинциально, кроме Библии». Не Божье это
дело подрубать под корень виноградники, лишать хлеба насущного
только за то, что ты не из числа народа «богоизбранного», истреблять
59
bookElbrus.indd 59
03.12.2008 16:38:13
Чипчиков Борис
целые народы в угоду «богоизбранным». Правы говорящие, что «Бог –
это любовь» – и только любовь. И каждому воздастся по количеству
любви, внесенному им лично в мир сей. С Богом можно говорить на
трех языках: на языке любви, на языке удивления и на языке кротости.
Три пути ведут к Богу – дорога жалости, дорога великодушия и дорога
милосердия. Говоря на трех языках, идя тремя путями, и придешь к
Богу. Усвоивший эти языки и идущий этими дорогами – и есть Богоизбранный Человек. Никакому народу эта задача пока не по плечу.
Народ может быть «всегда правым», бессмертным, непобедимым, но
Богоизбранным быть не может. Главное условие Богоизбранности –
безымянность, ибо жалостливые всегда в тени, милосердным не ставят памятников, не за что? – он не Наполеон и не Чингисхан, крови
не проливал, дома не рушил, страны не разорял, а милосердные всего
лишь дают и плачут. Они почти все неудачники, лишены эполет и орденов, они улыбаются звездам на небе и с отеческой жалостью взирают на звезды на чьих-то плечах. Богоизбранных много, они везде,
ими возделывается земля, строятся дома, ими переполнены тюрьмы
и психушки, их топчут; наступишь на такого, а он смотрит на тебя
отеческим, жалостливым взглядом: «Кто ж, сынок, тебя так обидел,
кто ослепил тебя, тебя, путающего землю с живой плотью?» Праведник отрезает ухо себе, рисует лицо свое, обезображенное вечным криком кричащего в пустыне. Да вот же рядом с тобой горит неопалимая
купина подсолнухов, вот же гроздья смеха висят на винограднике, все
создано, все есть, все сотворено, благодари, пользуйся и радуйся, ибо
радостность – суть Божья; разве унылый слепил бы солнце, разве плачущий усеял бы всю землю цветами, разве невеселый нарисовал бы
коту усы, а павлину хвост. Трудно выучить языки Божьи, трудно осилить пути Его, но иной дороги к Нему нет. Через пот и слезы, боль и
отчаянье, и все же Радостность – прыгающий на одной ножке ребенок,
поющий и танцующий старец – божьи люди. Пьющий в меру вино и
безмерно любящий – Божий человек. Много на земле Богоизбранных,
да жаль, мы их не видим. Мы о них не слышим, но мы просто знаем,
что они есть. Главное условие Богоизбранности – безымянность. Бывают и исключения – доктор Гааз, Мать Тереза, Махатма Ганди, отец
Мень и многие другие, но безымянных больше, они суть, они соль,
они основа, они и фундамент, и Дом Божий на земле.
60
bookElbrus.indd 60
03.12.2008 16:38:13
Проза
О чем бы мы ни говорили, а все к Гоголю приходим. Гоголь – смысловой узел России.
Гоголь складывает простые, безобидные слова, а прочитаешь –
страшно, а критики вторую сотню лет считают его сатириком. Да поймите же вы, кормящиеся его именем, – не смеется он, а плачет, ибо
Чичиковы, Коробочки, Хлестаковы – это ведь все мы. Страшно от деяний гоголевских героев. Коробочка говорит: «А я еще мертвых-то не
продавала». Еще главный лейтмотив всей поэмы, казалось бы, дальше
некуда, ан нет, оказывается, есть резервы для дальнейшего обезличивания, для дальнейшего самоубийства. Еще – это когда индивид готов
принять все чудовищное и нелепое извне, чтобы собственное Я убить.
А ведь родились-то мы голые, это потом уж одеваться стали, и не всегда сами выбираем платье.
Может, и мчимся мы в тройке, но куда? Проголодаешься от быстрой езды и «веселых» песен ямщика, устанут глаза от холодного света, луж по краям дороги, от чернеющих до самого горизонта редких
деревьев, пахнет неустроенностью сотен судеб и собственной судьбы.
Безнадежно рабская спина ямщика, грязь из-под копыт, кони, окольцованные хомутами, серое небо, закроешь глаза и думаешь: кони,
лужи, небо, в одной мы упряжке, и ехать не хочется, а спрыгнуть...
куда? Лицом к лицу с небом. Небо и ты, и все... Ничего во всей Вселенной. Откроешь глаза, да вот спасенье, радостные желтые ворота, и вот
он веселый, хлебосольный Плюшкин. Гостишь которую уж неделю, а
хозяин потчует все, да на белую постель укладывает. Ехать уж пора,
да взглянешь на хозяина, ну как расстроишь его своим решением, и
останешься еще на день. Но надо... «И летит птица-тройка, да кто ж не
любит быстрой езды».
Лев Аннинский: «Роман «Буранный полустанок» испорчен рыхлостью пространных описаний, хрестоматийностью пейзажей, дурным вкусом научно-фантастического элемента. «Лесная грудь» вызывает у меня, простите не образ светлого будущего, а образ волосатой
женщины. Критиков, которые пишут об этом романе в ритме гимна,
всерьез читать не могу. Уж что сейчас помогло бы писателю такой
силы и таких возможностей, как Айтматов, – так это дотошный разбор текста, безжалостность конкретного анализа».
Ну и ну, не впервые слышу о «школьности» стиля Айтматова, опять
61
bookElbrus.indd 61
03.12.2008 16:38:14
Чипчиков Борис
стиль, опять оболочка, и ни слова о том, что же родилось от внешней
и внутренней связи, о том, третьем, что важнее и значимее всех и всяческих стилей – атмосфере, духе, вещи.
Пространность описаний передает дух пустыни: ее дремотность, сильный и емкий текст только сузил бы бескрайность, нарушил бы звуковую особенность степи, сильные слова, как барабанная дробь, врывались бы в веками устоявшуюся спрессованную
плавную музыку Азии. И уж совсем ни к чему дотошный разбор
текста. Мы можем додотошничаться, что, разрывая текст, мы из
большой Азии получим сотни песчаных островков, лишенных
жизни. Согласен, что «лесная грудь» звучит не очень приятно и
вообще фантастическая часть выглядит «заплатой иного цвета».
***
А. Спирин: «Шукшин сделал удивительное открытие, употребив в
буквальном смысле поговорку: «С бору по сосенке», кто-то из пишущих исказил форму данной поговорки, употребив ее в редакции – «С
бору да с сосенки». Ошибку эту повторили Шолохов, Федин и др.».
Нам кажется, обе редакции имеют право на жизнь. Дело в ритмике
произведения: если автор ведет рассказ плавно, последовательно, то
с «бору по сосенке»; если вещь экспрессивная и автор подчеркивает
нечто из ряда вон, то «с бору да с сосенки», «с бору да еще с сосенки».
Так, например, – вагон и маленькая тележка.
***
Самые обездоленные сыны человеческие – это властвующие и
только насыщающиеся, они Божьи пасынки, им к Богу не прийти, ибо
они не знают языков Божьих и не видят путей Господних. Они могут
прийти в церковь, в мечеть, синагогу. К Богу – никогда. Говорящий на
трех языках и видящий пред собой три дороги, сливающиеся в единый путь, не идущий сам и не показывающий его другим, – великий
трешник. Ближе всех к Богу монахи, узники, композиторы и балерины. Только концентрация духовного, душевного и телесного, да еще и
музыка, доселе еще не написанная, и способны приподнять человека
и плавно приземлить его в безлюдной Москве.
Господи, да что это за игра, где нет побед и ничьих, игра с единственной ставкой – поражением, или убей, или прикажи убить,
или будь убитым. Или – или, так ведь это не игра; это – война, а на
62
bookElbrus.indd 62
03.12.2008 16:38:14
Проза
войне не бывает выживших, уцелевшие оставлены как бациллы,
как вирус, чтобы рождали убитых.
Господи, что ж Ты загружаешь лучших, ведь тащат и свой и мой
грех; подели поровну, дабы не падали лучшие и не топтали их идущие
налегке. «Возлюби врагов своих» – это буквально, ибо они такие же,
как и ты, Божьи дети.
«Возлюби врагов своих» прочитывается и в переносном смысле.
Не будь их, нет необходимости из тайников души и духа тащить на
свет Божий все, «что ты приберег на старость, дабы было чем жить
и на что ждать тебе на склоне лет твоих, и заиграло, и засветилось в
свете Божьем все, что дремало и чахло в недрах твоих, и враги уменьшились в росте, а ты вырос. За счет врагов и растет человек. Гонители
всегда малы ростом, гонимый – высок. «Возлюби врагов своих», возлюби гонителей, ибо они почти всегда гонят тебя в сторону Бога.
Уносят годы и дробят то цельное детское, емкое и пахучее. Память и есть едва помнимый запах гармонии всего и всех; все остальное ложь – бытовой миф, бытовой мираж. И только любовь способна
вернуть память. Годы, как плохо определенный фокус, неверно выбранная диафрагма, и ты – размазанный негатив, и из цветущего поля
втекаешь в беспросветный фатальный запах ковыля. И только труд
возвращает тебя к исходному. «Время собирать камни», и камни соберут тебя. Малое – это сконцентрированное большое. В пшеничном
зернышке – тысячи элеваторов, в яйце – тьма кур, в камне – история.
Мы высыхаем, время сушит, из нас утекает живая вода, мы высыхаем,
превращаясь в антивещество, достаточное, чтобы превратить в ядовитую пыль эту маленькую землю; нет нужды ни в атомных, ни в водородных, ни в иных каких бомбах – лишняя трата денег; народы сами
позаботятся о своей судьбе, без участия умных своих сынов. Серое
вещество утекает из мозга, обволакивая тело. Ад и есть бесконечное,
беспрерывное серое, огня под персональной и братской сковородой (в
зависимости от земных заслуг) не будет, ибо цвет его напоминал бы о
солнце, порождая несбыточный оптимизм. И только любовь, и только
память (а любовь и есть память) способны развеять потусторонний
мрак. Любовь – это озарение. Любовь – это встреча земли, неба и человека. Любовь – это нормальность. Только любящий может сказать –
я нормальный. История – это музыка. Музыка народов, переданная
63
bookElbrus.indd 63
03.12.2008 16:38:14
Чипчиков Борис
через великих своих композиторов. Музыка – это подлинная, непредвзятая история признания всеми. Музыка – это история дерева, лепестка, цветка, кошки, бегемота, человека, земли и космоса. Музыка –
история войн и немногочисленных праздников человечества. Хоровое
пение – передача наиболее концентрированных этапов истории. Чайковский – история любви человеческой, торжествующей и не состоявшейся. Моцарт – праздник, гармония (произрастающего и живущего.
История часто болеет, рок-музыка – лучший диагност этой болезни.
Рок-музыка – это движение, вакханалия вирусов, бацилл в организме истории. Рок-музыка – история вирусологии, королева медицины.
Каждый композитор написал свой кусочек, свой пласт истории. Музыка – это то, что было, что есть и что будет. При помощи музыки
можно найти ту самую собаку, умершую, проглотив философский камень. Место, где зарыта собака, безуспешно ищут все новые и новые
поколения. А найти можно только музыку, все остальное – бытовой и
интеллектуальный мираж. И найдя, наконец-то свободно вздохнуть –
«Господи, наконец-то свободен!».
Свобода – это то, что к человеку не имеет никакого отношения. Человек – это ангел, закованный в демонизированную оболочку – тело,
этакая куколка, из которой только со смертью вылетает бабочка. Вся
агония – безуспешная попытка вырваться и ухватить за хвост большую хемингуэевскую рыбу, а ее нельзя поймать, она нам ниспослана
Богом в день нашего рождения, вон она плавает во дворе в невидимом
глазу, бассейне, большая-пребольшая, с громадными голубыми глазами. Плещется в воде и зовет нас, а мы не видим. Нам надо ее поймать
где-то там, на стороне, и стоит нам только подумать об этом, как ниспосланная нам рыба уменьшается, как шагреневая кожа, и в конце
концов от нее ничего не остается, а вместе с ней уходим и мы. Суть не
в том, что поймать, а в том, как бы не упустить. Хемингуэй и Маяковский слишком поздно это осознали. Конечно, не все так просто в этих
трагических уходах, но все же... Раскованность Запада, шорты, маечки,
трусы, энергия вливается и без задержки утекает, ибо чтобы удержать
ее, нужно усилие, напряжение. Напряженность России, скапливание
энергии и концентрированный духовный выплеск громадной силы –
кино, театр, литература, живопись, наука, спорт. Раскованность –
вещь прекрасная, ходить в набедренной повязке и с вечно раскрытым
64
bookElbrus.indd 64
03.12.2008 16:38:14
Проза
ртом, конечно, пир телесный. Напряженность – будущий праздник
духа. Сегодняшняя напряженность России – завтрашний ренессанс.
Нормальный человек – это человек, рожденный от убежденной хиппиянки и академика Лихачева. Хиппи – это попытка очеловечить проживающих на земле, но чекисты и чиновники посчитали, что они –
слепок их жизней – и есть тот путь, по которому должно идти общество, и общество пошло бы, да сил уж никаких. Иссякла любовь, а без
нее идти некуда. Любовь – это и путь, и преодоление пути.
Господи, внизу тесно, наверху – подло, отстающего бьют и верхние
и нижние. Быть нет никакой возможности, а «не желаю быть» – грех.
Солдатами не «рождаются». Плох тот солдат, кто ничего не желает. Общество взращивает убийц для того, чтобы с ними потом бороться согласно указу 0015/34. Москва, Кремль, Вашингтон, штат Невада. Белка
в колесе – автопортрет человечества, медведь на велосипеде – самоистребление, убиение Божьего в человеке. Политика – разговор о невозможном, утверждение несбыточного. Спорт как попытка выпрыгнуть
хоть на миг из сумасшествия. Футбол – воспоминание о первом дне человечества, восторг от сущего, после которого и было слово. Интеллект
Пеле, Круифа. Надежность – Джентиле. Разрушение Карфагена – Гарринчи. Чуткость – Воронина, широта, кругозор – Веремеева, Конькова,
Кипиани. И родившийся, и растворивший себя в футболе – Стрельцов.
Футбол – интеллект, энергия, вдохновение, творчество. Футбольный
тренер должен быть дилетантом, он должен быть над, а не у кромки
поля. Он живописец, архитектор, дизайнер – всего понемногу, главное –
наличие абсолютного вкуса. Пьесы Чехова должны ставить и играть
дилетанты, не обремененные дикцией, ермоловской осанкой и системами всех мастей. Обладающие только одним качеством – абсолютным вкусом. Интеллигентность красит все. Интеллигенты везде, даже в
боксе – Григорьев, Агеев, Мохамед Али, Кузнецов, Киселев, Конакбаев,
Енгебарян. Иду на вы – Медведя изощренность, утонченность, соединенная с молниеносностью Али Алиева, многогранность Шахмурадова,
былинность Ярыгина, суть – разные пути к свободе. Борьба – взаимопомощь, совместный путь к свободе и победителя и его оппонента. Гол
в девятку, 5-й концерт Рахманинова, полет Плисецкой. Гениальность
землепашца Мальцева, ежедневный подвиг просто живущего, улыбчивого, поющего на улицах и есть разрушение куколки и полет бабочки.
65
bookElbrus.indd 65
03.12.2008 16:38:14
Чипчиков Борис
Пляски африканцев, бой (народов) барабанов, грузинские песни, танцы
народов Кавказа, русское истинное лицо в кино, театре, литературе, а
главное, Иванушка Дурачок – символ свободы, вольная прохлада еще
молодых лесов, – суть русского, то есть симбиоз тюрко-славянского –
вершина интернационализма. Пушкин, Толстой, Лермонтов, Тургенев,
Чаадаев – это сам интернационализм крови и духа. Часть общества покаялась после «Сорок первого» Чухрая и «Баллады о солдате». Это и
было началом перестройки. Тогда-то и проросли первые ростки общечеловеческих ценностей. Литература врала или отмалчивалась, церковь
стала социалистической, и этот мрак освещало только кино. Советское
кино по значимости своей в одном ряду с русской литературой XIX
века. Будут в кино еще всякие измы, более изысканные формы, фантастические возможности техники, будет все, но мировое кино всегда будет возвращаться к советскому, как литература возвращается к Гомеру,
Софоклу, Еврипиду. В наши дни выйти из кино да в жизнь – будто из
бани в болото, сейчас гармония – из болота в болото. Но время злобного примитива пройдет, ибо злоба и миссия – понятия несовместимые.
Миссия любви – да, миссия добра – да, но миссия зла? Язык отказывается выговаривать подобное, звучит нелепо, как злобная лань. Не несущее миссии – однодневно. Страна застегнута на все пуговицы, сержанты и генералы, швейцары, жэковские чиновники, начальствующие
школьники-звеньевые, председатели дружин и отрядов молились только одному – начальственной дикции. И в этот дурдом ворвался Пашка
Колокольников из фильма Шукшина «Живет такой парень», ворвался,
как ветер, со дна морского, из самого града Китежа. Пришел простой и
емкий, как дождь, как снег, как ностальгия по несостоявшейся нормальности. Пришел, и мы услышали здоровые слова, увидели нормальные
поступки. Пришел улыбчивый, ёрник, миссионер, и мы увидела себя и
с досады рванули рубахи, и полетели державные пуговицы, и рухнул
Союз, Свифтовский союз, в основе которого был физический закон –
все легкое всплывало наверх, все крупное опускалось на дно.
Рухнул Союз серпа и шаров собственного и близь и даль прилегающих народов. Мы шли в кино не за мыльными мексиканскими
пузырями, мы шли туда, чтобы жить, мы убегали туда от утопии.
«Калина красная», «Судьба человека», «Жил певчий дрозд», «Гамлет», «Три тополя на Плющихе», «Доживем до понедельника», «Пять
66
bookElbrus.indd 66
03.12.2008 16:38:14
Проза
вечеров», «Пьеса для механического пианино», «Мы, нижеподписавшиеся», «Премия», «Обыкновенное чудо», «Когда деревья были
большими», «Иваново детство». Да разве все перечислишь, от одних
названий тепло, хочется их повторять, как стихи и молитвы. Мы веровали в кино, ибо кино несло Божье; и наши апостолы не предали
нас, и мы выжили, пусть искалеченные, пусть с огромным крестом
на жизни нашей. Но были у нас мгновения истинные, воистину чистые мгновения, когда мы жили и живем, греясь у огня, рожденного
трением художника и быта. Лучше всего о великом советском кино
сказал Мюнхгаузен уста-ми Горина, Захарова, Янковского: «Подъем
в 8 утра, до 8.30 разгон облаков и установление хорошей погоды».
Вот и наше кино было занято разгоном облаков и установлением хорошей погоды в несчастных душах наших.
А сейчас все камни собраны, и уставшему человечеству – время
пить «Херше». Отгремели дебаты на тему: «Стоит ли наступать на
грабли?» Черный квадрат на флагах всех стран и стяге ООН. Черный
квадрат – как наше прошлое, настоящее и, к сожалению, будущее,
шансов никаких. Миром правят синие люди Филонова, а воздух фиолетов. «Открыть окно, что жилы отворить». «Какое на дворе тысячелетье?». Окно сейчас вообще не отворить, решетка не позволит, одна
радость: не появились еще тюремные козырьки, как деталь из программы – каждому к двухтысячному году – по тюремному козырьку.
А пока синее, фиолетовое, серое сгущается, вбирая в себя все и вся.
Люди для того, чтобы трансформировать добрую сущность человека
во зло. Люди – это некая эфемерная сущность, пытающаяся сформироваться в нечто реальное. Грянуло солнце средь ночи, луна пропылала среди дня, пришел первый день заката.
Наступила эпоха самой последней и самой затяжной революции –
бунта ничтожеств, тотальное, впервые осмысленное наступление
серости на остатки, крохи человечности. Земля и все живое на ней
зарождалось, быть может, от микробов, а погибнуть ей суждено от
одноклеточных. Серость сама себе вождь и исполнитель собственных замыслов. И во главе этой толпы – Люмпен всех сословий и классов, этот вечный и злой, отстраненный от материальных и духовных
ценностей, наконец-то вырвал из правящих рук свою долю материального и расставаться с завоеванным он не намерен. А люди – это
67
bookElbrus.indd 67
03.12.2008 16:38:15
Чипчиков Борис
абстракция, как победа, свобода, мирное существование. Люди – это
легионы, объединенные разными целями, понятия не имеющие, за что
они воюют. Люди – мираж, реален лишь человек. Если рубят сук, на
котором сидят, – это люди, если сажают дерево – значит, это человек.
Господи, воистину этот сук из сверхпрочных материалов – все рубим
и рубим, и никак срубить не можем. «Не всякая птица долетит до середины Днепра», времена меняются: нет той птицы, что приблизилась
бы к берегу Днепра (Чернобыль).
Бог с нами говорит на равных, а мы различаем лишь отдельные
буквы, мы, как младенцы, ощущаем Бога, чувствуем Его прикосновение, но Глас Божий нам недоступен. Легче пьяному перейти через
мост Сират, нежели вкусившему власть вернуться в нормальное человеческое состояние.
Крестьянство – ящик Пандоры, безнадежно инфицированная материализмом сущность, материальное, доведенное до порока, до душевного разврата. «Каждый пишет – как он дышит, каждый дышит –
как он пишет». Пишущий – вообще дышать не должен, вместе с воздухом уходит воздух из слова, и оно становится худосочным. Творчество – это затаить дыхание. В последней капле пота, блеснув, исчезла
«Незнакомка» Блока.
В основе патриотизма – любовь, в основе национализма – ненависть.
Интеллигентность – это пятьдесят процентов вкуса и пятьдесят –
стыда.
Интеллектуал – «Меня интересует все, что меня не касается».
Интеллигент – всегда чужая боль в моей груди.
Кто виноват? – Государство.
Что делать? – Не угодничать.
Ум – это удачный монтаж жизненных кадров. А чтобы из тьмы сюжетов отобрать необходимые тебе кадры, нужен просто вкус, а стыд –
это реакция на плохой кадр. Профессионал выбирает какой-нибудь единственный кадр, распушивает его. Молится на него и растворяется в нем.
Господи, Ты дал четыре ноты: весну, осень, зиму и лето. Люди придумали семь нот – Чайковский, Вивальди, Дворжак, Рахманинов, появились
люди, семь нот спрессовавшие в одну – Бах, Мусоргский. И все дела Твои,
Ты создал сотворцев, не попугаев. Японцы из пространной китайской
68
bookElbrus.indd 68
03.12.2008 16:38:15
Проза
поэзии оставили три строки, а из этих строк родились высокие японские
технологии – брать чужое, отсекать лишнее и оставлять свое.
«Овод» как тройной одеколон, «Дон-Кихот» – это даже не тончайшие духи, этот запах, минуя нос и сознание, заполняет подсознание, это нечто, не имеющее запаха, но ассоциирующееся только
с этим чувством.
Космополизм: гуманный и агрессивный.
1. Гуманный: твое лучшее – мне, мое лучшее – тебе.
2. Агрессивный: ни тебе, ни мне.
Надежда вернуться к себе: это язык, потомки Сахарова, Ковалева –
путь к истокам, возврат к гуманному космополитизму и покаяние на
деле. Провоевал в Афганистане девять лет, двадцать семь лет кайся,
обустраивай, корми, извиняйся, молись, только воссоздавая Афганистан, Чечню, можно возродить Россию с русской основой. И покаяние
только действенное.
Формула покаяния проста: год воевал – три обустраивай.
Я пытаюсь расчистить кусочек земли – родину предков своих,
чтобы построить дом. Пока я таскал камни, ко мне в гости шли с
конца земли люди, я узнавал их и принимал, под каждым убранным камнем народы и страны, клочок земли расширился до уровня
планеты всей. Под одним из камней я раскопал новое Евангелие от
Игоря Шкляревского. Из Старого я взял всего одну заповедь: «Возлюби ближнего как самого себя». Из всей современной литературы – стих Игоря Шкляревского: «Твоя слеза течет по щеке моей».
Соединил два Евангелия и получил одно. Излишне уже говорить:
не убий. Ну как ты убьешь, если любишь ближнего как самого себя
и его слеза течет по щеке твоей. «Не убий!» – обращение к мертвому, ибо живущий убить не сможет, а убивший – мертв. Оказывается, льется не чужая кровь, а своя. И из-за чего льется, из-за самого
пустого, погремушечного, не наполненного никаким содержанием
слова – «победа». Это слово камерное, глубоко личностное, вырываясь наружу, оно окрашивается в красный цвет и запрашивает самую дорогую цену, существующую на земле, – лицо человека, лик
народа. Разве есть на земле такие богатые люди и народы. А заплатившему – пребывать в вечной нищете. Я строю дом...
69
bookElbrus.indd 69
03.12.2008 16:38:15
Чипчиков Борис
ВАЗА КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ
Помню день рождения. Помню миг рождения: на белом столе
большая бело-голубая ваза, тяну к ней руки, вот-вот дотянусь и... она
разлетается, и черепки ее выплывают в распахнутое окно и тают в синеве, а за окном ясень и чей-то голос: Отца, Сына и Святого Духа; и ветерок колышет занавеску. Я кричу, меж двух концов крика умещается
мир Божий. Свежесть утренняя приносит ощущение, нет – обрывки
знания, что осколки вазы и разорванные фрески на них есть слепки
всей земной и всех иных бесконечных жизней моих. Знанию, что вазу
не сложить, надо попытаться отыскать самые важные ее фрагменты,
они и будут пропуском в иные миры и жизни иные.
Нас, первоклашек-интернатовцев, поднимали в пять утра и вели
на другой конец сонного города кормить в заводскую столовую. Тьма,
не за что глазу зацепиться, и почему-то столбенеешь при виде дворника в белом фартуке. Почему все спят, а он один-одинешенек в полутьме метет улицу? Здесь что-то не так, здесь все не так. Так не должно
быть, раз мне больно, и чувствую – я создал вину или создам вместе с
теми, кто спит сейчас за темными окнами. Пройти мимо, ведь не я же
стою с метлой, усталый, прижавшись к железным перилам. Я не виноват, и это не мое, но дворник – как линия, связующая фрагменты на
моей вазе. «Что, малец, не сладка сиротская жизнь?» – вдруг говорит
он человеческим голосом. Мы не детдомовцы, мы из интерната, – и
криком во тьму: у меня есть и папа, и мама, и я учусь играть на скрипке, интернат у нас музыкальный. «Все мы сироты», – говорит тихим
голосом дворник, и я иду в заводскую столовую, неся с собою сладкогорький мой черепок, хочется рассказать о нем неслыханными словами, но слов не было, они пришли потом, и не совсем те слова...
Я иду по черепкам, отшвыривая ненужные и глупые, и просто
70
bookElbrus.indd 70
03.12.2008 16:38:15
Проза
мерзкие, а они дробятся на мелкие кусочки и прилипают ко мне, сверкая и посмеиваясь надо мной. Дурацкий костюм из ярких побрякушек. Подбираю, напрягая силы, тяжелые глыбы, составные вазы, подаренной мне в день рождения.
Я слышу чей-то голос из моего первого дня, мой первый и бесценный черепок, хрустальный камертон мой: жили-были старик со своею
старухою у самого синего моря. Вслушивался, впитывал те слова и искал средь них слово выпавшее, слово присутствующее, но невысказанное, и когда я произнес это слово – «небо», слова выстроились в
лесенку от неба самого до моря синего.
На этих словах вырастали деревья и травы, и на деревьях тех пели
песни невиданные птицы. И ничто чуждое и ложное, и никто лживый не мог ступить на лестницу ту. Я слышал голос из моего первого
утра: Отца, Сына и Святого Духа. И не хватало средь слов этих одного,
очень важного слова. Долго искал и нашел я слово то – «Матерь Божья», не Матка Боска, не Дева Мария, а Матерь Божья.
И стал я писать киносценарий по мотивам чужих вещей, но со своим, мною найденным словом.
Я увидел маленький городок у моря, лавчонки, пыльный базар и
людей, нарядно одетых, в лавках тех и не видевших моря. В лавках
продавали и покупали, а моря не видели, а было море то зеленымзеленым. Рыбаки ловили рыбу; рыбу видели, а моря – нет. И никто
не видел зеленоглазую, златокудрую деву-босячку, стоящую на берегу зеленого моря в длинном, до пят, рваном домотканом платье. Чуть
поодаль, в шалаше, – пожилой крестьянин, Бог весть как и откуда попавший на эти берега. Перед ним зеленое море, а за спиной далекодалеко серое небо, изба серая, старенькая жена, и сын, и сноха. Он
ловит золотую рыбу в море зеленом и дарит ее златокудрой деве, а она
дарит ему любовь. Шалаш, костерчик, казанок, зеленое море, «которое
смеется», он и она.
Жили-были старик со своею старухою у самого синего моря.
Приплыли революционеры в цилиндрах и робах, машут красными флагами, кричат: мол, переделаем, да разрушим, да раздуем
костер, да погреем бока земле-старушке, – и не видят людей у маленького костерка.
Соседка кормила овцу бакинским печеньем. Овца брезгливо ню71
bookElbrus.indd 71
03.12.2008 16:38:15
Чипчиков Борис
хала, но есть не собиралась, а смотрела вдаль сквозь бесполезные торы
печенья, и во взгляде этом умещался весь ее путь от библейской родины до кончика ножа – ее цельный кувшин. Соседка жаловалась: несут это печенье на свадьбы и похороны, со свадеб и похорон, вон у
меня под навесом уже десять ящиков набралось, дети не едят, птицы
не клюют, думала, баран хоть позарится, а ему и понюхать-то лень. Соседка похожа на овцу, только в джинсовой юбке и с ищущим взглядом,
не ведающую, где родилась и куда уйдет, ее ваза – вдребезги. Ищет, наверное, свои важные осколки. Да, беда, печенье кто-то готовит, кто-то
приносит, а есть некому. Соседке собирать свои осколки, а мне свои.
Отец в кожаном плаще, в сапогах, на голове фуражка-сталинка, в
руке чемодан деревянный с огромным висячим замком, а вокруг – мир
иной: магазины пухнут от избытка черной икры, колбас, окороков, детишки перепачканы шоколадом и мороженым, а на мне суконное, с
отцовского плеча, пальтишко и резиновые сапоги... Палит солнце.
Целый день мы ходим по городу, мы прописываемся, и еще я узнал,
что отец – спецпереселенец, слово понятное: отец специально куда-то
переселился и теперь никак не может переселиться обратно.
Ночью мы падаем на пол чьей-то маленькой комнаты, которую
отец важно величает квартирою. И опять утро – не мое утро, и опять
день – не мой день.
Впереди нас идет девочка в праздничном платье с громадным
алым бантом на голове, рядом ее мама с лукошком, полным большущей клубники, я вяжу пухленькую белую ручку, в ладошке мелькает,
переливаясь на солнце, чудо-ягода... и исчезает меж красных губ. За
ними следует пьяный, и видно, голодный человек, с глазами любопытной крысы, изогнулся весь, голова чуть ли не в лукошке, погрузился
душевно в чужой процесс поедания клубники.
А в парке жарили шашлык. Женщины в крепдешиновых платьях
и мужчины в макинтошах ели его. Запахи пудры, зелени, шашлыка и
удовольствия от его поедания наполняли улицу, и я невольно поворачивал голову в сторону жующих, а отец, видя это, все сильней и сильней сжимал мне руку и, резко дернув ее, шагнул в магазин, протянул
продавщице медь: сто граммов печенья, шепотом и оглядываясь, сказал он. Я взял печенье, надкусил, а проглотить не могу.
Я смотрел отцу в глаза, а видел его плащ кожаный, несчастные ста72
bookElbrus.indd 72
03.12.2008 16:38:15
Проза
рые сапоги, фуражку с беспричинно оптимистическим козырьком и
деревянный чемодан с громадным висячим замком.
И все исчезло, провалилось: магазинный гвалт, продавщица и
весы, звуки и запахи, – пахло лишь бедностью и чистотой. Мне хотелось смеяться и от радости плакать. Я ликовал: мы бедные, и папа мой
бедный, и я его очень люблю за это, а отец смотрел на меня, и глаза его
стали теплыми и влажными. Ликование подхватывало и зашвыривало
аж к самому небу и кубарем скатывало и зарывало меня в желтый песок у самого синего моря. Немного придя в себя, я увидел те слова, что
прозвучали под окошком моим, вероятно, из уст деревенского попа:
Отца, Сына и Духа Святого. И я увидел со стороны Отца, Сына и Святого Духа, обернутого в грубую гастрономовскую бумагу.
И вспомнил я того попа, пьяного, с громадной палкой в руке, ею он
крушил буфетную вывеску, – стеклянное крошево падало на землю и
на голову попа, путалось в бороде, а он махал и махал своей дубинкой
и кричал: «Люди, одумайтесь, сатаны в вас и сатаны, суд Божий грядет,
и день ваш последний на пороге вашем». Потом, усталый, заснул в березовой роще, а кто-то из ссыльных не поленился – сбрил ему волосы
и бороду, и ушел поп из дома своего, стал ходить по окрестным селам,
входя в дом каждый, проклиная и умоляя: одумайтесь! А люди приветливо встречали его, и, говорят, от этой приветливости он и сошел
с ума. И бродит по бесчисленным и бесконечным дорогам безумный
поп и бормочет сам себе: «Что дороги? Дороги – мираж. Слаб – упавший. Выстоявший – мертв. Устали люди быть людьми. Мельканье рук,
мельканье ног... проходят дни».
И вспомнил я дворника, которого предстояло еще увидеть. И
вспомнил я лицо незнакомого мне человека и содрогнулся, да ведь он
в любую минуту может убить меня, старушку с кошелкой, любого шофера и любого пешехода. Кто ж его так обидел? И, когда захлопнулись
дверцы переполненного автобуса, я вспомнил: ведь это я его обидел.
И я не хотел уже ни шашлыка, ни клубники, я хотел, чтобы всегда
был отец и был бы он бедным, а от бедности той пахло бы чистотой.
И чтобы никакие другие запахи и звуки не мешали мне увидеть собственную вину за все то, что я вижу, за все то, что я слышу, и чтобы я
всегда любил отца своего, и были бы у меня силы сказать встречным:
«Здравствуйте, братья и сестры», – и были бы силы сказать уходящим:
73
bookElbrus.indd 73
03.12.2008 16:38:16
Чипчиков Борис
«До свидания, братья и сестры», – и ходили бы мы все по ступенькам
моей лестницы от неба самого до моря синего.
Я хочу собрать все самые важные черепки, но как мне выползти, вырваться из моего дурацкого костюма, костюма из крошева
мерзких фресок.
Китайцы могут в десяти строках рассказать, о чем шепчет
бамбук ветру и ночи, как опадают лепестки роз и река их уносит, словно чьи-то годы уносит. Как тяжело старому с похмелья,
как тесно малому в колыбели. Скандинавы могут в десяти строках рассказать, как руками они века придерживают море, расскажут, что рыбак не рыбою богат, а душою, и о душе его расскажут.
Они знают, о чем кричат чайки, они слышат, как смеется янтарь.
Расскажут, как молчалив и стоек песок в испытании вечном с волной и морем, и все это в десяти строках. А японцы умудрились в
трех, всего лишь в трех строках рассказать, кому улыбается сакура, и о том, как пахнут утро и женщина, продающая свежую рыбу,
о том, что земля одна, человек один, одна надежда. Как рождаются и умирают звезды. И все это в трех строках. Мне тоже хочется
рассказать, как я умер, а потом научился смеяться, но мне и тысяч
слов не хватит. Я умер в тот летний, послевоенный день, посреди
необъятной Азии. И было мне то ли четыре года, то ли пять лет –
не все ли равно, разве мертвые годы считают? Было солнце? Кажется, было. Мужики пили пиво в лесочке, бабы шли в сельпо, выходили
с кулечками, с ситцем. А он вышел на дорогу с мешком, перепачканным известью. Человек как человек, и лицом ничего, и одежда на нем
была, кажется, была. Поднимал он мешок, полный кошек под самую
завязку, и колотил им о горячий асфальт. Мне и тысяч слов не хватит
рассказать о кошачьих воплях, хотя в вечно воюющих странах слов
больше, чем надо. Слышали все, даже те, кто слово «мама» никогда
не слышал. Мне и тысяч слов не хватит рассказать, как я умер в тот
день, а затем сделал вид, что живой... и научился смеяться. Вдоль дороги тополя тянулись, мчались полуторки и «победы», мужики пили
пиво, бабы с покупками шли, и было солнце, кажется, было, приторно пахло сиренью и пылью. А парень, с виду не злой, даже на херувима слегка похож, поднимал тяжелый мешок, не всякий справится,
а он смог, мертвые могут. Дома, деревья, люди, дорога погружались в
74
bookElbrus.indd 74
03.12.2008 16:38:16
Проза
прокаленное солнцем и умытое кровью слово «Азия», молчаливое и
мудрое, все видевшее, вое принявшее слово – «Азия».
Только что кончилась Великая Отечественная и началась просто
народная, без конца и края, ежедневная и ежесекундная война, и были
уже первые раненые и первые убитые, нет, не первые.
Давным-давно, далеко-далеко, за всеми морями, за всеми горами
жили-были люди, и был у них свой король. Утром люди просыпались в собственных домах, а спать ложились в домах чужих, на чужой земле они воевали, воевали каждый день. Чужое солнце стали
путать со своим, свою землю – с чужой, и пришли тогда изможденные люди к королю, и спросили люди у короля: «Зачем война? к чему
война?» Усталый молвил повелитель: «Идем на битву мы, чтоб хоть
на миг отвлечься от войны».
Когда умирал я, то был напоследок тем котом в мешке, не сказочным, а настоящим, в настоящем дерюжном мешке. Был червем дождевым, на острие лопаты. Было солнце, и были деревья, и была тишина,
ехали куда-то машины, плавилась Азия, и я должен был сгореть в этом
пекле, но кто-то произнесший: Отца, Сына и Духа Святого, – опустил ко
мне лестницу, и прохладные слова, спеленав меня, пылающего, бережно
понесли за три-девять земель, в иные царства, в иные государства.
Я хочу домой, в комнату, где на белом столе стояла бело-голубая
ваза, к ясеню за окном, который помнит день и миг тот. Я хочу к голубым ручейкам, что бежали вприпрыжку по селу и кричали, булькая и
захлебываясь от восторга: арык, урюк, дувал, арык, урюк...
Я хочу прикоснуться к первой своей свистульке, от звука которой
дрожало утро и тополя валились и бились в падучей, слетались звуки
на душевное вече, смеялось утро и плакал вечер. Я найду этот дом по
той березовой рощице средь песков, насквозь и навсегда пропахшей
воробьиным духом, где мы, послевоенные детишки, сшибали птиц с
веток, жарили и ели, голода не было, но есть хотелось всегда.
Я сел в поезд и не сомневался, что еду за очень важным своим черепком. Ничего из былого вокруг – рощу вырубили, будто вместе с
девушками и парнями, певшими здесь: «Ой, рябина кудрявая, белые
цветы» – вырубили вместе с песней. На месте том что-то строили,
поплевывая и покуривая, скучающие ребята. Кружусь вокруг дома,
а узнать не могу, место вроде бы то, а дом не тот. К стенке приколо75
bookElbrus.indd 75
03.12.2008 16:38:16
Чипчиков Борис
чен портрет старика Хоттабыча, внизу надпись: «Знатный колхозник
Франц Майер». Кружусь вокруг дома, а во мне звучат слова то ли из
хокку, то ли мои, из вазы моей: много я прожил, многое видел, и когда вернулся к своей колыбели, – она велика для меня оказалась. «Вы
ищите кого?» – спросила незнакомая женщина. «Да вот, дом свой потерял». Назвал отца, мать свою. «Как же, дом ваш, но новый хозяин
пристройку сделал, и не узнать». Переночевал я у нее, а утром еще до
свету поплелся в райцентр, на вокзал. Вокзал. Кочегарка с обугленной
стеной, глядя на которую, почему-то думалось: скоро весна. Маленькая березка у полотна, человек в куртке желтой, простукивающий колеса, шашлычник, сонный еще, извлекающий из мангала тоненький
дымок, щуря и без того узкие глаза. С белых далеких гор пахнуло весенним ветерком, появились девочки-киргизки в белых фартуках, и
пахли они утренней ранью и земляничным мылом.
Я шагнул в поезд и вспомнил слова маленькой девочки, жившей
в лачужке у самой железной дороги: и синие поезда уходят в голубую
даль. И слова ее шествовали по моей лестнице от самого синего моря
до самого неба и приводили меня к морю зеленому, к зеленоглазой и
златокудрой деве-босячке, а с небес голубых на жизнь нашу смотрела
Матерь Божья, улыбалась и хмурилась, а море смеялось и пело...
76
bookElbrus.indd 76
03.12.2008 16:38:16
Проза
КАК ТРУДНО СШИТЬ ПЛАТЬЕ
Рожденный от плоти – есть плоть.
Рожденный от духа – есть дух.
Как трудно сшить платье, если тебе 75 лет.
Долго подыскивала материю, нашла, наконец, тонкую серую ткань
в белых ворсинках, сделала все вроде как надо, кармашки пришила, пуговки, а вот воротник никак не могла соорудить. Время шло, а работа
не двигалась. Как-то в городе встретила девочку. Знала, что работает
она художником, да еще и модельером. Обрадовалась да и пожаловалась: с воротником вот нелады у меня, а она смотрит на меня, чистота
в глазах. Спрашивает: «А зачем тебе новое платье, что, на праздник
собралась?» А голос, как средь лета осень. Заглянула я ей в глаза, и
так захотелось увидеть в них красную, теплую жилку, но в них – одна
чистота; ни холод не примут, ни тепло. Развернуло злостью меня и к
дому подтолкнуло, иду, кипит во мне все; летела по этажам и ступенькам и дома не могла успокоиться, все комнату вымеряю свою, мысли
прыгают, сходясь на слове «праздник».
Праздник, праздник, а был ли у меня праздник, был ли у нас
праздник? «Да, был!» – сказала твердо и села на диван, и пришел
покой, и пришла жалость к той девочке: как она, бедная, с такими
глазами жизнь проживет?..
И все же были большие праздники, и кровь была большая, кровь
в глазах и на дорогах; были мертвые дороги, были чужие земли, ляг
и умри, и небо не поможет.
Была далекая Родина. Были битком набитые растерянными
людьми поезда. Не дай Бог, тебе, девочка, услышать этот железный, бесконечный стук колес, будто рубят на куски и Надежду, и
Родину, и Время само.
Мертвых хоронили тут же, у дороги, в маках, в тюльпанах, забрызганных черным мазутом. В степи чужой доселе невиданный верблюд
что-то жевал и выплевывал, жевал и выплевывал, и уходил, топча
бесконечно красное, и пекло нескончаемое солнце. А я старалась уйти
назад, в ущелье мое, пропахшее сосновым духом, к звенящим родни77
bookElbrus.indd 77
03.12.2008 16:38:16
Чипчиков Борис
кам, в домик наш темный с маленьким желтым окошком, где мама у
окна шьет по белому шелку золотыми нитками и поет про какого-то
солдата, нашего земляка, погибшего в Бессарабии, которого некому
оплакать, и так далеки от него близкие, земля, дом. И это диковинное
слово, звеня, врывается в дом, пугая и завлекая чудом неизвестного
доселе звучания: Бессарабия! Отец не спеша точит нож. К нам придут гости, и он велит мне принести сыр пятилетней выдержки. Как
рассказать тебе, девочка моя, о вкусе того сыра, как рассказать об узорах на платке моей мамы? Я прошла и поля радости, и поля скорби,
и сейчас уже не скажу, где правда, на тех или этих полях? Привезли
нас, народ мой и твой, и высыпали в желтом поле, расселили по домам
русским, киргизским, немецким, украинским – да разве всех перечислишь, и зализывали мы раны средь речи чужой, иногда слова пахли
нашими соснами, звенели ручьями нашими, а иногда – как песком по
глазам. Всякое было. А по утрам бригадир вышибал окна. «На работу!
На работу!» – звенело и утихало на краю села.
Как рассказать тебе о поле, сплошь зеленом от бурачной ботвы?
Не было конца, не было начала у этой жгучей, злобной зелени, сквозь
которую не продраться до родины. Песни женщин, переломанных в
пояснице, громадные черные руки опускаются, выхватывают кучи
зеленого, отшвыривают и вновь опускаются, а глаза красные с черным: печет ноги, и оранжевое пекло над головой, и стоишь, как лошадь, стреноженная мягкой зеленью, забытая всеми, и понимаешь,
как далека земля твоя, как нереальны сосны наши, домики-землянки,
и я понимала того солдата из песни, что погибал в далекой Бессарабии, и мне вот выпала своя Бессарабия, и слово это не пугало и не
манило, оно приковывало меня к зеленому и оранжевому. Я вспоминала слова маминой песни и пела про себя, и мне казалось, что
я прокладываю дорогу домой, на родину, смотрела на сгорбленных
красноглазых женщин и слышала, как они тоже поют и прокладывают дорогу домой. Мы пели и строили дорогу. И ничего сильней той
тесни я не встречала, не слышала даже в праздники...
А праздники были.
Сейчас, перебирая те дни, не могу понять, чему мы так дружно
радовались. Тому, что грамотными стали и стали писать доносы,
что ни день, то бандита арестуют или шпиона поймают, и навоз
78
bookElbrus.indd 78
03.12.2008 16:38:16
Проза
отмыть с лица и рук времени не было. А уцелевшие пели, да как
пели, душой всей. Кусок хлеба не съешь, пока не прибьешь на крыше громадное красное полотнище.
А праздники были...
Прилетит гонец из центра на взмыленной лошади, только и скажет: «Завтра митинг». И, ночь ли, полночь ли – все живое приходило в
движение. У кого лошадь – на лошади, у кого ишак – на ишаке. Инвалидов грузили на телеги, брали с собой собак, кошек – все живое. Еще
вчера существовавшие сами по себе, превращались в одно громадное,
возбужденное и радостное.
Первым трогалось самое верхнее в ущелье село. Тачанки, телеги,
конные по бокам, гармошки, бубны, свирели – все это звенело, пело,
пылилось и плыло вниз по ущелью. Поглотив нижнее село, лоток увеличивался, а затем вбирал в себя третье, четвертое, пятое село и превращался в громадный поток, завернутый в пыль и музыку.
Устраивали привал, жгли костры, пели и плясали, ели и смеялись. Прибывали села верхние, и вспыхивали еще костры. И горело и светилось темное узкое ущелье, а лиц не увидишь, будто все
на одно лицо, лицо поющее.
Утром все приходило в движение. В обед – митинг. Скрипели колеса, вначале с натугой, потом все веселей и веселей. Цокали копыта, много копыт, стреляли из ружей то здесь, то там, били бубны – и
все это причудливым, многоголосым эхом оставалось позади нас, а
мы выплывали на поле громадное и ласковое и вливались в поток,
образованный из равнинных сел, и это было море, поющее на разных голосах, и не понять уж было, где наши, а где не наши, все здесь
были наши. И вновь наша речка вытекала из моря и устремлялась
вверх по ущелью, плыла и пела, текла вверх и втекала малыми ручейками в до-ма, и приходил покой, и лишь внизу привычно гудела
река, убаюкивая уставшее село.
Я слышала много песен, я прошла поля радости и поля скорби, но
сильней той песни бессловесной, поддерживаемой маленькой верой,
меньше бурачного листка, не слышала. Ту песню бережно поддерживали черные, в кровавых трещинах, трясущиеся руки, ту песню
видели красные в черном глаза, и слабенькая песня вливала в нас маленькую веру, которую, казалось, вот-вот испепелит солнце, кровь и
79
bookElbrus.indd 79
03.12.2008 16:38:16
Чипчиков Борис
вера росли и приближали нас к земле, где сосны, где мать по белому
шелку шьет, и из-под тоненьких пальцев прорастают золотые цветы,
где в кувшине поет вода и где слышен голос отца: «Пойди, дочь, принеси пятилетнего сыра».
Я не враг тебе, дочка, и совсем не злюсь на тебя, я корю себя: может, я и отпраздновала в свое время праздники, предназначенные
тебе, может, и горе твое прихватила, кто знает. В дни мои приходят те
красноглазые, чернорукие люди, прошедшие, как и я, через поле радости и поле скорби, и перед ликами этими я должна предстать в новом
платье. Я понимаю, как трудно сшить платье: оно должно быть не убогим, но и не желтым, в розах красных...
Трудно сшить платье, когда звучит в тебе та далекая и грустная
песня: Бессарабия, Бессарабия, когда платье должно быть таким, как
та песня; да сшила уж почти, а вот воротник никак не получается, и
сижу я над шитьем, думаю и вспоминаю, а вдруг что забыла, быть может, маленькое, крохотное. И это-то не дает покоя...
80
bookElbrus.indd 80
03.12.2008 16:38:17
Моему отцу
Магомету Узеировичу Чипчикову
посвящается
Нерестились рыбы
в свете лунном
bookElbrus.indd 81
03.12.2008 16:38:17
Чипчиков Борис
НЕРЕСТИЛИСЬ РЫБЫ
В СВЕТЕ ЛУННОМ
Я учила крестьянок золотому шитью. Их старанием схваченные,
разинутые рты пытались помочь красным корявым рукам, привыкшим к вилам и лопатам. Длинная, полностью застекленная веранда
полна света, и на шелке белом расцветают золотые и серебряные цветы. Меж красных скал, посреди обезлюдевших землянок белеет наша
родовая башня. В тени вкривь и вкось из камня сложенных заборов
дремлют величественные, головастые собаки.
Слуги, батраки – все на сенокосе. В доме служанка, я да мой старый отец. Братья возвращаются вечером. Сбрасывают с себя окаменевшие от высохшего пота рубахи, и я, поддев их кончиком палки,
бросаю в бельевой чан. Поливаю братьям из кувшина, они моются,
упрятав головы в больших ладонях, моются, будто молятся. И пахнут они креп-ким потом и дальним, едва уловимым соком скошенных
трав. Отец и эфенди ведут неспешный вечерний разговор. До меня
доходит лишь часть их слов: «Скоро наступят дни, дни неверия, и неверующие запретят, отнимут и сожгут святые книги. Шел я недавно
мимо облепиховых зарослей. Раскаленные избытком яда, ища облегчения, свернувшись калачиком, змеи взлетали в небо. Большая беда
поджидает нас впереди».
А беда не ждала, она хохотала в пыльном кружеве, порожден82
bookElbrus.indd 82
03.12.2008 16:38:17
Проза
ном десятком ошалелых лошадей и взбесившихся всадников. Беда
перекрикивалась детскими голосами, мчавшимися вслед хохочущей
пыли. Всадники неслись, вытянувшись в цепь. Передняя лошадь,
запрокинув голову, рвалась ввысь. И этот копимый напряг коней и
всадников должен был неминуемо рухнуть сам или разрушить первых же встречных. И встречной оказалась я, и от ошибки той меня
швырнуло в пасть змея, и я медленно, сквозь липкий мрак, двигалась
от головы до кончика бесконечного хвоста. В село хлынуло хлынье.
Всадники влетели во двор, быстро пристроили лошадей и рассыпались по комнатам.
– Ахмат, достань красный флаг… Каллет, скачи, собирай людей на
митинг…
– Так сенокос же…
– Ничего, – командовал ясноглазый человек с задранными вверх
усами, – ничего, не каждый день свобода, не завтра и помирать нам.
Мы навсегда!
Прискакали они полуободранными. Перевернув дом вместе с сундуками, облачились в новые черкески, опоясались серебряными старинными поясами. Откопали красное покрывало и покрыли им перила нашей веранды. Отцу связали руки и бросили его в сарай. Двор
неспешно заполнялся потными усталыми людьми… и время поскакало. Привезли окровавленных братьев моих и бросили их к отцу в сарай. Ясноглазый, ухватившись одной рукой за перила, другую рванув в
сторону скал, заголосил так, что глухие прозрели и слепые услышали:
«Товарищи, мы пришли, и не одни, с нами свобода и справедливость,
вы их еще увидите. Мы освободим вас от биев, богатеев и других всяческих паразитов. Земли и скот их станут общими. Мы откроем школы и больницы, построим дорогу. Тропка, где двум ишакам не разойтись, превратится в ширь, где десятку коней тесно не будет. На завтра
мы назначаем торги. Любой желающий может купить бийскую вещь,
а вырученные деньги пойдут на укрепление нашей родной Советской
власти. А после торгов мы этот дом переоборудуем в клуб. Из многих
комнат сделаем одну светлую, такую, где никому тесно не будет, но и
сплясать на радостях место останется. Приносите с собой ломы, топоры, носилки. После работы устроим той. У бия есть бараны, а у нас
желание попировать».
83
bookElbrus.indd 83
03.12.2008 16:38:17
Чипчиков Борис
И чуткий горный воздух наполнился деревянным стуком мозолистых рук, лица побурели в предчувствии надвигающейся
справедливости.
А эфенди грустно вздохнул: «Топочущий скучный покой получает
веселое рабство. В один день бедолаг заведут туда, откуда и за тысячу лет не выбраться». Я стояла в толпе, ничего не видела, ничего не
слышала, и мне очень хотелось спать, я очень устала. Эфенди, легонько толкнув, сунул мне сверток и тихонько шепнул: «Беги, дочка, в пещеру, а я приду за тобой». Добредя до пещеры, я свалилась в теплую
ласковую пыль и уснула. Пыль во сне как убаюкивающая суть моей
прапрапрабабушки. Можжевельник, надышавшись солнцем и подземной прохладой, блаженно выдыхал за день собранное, наполняя
предсумерки бездонным пряным смыслом. Разбудили меня стуки и
крики. Из пещеры просматривался наш двор. Трещал дом, люди весело рушили комнаты, сооружая одну большую и светлую, дабы было где
всем всласть натанцеваться. Кто-то невидимый и мощный резанул по
реальности, и она исчезла. Я в пещере, наши батраки, слуги и добрые
соседи в доме моем. А вчера они приходили к отцу просить барашка
на свадьбу, бычка на похороны, просто день прожить – ведро муки. И
никому и никогда и ни в чем он не отказывал. Поэтому и дружил с ним
эфенди: «Ты мусульманин, – говорил он, – живя сегодня, вымаливаем
завтра, не вернется от людей, пусть воздастся от Бога».
Люди влетали в дом и вылетали из него, кружились по двору. Они
были множеством рук и ног невидимого, но реального чудовища, которое с треском поглощало мой дом. Я, глядя на бегающих и прыгающих, ощутила себя в пасти огромной змеи, и холод, идущий из ее
бесконечного нутра, обжег мне и спину и затылок. Четверо вооруженных вошли в сарай, на руках, будто покойника, вытащили связанного отца, с усилием приподняли и легко бросили через высокие
борта телеги. Увлеченные «улучшением дома» нашего, они и не заметили, как зеленый ящик, поглотив двух моих окровавленных братьев, двинулся вниз по большой дороге. Я видела черные усы охранника и купающийся в солнечных бликах штык. Зеленая телега катила
вниз, сопровождаемая синей речкой, вслед им смотрели розовые в
угасающем дне беспомощные скалы. Я еще не знала, что в телеге этой
уместилась вся моя жизнь и еще жизни тех, кто еще, по счастливой
84
bookElbrus.indd 84
03.12.2008 16:38:17
Проза
случайности, родиться не успел. Судьба была сооружена нетрезвой
плотницкой рукой и безразличьем маляра.
Я выла в пещере, а во дворе разгорался торг. Вооруженные люди
выносили на веранду то черкеску отца, то мамины отрезы, чашки,
ложки, табуретки. Крик, гам… – Куплено!.. Торги – дело новое, невиданное. Здесь, как оказалось, по дешевке можно купить издавна вожделенное, пусть и чужое, заодно и поговорить, повеселиться. Ближе
к вечеру в пещеру вбежал веселый мальчик в белой папахе, держа в
руках алюминиевую покореженную чашку.
– Тетя Мариам, мама сварила вам похлебку. Все село ходило покупать ваши вещи, а маму папа не пустил, сказав, что ничего чужого нам
не надо. А маме так хотелось. «Ты что, самый умный, все пошли, а ему
зазорно», – ворчала она. – «Кто пошел, тот не знает, куда ходил, а уж
тем более не знает, как ему оттуда выбраться». А я ускользнул из дома,
и дядя, что продавал тряпки, дал мне вот эту чашку.
Чашку я узнала сразу, из нее ел наш пес Эштер. Поев, он катал чашку по всему двору, и она позвякивала, ударяясь о камешки, а Эштер, не
веря нашему слуху, а тем более понятливости, скулил, требуя добавки.
В узелке эфенди оказались лепешка и кусок сыра, я сдула с них пыль и
стала есть похлебку.
– Спасибо, Ахмат, поблагодари родителей, - собрав все свои силы,
еле выговорила я.
Сказав спасибо, я впервые заплакала, слово это принесло обыденное, но давно забытое тепло. То, что было еще вчера, ушло в едва вспоминаемую прошлость. Мальчик смотрел на меня, будто увидел доселе
невиданное. А я гладила его по голове: «Спасибо, Ахмат, спасибо, родной», – и слова эти, царапаясь, выходили из меня вместе со слезами.
А из дома носилками, ведрами выносили битый кирпич, мусор.
Во двор выносили столы и ладили к ним стулья. Задымились казаны.
Ближе к вечеру пропорола тишину гармошка. С края села двинулась
громадная гармонистка Хафисат. Сзади плотной толпой плыли семеро не в меру упитанных дочерей ее. Хафисат нещадно растягивала
меха, полыхая желтизной громадных, отделенных друг от друга широкими черными пробоинами мехов, и пела, не щадя обширного живота
своего, похабные частушки. Дочери дружно и невпопад поддерживали, как могли, кровно-родственные отношения. Не было в селе мало85
bookElbrus.indd 85
03.12.2008 16:38:17
Чипчиков Борис
мальского праздника, который мог обойтись без этой не в меру музыкальной семейки. Они не держали скот, не вязали, не шили, даже куру
какую захудалую видели в чужих дворах и не на своих столах. Несмотря на всесемейную дородность, были удивительно легконоги. Они,
как веселые посланцы иблиса, влетали в предпраздничный дом, сами
наливали, насыпали все, что подворачивалось под их умелые руки,
а уж мимо рта пронести им никак не удавалось. Тем, кто, не жалея
молодых ног, прибегал вслед за ними, кое-что иногда и доставалось,
а старые и не в меру солидные люди тешились лишь взбесившимися
звуками гармошки. Даже если Хафисат заболевала и у нее пропадал
интерес к празднику, дочки сметали ее с постели, насильно одевали,
пристегивали к гармони и гнали впереди себя, на встречу с нещадно
манящей радостью.
Столы заполнялись людьми, и легкий рев их, и стук обглоданных
костей нудно и больно бил по темени. В большой, расчищенной комнате загорелись десятки керосиновых ламп. Черные тени плясали в
освещенных окнах, лампы часто-часто моргали, создавая огненную
рябь в глазах. Я смотрела на черных пляшущих человечков. Нет, я не
чувствовала, я точно знала, эти люди вот сейчас, сегодня вытанцовывают большую завтрашнюю беду. Человечки выглядели крошечными
кузнечиками, дергающимися в конвульсиях.
Я взглянула на едва освещенные пики когда-то высоких скал, и они
показались мне маленькими, небо прогнулось, и я услышала злобный
гомон тысяч звезд. В полутьме бытия каждый творил, что умел и что
хотелось: кто телегу, увозящую из жизни, кто ружье, гасящее свет, а
кто по шелку белому вышивает золотые цветы.
Луна наполнилась и слегка осветила вход, и я увидела, как что-то
толстенное вползло в пещеру, сверкнув полосатым хвостом. Змея была
громадной толщины, казалось, что она проглотила курицу и вползла
переварить проглоченное. Судорожно схватив подвернувшиеся мелкие камешки, швырнула их в сторону вползающей – змея мяукнула.
После кошки в пещеру стали вползать лохматые, сопящие существа. У
них были крепкие, с чудовищным слоем мозолей руки. Один защемил
мне руку за спиной, другой лохматый навалился на меня, от его шубы
несло мертвой овцой, изо рта полыхнуло водкой и пронзительно кричащей, еще не до конца убитой плотью барана. Потом руки сменялись,
86
bookElbrus.indd 86
03.12.2008 16:38:17
Проза
и на меня наваливалось другое, но точно такое же лохматое существо.
Голова моя билась о камни, и боль залила меня, стекая теплой влагой
по ногам моим. Кровь во мне ухала, как бьющиеся о дно телеги тела
отца и братьев моих. Где они? Куда их увезли? А может, выехали из села
и бросили в речку? Господи, спаси и сохрани. Господи… Господи…
А по двору двигались, пошатываясь, черные тени. Собаки грызли
кости и друг дружку, сбиваясь в громадные рычащие кучи.
А в зале вдоль стен сидели существа, усталые, наплясавшиеся.
Лишь рыжий парень, оккупировав пианино, без устали бил желтоватыми пальцами по черно-белым костяшкам. Рядом две девушки испуганно прикасались к инструменту красными пальцами. В углу валялась громадная куча книг. Пианино и книги остались непроданными.
Ясноглазый всадник сказал, что по этим книгам он выучит сельчан
грамоте, научит играть на чудо-музыке, не сам, конечно, а при помощи
Советской власти. Праздник потихонечку, позевывая, угасал. Люди
растекались по землянкам и зарывались в матрацы из овечьей шерсти, в блаженстве поджидали завтрашнюю сказку.
Чья-то нереально мягкая ладонь коснулась моего лица. Надо мной
стоял эфенди и, вытащив меня из пыли, обнял. Его голова раскачивала мою голову, и на шею и спину мне капали теплые капли. Из-за его
спины я видела красные полосы и кровавые оттиски своих ладоней…
«Они заперли меня в доме, не мог я вчера прийти, доченька. Они ставили меня к забору и стреляли, и стреляли, и все никак попасть не
могли. Все книги сожгли, а уходя, сказали: поживи, не до тебя пока.
Я слабый человек, молитвой речку не остановишь и даже на ширину
ладони в сторону не свернешь. Почернела совсем. Ты всегда у меня
перед глазами: в белом платье, в белой шали, ранним утром, у реки. Ты
помни это, только это, и мы выкарабкаемся. Это их грех, жаль, правда,
что чужой грех проходящ – свой вечен. Не зря я видел летающих змей.
Потерпи, я дочерей пришлю, и мы заберем тебя».
Я смотрела на свет, идущий в пещеру, и сквозь желтоватый туман
видела черных дергающихся человечков, слышала стон рушащегося
дома. Видела, как из зарослей облепихи взлетают в небо калачики переполненных ядом, черных, зеленых, полосатых змей.
Эфенди с дочерьми уложили меня на носилки, и мы поплыли из
пещеры. Я слышала, как из-под ног несущих, шурша падающими ка87
bookElbrus.indd 87
03.12.2008 16:38:18
Чипчиков Борис
мешками, уходила земля, а надо мною бежало куда-то пересиненное
безучастное небо.
Жена эфенди купала меня в маленьком тазу. На меня накинули
просторную рубаху и уложили спать. Я просыпалась, когда в черножелтое окошко пыталось пробиться солнце. Засыпала и просыпалась
при свете керосиновой лампы. Как невозможность перемен, чернел
пропитанный очажной копотью потолок. Кривясь в черно-желтом
свете, приплясывая, уходила комната, унося с собой смех эфендиевых
дочек, мурлыканье жены. Таяла белая борода и вслед ей, кружась и
поблескивая, поспешали перламутровые четки. Сон, одолев и день и
ночь, смешав вчера и сегодня, баюкал, спеленав меня в ватный кокон.
Голова, как мельничный жернов, кружилась от вечного гула неба и
шума реки. Осторожные шаги в ночи отпечатывались гулким притопом. Сквозь давящую плотность безлюдья, вонючие испарения земляного пола пробивались кусочки больных и вялых слов.
Потихоньку возвращалась комната: топчан, стол, стулья. Вернулись эфенди, его жена, дочки. Вернулись слова: «Пока ты спала, мы
Советскую власть установили, да и колхоз успели соорудить. Правда,
мало кто знает, что это такое, но догадаться норовит каждый».
Была и улица... Трое изрядно поживших и плотно обмотанных в
рванье проплывали мимо: «Что, надоело в молоке плескаться, побарахтайся в навозе», – выплюнула красноглазое морщинистое существо.
«Бесстыжая», – буркнула другая. Мальчишки гримасничали и швыряли в меня каменья. Кривлялись маленькие злобыши. Поодаль сидели
мужчины, посмеиваясь, с величайшим удовольствием поглядывали в
мою сторону. Исчезли горы. Я очнулась в дремучем лесу. С ветвей свешивались змеи, готовые в любую минуту броситься на меня. В мире
остались одни лишь танцоры. Через миг проросли скалы, каменья,
разбросанные по склонам, трава с мизинец высотой, землянки, едва
проросшие из-под земли то у скалы, то съехавшие к самой речке, –
нагромождения, будто в комнатке, в которую со всего дома снесли битую мебель. И маленький кусочек неба, схваченный каменными заторами. День за днем, месяц за месяцем… День проходил в трепетной
окаменелости. Ночь – облегченное вылупление из камня.
Эфенди поселил меня в летней комнатке, во дворе. Печь, кровать,
стол – ничего другого мне и не надо, а главное – поменьше видеть и
88
bookElbrus.indd 88
03.12.2008 16:38:18
Проза
слышать. Последнее тяжелее; житье, как в железной бочке, – птичий
писк, блеяние барана, кудахтанье куры врываются в мое жестяное
нутро и, находя внутри еще неотмерзшие кусочки, впиваются множеством железных лапок... И я вынуждена видеть, видеть пляшущие
тени, лепнину призраков на лошадях, летящие в меня камни, и камни
возвращаются и погребают юные и пожившие существа. Вижу низвергающиеся на меня нечистоты, и вся эта мерзость возвращается и
накрывает своего родителя. Крики, беготня и бег, стремительный бег
каждого в сторону самоубийства. Эфенди совсем поблек, его вчера еще
молодые глаза смотрели мимо, мимо себя, мимо людей и округи, серебристая борода его окрасилась в равнодушно болотный цвет. Жена и
дочки ходили, по собственному двору ступая, как по горячему.
А в моей комнатке кривились и корчились деревянные черные
опоры, плясала печь в мутном от пыли солнечном свете. Я выползала
на улицу и по голове увесисто бил шум реки. Давили стоны нависающих скал, ненавистных скал, закрывших и небо, и землю.
Гвалт детенышей неизвестной породы, предсмертный гогот мужиков, – ни восходов, ни закатов… Солнце появлялось на клочке неба
чудом, незаслоненном горами, и тут же скатывалось за их спины. Тело
стало громоздким и ненавистным, а внутри, как вокруг замерзшего
пруда, поскрипывали сухие камыши.
И только на стыке заката и ночи, когда округа наполнялась благостной тишиной безвременья, душа и тело с облегчением выдыхали
вязкое сумасшествие. И когда тонкая небесная полоска покоя ложилась меж вечером и ночью, я садилась на давно не виданные звезды и,
слушая едва уловимый перезвон листвы, плакала, и слезы облегчали
тело, и я забывала земную тяжесть. Ночью в постель вползал котенок,
мял лапками мою холодную плоть и говорил все о чем-то на своем теплом кошачьем языке. Слушая котенка, я видела себя в белом платье у
родника. Белизна наряда, кошачье соучастие переносили меня в иное,
неземное, измерение, где еще можно было жить. Кошки и женщины.
Несмотря на свою многочисленность, неподвластны обесценке.
А утренней ранью, до первого скрипучего человеческого шага, я
шла погулять вдоль реки. Я слышала подземный шум воды, знала, что
вот за тем камнем лежит змея и, обнаружив ее, холодела от сбывшегося предчувствия. Все обострилось, и уже четче слышался гул тупо и
89
bookElbrus.indd 89
03.12.2008 16:38:18
Чипчиков Борис
всеохватно надвигающейся черноты. Я слышала, как плыли рыбы на
нерест, обдирая о камни брюхо, кровавя первозданную ясень мелководья, и на стыке жизни и смерти успевали увидеть, как в серебряном
перезвоне подремывала в оранжевых кружочках грядущая красота.
А в пещеру вползали мохнатые существа, и не было им числа и
имени, и древний дух, сотканный из дряхлой пыли и земного ковыля,
смешался с запахом овчины и непереваренного барана, плескавшегося в чреве, наполненном водкой. И я ободрала тело об острые камни, и
зачала я будущую нашу общую беду. У всех плод был в чреве, а у меня
в груди, и носила я его не девять месяцев, а четверть века.
Говорят: «Когда муравью подоспело время испытать боль, у него
вырастают крылья».
И люди заполыхали в разрушенном энтузиазме, в преддверии
большой беды.
И каждый тащил свою долю наполненного мрака, щедро, из себя,
и бережно складывал средь своих и чужих.
И каждый боялся не успеть поучаствовать в сером гоне средь разноцветья тьмы.
Пришел и Хажос, Хажос, которого в деревне видели раз в несколько лет. Он батрачил на дальних кошах, куда не всякая лошадь добиралась, не стерев копыт. Пришел припорошенный многолетней копотью
и многослойной альпийской грязью. Короткие ноги вширь и вкривь –
дуб в расцвете на склоне крутом. На ногах куски шкуры, навечно
схваченные толстым ремешком, щедро утепленные изнутри сеном.
Серая черкеска с грязно-красными пятнами подпоясана толстенной
воловьей веревкой, на голове шкура полугодовалого ягненка в чернобелых яблоках. Хажоса, как самого бедного посередь самых обездоленных, на сходе и избрали комиссаром, то есть главарем деревни. Из
города на тачанке прискакал черный суетливый человечек с красным
орденом на тощей груди. Все село сбежалось поглазеть на диковинную телегу, перещупали ее снизу доверху. Приезжий начальник торжественно вручил Хажосу печать, еле выволок из телеги громадный
маузер в деревянной кобуре, изрядно помыкавшись, пристегнул его к
Хажосу и на зависть всем маломальски слышащим и видящим сказал,
что тачанка передается Хажосу в служебное пользование. И носился
с ней Хажос, не ведая, где восход и когда закат, – благо своего дома у
90
bookElbrus.indd 90
03.12.2008 16:38:18
Проза
него никогда не было. Зато бог весть откуда появилась белая черкеска,
серебряный ремешок, газыри из того же материала да на голове выросла бухарская шапка. Оброс Хажос и дружками, появились бригадиры, счетоводы, из города приехал русский бухгалтер. Новая жизнь
стремительно налаживалась. Весной пришлось женщинам и детям
очищать от камней склоны гор, готовя их к сенокосу, шли в сторону
дальних гор плотной толпой. Согнали всех – больных не было. В селе
нет врача, так и больным взяться неоткуда. Женщины тащили на себе
колыбели с детьми, немощным помогали подростки. А по кабинету
выгуливал себя Хажос. Бессловесный бухгалтер сонно начитывал ему
цифры обрушившихся на сельчан налогов. «Так, – сказал Хажос, поднимая и резко опуская вниз указательный палец, – Ахмату к его доле
припиши еще пять рублей, у него овца окотилась, Сулемену рубля
сверху хватит – обзавелся курицей, а Каммату к его цифре припиши
ноль, у него шуба белая, ноль он и есть ноль, Каммат ничего не теряет,
но догадается, что мы его предупредили».
Плыли рыбы на нерест…
Почерневшее от работы и голода многолюдье молча скатывалось
со склона к дороге. Одурелый от чужбины и цифр брел по той дороге
бухгалтер. И они столкнулись. Взвизгнул женский голос, откуда силы
взялись: «Вот кто власть нашу любимую привез, топчи его». И люди
топтали, месили человеческую плоть, нашлись и силы и желание.
«Когда муравью подоспело время испытать боль, у него вырастают
крылья».
Когда люди в едином выдохе выпустили годами собираемое и драгоценное, на желтой безнадежно несчастной дороге лежал грязный
искромсанный покойник, из синевы лица, из кровавых расщелин горело крошево очков.
«Господи, – криком вырвалось у меня, – что с нами будет?» Хотя
я знала, что с нами будет. Толпу развернуло ко мне. За многие лета я
налюдно что-то сказала. И они что-то заподозрили. Маленький осколочек моего предчувственного знания помелькал у них под темячком
и исчез, оставив едва слышимую трепетную тревожную топь, придавленную туманом самосохранения.
Господи, что бы я делала, если бы не было ночи, если бы сутками
люди не спали? И днем и ночью вечное эхо падающих о дно телеги
91
bookElbrus.indd 91
03.12.2008 16:38:18
Чипчиков Борис
человеческих тел. Грузят отца моего и братьев, грузят и разгружают…
Звенит собачья миска, прыгая во дворе с камня на камень. В пещеру
вползает змея величиной с кошку… и мяукает. Продираются многорукие, многолапые пауки, и пахнут они полумертвыми, полуживыми
баранами и водкой. И вечный пульс смерти падающих на дно телеги живых человеческих тел. Небо выдохнуло… Выдохнули дневную
напряженность хмурые земляки. Враз впали в дрему навидавшиеся
всего и поговорившие обо всем усталые деревья. Я сижу под маленьким деревцем и вернувшимся ко мне ночью телом слушаю ласковый
перезвон листьев и вижу, как вверх по реке, светлой толпой, прислушиваясь к свету лунному, плывут радужные рыбы. Взвизгнув по разбойничьи, свиснув, врывалось утро, враз забирая все, не оставляя сил
ни себя вспомнить, ни убиенных помянуть, ни живых пожалеть. А в
обед грянули в село очумелые от гор солдаты. Всех согнали в центр
села. Хажос, шапкой смахнув громадную мужскую слезу, обращаясь
то к небу, то к горам, проорал: «Вчера вражьими элементами зверски истреблен наш бухгалтер, не жалевший ради нас, неразумных, ни
времени, ни сил, ни жизни своей незабвенной. И за наши праведные
слезы они рассчитаются слезами кровавыми. Нет пощады врагам новой жизни. Вы убили белого всадника из светлой грядущей жизни, но
руки мы поукоротим так, что вам и блохи не пришибить на собственной поганой шкуре».
И Хажос стал выкрикивать имена тех, кто, по его мнению, убил
бухгалтера. Завизжали не враз повязанные женщины, усердно сопели
вязальщики. Услышав свою фамилию, я молча протянула руки, сработанные из двух набухших чурбачков. Я и не ойкнула, когда меня швыранули в визжащий клубок. Под аплодисменты тех, кто вчера затоптал
бухгалтера, оцепленная с боков вооруженными людьми, уставшая от
всего, груженная орущими существами телега, переваливаясь с боку
на бок, двинулась из села. Я смотрела на вспухшие зареванные лица, а
пожалеть их сил не было. Была беременность, я зачала от танцевавших
в доме моем существ, бог весть с каких далей попавших на нашу землю.
Будущее дитя греет женщину, мой плод не рвался наружу, он растекался внутри от темени до пят, он был холоден, колюч и пах железом. Танцоры вытанцовывали нашу общую беду, которая и зрела внутри меня.
И носила я плод свой не девять месяцев, а четверть века.
92
bookElbrus.indd 92
03.12.2008 16:38:18
Проза
В сумерках телега вкатила в ворота тюрьмы. Сквозь лязг и разнозвучье отпираемых замков нас провели по длинному коридору и
втолкнули в едва освещенную большую комнату. Это была подземная
страна, населенная растрепанными женщинами, полувидимыми в
клубах махорочного дыма. Пахло бедой и безразличьем и издалека, из
земных глубин идущим горячим тленом. Женщины обступили моих
односельчанок, и те рыдающим многоголосьем ведали, как нечаянно
затоптали бухгалтера.
Открылся маленький проем в двери, и появились алюминиевые
чашки и хлеб. Я попыталась хлебнуть жидкую кашицу, но запах разложившегося быта, исходящий от еды, проник в меня, смешался с моей
железной преснотой и, ужалив, отшвырнул от чашки. Тут же подлетела какая-то старуха в грязной ночной сорочке, окунула сивые космы
в чашку и через миг подняла счастливое лицо, нос и бело-зеленые усы
ее были перепачканы кашей. Сквозь мельтешение и гул сокамерниц
я, сжавшись в уголочке, отщипывала от черного и мокрого хлеба и
слышала, как мерно дышит уставшее за день небо, позванивают листья на маленьком деревце, и рыбы неспешно плывут в голубой воде
в сторону белых гор.
Людей приводили и уводили, я смотрела и не могла разглядеть
ничьего лица. Лицо было, но средь порхания множества подземных
бабочек с обтрепанными до лоснящейся черноты крыльями оно то
появлялось, то вновь исчезало. Лицо прорастало из чистейшей белой
сорочки.
– Ксения, Ксения, дай кусочек хлеба, – пели подлетавшие к ней
подземные существа.
И она никому не отказывала, каждую, хоть крохой, но наделяла.
Потом, будто большая птица из времен забытых, с небес неслыханных спустившись, садилась на нижние нары и от оставшегося маленького кусочка неспешно, по маковке, поклевывала. Волосы, аккуратно расчесанные, прикрывали всю спину до пояса, громадные серые
глаза глядели через светлую сквозь и купались в одной ей видимой
радужной ясени. И во взгляде ее, в чужой чистоте, привиделся и мне
мой далекий, далекий теплый свет.
По утрам из камеры выносили мертвых с чудовищно раздутыми
ляжками. Из меня невольно вырвалось: «А почему у них такие рас93
bookElbrus.indd 93
03.12.2008 16:38:19
Чипчиков Борис
пухшие ляжки?» Губы у соседки-односельчанки сомкнулись и в идиотическом высокомерии поползли вверх к уху и, рухнув к подбородку
ядовитой слизью, заговорили: «Ты что, придурок, совсем ослепла, они
ж пайку свою меняли на тряпки, а барахло, чтобы не уперли, заталкивали в рейтузы». – «А зачем?» – «А вот ты пойди и расспроси их,
может, они на том свете и объяснят тебе, что да к чему».
Жизнь за тряпки. Да и где их носить, перед кем красоваться, за
кого замуж выходить?
Я трясла и перетряхивала свою дремотную голову, пытаясь хоть
что-то понять из увиденного и услышанного. Все равно умирать, хоть
жизнь на что-то поменять?
Я вспомнила наших баб деревенских, как на свадьбу они тащили
тряпки подарочные, возвращались оттуда с другим барахлом, прощупывали, измеряли принесенное вдоль и поперек, неслись к другим бабам, чтобы порассказать о случившихся с ними бедах – мол,
отнесла добро, а принесла труху, те в ответ делились бедой своей,
еще более горестной.
Ведь не тряпки ради бегали уже пожившие люди, а в поисках смысла. Надо же чем-то заполнить нелепое, недосоленное время.
Я проснулась от женского визга: «Настя умерла!» Мы, отпихивая
друг дружку, рвались к лежащему на нарах горнему вечному покою.
Толпясь в дверях, мы несли Настю мимо рыжей, мокрогубой надзирательницы, мимо плотных женских телес, упакованных в шинели, пронесли и положили в дальний угол коридора, вместе с погибшими из-за
мануфактуры бабами. И когда я оглянулась, средь ушедших, раздутых
и распростертых, из синевы тлена, как невозможность ухода, светилась бесконечьем наша Женственность.
По вязким хлябям подземелья чужая плоть моя брела, содрогаясь от емкого равнодушия мрака. Водили на допросы, и поводырем
была рыжая, вечно мокрогубая надзирательница с глазами послестирочной воды. В конец коридора, к следователю и обратно. Туда, сюда,
день, ночь, дни, недели, по чавкающей тьме, сквозь запах разложившегося безвозвратно быта, сопровождаемая посланцем иблиса, рыжим перекати-мраком.
Бескровное, очень усталое, равнодушное существо пытало: не я ли
убила бухгалтера? А я смотрела сквозь и удивлялась, как из этой изна94
bookElbrus.indd 94
03.12.2008 16:38:19
Проза
чальной бескровности исходит нечто, похожее на живой звук. Я смотрела на свои истончавшие до крупной вязи серые чулки, безнадежно
увядшие цветы на платье, до сонной одури уставшие башмаки, и мне
стало жаль себя. Разорвать платье или, искромсав матрас, приладить к
нарам веревку? Лень было. А бабы жгли в параше бумагу, и запах гари
наполнял камеру духом «вольного» жилья и будил воспоминания о
чьих-то, возможно, счастливых жизнях.
Оборвался коридор комнаткой следователя, трясущиеся беложелтые костяшки пальцев с усилием придвинули ко мне лист бумаги,
и изваяние, едва различимое на фоне серой стенки, голосом высохшей
известки вымолвило: «Распишитесь. Вы свободны». Он было встрепенулся сказать еще что-то, судя по внезапно ожившим, дергающимся
пальцам, нечто пакостное, но не было сил и желания, он был такой же
убитый, как и я.
Дальние, слабые позывы жалости гасли в бескровной серости этого уставшего убивать существа. А если бы крови влить этому давно
ушедшему? Плясал бы в чужих домах. И воспоминания о плясунах
испепеляли саму возможность жалости. «Вы свободны…» И пахнуло
новым безжизньем и дальним-дальним отголоском жухлых трав.
Свобода, дом – это все в той жизни, той, что уцепилась за телегу,
груженную отцом моим и братьями, утекло вместе с той речкой и растворилось в слезной сини небесной.
Мне дали буханку хлеба и селедку. Лязгнул за спиной замок. Вослед, сквозь зарешеченное окно, смотрела моя надзирательница. Подбородок ее зацепился за жердочку решетки. Губы замкнуло клеткой
выше, а нос весенней сосулькой свисал с морщинистой, усеянной веснушками шеи, и лишь волосы, как подземные ржавые травы, рвались
мимо решетки в высь, на поверхность земли.
Я уходила, но несчастное женское существо, навечно схваченное
железной паутиной, оставалось. Оно никогда и никуда не сможет уйти.
О чем ты? О каком лице?
Она – танцорка, она – плясунья в чужом доме, на чужих, невидимых танцорам, похоронах.
Из моего чужого тела, из моей головы я не могу продраться до танцующей женщины. Ну, пляшут мужчины, ну, бывает, он всего лишь
соавтор, но, как я, Сотворец...
95
bookElbrus.indd 95
03.12.2008 16:38:19
Чипчиков Борис
И неважно из чего я: из ребра или из пятки, важно – для чего я. Я
не плясунья, но я лишена любви, тогда – зачем я?
Свежий воздух, ворвавшись во внутрь, разбередил холодную дрему плода, и тот множеством железных лапок впился в полуотмороженную плоть мою. Вороний гай глухо ударял по темени, воробьиное
чириканье влетало и билось внутри головы, ища выхода.
На главной улице городка толпилась живность: бараны, коровы,
бегали средь них дворняжки, бог весть кого облаивая. Шли отрешенные, отсеченные друг от друга, нарядные люди. Проезжали редкие,
всем и вся недовольные автомобили, при виде которых я почему-то
не удивлялась. Ужас, пульсировавший во мне словом «бежать», гнал
меня в сторону гор.
Убогие домишки обрывались у золотой зловещей скалы с колоннами. Вот где свили гнезда правители: здесь плодились тачанки, рождались существа с винтовками в руках. Одна. Всего так много вокруг и
никого на всем белом свете.
Чаща непролазная, с деревьев свисают жирные змеи.
Холодный плод мой, встрепенувшись, пополз к горлу, усиливая
мой панический бег. Время неслось вприпрыжку, а жизнь моя увязала
в медленной бессонной тягучести.
Русские бабы, видя меня, крестились, мусульманки возводили
к небу глаза. Совали мне: кто хлеб, кто сыра кусочек. Я молча брала,
не испытывая никакой благодарности. Мне казалось, что я могла бы
сесть в центре села и справить нужду.
Мне думалось: когда многие отторгают одного, то он наполняется спасительным высокомерием. Чтобы осознать свою униженность,
свою неправоту, нужно лицо, пусть прохожего, пусть незнакомого.
Большие и добрые не унижают. Маленькие не в состоянии это сделать.
Одинокий человек – безнаказан. Степные, едва уловимые запахи, сменились терпким, начиненным специями, духом ущелья.
– Эй, старая, полезай, так и быть, довезу, – игриво бросил дедвозница.
«Хоть бы в зеркало взглянуть», – лениво подумала я, зарываясь в
солому.
– Откуда идешь, чья ты будешь? – пытал меня дед.
– Простите, но мне очень тяжело говорить.
96
bookElbrus.indd 96
03.12.2008 16:38:19
Проза
– Какая жизнь пришла, милая, не говорить, петь – да не останавливаться. У меня три сына и три невестки. Двести копен сена накосили
и собрали в этом году. Три телеги пшеницы заработали, вот свез их на
мельницу. Будет, что поесть. Сам Эдык Карауашевич в колхоз пожаловал. Наградил многих почетными грамотами, а сыну орден собственными руками пристегнул к рубахе.
Небо выдохнуло. Задремали деревья. В притихшей речке медленно плыли рыбы. Глубоко дышал можжевельник, наслаждаясь запахом
свежескошенной травы. К подножию белых гор, прямо на дорогу, села
громадная луна. Телега, поскрипывая, двигалась вдоль густо-черной
полосы кустарника. Луна поджидала нас в конце дороги, а мы медленно въезжали в ее желто-холодную пасть.
Издалека, из давних времен, из почти забытых земель доносился
голос возницы:
– Эдык Карауашевич всем руки пожал, поднял чарку, отведал от
праздничного быка, всех поблагодарил. Бабы не выдержали, заплакали, да и я весь общипался, но слезы сдержал. Такая жизнь пришла, а
какая будет, такая, что и умереть не будет никакой возможности.
Тело мое вернулось ко мне и вспомнило дом, веранду, полную
света, этажерки с книгами, и почему-то подумалось, – а в Бразилии
карнавал…
Никого. Ночь, как желанный уход бытия. И как легкая рябь задремавшей реки – обрывки слов старика. Кто-то из оставшихся что-то
пытался сказать уходящей жизни, но голос и сам уходил все дальше и
дальше и тонул в ночном покое.
Телега стала, выбросив меня из полудремы.
– Приехали, милая. Оставайся у нас, поедим, согреемся, может, и
поговорить тебе захочется. Здесь и волков полным-полно, да и медведи еще не перевелись.
– Спасибо, добрый человек. Я пойду. А говорить мне не захочется,
слова, выходя, грудь царапают.
– Ничего, милая. Бог даст, еще поправишься.
Телега свернула в деревню, а я двинулась в сторону белых гор, защищенных желтым лунным щитом.
Какие волки, какие медведи? Они появятся только днем.
Скрежетали в голове обрывки мыслей, я шла, и каждый шаг мой
97
bookElbrus.indd 97
03.12.2008 16:38:19
Чипчиков Борис
отзывался деревянным поскрипом в безучастной, занятой лишь
собой черноте.
Новая власть объявила войну безграмотности, и на село обрушились учителя. В школу сгоняли всех, от самого малого до
самого старого.
Война оставляла фиолетовые пятна на лицах старух, метила усы
и бороды стариков. По-военному быстренько всех научили читать
и писать. Писали все, писали помногу и часто. Люди играли со словом, и слово играло людьми. Оказалось, что слово не только растворяется в воздухе, а еще, ложась на бумагу, будто в тюрьму попадает:
какое на мгновение, какое надолго, а какое и навечно. И если бумажку вложить в конверт и отправить вниз, то исчезают твои враги: кто
надолго, а кто и навсегда.
Уходили все, уходило все, а слово оставалось. Всем очень хотелось поиграть в слова. «Будьте, как дети, иначе не войти вам в Царство Божие».
Письма уходили вниз, а оттуда неслись тачанки с вооруженными людьми. Вязали как врагов нового, светлого, так и друзей старого, темного.
Многие заранее, из слухов деревенских, узнавали, что за ними
должны приехать, и, не дожидаясь предстоящей судьбины, брали
ружья – и кто в лес, а кто и в горы. Как говаривала наша огненноболотная надзирательница: склонен к побегу. Выходило, что одни
люди не хотели сидеть в тюрьме, а другие без нее обойтись ну никак
не могли. Нежелающих сидеть дома, любителей природы стали называть «бандитами». Танцоры разделились на склонных и несклонных.
Танцы раздуло и распушило так, что они уж не вмещались в бывшем
когда-то моим доме, и они хлынули на свежий воздух. Танцы сопровождались ружейной музыкой, павшими и раненными с обеих сторон.
Каждый заполнял отпущенное ему, как мог и чем мог. Я же была парализована железным плодом моим и нашим общим. И ничего уж не
входило в меня, как ничего и не выходило. Не полюбить, не пожалеть.
Как одинокое дерево на склоне, наверх нет смысла – ни куста, ни деревца, а до нижнего леса идти, идти и не дойти.
Я ходила на работу, что-то стряпала, что-то ела, слышала смех
и удивлялась – неужели не чувствуют? Видела плач, вглядыва98
bookElbrus.indd 98
03.12.2008 16:38:19
Проза
лась, может, что и донеслось до них, может, унюхали запах железа,
исходящий от меня?
Ничего. И смех, и плач – все по случившемуся, все о бывшем.
Сплошняком вскипало краснощечье. Земля уменьшилась до размеров чужести. Попади я в Африку, услышь слова, никогда не слышанные, стой чучелом средь смеха чужого и плача – ничего, никого и
ничего ни в центре земли, ни на самом ее краешке.
Хажос с дружками ежедневно сгонял нас в центр села, к конторе.
Он любил поговорить с нами. Долгие годы в безлюдье, средь животных, требовали словесного насыщения.
«Посветлела жизнь, – сказал он, – сегодня мы научились читать и
писать, кто работает, у того есть что покушать и что одеть. Одно плохо – дороги нет. А нет дороги, значит, и света поменьше. Мы с вами
такую построим, что две телеги без труда разъедутся».
В некоторых местах скалы очень близко подступали к реке, обирая
дорогу. И мы должны были подвинуть их назад. Скальные участки поделили на количество домов в селе. Имеющий лошадь – на лошади,
имеющий ишака – на ишаке, имеющий ноги – на ногах, лишенный
одной ноги – на колхозной телеге спозаранку хлынули вниз по ущелью. Взрывники грохотом и криками углубляли нижнюю часть скалы,
а вот с верхней ничего поделать не могли. Несколько человек взбирались на выступ скалы, конец веревки крепили за камень или за дерево, второй конец подвязывали к большой корзине, и человек, сидя в
ней, вручную отбивал от скалы все, что мог. Веревки перетирались,
и несколько человек расшиблись насмерть. Потом наловчились: под
веревку стелили войлок и ветви. Мужчины весь день висели на скале.
Корзины то взлетали в небо, то бились о скалу, взбалтывая рабочих до
синюшной бледности. Все, что отлетало на дорогу, собирали, грузили
в тачки женщины и дети, грузили и сваливали в реку.
С громким хрустом надламывался водопад, ухала река в теснине, кричали что-то работягам командиры, беспрестанно чау-чаукали
женщины, чуть поодаль сидела гармонистка Хафисат и в редкие мгновения затишья до рабочих долетал дробный писк гармошки.
Спали поблизь от работы, в кошаре. Кому не нравился ночлег
вповалку с людьми и вшами, кто не мог выносить запаха сотен тел и
медленно сохнувшей потной одежды, тот спал прямо на земле, посте99
bookElbrus.indd 99
03.12.2008 16:38:19
Чипчиков Борис
лив, что имел. Я свернулась вокруг камня, он еще малость теплился.
Река чуть притихла, но шумные выдохи ее дневной усталости волнами накатывали на тихое беспокойство сумерек. Ночь все тужилась от
переполненности дневной, тужилась… и никак не могла выдохнуть –
слишком много людей собралось в одном месте, и люди те в полусне
цеплялись за день ушедший, по кусочкам отщипывая от каменной
вечности. Звезды в злобной напряженности всматривались в нас и не
скрывали, что мы им не нравимся.
Меж нами и звездами – детская обида. Емкое, пронзительное сиротство…
И давнее родство проявляется не от взгляда друг на друга. Оно
приходит после долгой болезни, ранней весной, когда вот-вот разомкнет коробочки верба, через утонченную ледяную скорлупу радостно
курлыкнет ручей в предчувствии свободного бега. И куры взметнут
ввысь земляной фейерверк. И уходит земное, и наплывает восторженная память, и пахнет она далекими, до слез родными звездами.
Болезнь, постель, отрешенная, очищенная от дневной мельтешни
суть озарялась единственной возможностью существования.
«В здоровом теле здоровый дух».
В здоровом теле здоровое желание потанцевать в доме невидимого и не чувствуемого тобой покойника. Преодоление болезни, ураза –
выстраданное блаженство свободного духа. День за днем, месяц за месяцем мы отщипывали от скалы. И пришел час, когда в расчищенное
влетела тачанка с сияющим Хажосом в полный рост. Вслед за ним поспевали две телеги, украшенные красными лентами, они шли вровень,
и меж ними и рекой вполне уместилась бы парочка лошадей.
Мы возвращались в свои жилища, ошибочно именуемые домами.
Дом – звук колокола. Жилище – позвякивание колокольчика на воловьей шее, обиталище мышки подземной. Мы возвращались. Я возвращалась, и то, что я здесь, и то, что я куда-то иду, ощущали только ноги.
Ноги были здесь, а голова уплывала, покачиваясь на речных волнах.
Волны топили, ударяли о речное дно, то выбрасывали на поверхность,
и я глохла от гулкой немоты неба и бескрайнего земного безлюдья.
Мы вернулись. Возвращаться не хотелось и идти было некуда.
Идущий – возвращается, вернувшийся – уходит, даже ушедший навсегда когда-нибудь, да вернется. Уйти нельзя. Нет возможности уйти.
100
bookElbrus.indd 100
03.12.2008 16:38:20
Проза
Где-нибудь прорастешь, где-то выплывешь или вылупишься. Еще наплаваешься и налетаешься, повоешь и поскулишь, наплачешься и до
боли в ребрах насмеешься.
– Дорогие сельчане, партия и правительство и лично Эдык Карауашевич благодарят вас за героический труд во благо трудящихся всего
мира и награждают… – исходил в багровом энтузиазме Хажос.
После каждой названной фамилии Хафисат усердно прикладывалась к гармошке. Кому корову дали, кто барана получил, а мне досталась швейная машинка. Поглаживая ее холодную поверхность, я еще
не знала, как много тепла от нее получу. Мне еще не виделись те, послевоенные, женщины, едва выкарабкавшиеся из фуфаек и кирзовых
сапог, одевшие крепдешиновые платья, густо полившие себя «Красной
Москвой», припорошившие себя пудрой, одевшие лаковые, в солнечных бликах, туфли. Обдуваемая теплым ветерком рябь обновы ласково нашептывала об иной, возможной нашей жизни. До слез было
жаль и себя, и всех, всех. Господи, как мало надо для жизни настоящей: одеться во все чистое-чистое, выйти в мир весенней ранью и еще
вспомнить и не забыть. Дождаться все-таки весны. Увидеть на темном
полу светлый лучик, постараться выкарабкаться, вопреки всем и себе,
вспомнить и не забыть. Ведь на свете всего-то два слова: вспомнить и
не забыть. Все остальные слова легко в них вмещаются: мама, родина,
радость, любовь, леса, родники, колыбель, ночь и звезды, небо и то,
что над ним.
В село приехал зубной врач. Впервые за многие и многие годы. Все
вымерло, все ушли к врачу. Я шла по теплым от безлюдья улицам… и
дышала. Никого. Собаки ушли след вслед за хозяевами. Я шла мимо и
сквозь: пустые улицы, пустые расщелины скал… желтое предсмертье
трав. Все село – от младенца до старых самых – лепилось в комнатке
врача.
Я присоединилась к ним… и меня никто не увидел, никого не вывернуло от самоубийственной ухмылки. Человек или смеется, или
улыбается и лишь вытанцовывающий собственную смерть ухмыляется. Господи, как хорошо, что есть зубная боль, на миг возвращающая почти что ушедших к себе. Хорошо, что на свете есть зубная боль,
не оставляющая сил для клокочущих и пирующих в куче вытоптать
одного. Меня выворачивала зубная боль, но я впервые днем сидела
101
bookElbrus.indd 101
03.12.2008 16:38:20
Чипчиков Борис
среди них, ушедших в себя… и дышала. Светило и баюкало солнышко,
у всех болели зубы, и псы, пришедшие след в след за хозяевами, проникновенно вслушивались в тишину всеобщего страдания. А я была
счастлива. Я дышала.
В село въехала машина. Мы все ждали, когда же по нашей новой
и широкой дороге в село хлынет свет, а приехала машина. Подивиться на чудо сбежались все. Глаза чуть поменьше автомобильных фар.
«Война началась», – сказал шофер в кожаной куртке… и исчезла железная невидаль.
Хажос в галифе и гимнастерке, на головке высоченная каракулевая шапка, в руках для пущей убедительности кнут, расхаживал вдоль
бледно-зеленой шеренги мужчин. «Гитлер, конечно, паразит, – убежденно выпалил он, – а с паразитами у нас разговор короткий, мы их
били и бить будем. Да здравствует Сталин!»
«При чем тут Гитлер, где он, тот Гитлер, – думала я, глядя на этих,
уже большей частью не жильцов. – Неужели они вправду считают, что
война началась сегодня. Для нас она началась с танцев в чужом доме, с
пещеры, со всеобщей «грамотности».
Плод мой бился во мне, исторгая железную вонь. Не было сил ни
позлорадствовать, ни пожалеть. Мужчины заполняли кузов густой
растерянной лепниной. Хажос взмахнул плеткой, под густой бабий
рев пискнула гармошка Хафисат, и машина тронулась.
Когда-то, давным-давно, зеленая телега с отцом моим и братьями
растаяла за скальным поворотом… Утекла вслед, вдогонку той телеге,
громадная машина, и для большинства громоздящихся в ней это была
последняя дорога. «Господи, зачем эти люди губили себя?» – думала я,
глядя вослед уходящей машине.
Плясали черные тени в мутно-желтых окнах, в пещеру вползали
мохнатые существа, пахло древней пылью и свежей кровью, моей утекшей кровью. И кровь та не высохла, не смешалась с пылью, а тонкой
струйкой вытекала из пещеры и потянулась вслед уходящей машине, а
груженные в машину ехали, чтобы добавить свою кровь в эту струйку,
и не оскудевала, не высыхала красная река, а бежала и смешивалась
с речкой черной, в которой все мы плыли, плыли во тьме, навстречу свету. А плод мой, судорожно подергиваясь, продвигался к горлу,
заполняя нутро мое металлическим холодом. Чтобы как-то вырвать
102
bookElbrus.indd 102
03.12.2008 16:38:20
Проза
себя из стужи, хотелось выдавить из себя какое-нибудь слово или от
кого-нибудь услышать какой-нибудь людской звук. Я посмотрела вокруг себя на безнадежно здоровое, залитое слезами краснощечье… и
поплелась в сторону жилища своего.
Война смела мужчин. Женщины побледнели, осунулись. Взгляды их то прятались в себя, то, обволакивая туманом, уходили в никуда. Меня не видели, меня забыли. И я дышала. Господи, как хорошо дышать!
Я смотрела на лица односельчанок и слышала, как в их чреве зреют семена того, что долгие годы мучает когда-то былое, живое тело
мое. Танцоры вытанцевали-таки себе войну, танцорки замерли в
предчувствии собственной беды. А я могла дышать. Господи, _как
хорошо дышать!
В селе появились румыны вперемешку с немцами. Исчез Хажос
с дружками. В его кабинете теснились обросшие донельзя «бандиты». Бывшая власть ушла в «бандиты», а «бандиты» стали властью.
И власть им нравилась – можно было поесть чего-нибудь, отоспаться, спьяну пострелять то в небо, то по скалам. Румыны, попиликав
на губных гармошках, ушли, прихватив с собой «бандитов». Вернулся
Хажос с дружками. Одни уходили, другие приходили, и ничего вокруг
не менялось. Несмотря на видимость движения, все вокруг застыло и
насторожилось. Плод мой лежал неподвижной тяжестью.
Вопли баб, получивших похоронки, только оттеняли застоялую
настороженность, сулящую беду неслыханную.
На излете зимы, на исходе ночи, заворочался во мне плод, заскребся и пополз к горлу. Село наполнилось машинным гулом. Утро еще не
пришло, а округу высветлили машинные фары. Да сколько же их? Ночь
превратилась в день, в светло-желтый недоношенный день. В мою
хибарку влетели двое: один с пистолетом в руке – офицер, второй –
молоденький солдатик с автоматом.
– На сборы пять минут, – рыкнул офицер, помахивая наганом, – с
собой можете взять ручную кладь.
Я сунула котелок в мешочек с мукой, вскинула на плечо швейную
машинку и поплелась за семенящим впереди офицером, солдат шел
сзади. Проходя мимо дома Нафисат, я увидела у порога брошенную
гармонь, и валялась она, как скомканное истерзанное время. Под жен103
bookElbrus.indd 103
03.12.2008 16:38:20
Чипчиков Борис
ский рев, переполошные куриные крики, овечье блеяние и вой собак
мы вползали в крытые брезентом машины. Машины тронулись, и старик, сидевший рядом, выдавил из себя: «Ушла земля из-под ног». «Ой
ушла», – завопили бабы. Эта земля ушла из-под меня давным-давно,
в пещере ушла, да так и не вернулась. И глянув мимо двигающейся
желтоглазой пещеры на горы, я точно знала, что никогда, ни за какие
блага я не вернусь на эту землю. На миг вспомнились братья мои и
отец. Отец привез из Парижа белое платье. Все это было, но не въяве
и совсем не на этой земле.
Нет сил пожалеть ни себя, ни других, нет крови, что навсегда утекла от меня, а новую поглощает плод мой, железный и ненасытный. Глаза слепли от фар идущей сзади машины и подумалось: так вот он тот
свет, обещанный Хажосом, это из-за него люди тесали скалы, из-за
него расшибались, кровавя будущую дорогу. Да, расширили мы дорогу, и приехали по той дороге машины, полные света, превратив ночь в
бледно-желтый недоношенный день. В пещеру, в ту самую, что укрывала меня, поместились многие, а когда нас поглотили вагоны, то в нее
вместились все и почти всё. В полумраке поблескивали бороды стариков, слабый отсвет керосиновой лампы ложился на опухшие от слез
бабьи лица, то плакали, то умолкали грудные дети, но по прибытии на
руках у баб, кроме узелков, я ничего не видела, они остались там, в том
времени, раздавленные железными колесами взбесившейся пещеры.
А пещера неслась вперед и дальше, и завтрашний день будет неминуемо настигнут и раздавлен – уверенно твердили колеса. И когда пещера
нас выплюнула в степь, плод мой, заполнив грудь, подступил к гортани и дышать стало нечем. И я отползала все дальше и дальше в степь.
Падала и вставала, плод мой рвался наружу, а я задыхалась и билась в
падучей в унисон моему железному мучителю.
Я во всю ширь раскрыла рот, и из меня все выходил и выходил вонючий застойный дух, дух сгнившего во мне за долгие годы плода земного исчадия. Иссушая потужные слезы, в разверзнутую пустоту мою
хлынул весенний ветер, теплой пылью гор китайских и снежным многоцветьем равнин якутских. Эта ширь была мне знакома. Я жила здесь.
Помню, как папа на базаре в Бухаре купил мне красное платье. Помню
захлебную неистовость азиатских скакунов, тонкий рассветный запах
лепешек из тандыра и солнце, как безмерная Божия щедрость.
104
bookElbrus.indd 104
03.12.2008 16:38:20
Проза
И взглянув на растерянные очертания моих соплеменников, сиротским недоумением проросших средь степи, я подумала: они потеряли родину, они в ссылке, они на каторге, я же потеряла родину на
своей родине, а здесь, наполнившись памятной ширью, я ее обрела. И
теплые волны времен ушедших, земель, еще не обезображенных, накатывая на меня, смывали пещеру, взламывали душегубку гор, беготню
со стрельбой, тюрьму, накатывая на меня, отрывали от народа и втягивали в самую сердцевину нации. Я была никто, я была нигде и вдруг
в миг единый обрела все.
Народ лет за сто до меня был иным, лет через сто станет совсем
другим. Народ приходит и уходит, народ изменяется. Нация – Божия
мета – величина неизменная. Человек волею судьбы всю свою жизнь
может прожить вне народа, но вне нации он не бывает никогда.
Я лежала в степи, и она не казалась мне бескрайней, она была мала
и уютна, как колыбель. Неслышный, но осязаемый гул прошлого полнил степь трепетным воспоминанием о себе. Я дышала и улыбалась,
слушала едва помнимые, давным-давно ушедшие времена, они то четко всплывали во мне, как день вчерашний, то полувиделись сквозь
древнее царство.
Большая теплая волна памяти накатила на меня из глубин, из дальности и далека и, смывая вчера и сегодня, оставив завтра, унесла меня
в звонкую ясень моей первоосновы.
На шумном азиатском базаре папа купил мне красное платье. Папа
привез из Парижа белое кружевное платье.
Иерусалимский закат наполнял проямины мостовых, красил усталые дома, розовыми пятнами падал на почерневшие от времени доски
базарного прилавка, освещая в фиолетовом зеркале баклажана истомленное поиском лицо старого еврея.
И как зримое обновление, сквозь красные пески летели золотые
ахалтекинцы, летели туда, где на стыке земли и неба, в прохладной
голубизне им мерещились чистота и свобода.
Теплые человеческие слова рванули и вытащили меня из сладкого
ухода. У врат земли стоял толстый, улыбчивый киргиз с лопатой.
– Вставай, надо дом строить, ночевать надо.
Земля была вся в трещинах, желтая и неподатливая. Лопата сбрасывала с себя мою дрожащую ногу, черенок рвался из рук, креня меня
105
bookElbrus.indd 105
03.12.2008 16:38:20
Чипчиков Борис
то вправо, то влево, рвался прочь и ему частенько это удавалось. Ничего с землей у меня не получалось. Подошла с лопатой украинка, через
время немка со своим мальчиком, гомоня, прибежали турчанки, уютный киргиз оказался в самом центре бабьего хоровода. Еле отковыривая крохи земли, я слушала ласковый украинский, интонационноконцентрированный немецкий, мягкий и протяжный турецкий,
поглощающий, вбирающий в себя русский.
Я умилялась разноцветью чужих сущностей. Вспомнив свое, я
возрадовалась чужому.
Мы копали землянку, мы откапывали мой дом. И сквозь поскрип постаревшей земли, сквозь единение разнозвучий, пробивалась звонкая, молодая, наша общая бедолажная суть. И мы,
заслышав негромкий, но беспрестанный звон ее колокольчиков,
пытались защититься, закидывали ее словами. А она шла, легко и
ловко увертываясь от слов, шла вечно юная, упругая, наша скорбная
предопределенность.
И я подумала: так мы же герои, мы говорим, мы не сдались, мы
будем бороться с ней, пока смерть не разрешит наш спор. Вот только
в чью пользу? Мы, ссыльные и каторжные, раздетые и разутые, холодные и голодные – мы говорили! И звуки, сопровождающие слова,
защищали нас от пугающей неохватности степи, от пустоты, нависающей над ней, от бесчисленных мучителей наших. Мы говорили, о, значит, мы были бессмертны!
Звуки гласили: вот мы живы, живем и звучим, и слышно нас на
краю земли и на всех небесах. И я поняла, слово и только слово есть
единственная наша защита. Слово и есть основа героизма. На всем белом свете кроме слова и нет ничего. Это единственное, что реально
имеет смысл, это единственное, что после нас и останется.
Построй самый крепкий дом – время сметет его. Роди хоть сотню
детей – правнуки забудут тебя. Посади лес, и он сгинет в свой час.
Слово – и семя наше, и поколение наше.
Слово – это световые столбы мирозданья.
Не то слово, что бултыхается в гортани, готовое выскочить и кануть во мраке, а то, взлелеянное под сердцем, со скрежетом продрав
темень нашу, вырывается наружу, и есть забор вечный, неодолимая
ограда от мрака. Мы заполняли яму, обустраивали мой новый дом.
106
bookElbrus.indd 106
03.12.2008 16:38:21
Проза
Кто доски для нар принес, кто столик, сбитый из древесной ветоши, с
фанерным верхом. Из камыша соорудилась крыша.
Ушел день, ушли люди, унося слова, которым я целый день удивлялась, будто впервые их слышала.
На столике ласково помаргивал огонек фитиля, благословляя,
освещая мое жилище. Лежал, благоухая, чернющий ломоть хлеба, и
в запахе том услышалась моя любовь, она была в едва осязаемом, но
ясно помнимом далеке. Она ступала неуверенно, искалеченным обликом едва касаясь земли, но я ее услышала.
А над головой, там, на земле, поддерживая друг друга, вещали о
благом цикады, но в маленькие зазоры их благовеста больными червями вползали слова коменданта: из деревни никуда, да по деревне
аккуратно… упорным трудом… день за днем… выковыривая из себя
вражьи бациллы… способствующие… мировой… когда наши доблестные… в логове… вы тут… понимаешь… клянусь честью.
Поезд, везший нас, рубил и кромсал время. Комендант, встретивший нас, выплевывал из железного нутра своего серые ошметки слов. Да, меня выслали, меня выслали из пещеры и привезли на
мою прародину, где все помнимо и знакомо… и широка и необъятна
моя землянка…
Летели золотые ахалтекинцы… Гудел древний азиатский базар…
Папа купил мне новое платье…Базарный гомон, свежесть материи,
лепешки из тандыра, пахнущие вечностью и новизной… Цикады отделили реальное от видимого.
И я поняла, что события – есть завеса от реального.
События потому и творятся, чтобы отвлечь меня от действительного.
События – это лекарство от памяти, от первосути моей и живущих
со мной.
Я лежала в землянке, как в лоне материнском. Внешнее время остановилось, и я вслушивалась в реальное, в тишину своего рождения, и
благодать возрождения благоухала землями, мною невиданными, временами, еще непрожитыми.
И я услышала, как из вечного далека сделала первый свой шаг
истощенная любовь моя. Она шла удивленными ногами жеребенкаперводневка. Она падала и вставала, склеивая своей хрупкой непобе107
bookElbrus.indd 107
03.12.2008 16:38:21
Чипчиков Борис
димостью обрывки времен и эпох. Крошились горы, порождая пустыню, исчезали пещеры – эфемерные пристанища зла, высыхали моря,
испарялись полноводные реки, а любовь все шла, неподвластная ни
земле, ни небу, шла, соединяя небо и землю.
И я, лежа в постели, шагала в ритме любви моей, и нет, не подозревала, нет, не предполагала, я знала, что я вечна.
Вместе с утром вылупившись из реальности, я узнала, что попала в огромную бригаду, об этом прокричал с сельсоветского
крыльца комендант. Утренняя тишь, редкие петушиные вскрики и
слова «огородная бригада» грели, обещая будущий, но такой еще
далекий покой.
Целый день мотыжили землю. Ели похлебку – стакан муки на ведро воды, густо сдабривали все это крапивой.
Крапиву сушили на зиму, складывая ее небольшими стожками.
Женщины выхватывали крапивную сушь из-под снега, вгреваясь в
скупое тепло тлеющего торфа, вслушиваясь в бесстрастное побулькивание котелка, плакали, замурованные внутри уродливых грибов,
едва пробившихся из-под земли, именуемых мазанками, плакали, и на
всей земле не осталось никого, кто мог бы остановить эти слезы, и на
всем белом свете не осталось ничего, могущего высушить эти слезы.
А в злобном далеке темень сшибалась с теменью, высекая кровавое пламя, и холод огня того цепко впивался в малых, сирых и старых,
обнимал иззябшую от безлюбовья сердцевину женщины, плотным
бесплотьем ложился на пропеченную азиатскую землю.
Громыхало вдали, полыхало рядом.
И не понять было: то ли испечет тебя прокаленная солнцем и преисподней земля, то ли замерзнешь от неистребимого желания взвыть.
И на всем белом свете не осталось никакой опоры, кроме мотыги. И
люди с рассвета допоздна вышибали из себя и из земли наледь далекой
и затаенной внутри себя войны. Поливали ростки будущих овощей,
меж грядок плавали змеи, спасаясь от солнца в прохладной желтой
жиже. Бабы, визжа, сбивались в кучу, а вода уносила ползучих к другим участкам, они плыли, то сматываясь, то скатываясь друг с дружкой. Военное безлюдье расплодило их сверх всякой меры. А поодаль
сидел Хажос, донельзя оборванный, заросший – не понять, где борода, где грива. И что он видит сквозь эти заросли? А видел он алюми108
bookElbrus.indd 108
03.12.2008 16:38:21
Проза
ниевую чашку да собственную давным-давно не мытую ладонь, ею он
черпал зеленое жидкое месиво. Из разверзнутой пасти сапога черным
черепашьим выводком рвались наружу ногти.
Он сидел поодаль от всех и черно-желтой пятерней, черной от одиночества и желтой от цвета земли, чистил чашку. Бесстрастный поскрип песка на редких зубах его говорил: ничего у тебя не осталось –
ни шубы, ни маузера, ни кобуры.
Пустота дней полнилась лишь закипающим маревом да мельканьем ржавых мотыг.
А к следующему лету дрогнуло и потаяло военное оцепление, запели позабытые гармошки, в огородах зацвели огурцы и помидоры –
село в миг единый ожило при виде фронтовиков. От них исходил дух
чужой, но не чуждой воли, прихваченной с собой для короткой потехи. Весенняя одурь свободы, полня людей, выплескивалась на многовековую твердь неслышно гогочущего рабства. И дни выдыхали радость. И смеялись люди, и сыпался смех драгоценностями из давних
полузабытых сновидений.
И танцевали люди… Они не оттанцовывали из домов хозяев, не
вытанцовывали свою и общую беду, – люди просто радовались и захлебывались в детском неуемном восторге – чужая степенная свобода,
заглушая перезвоном тысяч капилляров своих монотонный поскрип
вращающейся земли.
И жаркий хмель того веселья, чуть теплимый, на излете своем докатывался даже до меня.
Днем мотыжила землю, ночью слушала стрекотание швейной машинки. А люди кинулись шить платья из трофейной немецкой ткани. Машинка кормила и одевала и еще собирала кое-какую денежку.
Под гармошечный раздрай и глухой нескончаемый стаканий перестук
фронтовики строили новые дома. А я купила себе времянку, и сараюшка моя потихонечку заполнилась вещами. Была у меня кровать железная, ложки, пиалы и главное – белье постельное.
После землянки, нар, рванья, что стелила и чем укрывалась я, белье пахло долгим мгновением утра и просветленной усталостью вечера,
оно, спеленав, поднимало и уносило в неправдоподобье детства моего.
Машинка работала, а я дышала и радовалась, что выдох мой не
пахнет железом.
109
bookElbrus.indd 109
03.12.2008 16:38:21
Чипчиков Борис
Но и железо, видно, устает, в один из дней стала и моя машинка.
Я обегала село в поисках мастера, но все впустую, во многих домах
появились трофейные машинки, да вот чинить их было некому.
Я мыкалась вечерами, скучала по весело стрекочущей машинке,
дробь ее не давала опуститься в знакомое и нежеланное, а уносила в
незнакомое и неведомое, такое же, как воздух. Скучала по чужим платьям и костюмам, вот висят они новехонькие, а завтра укроют, порадуют чью-то, без сомнения, грустную усталую плоть, и почудится на
миг, что я в давнем далеке и вновь с людьми.
И сквозь чуткое оцепенение опустевшего нутра, полуобжитость
жилища, сквозь далекую близлежащую округу я слышала, как рыбы
идут на нерест, они плыли неспешно, радуясь обилию воды, зная, еще
миг… и мелководье, и уж не плыть, а продираться, они плыли, каждой
чешуйкой ощущая голубизну воды, согревая светом лунным продрогшую от долгого житья усталую синь глаз своих.
В воскресенье… в воскресенье постучались в дверь.
– Здравствуйте, меня зовут Павел.
– А меня Мариам.
Господи, меня ж зовут Мариам. Мариам… будто о ком-то, о чем-то
давнем и полузабытом. Мариам… да ведь это о реальном, о сегодняшнем, это ж обо мне.
Мариам… как цыплячий носик из скорлупы, и первый вздох во
тьме, и первый выдох из тьмы, и предчувствие света.
Павел… Из полутьмы жилища, на пороге, в свете солнечном, в
черном стареньком костюме, белая рубашка, туфли в бликах, каштановые волосы до плеч… и глаза светло-карие с золотыми и зелеными крапинками… и тело, не врастающее в платье, а плавно из него
устремленное.
Павел… Словно вчерашнее и завтрашнее, но сегодня, средь стриженных, влитых в гимнастерки и сапоги… совсем, совсем нереальное.
– Я слышал, у вас машинка сломалась, я попробую ее починить.
– Да вот, сломалась, а я так к ней привыкла.
– Ничего, Бог даст, починим, – он корпел над машинкой, что-то
откручивал, что-то ввинчивал.
– А вы мастер?
110
bookElbrus.indd 110
03.12.2008 16:38:21
Проза
– Да нет, я священник…. бывший.
– Как бывший?
– Власти посчитали меня врагом, а церковь – еретиком, и те, и другие правы, нет у меня любви к ним. А проповедовать кто ж мне запретит? Правда, никто не слышит той проповеди, направленная внутрь,
она невидима, но слышна, вовне она безмолвна, но зрима. Толстого
тоже отлучали в свое время. Шел к Богу сам, без посредников, тем и
не понравилось. Бог-то не всех скопом слепил, не со всеми враз и говорит. Каждого творил поодиночке и с каждым беседует наедине. И
посредники не надобны. Бог – это усиление слабого: кого по голове
погладь, кому слово ласковое скажи, кому от хлеба своего отломи,
кому рубль протяни, поднеси камень к будущему дому бесприютного,
а кто-то прикатит бревно, кто-то гвоздь вобьет, и дом тот, проросший
на пустом и из пустого, и будет храмом Божьим. И Бог тебя увидит, и
ты его почувствуешь – вот и поговорили, и посредники не надобны.
А ремеслу учился у добрых людей, походил я по земле, бывало,
и подвозили за бесплатно, а платил всего-то ничего – годами. Вас-то
привезли, не поленились.
– Нас за танцы. Танцы – это, когда хозяин в пещере, а гости пляшут в его доме.
– Но ведь кто-то учит танцам, да за грех тот плясунов же и винят.
Они и учителя, они и судьи. Что-то мы все о грустном да невеселом.
Вы не скучайте, Мариам, пройдусь я по деревне и скоро вернусь.
И он ушел. А я смотрела на темно-синюю дверь, изъезженную трещинками, такую безнадежно заземленную, как нежеланная давность,
которую хочется забыть, да не получается. Павел ушел, и я почувствовала, как меж горлом и животом, схваченные болью внезапного сиротства, взныли ребра. Чтобы как-то отвлечься, я долго всматривалась в
маленькое зеркальце, пытаясь улыбнуться, но губы вытягивались в
бледную полоску и никак не хотели размыкаться.
Он вошел улыбчивый, весь нараспашку, и в улыбке той виделся многое знающий, многое чувствующий, стеснительный ребенок,
который осознал что-то важное, увидел что-то очень светлое, переполнен нежданным подарком, предназначенным только ему, – оттого и неловко перед другими. Через миг в серьезном лице его я
увидела человека, нашедшего в пустыне огромный кусок золота,
111
bookElbrus.indd 111
03.12.2008 16:38:21
Чипчиков Борис
кругом пески – ни камешка, ни железки – и отщипнуть от глыбы
нечем, и бросить жаль.
На столе появилась бутылка вина, баночка кильки, черный пахучий хлеб, бутылка нарзана.
– Ну что, Мариам, доставайте стаканы.
– А у меня нет стаканов.
– А что есть?
– Пиалки.
– Пиалки – это святое, иди, напейся из ладоней… Хлебнувший из
чаши, устрашится ли чашки. – Он разлил вино. В карем свете глаз зазвенели зеленые и золотые светлячки, и почти видимое тепло, скатываясь с каштановых прядей, текло по удлиненному лицу.
– Я рад вас видеть, Мариам. Не падайте, дабы не унизить наступивших на вас. Не умножайте легионы малорослых, путающих плоть
живую с твердью земной. Во имя Бога нашего Общего, Единого и Неделимого. Аминь. Ага, пригорюнились, а стол для радости, и все, что
на столе, в радость. Пшеница как растет? Смеясь, – хорошо ей на солнышке, даже в ненастье, колосок дремлет-подремлет и улыбается во
сне. Мне хорошо с вами, Мариам. Будто в детстве… Зима стерла время.
Дома – никого. Лежишь на печке, и печное тепло баюнит о светлом бесконечье и, как слепок того дивного света, разузоренное инеем окно.
– А вы всегда так разговариваете?
– Я уж и не помню, когда беседовал в последний раз. Проговариваешь, а вот поговорить – такая редкость. Целый день с людьми – кому
патефон починишь, кому радио, кому печь соорудишь, – разговариваешь, но слова падают отзеленевшими листьями, падают, не срастаясь
друг с дружкой, и пахнут они дождливой осенью. Целый день с людьми, а как в монастыре – все проговариваешь, проговариваешь… Беседа – это, когда я слышу чье-то обращение к себе, он слышит то, что
звучит во мне, и в этот миг едины – и слово, и жизнь, что же еще?
Вино, хлеб, килька, нарзан – такие разные, встречаясь друг с другом, создавали неразрывную терпкую оболочку, она ограждала и
защищала.
И так захотелось живого и доброго, что рука сама потянулась к
его голове. И когда его ладонь коснулась моей головы, то слезы сами
полились из меня.
112
bookElbrus.indd 112
03.12.2008 16:38:22
Проза
– Павел, внутри такой суховей, скажешь или услышишь слово доброе, – будто сухарь проглотила, и он, обдирая нутро, колет веки и
скребется в голове. Швыряет меня из стороны в сторону, будто мир
только-только создается, и Бог ладит его, переставляя широким жестом людей, зверье и деревья. И трясет меня, и швыряет, все кружится –
не остановиться, не опереться – будто стержень из меня вынули.
И когда ночь выдохнула суету дня, я обрела утерянное, и пахло оно
скошенной обласканной солнцем травой.
Едва он касался меня, как слезы скатывались с щек и, переполняя шейную ложбинку, текли на простыню. Я проплакала всю ночь.
Утром его ладонь потянулась к моей голове… и я снова заплакала. И
омытая плоть моя все удивлялась: как в одном человеке может скопиться столько слез?
И предрассветная дрема утянула в сон, и снились мне усталые
ахалтекинцы, по холку самую в зеленой траве, и ноздрями, похожими
на детскую обиду, они чутко вслушивались в кромку, где небо встречается с землей, улавливая там потягушки зарождающихся ласковых
ветров, и на золотых их боках горели красные, оранжевые и голубые
блики восходящей зари.
Я дышала, вдыхая запахи и колокольчиковые звуки степи, и видела
юрту моего первого предка, его самого, пьющего айран, чумазых братьев и сестер, прихваченных дрожью утреннего холода и в ожидании
солнца жмущихся к очагу, растопленному моей праматерью… И дымок,
кизячный дымок, полнящий степь, как бесконечье рода и племени.
Проснулась – Павла не было, видно, ушел в поселок подзаработать
что-нибудь. Я попила чай с хлебом и села за машинку. Вбежал Павел, обсыпанный игривыми бусинками пота, полыхая светло-карим задором.
– Мариам, давайте я вас прокачу.
И не успела я ни охнуть, ни сообразить, он подхватил меня, пристроил на плечи и выбежал в огород. И кружил меня вокруг тернового
дерева, росшего из истрескавшейся от безводья желтой земли. Он бежал вприпрыжку и кричал:
– Да здравствует терн, дающий прохладу! Да здравствуют киргизы,
добрые и безобидные! Да здравствуют спящие, идущие и едящие! Да
здравствуют курицы, коты и собаки! Да здравствует Мариам – краса
всего человечества! Ура!
113
bookElbrus.indd 113
03.12.2008 16:38:22
Чипчиков Борис
– Ура! – кричала и я.
Вспомнился босоногий киргизенок, державший за длиннющий
хвост воздушного змея, – белое полотнище купалось в голубизне, а
ошалелый мальчик несся вприпрыжку, будто выпрыгнуть хотел из
тягучей хмари земной и ему это удавалось. В какой-то миг змей замирал, к своду приклеенный, и казалось, что мальчик, ухватившись
за веревку, поднимался над землей. Мы катались по желтой усталой
земле, одинокий терн кружился и взмывал в аховую азиатскую синь.
Соседка-немка, ее сын заблудившимися северянами стояли посередь
Азии и трезво-серыми взглядами хотели что-то понять, и охало их нутро, осознающее, как далека от них Германия, и даже все чувствующая
кареглазая овчарка Найда ничем помочь им не могла, она качала головой, пытаясь найти ракурс понимания, отыскать смысловую точку и у
нее ничего не получалось.
Днем я уходила на работу, а Павел чинил чью-то обувь, корпел над
примусами, керосинками, патефонами.
– Мариам, вы бы хотели иметь ребенка?
– Я, как улитка, человек со своим домиком на спине. Вокруг так
много танцующих, что я малую кроху свою боюсь выставить наружу. Я всегда удивлялась: как женщина умудряется выжить, да еще и
родить? Внутри у нее столько закоулков, заторов, кладовых, что выбраться, не заблудиться нет никакой возможности. Некоторые умудряются – порасшибают все, и на просторе – гуляй, дыши полной
грудью. А нормальным и вовне не ступить, внешнее закабалено идиотизмом мужества и героизма. Героизм тот – вырубить все, что растет,
спалить все, что дышит.
А мужество и героизм ведь в другом – помоги женщине стать женщиной или не мешай. Ей ведь и так нелегко: как внутри себя, из себя,
оторвав от плоти своей, слепить ребенка, да так, чтобы он и внутреннее сохранил, и внешнее его не прихлопнуло? Как одновременно быть
жестокой, чтобы не затоптали дитя твое, и оставаться нежной, дабы
было ему на что жить?
А кто сломал все перегородки, разрушил все закутки свои, тем полегче, у них чадо появляется с гармонью в руках и с топором в зубах.
Гармонь – чтобы сплясать в доме чужом, а если хозяин пригорюнится, то и зашибить его, благо за топором бежать не надо.
114
bookElbrus.indd 114
03.12.2008 16:38:22
Проза
– Не знаю, Мариам, видно там, где у мира не сшивается, женщина
вынуждена штопать, да так, чтобы швов не видно было.
Гулял я как-то прикарпатским лугом и наткнулся на мощную дружину чертополоха: толстостволое, колючее и вечное, а подле росла маленькая фиалка. Ветер трепал ее, не жалея ни сил, ни времени, а она
помахивала синими крылышками и улыбалась.
В середине января я вновь пришел к этому месту. Средь протяжного посвиста ветра чернел обожженный холодом лес, валялся изрубленный морозом чертополох, а изо льда, из самой середины, улыбалась живехонькая фиалка.
– Павел, а за что вас сана лишили?
– Я вижу, Мариам, как все мы темным табуном плывем по речке
черной, нет не плывем – ползем средь мрачного мелководья, ползем,
обдирая животы и бока свои. У истока реки нам видится далекий свет
и, преодолевая противоход воды и грязи, медленно продираемся к
Свету Небесному, неся с собой Свет Земной.
Бог послал Христа на землю, взяв с него обет молчания. Он должен был идти по берегу речки черной, безмолвно освещая нашу долгую, долгую, как все долгости вместе взятые, дорогу. Ждать и молчать,
ждать, когда на излете реки, у самого истока истончалая плоть наша
вылупится из грани возможного и невыносимого и Светом станет –
Светом Земным, и не жмурясь, глаза в глаза встретится со Светом
Небесным…И не отвернется, не зажмурится.
Но, видя черно-красную речку, – красную от крови нашей и черную от тягот наших, – Он не выдержал и выдохнул Слово, и Слово
то высветило и ослепило, высветило темень нашу и ослепило Светом
извне. И увидели мы в Свете том собственный мрак, увидели, зажмурились и отвернулись.
И явился Иуда – Божий избранник, и зазвенели тридцать сребреников, как плата за нарушенный обет, как волеизъявление ослепленных Светом извне. Ибо до срока, предначертанного Небом, не
родиться, не вылупиться, как не вызреть плоду посреди цветения, не
скреститься рыбе посредь реки.
Христос не смеялся и не плакал, лишь пролил слезы при виде воскрешенного им же Лазаря.
Он знал, он прислушивался к бесконечной дороге, ведущей на Голгофу.
115
bookElbrus.indd 115
03.12.2008 16:38:22
Чипчиков Борис
Все пили воду, он же в ней купался, все лакали воду, он же в ней
плескался, по-детски раскрыв рот, вслушивался в ее святость. Висел
на иссохшем, корявом деревце оболганный в веках Иуда, – никого рядом, лишь сама одинокость счищала пыль с широкого лба его.
Розовея в закате, брели усталые овцы и коровы, за ними шли люди,
они шли мимо распятого Христа, им казалось, что идут они домой,
но они плыли-продирались к Свету Земному. И долог был путь их,
как все долготы, вместе взятые, ибо нет длинней дороги, ведущей к
собственному свету.
Христос до кровавого пота молился в Гефсиманском саду, прося
отвести от него чашу сию, но не был услышан, ибо Бог уже передал
свою волю Иуде. «Без воли Божьей ни один волосок не упадет с головы
человеческой».
Вдали от жилья, брошенное людьми, отторгнутое лесом, изжеванное ветрами, обглоданное козами, корчилось одинокое дерево. Средь
корявых ветвей висел оболганный в веках Иуда – и никого вокруг,
лишь сама одинокость, в миг сей покинувшая всех, истончавшими
пальчиками смахивала пыль с широкого лба его.
Розовея в закате, брели сытые коровы и овцы, за ними шли усталые люди, они шли мимо распятого Христа, им думалось, что идут они
домой, но они плыли-продирались к Свету Земному, и долог был путь,
долог, как все долготы, вместе взятые, ибо нет ничего длиннее тропки,
ведущей к Свету собственному. Не нашедший Света Собственного, не
обретет и Небесного, – хоть сотней попов себя окружи.
В день Христова ухода были все: Пилат, не согрешивший в день
сей, непреклонные фарисеи, продирающиеся к Свету Земному люди, –
не было апостолов. Прибегал вечерком Петр, да трижды успел предать
учителя своего, и это был не самый тяжкий его грех. Были все, и было
Слово: Бог един, и всякая буква к Слову тому есть кровь, раздоры вечные и грех непрощаемый.
Пришли апостолы и сказали: Отец, сын и Дух Святой – и у Бога
появились родственники. У Бога есть сыновья и дочери, и Дух Божий
осеняет и охраняет их благостью горней.
У Бога нет родственников, у Бога – родные. Христос не Бог, а дорога к Богу.
Темным табуном плывем-продираемся по речке черной, а по бокам
116
bookElbrus.indd 116
03.12.2008 16:38:22
Проза
светлые, полноводные реки, и есть соблазн свернуть и сразу очиститься, вожди и лжепророки зовут нас в реки те, но мы продираемся дальше и дальше – к самому истоку. У истока реки на пределе плоти своей
мы увидели: Христа, Магомета, Будду, ветхозаветных пророков, они
купались в Свете Земном, излучая Свет Небесный. Здесь были все –
не было апостолов, ибо слово их, – как невозможность примирения
человека с человеком, народа с народом.
Продрались и мы, неся с собой Свет Земной, и встретились два
Света, и никто не зажмурился, никто не отвернулся, ибо Свет тот не
слепил, а освещал.
В начале было Слово, и в конце было Слово, и имя слову тому –
Свет. И в конце пути нашего, у истока реки Просветленной, в последний миг иного бытия… слово за ненадобностью растворилось в Свете
и Светом стало.
– Жаль терять киргизов, Мариам. Ведь редкий из них не отломит
от лепешки своей, не протянет грош свой скудный. А сколько таких
киргизов отторгнуты от нас. Вокруг имени Бога Единого примирятся:
и русский, и китаец, и негр.
Апостолы свершили самую кровавую из всех революций. Всякие
преобразования когда-либо, да кончаются, – эта же имеет начало и нет
ей конца. Вы вслушайтесь, Мариам, «освободить гроб Господен»…
Да не умирал Творец наш Единый, и нет у него никакого гроба.
В Ветхом завете Бог наказывал людей, рассеивал по всей земле целые народы, молившиеся за богов иных. И все это во благо живущего
и еще не рожденного человека. Бог Един– вопиет Библия, – ибо всякая
буква к Слову тому – есть кровь, кровь нескончаемая.
Пришли апостолы и утвердили многобожие. Пришли их последователи и «освободили гроб господень», побили «неверных» и… принялись за братьев по вере. Кровью осветилась ночь Варфоломеева. И
шагу не ступить было из-за засилия еретиков, – побили и их и… мир
заполнился колдуньями, пожгли и их.
Горела Европа, и огонь тот растекался по земле всей, доходя до самых темных ее уголков.
Огонь затаился под иссохшим торфяником, готовый в любое время вырваться наружу, но его может потушить большой дождь или подоспевшие люди. Если каждый день, до скончания бытия, будут лить
117
bookElbrus.indd 117
03.12.2008 16:38:22
Чипчиков Борис
дожди, и землю теребить бесконечные бураны, и снегу навалит по самый Арарат, и сойдутся люди с земли всей, – то и тогда не потушить
им огня, воспламененного апостолами. Пришли малые к большому и
отщипнули от него, за ними еще меньшие взяли долю свою, и каждый
приходящий был ниже предыдущего. И раздробили большое на малое –
на то и маленькие, чтобы большое сделать малым.
Освящались мечи и шлемы, и в свете красном том горело грядущее время, время полива водой «святой, ножей карманных». Я слушала Павла и вспоминала, как на Иерусалимском базаре папа купил мне
новое платье. А вечером мы шли с ним через тот же базар, он был пуст,
лишь старый еврей, опираясь белой бородой о почерневший от времени прилавок, продавал баклажаны, в фиолетовых зеркалах их догорали
остатки заката и едва различимые в сизом мареве плода глаза старика.
Горела лампа, в черноте костюма белело лицо Павла. Свет лампы
отодвигал и отодвигал его от меня, и смотрел он из невидимого, но до
удушья в горле чувствуемого и желтоватого далека. И сквозь тусклый
ламповый свет, затаенную чернь комнатных теней, ухмылку теней заоконных лился на меня светло-карий свет, – будто средь лютой зимы
с улыбчивой сини небесной опустился день весенний: утихли бураны,
исчезли снега и в теплой тишине слышалось, как тяжко расстаются
влюбленные и где-то хоронят очень хорошего человека, которого ты
никогда не видела, но без него очень грустно на этой земле.
Закололи скрученные болью ребра, и грудь прихватило ковыльным привкусом расставания.
– Павел, я вас больше никогда не увижу.
– Что вы, Мариам, меня может рядом не быть, но я с вами. Мы же
всегда, мы же везде. Подойдите к дереву у дороги и почувствуете меня.
Погладьте дворнягу и, заглянув ей в глаза, увидите меня. Утром чай
будете пить, вслушайтесь в его запах и поймете, что я жив, здоров, и
я порадуюсь вам, и недоуменное одиночество внезапно отступит, как
всегда – ни с чем.
Пили чай, утро нехотя, позевывая, втекало в день, вот-вот они
должны были соединиться, но меж ними еще оставался зазор дымчатого дремотного пограничья.
И этот миг онемевшего безвременья заполнился дверным грохотом, звоном стекол и моим вмиг охладевшим нутром.
118
bookElbrus.indd 118
03.12.2008 16:38:23
Проза
Во дворе трое в военной форме: один весь черный, иссохшеподжарый, прутиком сшибал с подсолнуха-недоростка желтые лепестки, двое плечом к плечу выдвинулись к дверям и сросшейся громадиной своей заслонили двор, дальний горизонт и полнеба прихватили. В
кипении их скул и подбородков дымились схваченные колким инеем
одинаковые светло-студенистые глаза. Один чуть выдвинулся вперед,
он улыбался, но губы, потянувшись к уху, застряли на полпути, да там
и застыли:
– Павел Столбовой?
– Да.
И эти двое с окаменевшими плоскими затылками вытащили Павла во двор. Четыре лапищи впились в голову, уронили… вновь вросли
и щекой теранули о землю, развернули, и другая половина лица окрасилась красным. Резко поставили на ноги…
Павел виновато посмотрел на меня и едва различимыми средь
окровавленно-бескожего лица губами прошептал что-то.
Я ничего не расслышала, но средь тягуче-красной онемелости его
лица, в свете светло-карем почувствовала слова: «Не падай, дабы не
унизить наступивших на тебя».
Я закричала и кинулась к Павлу, но опаленный, ловко извернувшись, ударил ногой в лицо. Успела увидеть тонкий носик сапога, и
жужжащее, переливистое крошево заполонило голову, заплясало в
глазах, закапала кровь из носа и потекла из губы. И сквозь красное
марево я видела, как четыре неправдоподобно больших сапога с самоубийственной сноровкой сдирали кожу с лица Павла. А пара других сапог прутиком изящно сшибала с подсолнуха-недоростка желтые
лепестки.
Четыре громадных сапога, притопывая, тащили Павла, за ними,
поскрипывая, повизгивая, семенили изящные. Сапоги, раскачав, бросили Павла внутрь черной, как катафалк, машины. Больно ухнула
ушибленная плоть, и заскреблись башмаки по железу. Дверь захлопнулась, пыль поглотила и дома, и дорогу, и машину.
Было пекло, было все выжегшее пекло, оно умиротворенно подремывало после тяжелой работы, и лишь живые сапоги с непоколебимой улыбчивостью, уйдя, возвестили о завтрашней всеобщей беде.
А я сидела на земле и не могла встать – подгибались колени. И,
119
bookElbrus.indd 119
03.12.2008 16:38:23
Чипчиков Борис
глядя на измазанное кровью платье, шевелила опухшими липкими губами и била кулаками по окаменевшей земле.
Я промокала лицо подолом платья и сквозь болючую слабость
свою видела старый дуб у арыка. Земля выталкивала его из себя, а
он поверху цеплялся за нее корнями и ему было все равно: лежу ли я
вперемешку с кровью, или что Павел ушел навсегда. Бежала дворняга по улице, бежала, помахивая полуобрубком-хвостом, одно ее ухо
навострилось к небу, другое от старости свисало к земле. Бежала собака, и ей было все равно: здесь ли я, или что Павел ушел навсегда.
Пела в соседнем дворе маленькая героическая птаха, и пела она ни
обо мне, ни о Павле.
Я на четвереньках вползла в жилище свое и растянулась на полу.
Я утопала в известковом запахе равнодушия, всплывала и ударялась о
многозвучие и многоцветие обиды. Тонула и всплывала, пока жесткие
бригадирские руки не оторвали меня от пола и не вытолкали в поле.
Кричали в поле существа с настороженными угловатыми взорами.
Из этого крика топорщились кости, мускулы, мозоли и лишь по платьям и длинным волосам можно было догадаться – это женщины.
И выпорхнувшие из излома кричащих тел солнце, плоское на стыке земли и неба, да полукружье мотыги напоминали, что есть на свете
белом мягкие и добрые формы, которые были в нас и были нами. И эта
мягкость округи теплинкой тлела в груди, как полузабытые, но очень
желанные воспоминания о себе.
– Домой едем, домой, – кричала всеми забытая, восторженная истощенность.
– Домой, – твердили мужчины, сбиваясь в возбужденные и растерянные кучки.
– Домой, – вопили босоногие, едва различимые в пыли дорожной
дети.
И лишь полузаброшенные всеми псы цепные тихо поскуливали,
предчувствуя недоброе, да кошки с настороженной недоуменностью
вглядывались в галдящую округу.
И деревня превратилась в большой базар – продавалось все, что
покупалось.
Домик мой обещала купить соседка. А тряпье ненужное я упаковала в узел и повезла на базар во Фрунзе.
120
bookElbrus.indd 120
03.12.2008 16:38:23
Проза
Скрипел кузов, ветер присыпал снегом и дождем деревянную кабину полуторки. Обветшалые тополя вдоль дороги, кизячные дымки из крыш камышовых – никого, все куда-то ушли или идти никуда
не хотели.
Едва теплимая полусонь растеклась по малолюдному продрогшему базару. В ожидании застрявших в теплых домах покупателей торговки вжились в прилавок.
Вдоль рядов прохаживался мужичок с сапогами на шее и с огромной самокруткой в зубах. Запах махорки и постук каблуков на груди
человека напоминали об уходящем времени. В кожаном пальто, в солдатской шапке-ушанке, утонув в тюках, сидела бабка-барахольщица.
Кинув в общую кучу мой узел, порывшись за пазухой, она протянула
мне несколько бумажек.
Я пошла к выходу, но мальчишечий гогот остановил меня. Под
брезентовым навесом, у закрытого магазина стоял донельзя заросший
пожилой человек. Стоял босоногий, в драном галифе и некогда белой
нательной рубахе. Дырявый брезент никак не защищал его. Он выдергивал из снежной жижицы обгорелую от холода красную ступню,
опускал ее, поднимал другую, стелил рубаху под ноги, мерзла грудь –
отжимал рубаху и одевал ее.
Подойдя поближе, я узнала Хажоса. Беспрерывно одеваясь и
раздеваясь, он кричал: «Я красный партизан, я орденоносец». Чуть
поодаль стоял востроглазый парень в широченных матросских
штанах, офицерской гимнастерке и маленькой кепочке на голове,
и держал он в руке ароматно чадящую папиросу. К нему неслись
мальчишки, совали мелочь и, затянувшись дымком тем, окружали
несчастного, в один голос вопя: «Русиш, капут…», и закатывались в
истерическом повизге смеха.
А Хажос все кричал, что он самый заслуженный из всех кавалеристов и большую часть крови давно пролил за родину и Сталина. А вокруг него приплясывали заплатанные фуфайки, женские кофты, притопывала рвань, что когда-то была ботинками, сапогами, галошами.
– Хажос, поехали домой, – сказала и подумала: так у него ж нет
дома. Он появлялся то в одной, то в другой деревне. Кормился, чем
люди пошлют, да умудрялся еще и напиваться.
– Хажос, пойдем отсюда, поедем ко мне.
121
bookElbrus.indd 121
03.12.2008 16:38:23
Чипчиков Борис
Из сивых зарослей глянули залитые плотной желтизной, схваченные красными жилами глаза… и черная, давно немытая рука оттолкнула меня. На базарной свалке я нашла обрубок доски и положила
под ноги Хажоса и, сняв с себя платок, накинула ему на плечи. Один
из оборвышей, белолицый и узкоглазый, помесь русского с киргизом,
крикнул: «Тахир и Зухра!»
– Горько! – подхватили оборванцы и, уходя от резкого посвиста
пляшущих, оглянувшись, я увидела, как на отмороженных красных
ногах по снегу талому уходит вчерашний день, как корчится истерзанная днем сегодняшним подрастающая плоть и… впивается в затаившийся в страхе, еще не обглоданный ею день завтрашний, и рука
с ароматной папироской указывает ей путь.
Они едут домой, а я куда? На одном конце света потерялся Павел,
на другом отец с братьями канули. Они ехали домой, а я была везде и
нигде. А мне куда и зачем? Но этот ошалелый от радости поток подхватил меня, мою машинку и втиснул в гомонящий, весь в зайчиках,
солнечный поезд.
Средь нас, почерневших и потрескавшихся, ходили улыбчивые
вольные люди. Поезд пропах устоялостью дивной еды и сладкой неопределенностью предстоящего. Он пыхтел в нетерпеливом ожидании,
вытянувшись в осязаемую линию меж прошлым и будущим. Я ела мороженое, пирожное и пила лимонад. Сладость вкушаемого порождала
горечь. Думалось: а ведь могло все сложиться под стать этой еде. Ведь
есть же где-то в глубинах недоступных редко встречаемая тобою радость. Под стук колес я твердила: мороженое, пирожное, пирожное,
мороженое и, глядя на пузырьки лимонадные, видела себя в новом
платье у родника. Вот я вся в обнове на бухарском базаре. Вот мы с папой на рынке Иерусалима. Вот я на спине у Павла, и мы скачем вокруг
одинокого терна. Теплый ветерок раздувает его волнистые волосы, и
пахнут они обласканной солнцем, скошенной травой. И летели сквозь
времена и земли золотые ахалтекинцы.
Кавказ нас встретил колким дождем и холодным ветром. Забилась в суете платформа, заполняясь людьми, кроватями, столами,
живностью домашней. И машины, загруженные людьми и скарбом,
вцепившись друг в дружку, потянулись к заколдованным, застывшим в недоумении белом скалам. А я осталась одна на платформе.
122
bookElbrus.indd 122
03.12.2008 16:38:23
Проза
Дождь, черные палые листья, – никого, и все пропахло бесконечным,
слякотным сиротством.
Я пристроила машинку на плечо и поплелась в город искать квартиру. Туман занавесил дома, лишь изредка, на миг, из него вылуплялись окна, выглядывали бледно-красные крыши, выкруглялись афишные тумбы, выплывали тени прохожих.
Крыши домов, окна, афиши, прохожие говорили об одиночестве, они многое о нем могли рассказать. Но все об одиночестве
знал лишь туман. Он сам был зримым и слышимым одиночеством.
Я шла и слушала туман, как Богу безмолвно молилась, и думала: не
спугнуть бы судьбу.
Я шла по туману и кожей слышала, что одиночество – и путь, и
преодоление пути. Одиночество и есть движение. Одиночество – это
общение не с кем попало, а с кем хочу. Одиночество и верность –
два слова с единой сутью.
Одиночество – это то, что всегда остается. Уходят все, уходит все,
но оно всегда с тобой. Одиночество – ангел-хранитель земной. Бог одинок и человек одинок, и только люди без устали и безуспешно воюют
с этой очевидностью. Меня любили все, меня ненавидели все. От всеобщей любви я поглупела. От всеобщей ненависти я стала высокомерной. И когда я осталась одна, меня увидел Бог и накрыл этой благостной невидимостью, и подумалось – не спугнуть бы судьбу.
Я стала улиткой и несла на себе дом, собранный из тумана. Я шла
и вслушивалась в еще неизведанные мною дали одиночества. И дом
мой вспыхивал и горел в свете проезжающих редких машин, горел
разноцветьем предчувствуемого ухода. И сплошная нить уходящих
людей и машин удалялась и удалялась, ревела моторами, исходила человеческим восторгом и начинала яростно лепить из дня сегодняшнего завтрашнюю свою трагедию. И нить та натягивалась меж мной,
машинами, людьми, и эта чернеющая пуповина наша вот-вот должна
была лопнуть в свете тумана, выбросить меня из народа и швырнуть в
перворань нации. Я шла по туману одинокая и невидимая и знала – человека нельзя бросить, отторгнуть от жизни. Если ты проголодался –
зайди в лес, он накормит. Если пить хочешь – спустись к реке, она напоит. Если соскучился по слову – шагни в туман. И лишь взлетом своим и паденьем не спугни судьбу. Туман то обнимал, то покидал меня,
123
bookElbrus.indd 123
03.12.2008 16:38:23
Чипчиков Борис
и тогда наезжали на меня маленькие домишки по бокам широкой поляны, где паслись бабушки и дедушки вперемешку с козами. И как
недоумение, как что-то лишнее, враждебное окружающей убогости,
заслоняя собой белые далекие горы, в ядовито-желтом мареве, исходящем от него, горел громадный дом с колоннами, и из него важно
выезжали черные машины. Свет фар желтил белый оскал зубьев под
глазницами безучастных стекол, падал на собранные для прыжка два
черных крыла. Машины въезжали в жизнь…
В серой дреме забылось осеннее небо. С деревьев падали черножелтые листья. И доживали миг свой, прикрывшись истерзанными
дождями и ветром, морщинистыми ставнями, ничего уж не хотевшие
дома. Машины злобно урчали, им хотелось жить, а жить было не с кем.
Господи, о чем я думаю?
Мне ж надо найти хоть какое-нибудь пристанище.
Ну какое мне дело до танцоров? Какое мне дело до желающих жить
машин и до их жизнерадостных хозяев? Ну какое мне до них дело?
Господи, ну нельзя же быть такой нелепой!
Чем я могу помочь, если с годами у них убывает жалость и с
каждым годом ее все меньше и меньше, и она уж на самом донышке, она, самая драгоценная, скукоженная в полжменьку, едва пульсирует на дне отмирающей плоти, не найти ее и дотянуться уж
сил не осталось.
Господи, ну почему жалость во мне все прибывает и прибывает?
С кем мне ее поделить? С танцорами? Партнерами жизнерадостных машин?
Я шла в тумане, наполненная, отяжеленная невесомой драгоценностью земной – жалостью. Я шла и стучалась в двери, и серым нежилым отстуком они окликались. А людей не было. Наверное, осень
была виной тому, и уж точно ненавистный туман. А в вокзальном
окошке, освещенном луной, вздыхали и заламывали лапы сосны, будто души умерших, но не желающих покидать эту землю людей. Свет
лунный падал на холодные плитки, на разметавшуюся по вокзальным
лавкам цыганскую семью, и в желтоватой нереальности отсвечивали
нереальные часы одинокие милицейские сапоги.
Я лежала на холодной вокзальной скамье, накинув на себя пальто,
укрывшись обрывком уличного тумана, думала: каждому дан кусочек
124
bookElbrus.indd 124
03.12.2008 16:38:24
Проза
земли – кому больше, кому меньше. Каждому отмерян свой отрезок
тьмы – кому больше, кому меньше – по силам его. И лишь продравшись сквозь личное мерило мрака, вплывешь в восторженное безмерье Света. Я вслушивалась в цокот милицейских сапог, в сон цыганской семьи, и меня переполняла жалость к ним, продирающимся
рядом со мной. И сквозь теплую пелену жалости я услышала Свет
свой, и поняла – жалость к другим укорачивает собственный отрезок
тьмы. Жалость к другим – есть приближение к собственному Свету,
ибо жалость и есть предтеча Света.
А поутру я вновь побрела искать себе жилье.
Дождь, палые полусгнившие листья в грязи, отказный отстук редко открываемых дверей, и все вокруг пропахло неистребимым слякотным сиротством. А я все стучала и стучала, не пропуская ни одной
двери. А к вечеру усталое тело, без воли моей, извергало то смех, то
хохот, воображая себя сумасшедшим дятлом. В один из дней я выстучала толстую бабушку с фиолетовым лицом и опухшими ногамистойками.
– Живи вон, во времянке, хоть воды подашь, да кликнешь кого,
коль умирать стану.
– Пусть живет, – молчаливо согласился древний кот, трущийся у
ее ног.
И я поселилась во времянке, сколоченной из фанеры.
Устроилась на работу в ателье, а вечерами шила в пристанище своем. Я работала и работала, и на скопленные денежки купила однокомнатный домик у аэропорта.
Взмывал самолет, и отзвук его, падая на безлюдную переполненную землю, вырывал меня из постоянного и привычного оцепенения.
Я заходила в стеклянное здание аэропорта и с удивлением вглядывалась в улетающих. Куда они летят, улететь невозможно. В пустом зале
аэропорта я увидела плачущую девушку.
– Что случилось, девочка?
– Деньги потеряла, бабушка, – и плоть ее была отделена от вязаного старого свитерка. «Нет, она не из танцоров», – подумалось мне.
– Я была у вас в санатории, собралась домой, да вот в автобусе
деньги потеряла.
– А дома кто тебя ждет?
– Папа, мама и брат.
125
bookElbrus.indd 125
03.12.2008 16:38:24
Чипчиков Борис
– У тебя есть дом, а в нем и папа, и мама, да брат еще, и ты плачешь? А сколько нужно?
– Ой, много, бабушка, шестьдесят рублей.
Я протянула деньги.
– А куда вам прислать, я вам обязательно вышлю, оставьте адрес.
– Денег мне всегда хватало. Хватало, когда их было мало, хватало,
когда их было много. Денег всегда хватает, лишь бы они были. Лети с
богом, дочка.
И она улетела, как многие до нее и многие после нее. И все-таки
они улетают. Их ведь кто-то ждет, и они кому-то нужны.
Я посмотрела на белые горы, изъеденные невидимыми черными
пещерами, и с содроганием отвернулась. Я смотрела в сторону, где
синий горизонт касался оранжевых песков, и сторона та отозвалась
азиатской зевотой. Я смотрела на здание вокзала, на дерево, росшее
неподалеку, на столб с фонарем. Я, как и они, была недвижна вовне
и сломана изнутри. Я никуда не могла улететь и поплелась в сторону
жилья своего. Я шла и сквозь дождевую морось, на пустыре, еще не
совсем заваленном мусором, увиделся недвижный ахалтекинец. Подошла поближе – ржавая деталь от какой-то машины.
Вчерашнее ненастье враз спалила жара. На базаре купила арбуз, да
не рассчитала, – тяжелый больно попался. Ручки у кошелки длинные –
не поднять эту тяжесть, пришлось тащить волоком. Не привыкать,
конечно, и себя, и то, что меня окружало, я воспринимала единым
словом: жизнь моя и живущих со мной умещалась в слово единое –
волоком. Нас было так много, и как мы все уместились в одном единственном и не самом лучшем из слов. Я, такая похожая на всех… и
единственная на всем белом свете, как я смогла, умудрилась уместиться в одном из слов, чуждых живущим: людям, деревьям, зверушкам.
Как я умудрилась так скукожиться?
Даже из песка слепленного человека нельзя волоком, не получится. Я, трепетавшая при виде себе подобного: как похож на меня… и
чудо, он не я…
Это я тащу арбуз, сметая асфальтовую пыль, и говорю сама с собой,
я так привыкла к себе. И вдруг кто-то зазвонил за спиной: «Бабушка,
давайте я вам помогу». Он неожиданности я присела, человечек оказался небольшого роста – чуть повыше меня, сидящей. И на меня во
126
bookElbrus.indd 126
03.12.2008 16:38:24
Проза
всю свою ширь спокойных светло-карих глаз, усыпанных золотыми и
зелеными блестками, смотрел Человек. Господи – Павел в детстве, он
мог быть нашим сыном, только он мог родиться от нас. И невольно
рука моя потянулась к его голове. Он вслушивался в руку мою, и мне
казалось – он узнавал меня.
– Как зовут тебя?
И мальчик, не отрывая глаз от меня, сказал: «Зовут меня Ахия,
отца Узеир, а дедушку Магомет». А я стояла на коленях и говорила, и
говорила: «Меня зовут Мариам, меня зовут Мариам…» и видела Павла, а мальчик спокойно вслушивался в меня, будто по голосу вспомнить хотел. Я сдерживала слова, а самой казалось, что я все говорю и
говорю… и никак не могу убрать руку с его головы.
– Ну что, пойдем домой, Ахия?.
Он стоял, молчал и не враз ответил:
– Пойдемте, тетушка Мариам.
Мне показалось, что он долго плутал средь трех слов: тетенька, бабушка, тетушка… и выбрал последнее. Мне и самой это слово понравилось. Оно было теплым, как чей-то домашний уют, дающий жизнь
желающим жить.
Мы взяли кошелку с двух сторон, и арбуз взвился в воздух. Столько теплой силы влилось в меня, что я забыла о теле своем, руки и ноги
наполнились просветленной легкостью, и я едва не обгоняла Ахию.
Я шла и все поглядывала на него, на ладненькую фигурку, на тонкую
упрямую шейку, не желающую врастать в чистенький серый костюмчик. Я помыла арбуз, Ахия, отделив кусок, порезал его на части, а
сердцевину протянул мне.
– Ахия, а почему ты дал мне этот кусочек?
Он, спокойно и удивленно вглядевшись в меня, сказал: «Он же
вкуснее».
– Ты в каком классе учишься?
– В пятом.
– А кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
– Никем, – уверенно ответил Ахия. – Правда, я немножко рисую…
может быть, художником. Я бы вас хотел нарисовать.
– А почему меня?
– Вы красивая.
127
bookElbrus.indd 127
03.12.2008 16:38:24
Чипчиков Борис
Едва он сказал «красивая», из меня полились слезы.
Я красивая!
Я слышала это слово, но никак не могла отнести его к себе. И теплые волны низвергли из меня слезы. Видно, стоило пожить, чтобы
услышать это слово единое. На работе некоторые женщины говорили:
«Он меня бросил».
Я плакала, и радость, пульсируя и смеясь во мне, надо мной и
над другими, говорила: «Ну, как можно бросить живого человека?
Как можно бросить меня, дающую жизнь и поддерживающую ее.
Меня бросить?! Какая глупость! Нельзя утверждать несбыточное».
Слезы вмиг высохли, и внутри меня воцарилась тихая уверенная
в себе благодать.
А мальчик смотрел на меня всепонимающими светло-карими глазами, усыпанными золотыми и зелеными блестками, и молчал. И в
молчании том я услышала, как в невидимом далеке сделала первый
свой шаг истерзанная любовь моя. Она шла удивленными ногами
жеребенка-перводневка. Она падала и поднималась, склеивая своей
хрупкой непобедимостью обломки судьбы моей. И до слез светлейших пахнуло землями далекими и родными, землями, где я никогда
не бывала.
– Пойду я, тетушка Мариам, а то дома будут волноваться.
– Иди, сынок, и приходи ко мне, посмотри, сколько книг у меня.
– Я приду.
Я смотрела ему вслед и думала: «Зачем ему книги, у него все есть,
и неважно, чего он достигнет, важно, что от него останется». Он ушел,
и мне хотелось идти.
И я стала вышагивать по комнате своей, ни о чем не думая, мне
просто хотелось ходить. Я ступала, и никогда доселе мой шаг не был
таким упругим и твердым. Долго я ходила, прислушиваясь и привыкая к себе, пока светлая усталость не уложила меня в постель. И лежала я, не ощущая тела своего, купаясь в свете лунном. Небо выдохнуло,
и уснула усталая земля. И в выдохе небесном – вздох Единого и Неделимого, и вздох тот благодатью опустился ко мне, спеленал и убаюкал.
И в сладкой дреме я увидела слова Павла: «В начале было Слово, и в
конце было Слово, у истока черной реки Оно растаяло в Свете. Не
было необходимости в Слове, ибо в Свете растворилось Оно и Све128
bookElbrus.indd 128
03.12.2008 16:38:24
Проза
том стало». Я слышала, как из черной реки выходят усталые и светлые люди, их встречали Магомет, Будда, Иисус и Иуда. Иуда, никого
не предававший, а исполнивший волю Единого и Неделимого, ибо он
был с теми, кто продирался к Свету собственному, он считал, что из
Света каждого возгорается Свет Единый.
Здесь были все: и пророки, и люди – не было апостолов, ибо кровь
пролитая, льющаяся и ждущая мига своего, рожденная из слов, добавленных к словам «Бог един», была необъятна, несмываема, и грех
их был неизмерим и неискупаем.
А в земных травах дремали золотые ахалтекинцы, и ноздрями, похожими на детскую обиду, вслушивались в великую тайну горизонта.
И стоял Ахия, сын Узеира и внук Магомета, и в руках его горела сердцевина арбуза.
Я спала и у подбородка ощущала детскую, улыбчивую, всезнающую слюнку, и она шептала мне: «Мы были, мы будем».
Слюнка детская напомнила о давней давности. Тогда я еще не жила –
лишь помню: зеленая текла река, слегка побеленная осенью, усталой
бледностью седого изумруда душу полня; и веяло от реки радостным
предчувствием рождения и тоскливым бесконечьем бессмертия одновременно.
1978 – 2002
129
bookElbrus.indd 129
03.12.2008 16:38:24
Чипчиков Борис
ОБЛЕПИХОВЫЙ ЛЕС,
или
Разговор с Луиджи Малерба, автором повести «Сальто-мортале»
Адмирал стоял на лугу, а вправду, Луиджи, – адмирал на лугу! – что
он там забыл? Ведь его место на палубе. Ты не расстраивайся, Луиджи, –
у нас генерал в парламенте. Что он там делает? Ну, наверное, перепутал
полигон с парламентом. У него болезнь такая – эхолалия. Что такое
эхолалия? Это когда человек слышит звук, но путает смысл. Что делал
генерал в парламенте? Доказывал неразумным депутатам, что лопаты
на войне просто необходимы. Черниченки говорят ему, – лопаты для
того, чтобы землю копать, а он: «Не надо вбивать клин». Меж кем и кем
клин? Как меж кем, Луиджи? Ведь это так просто: меж теми, у кого лопаты, и теми, для кого лопаты, неужели это так сложно уяснить?! Если
ты даже этого не понимаешь, то как тебе втолковать о воде, что льют
на чью-то мельницу, через которую красной нитью еще и проходит?
Непонятно? Ясное дело, это тебе не лаврушка с апельсинами, мандаринами, Мадоннами, Марадонами и тиффози, это не для итальянских,
плохо приспособленных к реальной действительности, размягченных
мозгов, – тут голова нужна, прихваченная морозами сибирскими.
Адмиралы и генералы большие путаники,
не правда ли, Луиджи? Как стать адмиралом или генералом? Дело безнадежное: одного-двух убьешь – из рядовых не выберешься, – тут сотни положить надо. Но ведь и рядовые люди, они же простые, ведь такого наворочают... ну как у тебя: Джузеппе убил другого Джузеппе, да
так запутал, подлец, – на месте преступления полиция нашла лезвие, а
ручки от лезвия нет, но есть лезвие, но на лезвии не бывает отпечатков
пальцев. У нас лучше, в нашей деревушке нет даже милиции, так что
убийц искать некому. А зря, моя соседка убила свою золовку. На месте
преступления не нашли бы, если б вдруг вздумали приехать милиционеры, ни лезвия, ни ножа – они нашли бы только мертвую золовку и
плачущую над ней убийцу. Она плакала, Луиджи, плакала, и настоящие
130
bookElbrus.indd 130
03.12.2008 16:38:25
Проза
слезы капали ей на грязное платье, минуя щеки. Не было ни ножа, ни
лезвия, ни ручки, ни веревки даже, – ничего не было, Луиджи, и все
же она убила свою золовку. А где был брат убитой и муж убийцы? – он
пас овец, Луиджи, дотемна не возвращался домой; я вижу его верхом
на ослике, каждое утро карабкаются они вверх по склону; в ненастье он
кутается в военный плащ, и уже непонятно, кого или что везет ослик –
то ли человека, то ли груз какой, то дождик пытается зачеркнуть старика, и ему это удается, а с плешивого бугра корова мордой скатывает
камешки – все веселей.
Убийцу зовут Индира. Иногда ее окликают подружки в один голос:
Индира! Индира! Соседка, у которой уши понежнее, отвечает: нету Индиры, она ушла собирать сено, – и это правда, Луиджи, она иногда кудато ходит и, как правило, возвращается, а возвратясь, принимается за
свою золовку: откроет рот и польются нечистоты, благо зубов нет, кроме двух желтых и крепких клыков по бокам. Однажды говорю, – вставила бы зубы, – а она – денег нет, кроме тех, что оставила на похороны;
на свои похороны, Луиджи, на свои собственные, но она не умрет, Луиджи, она вечна.
Самолеты всегда создают шум,
правда, я не видел американских самолетов, они у нас не летают, я бы
мог нарисовать самолет, но Курт Воннегут сделает это лучше, чем я, –
он здорово рисует самолеты, да и зачем мне самолеты, я крестьянин,
Луиджи, и здесь ничего не летает.
Приезжай, отдохни от шума, Луиджи, ты болен. Ты здоров? Это неправда – здоровых не бывает – или ты сам ошибаешься, или кто-то ввел
тебя в заблуждение. Кто, Луиджи? А кому это выгодно. Как говаривал
мой знакомый философ, – больны все, физически здоровый человек
ущемлен духовно, и наоборот – здоровых никогда не было, ибо здоровье
есть реализация изначального Я. Я ему верю, Луиджи, может, он что и напутал, так самую малость. Приезжай, Луиджи, да чтобы скучно не было,
прихвати Воннегута, бедный Курт, каково ему в Нью-Йорке? Пожалуй,
пострашней, чем тебе в Риме: сколько самолетов в американском небе –
не мне тебе рассказывать. Вот бы узнать, Луиджи, кто выдумал самолеты,
да окажись он к тому же послабее тебя, да хоть меня... А? Луиджи? Ведь
совсем неплохо было бы: ох, настучали бы мы ему по бестолковке. Да,
Луиджи, мы чуть не забыли, в Швейцарии ведь тоже самолеты, каково
131
bookElbrus.indd 131
03.12.2008 16:38:25
Чипчиков Борис
там бедняге Максу? Ты не знаешь Макса? Ты болен, Луиджи. Макса знают
все, все те, кто не знает о роке тяжелом и среднем.
Неужели ты думаешь, что Макс Фриш не слышит гула самолетов?
Ты о других подумай, Луиджи, – как гнутся от изобилия всего Макс и
Курт... а ты вспомни, как тяжело было Анжеле, Слава Богу, все позади, я
рад за нее, – терпеть не могу, когда мучают человека; я против насилия,
Луиджи. Ты не знаешь Анжелу? Ты болен, Луиджи, американские самолеты вышибли последние крохи памяти, порядочности и сострадания
из тебя, напрягись, собери в комок всю свою гражданскую совесть...
чуть не сказал интернационализм, слово очень опасное и чреватое, так
что ограничимся гражданской или хотя бы обычной совестью; как ты
мог забыть Анжелу Дэвис? Лучше забудь самолеты, вспомни, как издевались над Анжелой тюремщики: выделили две крохотные комнатки. В
одной ванная, туалет, трюмо, в общем, натаскали всего, не развернуться бедняжке; в другой установили телевизор, громадный, цветной... Ты
думаешь, телевизор от скуки или для общего развития? Не будь наивным, нет, Луиджи, телевизор создает шум, на экране тоже самолеты.
Проклятые тюремщики, как они ее мучили, вымолвить не могу, Луиджи, – они кормили ее холодными сосисками и, что совсем чудовищно,
давали кофе с молоком, ведь знали же, гады, что она не выносит кофе с
молоком, а они назло льют да подливают.
Это было сделано специально
Откуда я знаю про страдания Анжелы? В моем отечестве вышла
книжка с описаниями зверств этих палачей и стойкости великой революционерки. В школе наш класс организовал тогда не то собрание,
не то митинг протеста, а Вовка Карабутенко покраснел аж от гнева и
выпалил: свободу Луису Корвалану! Не знал он тогда, что Луиса Корвалана мы обменяли на уголовника Буковского. Учительница потихоньку
одернула Вовку, а тот, вошедши в раж, требовал уже освобождения Анжелы Дэвис.
Солидарность укрепляет и способствует
Ты не был в тюрьме, Луиджи, и тебе трудно понять страдания находящегося там. Особенно тяжко в тюрьмах Америки – все свои излишки,
все свое перепроизводство обрушивают на головы бедных заключенных, те отмахиваются, как могут, а эти вампиры – ешь да пей, и понять
не могут, что унижают человеческую личность всяческими империалистическими объедками.
132
bookElbrus.indd 132
03.12.2008 16:38:25
Проза
Отбрыкиваются заключенные, но что они могут в самом сердце каменных джунглей? Вот и страдают чистые терпигорцы.
Усвоив вышеизложенное и проникнувшись, захвати с собой Анжелу, ведь у нее после той беды очередное горе, неужели не слышал?! Ты
меня-то хоть не убивай, никак не могу втолковать тебе преимущество
одиночества: одинокий общается ни с кем попало, а с кем ему хочется;
тебе ж тяжело, Луиджи, – под ногами грохочет Рим, туда ведь и все дороги ведут, и кому не лень тот и бредет по дорогам тем, а какому нормальному не хочется полежать в тени апельсиновых деревьев? А над
головой самолеты, и не только американские. Натовцы облюбовали теплое итальянское небо и плевать им на тебя, Луиджи, ведь ты рядовой,
простой и средний, а в сумме трех этих субстанций (правда, я не знаю,
что это такое) переходишь, как бы награждаешься призом, в четвертую;
и становишься крайним.
Беги, Луиджи, они хотят тебя уничтожить. Кто? Все! Помоги убежать и Анжеле, не бросай ее в беде.
Какая беда?
До чего же американцы глупый народ! Не выбрали Анжелу президентом, предпочтя ей, кого бы ты думал?.. Да! Рейгана. Да, того самого,
«чей политический кругозор не шире полей его ковбойской шляпы», ну
как с таким народом ужиться?
Вот так-то, Луиджи.
Ты извини, что я с тобой фамильярно – я не знаю твоего отчества.
Назову тебя Луиджи Джузеппович или Джузеппе Сарталевич, или
Джузеппе Морталевич, или Малербо Луиджевич. Вот почему я к тебе
не по отчеству; не кажется ли тебе, что от отчества попахивает, нет, не
массонством, а хуже – жидомассонством. Ты не слышал и не понимаешь, что это такое? Здесь все слышали, но мало кто понимает; даже такие вроде бы понятные слова «Бей жидов – спасай Россию!» тоже не совсем понятны: бьют жидов, а спасать почему-то надо Россию; бьют уже
пару тысяч лет, а спастись никто не спасся, ощущение, будто грузовик
проехался по пуховой подушке – никакого толку. А сейчас они вообще
охамели – изучают свой язык (иврит все же красивее, идиш нечто наносное, ведь так, Луиджи?), они, безъязыкие, столько бед натворили, а
выучатся говорить, тогда уж никого не спасешь. Уж очень сложно, даже
Кафка нам не помощник, ведь Кафка – это истоптанная Европой душа
еврейства, с чужой душой разве спасешься? Евреи и самолеты есть повсюду. Евреев больше самолетов. В конце концов, все мы евреи – покажите мне хоть одного не еврея, покажите мне хоть одного неубегаю133
bookElbrus.indd 133
03.12.2008 16:38:25
Чипчиков Борис
щего человека. Что, Луиджи, есть и догоняющие? Им только кажется,
что они догоняют – у догоняющих за спиной всегда свой догоняющий,
и нет конца погоне, и не понять, кто гонит, кто убегает. Евреи давно не
нация – они лекарство, средство от гиподинамии.
Шолом, Луиджи, над всей планетой безоблачное небо.
Легкая атлетика не только королева спорта, она и королева жизни.
Только занятие еврейским двоеборьем приведет к отмиранию наций,
народов и народностей; только бег и поднятие тяжестей способны решить межнациональные, межнародные и межнародностные проблемы
в общечеловеческом тупике, а тупик он и есть тупик, там не разгонишься, веселый этакий тупичок, где встретятся и пограничник, и душманы, таможенники и расхитители межнациональных ценностей, власть
имеющие и от власти получающие; весь мир стремится к интеграции и
сплошной сионизации, где сын за отца не в ответе, и не важно, в конце
концов, строил ли ты светлое или отмежевался, будучи некоторым –
дождь равно мочит нас всех и ничего, что он черного цвета,– каждой
семье к двухтысячному по ванной!
Ты пьешь вино и пиво, Луиджи?
Ага, значит, ты пособник Тель-Авива. Убегай, Луиджи, хоть от вашей рекламы, совсем они там голову заморочат тебе: хоккейный матч!
щелк! секунда! мальчик ковыряется в носу! хоккейная клюшка!..
Потом увидишь на улице мальчика, исследующего свой нос, а у тебя
щелк! – и в голове хоккейная клюшка. Лихо они! Вроде череп твой приподняли и наводят нужный им порядок в чужих мозгах, заодно и карманы чистят.
Зачем тебе хоккейная клюшка?
Она тебе нужна, быть может, даже необходима, ты просто без нее не
можешь обойтись – итальянцы уже в группе «А». Ты стар для хоккея!
Будешь тренером, с твоей-то фантазией!..
Говорит Папа Римский
Папа имеет привычку говорить. О чем говорит? Об объединении
церквей. Где говорит? В Англии. Разговор будет долгий, а пока полеты из Рима в Лондон, из Лондона в Рим – на твой век хватит, и опять
они летают над твоей головой и потрошат твои карманы. Пока Папа
договорится, ты успеешь состариться, боюсь даже, умрешь. А если Папа
договорится с англичанами? Этого нельзя допустить, Луиджи, – над
римским небом станут чаще появляться английские самолеты, только
134
bookElbrus.indd 134
03.12.2008 16:38:25
Проза
и всего. А о тебе подумал Папа Римский? Нет, он не думал о тебе. И вообще, почему Папа поляк? Здесь что-то не так.
Тут не обошлось без блата
Варшава все же поближе, если не к Москве, то к Минску точно,
но уж никак не к Риму. Папа неглупый человек, это точно, и не потому он умный, что родился в Польше, в Польше многие рождаются, а
потому, что Польша граничит с некоторыми странами. Есть какая-то
особая миссия у этих стран, воспитательная, что ли: страны и люди,
граничащие с ними, стараются думать, думать чаще, больше и лучше –
само присутствие рядом этих стран как-то способствует тому. До
чего афганцы... ну дня не могли прожить без слова «интернационализм», но забылись – напекло им головы, подул ветерок северный
(хотя у нас и поют, что у истории нет ветерков – у истории только
ветры), поостыли немного и решили; подумали вначале, конечно,–
лет девять думали, – что могут обойтись и без интервенции... тьфу,
без интернационализма.
Помяни мое слово, Папа не ограничится Лондоном, полетит в Бонн –
надо же и с протестантами побрататься, и в Китае есть христиане. Невероятно! – китайцы – и христиане! Потом полетит на Украину: там одни
христиане отобрали у других храмы, обиженные вновь заняли Божьи
дома и нет конца перемещению христиан. Тут без Папы не обойтись.
Китайцы и они же христиане.
Здесь что-то не так
Все против тебя. И даже нет возможности «взяться за руки, чтобы
не пропасть по одиночке», потому у рядовых и простых нет сил, чтобы разжать кулаки. Будут идти бесконечные переговоры, будут летать
над Римом английские, американские, русские, китайские самолеты,
и будут они выжигать последние крохи кислорода над твоей бедной
головой, измученной вечной войной, и ногами, изнуренными вечной
битвой.
Не будь эгоистом, Луиджи!
Неважно, что ты еле дышишь и едва передвигаешься, но зато когда
они договорятся, вот заживем тогда. Ты должен уяснить себе, в какое
время живешь. Ты живешь во время, я бы не побоялся этого слова, переломное, когда мечта всех живущих вот-вот воплотится в реальность
и общечеловеческие ценности высоко поднимутся над просто человеческими. Тут самое главное – определиться с кем ты: с силами реакции,
135
bookElbrus.indd 135
03.12.2008 16:38:25
Чипчиков Борис
ратующими за просто человеческие ценности, или со всеми прогрессивными и мыслящими и, конечно, демократическими.
С кем ты, Луиджи?
Ведь антисилы не дремлют! Ты говоришь, что ничего не сделал? Так
не бывает, что-то ты да сделал. Вопрос такой тебе, мужской, настоящий
вопрос для настоящего мужчины:
А кто стрелял в Папу?
Чистосердечное признание... все равно рано или поздно полиция
обо всем узнает. У них есть осведомители, Луиджи, и они делятся на
многие категории, но есть среди них две основные. Первые очень музыкальны – любят стучать. Вторые любят тишину и работают как бы
кладовщиками.
От осведомителей не скроешься,
они как бы из народа и внутри народа действуют во благо. Если даже
криминал разыгрался не при их глазах и не при их ушах, все равно найдут очевидцев и все равно узнают кто, кого и за что.
Осведомители – это воплощенное перемирие идеализма и материализма. У них вера в избежность зла при неизбежном поступлении хотя
бы неконвертируемой. Философии пора взглянуть в них, как в зеркало, и устыдиться, и соединить две свои половины, и охладить мозги по
обе стороны баррикад, через которые красной нитью еще и подводится
черта. И отдельные прогрессивные философы все же стараются внести
лепту, биясь над вопросом: есть человек или его нет. Вернее, они называют себя группой философов. Дожили мы до благостных времен – за
всю историю были так себе, единицы: Платон, Сократ, а здесь в одной
только телепередаче сразу группа. Так что не кисни: телевизоров много,
значит, есть и другие группы и объединения, и они, наконец-то, выяснят, есть человек или нет, я не только в космогоническом смысле. Но
для этого надо объединиться, а то встретил я давнего знакомого, спрашиваю: «Кем работаешь?» – «Философом», – отвечает. Есть у нас еще
отдельные из незначительной части экстремистов, всячески разжигающие и к власти рвущиеся.
Здесь ты поймешь меня – ваши неформалы из Сицилии тоже,
видно, куда-то рвутся, чего-то хапают, потом отмывают. Чистоплотные, чтобы скучно не было, нет-нет да чего-нибудь взрывают.
136
bookElbrus.indd 136
03.12.2008 16:38:26
Проза
Кто стрелял в Папу и кому это выгодно?
Ты говоришь, что стрелка поймали и что он турок? Тогда тем более
тебе надо бежать, бежать, пока не поздно. Ты не виноват? Но так не бывает, Луиджи, хоть в чем-то ты виноват все же. Ты совершил ошибку –
турок ведь мусульманин, и они дадут ему сосиски, и будут кормить,
пока он не назовет сообщника, то есть тебя, ты влип, Луиджи, читать
надо Семенова или Пикуля, на худой конец, – ты бы понял: все крупные
шпионы и наемные убийцы попадаются на мелочах.
Куда бежать?
В Свободный Союз Демократических Бандустанов. Туда принимают всех, отпускают, правда, не всех, но у тебя нет выбора.
Где эта страна? В Евроафрике
Тебе не нравится, что в ССДБ химзаводы разрушают окружающую
среду? Да, разрушают, но ты не в курсе – заводы эти выпускают таблетки, которые спасут тебя от разрушенной этой среды. Вот видишь, что
значит быть плохо или однобоко информированным.
У Папы тоже есть осведомители, и он им хорошо платит. Беги,
Луиджи, все и всё против тебя. Если ты задумал убить Папу – не
делай этого, назначат другого. «Мы таким путем не пойдем». Не
знаю даже, как тебе выбраться из твоего преступного прошлого на
свободу, да еще и с чистой совестью. Да и язык у тебя того... согласись, «чао» как-то несерьезно прозвучит на берегах Печоры или
Лены. Вместо «чао» придется говорить «будем», с этаким оттенком
неопределенной будущности. Запомни, «будем». Согласен, не очень
привлекательное слово, но оно хорошо вяжется с окружающей средой. Эврика! А не совершить ли тебе великий скачок? Что? У китайцев не получилось? Да, у них не получилось, потому что они не
очень умный народ, я бы даже сказал, глупый народ. Откуда я знаю,
что китайцы чрезвычайно глупый народ? В поезде слышал: солдат с
Даманского с орденом на груди начал свой рассказ по-нашему прямо и по-простому: «До чего же китайцы глупый народ». И закивали
головами бабули в платках – все жалели бедных китайцев.
Индира убила золовку. Золовка мертва,
и милиция не найдет ни ножа, ни рукоятки, ни яда, ни склянки от яда,
ни обрывка веревки – она найдет плачущую Индиру. Придет все село и
будет плакать, придут села другие и тоже будут плакать. Индира плачет!
137
bookElbrus.indd 137
03.12.2008 16:38:26
Чипчиков Борис
Она убийца, Луиджи, и все это знают, но никто ни взглядом, ни словом,
ни шепотом при скорбном объятии... нет, Луиджи,– все де-лают вид,
что золовка умерла самостоятельно.
Груш меньше, чем предполагалось, –
она убила и груши мои, но милиция беспомощна – нет улик; увядшие
безвременно, гниющие на почерневших ветках грушата – не в счет.
Ты не расстраивайся, Луиджи, как говаривал Ницше, «больной не
имеет права на пессимизм», а здоровый не знает, что это такое, значит,
пессимизма, можно сказать, и нет.
Ура! Луиджи!
Оглянись вокруг – все радостные лица; лица и жизнь стали еще
лучше и жить стало еще веселее; семилетний мальчик повесился в детском садике, обмотав шею собственными колготками, дома его били –
есть у нас еще отдельные неблагополучные дома.
Они почему-то плакали
На похоронах принято плакать, Луиджи, плакала и Индира. Она
оказалась убийцей неопытней, нежели ты.
Домик у нее маленький, сложенный из камней в эпоху язычества,
оброс в три круга сараями, хлевами, заборами и десятками калиток;
чуть стемнеет – в дом попасть нельзя – угодишь в лабиринт подсобок,
и имей ты хоть несколько клубков, до зари не выберешься из западни.
В доме нет полов, маленькое окошко, как два башмака вместе, темень,
пахнет мочой и овчиной.
Золовка – дева, она очень стара и полупарализована, она едва
может одеться и сесть на кровати – вот все, что она может, все
остальное ей не под силу, а если по нужде, то ползком за порог. Но
даже в полутьме высветленные от ежедневных мук некогда голубые
глаза, гордая осанка – тянулись в прошлое, в человеческое бытие. А
перед ее глазами Индира – в платье из всевозможных бабочек, ракушек, всяческих цветов, рифов коралловых – этаким штормом носилась туда-сюда. Золовка опрокидывалась на кровать, и сил у нее
оставалось только на то, чтобы изредка вдохнуть и выдохнуть. Нет
у нее сил ни уйти, ни тем более убежать. Некуда ей идти и некуда ей
бежать.
Я слышу гул
Неужели это самолеты? Нет, Луиджи, – это крысы. Но разве крысы гудят? Еще как гудят, если их много. Крысы не хотят быть кры138
bookElbrus.indd 138
03.12.2008 16:38:26
Проза
сами, они желают летать, стать птицами; потому и гудят, будто собрались улететь.
Крысы покидают землю! Мы боремся за мир!
А бороться надо против Индиры. Надо ее разоружить, Луиджи, это
наш долг. Если б она была вооружена до зубов, мы бы с ней, пожалуй,
справились, но она пустая, Луиджи, у нее нет ни оружия, ни зубов; не
совьешь ведь из воздуха веревку? Но она убивает всех и всё.
Она убила мои груши
Индира смотрит на цветущие деревья, мои деревья. Надо повязать на них разноцветные ленточки. «Зачем?» – спрашиваю. «От дурного глаза»,– отвечает. Она знает, что говорит. Индира стояла, подбоченясь, упрятав тело в коралловые рифы, открыв рот, как океанское
чудище, по недоразумению выбравшееся на землю; она убивала мои
груши. Поздно, Луиджи, обвязывать их пестрыми ленточками от дурного глаза.
Но цветут вишни в саду у дяди Вани
Нет, сад не пустили под дачи, уже и вишни созрели в саду у дяди
Вани. И как это Индира не пронюхала про этот сад? А где же дядя Ваня?
Надо ведь срочно собрать вишни. А он в колхозной бане, в уголочке
сада (колхоз у него оттяпал кусочек и построил баню, а завбаней работает тетя Груня), вот дядя Ваня пошел проведать тетю Груню в эту
самую баню, тем временем в саду пацаны обносят дядь-ванину вишню.
Он не может бросить бедную тетю Груню – одинокую, бесприютную, а
рожи у пацанов наглые, в вишневом соке, они догадываются, что творится в колхозной бане. У дяди Вани раздвоение личности: он вроде
мичуринцев, но с гурманистическим уклоном.
Все идет к гурманизации, Луиджи!
Гуманоиды летают в небе на тарелочках. Гурманоиды доберутся и
до гуманоидов. Гуманоиды пропадут, потому что у них нет четко выработанной программы-минимум и программы-максимум. У каждого
своя тарелочка.
Тут что-то не так!
И если у тебя остались хоть крохи классового... мы тут гнемся,
приближаем, выносим на себе, в надежде на плотно сомкнувшись,
еще теснее объединившись, клеймим, понимаешь, в поте лица, а в это
139
bookElbrus.indd 139
03.12.2008 16:38:26
Чипчиков Борис
самое время находятся пока отдельные и летают себе; спросить с них!
Какого, мол, летаете? Какова, мол, цель? Имеем ведь право, как будущие ветераны; или вечно нам спотыкаться о клинья, вбитые теми,
кому это выгодно? Здесь надо определиться и внести ясность; есть над
чем подумать не спеша, но и не застаиваясь. Шаг вперед, два назад,
три в бок и четыре в уме, тарелки ведь – они круглые, надо исходить
из реальности – это не ипподром какой-нибудь и лихими атаками да
с аллюрной головой надо же видеть перспективу, а не чернить – народ
ведь не поймет, потому и писать будет многочисленно, а «без почты
нет социализма», – а то дойдет до того, что по-простому, по-рабочему –
ведь сейчас уже никого не надо убеждать, что электрификация плюс
все для людей, все для трудящихся и для прослойки, которая как бы
между и уже овшивела и гниет,– это же надо понимать!!!
Понимать, что судьбоносное время собирать камни. Я думаю, Луиджи, неплохо из этих камней построить хоть одну мечеть, излишки
камней продать, а вырученные деньги передать ученым, чтобы перевели Коран на мой родной язык, и мы бы не только слушали божескую
речь, но и понимали бы суть услышанного, – все же хочется знать,
о чем там говорится; говорят, что там написано, что никого нельзя
убивать. Знай об этом Индира и те, кто знали об этом, то, возможно,
золовка и сейчас жила бы. Лицо у золовки княжеское. Красивая была,
но ее убили.
А как же брат?
Он ничего не знал – он пас баранов. Никто ничего не знал – все пасли баранов! Почему же брат должен что-то знать?
Говорят, в других домах тоже убивают
Милиция с ног сбилась – не находят ни ножа, ни ручки, ни посиневшей веревки. Тишина. Убивают в тишине и тихо. Организована центральная собирательная комиссия по выявлению вещдоков. Выброшен
лозунг: от каждого дома – по одному общественному милиционеру, с
оплатой путем конвергенции межрегионального хозрасчета. Я думаю,
мы на верном пути, так что к твоему приезду будут выявлены, очищены
и привлечены, и тут же грянет весна.
Говорит Папа Римский
Оказывается, Папа не только говорит, но и пишет. Папа символист,
как и все попы.
140
bookElbrus.indd 140
03.12.2008 16:38:26
Проза
Приход – это не сумма тех, кто приходит, –
это дом, желательно широкий и высокий, а иначе ведь некуда и приходить, неважно, откуда ты идешь, может, от поля чистого, это твое личное
дело, но, как и во всяком деле, и тут находятся некоторые, считающие,
что вера есть обращение каждого к Богу и Бога к каждому. Лучше, конечно, хором, справедливо полагая, что до Бога высоко, да под музыку,
да восстанавливая храмы, и неважно, откуда ты пришел, где ты живешь
и живешь ли. Среди отдельной части всегда много путаников, не так ли,
Луиджи? Эти путаники считают, что Слово было вначале, но не между
– между Богом и человеком. Но это отдельные, прости Боже, вшивые и
загнивающие. Главное – ячейка, она же – семья, говорит Энгельс. Папа
прямо, по-простому, говорит – главное семья. Я же скажу тебе, Луиджи, что лучшие семьянины – колорадские жуки. Жук лежит на картофельном листочке, греется на солнышке, рядом жучиха,– все на месте:
и корм, и солнце, и жена, и дети. Лежат жучки на солнышке, ленятся и
живут. Лень породила мысль, идею; идея – работу; работа сделала нас
людьми; став людьми, мы дружно осудили лень. Круг нельзя разорвать,
а разорвешь – это будет другая геометрическая фигура.
Неужели, Луиджи, ничего нельзя?
Нельзя дважды войти в речку, но в нее нельзя войти и один раз:
войдешь одной ногой, пока сунешь вторую, выясняется, что вторая
совсем в другой реке; неужели даже в реку не войти? Можно, Луиджи, можно, и – это выход: можно прыгнуть туда, а это меняет дело.
Значит, можно жить, можно войти генералу в парламент... Можно! Но
выясняется, что выйти ему трудно, почти невозможно; есть, оказывается, безвыходные положения. Безвыходные положения – это когда
войти можно, а выйти нельзя.
У старика безвыходное положение (не у того, чью сестру убила Индира, у другого; я путаюсь и путаю других, не называя имен).
Нет, Луиджи, я просто хочу внести ясность
Луиджи, Джузеппе, Иван, Ахмат – больно абстрактно. Для ясности:
есть молодые и есть старики – вот это реальность, потому я и говорю
«другой старик».
Еще вчера он был умным,
во всяком случае, нормальным, нет, нормальным – это уже чересчур. Мы
ложились, когда нормальных стало гораздо меньше, чем гениальных –
141
bookElbrus.indd 141
03.12.2008 16:38:27
Чипчиков Борис
сейчас в каждом доме несколько, а то, на худой конец, хотя бы один гений. Так что назову его гением, чтоб не переоценить старика.
Еще вчера он был гением,
а сегодня все в нашей коллективной деревне назвали его придурком.
Жить бы старику и быть простым рядовым гением, да вздумалось ему
скосить траву на своем лужке. Косил он долго – потел и косил, косил и
потел. Старик был любопытен – старики все любопытны!– все им хочется узнать: а что с ними будет после старости? Старики живут будущим, молодые же живут просто так: прошлого у них еще нет, а будущее
далеко и неинтересно. Старик думал, сидя в высокой траве, то там, то
тут посвистывали суслики. Интересно, Луиджи, почему свистят суслики? Предупреждают друг друга, что люди непредсказуемы, могут и в
нору залезть или они просто дразнят старика? Не нравятся мне суслики
– зверьки двусмысленные. Ничего, скоро придут крысоловы и сусликодавы – и с сусликами будет покончено. У крысоловов и сусликодавов
множество капканов и у них еще ясные головы; хлопок крысоловки –
наивысший момент ясности, прямо, по-простому, хлоп! И всем носителям ясности все понятно.
Луг очищается от сусликов специально, –
видно, ждут адмирала. Не может же привыкший к орудийному грохоту,
не одну сотню раз нас защищавший, стоять средь суслячего посвиста.
Это было бы неуважением – сразу стали бы искать, кто ущемил престиж самых лучших, и, конечно же, кому это выгодно.
Старик думал о будущем, шаря глазами по ближним и дальним пригоркам, и глаза его наткнулись на что-то желтое и блестящее. Старик,
кряхтя, одолел несколько метров – рядом с сусличьей норкой лежал
громадный золотой слиток. Радости не было, старик знал: если есть тот,
кто нашел, найдется и тот, кто отнимет; первыми на него ринутся сыновья, живущие в городе,– появятся, как два истощенных, безголосых
шакала, станут рвать друг у друга слиток, рвать вместе с руками и головой. Потом на луг придут и молодые, и старые, и совсем маленькие, они
станут рыть луг, словно секачи, лишенные брачных забав, будут рыть
три месяца весной, три месяца летом, три месяца осенью и всю оставшуюся зиму.
Они станут зимогорами
Этого нельзя было допустить, Луиджи, одно из двух: или зимогоры
не видели адмирала на лугу, или им наплевать на судьбу ближнего. Ста142
bookElbrus.indd 142
03.12.2008 16:38:27
Проза
рик видел адмирала, он был понятливый, он сразу смекнул: ага, значит,
пересохли моря и океаны, корабли потрескались на солнце и развалились, и прибрежные люди растащили их на дрова, а где стоять адмиралу, если нет ни моря, ни корабля? Старик решил для себя – сделаю хоть
лодку и ступит в нее адмирал в белом кителе, весь в орденах, в саблях, и
поплывет лодка вниз по зеленой реке в поисках моря и корабля и будет
радоваться старик, как радовался утке фиолетовой и зеленой, посыпанной будто пудрой золотой, занесенной сюда Бог весть как из Африки,
безучастно сложившей крылья, верящей солнцу и реке, которая обязательно приведет ее к родным берегам.
Старик усвоил главный закон жизни, закон сальто-мортале. Посадишь косточку – вырастет дерево, посадишь зерно – испечешь
хлеб, накормишь корову – напьешься молока... Но было одно исключение из этого правила, исключение, грозящее опрокинуть и закон, и
все остальное. Посеешь ветерок – родишь ветер, посеешь ветер – пожнешь бурю, буря родит пургу, пурга – смерч, смерч – шторм, а шторм –
цунами... А что если посадишь цунами?– на этом месте старик оборвал
себя, будто просыпался почти осознанно средь кошмарного сна и пел
детскую песенку:
Вышел ножик из тумана,
Вынул немца из кармана,
Буду резать, буду бить,
С кем останешься дружить?
Жаль, что старик был неграмотным, а иначе он мог написать в комиссию по океанам, а те переслали бы письмо в подкомитет моря и от
них уже старик смог бы узнать, что делает адмирал на лугу.
Старик бросился спасать луг. Для того чтобы спасти луг, ему надо
избавиться от золота. Зачем же избавляться? – золото можно сдать и
получить аж четвертую часть от стоимости всего золота. Сдать некому,
Луиджи, у нас нет власти. Так не бывает? Вернее, власть есть, но она далеко, и старик по старости и общей своей слабости до нее не доберется.
Власть перешла к Советам, а Советы состоят из депутатов. Депутатов
выбирают по округам, округа оказались среди другого народа, тот народ и выбрал своих депутатов, а мы остались без власти. Среди безвластного народа опять оказались отдельные, которые взбаламутили
остальной народ, говоря, – если уж так необходимы округа, то пусть
они будут и среди нашего народа, мы не можем без власти, давайте, говорят, будем чернить; села и деревни выдвинули делегатов разузнать и
143
bookElbrus.indd 143
03.12.2008 16:38:27
Чипчиков Борис
разыскать эти округа, через которые красной нитью, – и стали чернить,
и их стали чернить. Старик тоже был среди чернителей. А отдельные
ходили по дорогам и все искали округа. И на каком-то базаре нашли
продавца семечек, и он им сказал: «Пойдете прямо через избирательные, увидите красной нитью и на конце нити той увидите округа, – и,
сметая желтым пальцем с губ семечковую шелуху, закончил, – одного из
вас выберут, но избранный позабудет дорогу назад, к народу своему».
На власть не было надежды
Старик сам решил избавиться от золота. А вдруг найдут? Но золото
не имеет запаха, а если и пахнет, то разве они собаки? Собакам лишь бы
лаять, а ветру лишь бы носить.
Старик кинул слиток в расщелину ближайшей скалы и опасливо
покосился на дорогу. На дороге никого не было. Дорога измеряется километрами. Это неправда, Луиджи, дорога измеряется плевками, в каждом метре бывает по нескольку плевков. Дорога эта ведет
вверх и вниз.
Кот зажмурился и мурлычет
Назову его жмуриком. Но жмурики не мурлычут... Co словом надо
поосторожней, добиваться единства формы и содержания. Если жмурик, значит, не мурлычет, если мурлычет, значит, не жмурик.
Старик спас луг, –
значит, будет где стоять адмиралу. Старик из «зеленых», или все же он
экстремист, ведь он тоже чернил, или он за тех лучших, на которых хотят бросить тень худшие? А может, старик из тех, кто «весело расстается со своим прошлым»? Но для того, чтобы весело или не очень весело
расставаться с прошлым, надо вообразить себе настоящее и бу-дущее –
если уж не жить, то хотя бы вообразить. Старик лишен был воображения со всеми вытекающими отсюда. Старик не умел читать. Я ему
расскажу, Луиджи, что не все человечество весело расстается со своим прошлым, есть у нас еще отдельные, вообразившие, что не входят
в это самое человечество и что человечество им не указ; они вообще
никак не хотят расставаться – ни весело, ни со слезами, даже если здравомыслящие, демократические с честью и совестью, с эпохой в ногу и с
мирозданием за руку. Нет, говорят отдельные, не хотим рушить завоевания развитого общества подпольных миллионеров, повсюду создают
прошлогодние комитеты, прошкомы, ударим, говорят – но бить нечем:
поспешили – мечи перековали на орала, сошки сожгли в буржуйках и
144
bookElbrus.indd 144
03.12.2008 16:38:27
Проза
просто в печах, и даже те семеро, что с ложками, и им, бедолагам, приходится хлебать через край; бить надо, но нечем. Старик, человек конченый, еще вчера он был просто гением, сейчас ему говорят: «С добрым
утром...» Уже ночь на дворе, а все ему: «С добрым утром...»
Индира скучает,
потому что у старика нет больше сестер.
Милиции дали новую технику
Лучше бы ей дали хоть какие-нибудь улики. И еще им дают Закон.
Впервые за всю межисторию! Все эти годы они были вне закона, как выяснилось, в законе были только воры.
Я хочу позвонить в Рим,
чтобы узнать, что вы там себе думаете. Нет, сначала я позвоню в ближайший городишко, что они там думают и что нам думать, наконец... Я
не могу никуда позвонить, потому что телефонист пришел на работу.
Он ходит по своей маленькой комнатке, уставленной гудящими ящиками, закрывает глаза, будто Богу молится, и сует в автомат отвертку –
наверное, надеется наладить связь с Божьей помощью. Потом он, усталый, уходит домой, наконец я могу позвонить. Нет, я не могу столько
ждать, я сам поеду в этот городишко и найду, наконец, компетентного
человека, который мне объяснит, что такое обратная связь и почему она
постоянно не работает.
На главной улице стоял милиционер с палкой
указывал, куда кому ехать. Значит, сидящие в машинах не знают, куда
им ехать, значит, они некомпетентные, а милиционер с палкой компетентный? Милиционер говорит, что он некомпетентный, посоветовал
позвонить в казармы, быть может, там что-то знают.
Дневальный сказал, что он не в курсе, мы, говорит, сажали яблони в
одной бывшей дикой, а теперь интернациональной стране, но я не интересуюсь ботаникой. Это не ботаника, говорит, а аномальное явление, сажали
яблони в интернациональной стране, а яблоки выросли на площади Свободы. Яблоки эти нельзя было есть, но из них получается хорошее вино –
люди только в песнях поют «лоза, лоза», а вино делают из этих яблок; а напившись того вина, швыряют друг в друга баллончики с надписью «Черемуха». От черемухи той плохо себя чувствуешь и постоянно тянет вбить
клин или, на худой конец, очернить, или найти хоть какую-нибудь мельницу и, жменями черпая воду из Арала, лить ее на эту мельницу.
145
bookElbrus.indd 145
03.12.2008 16:38:27
Чипчиков Борис
Дневальный сказал, что в казармах говорят по-прусски. Все говорят
по-прусски – никто ничего понять не может, но все говорят по-прусски.
Из-за того, что никто ничего понять не может, возникают мелкие стычки на языковой основе, приводящие к жертвам.
Генерал на чистейшем прусском языке пишет родным убитого: ваш
сын смертью храброго, защищая от некоторых и распада. Родители читают – понять ничего не могут. Бегают, летают – все ищут компетентных, чтобы им перевели, что же написано на бумажке и что, что же случилось с их сыном. Им тогда отвечают: «Ввиду того, что прусский язык
исчез вместе со своими носителями, то ничем помочь не можем». «Без
почты нет социализма»,– хлынул поток писем в «Клуб путешественников», будто в «Клубе» есть компетентные. Компетентные люди нужны
везде. Некомпетентные просят показать страну Пруссию и провести
уроки прусского, чтобы хоть как-то понять, кто кого защищал и кто такие отдельные и некоторые. Ответы были короткие: с 20-х по 90-е годы
архивы не сохранились.
Появились деды, которые не хотели быть уставными. Вместо того,
чтобы уважать старость, появились желтые газеты и журналы, которые
хотели выкорчевать.
Наука в панике. Ботаника в отчаянии.
Философия в трансе
На площадях вырастают яблоки без всяких деревьев; приходят
дворники с саперными лопатками – надо же очистить площадь; нанюхавшись гнилых яблок, некоторые отдельные, числом в несколько десятков тысяч, отобрали у дворников лопатки и стали бить себя ими по
голове, спине и другим частям тела. Словом, устроили шахсей-вахсей.
Дворники пожаловались Верховным Компетентным. Компетентные,
дабы неповадно было бросать тень на самых лучших среди самых санитарных, решили яблоки считать недействительными и, чтобы народ
не понял как-нибудь иначе, объединившись со всеми гуманными и политическими силами во имя неохватной дружбы и тотальной любви, –
заклеймить!
А как же иначе, Луиджи, ведь всем нам жить скоро в общем доме.
Сосед у меня чудак, решил дом построить, а зачем его строить, если
будет общий дом, да еще в Европе? А иначе нам туда не попасть, так
что, Луиджи, мы будем с тобой жить в общем доме. Как туда пройти?
Очень просто: минуя все стадии капитализма и обогнув период народной демократии по столбовой Дороге закона. Ты говоришь, у нас
146
bookElbrus.indd 146
03.12.2008 16:38:27
Проза
«тропинка закона»? Так переименуем: решением январского пленума
Анархо-Монархистских Конституционалистов отныне тропинку считать Дорогой закона. Опять что-то не так? Все народы Европы должны путем референдума, одобренную 2/3 Европарламента с 5-летним
испытательным сроком... если произойдут какие-то нелады с референдумом или 2/3, или Европарламентом, то через десять лет можно
будет поставить вопрос вновь; а если и через десять не склеится, то –
через двадцать.
Есть надежда на Албанию: она наложит вето, высветит двурушнические. Что? И Албанию потеряем к тому времени?! Луиджи, а не
напутал ли ты чего? Может, Папа Римский что сказал? Папа говорит
на восьми языках; говорит о вопиющем сплачивании рядов отдельных
стран ведомых. Теперь-то понятно: четко проступают лики тех, кто
дует на голландские мельницы; теперь понятно, куда запропастился
ветер, который должен был дуть, а вместо него некие самозванцы,
рвущиеся, наполненные личными амбициями, а если кто наполнен,
ему ничего не остается, как дуть.
Европа не хочет целоваться на морозе
Это удел отдельных исторических личностей. Не ведали, что творили – тогда не было групп риска, тогда и просто групп не было, не было
и СПИДа. СПИД – болезнь нравственная, ею вполне может заболеть
любой колхозник, даже земледелец. Надо предупредить Индиру.
Надо предупредить всех!!!
Надо предупредить дядю Ваню и тетю Груню. Я не могу разыскать
Кузьму с его матерью. Нет и Макара с телятами. Если люди скрываются,
значит, они что-то замышляют. Пропали люди, хотя с высоких трибун
нам обещали показать и Кузьму, и его мать, и с каждым годом мы будем
видеть их яснее и яснее. Есть надежда на Албанию, и не только на нее:
есть страна всех утренних прохлад и островов свободных грез, этакий
надежный треугольник будущих устремлений, социальных и даже, не
побоюсь этого слова, гуманитарных построений во славу всех, во благо каждого и в углу человека. Если еще заключить договор о дружбе
и взаимной интернациональной с Бермудским треугольником, то кто
их осилит, Луиджи? Американские Ф-15, Ф-16? Звездные войны? Быть
может, американцы и сокрушат в конце концов эти самые звезды, но им
никогда не сокрушить
147
bookElbrus.indd 147
03.12.2008 16:38:28
Чипчиков Борис
несокрушимое –
решимость в народе интегрированных треугольников отстоять завоевания революции, которая во главе угла и посередине двух квадратов. Что американские самолеты? – весь революционный сахар –
в патоку! Пяточные ловушки, в виде рыболовных или волейбольных сетей, – в небо! Самолеты и снаряды прилипают к сетям, а внизу общереволюционный восторг, общенародная пляска! Вива, ламбада! Команданте и
виктория с Сатурном! Сначала все, потом уже хлеб. Странно, находятся
еще те, кому это непонятно. Пусть изучают диалектику, ведь жить как-то
надо или я чего-то не понимаю. Не изучив процессы, можно запутаться
в долгах, а то должен я многим, Луиджи: тем, кто родил, потом воспитал,
но, правда, не в духе, выучил, дал профессию... всех и не перечислишь;
не зная диалектики, как узнать, кому платить, с кого начать? А некоторые прибегают к не совсем научным, я бы по-простому сказал, народным
рецептам: кому должен – всем прощаю, отсюда полшага до Боже, спаси
меня от друзей, а от врагов я и сам спасусь. Но так ведь ничего не построишь, а строить надо, иначе нас не так поймут, и на пороге уже 2001й, перспективно-переломный, да не побоюсь этого слова – судьбоносный
год, новая чистоплюйная эпоха, сменившая камнесборный период развитого чертополошья. Ведь надо же как-то возрождать крестьянство, ведомое и направляемое, исходя, конечно, из решений, но самый сознательный
класс среди самых несознательных никуда идти не желает, хотя и пишет
письма, которые и свидетельствуют, что живы еще здоровые элементы и
их носители, я бы даже сказал, гнездо социализма – почтамт, значит, появятся колготки и женщины будут звонко кричать, несмотря на то, что
еще не весна, несмотря на декабрь: я женщина, я мать, в конце концов, и
гражданка, не побоюсь этого слова. Улетели грачи и прилетать не думают,
но природа не терпит пустоты, – кому-то ведь надо кричать; да хоть депутатам всех созывов и нашим лучшим половинам из худших. Чтобы хоть
какой-то из ста новорожденных и выживших и чуть подросших, съевших
не одну пачку маргарина и думающих, что это масло, маленький путаник,
заслышав крики, улыбнувшись блаженно, выговорил бы: «Весна. Грачи
прилетели».
Находятся некоторые, которые ратуют, при полном попустительстве других некоторых, за расформирование колхозов. В стране усилились шатания и крены – кого вправо, кого влево, и в этой ситуации, я
бы прямо сказал, Луиджи, «некоторые вынуждены взвалить на себя все
мыслимые и немыслимые государственные посты, в которых, конечно,
148
bookElbrus.indd 148
03.12.2008 16:38:28
Проза
есть разумное зерно», и, «усилив многообразие плюрализмов мнений»,
опираясь еще сильнее на рабочий класс, колхозное крестьянство и на
тех, кто еще вконец не овшивел; но те, на кого сильно опираются, тех
почему-то шатает, здесь бы потеснее сплотиться во-круг тех, кто сильнее опирается, а эти вздумали шататься. Ясно, в этой ситуации народ
не поймет, а избиратели не простят. Написал я письмо в Высший совет пролетарской инициативы и гнева: кто, говорю, занимается тем, что
рушит сплоченные вокруг ряды на застройщиков и перестройщиков.
Те, кому это выгодно, – отвечают. Хорошо городским, вокруг которых:
опирайся себе на пролетариат и городское крестьянство, проживающее
около базара, – вот тебе базис, вот тебе надстройка, Маркс и Энгельс, и
полные тома.
Председателю колхоза хуже,
я бы даже сказал, что неизмеримо. На крестьянство еще можно опереться, оно еще дружно и тесно сплачивается вокруг магазина, когда
неожиданно, будто вражьи листовки с неба синего, туда чего-нибудь
подбросят, но председатель не успевает опереться, те, кто кутил, опорожняют купленное и начинают шататься.
Председатель решил возродить пролетариат и усилить его роль в
деревне, для чего и построил цех по выпуску антиинфляционных условных банок в год. На открытии цеха он сказал: «Наши цели ясны, задачи
определены, за работу, товарищи», и только вперед по прямой с выходом на столбовую и никаких поворотов, тем более крутых, это несмотря
на призывы тех вместе с коленом якобы, а на самом деле замахиваются
на историю, с теми, применяя плюрализм, надо все же решительно, вначале отмежевавшись.
Я думаю, тут двух мнений быть не может, как сказал один старый
революционер: «Мои идеи те же, несмотря на то, что мой организм подорван нехваткой витаминов и очи замутились от изобилия врагов».
Шахтеры разгоняют демонстрантов, но полиция не может и не хочет
добывать уголь. Макаренко с нами: один за всех, все за одного, не хочешь – научим, не можешь – заставим. Крепкие пошли ребята – в воде
не горят, в огне не тонут. Не ворчи, Луиджи, ничего, что это племя молодое и тебе незнакомое, ты должен радоваться и молить Бога, чтобы
ваши платонические отношения тянулись как можно дольше. Как сказал самый великий из всех кормчих: «Смерть одного – трагедия, смерть
многих – статистика». Не могу понять, Луиджи, участвую ли я всегонавсего в трагедии или полыхаю уже среди истории? Наверное, это
149
bookElbrus.indd 149
03.12.2008 16:38:28
Чипчиков Борис
всего-навсего трагедия, ведь я могу написать тебе, как во дворе моем
растет береза; слава Богу, ведь еще живы люди, которые знают, что такое береза и даже видели ее. Если мы станем очень старенькими и я
вздумаю написать тебе о березе, то меня заберут компетентные и будут
пытать: какое секретное оружие имел я в виду под дурацким словом
«береза»? Ясно, – сверхсекретную бомбу величиной с пшеничное зернышко, синтез солнца и СПИДа, способную уничтожить все наши видимые вооруженным глазом и знаемые понаслышке планеты, объявят,
что я агент резидента Есенина, и я не смогу отвертеться; они не знают,
не видели и, что самое печальное, не помнят, что такое береза. Может, в
учебниках останется упоминание о березах и я сошлюсь на эти книжки,
и организм мой вырвется к витаминам?
Учительница вошла в класс, чтобы выявить худшего среди плохих.
Человек должен быть компетентным с первых шагов вокруг люльки, –
это поможет усовершенствовать всю компетенцию в школе, и суперусовершенствовать свою компетентность в институте совершенствования межкомпетентных отношений, а иначе, если каждый вдруг
вообразит, что он хороший среди прекрасных, то на кого опереться? –
каждый начнет сам по себе шататься и шарахаться, а кто присмотрит за
колесом и мутной водой, за историю и говорить нечего.
В мутной воде лучше ловится рыба, попадаются и грузинские пескари, мясо переводится на шашлык, и это в то время, когда наиболее
прогрессивные заняты тем, что из последних сил поддерживают человека во благо, чтобы не шатался и было бы на кого опереться; в это самое время находятся те, кому это на руку: поедая рыбу, несмотря на
сионизм и не решена главная задача – передать земной шар детям, это
в то время, когда не определена степень вшивости того или иного члена прослойки и точно неизвестно, кого обозвать интеллигентом, а кого
интеллектуалом, потому что они все за народ и тоже во благо, да и у
народа, должен я прямо сказать, нет того чутья: раньше он активно выявлял своих радетелей и пачками сдавал, иное сейчас.
Народ рад бы подсобить, выявить, делегировать и, я бы даже сказал,
окунуть народников в самую гущу компетентных, благо, у компетентных
расширилась социальная база, но уменьшилось социально-защитных
подсобок, ввиду многочисленности подсобок, ввиду делегатов, прибывающих со всех фронтов, как народных, так и интернациональных,
независимых, но в составе; и никому не удастся опорочить, хотя это
архиварноважно.
150
bookElbrus.indd 150
03.12.2008 16:38:28
Проза
С кворумом нет проблем
Я не знаю, как там у вас, Луиджи, но у нас все будет в порядке, пока
есть в стране здравомыслящие десантники, а они нужны хотя бы для
того, чтобы напоминать некоторым, что есть небо и не все еще поют по
хуторам «я дом продам – куплю калитку»; я, как житель планово процветающего Нечерноземья, к тому же самый здравомыслящий, от лица
народов Приянтарья призываю всех честных людей к решительной
борьбе с «лесными братьями», замаскировавшимися под партию «зеленых». Если бы была дорога, если бы я мог вытащить как-то ноги из грязи, да я бы пешком лично пришел бы на подмогу братьям-приянтарцам,
тем более, кое-какой опыт имею – бивал в свое время «зеленых» на
Украине, дело знакомое. Вначале неплохо бы консолидироваться здравомыслящим с честными и прямопутейцами, чтобы решительно по поползновениям.
На какой я стою платформе?
Я на платформе любви и безнадежья, с этой платформы никуда
не уедешь, – можно только загреметь. А вообще, на платформе стоять
опасно, когда у истории нет ветерков, была бы голова – плаха найдется:
время безымянных прошло, никто не будет забыт, и ничто не предано
забвенью, с фамилиями и телефонами.
У моих соседей нет телефонов, а за фамилию лучше не цепляться – запутаешься сам и запутаешь компетентных: в каждом доме
есть человек с этой фамилией, да и сам я из этого рода, несмотря
на то, что бывал несколько раз в городе, видел настоящую ванну и
газовую плиту.
Соседи у меня крохоборы и жмоты; я зажимаю себе рот, ибо из меня
так и прет непечатность вперемешку с нецензурными выражениями.
Умер глава семьи. Что в этом случае должен делать
нормальный мусульманин?
Резать баранов и варить шурпу, поить той шурпой других. Вместо
этого они превратили свой дом в чайхану – варили грузинский чай
повышенных сортов и критики. Конечно, кое-кто любит чай, – они и
пришли; пришли бы и другие, которые предпочитают шурпу, но все
дело испортила одна очень конопатая и очень в годах мусульманка —
она шла по главной улице и кричала: «Люди, не ходите к ним, они ничего не зарезали и ничего не сварили. Я пойду по верхней и нижней
улице», – и она пошла по всем нашим улочкам, а каково ей, ведь она
151
bookElbrus.indd 151
03.12.2008 16:38:28
Чипчиков Борис
очень старенькая; и многие ей сочувствовали. В нормальный день она
не осилила бы столь длинный путь, но гнев молодит, а праведный – вечное девичество, со всеми вытекающими отсюда.
Хорошо, когда есть человек, который выводит на чистую воду, иначе в мутной разве разглядишь? Да хоть бы самую захудалую платформу,
как с программой-максимум, так и с программой-минимум, с генеральной линией, благо красную путеводную нить видно, как бы там ни мутили воду, ведь должна же у человека быть хотя бы цель и выбор трудного пути, ибо легкие заняли чуждые нам, в массовом порядке, а иначе
человек сползет со своей позиции – сойти потому что нет возможности;
взобрался хоть не туда, но высоко, должна же быть у человека альтернатива между спрыгнуть и расшибиться, вот и вынужден он сползать, а
иначе не поймут, да, пожалуй, и осудят, – правы будут; да, человек уже
сполз, человек был не один, их оказалось очень много, и сползание проходило поэтому медленно хорошо, красная нить под рукой была, по ней
и ориентировались: прямо и вниз, а раньше красная нить указывала
вперед и вверх, но красная нить тем и хороша, что ее можно развернуть
куда угодно, тем, кому это выгодно, невзирая на лица. В конце концов,
не человек для субботы, а суббота для человека.
Но и тут не все так просто
Одни, те, что выбрали и расхватали все легкие дороги, считают, что
суббота для человека, а те, кто выбирает трудный путь с поездкой за туманом, когда кричат даже рельсы (железо, наверное, некачественное), те
считают, что человек для субботы. В жизни каждого человека, который
оглянулся на прожитые без мучительной боли, наступает мо-мент, когда надо определиться, с кем ты. Я уже не говорю о мастерах культуры:
«Когда буржуазный художник говорит: я партийный – это стыдно, когда
пролетарский говорит то же самое, то это звучит гордо».
Не позавидуешь редакторам, им хоть заканчивай Всесоюзный компетентный институт, – а иначе не разобраться. Спрашивает он у иных
авторов, где работает или работал ваш герой, где жил, наконец, у вас
же сплошная Невада? Следуют жалкие потуги, рядящиеся под объяснения, – мой герой пенсионер. Эта неопределенность и проникает в
самые глубины и толщи масс, которые уже не знают, что им варить –
то ли шурпу, то ли чай. Я, конечно, против чая – он тонизирует, несмотря на свою отечественность, появляется чрезмерная радостность, которой противоречит покойник. Но я и против шурпы: после нее тянет
почивать, но рядом почивший, а это несколько отбивает охоту. Нужны альтернативные решения.
152
bookElbrus.indd 152
03.12.2008 16:38:29
Проза
Без кумгана нет мусульманина
Некоторые говорят, что есть мусульмане, но откуда им взяться,
когда нет кумганов? Считать мусульманами тех, кто разгуливает с бутылками из-под пепси-колы, было бы чересчур легкомысленно и я бы,
так сказать, не побоялся этого слова, преждевременно. Мусульманин
должен быть чистым, а как им стать, если нет кумгана, – вся надежда на
конверсию, опираясь на конвергенцию, невзирая на лица, не содрогаясь
от изобилия высоких должностей и краснеющей черты уровня бедности, ватерлинии нищеты, обросшей ракушками благополучия.
Астрология на службе
у коммунального хозяйства
Не зная расположения планет, не суй голову в парикмахерскую, а
тем более под фен, компьютеры вытесняют бабушек и попугаев с гадалками. Чтобы что-то решить, надо «поднять проблемы», но они так
высоко подняты, что до них тщетно пытаются дотянуться «разъяренные рабочие и покупатели». Выход один: агропромышленный комплекс
должен выйти на рыночные отношения. Я думаю, Луиджи, я просто
уверен, хотя некоторые и ратуют за партию парламентского типа, что
фракции не смогут защитить, а главное, объяснить трудящимся их же
интересы, без авангардного типа партий никто и не узнает своего интереса; пусть все партии будут авангардными! Я за плюрализм авангардизма, в том числе на предприятиях, армии, флоте и геологоразведке. В
то время, когда весь мир интегрируется, трудящиеся, вместо того, чтобы
по-простому и прямо есть рябчиков и заку-сывать ананасами, не могут
сделать этого, ибо не могут закрыть рот, так как слушают авангардных.
Когда же те объяснят им про интерес? А в это время другие «пускают
русский лес на секс и никакого внимания провинциальным писателям»
и, несмотря на аморальность, хорошо питаются, путешествуют, убеждаясь, как мала наша планета и как надо ее беречь, несмотря на засилье
жидомассонов и обилие детей.
Маша мыла раму
Мама и годовалый Митя с трехлетней Светой угнали помытую
Машей трофейную раму в Турцию. Мечта почти столетней давности
наконец-то сбылась: каждая кухарка может управлять, но нечем. Низы
хотят и будут жить по-старому, верхи – одни хотят, другие тоже хотели
бы, но негде сесть. Наконец-то большая политика скатилась к самым низам. В селе, чтобы никому не было обидно, всех выбрали в парламент;
153
bookElbrus.indd 153
03.12.2008 16:38:29
Чипчиков Борис
трое воздержались – они кооператоры, на что рассчитывают, непонятно.
Правда, у поселкового парламента большие материальные проблемы –
нет помещений, а значит, негде пристроить картину В. И. Глазурного
«Свет в конце тоннеля» с подзаголовком «от Боярской через Булыгинскую думу к I съезду народных депутатов». Никто не забыт – все бояре и
думцы нарисованы в полный рост вместе со своей челядью и народные
депутаты, все свое носящие с собой. Размер картины 1,5x2 км.
Хочу съесть бутерброд,
хлеб есть, а масла, как выясняется, нет. В голову лезут всякие мысли.
Или масло, или мысли
Когда надоедают мысли, иду в магазин за маслом. Масло только для
ветеранов, – они нас не только защищали, они нас кормят; продавщица
моя знакомая. Если б не было ветеранов, не было бы и масла, я меняюсь:
даю продавщице порнографический журнал, а она мне масло. Если я
ем масло, а кто-то не ест его, то вскоре наступает момент, называемый
«не могу молчать». Я делюсь с другими маслом, те, наевшись, окрепнув,
скуки ради плюют в мой колодец и тогда приходят сразу два состояния:
не могу говорить и не могу писать.
Трудно найти золото, избавиться от него еще труднее. Деревушка,
в лице ее обитателей, хлынула в гости к старику. «Как живешь, дедушка? – говорили. – А может, чего тебе надо? Так ты скажи». Но старик
молчал. В гостях хорошо, но родная земля зовет, неудержимо манит, и
люди пошли на луг и стали прогуливаться, сыновьим и дочерним, отцовским и материнским взглядом внимательно изучая каждый камешек; они наконец-то осознали и проснулись, взыграло в них самосознание: земля требует всего человека, и припадали люди на все четыре
кости, и никакая сила не могла отодрать их от земли.
Люди бросали свои дома
Появился продавец палаток. Палатки яркие, с красивыми иностранными надписями. Прошедшие многогодичные курсы прусского легко читали по-иностранному: «Для пострадавших от землетрясения в Армении». Красивые иностранные слова породили не менее
красивые наши, и запорхали в голубом воздухе разноцветные словабабочки: «совершенно изумительно», «абсолютно прелестно», «нерассказуемо своеобразно»... Слова порождали, выращивали, можно
сказать, смельчаков: «...я не побоюсь этого слова, так сказать», – и
все верили: этот не побоится.
154
bookElbrus.indd 154
03.12.2008 16:38:29
Проза
Шакалы появляются ночью,
к близким родственникам они могут прийти и днем. Сыновья не отходили от старика ни днем, ни ночью. Черная кошка отгоняет всякую нечисть. Два сына, как два почерневших громоотвода, прошедшие гражданские и общечеловеческие войны, дети асфальта и внуки
бетона, раненные в лоб, а на месте раны той проросли горящие фосфорные буквы: бытие разрушает, – приглядывались к чужому человеку по имени отец и чего-то от него хотели. Старик ничего не должен
своим детям, он отдал им самое дорогое, что может быть у человека, –
шар земной. Шар земной был поделен на фронты. Фронты были народные и состояли из народа. Не участвовали в войне только те, кто
вышел из народа и выбился в люди. Они называли себя – военнопатриотические пацифисты.
Индира не любит телевизор
Она не любит все, что нельзя убить. Старик любил телевизор больше своей деревушки. Ни дня без мира, говорили ему с экрана борющиеся, и он верил – есть все-таки где-то этот мир. Ни крохи чужого,
но и ни пяди своей – ведь есть же люди, – благотворно думал старик, –
не везде, видно, темень наша деревенская. Но в то же самое время, когда
одни борются за мир, другие рушат дружбу.
Перевести общество СССР–Италия
на хозрасчет, –
явно, Луиджи, кто-то хочет столкнуть борцов за мир с любителями
дружбы. Скупой платит дважды, – о какой дружбе между людьми может идти речь, если не будет дружбы между народами? Тогда и собирать
камни будет некому, время придет, – собирать некому. Возможно, это
происки партии объединенных дачников? Зачем им где-то и с кем-то
дружить, когда есть своя крыша над собственной головой? Им плевать,
что реакционные и не совсем здоровые крутят колесо истории вспять.
А что, если они вообще остановят колесо?
Ведь если не есть, не спать, а все думать, как бы повернуть или
остановить...
Колесо истории под контроль ООН!
Мы хотим мирно спать и сладко есть! Каждый народ должен сам
решить, в какую сторону крутиться колесу! Объединившись и скинувшись, установить компьютер для контроля за колесом! Для полного и
155
bookElbrus.indd 155
03.12.2008 16:38:29
Чипчиков Борис
всеобщего благосостояния – каждому дому в трехтысячном году по домашнему компьютеру, чтобы рядовой, а я бы больше сказал, даже простой, собственными глазами видел бы, куда крутится колесо, независимо от того, кому это выгодно, и каждый чтоб увидел тех, кто не спит, не
ест, кто вцепился в колесо, посинел уж, а вспять!..
Надо возвысить наш голос, Луиджи, там терять нечего, – у меня нет
цепи даже для собаки. Не говори, Луиджи, что у тебя есть цепь, хотя
Италия – страна контрастов. А как мы объединимся, если у тебя цепь
есть, а у меня нету?
Тут есть над чем подумать!
Проблема не так проста, как некоторым может показаться. Думаю,
решать ее на слух было бы опрометчиво, – есть работа для подкомитетов по всеобъединяющимся лозунгам, комиссиям по инако- и вообще
мыслящим, а Супер-бюро обобщило бы и вынесло на всемирное обсуждение и 2/3 голосов при наличии кворума с консенсусом. Только в
борьбе рождаются те, кто достоин жизни и свободы! Да и за водой надо
присматривать: есть еще люди – увидят воду и давай мутить, мутят не
просто так, а чтобы выловить в ней всю рыбу.
Общество речников и рыболовов
решительно протестует
Вода – это не цель какая-нибудь, это достояние. Общество тигроловов не менее решительно встало на защиту волков. Собаки, почуяв, что
все можно, изодрали на волках овечьи шкуры.
Надо, Луиджи, как-то прислушаться и беречь.
Люди на лугу, что среди скал высоких, решили в будущем устроить
здесь высокую набережную, а пока разойтись по домам. Палатки перепродать цыганам, а деньги вложить в цивилизованных кооператоров.
Кооператоры любят сидеть на шее
Уже и закон вышел – услышать и не упасть нет сил никаких, – а они
сидят. Видно, кому-то это выгодно. Не перевелись еще любители за счет
тех, кто по простому да еще и прямо. Ведь идут письма, кадры завалены
бандеролями, те самые кадры, которые решали все, они б и сейчас решали, но завалены, – леса пилят, создаются земляничные поляны; ударим
земляникой по недоедающему быту. Экономика, становясь экономной,
перерастает в религию. Мы, некогда правоверные и православные, становимся протестантами
156
bookElbrus.indd 156
03.12.2008 16:38:29
Проза
и отчаянно протестуем,
а отдельные находятся, которые и решительно. Куда смотрит Папа Римский? Ведь не может же Папа куда-то не смотреть! Этого нельзя допустить, Луиджи, в то время, когда весь мир объединяется, мы почему-то
протестуем; это ничего, что временно проиграли Европу, лишь бы народ не завели в болото. До чего дошло – узнать нельзя: были ли у Сусанина потомки!
Это делается специально
Видно, боятся спугнуть, а если слух о них станет достоянием, сусанинцы возьмутся за серпы и молоты, пожнут чертополох, а меж молотом и наковальней чертополох обернется чертополошьим маслом для
космических кораблей «РАЗОР-98».
Двурушничество на каждом шагу:
встретил кого на дороге и понять не можешь, то ли брат родной, то
ли сын Павлик. Каждый на своем рабочем месте только и делает, что
хоронит родню. «Вы куда в разгар рабочего?» – кричит начальник. –
«Теща умерла!» – говорит простой и прямой. «А сегодня?» – «Сегодня
племянник – в стране свирепствует коклюш». Так за неделю всю родню
и похоронит. Проходит перепись, прирост – миллионы. Разве это не
очковтирательство? Здесь надо не спеша разобраться, если мы хотим
когда-нибудь назвать себя цивилизованными. Мы все сидим друг у друга на шее, – цивилизованные сидят на стульях; мы перебили все стулья
и поэтому вынуждены... Но, слава богу, у нас еще не Чикаго, работы
хватает, работы творческой: как на переводных картинках – осушаем
болото, чтобы народ чего не перепутал, получаем пустыню, а там глас, –
хорошо, одинокого, – орошаем пустыню, получаем болото. Диалектика замкнутого пространства. Все двери нараспашку – замки раскупили
пограничники. Граница на замке.
Как бы там ни злобствовали душманы
Что ж, не хотите из феодализма? – в конце концов, каждый народ
должен сам решить, не в ущерб другим народам, как ему жить при
феодализме.
Индира равнодушно поглядывает в сторону телевизора – ее мало
интересуют маленькие дрязги крупных народов. Жизнь и смерть – вот
круг ее интересов. А не продать ли потихоньку от мужа наших барашков, да пару коров и ишака в придачу, на любителя? Все это хорошо,
157
bookElbrus.indd 157
03.12.2008 16:38:29
Чипчиков Борис
мыслит Индира, но все же лучше, когда рядом все еще живой человек. В
каждом доме есть своя Индира.
А старик с луга хочет устроиться сторожем, охранять колхозную конюшню. Конюшня – это каменная ограда с железными воротами, замком, ключами и звездами на небе. В деревушке очередь на эту работу.
Все хотят сейчас или сторожить, или как бы подметать. Высоколобые
дворники и сторожа ушли в депутаты, по ротации их места заняли те,
кто работал в райкомах, чтобы как-то отмыть темные пятна: а вдруг кто
и спросит ласково – а где ты работал до 1990 года? Многие бросились к
пограничникам, чтобы выменять самогонку на ключи с замками, другие
пообломали все ивы и соорудили метлы. Трудовая книжка с записью
«сторож», «дворник» на черном рынке стоит коровы с теленком в придачу. Все попрятали дипломы, а значки продали уголовникам – те разгуливают себе по улицам и общественным местам под ностальгическими
взглядами стариков и старушек. Зачем прятать диплом, Луиджи?
Диплом – свидетельство о вшивости,
принадлежности к прослойке, которая гнилая и которая между теми,
кто творит прямо, а не «так сказать», и теми, кто выращивает. А раз
ты не класс, а прослойка, значит, снюхался с теми, кто все разваливает. Все бросили пить вино и пиво, дабы не прослыть пособниками
Тель-Авива. Массоны Европу не развалили, говоришь, Луиджи? Ну,
наверное, потому что тайно! Тайно ведь не развалишь. Наши, из тех,
кто пьет вино и пиво, разваливают в открытую и нахально, пользуясь беспамятством некоторой части либеральной, но есть еще люди,
которые что-то да помнят и память их крепка, и взгляд их всеохватен
от тайги до британских морей. Казна несет громадные убытки. Как
мы будем дружить, Луиджи, без денег – нет дружбы. Папа пьет вино,
а это чревато, со всеми вытекающими отсюда. Папа не пьет вина? Это
меняет дело. В каждом доме убивают, и все делают вид, что человек
умер самостоятельно.
Папе не надо никуда летать,
ему надо остановиться и подумать, если не обо мне, то о тех, кого
убивают ежедневно, ежечасно, каждую минуту, наконец. Куда смотрит Папа? Неужели он не видит, что убийц стало больше, чем убитых? Скоро убийцы начнут убивать друг друга. Пусть Папа отменит
слезы, – пусть отлучит каждого заплакавшего. Плачущий все путает, он плачет, и кажется, что человек и вправду умер сам, но так не
158
bookElbrus.indd 158
03.12.2008 16:38:30
Проза
бывает, Луиджи, ведь кто-то помог ему?! Пусть Папа издаст указ:
«На похоронах всем улыбаться», – хотя бы тем, кто убил или в чемто помог. Я хочу, чтобы все было по-честному или хоть что-то было
честно – надо начать с похорон.
У мусульман нет Папы, но ведь есть кто-то, кто самый главный,
пусть Папа встретится с ним. Но у мусульман нет Ватикана, в каждой
стране свой главный, и опять Папа будет летать из страны в страну,
самолет будет сжигать воздух над этими странами. Мусульмане живут
на всех континентах.
Далай-лама – бездомный
Бездомные всех стран должны объединиться! Давай, Луиджи, выберем далай-ламу Председателем Объединенного Совета Бездомных.
Пора шагать в ногу со временем, надо построить общий дом для всех
бездомных. Земной шар у детей временно экспроприировать – надо же
определить, где строить всеобщий дом. Чтобы дети не плакали, – не
все дети знают, что есть где-то еще Папа, который запретил слезы, –
подарить им что-нибудь менее тяжелое (только не архипелаг), подарить
им по звезде.
И еще один старик строит своему престарелому сыну дом. Старик
сам в прошлом строитель: в 30-х годах он работал прорабом, много чего
настроил на своем веку, он один из тех, без которых ничего вокруг бы
не стояло. Рабочие вот-вот выведут стены, материала и инструмента
хватает, есть даже красные пожарные ведра, крюки и щит, на всякий
случай. В деревушке нет пожарников, – стоял где-то щит, старик посчитал, что щит не там, и ведра, и крюки, – все не на месте, вот и перенес
все на свое подворье. В обед старик мобилизует всю свою семью: тащит
в громадных пятиведерных термосах еду. «Дед, где достал эти штуки? –
спросил один из подвыпивших рабочих, – снял с трактора?» – «Снял с
трактора», – говорит дед.
В деревушке нет тракторов, а в магазине не сыскать термосов, а он
нашел, он и шифер найдет – сегодня и привез бы, но умер человек –
старик на кладбище. Мулла возносит молитву, он не настоящий, он овощевод, – читать может по-арабски, но не выпытать у него под расстрелом, что значит то или иное слово – не скажет; ни о чем не ведают те,
чьи ладошки взмывают к небу в перерывах между молитвами. Старик
вынимает из кармана ручку и записную книжку – ему надо подсчитать,
сколько заплатить рабочим. Кладовщику веры нет – насчитает столько, что на те деньги можно построить если не дом, то времянку точно.
159
bookElbrus.indd 159
03.12.2008 16:38:30
Чипчиков Борис
На кладбище хорошо думается, частые, некстати, молитвы мешают, и
старик вынужден тянуться к небу с ручкой в одной руке и записной
книжкой в другой. Старик теплеет от воспоминаний и расчетов: раньше, если кто умер на стройке, – оттянули чуть в сторону и за работу, а
сейчас, пока не похоронят, никто не работает, и это правильно, думает старик, все же теплеют времена, правда, молодежь... – в этом месте
старик поморщился, как бы зачеркнув саму мысль. Я не знаю, как ты,
Луиджи, но старик неправ – молодежь у нас прекрасная, развитая, не
побоюсь этого слова, хоть украсть, хоть покараулить – всесторонне, так
сказать. Что пришло, то пришло, что не пришло, то придет.
Капитан последним покидает тонущее судно
Старик-строитель не видел ни моря, ни корабля, ни живого капитана. Не видел моря, корабля и живого капитана и старик-пастух, женатый на убийце родной сестры. Ничего не ведали о морях, кораблях и
капитанах старик с луга и два его сына – они воевали на суше. Индира
не хотела и знать о каких-то морях, – лишь бы жил человек, думала она,
это главное. Все они видели море, тонущий корабль и капитана по пояс
в воде; матросы уже на берегу, разинув рты, не дышат, а капитан не хочет
покинуть палубу, – говорит все и говорит под музыку, которая подбрасывает со стула, забываешь, что кино и что это пона-рошку. Вот это им
нравится, это их всех как-то объединяет, они как бы понимали –
без мужества нет прогресса,
но все старики и молодые, воюющие и не воюющие, почерневшие от войны и еще не почерневшие, не видавшие морей и капитанов, – ЗНАЛИ,
что на земле иной закон: капитаны первыми вселяются в новые дома,
и правильно, думал старик-строитель, капитаны не хотят подвергать
опасности жизни матросов своих.
Это делалось специально –
матросы имели свой дом на море и, чтобы еще более сплотились и както прониклись, своего дома на берегу не имели. Капитан, чтобы еще
теснее, хотел им построить общий дом.
Старики, их дети, Индира, дядя Ваня с тетей Груней слышали об
общем доме, но не разделяли, потому что были реакционерами, хотя об
этом и не подозревали. Но мы-то знаем, Луиджи. Что? Что «...средние
сословья: мелкий промышленник, мелкий торговец, ре-месленник и
крестьянин – все они борются с буржуазией для того, чтобы спасти свое
существование от гибели, как средних сословий. Они, следовательно,
160
bookElbrus.indd 160
03.12.2008 16:38:30
Проза
не революционеры, а консерваторы. Даже более, они реакционеры: они
стремятся повернуть назад колесо истории. Если они революционеры,
то постольку, поскольку им предстоит переход в разряд пролетариата,
поскольку они защищают не свои настоящие, а свои будущие интересы, поскольку они покидают свою собственную точку зрения для того,
чтобы стать на точку зрения пролетариата». Крестьяне, вне сомнения,
реакционеры. Но каково старику-строителю? Как строитель – он революционер, как давний крестьянин – реакционер, а точка зрения у него
неизменна с самой колыбели, – что увидел, то мое. Старик бьется между
двух начал своих и, бог даст, как-то выкарабкается. Хуже дела с шабашниками, строящими дом для старика: они то сидели в тюрьмах, то строили дома, сидели и строили, строили и сидели. У них, Луиджи, вообще
нет выбора – они обречены. Они сидят на куче навоза и пьют водку. Я
видел со стороны – куча навоза, люди, сидящие на самой ее верхушке, и
чистая бутылка у подножья, и все это освещалось солнцем.
Они обречены,
потому что «люмпен-пролетариат, этот пассивный продукт гниения самых низших слоев старого общества, вовлекается пролетарской революцией в движение, но в силу всего своего жизненного положения он
гораздо более склонен продавать себя для реакционных козней». Они,
Луиджи, не только прогнили, они и продают себя! Интересно, а кто их
покупает? Они же воплощение гниения и разврата. А вот не имеют понятия, кто они такие, – строят себе дом, хоть стены кривоваты, а растут.
Справедливости ради, – в том, что стены «восьмерят», они не виноваты, просто старик на одном из секретных объектов но-чью распилил с
охранниками туф, темновато было, вот и получились блоки не шибко
ровными.
Реакционерка ела картошку
Реакционерка пришла в гости к реакционерам, сосланным за пособничество при обмене безымянного хребта на осиное гнездо разрухи и
космополитизма. А сосед мой, наверное, был тайный неразоблаченный
бандит. Едва разлепив глаза, он брал ружье и хлопал первую попавшуюся птицу: орла ли, голубя, воробья, ворону – вороны раньше летали,
это сейчас чего-то сидят. Птица падала, сосед, не глядя на нее, шел домой, громко хлопая дверью, и на соседних улицах, наверное, слышали,
как он матюкается, потом ругань затихла, сосед тихо и долго плакал. Из
этого ружья он убил залетного милиционера. Кинулись люди на него,
161
bookElbrus.indd 161
03.12.2008 16:38:30
Чипчиков Борис
давай вязать, руки крутить, а он пытался вырваться и все кричал, –
многих пострелял, да жаль, – не тех, кровососы тыловые! С тех пор я его
не видел. Сосед был неграмотным, а иначе, встань он на точку зрения
пролетариата, а не трясись над душой, как дурак над документами, – все
могло сложиться иначе, чревато со всеми выте-кающими. Учиться, учиться, учиться. Учиться никогда не поздно, и любовь надо беречь. Реакционерка брала почему-то сразу по две картошки, откусывала ошкуренную
и дула на неочищенную, иногда путала все – кусала ту, что в «мундире»,
и дула на чищенную. Она, видно, привыкла все запутывать, будь у нее
хвост – она была бы похожа на старую лисицу, заметающую следы. Она
утопала в громадных галошах, плюшевая телогрейка горела масляными
и керосиновыми пятнами, под козырьком ее громадной пестрой шали
можно было спрятаться от дождя. Пахло от нее нафталином, лежалымпрележалым земляничным мылом и тройным одеколоном. Представляю,
как с ней мыкались компетентные. Но сколько веревочке ни виться, народ всегда прав. Он видит, все видит, но где он был, когда дед разбирал
пожарный щит? Никто не видел? Но так не бывает – кто-то обязательно
что-то видит. «Социализм – это учет и контроль». Ну и что, что щит стоял на большой дороге, почти что в чистом поле в десяти километрах от
деревни? Он там не просто стоял, а по генеральному плану, причем перспективному. Я требую расследования, тем более, что улики налицо.
Улики дожидаются в каждом дворе: дворы придумали специально, чтобы собирать там улики. Капиталисты не имеют высоких
заборов, а значит, и дворов, значит, нет улик. Хотят сбить с толку
полицию, да они просто хотят уничтожить полицейских – нет улик,
зачем тогда полицейские?
Народ, говорят, спал, так что же – он во сне растаскивал по дворам
улики? Автобус переоборудован в курятник, окна настежь, куры любуются суровой, неописуемо-великолепной красотой. Сараи состряпаны
из телеграфных столбов. Сонными они утащили автобус, а если проснутся, Луиджи,
у старика с луга – улики налицо, –
два обугленных на необъявленной и бесконечной войне сына; где был
старик, когда сыновья воевали? На лугу? Если выжать всю траву и помазать этой зеленью двух черных сыновей старика – и тогда они не позеленеют, откормить на лугу тысячи коров, сдоить молоко и искупать в этом
молоке двух черных сыновей старика – и тогда они не побелеют. У них
нет сил подняться на луг, даже если б у них были фронтовые карточки и
162
bookElbrus.indd 162
03.12.2008 16:38:30
Проза
они ели бы в день по кило масла, и тогда они не вскарабкались бы на луг.
Но у них нет карточек, никто не знает, где они воевали. Просто при виде
любого встречного они вздрагивают и ежатся, и легкая белизна покрывает их черные щеки. С войны солдаты везут трофеи, швейные машинки,
иголки, зажигалки, брелоки из патронов. Черные сыновья вернулись без
ничего, – на поле брани не было ни одного ружья, пушки, «Катюши», ни
гильзы пустой, – интерпол с социнтернами, ООН не нашли бы ни одной
улики, чтобы узнать, кто же развязал эту войну. Нюрнберг так и не дождется своих подсудимых. Война без начала и конца, без оружия и пуль,
без побежденных и – народ не будет знать, пусть он трижды проснется, –
победителей, одни трупы, трупы...
Жизнь в войне?
Можно сидеть себе в фешенебельном буфете, есть манную кашку и быть убитым, и милиция на месте преступления не найдет ни
патрона, ни пустой гильзы. И если тебе повезло, от тебя не пахнет
спиртным, то приехавшие врачи скажут, что ты умер сам от засекреченной врачами, ишемической в области печени, болезни, а не погиб
на войне, и что это за война, о которой никто ничего сказать не может,
хотя все или проснулись, или просыпаются и уже заклеймили тех, кто
продолжает спать?
Я точно знаю, что я убийца. Я, может, и сплю для того, что хоть во
сне увидишь лицо убитого мной, – въяве не увидишь. А может, я убил
десять, сто человек? Я не смогу доказать, что я убийца, – нет улик.
В автобусе живут куры, и автобус переименован в курятник. Автобус уже не улика, Луиджи, тем более, если он стоит в моем дворе, а я
герой оперативного труда. Происходит сращивание производственнородственных отношений: кум, он же родственник, он же трудяга в поте
лица во благо, появились даже подкумки.
По четвергам раздают конфеты на помин души усопших. Индира
распахнула калитку, в руке громадный ящик с конфетами. Все калитки
настежь, все с конфетами. Как много убитых.
Горные орлы летают с кинжалами в зубах, оружие они находят в
расщелинах скал. Степным беркутам повезло меньше, можно сказать,
совсем не повезло – оружие в степях собрали без их помощи археологикраеведы из неформалов, которые прошли по местам сугубо боевым.
Возможно, мы прилетели на самолете,
который «поднять подняли, а посадить не знают куда»? Как они умудрились его вообще поднять? Садиться надо в том месте, где объеди163
bookElbrus.indd 163
03.12.2008 16:38:30
Чипчиков Борис
нились как высокопоставленные, так и низкооплачиваемые. Таких мест
нет на земном шаре, подаренном детям?
Есть, Луиджи!
Отец области ездил на всяческие уборки. «Не бережете себя, Харитон Тихомирович», – говорили отцу областные дети, правда, приемные.
«Обеспечиваю страду идеологической поддержкой», – скромничал он.
Тут опять налетели: желтые шмели из желтых пархатых журналов и
давай цитировать отца, давай над ним смеяться. А чего смеяться, ведь
суть-то верна, ну не так человек расставил слова.
А как он хотел расставить? Идеология твердо гарантирует страдания. А другой вице-отец той же области поехал на митинг, встретиться
с народом. Бушевал народ: убрать химзаводы! Очистить каждый квартал от каждого завода! – говорит народ. Говорить-то говорит, а понять
не может, что штаны у него небось из этого оранжево-фиолетового
дымка; ну убери заводы, думает вице-отец, дыши сколько угодно, но без
штанов, если б в каждой области да свой Узбекистан! Но мы – реалисты,
думает себе вице-отец, химия – это политика, а химизация и того хуже,
это ж надо понимать. Вылез из машины и так прямо, по-простому, и
сказал: «Нам, – говорит, – нужна химия, а химизация еще нужнее, но
не может химия, а тем более химизация, существовать без идеологизации». «Долой!» – кричит народ по-простому и прямо, и не может понять вице-папа, чего долой-то? То ли химию, то ли химизацию, то ли...
страшно подумать, саму идеологизацию?! Человек хотел сказать – идеологизацию химии, а мало будет, так и химизацию. И не надо, понимаешь, раскола. Все сейчас чего-то хотят расколоть или кого-то расколоть, или самому расколоться. Я думаю, до добра это не доведет. Так мы
никогда не придем к свободе личности в свободно взятой стране, хотя
бы и отдельной. Если каждый отколется, это значит, моя хата с краю,
построит парники с апельсинами, заведет свиней, посеет пшеницу, без
связи с наукой и передовой технологией, и станет кормить только сам
себя, выходит, и авангарда не надо? Но так не бывает, потому что авангард думает о тех, кто думать не хочет. Он не думает, живущий с краю:
а вдруг у меня доходы нетрудовые? Он и не ведает, что надо усилить
рабочий контроль над средствами производства, производственными
отношениями и производительными силами; так можно зачеркнуть
все предыдущие успехи в области контроля; больше того, надо организовать крестьянский контроль, учитывая, что и крестьянин хочет чегото контролировать, и, как высшую стадию всенародного контроля, –
смычку рабочего и крестьянского контроля.
164
bookElbrus.indd 164
03.12.2008 16:38:31
Проза
Без контроля нет учета, а без учета нет контроля
В Италии окончилась страда. На тока везут апельсины, виноград и,
вообразить невозможно, – довозят-таки, а не съедают по дороге. Неужели это правда, Луиджи?
В деревушку привезли муку. Индира отхватила мешок.
Старикам и молодым кое-что перепало, – не досталось только
юродивой. «Провалитесь вы вместе со своей мукой и вашей деревней!» – кричала она. Отношение к сумасшедшим показывает нравственный климат общества. И, чтобы как-то повысить свой нравственный рейтинг, приходится в дурдома загонять здоровых. У нас
еще отдельные как-то не думают, не проникаются общим здоровьем
общества, и приходится еще в отдельно взятых районах вести профилактическую, санитарно-медико-биологическую борьбу под лозунгом «Здоровье для всех – забота каждого». А им подавай здоровье да
еще и каждому, понять не хотят, что только в здоровом обществе –
здоровый индивид.
В деревушке появился милиционер
Занялся поисками улик. «Где твое ружье?» – спрашивает у парня.
«Нет у меня никакого ружья». – «У всех есть, а у тебя нет, так, что ли,
понимать?» Парень оказался мелким врунишкой, ему бы напомнить
милиционеру о «коррупции невиновности», но он ни к первому, ни ко
второму слову, на беду свою, не имел никакого отношения.
Деревушку надо разоружать! Есть только один способ: если деревушка объявит о своей политической независимости, вот тогда-то ввести танки для охраны граждан и учреждений. А как же? Все жители
будут ходить с ружьями, а граждане, понимаешь, подвергаться опасности?! Согласись, Луиджи, этого нельзя допустить. Или отнять ружья у
жителей, или вооружить граждан. А как же иначе? Ведь народ не поймет,
если как-то иначе. Ружья – это реализация принципа: око за око, зуб за
зуб. Как ты думаешь, Луиджи, если собрать кворум с консенсусом, да и
отменить первую часть и оставить вторую, просто: зуб за зуб, и, усилив
консолидацию, пропаганду и демилитаризацию всего сельского населения, изжить и вторую часть этого беспринципного принципа? Выход
прост: убрать зубы и положить на полки ружья.
Инфляция захлестнула капитализм, и особенно империалистический с монополистическим уровнем. Я подарю тебе, Луиджи, способ
борьбы с инфляцией, ты запатентуешь и будет закон сей называться –
закон Луиджи сальто-мортале. Надо спасти нацию, и ты спасешь ее,
165
bookElbrus.indd 165
03.12.2008 16:38:31
Чипчиков Борис
Луиджи. Итальянцы носят деньги в мешках; идет итальянский мешочник в магазин за спичками, а из магазина выходит с полупустым
мешком и коробком спичек в зубах. Фирма «Фиат» наладила выпуск
сундуков на колесах для тех итальянцев, которые желают купить штаны и туфли в одночасье. На тротуарах установили светофоры, негде
уже простому и не совсем простому итальянцу присундучиться. Появился новый отдел тротуарной полиции и подотделы – подъездный,
лестничный и подлестничный. Под видом пожарных полицейские хотят проникнуть в квартиры. А как же, ведь в каждой семье средней по
пять-шесть сундуков, хранящихся в пожаро- и взрывоопасной среде.
Пожарникам закон не писан. Перед стихией все равны и все бесправны. Что делать? Как что, Луиджи, пусть Папа Римский объявит месячник по борьбе с инфляцией. Месяца вполне хватит. В конце концов, в
один день можно решить эту проблему, опираясь на мировой опыт некоторых стран, которые не чета каким-то Уругваям. Ты говоришь, что
это невозможно? Что ж, выкладываю все свои козыри и делаю тебя
обладателем патента, первого гражданина Запада, покончившего с инфляцией, ибо в восточном полушарии – это дремучая банальность.
В одну ночь все предприятия, согласно 10-летнему плану развития,
использовав все резервы и учитывая, что во главе угла человек, он же и
посередине, а между нами, Луиджи, он везде, – все предприятия переходят на выпуск условной продукции: условных банок, бутылок, с условным их содержанием, а граждане расплачиваются условными деньгами.
Все равны, все условны, нет ботулизма и алкоголизма.
Самопальные яйца легко можно переделать
под куриные
В Госкурятниках держат специального человека, который слюнявит
яйца инкубаторские и окунает их в настоящий куриный пух. Профессия у человека очень важная: пухобряк.
Духи могли бы называться «сальмонелла», а куриная болезнь – тропобром.
Они нарочно все запутали
Я знаю, есть препарат дурбаксин, но мало об этом лекарстве пишут
и дискутируют, хотя многие дурбалаи спят и видят, что их не забыли,
мало того, – о них помнят. И все же, Луиджи, кто бы что бы ни говорил, главный продукт – это питание. И еще память. Без памяти нет социализма. Прошел день памяти газеты «Истина» в городке Достижений
166
bookElbrus.indd 166
03.12.2008 16:38:31
Проза
Межнациональных Духовных и Материальных ценностей. Выступила
с речью Нинель Андреевна Памятнова. Она вспомнила добрым словом
«лесных братьев» и призвала создать комиссию по реабилитации басмачей и басмачества. Все книжки о бурях над Азией и капканах в лесах
Балтии сдать в макулатуру, а вырученные деньги раздать прямым потомкам борцов «за нашу и вашу свободу». Все бы хорошо, Луиджи, но
они все-таки вбили клин – отделили некоторых граждан от остального народа, создали, понимаешь, им дачные резервации. Гражданам ни в
кино, ни в магазин – все на дому, а им хочется: и пообщаться с народом,
и вообще, это нарушение всяческих прав и обязанностей. Где ООН, что
себе думают люди из мирового сообщества? Кто вытащит клин? Это геноцид, не побоюсь этого слова, Луиджи, они закормят граждан, закидают их норковыми шубами, дыхнуть нечем – будут только выдыхать,
бедолаги. Их надо спасти, Луиджи! Кто спасать будет? Как кто? – Гога и
Магога из солнечного Черноспинья. Они вдвоем умудрились споить всю
Вологодскую область, опустошили Нечерноземье; если они такие умные,
пусть лучше клин вытащат.
Продажные элементы все же, несмотря на свою продажность,
построили-таки старику – строителю 30-х и последующих развитых
годов – дом, правда, он получился кривоватым, но зато большим, о десяти комнатах, и в комнатах этих сидели дети старика и внуки, – в руках записные книжки, личики сосредоточенные, серьезные, старик –
сама значительность, ходит из комнаты в комнату и учит подрастающее
поколение таблице умножения. Хмурые личики очень походили на своего
отца и деда, они купались в солнечном свете, пытаясь как бы выпрыгнуть
из него, ухватившись за цифры. Главное – сложить и умножить, вещал
старик, и еще, пожалуй, отнять, а отнятое опять сложить и умножить, а
все остальное... Как живете? – хорошо, а как вы? – и мы хорошо.
Старик-пастух отыскал-таки давнюю родственницу, сироту круглую, искал целый год, иногда ел, иногда спал, но не дома – домой Индира не пускала: пока не найдешь, домой не возвращайся, не могу, говорит,
без родственников. И вот – она! Молоденькая, непуганая, главное –
живая! Индира обняла ее, поцеловала в лоб, и в избытке родственных
рот ее так вытянулся, что губы оказались на самом темени долгожданной родственницы. Усилий стоило Индире приостановить движение
губ, – не одним днем живем, мелькнуло у нее в мозгу, и губы сползли с
чужого черепа и вернулись лицу. И сказали губы: счастье принесла с собой в дом наш, доченька, – и от избытка чувств и умиления опустились
фиолетовые очи и лицо задернулось морщинами.
167
bookElbrus.indd 167
03.12.2008 16:38:31
Чипчиков Борис
Председатель колхоза окончил филологический факультет общевойскового трижды командного, четырежды гербоносного института
общественно-экономических наук в дважды правофланговом добре и меченосной правды. Раньше он был нормальным председателем, но навеяло
его новыми веяниями по самую крышу, он собрал чрезвычайный и полномочный сход, дабы навеять остальных невеянных своими веяниями.
– Я думаю, уважаемые аксакалы и граждане нашего колхоза «Красные пики», для того, чтобы жить, выжить, а еще и развиваться, нам необходимо принять ряд постановлений:
1. Колхозу полную экономическую и политическую независимость.
2. Нашим детям – лучших учителей-новаторов.
3. Для повышения любви и взаимопонимания пригласить на постоянное местожительство в наш колхоз «Мисс Область», «Мисс Железнодорожный транспорт» и других мисс, с созданием им лучших жилищных, коммунальных, бытовых и других условий.
Загудела негромким, но решительным гулом женская половина схода.
А так же, продолжал председатель, для полного равноправия пригласить «Мистера Черноросское Пароходство», «Мистера Уссурийская
Тайга» и других, с созданием им всех благ, во благо нашего независимого колхоза.
4. Для поднятия общего культурного уровня построить самую высокогорную в районе набережную с фонтаном.
И последнее, для протокола, как считать изложенное мною, – докладом или выступлением? Прошу определиться путем тайного и всеобщего голосования. Партгруппорг ходит с шапкой по рядам, собирая
записки, весь штат бухгалтеров производит подсчет, и к радости одних, к огорчению других, победили сторонники – считать высказанное
председателем докладом.
Говорят, Луиджи, – у умных людей большая голова.. Говорят, что
динозавры вымерли, потому что голова у них была маленькой, а тело
громадным. Смотрю в зеркало, – и у меня тело громадное, а череп маленький. Но я же не сам себя нарисовал, и, потом, я не хочу вымирать,
или я чего-то не понимаю? Подношу свой кулак к черепу, – почти равны, обычно я этот кулак подношу к чужому черепу – есть в нашей деревушке пара черепастых. Встретишь такого, лень до него добираться и
кричишь: эй, квазар, а ну, подбежал-ко быстренько, настучал-ко я тебе
по бестолковке. И что ты думаешь, Луиджи, бежит, понимает, что мне
нервничать нельзя.
168
bookElbrus.indd 168
03.12.2008 16:38:31
Проза
На то он и головастый, чтобы понимать
Написал я и в журнал «Физкультура и спорт»: «Товарищи дорогие, вы печатаете рецепты, как увеличить мышцы шеи, ног и некоторых других частей тела; среди других частей меня интересует
голова – хочу принять участие в строительстве чего-нибудь светлого –
вру, конечно, но так больше шансов, что вышлют, а без головы, тем более, с такой маленькой, как у меня, и жить, и строить как-то грустно».
Отвечают мне, мерзавцы, что «дважды медицинский, трижды Бехтеревский, краснотранспарантный химико-ишемично-бактериологический
институт шейных позвонков при журнале «Физкультура и спорт»
пока, хотя и успешно, но работает над этой проблемой». Я извещаю
общественность и журнал, что ввиду безнравственной, даже больше
того, античеловеческой отписки, прерываю всякую интимную связь с
журналом. Тут я завернул лихо, – зачешутся там, небось.
Бродяга вышел на луг,
швырнул рванье в зеленую траву, лег, вытянул руки вдоль тощего тела,
запрокинул громадную голову, – над ним парил орел, и бродяга смотрел
на него глазами старого орла, древней, усталой жалобы, и глазами овна,
в которых трепетала рань рождения и зарево ухода, глазами узнавшего,
что жизнь земная только взлетная полоса и чем стремительней разбег,
тем выше полет, а иначе – паучиное барахтанье на первом попавшемся небе. Он бежал и бежал от Иерусалима до Ирландии, от Ирландии
до Австралии, от ЮАР до Гренландии. У убегающего растет голова, у
догоняющего – крепнут ноги, но уменьшается голова. Нужно срочно
спасать догоняющего, Луиджи, иначе он вымрет. Эй, синьор, товарищ,
остановись, не вымирай!
Или ноги, или голова, –
так, наверное, Луиджи?
Бродяга лежал в траве и буянил: нет, не буду вас проклинать, боюсь,
ненароком проклятьем своим улучшу вашу породу, лучше пожелаю вам
еще больших благ и украшений; наденьте сверх адмиральского мундир
генеральский; пусть на крышах ваших машин будут еще машины, этакие буранята; наденьте штаны с картой звездного неба и каски с Венерой во лбу; денег вам, чтобы сложить некуда и не пересчитать до конца
мироздания. Такие мои пожелания, но ведь вы мои дети, и братья, и
сестры, и я вам брат и сын, и помоги нам всем Бог.
Бродяга лежал на лугу, над ним парил орел, глаза их встретились, и
169
bookElbrus.indd 169
03.12.2008 16:38:32
Чипчиков Борис
орел встрепенулся, задергался и полетел прочь скачками, как стриж, и
чирикая, как воробей. Раньше бродяга был лавочником и революционером, адвокатом и писателем, и главная его работа – профессиональный
беженец. Бежал он как-то сразу в трех направлениях. Это был какой-то
кошмарный, наложенный друг на друга бег. Убегал он от преследующих его, от Родины своей и от мыслей своих, и в беге почти что стерлись воспоминания о Родине, о крови, о мысли самой; увеличивался
череп, и слышался внутри него треск, и казалось ему, еще чуть-чуть, и
он преодолеет земное притяжение, и душа, вылупившись из тела, процеживаясь, будет преодолевать небо за небом, пока не осветится и не
освятится и не станет звездой для кого-то, кто начал бег свой тяжкий
на прекрасной земле.
Бродяга лежал на последнем на этой земле лугу, перед последним
стремительным бегом, когда из пор пошел пот вместе с кровью.
А аксакалы и аульчане, граждане и примкнувшие к ним отдельные
товарищи не без амбиций и, что самое печальное, личных, начали прокладывать самую высокогорную в мире набережную, бульвар, можно
сказать, с аквариумом и рыбками, во имя будущих детей и ветеранов, с
четырех сторон; и начали свое рытье, и черный крест среди зеленой травы быстро приближался к темному пятнышку — к тому месту, где лежал
бродяга и где должен был грянуть фонтан с разноцветными струями.
1980–1990 гг,
с. Булунгу
170
bookElbrus.indd 170
03.12.2008 16:38:32
Проза
СТАРИК. НОЧЬ. ДЕТСТВО
Когда в село стали привозить первые кинофильмы, Старик ходил
в клуб из любопытства – многие шли и он шел; позже со скуки – село
глухое, куда деться вечером? Жили они со Старухой в старой сакле,
которая спиной прислонялась к скале, а спереди опиралась на две дубовые колонны и старой совой взирала мутно-желтыми глазами на
непонятную деревенскую жизнь, на новые дома, с виду добротные, но
не защищенные; и только зеленая трава и множество полевых цветов
на плоской крыше говорили о ее веселом нраве.
Спозаранку гнал Старик на выпас коровенку и пару овец. Дни
были тягучи, липки, и тяжело выбирался Старик из дней своих в вечера чужие, экранные. Он смотрел все фильмы, которые привозили в
клуб; они не волновали – глядя на экран, он думал: хватит ли до весны
сена? Как заготовить дровишки? Силы уж не те. Да и мало ли о чем
думается старому человеку.
И после многих вечеров – пришел день, когда Старик понял, что
пойдет в кино, как на работу, на любимую работу. Не нравились Старику фильмы индийские, арабские, в них если радость, то столько
шума, гама, что она терялась в этом хаосе, а если горе – столько крика,
слез, что и горю места не оставалось.
Старик любил русские фильмы – на экране ни плача, ни крика, а
почему-то самому хотелось кричать и плакать. А сельчане ждали индийские и арабские фильмы – не кино, а праздник всенародный. Они
заранее знали, когда привезут эти фильмы, и как-то умудрлись втиснуться в маленький, тесный клуб, занимали все места, заполняли проходы, облепливали стены, подоконники, и даже на сцену не ступить –
куча галдящих мальчишек! Мужчины, глядя на экран, курили сигарету за сигаретой. Женщины рыдали. Грудные дети плакали от духоты и
дыма. А Старик недоумевал.
Посмотрев серьезный фильм, Старик расхаживал вдоль единственной улицы, стараясь понять увиденное. И чем сложнее был фильм, тем
дольше гулял Старик по селу. Потом он шел домой, они садились со
Старухой к старому очагу и он, гладя ее по голове, рассказывал суть
увиденного; Старуха прислушивалась только к голосу Старика.
171
bookElbrus.indd 171
03.12.2008 16:38:32
Чипчиков Борис
Сегодня Старик прочитал на афише «Вы не все сказали, Ферран»
и внизу буковками помельче «Франция». До начала фильма оставалось не менее двух часов. Старик не знал, к чему приложить руки. Он
взял лопату и стал окапывать уже вскопанные деревья, потом вбегал
в дом, чтобы взглянуть на часы, замедленный ход их злил его, он выбегал во двор, брал вилы, чистил хлев, а мысли были в клубе: что за
фильм посмотрит он сегодня? Что там Ферран не досказал? Бросал
вилы, садился во дворе на маленькую скамеечку – не сиделось. Перед
фильмом его охватило нетерпение, заставляющее забывать свой возраст. В клуб он почти всегда заходил первым, ерзал, оглядывался на
маленькое окошечко.
Странный фильм увидел сегодня Старик. Озадаченный вышел Старик из клуба и долго ходил по селу. Почему Ферран ограбил банк? Ведь
своих денег некуда девать. Может, потому, что в молодости грабил банки? Привык? Нет, не из-за денег! Потому, что когда гангстеры выкрали
жену Феррана, он швырнул им все награбленное. Нет, не из-за денег.
Из-за чего? Что его заставило это сделать? И не из шалости, ведь старый человек. Пожалуй, ровесник ему, если не старше. Старик все ходил
и ходил, он хотел добраться до сути, но проклятая голова, этот надоедливый туман в ней... Долго ходил Старик, уже погас последний огонек
в селе. Он забыл, что его ждет Старуха, не спит, волнуется.
Старик, устав от ходьбы и размышлений, остановился у дома, на
краю села, в огороде которого чернели деревья. Ноги сами несли его
в чужой сад, который был метра на полтора ниже улицы. Старик спустился в сад, не спрашивая себя, зачем. Подойдя к ближнему дереву,
он сорвал продолговатый плод, надкусил сливу, кислота по всему
телу прошла судорогой, на мгновение развеяла старческий туман…
И голова прояснилась. Старик от неожиданности присел, ощущение такое он уже испытывал: у него были забиты уши, он мучился,
привычные деревенские звуки он еле слышал; утром не будил его
петух, он слышал его, но не так, как прежде, и вместе с петушиным
криком пропадала ясность и свежесть утра. В его распухшей голове
постоянно что-то звенело, и звон этот оставлял только одну мысль
– как избавиться от звона и мути. Старуха отвела его к врачу. Врач
прочистил ему уши, с глаз сошла мутная пелена, голова прояснилась;
он с удивлением та-ращил глаза, что так не шло к его седой бороде.
172
bookElbrus.indd 172
03.12.2008 16:38:32
Проза
И вот сейчас… Вместе с прояснением он понял, почему Ферран
ограбил банк – подсказали зеленые сливы: вкус их напоминал ему детство, и сидя на влажной от росы вечерней земле, прислонившись к
тонкому стволу дерева, который резал позвоночник и тоже прояснял
голову, он прошептал – понял, понял. Ему вспомнилось детство, сельские праздники: родится у кого сын, вернется кто из земель чужих,
орден кому дадут – праздновало все село. Варили в громадных казанах сыру, а дети, прячась за них, кидали друг в друга зеленые сливы;
взрослые пытались их унять – не получалось, да и не особо старались.
Столы выносили на улицу, и по ней уже не пройти, не проехать, да и
необходимости в этом не было – все село здесь. Гуляли допоздна, а
многие – до утра. Детей уже никто не одергивал, не укладывал спать.
Хорошие были дни…
А сейчас как бы разучились радоваться: давно забыли, как варится
сыра, и столов на улице праздничных давно уже нет. Опустела улица...
Так думал он, сидя на сырой земле, и понял, почему он, Старик,
который не сегодня-завтра умрет, полез в чужой сад. Глядя на звездное небо, он понял, почему плачут старые люди – мы отрываемся от
пуповины, пытаемся увязать нить, а дни рвут ее и рвут, и на старости,
оглянувшись, видим обрывки нити той, которую всю жизнь пытались
связать. Старик ощущал необыкновенную легкость, он был счастлив,
по-настоящему счастлив. Долго он так сидел, потом встал, подошел к
забору и полез, перебирая руками камень за камнем. Он уже по пояс
на уровне улицы, силы стали покидать его, он перегнулся так, что лицом уперся в землю, из последних сил оттолкнулся и, обессиленный,
распластался поперек улицы. Было уже поздно. Все спали.
Он уже не помнил, сколько пролежал, за это время никто так и
не прошел по улице, только бездомная собака подошла, понюхала недоуменно и, мотнув головой, отошла.
Старик долго лежал в пыли деревенской улицы, он тяжело дышал,
влажная пыль лезла в глаза, щекотала ноздри, но он не двигался, ему
казалось – шевельнись он, и детство ускользнет. Наконец, он осторожно перевернулся на спину, и звезды стали надвигаться на него, стрекоча кузнечиками, и он с облегчением выдохнул – не ушло. Он знал, что
всю ночь детство будет с ним, и утром Старик не отпустит его: будет
долго лежать в постели, глядя в прокопченные многовековой копотью
173
bookElbrus.indd 173
03.12.2008 16:38:32
Чипчиков Борис
потолочные бревна и будет видеть в маленьком окошке восходящее
солнце и еще не зашедший месяц. «Да, – подумается Старику. – Вот
уже и жизнь прожил». Вошел в дверь, а вылазит в окошко, и на прощание увидит, что комнатка его – не просто серенькие стены, они, оказывается, расписаны узорами, рядом с дверью – незамысловатыми, а
ближе к окошку – сложными.
Вошел в дверь, а вылазит в окошко... И все? Старуха удивится, что
Старик, обычно встающий рано, что-то разнежился, а он ей ничего не
скажет, а то подумает она, что совсем свихнулся Старик; она всегда
считала его ребенком.
Жаль, что нельзя будет рассказать о своей ночной встрече старикам сельчанам – засмеют, да и бесполезно говорить. Старик знал, что
каждый сам должен встретиться с детством, а с молодыми что говорить, оно с ними. Он пойдет к своему старому приятелю и все ему
поведает. А тот будет делать понятливое лицо и говорить, что с ним
часто такое приключалось, он тут же уйдет от него и вернется к своей
Старухе. Они сядут у догорающего очага и будут говорить о прожитой
жизни, она будет плакать – не хочется ей, старой, умирать. А вечером –
опять кино...
Старик знал, что не сегодня, тaк завтра он в каком-нибудь фильме
встретит, наконец, человека, которому все поведает, и тот хорошо так
посмотрит на Старика... И улыбнется ему с экрана.
Долго думал Старик, лежа в пыли деревенской улицы; потом встал,
ноги его дрожали, он чуть постоял... И зашагал к своему жилищу. Он
был счастлив и думал – вот со всеми так, разом со всеми людьми, хорошо бы было, наверное. Старик шел... И улыбался.
1978
174
bookElbrus.indd 174
03.12.2008 16:38:32
Проза
НА КРАЮ ГОРОДА
Рестораном эту хибару не назвал бы самый изощренный дурдомовский фантазер. На эстраде стояла женщина солидных годов
и скрипучим голосом пела: «О, Юра, Юра! Где ты, Юра?» И дальше
в таком же духе.
Очень хотелось, чтобы Юра вдруг появился, подошел бы к ней и
тоже очень трагично, но без крика, а так это, по-домашнему, тихим уютным голосом, но почему-то закатывая рукава, сказал бы: «Да здесь я».
Мы с Муратом были не против такой развязки. Но это вряд ли
понравилось бы компании, чей столик рядом с эстрадой, людям сельским, не часто бывающим в таких местах. Блестящий аккордеон, певица (платье у нее в блестках) и не менее блестящий барабан околдовали их, и они по очереди и вместе лепили на барабан замусоленные и
вполне новые деньги, заказывая «Юру». Певица вошла в раж, пальцы
так и носились по клавишам, а глаза ее продолжали стрелять в поклонников, которые успели выучить текст и вовсю старались, помогая
певице. Равнодушные официантки лениво скользили меж столиков –
они и не такое слышали. Мурат сидел печальный и чуточку злой. Подозвав официантку, он жалобно, как просят дети, сказал:
– Свежих помидоров нет у вас?
– Что вы, – взметнулись ресницы, – какие же помидоры в январе!
Мурат смотрел куда-то мимо аккордеона: «Да, январь, помидоры, досадно».
Певица меж тем угомонилась, села за столик у окошка, но это уже
была другая женщина, от прежней остались только белила на лице;
отдыхала немолодая, усталая женщина.
А на сцене здоровенные ребята пели «Гуси, гуси» и среди них неожиданно бодрый старичок в старомодной шляпе, похожий на честнейшего
из коллежских регистраторов. Он же учитель гимназии, тот самый «че175
bookElbrus.indd 175
03.12.2008 16:38:33
Чипчиков Борис
ловек в футляре», которому Чехов почему-то не подарил в свое время эти
дивные серые глаза, но природа через много лет исправила его ошибку,
старичок тоненьким голосом выводил: «Га-га-га». Хор – «Гуси, гуси», а старичок – «Га-га-га». Он был в футляре и огражден от остального зала, оркестра, всего и всех самым прочным и надежным воздушным футляром.
Мурат был мрачен.
– Что случилось, Мурат? Может, уйдем?
Он посмотрел на меня, как мне показалось, долго, пристально,
устало и безнадежно.
– Куда уйдешь... – выдавил он.
– Да что с тобой, Мурат?
– Мать у меня в горах одна, понимаешь? А там тесно, понимаешь,
тесно и скучно, вот и хочется ей на тройке прокатиться. Все собираюсь
ее обрадовать, сам уже состарился, а такой малости сделать не могу.
– Может, деньги нужны, Мурат?
– Да нет, деньги есть. Ей нужно настоящее снежное поле, настоящий сын и лошади, чтобы овсом пахли. А у меня нет желания кататься
на тройках, понимаешь?
И мне казалось, что я понимал, понимал всех. И старичка с его
раздирающим душу «га-га-га». Представлял, что его ждут дома старушка в блоковской шляпке с черной вуалью и старинный комод с
бронзовыми ручками. Два старых человека из прошлой эпохи, а за
окном новый непонимаемый ими мир, где старичок должен петь эту
нелепую песню, петь, посматривая на часы в ожидании того мига,
когда можно вернуться домой, в другую, понятную ему жизнь. Усталую женщину понимал, дочь у нее гулящая, хорошая, добрая девка,
но как-то с жизнью не совсем лады, отца нет, будь он – и сложилось
бы все иначе. Понимал любителей музыки, весело стучащих по столу обглоданными костями. Смотрел на официантку и понимал, что
никогда она ранним росистым утром не срывала с грядок помидоры,
пахнущие вечной молодостью, и не впивалась в них чистыми, детскими зубами.
Посмотрел в окошко: кабацкие ступеньки замерли, прильнув
к обледенелым настороженным перилам, не слышно ничьих нетерпеливых ног.
А на сцене «Гуси, гуси – га-га-га» и кажется, что и песенка вылетает
176
bookElbrus.indd 176
03.12.2008 16:38:33
Проза
на улицу и вмерзает в ступени, ведь она такая легкая, не зимняя совсем, вот и не выдерживает мороза.
А на улице гололед. Попрощавшись с Муратом, иду домой. Очень
хотелось, чтобы тройка была, был праздник, но – сильный гололед.
Ноги скользят, и мысли, тяжелые мысли упираются в землю. Я не пойму, то ли стар, то ли подошвы поистерлись?
А ведь еще вчера, может быть, даже сегодня, до кабака, я весело
катился бы по ледяным тротуарам, вбежал бы в дом, перезвонил бы
всем знакомым, наговорил бы им много слов хороших. Мне очень хотелось сыну, матери, дочери, старику и старухе, лошадям – праздника,
но гололеду нет конца, и я ступаю осторожно, будто на мне тяжесть
судеб людей, которых я сегодня понял. Немножко жаль, что у меня
сегодня день Понимания, он много мне дал, но и отнял многое, много
веселых дней в моей оставшейся жизни. Гололеду нет конца.
1980
177
bookElbrus.indd 177
03.12.2008 16:38:33
Чипчиков Борис
ОЗРОК
Озрок – это маленькое хрупкое пятнадцатилетнее существо. Озрок
был ходячим протестом против развитого социализма. Впрочем, столкнись он с капитализмом, то вряд ли бы и его одобрил. Если нормальный человек на семьдесят процентов состоит из воды, то в воде той
плавают остатки процентов, состоящие из компромиссов, приноравливания к любой системе, к иному человеческому мировосприятию.
В Озроке на все сто плескались волны анархизма. Он был врагом всех
систем, всех мало-мальски человеческих объединений. Воевал он на
многих антиколлективных фронтах, единственное утешение – на войну идти недалеко, благо фронты все рядом. Это кинотеатр, кафе «Мороженое» и гастроном. Ну какому парню в пятнадцать лет не хочется
сходить в кино, поесть там мороженого, выпить бутылку-другую отличного портвейна «33» и закусить его дюжиной шоколада «Аленка»
или на худой конец «Кофейного»? Может быть, такие и бывают, но,
значит, они жили не в 60-х годах и не в нашем городе, а уж тем более не
на нашей улице. Тогда наш городок походил на маленький уютный бескровный Палермо. И улицы тогда были полны личностей, уличных, но
личностей. Сейчас город наш вряд ли отличишь от Тамбова, а улицы
просто массово заполнились. Город был теплым и терпким, почти как
Кисловодск, как вино в нагретом солнцем деревянном бочонке, как
воспоминание о теплых странах, в которых никогда не бывал. Все от
мала до велика, выходя в город, одевали все лучшее, мало дома туфли
начистишь – еще и «бархатку» для обуви сунешь во внутренний, поближе к сердцу, карман пиджака, да еще зайдешь к старому, мудрому
ассирийцу-сапожнику, который знал, кто ты, знал родителей твоих,
где живешь и даже где жить будешь. Выйти в город в майке и трико, –
такое никому и в голову бы не пришло, и не потому, что время такое
178
bookElbrus.indd 178
03.12.2008 16:38:33
Проза
было, я видел городки, где и тогда разгуливали в нижнем белье, просто мы чтили свой город, и он нам платил тем же.
Озрок сшил на заказ остроносые туфли, удачные они получились,
«аэродинамичные», готовые к полету. У Озрока не было обувной «бархатки», но он ежесекундно обтирал их о тыльную сторону штанин,
идет себе и чистит туфли о штаны.
Хотелось Озроку и в кино, и в «Мороженое» и, конечно, в гастроном, а там все повязаны круговою порукою, в общем, шайка государственная. «Давай деньги», – говорят. А кто дал бы их Озроку? Попрошайничание денег у родивших тебя считалось у нас дурным вкусом, и
вкус этот всячески развивали и поощряли наши родители, не исключением был и Озрок, он скорее походил на правило. И вот против этого
государственного вымогательства и восстал Озрок. Откопал в дебрях
кухни громадный нож и ринулся на штурм кинотеатра. Он оттягивал
слегка дверь, просовывая нож, двери распахивались, и Озрок царственным жестом приглашал нас просветиться. Были фильмы, которые мы
смотрели по двадцать и более раз, потом двери стали закрываться на
нижние и верхние щеколды. Один он уже не мог справиться, но впятером, вшестером вполне можно было образовать приличную щель, куда
Озрок совал какой-нибудь малоопрятный дрын, и дверь, матюгнувшись, поддавалась. Потом вставили такие замки, что кати хоть паровоз,
если появилось желание бесплатно потрудиться. Тогда Озрок влезал в
форточку туалета, и вновь светились его белые зубы в темных проемах
кинотеатра. Заколотили форточку досками – «все ушли на фронт». И
тогда Озрок вынужден был пойти навстречу людям, впервые, быть может, в своей жизни. Люди из кино, а Озрок им навстречу... И за экран,
мы за ним. Начинается фильм, мы выползаем и чинно рассаживаемся
по стульям, облюбованным нами заранее. А потом кинотеатр сдался,
стали проветриваться туалеты, и, можно сказать, распахнулись двери,
но Озрок, великодушно простив коллектив кинотеатра, который он
успел узнать лучше, нежели родителей своих, вдруг резко охладел к киноискусству, видно, кино окончательно впало в упадок.
Простив работников культуры, Озрок сосредоточил свои силы на
торговом фронте. Выбрав момент, когда продавщица шла мыть посуду, он влетал в кафе, открывал крышку холодильника-прилавка, миг –
и он катапультируется с полной пазухой мороженого. С гастрономом
179
bookElbrus.indd 179
03.12.2008 16:38:33
Чипчиков Борис
он обходился более интеллигентно. Выбивал в кассе два чека, на 22 и
17 копеек, брал копирку и отточенной палочкой обозначал единицу
и получалось 1р. 22 к. – стоимость «Портвейна» и 1 р. 17 к. шоколада
«Аленка». Мы, послевоенные полубеспри-зорники, в свое время недополучившие сладкого, щедро компенсировались благодаря войне,
организованной и проводимой лично Озроком. Не могу сказать о нескольких поколениях горожан, но что одно поколение нашей улицы
выросло и окрепло на шоколаде Озрока – это точно. Даже Хампот, этот
кривоногий, кривоносый житель окраин, делавший окрошку из подсолнечного масла, поедавший эту бурду, мурлыкая и жмурясь от удовольствия, прописался на нашей улице в одном из многочисленных
сараев. Его усыновил Озрок, хотя Хампот был лет на десять старше.
Уже через пару недель шоколадной профилактики Хампот, который,
кроме мата, знал еще десяток слов типа «дай», «принеси», «зарежу»,
«бикса», – вдруг поразил нас каким-то томным и сытым взглядом и
чрезмерной интеллигентностью: вдруг, в перерыве меж игрой в футбол и поддавки, он подтянул трусы, что спадали с колен, оправил оборванную майку и, выставив кокетливо свою кривую волосатую ногу,
сказал: «Пацаны, зовите меня Валя». А творец сего чуда сидел себе в
сторонке и улыбался своей прифронтовой улыбкой. Но мы все поняли, что Макаренко тьфу по сравнению с Озроком, просто пыль на хампотовских ушах.
Озрок врал всегда, врал даже в ущерб себе. Как-то с Лесиком мы
пришли к Озроку поболтать о том, о сем, и Лесик взял просто так с подоконника озроковские часы, игрался, игрался с ними, в запарке сунул
в карман, да и забыл про них. На следующий день относили часы обратно, не успели мы о них заикнуться, как Озрок, состряпав испуганное лицо, сказал: «Пацаны, что вчера со мной было, захожу я в свой
подъезд и тут четыре ножа, два сбоку, два сзади: а ну, снимай часы, а
что было делать, такие гамбалы, а у меня в кармане даже расчески не
было». Мы посмущались за Озрока, потом Лесик втихомолку сбросил
их на тот же подоконник, и утром они уже горели на руке Озрока.
Отец Озрока, худой низкорослый молчаливый человек, откликающийся на вопросы других из чистой вежливости, причем
хватал первые попавшиеся слова, швырял ими в вопрошающего и
умолкал, и спрашивающего как-то не тянуло на дальнейшие пере180
bookElbrus.indd 180
03.12.2008 16:38:33
Проза
говоры. Отец его чистил зубы какой-то очень пенистой пастой. Где
он ее откопал, когда вокруг за тыщу верст кроме «Поморина» и
«Хвойной» ничего не было?
– Озрок, откуда у отца паста?
А он:
– С Китая ее привез.
– Озрок, пойдем сегодня на парад?
– Ну ее, эту чертопляску.
– Вот, – сокрушается мать-старушка – для всех праздник Великого
Октября, а для него – чертопляска.
И вместо парада пошли мы с ним на озеро покататься на лодке.
Пустынно. Кто пляшет на площадях, кто пирует в кустах. Озрок
явно загрустил – никого вокруг и не к кому пристегнуться, лишь чьято одинокая лодка покачивалась на середине озера, к ней мы и поплыли. На дне лодки лежал великан. Прищурив глаза, он блаженно поглядывал на бегущие облака и думал, видно, о чем-то хорошем и, судя по
его облику, с ним не часто такое случалось.
– Эй, бульдог, – крикнул Озрок, – чего ты на небе нашел, может,
поделишься?
Великан встал, оглядел тщедушную фигурку Озрока, потом что-то
в нем дрогнуло, и он вновь растянулся на дне лодки, подумав: «Ну, и
слабак же ты, будто по осени рожденный чертенок, но лучше не связываться с нечистой».
Озрок бросил пить, стал заниматься боксом и за один год умудрился стать чемпионом республики. Прибежал он домой радостный:
«Па, а па, я чемпионом республики стал по боксу». Отец его слегка
оживился: «Молодец, Алик, оллахи, бардак этот тоже хорошо».
Озрок окончил восемь классов, одноклассники во всю пируют на
втором этаже, а он стоит в фойе и улыбается своей прифронтовой
улыбкой. По лестнице сбежал его классный руководитель Аскер Хамидович:
– Алик, почему здесь стоишь, там торт, лимонад, пойдем наверх.
– И ты еще спрашиваешь, чего я не праздную? Не ты ли влепил мне
в свидетельство три с минусом по поведению? Домой твою бумажку
принес, а отец ею и печь топить не хочет.
И он, развернувшись, ковбойской походкой вышел из школы.
181
bookElbrus.indd 181
03.12.2008 16:38:33
Чипчиков Борис
Ушел, чтобы никогда не вернуться. Мы шли с ним по еще одноэтажному проспекту, дошли до обрыва, маленькие домики завершались у
пылающего Дома Советов.
– А сюда пускают? – серьезно и грустно спросил он.
– Не знаю, может, кого и пускают.
Я уехал жить в деревню, к бабушке, и несколько лет Озрока не видел, а встретив, не узнал – куда что подевалось: глаза, кроткая улыбка, –
все монашье.
– Что-нибудь случилось, Озрок?
– Да, случилось. Помнишь грузиненка, Шоту, маленький такой, с
бородкой, учился у нас? Там же, на танцах, все и произошло, сцепились мы с ним из-за пустяка, то ли я его толкнул, то ли он меня. В
общем, побил я его, как собственного ишака, аж самого до сих пор
передергивает, чуть вспомню.
Поехали мы в Тбилиси на соревнования. Отбоксировал вроде неплохо, выиграл, иду себе довольный и – столкнись я на улице с Шотой.
А, брат, говорит, пойдем, по нашему обычаю, съедим кусок хлеба и
запьем его стаканом вина. И тащит меня в кабак. Сидим, едим, пьем,
а он все про свою жизнь. Мол, кончил учебу, работаю прорабом пока.
Ну, думаю, говори, говори, небось на улице стоит кодла счетоводов,
кости мои считать пришли. Поели, попили. Шота обнял меня, сунул
в карман пятьдесят рублей. Выпьешь за мое здоровье, говорит, с первым, кто тебе попадется на пути. Хороший у вас город и ты хороший
человек, только не совсем созрел. С тем и отпустил меня восвояси.
Ничего вроде и не произошло – сели, поели, выпили слегка. Крепко
меня били – и не помню, а вот разок не поколотили – и забыть не могу.
Вчера ехал с одним на машине, гляжу, гуси домашние летят, да высоко,
будто дикие. Что это они разлетались, спрашиваю у шофера.
– А домашние гуси раз в году и летают – осенью. Бог их ведает, чего
им взбредает в башку ихнюю, – говорит шофер.
– Ты представляешь, сколько живу и первый раз вижу, как гуси
летают, – и он посмотрел на меня, глубоко и кротко улыбнулся.
Смотрел я на него, и он напоминал мне громадную виноградную
лозу, выросшую без солнца, потому и не плодоносящую, и вот кто-то
взял и веточку развернул в сторону света и на ветке той вылупились
уже первые ягоды...
182
bookElbrus.indd 182
03.12.2008 16:38:34
Проза
Озрока забили до смерти в КПЗ. Он пытался защитить от троих
насильников девушку. У насильников оказались папы и мамы, и не
просто папы и мамы, а с волосатыми руками, они купили и девушку, и
всех остальных. А из Озрока выбивали признание и выбили жизнь...
Уходят с улиц личности, уходят-пропадают. А ведь они много чего
могли: стать чемпионами мира, выдумать новый компьютер, вырастить невиданные цветы, они не могли только жить в рабстве и выбирались из него всеми недозволенными средствами.
Почему, когда человек погряз во всем отвратном, живет на теневой
стороне земли, его как-то терпят, но стоит ему потянуться к свету –
обязательно наступят. Почему? А почему Христа распяли, а Варавву
помиловали, почему? Потому что Христос попытался осветить теневую сторону земли, а там себе спокойно проживали и Варавва, и еще
многие и многие, а свет этот ослеплял и приводил в ярость. Христос –
для кого Свет, для кого ослепление. Иду в кинотеатр, захожу в кафе
«Мороженое», покупаю вино в гастрономе – вспоминаю Озрока. Полетели гуси домашние – это самые святые их минуты воспоминания о
былой воле, попытка вырваться из рабства.
Господи, как потускнел мир с уходом этого маленького, хрупкого
человечка!
Еще в детстве я ему сказал: «Озрок, когда-нибудь я напишу о тебе
рассказ, только я не знаю, как его назвать». Он улыбнулся своей неповторимой прифронтовой улыбкой и сказал: «А ты так и назови –
«Озрок».
Я так и сделал.
1980
183
bookElbrus.indd 183
03.12.2008 16:38:34
Чипчиков Борис
КОШКА
Встретишь иного человека и думаешь: как бы не потерять. А у кошек
я беру и беру, а как долги буду возвращать – не знаю, да и невозможное
это дело. Бывает, все-все вымерло, никого не осталось: горы да камни, да
пустые дороги... Ляжет на грудь это пушистое создание Божье, лапками помассирует и отогреет тебя и думаешь: ничего, завтра все будет иначе, и все
вернутся, и ты возвратишься. Чем с ней рассчитаешься? Злобой своей и завистью, жадностью и коварством? Ничего такого кошке не нужно. Что могу
я дать ей, не сеящий, но ползающий? Я, годами писка крохотной птички не
слышавший и утверждающий, что без музыки жить не могу? Что я дам,
опавшего листка бесполезней? Тот согревает и питает землю. Что могу я,
не видящий звезд и плюющий в костер? Что могу я дать этому пушистику,
лежащему на моей неряшливой кровати? Я у нее беру. Утром, как и она, вытягиваюсь в кровати, стараюсь, как и она, улыбаться в предвкушении дня.
Потом я умываюсь, стараюсь есть и бережно ступать по земле, как и она.
И еще я учусь у нее любви. Долг мой гнетет меня, ведь нельзя же все время
брать. Жду, когда наступит день и одену я рубаху белую, умоюсь росой и
постараюсь без суеты прожить хотя бы один день, вспомнить себя, найти
себя, и тогда, быть может, и я смогу что-нибудь дать моим учителям.
В кошке большая тайна. Когда она дремлет, ей снится древняя Родина –
Аравия. Я пытаюсь услышать сон кошачий... Ей снится солнце, пустыня, верблюды и тепло. Ей снятся пирамиды и фараоны, Библия, Коран и Талмуд. Она
помнит Гильгамеша, ей снятся первые песни, первые звуки тамтамов. Это крохотное существо вместило в себя историю, музыку, танец и архитектуру, и весь
этот сплав поет внутри нее и танцует, она слушает эту музыку ушедших веков и
улыбается во сне. Прогнувшись, она хмуро оглядывает снег сквозь окно, печку,
телевизор, белые холодные стены. Нет, думает она, это какой-то кошмарный
сон. Закрывает глаза и возвращается в настоящую жизнь. После кошачьего сна
Чайковский, Бетховен, Шопен уже не кажутся великими, каждый из них услышал только фрагмент этого сна. Полностью сон этот видели Мусоргский и Бах.
Они поделили землю пополам – на Востоке властвует Мусоргский, на Западе –
Бах, а маленькая кошка спит, вытянувшись во всю длину на моей неряшливой
кровати, спит и улыбается, купаясь в музыке веков ушедших.
1980
184
bookElbrus.indd 184
03.12.2008 16:38:34
Проза
ПУСТЯК
Человек увидел в прошлогодних золотых травах фиолетовую
нитку. Разозлился и пошел людям сказать, какие они нечистоплотные и неряшливые и еще много-много справедливых, нужных,
злых слов рождалось внутри человека. Другой человек увидел эту
же нитку, свернутую, как цветок, и подумал, что прорезался первый подснежник. Оделся во все новое и помчался к людям рассказать, что наступила весна.
***
Смотрю на деревья, слышу вдалеке гул камнепада, мальчишка
бьет палкой о железные ворота, звук неприятный, но есть в нем некая
правда жизни нашей. Смотрю на деревья и думаю, как много лишнего сказано о себе и о других. Смотрю на осенние деревья, слушаю
их, вижу, как скупо с них падают дождинки, как запятые и точки в
древесных предложениях, как малословны деревья и как значительны
их слова. Осень. Смотрю на осенние деревья, слушаю их, и с каждой
минутой становлюсь все меньше и меньше.
1982
185
bookElbrus.indd 185
03.12.2008 16:38:34
Чипчиков Борис
РАСТЕМ, ЖИВЯ
Старик любил ходить в гости. Ходил без приглашения. Сам был
прост и в других не любил излишеств и вычурностей таких, как приглашение. Поест, попьет и идет в следующий дом. В глаза мусульмане
ничего не говорили (ведь у нас к старикам относятся с почтением), а
за глаза почти все – мол, жена не кормит, вот он и ходит, обжирается.
Зашел я как-то к соседке за солью, старик у нее сидит на диване, улыбается, как всегда. Вижу, вижу по недовольному лицу соседки, многое
бы отдала, исчезни старик. Пожалел я ее и пригласил старика к себе в
гости. Сварил чай, поставил перед ним огромный поднос с конфетами и пряниками. А он – жменю в карман, аккуратно очистил поднос,
одежда у него оказалась удивительно приспособленной к чужим конфетам и пряникам. Я не знал – смеяться мне или злиться?
– Ну, как, – говорю, – дедушка, в старину люди получше были?
Это от растерянности ляпнул, а он:
– Получше, сынок, – говорит, – получше, – и улыбается, будто ничего не случилось, а я про себя думаю: «Шиш бы ты в старину нашел
такого дурака, чтоб такой поднос и перед тобой. В старину лежали бы
эти самые конфеты да пряники в сундуке, надежно охраняемые замком амбарным, а поднос, думаю, и вправду большой».
Вышел старик и стал моими конфетами и пряниками кормить детей, тут я совсем успокоился. «Ну, думаю, некоторым и шара земного
для детей не жалко, а ты из-за каких-то пряников-конфет расстроился, тем более, если дети наше будущее, то кормить это самое будущее
надо сладко и сытно», – улыбался я себе.
Долго я не видел старика-гостевика, не до него было. Возраст у
186
bookElbrus.indd 186
03.12.2008 16:38:34
Проза
меня переходный, как шутит мой друг – из молодости в дряхлость,
минуя зрелость. И, как куприновский гимназист, я обнаружил, что
люди – это мясо и кости, а это обстоятельство ни на что не воодушевляло. Сижу дома, никого не вижу и видеть не хочу, досиделся
до тумана в голове. «Нет, думаю, надо проветриться, а то бог знает,
до чего досижусь». Взял удочку и на рыбалку. А сам злой – передать
нельзя, глаза в землю, камни считаю, тяжесть в теле, слышу: «Салам
алейкум!» И голос звонкий такой, молодой и радостный. Ба, да это же
старик-гостевик, глаза у него юные, смеющиеся и сам он весь бодрый,
напружиненный, смотрит на меня ласково и нежно и во взгляде чтото трогательное, чистое, младенческое.
– А ты вырос, – говорит.
Улыбнулся я невольно, ну как не улыбнуться – через три года 40
лет, а все расту... И куда исчезла злость и хандра – вместо них чувствую
покой и радость, прощаясь со стариком, невольно кланяюсь ему. Пришел на речку: а в глазах старик, и меня как током пронзило, как озарение – я понял его, и кажется мне, что самую суть понял. Мне показалось даже, что я его ровесник, помню его с самого детства. Теперь я
знаю точно, бывают безгрешные люди, совсем безгрешные. И понял я,
какую большую цену дает старик за жменю пряников-конфет.
Шел я вдоль речки, забыв про рыбу, думал о людях, о себе. И вдруг
поймал себя на том, что иду как-то не так, иду, подгибая ноги и сутулясь, как очень высокий человек.
1982
187
bookElbrus.indd 187
03.12.2008 16:38:34
Чипчиков Борис
МУЗЫКА
Наша кухонька единственным окошком смотрит на железную дорогу.
Если бы вы знали, как тяжело жить у этой дороги: вечно кудато хочется уехать, тягостно видеть веселые и беспечные лица тех,
кто едет – счастливцы. Тяжело жить у железной дороги, если тебе
пятнадцать лет.
Я рублю капусту, мама что-то шьет на машинке, идет поезд, и я в
открытую форточку слышу: чух-чух-чух, а из-под моего ножа – туктук-тук, а машинка – та-та-та, и в кухоньку врывается запах мазута и
еще запах тех неведомых земель, где побывал поезд, ведь он не только
увозит, но и привозит запахи и даже краски тех земель, где успел побывать. Борщ готов, отец и брат пришли с работы и как хорошо и задорно
они едят, вот уже ложки скребут дно тарелок, нет, не скребут, а весело
постукивают. Звук уходящего поезда, звон ложек, стрекот маминой машинки рождают во мне музыку, будто флейта запела. И мне кажется,
что во всех домах нашей улицы все стучит, звенит и радуется.
Мне жаль тех, кто живет на центральных улицах, там много машин, и машины эти везут будни. А весной... Весной и поезда идут
веселее, мелькнет в окошке перепачканное, но веселое лицо машиниста, и чувствуешь – весна. Весна, и еще сильнее хочется куда-то ехать,
встретиться с чем-нибудь и с кем-нибудь прекрасным, хочется зайти
к кому-нибудь, позвонить или бежать и бежать по шпалам вслед уходящему поезду и даже чуточку верится, что можешь догнать поезд и
заглянуть в лицо улыбчивого машиниста, махнуть ему рукой.
188
bookElbrus.indd 188
03.12.2008 16:38:34
Проза
Ни в парке, ни при виде подснежников и первой робкой травки,
нигде я так остро не ощущаю прихода весны, как у железной дороги.
А как приятно спать в чистой накрахмаленной постели, луна освещает рельсы, черные шпалы и мою постель, и постель моя кажется еще
белее и чище, и сны мне снятся хорошие. Во сне я слышу гудки поезда,
такие надежные гудки, и кажется мне, что я навсегда и все мы навсегда – папа, мама, брат и я. И еще мне кажется, что в доме нашем живет
невидимый дирижер, и мы все играем на ударных инструментах, но
только зачем во мне звучит флейта жалобно и тревожно, и в груди у
меня холодно и пусто – боюсь за маму, ее лицо осунулось и похудело.
Она подолгу уже не может сидеть у машинки, часто ложится в постель,
заболела, но ведь это пройдет, обязательно пройдет, ведь весна. Когда
возвращаются брат с отцом, они весело и сильно хлопают дверьми и
едят вечный борщ, и стучат ложки по дну тарелок. За окном весело
проносятся поезда, оживает домашний дирижер, оживают звуки, значит, мама выздоровеет. В стуке ее машинки мне слышится: уедем, уедешь. Я смотрю ей в лицо, и во мне поет флейта, мне хочется крепкокрепко ее обнять и слушать стук ее сердца – уедем, уедешь.
1983
189
bookElbrus.indd 189
03.12.2008 16:38:35
Чипчиков Борис
УЛЫБАЕТСЯ БОЖЕ
Смотрю на попов, смотрю на муллу, внимаю их речам, но в словах
их не слышу улыбки Господа, не вижу смеха Его. А ведь на земле самый
умный человек – человек улыбающийся. Если б Боже не был улыбчив
и смешлив, как бы он создал такого умного человека? Как радугу б нарисовал, не улыбаясь? Как бы летали птицы и цвели деревья без улыбки
Божьей? Как бы шагнул ребенок, если б Господь не улыбался? Просто у
Бога нашего смех и серьезность нераздельны. Все слова всех служителей
церкви разве серьезней и значимей цветка улыбающегося? И стал я искать в святых книгах следы Божьей улыбки и смеха. Нашел в Библии.
Жители города Ниневия непомерно грешили и тем вызвали гнев
Божий. И позвал Господь многострадального Иону, во чреве кита поскитавшегося вдоволь. И сказал Господь Ионе:
– Пойди в город сей и скажи живущим там – если они не вернутся
к вере моей, – сотру их с лица земли.
И пошел Иона в град сей, и видел там блуд и мерзости, и передал
им Иона слово Божье, и покаялись жившие там, и Господь простил
их. И сидел у ворот города Иона, опечаленный решением Господа, и
казалось ему, что нет прошения ниневийцам.
И сидел Иона у врат городских, голову пекло солнцем, снизу поджаривала земля, вокруг ни травинки, ни куста какого. И произрастил
Господь Бог растение, и оно поднялось над Ионою, чтобы над головой
его была тень, и чтобы избавить его от огорчения его; Иона весьма обрадовался этому растению. И устроил Бог так, что на другой день при
появлении зари червь подточил растение, и оно засохло.
Когда же взошло солнце, навел Бог знойный ветер, и солнце стало
палить голову Ионы так, что он изнемог и просил себе смерти и сказал: «Лучше мне умереть, нежели жить».
И сказал Бог Ионе: «Ты огорчился за растение, которое не сажал,
190
bookElbrus.indd 190
03.12.2008 16:38:35
Проза
не выращивал, которое за день выросло и за ночь погибло, а каково
мне уничтожить те двести тысяч живущих в городе сем людей, не могущих отличить, где у них левая, а где правая рука».
Так, посмеиваясь, Боже вразумлял Ионе Большое...
На рыбалке я вспомнил Иону, может, кит на ум пришел, может,
рыба потому что не ловилась, может, потому, что на речке почти что
видимы и время и Бог.
Долго бродил я и, наконец, поймал крохотную рыбку, и возопил
я к Господу Богу всей своей усталой плотью и изнуренным духом:
«Боже, возвращаю тебе маленькую, а Ты вместо нее дай мне большую
и жирную». И двух шагов не прошел – как вот она, громадина, вначале
думал, камень подвернулся. Нет, тронулась, тянул я ее, будто годовалого барана из ямы глубокой, будто ветвистое дерево из чащи дремучей, тянул, тянул – еле вытянул, да и сам при этом опрокинулся.
Такого зверя еще не видели наши старожилы, ох и нацокались бы они
языками... если бы...
Ходил я по речке, малую рыбку выпускал, большую к рукам прибирал. Ходил, смеялся да с Богом торговался. К вечеру утомился, уж
больно мешок тяжел оказался. Ну, думаю, пора и домой. Перед тем,
как умыться, положил мешок на покатый камень, да к реке повернулся, – слышу сзади шу-шу-шу, оглянулся – моя рыба из мешка скользь,
и несет ее река, будто поленья уносит. Кинулся я за ней, сам взмок
весь, поймал несколько штук, остальные поплыли, помахивая мне на
прощание своими радужными хвостами. Иду, карабкаюсь на бугор
мокрый и злой, запыхался, сел отдохнуть. Вечерело, улыбнулся месяц,
горы выдыхали звуки, собранные за день, и бежала река, хохоча, и
Боже смеялся, пуская белые облака, засмеялся и я. И торопилась река
донести радость Божью до земель далеких и грустных.
1985
191
bookElbrus.indd 191
03.12.2008 16:38:35
Чипчиков Борис
ЖЕНСКОЕ МОГУЩЕСТВО
От сильной жары погибли травы и деревья. Пожелтели слегка
люди, но продолжали передвигаться.
День дождя нет, два нет, неделю... А солнце горело без устали.
«Что есть будем? – думали люди. – До базара далеко, да и без страха
туда не зайти, а зайдешь, так и хлопнешься: месяц пахал – за миг выложи». Какой-то дядька сказал: «Жизнь в борьбе». Но в борьбе той
почему-то раздевают тебя. Да, что ни говори, а дождь нужен, хоть
голова в прохладе, а то сядем с бабами во дворике Сакинат, так и
просидим до вечера на солнце, а домой придешь, в голове огонь, ничего не соображаешь.
Собрались мы, все деревенские бабы: пойдем, думаем, на речку,
дождь выпрашивать, и Атика с нами, без нее ничего бы у нас не вышло. Заболеет в селе кто, бежит фельдшер, врача-то нет, – ну и давай
колоть, таблетки совать – а все без толку. Придет Атика, плюнет смачно, будь ты хоть баран, хоть человек, обязательно на ноги вскочишь.
Вытащили из сундуков все лучшее, сколько могли, на себя прикинули, остальное на палки прилепили, а как же, без флагов никак
нельзя. И двинулись все на речку – впереди Атика с громадным желтым флагом на кривой сучковатой палке, идет, поет, у Бога дождь выпрашивает, мы же дружно все подпеваем. Мужички вослед нам поглядывают и хихикают, желтенькие такие, дыхнуть нет силы, а они
хихикать: напекло, наверное, головы бедолагам. С собой мы все взяли:
и казан, и ложки, и чашки, да барашка уже разделанного, – а как же,
иди целый день попой по этой жарище, ослабеешь, небось. Поем мы,
значит, ну кто как может, кто по-арабски, кто по-балкарски, к вечеру –
192
bookElbrus.indd 192
03.12.2008 16:38:35
Проза
грянули по-русски. Поем, а казанок наш кипит. На крики и запах шурпы откликнулись мальчишки, сели на бугре и смотрят на нас, за ними
потянулись собаки, только у мужичков сил не хватило – хихикать хватает, а как прийти, поддержать – этого не дождешься. До самых потемок пели, еле живые до дома добрались. А утром грянул дождь. День
идет, два идет, неделю уж поливает. Мой паразит уже розоветь начал:
ты, говорит, если в следующий раз дождь просить удумаешь, оставь
половину баб в деревне, а то вы вчера перестарались, кого-то вы там
наверху напугали, но перебрали, просили дождь, а получили ливень.
Дожди не прекращаются, на улицу не выйти, узнать бы, как там мои
бабоньки поживают.
А сын читает вслух русскую книгу: «Лицеисты при встрече целовали друг другу руки».
Читай, маленький мой, читай, а я телевизор посмотрю, правда,
смотреть нечего – вон дирижер головой мотает, будто дурачок наш
деревенский – Чокка, машет руками, будто ускользнувшую куру ловит, тоже, небось, на солнце перегрелся. Испанские бабы копают картошку, а корреспондент что-то у них спросил про Дон-Кихота, и они
закатились в хохоте. Боже, как они на наших баб похожи!
Вот так и живем, милый, то пекло, то ливень, то дирижеры по телевизору, скучаю по бабам своим.
1985
193
bookElbrus.indd 193
03.12.2008 16:38:35
Чипчиков Борис
СОН
Проснулся он за полночь. Включил ночник, листал забытые
сыном книжки Фолкнера и Гарсиа Маркеса, впадал в дрему-сны и
выползал из них.
Пушной техникум в Бодайбо, нарты белые, голубоглазые лайки,
бег, снег, свобода, все ухнуло в полынью, плавание по морскому тоннелю из дома в гастроном в пол-квартала, из гастронома домой, хлопанье
дверьми, дверцами шкафа и холодильника, плавание средь подсобок,
шашлычных и пивнушек, опоясавших гастроном. В директорский кабинет, в его кабинет, вплывают караси – нежнейшие и дороднейшие
дамы-продавцы с красными червонцами в алых губах. Вплывают и
выплывают спруты и крабы на «волгах» и «вольво», жучки и паучки.
Звон бутылок, как звон ледышек.
Фолкнер и покойный отец в шортах и куртках цвета хаки. Избушка на берегу реки, большое зеркало, деревянные нары. Школа.
Пионерский лагерь. Утро. Запах воды и зубного порошка, и была в
этом запахе таинственность, сулящая необычность грядущему дню.
И день врывается, скомкав утро. Они идут в поход, не куда-нибудь,
а в старый, заброшенный монастырь, идут на целых три дня, а ночью костер у стен монастыря, в густом лесу на самой макушке горы.
Палатки влажной запах вольный, и словно на ладони птичка – сон,
черные кривые дома в тумане, нарисованные детской рукой, и запах,
запах давний бумажной пульки в детском ружьеце. Какао, костер,
роса и девочки-инопланетянки, все в начале и нет ничему конца. Нарты, голубоглазые лайки, бег, снег, свобода – уханье в полынью, синие блики на черных стенах тоннеля. Умер отец, ушли запахи, обыкновенный иней осыпался с обыкновенных веток, падал лист, кто-то
кинул ком земли в могилу близкого, упала капля с крыши – кто-то
умер. Нет, запахи еще жили в нем, они приходили по ночам, врывались в сочиняемую им музыку, и музыка пахла зубным порошком и
звонкой водой, и бежали по белому снегу голубые лайки к солнцу у
194
bookElbrus.indd 194
03.12.2008 16:38:35
Проза
горизонта. А днем черепахой вплывал в свой кабинет караван машин «в Москву, в Москву» – за товаром.
Отец и Фолкнер в шортах и куртках цвета хаки, отшумели слова,
переплавились в емкий и гулкий покой и молчание, и, глядя на них, директор видел свою потерю и видел возможность будущего обретения.
Фолкнер смотрел в зеркало и молчал, а он, набравшись смелости,
тяжелея от света, пробивающегося через молчание и покой, вспомнив фолкнеровскую фразу «Париж Скотта Фицджеральда и Париж
Хемингуэя, что не одно и то же» – спросил: – «А вам чей Париж по
душе?» Фолкнер удивленно и чуть строго посмотрел на него, улыбнулся и широко развел руками, и в этой улыбке и разводе рук чувствовалось, что ему нравится Париж Фицджеральда.
А отец и Фолкнер сидели на нарах спокойные и величественные в
простоте своей, чуть усталые после строительства Парижа, и стройка
эта была мигом в их большой работе, сидели два Бога, два человека
племени малопонятного, сидели и молчали.
А он суетливой птахой кружил вокруг Фолкнера и, тяжелея от
света и покоя, чирикал: «Особняк», «Шум и ярость» будто разные
люди написали». А Фолкнер молчал и улыбался, отец тоже молчал
и улыбался. «Один человек, а такие разные вещи», – приставал он к
Фолкнеру. А Фолкнер улыбался и широко разводил руками, и вырывались вещи на волю и летели никому неподвластные, как птицы,
по осеннему постаревшему небу, полетели туда, куда мы летаем, или
летали, во сне. И он понимал их безмолвие, как осеннее небо, наполненное птичьей грустью; и безмолвие, такое глубокое, что он видел
голубизну тех краев, куда летят птицы, куда летаем мы во сне, или
летали. Все здесь было значительно и просто: избушка, сбитая из неошкуренного соснового кругляка, нары и два близких ему человека,
сидящих рядышком в шортах и куртках цвета хаки.
Бежала меж деревьев речка – мудрая девочка-подросток в шортиках и куртке цвета хаки, и лес-юноша со свирелью в руках, любующийся речкой, и играла на свирели той сама любовь.
И вынес отец из избушки что-то в большой пластмассовой посуде.
«А у меня есть белый коньяк, жаль вот, закуски нет». «А мы принесем», – озорно сказал Фолкнер, кивнув в сторону директора. И пошли
они в глубь леса по узенькой тропинке.
195
bookElbrus.indd 195
03.12.2008 16:38:35
Чипчиков Борис
И летели по снегу голубоглазые лайки, и музыка опускалась из
давних снов, и пахло зубным порошком, и ухнуло все в полынью, звон
ледышек над головой, как звон бутылок.
Берег реки, множество голых людей, большой мост с красной железной крышей. На другом берегу белый особняк среди сплошной хвои
и зелени. «Особняк Маркеса», – мелькнула мысль. Он шел по мосту, и
вдруг автоматная очередь, на той стороне – стрелок, но не снайпер, но
пули все же втыкаются рядом с ним, мост длиннющий и подпирают
его обычные бревна, черные и прогнившие. «Надо вернуться», – думает он и оглядывается на голых купальщиков, те безмятежны, будто
не слышат стрельбы и не видят, что убивают человека. Нет, назад хода
нет, надо перейти мост. И он проворно ныряет под мост, хватаясь руками за одну из подпорок, бревно крошится, опадает черными гнилыми опилками, но выдерживает, а пули чиркают по железному верху и
падают, булькая, в воду.
Стрельба прекращается, и он смело идет по мосту, идет к белому
особняку. Стрелка он увидел метров за пятьдесят. «Повернуть назад?» –
но шагнул вперед. Стрелок медленно приближался, но почему-то без
автомата, а держа в руках огромный топор. Он по пояс голый, большое
зеркало висит в воздухе, стрелок смотрит в него, разворачивается и
медленно подходит. «Сейчас взмахнет, – успевает подумать директор,
– и все навсегда смешается: красный особняк, красный лес, красная
река, красные купальщики». И он замирает в ожидании красной карусели. Но почему тот, с топором, медлит? Скорей бы уж.
И радость – человек с топором оказывается одним из его клиентов, базарным мясником. Как он изменился, нет уверенности, глаза в
себя. Мясник отшвыривает в сторону топор, обнимает директора за
плечи, а в глазах мольба:
– Слушай, ты много ездишь по свету, купи мне большую картину,
чтоб на картине той было много людей, и икону, и книги.
– Я бы рад, – говорит директор, – но у меня нет денег.
– Это у тебя-то нет денег, ну, нет так нет, я тебе дам, чего-чего, а
этого хватает, мне с некоторых пор деньги ни к чему. – И он ведет директора в особняк.
– Что это за дом?
– Не знаю, просто я здесь работаю сторожем, хочу читать, хочу
196
bookElbrus.indd 196
03.12.2008 16:38:36
Проза
картину и на ней много людей, или икону, у меня ничего такого нет,
в подвале особняка полно автоматов, сюда в лес приезжают хозяеваохотники, и день и ночь бьют дичь. Полы в комнатах в крови, в перьях,
в клочьях шерсти. В этом доме всегда пахнет кровью, дичи в лесу множество, вот и бьют ее хозяева-охотники.
Они спускаются в подвал, стрелок-мясник достает из-под кровати
мешок, запустив туда руку, швыряет деньги на пол, куча растет.
– Зачем так много? – спрашивает директор.
– А мне много книг нужно и много картин, я так давно ничего не
читал, ничего не видел. А есть ли в мире книги и картины? Есть, говоришь, так привези, а то я сойду с ума от стрельбы и одиночества.
Куча денег на полу растет.
– А почему ты стрелял в меня?
– Вначале я подумал, что ты хозяин-охотник, потом, что ты купальщик, а тут вижу, ты ни то и ни другое, ну и стал стрелять. Ты
не хозяин-охотник и не купальщик, кто ты? Купальщиков я знаю, у
них одинаковые лица, они купаются и загорают и совсем не слышат
и ничего кроме речки не видят, я бы мог со скуки в них стрелять и
убивать их, а живые стояли бы рядом, ничего бы не видели, ничего бы
не слышали, они слепые и глухие, их и убивать неинтересно, они мне
надоели. Я хочу читать, чтобы что-то услышать. Я хочу картины, чтобы что-то увидеть, попросил я у хозяев-охотников, а те разозлились.
«Убьем, как крякву, – сказали, – если еще хоть раз вякнешь о том, чего
в природе нет». А я же помню, что были, на тебя только и надежда.
Привезешь, не обманешь?
– Привезу.
«Наверное, и в глазах детей своих выгляжу охотником-хозяином, и
они принимают от меня тряпки и еду как приятную необходимость», –
уныло думает директор.
– Откуда этот противный запах?
– Это во всех комнатах дичь гниет, я привык и не чувствую запаха, –
бесстрастно говорит мясник-стрелок.
Они выходят из особняка, пахнет хвоей и солнцем, а на другом
берегу купальщики, их много, тьма, они купаются, загорают, ничего
не видят и ничего не слышат, почти ничего.
– Послушай, а что они едят? Где живут?
197
bookElbrus.indd 197
03.12.2008 16:38:36
Чипчиков Борис
– Они ловят рыбу руками, у них отросли громадные когти,
рыбы много в реке, а живут тут же в норках. А теперь уходи, скоро
должны приехать хозяева-охотники, они не любят посторонних,
непременно убьют, видишь, висит их любимая табличка «Посторонним вход воспрещен!»? То-то.
– А тебе одному не страшно? – спросил директор у стрелкамясника и сторожа.
– Одному никогда не страшно, страшно, когда приезжают хозяеваохотники, и страшно, когда смотрю на купальщиков. Ну, иди, да не
забудь про книги и картины, очень тебя прошу.
И он пошел. Шел он тихим дремучим лесом, на сосне сидела плешивая белка и плакала, под деревом волк с изрешеченной шкурой пытался прикрыть свои заплаканные глаза, он шел сквозь лес и думал –
одному действительно не страшно.
И летели голубоглазые лайки к солнцу у горизонта, скрипели полозья... Он вылетел из нарт и больно ударился о бетонную твердь.
И разделил бес землю пополам. И по меже той прорыл громадный
ров, ни дна у рва, ни краев. На одной половине поместил одинокого
человека, на другой – людей остальных, и отделил бес человека от людей. И одел бес землю и небо в бетон и пустил по небу громадных птиц
со злыми глазами.
И ступал человек по бетону и взирал человек на бетон и не было
тому бетону ни конца и ни края. А на другой половине веселились
люди, прилипшие друг к другу, так им было тесно, опускали глаза к
земле, а видели чьи-то башмаки и не видели, что земля в бетоне, поднимали глаза к небу и видели чужие носы и подбородки и не видели,
что небо в бетоне. И было им хорошо, они веселились и смеялись и
слышали они в небе клекот злых птиц и почему-то с грустью говорили: «Журавли полетели».
Летели злые птицы медленно, поскрипывая крыльями, а за ними,
тяжело ступая, шел человек, и влетели птицы в магазин, в его магазин,
бились, прогибали витрины, оставляя на стеклах кровавые кляксы,
летали по прилавкам, с грохотом сшибая консервы, топтали колбасу, прохожий прилип лицом к витрине, щеки его расплылись по стеклу, добрые его глаза плавали в громадных красных глазницах, ему
нравилось это месиво, он любил этих птиц, и на плече у него сидела
198
bookElbrus.indd 198
03.12.2008 16:38:36
Проза
птица – помесь вороны и грифа. Она приговаривала: «Так их, так их».
Директор носится по магазинам, утопая в мясном и стекольном
месиве, и кричит, и в крике этом все исчезает; нет ни леса, ни гор, ни
птиц, ни земли, одетой в бетон, а есть большой город. Он видит свой
магазин, а ему не хочется ни города, ни магазина, он ищет избушку,
отца и Фолкнера, горную речку. И он видит и отца, и Фолкнера, и избушку, только они далеко-далеко. И все это плывет по огромному гулкому небу и улетает к далеким голубым землям, туда, куда улетают
добрые птицы, куда летаем и мы во сне, или летали.
Летят по белому снегу голубоглазые лайки, музыка опускается из
давних снов, и пахнет она зубным порошком.
Дочь теребит одеяло: «Папа, мама говорит, что ты на работу
опоздаешь».
Он смотрит на нее, будто впервые видит, ему покойно, он улыбается, широко разводя руки. Дочь смотрит на отца, она никогда не видела
его таким спокойным, улыбчивым и так уютно разводящим руки. Входят жена и сын, порываются что-то сказать, но, глядя на него, умолкают, а он смотрит на них, кивает головой, улыбается и широко разводит руками. Они, тихо ступая, закрывают за собой дверь.
Он ходит по комнате, открывает шкаф и удивляется, сколько всякой всячины, лайковые плащи и куртки, куча костюмов, рубашек,
обуви, захлопывает дверцы, садится на кровать и смотрит в окно, а
на улице дождь, он видит большие дома, кособокие от дождя, стены
в водяных подтеках, людей, сонных, искореженных водой и холодом.
Долго он так сидит, уставившись в окно, пока люди, дома, автобусы,
дождь, большой серый дождь, пока все это не смешалось в мокрую и
липкую массу, сидит и бубнит: «Ливень, на всей земле ливень, часов не
осталось – выпотрошили, в корпусе дырявом два бельма, белый круг
прошлого и белый круг будущего».
Он встает, снова садится на кровать, ему никуда, впервые, может,
в жизни, никуда не хочется идти.
Нарты, бег, снег, свобода, голубоглазые лайки. Лайковый плащ в
шкафу.
1982–1991
199
bookElbrus.indd 199
03.12.2008 16:38:36
Чипчиков Борис
РОЗОВОЕ ПОДПОЛЬЕ
Иногда старик говорил, что ему семьдесят, иногда шестьдесят,
были дни, тянувшие на все девяносто, да и не в годах было дело. Он
чувствовал себя розовым шариком, катящимся в черную лузу, нет, не
сам катился, подталкивала чья-то мощная и нежная сила. Старик вынужден был двигаться в двух противоположных направлениях сразу.
Катиться вместе с шаром, выбираться из него, меняя форму, становясь
на ноги, ища руками хоть какую опору. Дети и внуки не помощники
в этом деле, они пока движутся в одном направлении. По телевизору
рикша катит тележку с клиентом.
Старик знает, что везущий и пассажир двигаются в разных направлениях, – рикша выбирается из лузы, сидящий в тачке в нее впадает. Тачка двигалась по одной дороге, по двум разным путям, в двух
разных временах одновременно.
Дети, внуки не помощники в этом деле, старик выбрал тачку. Тачка идеальное, а возможно, и единственное средство для того, чтобы
выбраться из черной лузы концлагеря, из окружения под Харьковом,
из ГУЛАГа, из «спецпесков» Азии. Из всех этих луз он построил большую яму и упорно карабкался вверх, неспешно попивая белый айран
из большой темно-красной чаши, сработанной его прадедом из громадной чинары. Старик полз вверх, цепляясь за хлеб, испеченный
матерью, за запах, исходивший от хлеба того. Подводил глаза козе,
пристегивал к ушам ее клипсы, вешал на шею красные бусы, красивая
женщина получалась, значительная и умная. Он улыбался ей и карабкался дальше вверх, срывался на дно и розовым шариком вкатывался
в черную лузу громадной темной ямы…
200
bookElbrus.indd 200
03.12.2008 16:38:36
Проза
Идет снег, крупный, неспешный. Из моего окна вижу – открываются синие ворота и выходит старик с розовым лицом, – он катит тачку, груженную снегом, неспешно ее опорожняет, садится на лавочку
отдохнуть. Идут люди, идет снег, идет старик со своей тачкой – и так
каждый день. Смотрю на розового старика, и ко мне приходит сказка
из синих утренних лет моих, приходит Снегурочка, проснувшись в домике моем из ребер, построенном меж головой и сердцем. Врывается
первая детская беда: так не хочется весны, ведь с ее приходом уйдет
Снегурочка. Это нежелание весны жило в домике из ребер, построенном меж сердцем и головой. Смотрю на розового старика и думаю, а
что он будет делать, когда кончится зима, уйдет снег, солнце выбелит
его лицо, высушит самого и лавочка останется пустой? Будет солнце,
будут люди, а старика не будет?
– Что ты шьешь, внученька?
– Я, деда, шью зайке штаны и рубаху, зайке холодно в лесу, потом
свяжу ослику свитер, а то он простудится и будет плакать.
– Молодец, внученька, шей рубашку, шей штаны, а зайка вырастет,
окрепнет и отдаст одежду свою младшему из братьев своих. Так и у
меня когда-то было, правда, не помогли те штаны, не спасла та рубаха
братьев моих, а зайке и ослику обязательно помогут.
Старик ненавидел сказки, свои сказки, и вся его жизнь – попытка
выбраться из сказки. Сказки скатали его в розовый шар, нежно и неумолимо столкнули в большую темную яму, и катался он по дну провала, из черной лузы в черную. Варился старик в Харьковском котле.
Полуживым вкатился в фашистский концлагерь, где существа в черном на его глазах превращали людей в полосатых шакалов и волков.
И глядя сквозь колючку на мерзлое бескрайнее поле, он чувствовал,
что сказкам не будет конца. Сказку прервали американцы, и на изломе
сказки той он увидел белые скалы и теплые камни, что рушили черную
сказку в поле мерзлом и бесконечном. Обдираясь о колючую проволоку, он выкатывался из темной ямы, оранжевым шариком выкатывался
из черно-красной сказки.
Сказку ту продолжили советские, сменили одежды, черные стали
зелеными, факиры сменили халаты и фокус продолжился. И опять
людей превращали в шакалов и волков, готовили для житья в дремучих лесах. Старика одели в черную форму, заковали в черные, крепкие
201
bookElbrus.indd 201
03.12.2008 16:38:36
Чипчиков Борис
башмаки, водрузили черную кепку на голову – наряд от сглаза, наряд
от нечистой... И сидел он в черной лузе, на дне темной ямы, и видел
время. Время, когда мимо него пролетали охранники, красномордые,
пахнущие грязным бельем, луком и самогоном, увешанные значками
ГТО, пролетали мимо лузы его, мимо ямы, – прямо в преисподнюю.
Год работает старик, за ботинки рассчитаться не может, два года
работает – все за кепку должен. Три работает. Четыре работает... На
пятый год ворвался в барак свой, сел на пол у койки вора в законе,
над кроватью висел плакат «На свободу с чистой совестью», и стал
старик с остервенением бить ботинки о пол, приговаривая: «Да что
вы – золотые, что ли?». Вор улыбался, обнажая фиолетовые, без единого зуба, десны.
– Что ты, бычара, пол курочишь, да почем зря, легче чертей на молебен созвать, чем до них докричаться. Сколько я износил, сколько
сгорело на мне мануфактуры, из тех шкур, если бы веревки свить, –
всем мусорам удавиться б хватило. А ты пару коц износил и уже в
терпигорцы норовишь записаться. Кричи, не кричи, залейся слезами гремучими, а красные как пили кровь, так пить и будут. Вот тебе,
штымпяра, ведь дали в свое время ружьишко, и вместо того, чтобы
пальнуть по шавкам красным, ты кинулся Европу освобождать? А так
сидели бы сейчас, увешанные колбасой, попивая пиво немецкое. Теперь куканься в этом блошином царстве.
– Поел я немецкой колбасы, попил их пива, сыт, будет о чем вспомнить и на том свете. Под Харьковом неделями живого хлеба не видели,
ели, что ни попадись – лошадь так лошадь, собаку от кошки уже отличить не могли. Тогда и говорит мой земляк – вот бы к немцам в плен
попасть, у нас от сытой жизни на спине бы шерсть выросла. Каркнул
он, и попали мы в самое логово сытой жизни. Как-то он чуть вышел
из строя, а немец прикладом едва из него дух не вышиб. Ну что, говорю ему, выросла шерсть? «Лучше из харьковских луж суп хлебать», –
взвыл земляк. Да где те лужи? Лужи те сотни раз кровью наполнялись
и высыхали, да испарились вместе с теми, кто их защищал. Бес он есть
бес, будь он зеленого, черного или серо-пегого цвета...
– Эх, чурка, чурка глазастая, – вздохнул вор, – есть разница. Сто
немцев за сто лет того не удумают, что русский за пять минут отчебучит. Конечно, вкусную колбасу он не выдумает, но как кого рожей об
202
bookElbrus.indd 202
03.12.2008 16:38:36
Проза
пол хряснуть, тут с ним не тягайся, такой портрет нарисует, что и в ад
не сразу примут, дабы тамошних чертей не разогнать...
У сказок нет конца, но бывают короткие перерывы, даже сказки, в
отличие от людей, устали от убийств.
И прервалась сказка распахнутыми лагерными воротами, пыльной дорогой, полуторкой, двумя ржавыми хлебами в руках.
И катился старик из одной сказки в другую.
Народ его заснул в горах, а проснулся в песках.
Сказки продолжались. Одна вливалась в другую, рождала третью
и не было конца тем сказкам.
Ехал старик в полуторке мимо поля зеленого и в поле том, видит,
люди бродят черные.
– Кто это? – спросил старик у шофера. Тот тряхнул кучерявым чубом, выбившимся из-под блатной «восьмиклинки», одной рукой поправил сирень в петлице, потом махнул рукой в сторону черных людей и весело сказал:
– Это балкарцы пасутся.
– Так ведь и я балкарец, – вскинулся старик.
Шофер недоверчиво покосился на хлеба, как бы говоря: «Балкарец, а не пасется, да еще и с хлебом в руках. Врет, небось мужичок, а
может, засандалил чего с утра, а может, и солнцем напекло».
И увидел старик чернолицых, беззубых людей, жую-щих траву,
и сказал он им: «Здравствуйте, люди». И они плакали, плакали от
давно забытых простых человечных слов. Меж черных людей бродили голые, пузатые, полусонные дети. Он поднял одного из них и
увидел темное пятнышко-сердце: ребенок просвечивался на солнце,
темнели печень и почки, а меж головой и сердцем, в черном домике
из ребер, было пусто...
И катились слезы, и катился розовым шариком в черно-красную
сказку старик. И выхватил он свой нож-складенец, нарезал хлеба тонюсенькими ломтиками, и двумя хлебами накормил народ свой.
Умер главный сказочник.
Народ заснул в песках, а проснулся в горах.
Ушли снега, утекли в мутных придорожных ручьях. С любопытством и тревогой смотрел я в окно: что будет делать розовый старик
без зимы и без снега? А старик кинул на дно тележки старую клеенку,
203
bookElbrus.indd 203
03.12.2008 16:38:37
Чипчиков Борис
погрузил навоз и неспешно покатил к краю села. Оттуда возвращался
щедро загруженный черноземом. И посыпал он черноземом тем заброшенную каменистую землю, примыкающую к его огороду. И так
каждый день.
– Недокулачили в свой час, – судачили соседки.
– Жаден дед, – думали «крепкие» мужики. – Небось, сундук на
сундуке, а сверху еще и чемоданы, так изводит себя, горемыка. Вот
народ пошел.
Даже собственная бабка ворчала:
– Мало тебя небо загрузило, так ты еще сам на себя валишь.
– Никто еще не смог облегчить груза своего, каждому по силам
его, – отвечал старик.
И шел, розовея за кучей чернозема, шел впереди, ибо знал, много земли перетаскать надо, чтобы засыпать яму, выбраться из лузы,
держась, как за реальность, за тележку свою, а остановишься – покатишься назад, в сказку, бог весть кем для тебя придуманную. Мулла
говорил ему: «У нас за спиной два ангела, один черный, тот все грехи считает, а белый учитывает добрые дела наши и попутно охраняет
нас». «Черный не в счет, – думал старик, – дурное люди не хуже его
посчитают». И еще говорил мулла: «Ангелы из огня Божьего сделаны
и если дела твои ангелу белому по сердцу, то часть его огня передается
тебе, и огонь тот освещает дорогу твою, ведущую на путь Божий».
Старик знал, что легкая дорога – это верчение в темной лузе,
кружение в яме черной. Легкая дорога – самая тяжкая из всех дорог. Тяжелая дорога – это ступени в черной яме, кратчайшая дорога к пути Божьему.
– Что шьешь, внученька?
– Зайке штаны и рубаху.
– Что вяжешь, внученька?
– Ослику свитер...
204
bookElbrus.indd 204
03.12.2008 16:38:37
Проза
1992
ОТКРЫТИЕ
Ливни родили большое наводнение, вода смыла все мосты и покрыла рыбой все село. Рыба запрудила улицы, повисла на деревьях,
засверкала на плоских крышах низкорослых домов.
И тут пришли мы с мешками, корзинами, тазами, ведрами, корытами,
наволочками и матрасовками. Мы были красноморды и потны, нам даже
слово некогда молвить, только сопели и тужились, как быки на бойне.
Кончился сбор, зажарил я две рыбы, предварительно их измерив, обе по
40 см, и когда их съел, с ужасом вспомнил, что рост мой 1м 60 см, я съел
рыбу длиной 80 см и при этом не наелся, и тогда я подумал, что ж я за чудовище, в один прием съедающий половину самого себя.
Не знаю ничего гармоничнее форели – удивительно нежное существо и удивительно сильное. Что нежнее форели? Может, роса утренняя, быть может, цветы и еще душа человеческая, не всякая душа, а та –
редкая, жалостливая и сострадательная.
А я-то кто? Я не придумал даже мешка, все выдумали до меня – капканы, и сети, и клети, и цепи – а туда же с мешком, и прекрасное в мешок, и
пожирать. Я не посеял ни одного зернышка, не накормил ни одного голодного, исключая мышей, те попользовались – что было, то было.
Очистили мы улицы. Прошло несколько дней. У дома моего собрался
народ, собрался, чтобы хором похоронить день. Разговор вели о рыбе, и я
при этом невольно стал прикидывать рост каждого из них. Один сказал,
что в речке, как минимум, два года не будет рыбы. Сказавший был человеком видным, много пожившим, с красивой белой бородой был человек и
не поверить ему нет никакой возможности. Другой белобородый сказал,
что рыба исчезла года на три. Высказались и безбородые, эти говорили
вразнобой: кто год, кто сказал пять лет, а кто шесть. Слушал я их, слушал,
а сам подумал: «Ну как может такое быть, чтобы в речке не было рыбы?»
Конечно, после такого наводнения мысль глупая, а все же не могу я вообразить себе речку без рыбы, даже если бы на нас обрушились все тайфуны
да цунами, и что там еще...
И очень уж мне захотелось доказать себе, что есть рыба в речке. Взял
удочку – и на рыбалку. Таким я идиотом, наверное, со стороны смотрелся,
205
bookElbrus.indd 205
03.12.2008 16:38:37
Чипчиков Борис
да и станешь таковым, если 5–6 часов будешь смотреть на нетонущий поплавок. Стоишь, весь напрягшись и не дыша, надеешься, а поплавок спит.
Трудно ходить по речке, камни все живые, раскачиваются туда-сюда и частенько падать приходится, и хорошо, если упал все на те же камни, а бывает, что в речку свалишься, вода холодная, будто тысячи игл впились в
тебя, да еще ветер пригладит, а ветер на речке вечный.
Долго ходил я по речке, растопырив руки, пытаясь сохранить равновесие, и все бормотал про себя: «Речка без рыбы, речка без рыбы». Потом
договаривался до «рыбы без речки», слова эти почему-то очень меня смешили – «рыба без речки», и я смеялся, здесь можно смеяться, здесь никого
нет, и не скоро придут люди на эти берега. Вспомнил я теплую комнату,
молоко белое-белое и хлеб с поджаристой хрустящей корочкой, но останавливал себя – нет, говорю, должен я поймать рыбу, пусть одну, самую
малюсенькую. Почему-то для меня это очень важно, а может, не только
для меня. Я тупо глядел на мой нетонущий поплавок, раздражал меня вечный шум, исходящий от воды, и мне казалось, что поплавок мой никогда
не утонет, даже если мне и прыгнуть на него, но он утонул. Я не совсем в
это поверил. Ох, и дернул же я, а сам похолодел от мысли, что вдруг сорвется, на рыбалке и такое бывает. Но на этот раз обошлось, и вот она,
красавица моя, на песке, и сколько же силищи в ней, сколько нежности,
и все это вместе, и я невольно оглядел себя с ног до головы... Да... Рыбка
небольшая, а какая дорогая, самая-самая в моей жизни. И такая радость
на меня навалилась, забыл я, что голоден, что весь мокрый, и билась одна
мысль, одна, заполнившая всего меня – доказал, доказал, стучала она, захлебываясь. И что-то новое открыла мне жизнь, она ясно и просто сказала: «В речке всегда есть рыба».
Положил я ее в мешочек и пошел домой. Издалека увидел – стоят
все те же и добивают день. Недолго уж ждать, вон он уползает, искромсанный, за горы, оставляя за собой следы ясно-красные. И я почемуто сунул рыбку в карман. Мне не хотелось, чтобы они ее видели, хотя,
может, ее надо было показать им, не знаю. Иду мимо них, а они ухмыляются: мол, горе-рыбак. И мне их стало очень жаль. Я остро ощутил,
что они лишены чего-то очень важного, и если это в них было, то другими сейчас стали следы уходящего дня. А мне жить стало как-то надежнее. Ведь сегодня я узнал очень важное для себя и всех нас, узнал,
что в речке всегда есть рыба.
206
bookElbrus.indd 206
03.12.2008 16:38:37
Проза
1981
ДЖАНТУГАН
– Люди злы, – сказал я.
– Нет, они добры, – сказала она, – просто они спешат, гонит их ктото невидимый и сильный. Вот если бы всех людей вдруг остановить
и стояли бы они так, чтобы видели друг друга, а подойти не могли. И
сказал бы им невидимый, сильный и очень веселый: «Берите, люди,
все, что хотите». И получили бы люди все, что хотели, но не имели бы
их руки возможности ласкать друг друга, слова их уносил бы ветер,
и только глаза искали, неважно кого, ближнего или дальнего, потому
что после разлуки все были бы близкие и чистые. И сказали бы люди,
уставшие от большой разлуки, тому невидимому – забери все и допусти друг к другу. Знаешь, людям надо остановиться хоть на мгновение,
ведь это так просто.
Так говорила моя хромая соседка Джантуган, и глаза ее светлели и
наполнялись чем-то таинственным, колдовским, неземным. И я не видел уже ее красивого лица, ничего вокруг не видел, только свет от нее.
Так бывает ранней весной, когда небо недоуменно смотрит на землю,
как бы говоря: неужели была зима? Почему-то вспоминалось, как в
детстве среди опавшей листвы нашел я яблоко, холодное, обрызганное
росой, такое неожиданное. Мать разрезала яблоко пополам. И я, сидя
на крылечке, вспоминал, как летят журавли, они летели, все летели и
никак не могли улететь. Я радовался и не знал чему, то ли что птицы не
могут улететь насовсем, то ли найденному яблоку. Только вокруг меня
все было по-осеннему чисто: и деревья, и листья опавшие, и птицы в
небе, и крылечко наше – все вокруг чисто, и приходила уверенность,
что все это вечно и я не умру.
– Хочешь правду? – спросил я. Она кивнула.
– Люди не так добры, как ты думаешь, они жалеют хромого коня,
207
bookElbrus.indd 207
03.12.2008 16:38:37
Чипчиков Борис
а тебя все не любят, я знаю, я слышал. Они называют тебя колдуньей
и говорят, что ты приносишь одни беды, они рады, что ты хромая.–
На этом слове я запнулся, поняв, что сказал нехорошо. Я часто бывал с ней жесток.
– А я и есть колдунья,– сказала она спокойно и уверенно, как будто в этом не было ничего необычного. – Колдуны – это те, кто строит
мир, какой им по нраву, а старый мир помнят с самого начала, будто
живут вечно. Вот и мне кажется, что я давно уж живу и все помню.
Помню, когда мы все зверьми еще были. И кто-то невидимый, что живет в тех далеких временах, откуда мы родом, смотрит на нас оттуда
и очень злится, что мы пытаемся стать людьми, и мне порой кажется, что души людей воюют с ним. Так бывает со мной, когда я сижу у
костра, удивляюсь огню, вспоминаю его, и мне кажется, что давнымдавно я сидела одна у костра и мне было очень одиноко и боязно. И
еще, глядя на огонь, мне кажется, что моя душа где-то далеко-далеко
и будто воюет она с тем невидимым. А еще он меня не любит, потому
что я построила свой мир, он сильно не любит тех, кто что-то строит.
– Песни у тебя все грустные, и я их нигде не слышал, где ты берешь
столько слов?
– Новый день приносит новое слово.
Вот так мы говорили с ней в тот день, и за день этот я узнал ее
больше, чем за все годы, что прожил с ней совсем-совсем рядом и
очень далеко от нее.
Я тоже раньше, наверное, больше любил и жалел хромого коня. Сядешь на него, а ему не стоится на месте, и скачет, стараясь не подавать
вида, что он хром. И скачет он, забывая, что три ноги у него, забывая,
что в горах у нас дорога камениста, часто падает, с болью и недоумением устремив грустные глаза куда-то вдаль, вроде спрашивая кого-то:
«Как же так, за что?» И тогда его глаза становятся похожими на глаза
моей соседки. Но я не про коня, я про ту, что любит нас сильней, чем
мы ее. Я про ту неделимую любовь, что разделили люди так несправедливо, за одну ее слезинку я заманил бы всех коней, хромых, здоровых – всех в болото! Болот на свете, к сожалению, хватает. Но это так,
как молния блеснув, исчезнувшая злость. Но снова молния сверкает,
ощерившись на нашу деревушку. Быть может, гнев высокий на нашу
глухомань, а в мире все наоборот? В конюшне конь стоит, уставший за
208
bookElbrus.indd 208
03.12.2008 16:38:37
Проза
день от жалости людской. И на пригорке черненькая кузня, окутанная
мирным дымом, плывет меж красных скал, как старый-старый пароход. Так я о чем? О калейдоскопе детском, где по узорам, как по углям
раскаленным, все мечется и мечется душа. О чем же я?
О том коне, о кузне, о девчонке у древнего огня.
За что же я?
За весело бегущего коня!
За то, чтобы для всех доступно и понятно было тепло костра.
Еще за новых нас! За нового меня!
– Так уж устроен мир,– сказала она. – Быть хромой не так уж плохо, меньше суетишься. – И она горько усмехнулась. – Зато у меня есть
своя радуга.
– Разве радуга может быть чьей-то?
– А я не про ту, что над головой. Та общая. А я про ту, что под ногами,– она моя.
– Такой радуги не бывает,– сказал я.
– Нет, бывает. Я тебе ее покажу, она совсем рядом. Вон в том тесном
ущельице. Просто мало кто знает про эту радугу. Чабаны проходят
рядом с ней, но им некогда, да и незачем раздвигать густые колючие
кусты, а женщины не ходят в то место – боятся зверья. Может, мальчишки видели мою радугу? Мне очень хочется тебе что-то подарить,
и я покажу тебе то место. Только ты дай слово, что не приведешь туда
людей, которым это не нужно, и не будешь показывать радугу из-за
корысти, выгоды или тщеславия. И если очень захочется кому-то сделать что-то хорошее, то я разрешаю – приводи. – Она немного помолчала. – А знаешь, приводи людей, которым это все нужно, может, им
это необходимо. И еще, зря ты думаешь, что я одинока. Я познакомлю
тебя с моими друзьями. Говорят люди: друг может быть один, если это
вообще возможно, а у меня их много. Пойдем?
И мы пошли.
– Мало у нас праздников,– сказала она.– Если бы я была всемогущей, то я выдумывала бы их побольше и узаконила бы. Один я придумала. Несправедливо люди называют ишаком такое трудолюбивое
животное, я бы назвала его трудоносцем. Самую трудную работу делает, кормится сам и зимой и летом, а в благодарность – ишак. Нет
на свете красивее животного, чем маленький ослик, ножки ровные,
209
bookElbrus.indd 209
03.12.2008 16:38:38
Чипчиков Борис
походка, как у балерины, симпатичная челочка и грустные глаза. Маленькие ослики рождаются грустными, наверное, чувствуют, что их
ждет впереди. Мы часто к ним несправедливы, и я бы сделала такой
праздник – раз в году люди приносили бы осликам разные лакомства
и извинялись бы перед ними.
И она стала прыгать и бить в ладошки, приговаривая:
– День трудоносца, день трудоносца!
И крикнула:
– Хороший был бы праздник!
– Да,– вяло согласился я.
– Давай полежим немного на солнышке,– сказала она,– а то я чтото устала, да к радуге рановато, солнышко слишком низко.
Мы легли на теплые камушки, и она сразу уснула, а я ворочался,
ворочался, да так и не сомкнул глаз.
– Эй, вставай, – толкнул я ее. – Солнце высоко, пойдем. И как ты
умудрилась заснуть на камнях?
– А я под голову положила мягкий камушек,– сказала она, блаженно потягиваясь.
– Ну что, идем?
И мы пошли.
В горах не принято ходить с девчонками по селу, а уж тем более за
село. Но мы пошли. И если честно, то мне хотелось ее взять за руку, да
побоялся, вдруг увидит кто, да и без рук разговоров хватит. Мы шли,
и я ни с того ни с сего стал чему-то радоваться, я чувствовал, что иду
навстречу чему-то необычному, светлому, глядя на нее, только это и
могло прийти в голову. «Да, мы идем что-то открывать»,– говорил весь
ее облик, и меня окатила волна беспричинного восторга. Так бывает в осенний туманный день, когда мелкий дождь нашептывает тебе
какие-то очень грустные стихи, туман окутывает ноги твои, а потом
и вовсе обнимает тебя, заслоняя собой поникшие деревья и кустарники. Тоскливо. И вдруг туман отступает и ты натыкаешься на куст
барбариса, и на нем одинокое красное зернышко, живое, выжившее, и
радость захлестывает тебя. Только не объяснить, чему радуешься.
– Видишь, сфинкс,– сказала она, показав на гордую каменную
глыбу, возвышавшуюся над остальными скалами. – А вон скорбящая
мать,– шепчет она, не давая мне прийти в себя, и тоненький палец ее
210
bookElbrus.indd 210
03.12.2008 16:38:38
Проза
зависает в воздухе, чуть подрагивая, и кажется мне, что этот пальчик
на твоих глазах от «груды камня отсекает лишнее», и вот сидит среди
скал женщина, вся в черном, опустив голову и обхватив руками колени. Ты слышишь, как она думает и все вокруг слушает, оцепенев.
– А хочешь, я покажу свою душу? – И пальчик взмывает кудато вверх. На красной скале черной краской нарисовано лицо, не
выбито, нарисовано. Живое лицо на скале, ведь не может неживое
так улыбаться.
– Смеется,– сказал я.
– А когда назад будем идти, оно будет плакать. Знаешь, есть такие
картинки: нарисован корабль, а чуть повернешь картинку – и нет корабля, а вместо него дом.
Сколько раз проходил я мимо этих мест, а ничего не видел. Наверное, потому, что проходил, и потому, что мимо. Чтобы найти,
нужно остановиться.
Мы дошли до ее колючего царства, продрались сквозь него. И, о
чудо... Внизу, далеко-далеко, глубоко-глубоко, на самом дне узкого
ущелья, злобно рычит и двигается скачками фантастический зверь.
Ему есть на что злиться: дорогу преградили два громадных камня,
прижавшиеся тесно друг к другу. Зверь со всего маху бьется о камни и,
ухнув от боли и злости, дробится на кучу громадных градин, и только
так ему удается перепрыгнуть через огромные перламутровые камни,
в прыжке рождая злостью своей тихую, очень яркую, спокойную радугу. Стены ущелья облеплены влажным мхом. Джантуган, тыча пальцем в эти стены, шепчет:
– Похожи на мой ковер, в детстве любила гладить узоры, очень
это мне помогало, особенно, когда обидит кто, гладишь узоры, а они
такие ласковые, таинственные, сулящие что-то доброе впереди, и
успокаиваешься.
Палец ее указывает мне на ошкуренные и до блеска отполированные рекой бревна, которые не портили праздника, и, глядя на них, мне
думалось: «Вот были деревья, потом умерли, стали бревнами, нет, не
умерли, просто живут иначе, в другом мире».
Внизу беснуется река. У-у-у-у-ух, го-го-го, у-у-у-ух, го-го-го – и этот
гул создавал какую-то особенную тишину, слушая которую, казалось,
что время остановилось. Мы смотрели на радугу и молчали, молчали
211
bookElbrus.indd 211
03.12.2008 16:38:38
Чипчиков Борис
и думали. О чем она думала, я не знаю, а я думал о том, что это единственное для меня место на земле, где неплохо родиться и умереть. И
прожить бы так, чтобы после тебя нашелся человек и сказал бы: «Ничего, что высоко, мол, и далеко, и хоть много у него грехов и недостоин
он места такого, но я продерусь сквозь колючки и принесу его сюда».
Пусть не принес бы, пусть только подумал бы так, только подумал...
Мы долго стояли с ней и молчали, слушая музыку, доносящуюся
из еле видимой глубины. Потом ушли, когда-то ведь надо возвращаться. Шли мы домой, а может быть, из дому. Вслед нам смотрело лицо на
скале и плакало, как люди плачут, а может, даже еще жалостливей. И я
искренне верил, что это – ее душа. И мне еще показалось, что лицо на
скале живет давным-давно, оно старее этих скал и давно уже смотрит
на нашу деревушку, смеется и плачет вместе с ней, с деревушкой. Смеется, когда кто-то приходит, плачет, когда кто-то уходит. Смеется и
плачет, смеется и плачет. Вот уже показался наш деревенский пароход,
как пропуск в мир иной. Мы оба с сожалением оглянулись туда, откуда пришли, и она тихо и убежденно сказала: «Приведи кого хочешь, а
лучше людей плохих». И, кажется, я ее понимал.
***
Почему люди возвращаются к истокам своим? Почему люди ходят в
баню? Почему возвращался я? Устал я просто, вот и ехал к себе домой.
Да, ехал на своей машине, заработать которую было не очень легко, но
я старался правдами и неправдами, больше неправдами – заработал.
Проезжая через чужие города и села, я представлял себе наши красные
горы, Джантуган и нашу радугу. Все эти годы земля моя была как бы
моральной индульгенцией. Грешил я и тешил себя, вот приеду домой –
отмоюсь; а как же иначе, ведь в душе я не таковский, но жить-то надо,
ничего, дома отмоюсь. Вот и ущелье мое. Но горы почему-то не красные, а какого-то мышиного цвета. А были ли они когда-нибудь красными? Были, если не совсем красные, то красноватого оттенка точно
были. Серые скалы нависают надо мной, глыба на глыбе, и все на мне, и
кажется, что давят они, перечеркивая мое прошлое и будущее, а может,
это все мне кажется – не привык еще.
В деревню приехал во время сенокоса, деревня на месте, людей
нет. Спрашиваю, где люди, серьезно отвечают – на войне. Да, сенокос в деревне – это война. Но кое-кто остается в тылу. Это колхозный
212
bookElbrus.indd 212
03.12.2008 16:38:38
Проза
сторож Самоса, буфетчик и еще двое-трое недобитых, перебитых. Мужики звали на покос и буфетчика – хозяина большого желтого дома с
красной крышей и надписью на стене, сделанной рукой местного полиглота по-иностранному, конечно: идем, мол, с нами. А он показывал
на Самосу и разводил руками: рад бы, да вот клиент.
Те, кто уцелел после мобилизации, собрались у колхозного клуба,
сидят на бревнышке и лениво перекидываются словами, и кажется со
стороны, что и родились они на бревнышке этом. Да еще и председатель здесь, не может же село бросить на произвол судьбы. Сидим, озираем округу. От нечего делать разглядываю ухо соседа, густо поросшее
растительностью и щедро смазанное серой, и кажется, что у соседа
плавится что-то в голове и вытекает через ухо. Вдруг двери клуба распахнулись. Держа в одной руке швабру, в другой ведро, появилась она,
Джантуган. Потом все произошло очень быстро. Она споткнулась о
швабру и покатилась со ступенек, ведро опрокинулось на нее. Джантуган долго пыталась встать, упираясь ногой в край ступеньки, платье
ее задралось, обнажая ноги. Никто из нас не шелохнулся, не попытался помочь ей. Сосед, кивнув в ее сторону, широко улыбнулся, показывая желтые зубы, проемы которых были забиты хлебным месивом.
Сказал:
– Ребята, нас соблазняют.
Все тихонько, но от всей души смеялись, и почему-то смотрели на
меня. Я тоже скорчил веселую и в этот момент, наверное, глупую рожу
и захихикал. Джантуган долго поднималась, очень долго; сначала
встала на колени и повернулась в нашу сторону. Глаза, где же ее глаза –
прежние, радужные, где они? Вместо глаз два красноватых злобных
круга. Где я видел такие глаза? Вспомнил, это же картина какого-то
грузинского художника. На ней жираф с очень злыми тигриными глазами. И только сейчас я понял смысл той картины. А Джантуган долго, презрительно и зло смотрела в нашу сторону и дальше, охватывая
и вбирая в два злобных круга всю деревню.
1983
213
bookElbrus.indd 213
03.12.2008 16:38:38
bookElbrus.indd 214
03.12.2008 16:38:38
Моей сестре Мадине посвящается
Мы жили
рядышком с Граалем
bookElbrus.indd 215
03.12.2008 16:38:38
Чипчиков Борис
БЛАГОСЛОВЕНИЕ ДОЛГАМ МОИМ
Шедевр – это краткость звука
И бесконечье отзвука.
Тогда, в реанимации, подумай я о душе – то ушел бы вслед за ней.
Меня затормозили обычные, не Бог весть какие, житейские мыслишки. Сквозь болючий туман, впереди моей коляски, плыли два
светло-бирюзовых пятна – медсестры в халатах. Иногда эти пятна
сливались в одно, ввозя меня в детские бирюзовые рассветы, зачарованные красно-желтым полыханием земли Азиатской.
А за окнами, наверное, туман – ведь в палате все белым-бело: и
стены, и простыни, и даже кровати.
Сидя в коляске, я вспомнил давний больничный разговор с одним
очень здоровым парнем, оказавшимся в больнице по причине косоглазья – он плохо видел себя в рядах: то ли советской, то ли Красной
Армии. Да еще он курил красную «Приму», исписанную такими словами: «Ростов-на-Дону, ул. Красноармейская, сигареты пятого класса, курение опасно для вашего здоровья». Текст навевал ему мысли о
бандитах ростовских, о раненном в голову Щорсе и цветущем цветом
золотым, несмотря на такую потерю, Чубайсе. И любому врачу было
понятно – человека надо спасать. И понятно от кого. Чтобы как-то
скоротать больничное время, я спросил у него: «А какая у тебя мечта?» И это ясноглазое существо – кровь с молоком и чао-какао, не задумываясь ответило: «Я хочу быть здоровым, но чтобы меня катали
в коляске». И ему верилось, потому как мечта его срослась с целью
216
bookElbrus.indd 216
03.12.2008 16:38:38
Проза
и переросла в единую, неделимую убежденность. И сидел я в креслекаталке, скованный болью, но внутри боли той, как живительное пощипывание, зарождался смех. Надо же, мечталось кому-то, а перепало
мне. По-крупному мне всегда везло. И вспомнилась маршрутка, в ней
одни женщины, и я смотрю на них и думаю: какие они счастливые, они
не попали в число тех семнадцати тысяч, которых ежегодно убивают
мужья и любовники. А они безмятежно едут себе, почти счастливые,
и не ведают об этой печальной статистике. Блаженны незнающие, блаженны неведающие. Вспомнился мужик-верзила из телевизионной
«Дежурной части». Он подходил к ребенку и просил у него велосипед
покататься. Поймали его на десятом велосипеде. Я представлял громилу на детском велосипеде, и мне было смешно. Я видел расстроенного малыша, и мне было грустно. Детский велосипед – пустяк вроде
бы, а какую веру угробить можно в этом, все впитывающем существе.
А утеря веры безвозвратна. А без веры он просто оболочка.
Хорошо, если парень умный, хорошо изнутри сложенный – понимает, что опыт не собирать нужно, а просеивать через детский,
безошибочный камертон. А если нет, а если не все так гладко с наследством, а если начнет копить в себе этот «опыт», да в нужный момент
не поможет нуждающимся?
Да это просто Джек-потрошитель на велосипеде детском. Господи,
как бесконечно, многолико убийство.
Вспомнился давно ушедший отец мой.
– Сынок, у тебя есть хоть капля гражданской совести? – Тогда еще
такая была. Сижу себе и думаю: «Тут хоть обычной бы наскрести в
продрогших сусеках своих».
– Вот я выйду сейчас на улицу и наберу полную арбу женщин. А ты
седой уж наполовину – пора бы о семейной жизни подумать.
Я вижу отца и полную телегу женщин. И мне сквозь боль мою
смешно. И выплыло уличное: «Жизнь научит смеяться сквозь слезы». И мелькнуло: «Как же я с такими несерьезными воспоминаниями
предстану перед Богом?».
Между мной и Богом были две девочки-медсестры, они стояли
с двух боков, прижавшись ко мне бедрами, и лепили на грудь мою
какие-то присоски. Какие у них крепкие ноги, а я думал, женщины пушистые. И эта женская прочность удерживала меня на земле, не давая
217
bookElbrus.indd 217
03.12.2008 16:38:39
Чипчиков Борис
раствориться в манящем, бирюзовом бесконечье. И подумалось: вот
так стоит дом с сиренью под окном, с цветами на подоконнике и ликом Девы Марии на стене. И у меня не было возможности уйти. Больничная палата – вроде потустороннего отстойника: ты еще не там, но
и здесь как-то не весь.
– Я спросил у печального больного: «Что, инфаркт?»
– Да, почти, – безжизненно буркнул он
– Из-за жены?
Он посметрел на меня одним, чуть ожившим глазом, другой – был
надежно захлопнут.
– Откуда ты знаешь? – услышал я голос, со слабым, но уже интересом к жизни.
– Обидно, – сказал я, будь какая уличная знакомая, тут ведь своя,
живешь вместе, хлеб и душу пополам, а тут – хлоп, как из-за угла, и
прямо в сердце, и если повезет, то шрамы на сердце том, а если нет… то
нет. – Он, вроде, чуть ожил, но мне показалось, веселее ему не стало.
Инфаркт – результат встречи с неожиданным, с чем встречаться
не предполагал, а тем более не желал. Сознание отвергло это отвратительное нечто, а сердце приняло, сердце все принимает. Принять-то
приняло, а вместить не смогло.
Три ступеньки: реанимация, больница, поликлиника – и не понять:
то ли ты опускаешься вниз, то ли карабкаешься вверх. Но в поликлинике как-то спокойнее, почти как в жизни: сиди и жди, какая дверь откроется, и успевай вовремя захлопнуть дверь свою. Свои двери придумали исключительно для того, чтобы закрывать. Люди то здесь, то
там ждали. Редкие больные поднимались по лестнице, но их движение
не было заметно средь этого емкого ожидания. Все сидели в коридоре,
и казалось, что сидят они тут издавна – как духи предков, не нашедшие земного успокоения. Рядом со мной села женщина. Напротив сел
паренек и погрузился в неведомое. Вдруг звонкий голос соседки, обращенный ко вновь пришедшему: «А я сюда первая».
– Ну, тогда я второй, – нехотя пошутил паренек.
– А вы тоже сюда? – вдруг заметила меня соседка.
В таких местах я ощущаю себя как в самолете: вдыхаю при посадке и выдыхаю на выходе. А попадаются пассажиры: что-то читают
(даже, бывает, Достоевского, что вполне уместно в сложившейся си218
bookElbrus.indd 218
03.12.2008 16:38:39
Проза
туации), смеются, едят, и это на высоте десяти километров. Господи,
кого только нет.
Из сбежавших от меня слов я еле выловил одно, и то не самое
длинное, и вполне спокойно выговорил – да.
И я увидел ее глаз – синий-синий, второй был явно стеклянный. И
увидел я улыбку – будто сам недавно родился, и так мне понравилось
увиденное, что я улыбнулся. Это потом я увидел ее зубы – они напоминали, почерневшие от горного ветра, причудливо изъеденные временем, невысокие скалы. Но эта улыбка смывала все изъяны ее лица.
Эта улыбка и синь – одинокого глаза, вновь окунали меня в трепетную
бирюзу моих детских рассветов.
– А вы, по поводу инвалидности?
– А, что у вас болит?
– Да, раны сердечные, – скромно сказал я.
– А Вы знаете, я тоже, но у меня с головой – я попала в аварию.
И не было в ее словах никакого идиотизма, а было доверие и какаято искренность, какую я давным-давно не слышал и не видел. Мне не
нужно на нее смотреть – я чувствовал, как под обломками машины
осталось все лишнее, наносное и выжило самое необходимое, и этого
необходимого хватало на жизнь, да и другим перепадало самородков,
высшей категории милосердия. Ведь только искренний живет, и это
единственная форма и суть существования. Неискренний – лишь
имитирует жизнь, ему кажется, что он живет. Соврал – значит это не
ты – и время твое проживает кто-то другой. Она говорила, и болезненное, тягучее ожидание чуть потеплилось, и виделась уже земля,
в черных и белых островках, в горах плескались ласковые ветра, и
вот-вот должна была явиться весна. А она все говорила и говорила, и
слова ее гладили меня по голове, и дождик косой, пролитый солнцем,
блуждал в березняке-подростке. А в горах еще не построены турбазы, не проросли отели из «звезд» земных. Из мокрых палаток нехотя выползают скукоженные холодом туристки, одетые в балкарские
свитера и горные башмаки.
Плеснув в лицо горсть родниковой студеной воды, девушки взвизгивали на все голоса и лады все, и, как в сказке, оживали.
И думалось: «Не из пены морской родилась женщина, а из воды
родниковой» – свидетельство тому не успевшие высохнуть разноц219
bookElbrus.indd 219
03.12.2008 16:38:39
Чипчиков Борис
ветные капли на их лицах. Цельно и емко пахло: хвоей, утренней ранью, звенящей родниковой прохладой, предчувствием полуденной
солнечной неги.
И верилось в вечность всего природного и естественного.
А сейчас туристки выплывают из теплых эльбрусских отелей, в
желтых куртках и красных брюках, и, глядя на эти пурпурные штаны,
думаешь почему-то о будущих детях, и непременно своих. Всего-то…
А может, все-таки из ребра Адама?
– А я после аварии стала стихи писать, и даже прозу, – и она протянула мне пару исписанных листочков.
– А я тоже пишу, – неожиданно вырвалось у меня, хотя обычно я
никому об этом не говорю.
Во-первых – неудобно, как и с какой стати сказать кому-то: «Я писатель». А во-вторых, нецелесообразно. Одни, романтики, будут относиться к тебе лучше, чем того заслуживаешь, другие – завистливые, скажут:
«Я тут гнусь в поте лица и спины, а он балуется со словами, да еще и гордится этим. Среди этих разноголосий и знать не будешь, кто ты такой.
Чтобы оправдать хлеб свой, я тружусь целый день, чтобы оправдать жизнь свою – пятнадцать минут за письменным столом.
Правда, есть до самоубийства сытые. Непонятно, как они, выехав
из своих убогих, потому что неуютных, замков, на усовершенствованных телегах, могут смеяться средь множества плачущих, как им это
удается – непонятно.
Воистину живому и живущему это не по силам.
Господи, как хорошо мне в Твоем непокое. Если бы я нашел сейчас
портфель с деньгами – я бы умер от горя. Надеюсь, я не настолько
разгневал Бога, чтобы он сделал меня богатым. Какой крюк я бы дал,
отрываясь от судьбы своей, и сколько плутал бы, чтобы вернуться на
исходную сужденного мне.
Заимел червонец, сел на полянке, выпил свои фронтовые сто грамм –
и нет у меня охранников, и свободен я.
Просто я знаю: нет ничего на свете вкуснее родниковой воды, тюремного хлеба и свободы внутри меня. И сытым не испробовать ни
того, ни другого. Творчество рождается при виде сытого человека.
Хотя тюрьма видна из их «крепостей», и до гор ближайших с их
«зияющих высот» доплюнуть можно. Попадут в тюрьму они, попадут,
220
bookElbrus.indd 220
03.12.2008 16:38:39
Проза
но там будет совсем уже другой хлеб – хлеб, испеченный по всем выхолощенным евростандартам. В нем не будет той соли, запекшейся на
спинах царских холопов, в нем не будет пота сталинских крестьян, а
без этих удобрений хлеб – что вата. Вкус-то не на кончике языка, а на
потной спине своей.
Время уходит, унося неповторимый вкус свой. Долетят они дряхленькими, на вертолетах своих, до ближайшего родника, но это будет
уже другое время, и совсем другая вода.
Пришло время «рубить капусту» под «чес» ошалевших певцов.
На базаре килограмм капусты стоит пять рублей, нарубив ее и посолив, – ты получишь двадцать пять. Так зачем же собирать камни?
Ясно, что ты выберешь, а выбрав, выберешься ли из выбора своего? Как быстро складываются пособия для самоубийц. Коперника еще
могут помиловать: то у царя день рождения, то он одержит, как ему
мнится «победу», а «рубящий капусту» – это до самой смерти, из этой
профессии не возвращаются, а вернувшийся вряд ли узнает себя.
Время всегда делилось: на растящих и на охраняющих. И подсчитывающих, и поедающих выращенное.
Растящий хоть округу оглядит, подышит полной грудью, все-таки
какая-никакая жизнь.
Время треснуло пополам: на одной стороне – правоохранители и
экономисты. А что охранять, если права нет – нет и прав. А что считать, если никто ничего производить не собирается. На второй половине растящие, они же растаскивающие.
И вот первая половина готова всех растящих посадить (после сбора
урожая, конечно), а вторая половина готова вырастить и срочно съесть.
И все в нетерпении, все лихорадочно ожидают: когда же произойдет это «братание» охраняющих и растящих.
И тут в разных концах города раздались автоматные очереди, и
мой знакомый подумал: «Наверное, декабристы вышли на площадь
Абесинии?». Он и сейчас так думает. Но большинство иного мнения –
они считают, что на площадь вышли шамхалиты. О них и до того говорили, и даже по телевизору показывали. Но никто не знал, кто они такие, они никому ничего не рассказывали, даже милиционерам, которые
собственноручно пытались об этом узнать. Они стали воплощенной загадкой – о них знали все, о них не знал никто. Благостные времена пош221
bookElbrus.indd 221
03.12.2008 16:38:39
Чипчиков Борис
ли – все, что видишь, записывай на бумагу и получай скопище загадок и
не надо ждать, пока народ удосужится заняться этим делом.
Сейчас понятно: они вышли на площадь из-за долларов, которые,
почему-то не оставили дома, а все до цента прихватили с собой. Говорят, они завербовали машиниста поезда – хотели доехать до Канар,
не прямиком туда, а слезть где-нибудь неподалеку. Они до смерти напугали кассира, и он не продал никому ни единого билета. Поезд ждал
их, да так и не дождался. Они были еще дальше от народа, чем их предшественники.
И мой знакомый сказал: «Ладно, одни шамхалиты ушли, другие
придут, но как быть с детьми, видевшими трупы, валяющиеся на дорогах? Даже если бы это были убитые собаки, то детей уж не вернуть
было, а здесь люди…»
Нам хана, они уничтожили элиту – настоящую элиту. В кои века на
улицу вышли люди, чтобы отстоять свое, да и наше достоинство.
Когда началась война в Чембулакии, я понял, нам всем кранты:
другие страны прикупают солдат, чтобы уцелеть, а мы уничтожаем
народ-воин, да еще и солдат своих. Если мы уничтожаем элиту свою и
воинство, что с нами будет?
Развалилась страна или нет?
Если отец убил сына, развалилась ли семья?
Если развалилась семья, уцелела ли страна?
А китайцам жить где-то надо? Не плыть же им в лодках на Филиппины? Даже если мимоходом захватят Индонезию – все равно им всем
не разместиться, зачем куда-то плыть – шагнул, и ты на одной шестой
части земли? Да еще индусы подтянутся, им не так далеко плыть, всегото – три моря. Афанасий Никитин – злейший враг страны, проложил
путь к индийским феодалам, а уж индийским капиталистам развернуться и двинуться в обратном направлении – ничего и не стоит. Вот
такую безрадостную картину нарисовал мой знакомый.
И тут меня взбесило: «Ты кому, говорю, горе кличешь? Нам, родившимся прямо под березами, минуя общепринятые пути рождения, нам – у которых все: снег, лес, мыло и даже небо?» Ну не наберется же наглости американец, хоть он на Аляске родился или в
каком-нибудь зачуханном Вермонте, не скажет же: «Американский
лес, мыло, небо». А березы наши так шумят, как никакие в мире. Ка222
bookElbrus.indd 222
03.12.2008 16:38:39
Проза
надские – те вообще тихушницы, бывало, целый день среди них посидишь – ни одна так и не пискнет.
Иду платить налоги: за свет в сберкассу, за воду – в водоканал, за
газ – на другой конец города, и везде очереди.
Люди не деньги пришли просить, они хотят их отдать, а их не берут.
– Зачем очередь? – спрашиваешь.
– Да вот деньги хотим отдать, а их не берут.
Ведь готовые деньги – собери, и украсть возможность появится.
Не думай обо мне, подумай о себе.
Да на каждом углу должны стоять автоматы экстренные, сколоченные из фанеры будки, для сбора денег у желающих. Если я умру,
то найдут меня на какой-нибудь фешенебельной почте, с червонцем в
руках, который я так и не успел заплатить.
Дева Мария без устали, без сна и отдыха приглядывает за нашей
страной, не веря охранникам земным, она устала смотреть в одну точку,
и нет у Нее никакой возможности окинуть очами усталыми земли иные.
В таких болезненных местах лезут в голову болезненные мысли.
А по лестнице неохотно поднимались больные, да и то понятно – не
на свадьбу идут. Раньше в этом доме энкавэдэдешники забивали насмерть посетителей своих – сейчас в этом доме лечат их потомков. И
дух смерти впитался в эти вечные, дубовые перила, притаился в щербатинах мраморных ступеней. Дом тот же, время другое, время – принесшее более утонченные формы смерти.
Старика я увидел сразу, он мучительно преодолевал ступеньку за ступенькой, опираясь на два донельзя кривых и сучковатых
дрына, выломанных в соседнем парке, благо рядом, но как у него
сил хватило справиться с этими дровинами, не иначе как с Божьей
помощью. Но не топор же с пилой таскать ему с собой, да и дороги они нынче – без ссуды не купишь. Но у наших инвалидов
собственная стать, и не чета они инвалидам швейцарским. Уроки
лесоповала пригодились и в миру.
Зелено-пегие брови колючками вознеслись ко лбу, будто он спал
на них, такого же цвета борода, всклокоченная во все стороны света, скрученная во все стороны тьмы, теплое трико пузырями спадает
на дырявые башмаки, и глаза, как два маленьких уголька средь серобелого весеннего снега, светили с каких-то немыслимых высот, и из
223
bookElbrus.indd 223
03.12.2008 16:38:40
Чипчиков Борис
всех времен вместе взятых. Его взгляд только присутствовал на земле,
ни на что не влиял и влиять не хотел, он как бы говорил: я вынужден
жить – вот и живу.
Поравнявшись с нами, он спросил: «А в каком кабинете берут кровь
с вены? С пальца я сдал на первом, да впопыхах забыл спросить».
– Вам на четвертый этаж, дедушка, – сказала соседка.
Мне казалось, что старик дымился. Слава Богу, полпути он уже
одолел. И при чем тут власти? Ну почему все это нельзя проделать в
одном кабинете или на худой конец на одном этаже? Ведь не родились
же мы только для того, чтобы мучить друг друга?
Старик родился, как и все мы, не в свое время. Появись он на свет
пораньше, Пиросмани обязательно его нарисовал бы, назвав картину «Предсказание». Старик и выглядел как будущее или воплощенное
предсказание – зримое наше проклятие. И это было так реально – как
пощупать руку свою.
И глядя на старика, вспомнилась картина грузинского художника: белое снежное поле, одно-единственное черное дерево, и на нем
маленький черный человечек, вдохновенно рубящий сук, на котором
сам же и сидит. Совсем как жизнь наша, совсем как наша судьба. Мы
только тем и заняты, что рубим сук, на котором сидим, а в перерывах
роем ямы, чтобы попасть в них, слетая с поверженного сука.
Обо всех я, наверное, погорячился, но это самая правдивая моя
биография.
«Дворник» Пиросмани был армянином и никак не грузином. Грузины как-то умеют растворять свои беды в вине и песнях. В глазах
армянина – боль давняя, неизбывная.
И говоря «грузин», я не вижу перед собой ни гор Сванетии или
Тушетии – я просто купаюсь в теплых травах Алазани.
Армянину, куда ни посмотри – везде камни и врагов, что камней,
но он горец, и этим многое сказано.
Я тюрк, но как бы я не хотел, чтобы турки отдали Арарат армянам –
вот радости было бы у турков.
И волны той радости, многих и многих, вынесли бы на путь истинный.
И в этом мельтешении воспоминаний почему-то всплыла картина
грузинского художника, и называлась она – «Подшипник». Городок,
224
bookElbrus.indd 224
03.12.2008 16:38:40
Проза
построенный как дагестанские аулы – ярусно, и каждый ярус окольцован большой дорогой. Кто-то катит по дороге той на велосипеде,
кто-то на самокате, дети катают просто колеса – это те, раздобывшие
их счастливчики – они собственники, самые маленькие оседлали прутики и самые обездоленные, у кого ничего нет, катают друг друга на
спине. Вот люди, собравшиеся вокруг огромной бараньей игровой кости, в руках у них маленькие косточки – альчики, и они вдохновенно
играют с ними. И названа картина удивительно точно – «Подшипник».
Кольцевые дороги как основа подшипника, а люди как шарики. И все
по кругу, все в замкнутом, все грустно, хоть и весело. И захотелось мне
разорвать этот круг, захотелось, чтобы кто-то сделал шаг за пределы
этого кольца. И назвал я картину – «Игра в альчики». У нескольких
писателей я читал рассказы с таким названием. Есть в этих словах
звонкая Надежда и стойкая Вера в решение всех проблем, которые,
услышав эти слова, рушатся, позванивая уже не восстановимыми обломками. Игра в альчики… есть в этих звуках выход из закольцованности дорог и замкнутости бытия, веселые и жизнерадостные звуки,
выводящие на свежие просторы. И мы играли в альчики в послевоенной Азии: взрослые на деньги, малыши – на яблоки в колхозном
саду. Играли в альчики и фронтовики, ошеломленные наступившим
миром, и как и мы, маленькие, – не знавшими, что им делать в этом
наступившем дне.
Меня допускали к игре потому, что я был самым маленьким, постоянно проигрывал и бегал за яблоками. Сторожа не могли меня
обнаружить потому, что я был маленький. Чтобы достичь сада, надо
было преодолеть канал, он летом мелел, но и обмелевший был мне по
плечи. На меня, мокрого, садилась бархатная азиатская пыль, и к вечеру я напоминал статую из глины.
А какие громадные были яблоки, за пазуху помещались только две
штуки – третья, разрывая рубаху, падала наземь, увлекая остальные.
И я бежал платить долги, поддерживая яблоки и спадающие трусики.
Сторожа, конечно же, меня видели, но они знали, что я сын фронтовика и ссыльного в одном лице. Они знали, что отец мой проливал свою
кровь в буквальном смысле, проливал кровь, которая предназначалась
мне и которая дала возможность им, в этом пекле, блаженствовать в
тени яблоневой. Они знали, что должны мне, и платили долг свой, за225
bookElbrus.indd 225
03.12.2008 16:38:40
Чипчиков Борис
крыв глаза. Они чувствовали, что добро чужое не оплатить добром
своим. Они догадывались – долг неоплатен. И только благодаря тому,
что долг неоплатен, и рождается ощущение неодинокости, неразрывной связи с другими.
Они знали: какой уж «богатырь» может родиться от человека, пролившего свою кровь, – вот и укрепляли меня, чем могли и чем обладали. Они догадывались, что мне нужно быть крепким, чтобы добраться
до родины предков моих.
Качу арбуз, величиной с себя, намокший в предрассветной росе,
и пахнет он росой и дивными, чистыми далями, в которых вместе с
восходом солнца я непременно побываю. Спасибо людям, которые
ничего не были мне должны, но вовремя отдали долг. Я тоже стараюсь
вернуть долг людям, у которых ничего не занимал.
И если я посчитаю, что долг мой выплачен, то оборву нить, связующую меня с другими, и значит, я умру, а я хочу жить.
Я хочу, чтобы соседом моим был балкарец, если не будет его – как
я узнаю, кто я такой?
Я хочу, чтобы соседом моим был кабардинец, если не будет его –
как достигну цели своей?
Я хочу, чтобы соседом моим был русский, если не будет его, то как
мне без цветов на подоконнике, цветов на могиле, и любопытно все
же: кто ж там с горочки спустился.
Я хочу, чтобы соседом моим был еврей, если не будет его, то как
я узнаю о тяготах мира нашего, а не зная их, как я возрадуюсь благам
земным?
Я хочу, чтобы соседом моим был белорус, если не будет его, как я
умилюсь тому, что окружает меня?
Я хочу, чтобы соседом моим был грузин, если не будет его, как я
сяду за большой стол, и что я спою в радостный день свой?
Я хочу, чтобы соседом моим был вайнах, если не будет его, кто поможет отстоять дом мой?
Я хочу, чтобы соседом моим был осетин, если не будет его, как нам
жить, и христианам, и мусульманам, в мире едином?
Я хочу, чтобы соседом моим был армянин, если не будет его, кто
оплачет меня в день ухода моего?
Время не оставило и крохотной доли своей нам на обиды.
226
bookElbrus.indd 226
03.12.2008 16:38:40
Проза
Земля сплошняком укрылась розами, полнясь однообразием обожженной Азии. Как же без веточки вербной ощутить рождение ребенка и нежный выдох весны утомленной? Как же без горечи полей
полынных, вникнуть в краешек бескрайнего? Как без торжествующей
мокрой сирени услышать плач уходящих домов и времени?
Моя соседка, уходя, сказала: вы прочитайте мою прозу и скажите
потом, художественна она или нет?
И я стал читать ее прозу.
Москва. Кремль.
Президенту РФ
ПУТИНУ В.В.
ЖАЛОБА
Я, Костикова Елена Викторовна, 1960 г.р., в 1998 г. работала на кондитерской фабрике мастером. Жила по улице Баумана, 210, кв. 56 со
своим сыном Андреем 1985 г.р. (с мужем развелась 1993 г.). Однажды
после работы случилось со мной несчастье, и я почти на год (с 9 апреля по 8 декабря 1998 года), попала в реанимацию (перелом черепа).
Когда вышла из больницы, получила вторую группу и дома жила одна,
так как родители уже умерли, а ребенка забрал его отец (Александр
Костиков). Родственников в городе никого у меня нет, хотя здесь и
родилась. Дома я познакомилась с Толиком Нарушевым, и у нас стала
гражданская семья (гражданский брак). Год жили у меня, но деньги
были, в основном, моя пенсия. Что-то с работой у Толика ничего не
было, хотя до меня у него был хороший бизнес.
Потом он уговорил меня продать отцовский гараж, хотя до этой
продажи просил занять где-нибудь 10 тысяч денег на две недели. У
меня нет таких знакомых и слава Богу, иначе я получилась бы обманщицей, если бы он не вернул чужие деньги через две недели.
Я ему верила, муж же, и гараж продала за 20 тысяч, деньги – Толику. Он, видимо, вкладывал их в бизнес, но ничего у него не пошло,
потому что, так и жили на мою пенсию, и денег всегда у нас не было.
Потом Толик уговорил меня продать квартиру. Я знала, что ребенок мой у свекрови в селе, а мне его отец не отдавал, говорил, что я недееспособная (что это такое, я так и не знаю). Я и согласилась продать
квартиру в 2000 году, думала, человек-то знает, что такое квартира, и
227
bookElbrus.indd 227
03.12.2008 16:38:40
Чипчиков Борис
я ему верила. Когда выписалась с адреса, в ЖЭКе спросили: «Куда?».
Он дал свой адрес, хотя эта квартира его мамы, и он там прописан.
Я не знала совсем, что если в квартире прописан несовершеннолетний ребенок – продаже квартира не подлежит (это о моей квартире).
Оформлением продажи занималась О.Е. Спицина, которая и купила у
меня 2-х комнатную квартиру. Деньги отдавала у себя на работе при
начальнице, 3 тыс. долларов, мне и Толику (это когда все уже было
оформлено). Куда вписала его и мой паспорт (думаю, у нее еще эта
расписка есть, а наша у Толика).
И вот пошло: Толик снимает квартиру, где я жила почти всегда
одна. Он редко бывал, уезжал, наверное, туда-сюда. Месяц проходит,
надо платить за квартиру, а его нет. И в КПЗ я где-то около месяца
жила по Толикиному договору. Где я только не ночевала (даже на стадионе около месяца), и в больницу попала, где сразу поправилась (там
же кормят). После больницы Толик увез меня в соседний городок, хотел в бывшем Р.С.У. кур поставить (цыплят), договорился с директором, поехал за кормом и исчез. Я там ждала его неделю, хорошо, что
люди меня кормили. Потом директор дал мне денег на дорогу, чтобы я
уехала, раз Толика все нет. Я поехала – и куда? До последней больницы
я немного подрабатывала. А теперь все: ни жить негде, ни кушать нечего. Десять месяцев назад я целый год жила в магазине (весь 2001 г.).
В начале 2002 г. магазин продали. Я жила в нем потому, что сын хозяина Абушиков Астемир с Толиком занимались бизнесом на мои деньги:
то отправляли гравий, то лес – в общем, всего я не знаю. Знаю, что
денег у них не хватило (на что?), и они у одного человека – Мухи взяли
машину (волгу) на продажу. Продали, но денег Мухе не отдали до сих
пор. Он ездил к ним домой и к Толику, еще и в магазин при мне приезжал и ругался, и просил, но ничего. «Если подашь в суд – нас посадят,
а ты без ничего будешь. Мы отдадим тебе деньги позже». Вот он и не
подал. Но у него хоть есть дом, другая машина. А у меня ничего нет. Я
себе могу заработать только стардом и психушку. Это меня ожидает
Сегодня я встретила Любу (Толик дружит с ее сыном Виталиком), и она сказала, что Толику брат старший нашел богатую невесту,
женится, а мне потом купят квартиру. Толику Люба заняла деньги,
дала адрес в Москве, и он сейчас там, старается заработать деньги
на мою квартиру (это когда будет, через 5-10 лет?). Но меня очень
228
bookElbrus.indd 228
03.12.2008 16:38:40
Проза
удивляет вот что: год назад мой бывший муж подал в суд на меня
за квартиру, потому что ребенок был у меня прописан, а сам Саша
снимает квартиру, но где он прописан, я не знаю. Получается, я и
мой ребенок – бомжи, хоть он и у бабушки. И этот суд закончился
миром, с обещанием Толика купить гараж и квартиру (с его слов)
через три месяца в июне 2001 года. Уже столько времени прошло,
ничего так и нет. Жалко, что у меня нет цианистого калия: проблемы
бы не было. Если можете мне помочь, прошу Вас, Владимир Владимирович, помогите получить свою квартиру с телефоном (который у
меня был всю жизнь, еще родительский: папа был геологом, а мама –
врачом), с гаражом (мой был самый большой и дорогой в районе).
Насчет этих продаж я ничего не оформила у нотариуса, потому, что
Толику верила. И куда он отвез всю мою обстановку (еще папину
большую библиотеку, пианино, ковры, паласы), – я этого не знаю.
Сейчас у меня нет одежды, вещей, ничего нет. Хоть документы свои
я кое-как забрала, они были у Толика, а его сейчас нет. Последний раз
я его видела 3 октября.
Не знаю, что мне делать. Я уже была в Верховном суде, милиции,
прокуратуре. И все это бесполезно. Многие говорят, что зря и вам
пишу. Если можно, помогите мне. Только Толика сажать не надо, а то
так ничего и не будет.
2002 г. 21 октября
С уважением Костикова.
Вот такая вот проза…
А с Толиком мать его и моя знакомая встретились-таки – в морге.
Толик не болел, его никто не убивал – живи себе, а он взял да
умер.
То ли московский климат ему не подошел, то ли чужие деньги в
кровь не пошли – иди, гадай.
А что до прозы моей знакомой – ничего более художественного я
не читал.
Жалоба… Поставь многоточие – какая горькая ширь откроется
перед тобою.
Жалоба – это зашифрованная молитва, обращенная к людям.
Искусство должно быть узнаваемо, только узнавание дает повод,
толчок для отлаживания своей внутренней сути.
229
bookElbrus.indd 229
03.12.2008 16:38:41
Чипчиков Борис
Раньше я думал, что художественность – это отторжение лишнего
и приумножение недостающего в этом мире.
А прочитав ее прекрасную и горестную прозу, как поэзию страдания, я понял: художественность – это когда чья-то печаль, поселяясь в
тебе, становится болью твоей.
Господи, если бы я был чиновником, то каждый день читал бы шедевры. Я видел ее из окна автобуса – она постригала кусты в парке.
Она, которой мы все порушили, из обломков своих ладила нам красоту. Завтра же я приеду к ней, и мы сообща найдем адвоката. Я никогда
не был на новоселье, просто я знаю, что событие это радостное, и мне
не хочется лишать себя этой радости.
Не сделанное на земле, – не услышится на небе.
Как же я предстану перед Богом, не бывший ни разу на новоселье.
Не испытав радости чужой, как я огорчусь собственному уходу?
И я не хочу никуда уходить из моего города-подшипника, где я
вместе со всеми играю в прекрасную игру – альчики, и мне еще не надоела эта веселая и грустная игра.
А она проснулась на стадионе. Ее трясло от холода, мутило от голода.
В лесочке – рядышком, она нашла дикую грушу, надкусила и почувствовала вязкий, сжимающий горло вкус одиночества: одиноким
был стадион, каждое дерево в лесу, каждый дом у дороги… и ничего, и
никого родного. Но надо идти, идти, улыбаясь, на работу, а после нее
идти искать себе пристанище средь бесконечного одиночества. И она
шла, улыбаясь.
Одинокие, грустные деревья, что б вы делали, чем жили бы, как выжили бы, если бы с вами, бок о бок, не шел этот улыбчивый человек.
230
bookElbrus.indd 230
03.12.2008 16:38:41
Проза
ВСЛЕД ЗА АВГУСТОМ
Август… падают листья… их сметают, спозарань, старушки. Падают листья, и истосковавшиеся друг по другу дети в душевной сумятице ждут сентября.
А вечером горят костры и падают звезды.
Одни, как печальный дым осеннего костра, безропотно и тихо
уходят, другие под звонкую, звучную капель приходят. Бабье лето…
Так тихо, что усталую поступь уходящего года… и дальний приглушенный, но въяве слышимый топот года приходящего.
Излет августа – пограничье – встреча Нового и Старого года.
Кавказ спал: спали в белизне скалы, спал изуродованный и чужой
католицизм, в образе громадных и донельзя пошлых замков, отторгнувших на веки вечные, тепло человеческое. Замки, построенные
безнадежно больными людьми.
Все дремало, убаюканное светлым безучастьем августа. И в этой
сонной слитности все было само по себе – каждое отделено от каждого, непреклонной ржавью опавших листьев.
А человек во дворе громадного санатория сметал листья. Никого…
а человек машет метлой, в нежелающем жить, едва видимом, сонном
рассвете. Старое пальто в едва различимую клеточку, громадные, тупоносые ботинки и замасленная фуражка, из козырька которой едва желтел кусок обглоданного Временем картона. И из потрепанного картона
удивленные глаза, глаза пожилого человека, собравшегося родиться.
Август – это люди куда-то уходят, а человек вот-вот должен
родиться.
231
bookElbrus.indd 231
03.12.2008 16:38:41
Чипчиков Борис
И я воочию увидел, как в мучениях рождается старый человек,
как из застоялого водочного марева, средь безлюдья, безвременья августа, влажной теплинкой полнятся глаза вновь рождаемого, давно
живущего человека.
Я узнал его, поздоровался и сказал: «Саня, а ты улучшился». Что
мог ответить этот, корчащийся в боли, малознакомый человек, он
просто невпопад кивал головой.
Я вспомнил его, да его весь город знал. Он играл в футбол, и мы
толпой валили посмотреть его игру.
Футбол – игра простая – отдай все, что имеешь и то, что умеешь, а
по взмокшей майке и трусам понятно, сколько отдал, и отдал ли? Зачем мы ходили на футбол? Ведь не затем, чтобы увидеть, как мяч влетает в ворота и затихает в сетке. И не для того шли, чтобы забыться и
отвлечься, – мы шли туда в поисках выхода, хоть и не осознавали это.
Чье-то неожиданное движение, непредсказуемый ход, создавали
иллюзорный отсвет найденного выхода.
Любое зрелище, как и сама жизнь, – поиск выхода.
А к выходу сухоньким и не дойдешь – только в поте лица и плоти
всей, и души, и духа своего – всего без остатка. Это и есть простая
игра – футбол. Мы баловали его, как баловала его и жизнь сама.
А он шел по главной улице, средь цветущих роз, чистенько одетый, и сквозь промасленную благополучием глазную пелену ничего и
никого не видел.
Но это было вчера, в многолюдном июле, а сегодня – обезлюдевший август.
Помахивая метлой, он продолжал играть в футбол – то есть искать выход.
И у него это получалось – свет впереди смотрел в его полнящиеся
теплом влажные глаза.
Я иду домой… Я лежу в больнице… Больница новая, еще слегка
прилипают тапочки к полу. Больница выложена белым мрамором –
изнутри и снаружи. Белеют в ожидании больных раковины и ванны.
Нежилым отблеском мелькают белые халаты врачей и медсестер.
Больных – никого, я – один. Ко мне никто не приходит, да и я
никого не жду. Никого… Лишь седой дворник сметает желтые ли232
bookElbrus.indd 232
03.12.2008 16:38:41
Проза
стья, и с почерневшего дерева смотрит на меня своим забытовевшим
взглядом старый ворон.
Долгий, без конца и края день… По дальним, опустелым улицам
бредет усталый август… и останавливается на отдых в больнице.
Больше всего на свете август любит больницы.
Я только что родился в этой белизне. Родился без крика и плача.
Никого рядом не было, хоть кричи, хоть плачь…
И вот вслед за августом, неслышно, один ухожу по золотой дорожке, постланной из вчера еще зеленых листьев, ухожу к давным-давно
знакомой сини.
И ничего не происходило, и ничего не произойдет.
Было лишь то, что родился. Будет лишь то, что уйду. Об этом лучше всех знает усталый, мудрый август.
Рождается человек на изголодавшемся пустыре, и даже тьма высоток не может заслонить безысходия того пустыря, в ненасытии хлебающего августову грусть. Не манны желаю – соли, кто б сыпанул от щедрот своих с неба? Кто бы развеял пряный дух августова безнадежья?
233
bookElbrus.indd 233
03.12.2008 16:38:41
Чипчиков Борис
ДВОРЕЦ МОЙ В БЕЗЛЮДНОЙ СТЕПИ
Обездоленность – когда нечего дать другому.
После ухода мамы мы собирали поминальные кульки со сладостями: на девятый день, потом на пятьдесят второй. И даже сквозь горе
чувствовалось, что делаем что-то не то – пытаемся накормить сытых.
Сестру, наверное, Бог надоумил: в годовщину поедем в интернат, там
и раздадим милостыню, неожиданно сказала она. И мы, ближайшая
родня, наполнив «Газель», поехали. Миновав ближайший городишко
поселкового типа, поплутав в степи с полчаса, мы подъехали к этому
интернату. Дом с колоннами, а рядом: ни жилья, ни людей, ни живности. Степь до горизонта и дом с колоннами – жилище Кафки, земля его
собственная. Время забылось в нереальности. И интернат этот предназначался для умственно отсталых людей. К нам подходили обитатели этого дома: у кого – губа заячья, у кого – глаза в раскосяк, у кого –
шея шире черепа. Обступили, разнообразные, невиданные на земле
формы, будто фантастичные видения во сне. И странно, от них не отшвыривало, а притягивало, как к неведомому, но долгожданному теплу.
Будто, прошедши сквозь пургу, подполз к очагу, к горячей чашке чая.
Мы жали друг другу руки, обнимались, как фронтовики в первые мгновения после войны. Слов было мало, будто мы давно все обговорили.
И в простор милославия, через босхианские формы, на меня нежданно
накатили потоки едва узнаваемого, простого, чистого добра, изначально нами забытого, но помнимого только этими людьми. Наверное, так
же внезапно, нас вбросят в чистилище, и мы испытаем то же самое, что
испытывал я, стоя на земле, в поле чистом, у дома с колоннами. Да ведь
я, оказывается, и не жил вовсе, разве что сейчас жить начал, в миг сей,
234
bookElbrus.indd 234
03.12.2008 16:38:41
Проза
и миг был такой емкий и долгий, и предполагал какое-то долгое продолжение, смывая предыдущую жизнь мою, зряшную почти. Господи,
избавь меня от гордыни, хожу я с ней по хлябям земным, не ведая пути
своего, и не будучи хозяином дел своих. Сил как у цыпленка, а гонору –
как у ста орлов, вместе взятых. Господи, дай мне смиренье, а значит и
истинной жизни чуток. Я ведь догадываюсь, что такое смирение.
Смирение – не крест, раскрашенный кровавыми губами.
Ни кисти муэдзина в полутьме. Смирение – не хлеб мой вчерашний. Не хлеб, о котором мечталось во сне. Не взгляд мой осенний, в
продрогшем окне. Не раскаленный посох, тлеющий в пыли. Не ставни –
до земли. Смирение – когда в глазах старушьих синеет целомудрие весны.
И я жал руки и обнимал этих людей, как носителей той жизни,
которую просил у Бога. Мое сокровенное, мое самое ценное, самое необходимое, было не во мне, а в них. Один бы я не унес, и Боже дал мне
подмогу. Крест свой, я худо-бедно, несу, но долю свою, от Божьей благодати, один я не унесу. Будто самое ценное свое я сдал на хранение, и
я знал, что в миг любой, оно вернется ко мне преумноженным.
Санитары сказали: вы сами раздайте ваши кульки по палатам. И мы
пошли по изодранному донельзя линолеуму коридорному, вдоль давно не
беленных стен. Обитатели больниц и тюрем обретают суть, исходящую
от стен этих домов – грустную суть, плохо стиранного, старого белья.
– Курить принесли? – только и спрашивали: и молодые и пожившие вдоволь, и женщины и подростки. Здесь очень хочется курить.
– А как вас кормят?
– Хорошо, дают макароны и картошку.
В палатах сидели и лежали холодные и голодные люди, и в замкнутом пространстве своем, из бед своих и лишений вырабатывали
тепло, чтобы согреться, и добро, чтобы было на что жить. Им не на
кого было надеяться, да такое и доверить некому.
И палаты умиляли ликами с общим выраженьем, и лики те совсем
не хотели вживаться и обретать смысл скорбных стен своих. И за все
время я не услышал ни одного шероховатого слова. Слова были простые и теплые, обогретые и взлелеянные ими.
– Спасибо, – говорили они, – чтобы у вас не было больше смертей,
чтобы много радости было. – И я, протягивая кулек, ощущал, что не
даю я, а беру.
235
bookElbrus.indd 235
03.12.2008 16:38:41
Чипчиков Борис
Они ели и смотрели в глаза, и слаще тех конфет я никогда не едал.
Из душевой неожиданно выскочил совершенно голый человек на четвереньках, он взял свой кулек и вновь захлопнул дверь. И никто не
содрогнулся, не отшатнулся – ну, вышел человек и вновь зашел. На
каждом этаже были свои санитары. Добрались мы до второго этажа.
Стою с кульком в руке и не знаю кому его протянуть. А санитар, грозно взглянув на меня, рыкнул: «Ты что, уже второй кулек взял себе?»
Боже, да он меня с ними путает. И такая радость хлынула в меня:
значит что-то во мне осталось, значит не все растерял.
– А, извини, – спохватился санитар, не ко времени подобрев, и все
рухнуло.
Обошли мы все палаты, двигаясь в безвременьи и невесомости.
Мы уезжали, а они стояли на ступеньках и махали нам вслед, и им
очень хотелось уехать.
Едва мы отъехали, и я заскучал по этим людям. И мне показалось,
что это я, из давнего далека, крохотной ручонкой машу себе, едущему
Бог весть куда и Бог весть зачем. Я не мог бы остаться, ибо я не понимал: как можно излучать добро, будучи совсем, совсем одиноким, холодным и голодным? Я уезжал туда, где тепло и сытно, но чем лучше я
одевался, чем вкуснее ел, тем дальше и дальше уносило меня от добра.
Как их назвать: умственно отсталыми, людьми с ограниченными
возможностями? Да, у них ограниченны возможности делать что-то
не так. И неограниченные в том, без чего и жить-то невозможно. Их
бы не бросить в степи, а поселить в центре города, чтобы брать у них
средства: на день свой, на год, на жизнь. Я уезжал, а позади остались:
дом с колоннами, схваченный со всех сторон тополями и людьми на
ступеньках, машущими вослед нам руками и все это стиралось, впадая в сизый, кизячный закат грустных деревенских окраин. И вспомнилось название: не то повести, не то рассказа Катаева «Хуторок в
степи». И пахли слова эти светлой ширью и возможностью выхода,
выхода из теснин обезумевшего бытия.
Мы молча возвращались домой. Вымолвить слово не было никакой
возможности. Все нажитое – выветрилось, а новое еще не обжилось.
Меж двух дорог, меж мчащихся машин, на клумбе цветочной лежал пес на правом боку и, сладко подремывая, улыбался. И дремлющий пес, и сизый, без единого яркого пятна горизонт, не завершали
236
bookElbrus.indd 236
03.12.2008 16:38:42
Проза
день, а растягивали, удерживая долготу дня. Совсем как у Пастернака:
«И дольше века длится день».
На одном из домов было написано: «Продается». И мой двоюродный брат, остановив машину, сказал: «Я хочу дом купить, будь другом,
узнай цену».
Калитка была открыта, на крыльце стояли двое седовласых мужчин – примерно, мои ровесники.
– Салам алейкум! – поздоровался я.
А в ответ – тишина.
– Сколько дом ваш стоит? – Молчат…
Эти двое, одетые в какие-то старомодные костюмы, стояли на
крыльце и смотрели сквозь меня. Они молчали, им было лень изобразить даже презрение ко мне. Молчание затягивалось. И один из
них, оживившись приливом сарказма, крикнул в приоткрытую дверь:
«Фоза, тут к тебе покупатель». И в голосе его было столько ехидства,
лишавшее надежды купить когда-то, хоть что-то.
Вышла крупная женщина, в блеклом платье и с блеклым лицом,
оглядела меня и, ничего не сказав, захлопнула дверь. И вспомнилась
фраза Катаева: «Мадам Стороженко». В двух словах – образ человека, не
слышал ничего более емкого и более лаконичного во всей литературе.
Мадам Стороженко, облитая солнцем, бойко кричала: «Бычки,
кому бычки» и полнилась жизнью, почти как море за ее спиной.
А эта уже состарилась и сама не знала, что ей надобно. Бывает.
Бывает и хуже. Они оценили меня по одежке. Я оделся поскромнее,
чтобы не было стыдно перед людьми, к которым я ехал. А они продают дом свой и, наверное, примеряют себе какие-то новые роли.
Ну, продадут они дом – на Канары они точно не поедут, вряд ли
сошьют себе хорошие костюмы – вкуса не хватит. Вряд ли съедят
сразу двух куриц, они сейчас и полкурицы не осилят. Тогда зачем
весь этот гонор. Не знаю. Но я знаю, даже одень я свой лучший костюм, все равно я им ничем помочь не смогу.
Наконец один из мужичков, смилостивившись, сказал: «Дорого
стоит дом, дорого». С тем я и ушел.
И что же мучался я – неужели день мой вместился в катаевских
словах: «Хуторок в степи» и «Мадам Стороженко».
И уже подъезжая к дому, я увидел одинокий тополь у дороги. Когда
237
bookElbrus.indd 237
03.12.2008 16:38:42
Чипчиков Борис
я вижу тополь, мне хочется молиться. Если долго стоять около него –
сам превращаешься в молчаливую молитву. Я не могу представить
киргизскую юрту без тополя, растущего рядом, так жилище надежней кажется. И умильные всплыли айтматовские слова: «Тополек мой
в красной косынке».
И как вообразить украинскую мазанку без тополя, растущего рядом?
Но тополь – всегда у дороги, а не у дома. Тополь все время в движении, он странник неустанный. За березами всегда ощущается оседлость, жилище человеческое. Береза как бы пришла, светло обустроила округу и никуда уходить не собирается. Когда я иду по большой
дороге, вдоль тополей, то полнюсь оптимизмом – ведь люди, сажавшие их, поняли бродяжью суть тополиную, поймут они и цену живущих рядом… и не так уж безысходна жизнь, которую, по неведению
своему, мы соорудили.
Тополь – это всегда выход, выход зримый. Жизнь тополя, как и
жизнь человека: дорога и молитва.
Человек, как и тополь, не чувствует, что молится.
Помолюсь тополю, посоветуюсь с ним и выйду в день новый. И
мне все дано, и все понятно. Уступлю тополю дорогу и пойду в такт
дышащей тверди земной. Мне всего-то надо: не обогнать его, а иначе
заблужусь. Тополь мой, странник и домосед, скромное обличье вкуса,
ибо вкус и есть всепонимающая, всех понимающая, обиженная нами
скромность. И в трудную минуту я вспомню тополя вокруг дворца
моего, в степи безлюдной, тополя, которые молятся и охраняют людей, у которых я оставил все свои ценности.
238
bookElbrus.indd 238
03.12.2008 16:38:42
Проза
ДЕНЬ, ИЗ КОТОРОГО НЕВОЗМОЖНО УЙТИ
Четырехлетний Эркин гуляет в одиночку.
– Ты почему один, Эркин?
– Я не один, я с шапкой.
Из Азии мы вернулись в мае, потому что все ликовали. А после
мая, пришел март такой бездомный, как и большинство вернувшихся, и долгий, как приход в раковую больницу, он и сам был раковым больным: немытым, неряшливым, ничего не хотевшим, ничего
не желающим. Тоска любит прогуляться по осени, иногда навещает
весну, но родилась и живет она в марте. В марте и умирать не жалко,
наверное, он для того и существует – это и оправдывает его существование. Люди бродили по марту во фронтовых гимнастерках и
колхозных фуфайках и сами были зримым мартом. Они пытались
в этом хаосе, собранном из грязи и тумана, освещенном блеклым
солнцем, найти когда-то утерянное: знакомую тропинку, бугорок в
конце огорода, камень у дороги.
Шло долгое, близорукое узнавание округи – собирание себя в этом
заблудившемся марте. Потерявшие искали свое, в потерянном. Господи, как тягостно жить на чужой земле, в чужом доме, да еще и в марте,
и есть с утра до вечера кукурузную мамалыгу, дерущую горло, как и
сам март. Нам еще повезло – мы жили хоть в чужом, но доме. У большинства были хижины, сплетенные из прутьев, обмазанные глиной и
крытые дырявой толью. И в «домах» этих после дождя текли ручьи.
Нам все же крепко повезло с домом. Все было заражено мартом,
и даже горы, с виду такие крепкие, стояли понуро, будто в преддверии болезни. Единственное существо, которое было вне марта
и как выход из марта – теленок наш, запертый в сарае. И сарай наш
был под стать марту, сколоченный из досок кривых, вперемежку с
бревнами. Если бы теленок умел плеваться, он бы плюнул на март,
но это было доброе и интеллигентное существо, и поэтому плюющим его никто не видел. Он бегал по огороду, брыкался, как жеребенок, а наигравшись впадал в задумчивость, и мне казалось: он
смотрит в какие-то светлые и чистые дали, которых мне никогда
не достичь. Меня тоже тянуло: побегать, попрыгать, но глядя на
239
bookElbrus.indd 239
03.12.2008 16:38:42
Чипчиков Борис
этих озабоченных людей, я понимал, что не надо этого делать – не
к месту это, да и не ко времени.
Отец привел с собой троих мужчин, а они прихватили с собой веревку и большой нож. Наверное, отец хотел накормить нас, чтобы мы
с сестренкой Мадиной окрепли, выросли. Но я не хотел есть теленка,
и сестра моя есть его ни за что не будет. Мы же кормили его из соски,
гладили по бархатному лбу, смотрели в глаза ему, сидели с ним на соломе, в закутке сарая, а сейчас должны съесть его. В тот момент я знал,
как много мы потеряем, съев любимое, и знал, что утерянное мы никогда не найдем – станем несчастными.
Я стоял у дверей сарая, сколоченного из всякого хлама, скрепленного громадными щелями и одет я, наверное, был под стать сараю, и
по щекам моим лило и лило.
Отец что-то сказал пришедшим, и они ушли.
Мой папа самый умный – он все понял. Он самый, самый добрый –
захлебывалась теплынь внутри меня. И от восторга и ликования я
долго не мог шелохнуться. Как я его любил в эту минуту! И что-то
общее и очень, очень важное было: и у теленка, и у отца, и у враз
потеплевшего марта. Наверное, родное то, что было в отце, жило в
теленке и передалось разочарованному марту. И эта общность рождала слова: родственники, родное, Родина. И земля была непоколебима, и жизнь желанна.
Первый класс, как шаг в жизнь другую. Урок чистописания. Где
же еще писать чисто, как не в этом безлюдье, не в толчее же человеческой?
Урок чистописания. Скрип перьев. Тишина. Учительница у осеннего окна – святая Дева Мария, в первые мгновения без Христа. Утомленные от долгого ожидания людей, дома. Простуженные деревья, покашливая, бредут вместе с промокшей дорогой, в поисках зимы.
Первые дни. Первые уроки. На впервые увиденной Родине моей.
У окна сидит Муса Боллуев, лицо его освещает солнце – он вылитая
копия отца своего Ахмата. Очень серьезен и, кажется, что вместо
отца вспоминает годы свои, проведенные в окопах, и отшелестевшую
в тополях придорожных, и истаявшую в сини небесной, войну вчерашнюю. Алеша Жарашуев написал слово арбуз с большой буквой на
конце. Учительница наша так смеялась, и мы вместе с ней, а зря - па240
bookElbrus.indd 240
03.12.2008 16:38:42
Проза
рень был прав – арбуз и надо писать с большой буквой на конце, ведь
он круглый. А если вспомнить о бесконечьи оттенков его вкуса, то он
и должен напомнить собой планету. Нас тоже не всегда верно учили.
Отец мой говорил: если бы я каждый день ел арбузы – я бы никогда
не умер. Сколько поэзии затаилось в этих незамысловатых словах. Я
только сейчас узнал, с каким большим поэтом я жил в одном доме.
Впервые Бога я почувствовал годика в четыре, как почувствовал
огонь, случайно коснувшись раскаленной печки.
Какая-то бабушка угостила меня огурцом, надкусив его, я онемел:
как, откуда в этом пекле такая прохлада? И как эту жидкость упрятали
в прочную зеленую обертку, и она не утекает? И каждый раз, пробуя
какой-нибудь фрукт или овощ, все во мне переворачивалось, и я чувствовал Бога. А когда попробовал арбуз – я уверовал. Пробуя каждый
раз что-то новое, я ощущал иную грань Бога. И пахли эти осколки запахов и вкусов чем-то очень значимым, емким и цельным.
На беду моей тетушки Кани и на радость мою, у нее плохо было
с произношением. А чтобы избавиться от этого недуга, был один рецепт – читать вслух, что она и делала каждую свободную минуту. Она
читала книжки для взрослых, как я сейчас вспоминаю от Свифта до
Шекспира, она читала, а я слушал, а услышав, так поразился, как ничему другому на свете. Оказывается, слово пахнет: и огурцом, и виноградом, и арбузом – мало того, оно может все это вместить в себя. Сидя в
маленькой саманной комнатенке, я одновременно бегал с индейцами
в прериях Америки, это ж уму непостижимо – слово, маленькое слово,
может вместить в себя и время, и пространство. Оказывается, в слово
можно вместить все, что увидишь и о чем подумаешь. Это же здорово!
Собрал все в слово и спрятал внутри себя – и никто, никто на свете об
этом не узнает. Так мне явился компьютер, задолго до его изобретения, в те еще времена, когда жил загадочный Сталин.
В школе я слушал слово о Парижской коммуне, о царях и коммунистах, я не продирался к смыслу, а внюхивался в слова, если пахли
они: огурцом, дыней или арбузом – значит, правда, если нет, то и в
голову не брал. Были слова совсем без запаха, а некоторые пахли, но
очень плохо.
И праздник наступил, когда в доме появился радиоприемник, расшитый спереди узорным шелком и с таинственным зеленым глазком.
241
bookElbrus.indd 241
03.12.2008 16:38:42
Чипчиков Борис
Взрослые, сгрудившись вокруг него, с упоением слушали песни,
едва они уходили на кухню, я переходил на другой канал и почти бездыханный вслушивался: в вести с полей, или новости – не важно,
лишь бы музыка не мешала ощущать мне, таинственный запах самого
слова. А когда еще отсутствовали слова, я чувствовал шаткость человеческую и собственную неустойчивость. Вот я, маленький человечек,
стою в поле, а у поля того нет ни начала, ни конца, и я понимаю, что
дойди я хоть до другого края, он все равно будет похож на свое начало –
и ходьба моя никакого отношения к опыту иметь не будет. Опыт – это
не то, что обретено, а то, что ниспослано.
И только надкусив огурец, я почувствовал опору – и я стоял, и стоял крепко. И в тот же миг я утерял интерес к событиям, а значит, отказался от всякого «опыта». Вот идет человек на работу – и никакого
отношения к сути огурца он не имеет и опыт не в его движении, а во
вкусе самого огурца. И стал я жить в преддверии встречи с очередным чудо-опытом, кем-то с большой любовью уже подготовленным
для меня.
Къайсын осторожно ступил на Башильскую землю, и неспешно
прошелся по прошлогодней хвое. Так, наверное, проходят на склоне
лет, с чудом уцелевшей собственной колыбели. За ним из автобуса
хлынули его друзья-литераторы из Москвы. Я поздоровался с ним,
и он ни с того и не с сего громко сказал: вот это мой племянник, и
он лучше всех знает мои стихи. И это было неправдой, приехавшие
вместе с ним гораздо лучше разбирались в его поэзии. Къайсын всех
балкарцев звал племянниками, и возраст тут не имел никакого значения. Племянник – он образовывал из слова племя, правда, ни с кем
не делился этим своим секретом. Он, по сути, был человеком, расширяющим границы родства – впрочем, как и любой другой большой
поэт. Хотя поэзия, это реально существующая субстанция, и поэт это
тот, кто отщипнул кусочек от этой реальности. Поэтов нет и никогда
не было, есть писатели, и весь вопрос в расстоянии, в дистанции меж
ними и поэзией. И Къайсын щедро отламывал от глыбы поэзии, находясь рядом с ней.
Возможно, главная задача поэзии – увеличение количества
родственных душ на земле, людей с различным цветом кожи, но
единых в братстве слова. Для того и Слово ниспослано, чтобы уце242
bookElbrus.indd 242
03.12.2008 16:38:43
Проза
леть в этом тяжком испытании, зовущемся жизнью, а в кругу родных это сделать легче, нежели среди чужых и чуждых, и чем шире
круг, тем легче испытание.
Къайсын, сознательно преувеличил мое знание поэзии, и мне так
нужна была эта неправда – именно сегодня, именно сейчас. На то он и
племянник, чтобы чувствовать, что другому племяннику худо.
В этот день я успел переругаться со всем турбазовским начальством, хоть их и было всего двое: директор и его заместитель, но начальства всегда больше, чем того хотелось бы.
Как он почувствовал, что мне необходимы его слова?
Так чувствует охотник, идущий на тура. Так рыбак чувствует
именно ту, необходимую заводь средь бурлины речной. И рыба лучше
ловится не у того, кто умеет, а у того, кто ощущает.
С Къайсыном я родился в один месяц. Наши предки из одного
ущелья – из одного села. В Киргизии мы жили рядышком – и на родине Айтматова. Большинство балкарских писателей жило или родилось во Фрунзе и прилегающих к нему селах.
В первый класс мы пошли в одну и ту же школу, уже в Нижнем
Чегеме. И самую великую книгу – Букварь – я прочитал здесь. И первый настоящий снег, и дорогу, покрытую льдом, и детей, длинными
кнутами гоняющих по льду тому деревянную юлу. Еще вчера эти дети
барахтались в азиатской пыли. И снег, и лед, деревянная юла и горы –
все впервые. И кто ж детей за ночь научил так лихо щелкать по юле?
Что-то я не видел, чтобы родители их этому учили. Во сне, что ли,
привиделась им эта игра? Тайна …
И тайна впервые услышанного Пушкина.
За классным окном все пушкинское: и снег, и лед, и краснощекие
дети в самодельных санках, и дворняжки, восторженно барахтающиеся в снегу. Пушкин во все времена года, Пушкин, но зимой, он светлее
и пронзительнее, какой-то емко-радостный.
И первую в жизни шоколадку я получил из рук Къайсына. И впервые в жизни я увидел улыбчивого человека – это был Къайсын. Да
и кому было улыбаться в нашем селе, медленно таявшем средь азиатской, аховой степи, под ярым восточным солнцем. Улыбка была
как табу, как нечто постыдное средь ссыльных и потомков каторжан,
средь отсидевших или ожидающих с минуты на минуту кары сей.
243
bookElbrus.indd 243
03.12.2008 16:38:43
Чипчиков Борис
Смех-то я слышал, но чтобы человек так устойчиво улыбался –
видел впервые. Он стоял весь залитый солнцем, большой и добрый…
и улыбался.
Я стоял с нашим свирепым черным псом, который сидя был на голову выше меня. Я взглянул на собаку, а она изумленно смотрела на
Къайсына – не тявкнула даже – она была изумлена не меньше моего,
ведь и она впервые видела улыбающегося человека – и мы оба растеряно смотрели на диво. И выражение глаз у нас было одинаковым.
Он стоял и молча улыбался. В его молчании было так много, что мое
пустое, громадное нутро не могло все это вместить. Я понял лишь
малое из его неохватного молчания: мужество – это не длинный меч
и грозный взгляд, не шрамы вперемежку с морщинами, мужество –
это стоять, стоять и улыбаться. И нет другой формы и сути мужества.
Несчастен ты, когда не можешь улыбнуться. И нет иной формы сути
несчастья. Ведь улыбка – это ответ небесам. Тогда у меня не было слов,
чтобы выразить свои чувства. Но у меня были знания – тогда я без
труда мог написать Библию, а сейчас у меня много слов, но с их прибавлением, уменьшились мои знания, и сейчас Библию я могу лишь
прочитать – и не более того. Знание – это безмолвие. Когда просыпается разум – исчезает истина.
Солнце. Безлюдье. Безучастная степь. На скорую руку, слепленные из глины домишки – как мавзолеи для живущих. Домишки,
сооруженные на случай потопа – снесет, не жалко, или еще постоят до следующего выселения. Черный безмолвный пес на цепи. И
все это, на одном уровне – и над всем этим возвышается улыбчивый, теплый Къайсын. И такая горькая, детская тоска вселяется в
меня, на исходе лет моих – совсем как в тот далекий, давний день,
когда Къайсын на новенькой «Победе» бежевым пятном растворился в оранжевом бесконечьи округи, оставив меня в безнадежной пыли азиатской, с шоколадкой в руке. Шоколад я отдал маме,
она отломила кусочек – мою долю. И я, окунув ноги в прохладный,
булькающий арык, долго-долго ел эту сладость. Эта была не еда,
а вкус будущего. И вкус этот предвещал какие-то радостные дни,
необыкновенные события – надо только вырасти и дождаться. И я
знал: вкус – это время и твое соучастие вместе со временем в создании и поддержании вкуса.
244
bookElbrus.indd 244
03.12.2008 16:38:43
Проза
На базаре маленький мальчик маме: мам, купи мне резиновые
сапоги.
– А зачем они тебе?
– Буду по лужам ходить.
Мать резко дернула его за руку, и чудо не состоялось.
Ведь это чудо, ходить по воде и не намочить ноги, что чуднее и
чудеснее на этой земле?
Мальчик просто помнит этот день, когда Христос шел по воде – и
неправда, что дело было зимой, это было летом, мальчик все помнит,
и никому не даст соврать. Он сам много раз ходил по воде, не намочив
ног – и уверовать, что это может кто-то другой, ему не нужны: усилия,
попы, посты, молитвы и книги – ведь это так очевидно. Нас угощали
конфетами и пряниками. Будь хоть одна конфета, мы с сестрой относили ее маме, она делила ее пополам, и только тогда часть конфеты
наполнялась чудом.
Помню, как я съел пару конфет, не донеся их до дому, – помню
разочарование свое.
Проходя мимо магазина (а их тогда было так мало, и они были так
желанны), мы никогда не просили маму что-нибудь купить – боялись,
а вдруг у нее не хватит денег и ей будет стыдно перед людьми. Никто
нас этому не учил – просто это было тогда, когда детская душа была
большая-пребольшая, она вмещала все и все знала. Растешь, видно, за
счет души своей: сам становишься все больше и больше, а души все
меньше и меньше.
Когда приходил гость, доля наша сладкая возрастала. Оставалось –
пойти в любимое местечко свое, мелко-мелко откусывать от конфеты –
и день становился длинным-длинным, и сладость нечастая уносила
тебя далеко-далеко.
Сейчас у детей есть все – во всяком случае, больше, чем у нас
когда-то. Они едят много разного: вкусного и приятного. Но время
так уплотнилось и убыстрилось, что у них нет времени насладиться
съеденным. Еда ведь не только поглощение – это встреча с иным, и
чтобы осознать значимость этой встречи, нужно время.
И едят они на земле заземленные – и никуда их не уносит. А нет
удивления – нет чуда. А удивление – это то, что движет эту жизнь. Нет
удивления – не полюбил, не полюбил – не прожил.
245
bookElbrus.indd 245
03.12.2008 16:38:43
Чипчиков Борис
Жизнь была щедра к нам, она давала такие длинные дни, такие
длинные, что они тянутся из того предрассветного далека и не обрываются в иных временах, в тех, в которых живем сейчас.
Бедные еврейские дети. Они станут великими скрипачами, великими философами, но у них не будет самого главного в этой жизни –
длинного-длинного дня. Того самого дня, по которому еще хоть как-то
можно узнать себя. Еврей – это беспрерывная смена форм обездоленности: от нищеты неподъемной – до богатства самоубийственного. И
вечное освоение этих тяжких форм. Бедные евреи – дайте им возможность остановиться. Мне их жаль, я чувствую свою вину перед ними
и мне стыдно. Если одного преследуют многие – преследуемый теряет
вину, а преследователи ее приобретают. Мне не нужна вина чужая –
мне своей хватает. Я их всегда выделял среди остальных – отламывал
от доли своей кусочек хлеба, не взирая: богат он или беден. И они брали хлеб тот как манну, и богатые и бедные. И хлеб тот был ценнее манны, ибо нес он не насыщение, а рукопожатие. И в хлебе том затаилась
возможность, когда еврей мог бы сказать: Господи, наконец-то из всех
времен по кусочкам кровавым соберу тело свое, и найду душу свою,
затерявшуюся в безвременьи, и вселю в тело, мною собранное.
Моисей шел позади народа своего, он заслонял собой дорогу
назад, дабы, оглянувшись, не увидел он Египта и не соблазнился
бы сладким рабством, ужаснувшись долгой дорогой к свободе. А
впереди шел самый старый еврей. Он еле передвигал ноги, и с трудом приоткрывал иссиня-фиолетовые веки, изредка поглядывая
на оранжевое бесконечье песков, бездонной поволокой глаз своих.
Шел старец, сдерживая спешащих – он знал, что до свободы не добежишь, к ней надо идти медленно и долго, очень долго. Евреи еще
не вышли из Египта, ибо границы Египта расширились безмерно.
В «Египте» не только евреи, в «Египте» – все, и никто и никогда не
покидал пределов «Египта». Из «Египта» можно выбраться или всем
сразу или – никому. У выходящих из Египта, на ногах будут висеть
оставляемые, и если удастся от них освободить ноги свои, то из
оставшихся и родится терроризм. Родина терроризма «Египет» – то
есть несправедливость.
Отломите еврею от хлеба своего, и вы увидите: и дальше и больше.
И узнаете то, что у вас за спиной, чего не видите вы, а видит еврей с
246
bookElbrus.indd 246
03.12.2008 16:38:43
Проза
высот своей обездоленности. Ибо высота – это то, что сооружено из
собственного страдания, и нет высот иных.
Отломите еврею от хлеба своего, ибо он испытание ваше, отломите ему от хлеба своего, и спасены будете. Евреи – не ваше отношение к
народу сему, а ваше отношение к собственным проблемам.
Национализм – попытка пролезть в узкую форточку при широко
распахнутых дверях. Националист – первейший враг своего народа –
мало того, что он забыл про распахнутые двери, он пытается и народ
свой протащить через эту форточку, сужая возможности народа своего, ориентируя его на мелкое и злобное.
Национализм – это преграда, мешающая народу внести достояние
свое в достояние человеческое.
Национализм и существует для того, чтобы уменьшить достояние народное.
Вот, привез сына Пастернака – Евгения – сказал Къайсын.
– Его отец поддержал меня – трудно мне тогда было.
– Подумалось: а когда тебе легко было?
Пастернак сказал свое слово – и Къайсын устоял.
Кто-то ж словом своим поддержал Пастернака… и так по цепочке,
до самого Адама. И я зримо увидел, как братья по слову, взявшись за
руки, держат шар земной – отсюда и Интернет, как калька с этого видимого братства. И если бы человек словом своим не увеличивал бы
число братьев своих – люди давно бы перерезали друг-дружку, и некому было бы держать землю, и она рухнула бы. На слове человеческом
земля держится.
Къайсын шел по Башильской земле, по родовой земле своей. Кулиевы издавна держали здесь коши свои. И шел по своей земле горец –
потомок горцев.
Как много чего: знамого и незнамого умещается в этом, собранном
из эха живших, и дыханья живущих, слове горец.
По языку Къайсыну близки – азербайджанцы, по характеру – грузины (он предполагал, что Кулиевы – выходцы из Грузии), но безликое слово – горец, поглотив и характер его, и язык, который он любил
больше всего на свете – сблизило его с армянами.
В основе горского – провидческий консерватизм, который держится на двух ипостасях: не считать себя умнее предков своих и не
247
bookElbrus.indd 247
03.12.2008 16:38:43
Чипчиков Борис
пытаться догнать время, а тем более его обогнать. Время горец воспринимает как зайца, бегущего по кругу. И не дело человека, а тем паче
народа, гоняться за зайцем по кругу – лучше стоять в одной точке и
достойно встретить его. Горец не ринется сломя голову искоренять
несправедливость, он знает: ничто не может находиться в одном и том
же состоянии, и несправедливость, переполнив собственную вместимость, изничтожит самое себя. На равнине ты, споткнувшись о камень, слегка ушибешься. Если ты в горах сдвинешь камень – можешь
оказаться: или под лавиной, или в пропасти. Поэтому горец примеряет и примеряет, ждет и верит, что время отрежет за него.
Горец – это тот, кто пришел в горы за свободой, как раскольники шли за ней в тайгу. И цена той свободы – меньше есть и больше
трудиться. Но она стоит того. Горцы – общность людей, зреющих в
собственном соку, не смешиваясь с другими, зреющими до осознания
собственной сути и предназначения. Иван Грозный истребил одну
треть населения, и все таки это была обрезка дерева российского.
Петр-I срубил ствол, не дав дозреть русской сущности. Спасибо, что
хоть с корнем не выкорчевал. И растут из этого корня молодые побеги: кто на восток, кто на запад, мучительно пытаясь срастись в ствол
единый. Петр-I нанес вреда стране своей больше, чем все остальные
правители вместе взятые.
Горец же зреет в свободе: он не обременен властью, деньгами государевыми, правоохранительными обязанностями – зрей и вноси
плоды свои, в общность человеческих ценностей, ведь ничего тебе не
мешает. Это божий подарок. Вот он и зреет, и терпеливо ждет плодов
своих. Он знает, что самое необходимое, самое ценное сформируется
само собой и как награда непременно придет к людям. Ведь мироздание, как и слово художественное, потихоньку отторгает все лишнее и
долго-долго взращивает необходимое.
Горец говорит: «Если я пожелаю кому худа, пусть оно вернется ко
мне, если кто возжелает мне зла, пусть Боже вернет ему желаемое».
Горец – это когда не в унижение бедность и богатство не в гордыню. А это и есть свобода, за которой он и шел сюда. Не всякому
дано то, что он искал. Да не всякий и знает, что он ищет. А здесь
повезло по-крупному.
Горец не интересуется национальностью другого. Он просто спра248
bookElbrus.indd 248
03.12.2008 16:38:44
Проза
шивает: «Ты горец?» Горец никогда не скажет «Спасибо», ибо этого
слова нет в языке горца. Делать добро – это обязанность, и благодарность здесь не предусмотрена. На чье-то хорошее горец может сказать: «Будь здоров, богат и щедр», надеясь, что усвоив эти слова, ты
вынужден будешь творить добро.
Для себя, в первую очередь, горец говорит: «Если ты хорош, то хорош для себя». И это справедливо. Но жаль, далеко не всякий горец,
говорящий, что он горец, является таковым. Ибо далеко не всякому
дано впитать то, что вмещается в короткое слово – горец. В полной
мере это удалось Кязиму и Къайсыну. И это потому, что главная их
мысль была: не утерять. Мы же безустанно пытаемся приобрести, не
замечая, что приобретая – теряем. И эти люди вне слов и оценок, как и
родившие нас, ибо сущность не имеет словесного обозначения.
Река Башиль, ошалевшая от ледникового холода, неслась в теснине, пытаясь хоть как-то согреться. Отогревшись у равнины Башильской, стихала, блаженно распадаясь на маленькие речушки. И все как
бы замирало: и молкли немногословные горские птицы, замирали на
полянках изумрудных солнечные смешливые маслята, и дышали глубоко и молодо древние сосны и нежились в теплой бирюзе, умиротворенное небо, небо, из цвета которого японские женщины шьют себе
платья, и глядя на эти платья, видишь благодать Башильскую.
Японцы не потому японцы, что опередили всех по высоким технологиям. Японцы потому японцы, что дождались собственного созревания. Дождались. Созрели. Создали. Все просто и всего достигнешь –
только смирись, слушай, жди… и все придет. «Все еще впереди… надейся и жди». Не кричи и не бей себя в грудь, дабы не смела тебя, незрелого, неумолимая молчаливая справедливость. Бойтесь справедливости, ведь это одно и то же, что неумолимость и неизбежность.
Несправедливый похож на игривую мышку, возомнившую, что на
всей земле перевелись коты.
Несправедливые, не делайте мир беднее – не убивайте себя.
На глазах река Башиль изначалье свое превращала в исход и вновь обретала начало. Будто к морю себя примеряла – где нет конца и начала. Если,
взглянувши на море, человек не поумнеет – он не поумнеет никогда.
Я могу представить себе националиста: в джунглях, в прериях, но
у моря – никогда, ибо очевиден он у моря: жалок и мал.
249
bookElbrus.indd 249
03.12.2008 16:38:44
Чипчиков Борис
Горец трепетно относится к чужому благодеянию. Когда ему сделают что-то хорошее – он собирает угощение для своего благодетеля и узелок тот называет: нохтаба. А переводится слово это двояко:
«путь к Ною» и «поднос для Ноя». Сколько иронии и юмора в этом
слове. И какова благодарность народная на добрый человеческий
жест. Хороший человеческий поступок приравнивается к спасению
от Всемирного потопа. И без этого слова скучнее и скуднее было бы
в Ковчеге Ноя. Да оно просто там необходимо. Добро породило жизнеукрепляющую благодарность и спрессовалось в этом энергичном
слове, и открыло путь к спасению.
Нохтоба – звучит как не подлежащая сомнению, очень значимая,
нестираемая печать – краеугольный камень горской сущности.
У горца нет вождя, горец – парламентарен по сути своей. Горец не
ринется в дали иные. Он утепляет землю свою, растит себя в ней. Он
инстинктивно чувствует, что осваивать иные пространства – это измельчить и растворить себя в этих пространствах. Горец – это энергия,
направленная внутрь.
К Къайсыну пришли скромные «племяники» в сопровождении величавых собак. Собаки хорошо понимали свою миссию, ибо для горца, демонстрировать свою значимость – все равно что выйти в мир в
нижнем белье. «Племяники» без суеты, мгновенно разделали баранов,
а бараньи останки раздали своим собакам. А те, устроившись под соснами, на шелковых мховых тронах, не спеша поедали доли свои. Никакой праздничности, все по-домашнему. А что праздновать?
Праздник – это когда построил дом. А это еще никому не удавалось. Сам Господь Бог не завершил постройку дома. Мы, пребывая
в жилищах, кладем фундамент будущего дома и сами станем фундаментом, и это не так уж и мало. Какой там праздник. Ближе к весне
заканчивается сено, а купить комбикорма денег не хватает. И когда
вы едете в горах, в теплой машине своей, просмотрите на заснеженный склон и на человека, стоящего рядом с отарой. Бараны хоть греются, выгребая из-под снега жухлую траву, а он стоит и стоять будет
до самых потемок, под ветром, который вы услышите в наглухо закупоренной машине. Посмотрите на заснеженный склон, и все увидите горца. Он вернется в жилище свое, отмороженными пальцами
возьмет горячую пиалу с шорпой и, отпив, вдруг почувствует дом,
250
bookElbrus.indd 250
03.12.2008 16:38:44
Проза
ибо дом это не зримое, а ощутимое. Но, пообвыкшись, потеплев, он
вновь возвратится в жилище свое. Посмотрите на снежный склон и
на человека с отарой, и вы увидите дорогу к дому своему, который вы
пытаетесь построить. Посмотрите на этого человека, и вы увидите
каким должен быть дом, и как он выглядит, и нет иных вариантов
постройки дома.
А средь благостного башильского оцепенения и неспешности
людской гравийная дорожка, у деревянной столовой, источала гул
далекой городской жизни. Ближе к вечеру накрыли столы, но выяснилось, что тракторный движок, дающий свет, сломан – благо
керосиновых ламп было вдосталь, ими и украсили подоконники.
И без того крупные головы горцев, став в полутьме нереальными
громадами, вырисовывали горскую вечерю. И как осанна, рокотал
голос Къайсына – «летаратура». И это бледное, почти канцелярское
слово – литература, превратившись в «летаратуру», наполнившись
сущностным выдохом человеческим, полилось и зазвенело звоном
веселым, падающих с Чегемских водопадов сосулек, и пахнуло умиротворенностью зимней реки и наполнилось гулом, переполненных памятью гор. Это и было основой того фундамента, который
без устали и спеси строили горцы. И в этой внеземной полутьме
мне виделась нить, протянувшаяся от Пастернака до Къайсына, а
от него к нам. И мальчику Пастернаку что-то важное успел сказать
Толстой, гостивший в его доме. И нить эта по цепочке тянулась до
самого Адама. И не было ничего прочнее этой нити, и на нити той
и держалась земля.
И если словом своим ты причастен к судьбе другого – ты обрел
родственника, и нет ничего крепче того родства.
Господи, воюем ведь с родными. Кровь разжижается во времени:
тот, кто близок к тебе сегодня, завтра станет дальним. И только родство
по слову и судьбе – вечно. И свидетельством тому – эта горская вечеря.
А утром ни Къайсына, ни его друзей не было – он ушел так же внезапно, как и появился, совсем как в тот давний Азиатский день.
И вновь появились туристы и зазвенел, закрутился день, полнясь беспечным бытом.
Туристы ходили под горой и влезать на нее не собирались – они
считали, что осилившему гору не увидать горы самой. Я тоже придер251
bookElbrus.indd 251
03.12.2008 16:38:44
Чипчиков Борис
живался того же мнения. Мы не хотели испытывать себя, справедливо
полагая, что Бог и жизнь сама – достаточное испытание.
Если Париж стоит мессы, то люди – оды. В конце концов, мы россияне, а это само по себе – испытание.
Другого мнения были горные инструктора. Они перебирали свое
снаряжение: веревки, кошки, рюкзаки, а когда доходили до слова
шлямбур – я начинал закипать, ибо я воочию слышал, как романтизм
начинает обрастать профессиональной щетиной, а мне он виделся
безбородым. В один из дней инструктора, укрывшись под громадными рюкзаками, ушли покорять вершину. Дня через три они вернулись
усталые, загорелые и очень довольные. Якуб подошел ко мне, не Якуб,
а сплошное ликование.
– Ты чего такой радостный, Якуб?
– Как? Мы же хорошую вершину сделали и назвали ее «Пик
Суздаля».
– Якуб, а ваш руководитель Витя откуда родом?
– Из Суздаля.
– А почему вы не назвали гору «Пик Ростова Великого или Владимира»?
– А потому, что Витя приедет в свой Суздаль и скажет: «Вот какой
я молодец».
– А почему вы не назвали гору «Пик Къайсына Кулиева? Почему не назвать его именем какой-нибудь бугор в округе, где его предки пасли баранов своих? Как говорил один партийный деятель: «Из
стихов Кайсына можно построить второй Кавказский хребет». – И я,
махнув рукой, ушел.
На следующий день ко мне подошел Витя.
– Слушай, о Кайсыне мы как-то и не подумали. Давай в округе
присмотрим что-нибудь стоящее, а через пару недель и сходим туда.
– Да, есть хорошая гора, ты ее тысячу раз видел – она напротив
«каравеллы».
«Каравелла» – двухэтажный, громадный финский дом на поляне
среди сосен. Покрашенный олифой, он и вправду похож на позолоченный первыми лучами солнца корабль, идущий по зеленому морю.
И мы с Витей, стоя у «каравеллы», увидели меж двух зеленых гор белую двуглавую вершину.
252
bookElbrus.indd 252
03.12.2008 16:38:44
Проза
– Да, – только и мог сказать Витя.
Они пошли на эту гору, и в тот же год Верховный Совет утвердил
название. И было это в далеком двадцатом веке, 1973 году.
И Къайсын собрал этих ребят в ресторане «Берег», и они сидели
там до утра. Что ели, что пили, о чем говорили – не знаю, меня никто туда не приглашал, но это уже другая, менее интересная история.
Ушли из жизни: Иосиф Кахиани, Якуб Аккизов, Мусса Аппаев – ушли,
но успели связать судьбу свою со словом и судьбой Кайсына.
Живы, слава Богу: Алеша Жарашуев – преподаватель яникоевской
школы, Алик Кожемов – декан спортфака, Наурби Мамишев – преподаватель Центра научного творчества.
Они и сейчас ходят и выискивают что-нибудь красивое, чтобы назвать красоту эту в честь кого-нибудь хорошего и необходимого.
«Природные» люди, как любят выражаться они сами, – и с этим
уже ничего не поделаешь.
На следующий год мы стояли и смотрели уже на его гору. Къайсын
был умиротворен, как сытый лев, разве что не мурлыкал.
Только фронтовики полнятся благостью при виде обыденности. И благость та устойчива – она не может уйти, ибо место ее
займет война, потому что прошедших войн не бывает, как не бывает забытых переселений.
А во мне все ликовало – и я видел воочию, как слово его отозвалось. Видел нить, протянувшуюся из того давнего Азиатского
утра до этой белой горы, утопающей в зелени гор соседних. Къайсын просто стоял и улыбался. И мне казалось, что рядом с ним и
я становлюсь большим. На то и крупное, чтобы из малого сделать
большое.
И из детства всплыло давнее: мужество – это стоять и улыбаться.
Мужество – это не длинный меч и грозный взгляд. И не шрамы
вперемежку с морщинами. Мужество – это просто стоять, стоять
и улыбаться.
И во мне звучала нелепая песенка: «С неба звездочку достану и на
память подарю». И не важно: я назвал или кто другой, а важно, что это
возможно. При жизни твоей и другого.
Через много лет, уже в веке ином, я с «оказией» добрался до Башиля. Снег, пустые, некогда веселые домики. «Каравелла» отгорожена
253
bookElbrus.indd 253
03.12.2008 16:38:44
Чипчиков Борис
колючей проволокой, а за ней рыженький солдатик с автоматом – и
почему-то подумалось: «А зори здесь тихие…»
Поплелся назад, натыкаясь в снегу на обрывки колючей проволоки.
Пустые домики, излучая давнее человеческое тепло, растопили
около себя снег. И на земле той, оттаявшей, выросли маслята. Никогда еще не доводилось собирать грибы в снегу. А какие хитрые – все
рассчитали: дождались, когда уйдут люди и уползут черви. На встречу со мной они явно не рассчитывали. И вот стоят передо мной, как
удивленные дети. На равнине, в лесу, я собирал грецкие орехи, и вдруг
натолкнулся на большую ореховую кучу, радостно стал сгребать ее в
сумку и почему-то посмотрел на дерево, с какой укоризной и обидой
смотрел с вышины на меня бельчонок – до сих пор забыть не могу.
До ближайшей деревни восемнадцать километров и неизвестно,
найдешь там попутку или нет. На сосновом склоне сель то там, то
сям отгрызла куски горы вместе с деревьями, побледневшая горная
речка почти не дышала, по бокам, под ногами, корчились обмороженные камни. Я шел и пел: «С неба звездочку достану и на память
подарю». А мне бы петь какие-нибудь бодрые революционные песни,
что я часто делаю по утрам, в теплой городской квартире, готовясь
выйти в жесткий день.
«На границе тучи ходят хмуро…», «Если смерти, то мгновенной,
если раны – небольшой… »
И вроде бы нет лучшей адаптации с грядущим днем. А я шел и пел
дурацкую песенку: «С неба звездочку достану и на память подарю».
Хоть она никак не увязывалась с тем, что я вижу, но без нее я плохо
представляю то, что хотелось бы мне увидеть. Я шел по безлюдью и
громко пел. У меня столько родни, и я это осознавал, так кому ж еще
петь – как не мне? Вроде бы и за тысячу лет меня никто не услышит,
но я узнал, что кто-то меня внимательно слушает и из невообразимого
бесконечья, улыбаясь, кивает мне головой. Песня Ему нравилась. И
весь вопрос в том: гармонично ли твое звучание с гулом черной дыры
или мягкий звук твой не преодолевает солнечной опеки? Я шел и пел
простенькую песню и веровал в нее.
И не важно, кого ты встретишь в пути, а важно, каким ты выйдешь
из дома. Ты встретишь того, каким ты ступил за порог.
254
bookElbrus.indd 254
03.12.2008 16:38:45
Проза
КРАСИВОЕ ЭТО СЛОВО – ТРОПИНКА
Сквозь листопад в небесных просветах вижу маму, почему-то
именно в эту пору она чаще всего приходит ко мне. Может – потому,
что лицо ее было в желтых веснушках, может – потому, что у крылышка носа приютилась маленькая бородавка, как необходимость,
как видимая определенность, как цельность ее, а мое первое детское
умиление. Гладя ее бородавку, я собирал в тельце малое плещущую в
необъятности первозданность свою. И с высоты всех высот смотрели
на меня мамины светло-карие глаза… и помогали мне собраться. Я
ничего еще не знал о Матери Божьей, я никого еще не знал по отдельности, я еще жил во времени том, где все и вся были вместе, и мне
так не хотелось уходить из времени того, но – вопреки желанию – я
детскими ручонками хватал, комкал необъятность и втискивал в крошечную плоть свою. А мама печально смотрела на необходимые, но
пагубные труды мои. Я еще ничего не слышал о Матери Божьей, но
я знал, что у нее глаза точь-в-точь как у моей мамы. На свете очень
много глаз, но карие роднее и понятнее. Моя сестра Мадина сказала:
«Тебе повезло – у большей части человечества именно такие глаза». А
мне по-крупному всегда везет.
Мама приходит из того дня, моего первого дня в этом городе. Тогда так же падали листья, правда, на другие дома, на другие дороги и
совсем на других людей. Время приходит со своими людьми – тогда
кто-то же должен жить во времени своем, но почему-то все живут не
во время свое.
Жизнь – это хоть какая-то общность человека и времени. А если
у времени своя дорога, а у человека тропинка своя, то это – все, что
угодно, но никак не жизнь.
И шел я, семилетний кроха, не в свое время, средь чуждых людей и
домов, – и ничего вокруг моего, лишь рука моей мамы… и мелькнуло,
озарило: «Во времени чужом не потерять бы свое…»
Это потом года разжижили, слегка расплескали мою детскую отметину: «Во времени чужом – ищу свое. Во времени чужом – не растворить бы свое. Во времени чужом – живу в своем».
После азиатской шири, беспечного безлюдья, маленьких ободран255
bookElbrus.indd 255
03.12.2008 16:38:45
Чипчиков Борис
ных мазанок, крытых ветхим камышом, и солнца во все небо, – и землю
всю вдруг зашвырнуло в замкнутость громадных, сделанных навсегда
двух-трехэтажных домов, в толпы людей, куда-то идущих и, как мне
показалось, знающих – куда им идти. В Азии люди, как и солнце на
небе, шли себе непонятно зачем, непонятно куда…
А листьев сколько: на крышах домов, на улицах и тротуарах, – и
иду я по ним осторожно, иду, будто на какую-то тайну наступаю. В
Азии я не помню, чтобы на мне была обувь, – ее носили только взрослые. Ноги, как и земля, были в трещинах, и каждый вечер мама заставляла мыть их в арыке. Теплая вода с заходом солнца леденела, и окунал я свои окровавленные ноги в холодный йод. А здесь на мне новые
ботинки, что само по себе удивляло, расширяя круг нереальности, в
который меня угораздило. В Азии не то что ходить по листьям – видеть я их толком не видел: на всю округу с десяток деревьев и росло, –
и я не знал, куда мне смотреть, то ли на людей, то ли на дома, то ли
призадуматься, куда я попал. И если бы не мамины руки, за которые
я крепко-крепко держался, я бы, наверное, растворился в этом мельтешении чуждых людей и домов, в этой томной сосредоточенности
осени. И неправда, что обрезается пуповина: а мамина рука, а память
о ней, до дней своих последних?
Много позже, на склоне лет, иду с мамой той же дорогой и той же
осенью. Ходить тихо я не умею, а здесь вынужден. Иду с ней тихотихо, под стать падающим листьям, и думаю: «Вот в детстве она меня
за руку водила, а теперь веду ее я. Как бы и в расчете…» Только вдруг
замечаю: а ходить-то я так и не научился – бегом все, и сейчас она учит
меня вновь.
Балкарцы говорят: «Чтобы отплатить один день материнского труда, надо дойти до Мекки с матерью на спине». А некоторые утверждают – и обратно.
Я думаю, обратно мы бы шли рядом, собирая воедино увиденное,
осмысливая собранное. А ведь это было возможно, ходят же люди пешком вокруг света, но эта ходьба – зряшная. Разве увидит идущий налегке
то, что увидел человек с матерью на спине, – ведь они и ростом выше, и
видят дальше и больше. А ведь это было возможно: она была у меня такая
худенькая. Это был мой единственный шанс – и я его не использовал. Мы
так легко расстаемся с важным, насмерть уцепившись за пустяшное.
256
bookElbrus.indd 256
03.12.2008 16:38:45
Проза
Душе так хочется учиться. И душу можно научить. Но нет у знающих поводыря. Тут жизнь хоть как-нибудь, да прожить и обмануть
себя – что прожито не зря.
Смотрю, как падают листья, и вспоминаю ее слова:
– Когда пишешь, помни о загубленном тобой дереве. И пиши так,
чтобы написанное стоило хотя бы тени исчезнувшего по прихоти твоей дерева. Хотя я не больно-то тебя читаю – врешь ты все. Все у тебя
хорошие, а сам ты – лучше всех. Ты возьми лист бумаги, на одной половине напиши о делах своих хороших, а на другой – о плохих, вот
тогда и я прочитаю.
– Мама, если я перечислять начну все свое плохое, то у меня не
останется времени даже упомянуть о хорошем своем.
А про себя подумал: «Да, я живу среди хороших людей и сам я не
так уж плох. И если жизнь и судьба не доказали мне обратное, то кто
же меня переубедит. Если у меня есть хорошая черта, а в противовес
ей – десяток пороков моих, – не они ведут меня, не за ними следую.
Впереди меня шествует то немногое хорошее, что есть во мне, а позади плетутся мои недостатки – они худы, грязны, оборванны, они плачут, обращаясь ко мне: оглянись, приголубь нас, – а я и не подумаю.
Я иду вперед, едва поспевая за хорошим, что несется впереди меня. У
меня нет времени говорить о плохом».
Были у нас с мамой разногласия по литературным вопросам. Мама,
едва говорившая по-русски, как-то, ни с того ни с сего, сказала: «А
правда, красивое это слово – тропинка?» А слово, и правда, красивое,
и как до сих пор я его не расслышал?
Смотрю на падающие листья и думаю: «Как мало места на земле
занимает человек, а уйдет, то всем виденным не заполнить пустоту,
оставшуюся после него. Если уходит, ты продолжаешь жить, просто
живешь ты совсем в другом времени. Смена времени и происходит с
уходом мамы, нет, с ее уходом происходит смена времен».
Ходил по большим дорогам человек – ходил, как по тропинке,
всего-то. Все было просто, необъятно и неотвратимо – как сама банальность.
257
bookElbrus.indd 257
03.12.2008 16:38:45
Чипчиков Борис
Я САМ ВЫБИРАЛ СЕБЕ ПАПУ
В центре России шелестишь себе в березовом лесочке и чувствуешь, что ты есть. И речка тихая никуда не утечет. И бабушке с козой
деться некуда. Давнее и сегодняшнее соединено и устоялось.
Кавказ же – попытка оседлать скакуна, у которого иные, непонятные тебе задачи.
Громадины гор хрупки, и все время вещают о разлуке. Они, как и сама
разлука, зримый, неотвратимый раздел меж бывшим и предстоящим.
Реки: то ли их к морю несет, то ли в небо выстреливает? Отголоски
великого переселения народов еще пузырятся в крови у живущих. Человек – как продрогший кусочек мха, чудом прилепившийся к скользкому камню, и его вот-вот сметет серебряным фанатизмом потока, в
ярости напоминающего о давнем-давнем, до удивления необходимом,
но помнимом лишь им самим.
По равнинам несутся невидимые кони – несутся на встречу с тоскливой горечью горизонта.
Закрою дверь своей фанерной дачи – и я в прошлом, открою – и
весь в сиротской необходимости бурлящей.
Живешь – как в чужом саду: то ли яблоки есть, то ли опасаться
хозяина?
Господи, где тот дом, стоящий в настоящем?
Предки мои кого-то догоняли, от кого-то убегали, весь день в гонках, поесть некогда было, и ели уже при луне – за весь день.
Ускакали кони, ушли те люди, забвенье уравняло и победы и поражения, осталась лишь привычка в наследство – плотно поесть на ночь
глядя, за весь день.
258
bookElbrus.indd 258
03.12.2008 16:38:45
Проза
Никогда не седлал лошадей, сижу себе на бревнышке у домика
своего, похожего на отесанный небольшой камень, брошенный средь
громадных скал. А натруженная от поводьев рука на бедре – будто
ледоруб во льду. Жест – как последняя зацепка у изначалья памяти,
исчезни он… и заскользишь по беспамятству, как по льду, от равнодушного до бессмысленного. Этот простенький жест, возможно, определяет более крупные мои поступки. Я ничего не знаю об этих сложностях, догадываюсь и просто повинуюсь.
Кошка жила у соседки на сеновале. Иногда она приходила ко мне,
тихо садилась рядышком, и молча вслушивались в горы. Никого вокруг, а мне казалось, что все, кто мне нужен – рядом.
Кошка была зримой копилкой и моей, и своей памяти. Она была
беременной, и ходила ко мне не просто так, а чтобы узнать, что я за
человек такой и стоит мне доверять? И я замечал: она стала проведывать моих соседей, и ближних, и дальних. И ходила она к ним с той же
целью, с которой приходила и ко мне.
А в один из дней принесла в зубах котенка и положила его рядом
со мной. Она понимала: ей, бездомной, не прокормить, не отогреть
его средь холодных снегов и лютых ветров высокогорья, вот и искала человека, который ей в этом бы помог. И выбрала меня, наверное,
потому, что я умел молчать. Кошка больше всего ценит молчание, и
не просто молчание, а молчание от переполненности невысказанных
слов. И на стыке зимы и весны сидел я на бревнышке средь безлюдья
и гор, которые и сами-то были зримым воспоминанием о невозвратном, – горы всегда смотрят в прошлое и думают об ушедшем времени
и ушедших людях.
А мне хотелось встретить кого-то из живущих и говорить, и говорить, и верить, что твое многословие приблизит весну, и средь этой
серо-черной голи вылупится что-то цветное, и ощутишь ты хоть
какую-то опору. Я был собран и подтянут, и ждал бог весть кого, пришедшего неизвестно откуда, и собирался ждать долго, столько, сколько потребуется. А тут такое доверие – не кого-нибудь, а существа,
переполненного знанием и пониманием, и не участвующего в нашей
жизни лишь потому, что она ему не нравилась.
И – переполненная одиночеством и сочувствием этого сказочного
создания – моя стойкость рухнула, и, растворяясь в этой черно-серой
259
bookElbrus.indd 259
03.12.2008 16:38:45
Чипчиков Борис
жестокой невнятице, в предчувствии простора и шири, теплой влагой
пролилась по щекам.
В один из вечеров сквозь ненавистные, как они сами, большевистские глушилки, я мучительно продирался к вестям из Рима. Я очень
хотел, чтобы выбрали папу, поляка.
За окнами выла вьюга, в унисон радиоглушилкам, в комнате раскалились две электроплитки, я докуривал вторую пачку сигарет и допивал банку кофе. Подросший кот спал в нижнем ящике письменного
стола, он был привычен к безвоздушию и дыму. Его мама – на соседском сеновале, и ей было безразлично: выберут папу-поляка или нет.
В отличие от меня, для нее это лишь маленький эпизод в громадной
истории мироздания, дремлющей внутри нее. Мне же необходимо
было, чтобы выбрали Кароля Войтылу.
Я знал, что выберут его, а иначе сквозь мельтешение флагов красных, дурацких слов и не менее дурацких дел, на веку моем не увидеть
мне лица человеческого. Выберут, куда они денутся, куда им против
времени. И выбрали, и содрогнулось, и встрепенулось от этого выбора устоявшееся, и посыпалась коммунистическая ржавчина. И на
стыке зимы и весны подули теплые ветра, а с ними пришла и сама
весна, с грязью, пеной, шелухой, но все-таки весна. И стоит мне шагнуть за порог, и я увижу новых людей во времени новом, первое поколение свободных людей на Руси. Они должны начинать все с нуля, с
новой азбуки. Они быстро ее составили, и уже говорят совсем на другом языке. Уже говорят! И учить их некому, нет учителей, «порвалась
связь времен». И они вынуждены быть самородками, в буквальном
смысле этого слова. Несвободные просто не в состоянии научить их
языку свободы. Язык у них пока корявый и однозначный: приколоться, оттянуться, отпасть. Но он очень емкий без словесной шелухи. Это
пока язык восторга от произнесенного впервые слова, но рано или
поздно он перерастет в язык разума, и это будет их язык, от первой до
последней буквы выстраданный ими.
Это будет потом, а пока я сижу на бревнышке и жду, когда луна
преодолеет гору перед домом моим. А она все не показывалась, и тогда
я сам пошел ей навстречу. Поднимаюсь на гору и слышу кошачий плач
за спиной: в слабом лунном свете, весь в снегу, одни уши торчат, да глаза светятся двумя фосфорными огоньками, – мой подросток-котенок.
260
bookElbrus.indd 260
03.12.2008 16:38:46
Проза
Я иду за луной, а он зачем?
Мне снег по колено, а ему – по уши. Он полз за мной и беспрестанно плакал. Ведь лапки ему Бог создал не для студеных чегемских снегов, а для того, чтобы он вышагивал по теплым аравийским пескам,
мурлыкал себе в удовольствие и на радость другим.
Обойдя гору, мы ахнули: прямо на полянке сидела полная луна.
Она успела уже позолотить равнинки и склоны, – и белые скалы, как
громадные волны, блаженно плескались в теплой желтизне. И тепло
так стало в округе, и спокойно. Котенок перестал плакать и глазамиизумрудинками впился в луну. Никого на свете, лишь луна, горы, котенок да я. И под ногами у нас не снег земной, а что-то желтое, пушистое, неземное. Наверное, из этой золотистой пыли и появится земля,
потом люди, звуки и песни, а пока никого, мы одни на всем белом свете – луна, горы, котенок да я.
И мне показалось, что вначале Бог создал луну, и Ему стало печально, и тогда – на радость Себе и людям – Он слепил солнце.
Котенок вновь заплакал, вырвав меня из оцепенения. И мы двинулись обратно, кто пешком, кто – с плачем – ползком.
Состояние нереальности стало угнетать и пугать, и я, чтобы убедиться, что мы на земле, взглянул с горы на деревеньку нашу. Дома
едва чернели далеко внизу, и похожи они были на комочки, Бог знает
зачем слепленные самой природой. Огней не было, люди спали, убаюканные лунным приливом.
Наш промерзший насквозь дом на контрасте показался теплым,
но нас колотило нещадно: то ли от увиденного, то ли от холода. Хорошо – сухие дровишки у камина. Сидим с котенком, смотрим на огонь
и молчим, сидим, как два существа, наполненных таинством, боясь
спугнуть неосторожным звуком обретенное чудо, и огонь нам в этом
здорово помогает.
Днем я жил средь вековых конвульсий большого мира. Я и сам
был источником его предпоследних колебаний. А ночью мне снилась предутренняя, зябкая дрожь балкарской землянки. Ни свечи,
ни лучины…
Внешнего света не было, но свет был. Иисус в большом дагестанском тазу мыл ноги апостолу. Остальные сидели в полутьме,
завороженные зябкой тайной. И черные их тени замерли на серой
261
bookElbrus.indd 261
03.12.2008 16:38:46
Чипчиков Борис
стене. Святой человек, до крика одинокий, переполненный всеземными муками, мыл большие натруженные ноги заново рождающихся людей.
И я – после праздного, тяжкого дня своего – вмиг утерял груз плоти своей и ощутил любовь большую, цельную, еще не распавшуюся на
людские доли. Была долгая, долгая ночь, самая долгая со дня Творения… и как отзвук пяти гвоздей – короткий день. Апостолы исчезли,
толпа спала, чтобы послезавтра проснуться народом.
Во сне я выкарабкивался из удушливой уплотненности гор и тяжкой людской сосредоточенности. Мне виделось: утро, ширь и много,
много беспечного воздуха.
И пришло умиротворение, прочувствованный выход из тягостной
слитности людей и округи. И оставалось всего-то дождаться утра и
шагнуть за порог.
262
bookElbrus.indd 262
03.12.2008 16:38:46
Проза
ЗДРАВСТВУЙ, НЕЗНАКОМЫЙ!
Если в словах нет духа Офелии –
нет произведения и,
по большому счету,
не о чем говорить.
Сяду в автобус, включу гитарную классику и пойму, что не музыка
иллюстрирует видимое, а столбы, поля за окном, горизонт, кони – все
это сейчас на моих глазах вылупляется из музыки, возможно – я и сам
появляюсь из нее, жаль – не вижу себя со стороны.
Еду и прислушиваюсь к детскому гомону за спиной, как астроном,
почти бездыханный, вслушивается в сигналы, идущие из миров иных.
И печальные кони за окошком автобуса вслушиваются, как разгоряченная боль человеческая, накопившаяся за день, оседает облегченно на предвечерние, все понимающие прохладные поля. Кони, вечно
гонимые сироты, с вечным воспоминанием об их никому не ведомой
Родине, с таким горьким недоумением пребывающие на чуждой им
земле, да еще и вынужденные – по каким-то неведомым обязательствам – таскать на себе не знающих куда скакать, зачем скакать и кого
убивать, несчастных, обезумевших людей.
А безумие так зримо – жизнерадостный человек, сидящий на печальной лошади, да еще и поющий героические песни. А он, мирно
сидящий на лошади, и не ведает, что где-то далеко-далеко от его сидения уже горят дома, и называется это почти безобидно – горячая
точка, и печально, что сидящий на лошади никогда не узнает, что эти
дома поджег он. Как возмездие за лошадиную печаль и возгорелись
дома человеческие.
Это все я увижу и услышу потом, если договорюсь с директором
школы о поездке, а пока пью чай, курю и смотрю на мартовский снег
за окном, вслушиваюсь в март, несущий в себе и отражающий искаженный вечными смутами лик России.
263
bookElbrus.indd 263
03.12.2008 16:38:46
Чипчиков Борис
Смотрю на таяние мартовского снега и вижу, как мучительно умирает последняя нормальность на этой земле – Россия.
Этот чай с сигаретой, на стыке ночи и дня уносящий с собой
прожитое и дарящий предчувствие грядущего, – такая ценность,
такая необходимость – как поручень в нереальном и шатком. Падает снег, едва коснувшись земли, тает, и лужи всех размеров и на
любой вкус – моя погода!
Все «лишние» люди сидят по домам, и хорошие хозяева не выпускают собак из дому.
Вот бы в следующей жизни родиться породистым псом. Все гладили бы меня по голове, и тогда я бы узнал, что такое любовь. Или еще
лучше – породистым котом с паспортом, и милиционеры не спрашивали бы у меня документов. И ходил бы я, куда душе хотелось. И на
каком-нибудь углу меня по ошибке не застрелили бы какие-то фантастические автоматчики. Нет, никуда бы я не пошел, а лежал бы себе на
диване и ел бы черную икру, заедая ее красной. И нежная рука красивой и уютной хозяйки лежала бы на лбу моем, и я бы точно знал: эта
рука меня любит.
Я побрился, оделся во все чистое, не куда-нибудь иду, а в школу.
Я волновался, будто шел туда впервые. На ногах у меня – белорусские
ботинки, чем-то похожие на Лукашенко, тупоносые, с подошвой, как
у белорусских же грузовиков. Шагнул в лужу, а ботинки неожиданно
протекли, а с виду казались такими надежными.
И тут я увидел дворничиху в оранжевой куртке, она выковыривала из грязи то, что набросали люди, нежащиеся сейчас в теплых постелях. Никого на этой земле, лишь я да она. Когда я вижу женщинудворника, особенно в непогоду, когда в миру еще ни света ни зари, я
столбенею, будто встретил желанного человека с неимоверно трудной
судьбой, и он ее осилил, и стоит себе целый и невредимый, да еще и в
округе, которую мы захламили, наводит порядок, – это так здорово –
силен человек.
Вроде не занимал у этого человека, а вот должен – и все тут!
– Доброе утро, – сказал я ей, незнакомой.
– Здравствуй, солнце, – ответил родной, впервые слышимый голос.
Она почувствовала, что я очень хочу ей доброго утра, и в ответ
благословила день мой. Я шел по пустому городу, по безлюдной ули264
bookElbrus.indd 264
03.12.2008 16:38:46
Проза
це, и думал: «Через день-два высохнут лужи, появится солнце, выйдут
люди в трусах и майках, запахнет шашлыком и апельсинами, и тогда
в этом вспотевшем, изнуряющем многолюдье нельзя будет поздороваться с незнакомым. Ненастье специально создано для встречи с незнакомым». Я шел по пустой улице, шагая по лужам, – обойти их не
было возможности, да и терять мне нечего: ноги все равно промокли.
Как сама неожиданность, в конце улицы появились двое. Они шли по
другой стороне, и один из них, подойдя ко мне, попросил сигарету. Я
протянул пачку – можно я две возьму – да ради бога – левой рукой он
взял сигареты и, похлопав меня правой по плечу, сказал: «Чтобы день
твой удался». Он почувствовал, что мне встретилась дворничиха, и
что я от всей души желаю им доброго дня.
Сел в маршрутку, на голове у меня таял снег и крупными каплями
падал на пол. Незнакомая женщина, по-матерински улыбнувшись,
протянула белый-белый платок, какой кроме как у женщины, ни у
кого не сыщешь. Она почувствовала, что я встречался с дворничихой и теми двумя бедолагами, у которых раньше времени закончились сигареты.
Я вспомнил, как я с базара в жаркий день волок две доверху наполненные сумки, еле втиснулся в маршрутку, с меня не капало, а лило,
руки заняты, не могу добраться до платка. А рядом – на одном сидении – вжались две миниатюрные девушки. Одна из них вытащила из
сумочки бумажный платок и промокнула мне лоб. Я потел, а она меня
сушила, – и как столько салфеток уместилось в ее крошечной сумочке, наверное, мне повстречалась какая-то волшебница. Может быть,
она предчувствовала, что я встречусь с дворничихой, с теми двумя и
женщиной с удивительной улыбкой и белоснежным платком. А мне
казалось, что я сделал что-то очень хорошее для людей и они послали
ко мне это мифическое существо, чтобы я почувствовал, как они мне
благодарны. Я так уверовал в это, что мог совершить нечто хорошее,
что и десятку человек не по силам было бы.
Вышел я в малознакомом районе, где школа – не знаю. Вижу, идет
девочка лет двенадцати, угрюменькая, понятно – климат не очень радостный, да еще и в школу идти, не возрадуешься шибко.
– Вы не подскажете, как к школе пройти?
– Идемте со мной, – буркнуло малорадостное существо.
265
bookElbrus.indd 265
03.12.2008 16:38:46
Чипчиков Борис
Пока мы шли к школе, девочка почувствовала, что я встречался с
дворничихой, с теми, кому очень хотелось курить, и с женщиной с белоснежным платком наготове. Самая умная часть общества – девочки
до четырнадцати лет. Мне удивительно легко с ними. После четырнадцати они более углублены в себя, наверное, осмысливают Богом
подаренное. Этой было лет двенадцать, и она щедра была не в меру, а
у щедрости и нет меры.
Она чувствовала, что и я не пустой, и иду я с подарками.
Пока мы дошли до школы, успели стать дружками. Уже у выхода
я ей сказал: «Проходим резко мимо охраны, а если нас окликнут, ты
скажи – он со мной».
Так мы и поступили – резво проскочили вестибюль, но уже на ступеньках услышали: «Вы куда?»
Три очень крупные, усидчивые бабушки за разговорами упустили
наш стремительный проход. Моя спутница, обернувшись к ним, сказала сурово: «Он со мной». Мы взглянули друг на друга и покатились
от хохота.
Мы смеялись, а серьезные бабушки смотрели на нас и ничего понять не могли. И, сидя на школьных ступеньках, я думал: «Дорога к
Богу – это ступеньки, сложенные из очень простых истин. Трудность в
том, что исполнив одно и забыв про другое – надо начинать свой путь
сызнова».
И живем-то мы в ожидании неведомого и с верой в незнакомого.
Надежда – и есть ожидание незнакомого.
А умиление – такая необходимость, как уборка захламленного,
подготовка места, куда должен прийти незнакомый.
В детстве при виде скомканной и брошенной обертки мороженого
меня до боли грудной охватывала тоска. Мне казалось, вот человек
бросил эту бумажку и ушел, и я его никогда не увижу, а он был тем
самым необходимым человеком, и жизнь становилось иной, менее радостной, что ли?
И сейчас, на склоне лет, при виде этой скомканной бумажки в меня
вселяется та детская, мудрая грусть и долго пребывает во мне. В этой
скомканной бумажке притаилось ушедшее время и упущенные возможности, а главное – ушедший незнакомый человек, который никогда не вернется, а он так нужен был мне.
266
bookElbrus.indd 266
03.12.2008 16:38:47
Проза
Я иду в школу. Я учусь здороваться с людьми, если я не умею здороваться с людьми, то как я обращусь к Богу. Ибо слово наше доходит
до Него только через другого. И чем дальше от тебя человек, тем короче путь твоего слова к Нему. Бог услышит, если ты обратишься и сам,
но слово наше обретает смысл только пройдя через другого.
И если беда другого становится бедой твоей, ты можешь говорить
с Богом без посредников, и нет меж вами преграды. Трепещи от умиления при виде встречного, – это лучше, чем трястись после водки,
выпитой в одиночестве.
Незнакомый, я думаю о тебе, я верую в тебя, помолись и ты за
меня, один я так далек от Бога, а вдвоем мы рядом с ним.
Директор посмотрел на меня и понял, что я встречался с дворничихой, с двумя лишенными спозарань табака, с женщиной с белоснежным платком в доброй руке, с девочкой, готовой раздать хоть сейчас
все свое богатство.
И он сказал мне: «Что ж, будем учиться отдыхать, работать мы
худо-бедно умеем, а вот отдыхать не умеет никто».
И мы ударили по рукам. А значит, я буду ехать в автобусе и слушать гитарную музыку, и видеть, как из музыки рождаются поля и
полоска вдали, соединяющая землю и небо, и грустные кони стоят на
печальной земле, погруженные в вечную думу свою.
И пока я учусь здороваться с людьми и без устали ждать незнакомого, я не состарюсь. Я буду, конечно, выглядеть старым, но никогда
им не стану. Ведь ничто так не молодит, как дума о дальнем, и ничто
так не старит, как забота о себе.
Полет летчика – это букет для себя, а если ты в ненастье чуть приподнялся, то непременно кого-то найдешь, а найденный обретет тебя, –
это и будут цветы для всех и букет для тебя. В ненастье надежды на
солнце нет, одна надежда – тепло человечье, которого нам так не хватает в погожие дни.
Я смотрю на безоблачное небо… и жду дождя.
267
bookElbrus.indd 267
03.12.2008 16:38:47
Чипчиков Борис
МЕЖ КРЕСТОМ И ПОЛУМЕСЯЦЕМ
Не мы идем к Богу – это Он приходит к нам.
Проведал родственников в уразу, и – в полутьме – жду первый и
последний на сегодня автобус. Снежная поземка с воем вгрызается в
без того уж изъеденный дорожный булыжник. От вида придорожного
глиняного холма, отутюженного тракторным ковшом до перламутрового блеска, становится еще холоднее. Маленькая деревенская почта, с
громадным гербом на стене, слепленным местными мастерами, вылупляется из дремучих снов деревенских рассказами О’Генри, и черные
скалы нависают над темно-сизой продрогшей округой.
Ураза. Попы в золоченых рясах, с громадными крестами золотыми на мощной груди, муллы в шелковых роскошных халатах, немыслимых тюрбанах, – ряженные под мультяшных халифов. Зима. И до
веры – как до весны. А где-то вера: веселая, несказанно молодая, как и
весна сама. А где-то вера пузырится на краешках губ сладко спящего
младенца. А где-то вера нежится в вечерней прохладе речной. А где-то
вера теплится в птичьем гнезде, и, обогретые ею, желторотые верующие выдыхают хвалу переполненному восторгом небу. Я стоял и грыз
семечки, и всматривался в дорогу, ожидая автобус, а увидел мальчика,
совсем рядом с собой, а увидев, от растерянности предложил ему семечек. Мальчик безучастно посмотрел на меня и сказал:
– У меня ураза.
Хорош же я был – белоголовый, на этой зимней дороге, с грохотом дробящий черные семечки в разгар уразы. Мальчик же был значительным и безучастным, как часть этой округи. Мне даже на миг
показалось, что округа безмолвно, не напрягаясь, исторгла его из себя.
Волосы у мальчика были цвета каштана, прочного, крупного, но несъедобного. И я вспомнил городские каштаны, лежащие в ржавых листьях средь осенней тротуарной слякоти. И каштаны те были безнадежным и зримым безверьем.
И, когда глядел в глаза мальчика, в безнадежно бытовые его глаза, без устали пытающиеся просчитать все земные варианты, у меня
мелькнуло: а ведь вера – это деликатность. Мог бы семечки положить
268
bookElbrus.indd 268
03.12.2008 16:38:47
Проза
в карман, а потом выкинуть – птицы склевали бы, все грехом меньше.
Мальчик был очень несчастным. Он был частью дороги, важной частью, но он никогда не сможет стать идущим по дороге, которая выводит на путь свой. Вера – это когда от тебя тепло, даже на этой стылой
дороге. А какая ж это вера, когда от тебя знобко? Он будет неистово
молиться, но верующим ему не дано стать, ибо вера дается, а не приобретается. И дается она в начале, а никак не в середине или в конце.
Просто некоторые запоздало с ней встречаются, но она была в них изначально. Павел не пришел к Богу – он к нему вернулся. Еще не было
человека, который пришел бы к Богу: это невозможно, ибо не мы идем
к нему – это Он приходит к нам. «Званных было много – избранных
мало». Христос выбирал. Выбирали и Христа.
Вера – это не ум в голове, а пупырышки по коже. Путь – это то, что
ты можешь пройти. Пройди, сколько сможешь, и путь, тобою пройденный, сам осилит все оставшиеся дороги. Если ты проехал – значит,
мимо, мимо времени и сути. Идущий – весел, едущий – печален. Но в
жизни все с ног на голову. Едущий – весел, идущий – печален. И Бог,
глядя на наши пятки, ничего понять не может. Вера, когда душа и тело
шагнули за предел, предел видимого. Вера – это преодоление видимого. Вера – это отбор духовной элиты.
«Элитные» войска… не слышим, что говорим. А не слыша, что говорим – не ведаем, что творим. Элита – это улучшение и приумножение улучшенного. Ничего военные не улучшили, а о приумножении и
говорить как-то неудобно. Ведь говорим мы не только общения ради,
а общаемся, чтобы жизнь поддержать. С уходом слов уходит и жизнь
сама. Самая большая беда – хлеб, купленный в магазине. Если ты посеял, сжал, смолол и испек – ты прожил воистину. «Добывай хлеб в поте
лица своего» – это буквально, как и все Священное Писание. Пышность убивает веру. Не могу вообразить Христа, сидящим на лошади,
еще больше смущает Христос, едущий на ослике.
Загляните в глаза ослика, и вы увидите собственную несправедливость и несправедливость мира всего. На ослика нельзя садиться.
Ради веры самой. Вера – самое хрупкое из всего хрупкого. Если Христос сидит на ослике и пьет вино, это совсем не значит, что и ты машинально должен повторить все это. Ты сам решаешь, где тебе сесть и
что тебе выпить. Вера – это гармония собственного «Я» и тончайших
269
bookElbrus.indd 269
03.12.2008 16:38:47
Чипчиков Борис
небесных посланий, предназначенных конкретно тебе. Без собственного стержня вера недосягаема.
И, глядя на мальчика, вмерзшего в зимнюю дорогу, я вспомнил
давний, давний, как предутренний сон, тот летний азиатский день.
Впрочем, в Азии я помню только летние дни; было, и снега выпадали, кроме недоверия и недоумения они ничем и не запомнились.
Проходя мимо старушек, продававших с придорожного лотка виноград, папа сказал:
– Выбирай, какой хочешь.
Я хотел взять самую маленькую кисть, но рука моя указала на самую большую. Старушки смеялись, смеялся и отец. И смеялись солнечные зайчики, пляшущие на терпкой тени тополиной. Из ласковых
тополиных крон прорастали добрые птичьи гнезда. И птенцы, переполненные умильным шепотом листвы тополиной, самозабвенно распахивали желтые рты свои – они не есть просили, им петь хотелось.
Они и пели про себя, и я слышал материнскую колыбельную, когда
утомленные слова утекали в шепот листвы тополиной, унося меня в
дали дальние, в небеса необъятные, знакомые, как щербинки нашего
порога деревянного. И я навсегда вдыхал в себя неистребимый воробьиный дух, исходящий из гнезд тех добрых, и дышал запахом асфальта от расплавленной дороги, и крепко веровал и верил, что все это –
навсегда. И смотрел – как на икону – на крохотное птичье яичко, голубевшее в бархатной пыли золотой. Эту пыль я не спутаю ни с какой
иной. Я не соломку стелил, я перемалывал ногами босыми колючий
песок, превращая его в невесомую пыль золотую, и Бог с небес сыпал
под ноги мне пух тополиный. Для меня сотворили, я и сам сотворил –
сам и ходил по благодати той. Я смотрел, дышал и слушал… и крепко
веровал и верил, что все это – навсегда.
И в минуты растерянности, непонимания, когда я чувствую, что
навек заблудился, я вижу ниточку из добрейших тополей, росших у
теплой дороги, – и я хватаюсь за нить ту и с облегчением выбираюсь
из заблуждений своих. Тогда я был заворожен увиденным и чувствовал, что все это – самое главное, самое важное в жизни моей, просто
я не знал, как это все назвать. Сейчас знаю – это была вера сама. Все,
что не вписывается в эту картину, и есть неверие. Мальчика на моей
картине не было.
270
bookElbrus.indd 270
03.12.2008 16:38:47
Проза
А был совсем другой человек.
Я его видел-то раз в жизни, и то мельком. А он возьми и останься
навсегда. Картину, как оказалось, не всегда ты сам рисуешь. Приходят
какие-то люди, вещи малоприметные, приходят незваные, и уходить
никуда не собираются. Я помню его черное, старое лицо, красные слезящиеся глаза и стоптанные сапоги, про которые говорят – «сапоги
дорогу знают». Я стоял рядышком, а о чем он говорил – не помню. Я
просто, раскрыв рот, смотрел на этого человека. У края дороги была
большая проплешина, и из нее торчали дорожные булыжники, присыпанные выгоревшим от пекла белым песком. Человек чернел у этой
белой дорожной раны, средь благостной зелени тополиной. И пронзило: у него нет ни дома, ни семьи, ни близких, а есть эта дорога и
случайные встречные.
Обычно, когда говорили взрослые, я отходил в сторонку. Не потому, что воспитан был, просто, когда говорили взрослые, от слов их
размывалась округа, предметы и ощущения теряли четкость, физически чувствовалось, как едет земля, а вместе с ней уносит и тебя. Благо,
маленькому можно, да и нужно было не слушать взрослые разговоры.
И меня это очень даже устраивало. Округа, наверное, любит слова, но
не те, которые мы высыпаем, проходя, а те, которые проговариваем
про себя. Переполненные думой деревья, усталая дорога, удивленное
небо, кот на солнечном подоконнике, пес в тени дворовой – все жило
внутренним и соединялось друг с дружкой безмолвным пониманием.
И лишь человек жил внешним, растворялся во внешнем и его ничто и
никто понять не мог. И был он одинок во всей вселенной, ибо одиночество – это оторванность от иной, внутренней жизни.
А черный человек улыбнулся и вытащил из кармана грязныйпрегрязный платок, схваченный несколько раз прочными узлами. Руками и зубами распустил этот ужасный платок, вытащил оттуда кусочек сахара и протянул его мне.
Чего только не уместилось на этом некогда белом кусочке: желтая
пыль придорожная, более темная – домашняя, нанесенная с домов чужих, и все это щедро было посыпано махоркой. Я взял его подарок и
сунул в карман. На том мы с ним и разошлись. Он-то ушел, но остался
во мне по день сегодняшний. Я много думал о нем, думаю и сейчас.
Мне кажется, я многое о нем знаю. Он и не человек был вовсе, а время
271
bookElbrus.indd 271
03.12.2008 16:38:47
Чипчиков Борис
само. А время характерно своей нелепостью. Если и есть связь времен,
то связывает их воедино одно лишь слово – нелепость.
Человек этот был и временем и судьбой Балкарии – одновременно.
Дома наши находились Бог весть где, а сами мы пребывали вдали от
них. Куда нелепей. Я почувствовал, что есть в нем что-то важное и
непонятное мне, как и в тополе, что рос рядом с ним. Придорожные
тополя так похожи были на маму. Когда я смотрел на них: зеленых,
теплых и прохладных одновременно – я думал о маме. Тополь у дороги
всегда порождает грусть. Он уходит от тебя – уходила и мама, и я это
чувствовал. Грусть – это когда от тебя уходят. Тополь в городе и тополь
у дороги – разные деревья.
Городской тополь – он общий, он не твой. Тополь у дороги, да еще
в степи полужилой, когда средь всего видимого он один – это твое.
Он понимает свою значимость крохи, стоящей рядом с ним. Как же
не усыновить ему этой малости – ростом с две виноградные кисти,
одну из которых он держит в едва обозначенных ручонках своих. Вместе с тополями уходил и черный человек – уходил вместе со временем
своим. Потому-то я и спрятал дар его в маленький карманчик свой,
спрятал как память о нем и уходящем времени. А придя домой, я не
выкинул тот сахар, а положил его на подоконник, и сбежавшиеся со
всего дома муравьи щедро отламывали от сахара того и радостно неслись в норку свою. Уходили муравьи, уходило и время – это виделось
в залитом солнцем, неподвижном зеркале оконном. Черный человек
был из тех времен, когда в горы торговцы привозили комковой сахар,
а взрослые дробили его на кусочки и раздавали детям. Он был из тех
времен, когда горцы поедали арбузы с кожурой и спали под коровой –
все равно ни свет ни заря вставать на утреннюю дойку.
Черный человек грыз соль. Все, что он ел, превращалось в соль. И
сжалился Бог над ним и превратил ту соль в сахар. И ходил черный человек по дорогам чужим и делился с людьми Божьим даром. Достался
и мне кусочек от доли той. Я уже шагнул в новое время, с громадной
кистью винограда, а черный человек, протянув мне кусочек сахара,
остановил мой бег за временем. Так и стою – одной ногой во времени
ушедшем, кусочек сахара держа в руке, другой ногой в дне сегодняшнем
стою, с громадной кистью винограда. И все пытаюсь разгадать загадку
черного человека – кое-что у меня получается, но этого так мало.
272
bookElbrus.indd 272
03.12.2008 16:38:48
Проза
И я, весь облитый солнцем, держа в руке радужную кисть виноградную, чувствовал, как во мне созревает сама свобода. Свобода –
это то, что было во мне и в тополях, идущих вдоль теплой дороги к
бирюзовой кромке неба. Мы, родившиеся с 1945-го по 1950-й, и выносили в себе ту свободу, в которой пребываем и сегодня.
А семена той свободы бережно собрали отцы наши с кровавых полей европейских и посеяли в нас. Рожденные в 30–40-х годах, так называемые «шестидесятники», глядя на нас, сформулировали и передали
другим суть этой свободы. Мы не смогли бы этого сделать. Нам не до
разговоров было – мы сами росли средь свободы и сами ее растили, да и
говорить-то толком мы еще не умели. А то, что свобода наша не совсем
благостная, так и кровь, из которой взросла она, – не враз смывается.
После уразы пришло Рождество.
Рождество – это, когда кто-то родился и ты не один на этой земле.
Это остро осознаешь, будто ступил в мороз из теплой комнаты. И
еще пронзительное недоумение и жалость, что кто-то прет, не щадя
души своей, не жалея душ и плоти, и ближних и дальних, – прет,
подвигая тело свое поближе к Богу, не понимая, что нет дороги к
Нему, а есть Путь, исходящий от Него. Рождество – как нашатырь к
беспамятству. Рождество и пахнет дальним и давним, едва-едва уловимым запахом нашатыря. И потому на Рождество пытаешься чтото вспомнить. Вспомнить то, что произошло или могло произойти,
или тебе показалось тем давним-давним летним утром, что-то необходимое тебе сегодня и завтра. И в сознание втекает первый луч
солнца на пупырышках крохотного тельца и крупные гроздья росы
под босыми ногами – и в том луче, и в росе той и затаилась разгадка
произошедшего или беспричинно ожидаемого события. Воспоминание неумолимо накатывает на тебя, и, кажется, что оно вот-вот
взорвет бытовую, невнятную тягомотину… и ты, ойкнув, вылупишься из плотной пелены хаоса, и наступит ясность в тебе и округе. Но
оно захлопывается перед самым носом, становясь желанной тайной,
которая всегда рядом с тобой, но до нее ты опять не добрался… и досадно, как от несостоявшегося чиха.
Запах навоза ударил резко и неотвратимо, и пахнул он одиночеством вселенским, и Христос приоткрыл печальные глаза свои.
Рождество – праздник для молящихся и печаль для сирот, ибо рож273
bookElbrus.indd 273
03.12.2008 16:38:48
Чипчиков Борис
дественская морозная ясень пахнет просветленным сиротством. И,
хватанув во все легкие то рождественское ощущение, я пошел к ней.
Проведал я родственников в уразу, пойду теперь к родственницехристианке. Но, увидев крест на ее груди, я замер: то ли крест был
больно большой, то ли крест – это прерывность, остановка. А я
веру чувствую как движение. Она и молодая, и задорная, потому
что в постоянном движении, и двигается она во благе самом. Чтобы
почувствовать веру, надо самому пребывать во благе. «Будьте как
дети» – важнейшая, если не самая важная мысль Христова. Бед не
много на земле, беда одна – дети перевелись на свете белом, а с ними
вместе ушла и вера. Вера – это просто восторг, тот самый телячий
восторг, который так не любят пишущие о литературе и в котором
пребывают телята и дети.
В дверь позвонили, и она зазвенела: резко, долго и нахально. На
пороге две девушки восточной внешности, не по годам изможденные.
И не салама от них, и не здравствуйте, а единый возглас: «А вы имя
Бога знаете?» Вот тебе раз – жизнь прожил, а имени Бога, выясняется,
так и не узнал. Я враз и потух. А они показывали какие-то пухлые
книги, и до меня долетали слова: «Голгофа», «Армагеддон», «Содом» и
«Гоморра». Меня окутало туманом, и я слушал издалека летящие слова и смотрел на давно не метенные лестничные ступени, на смачно
залепленное грязью подъездное окошко, и реально чувствовал, как
меня все дальше и дальше уносит от веры. Долго я их слушал в забытьи и унынии, и уж не помню, как и избавился от них. Не иначе как с
Божьей помощью. И я почувствовал, как далеки от веры все кресты и
халаты. Ну нет у веры атрибутов! Вера – это воздух на земле и на небе,
а крест – на груди, а халат на плечах.
Мы сидели с родственницей за праздничным столом, пили и закусывали. Горели свечи, горела елка – было все, лишь не было главного –
детского подарочного кулька с открыткой Деда Мороза. Было еще
светло и было видно, как за окошком идет снег, хлопьями крупными и
дробными, как сами снежинки, одновременно.
– Папу забрали на фронт, а мама, копая траншеи, заболела и умерла.
Падал крупный снег за окном, и, падая, вспоминал ее родителей, и,
упав, мягко погребал их под собой. Погребал и воскрешал, воскрешал
и погребал.
274
bookElbrus.indd 274
03.12.2008 16:38:48
Проза
– Война унесла родителей, а победа лишь подтвердила мою потерю. Победа… и никого на всем белом свете – ни родных, ни близких… Громыхание слов: война, победа оставляет после себя долгий,
едва слышимый звон сиротства. Мне девять лет, и я все понимаю. Понимание пришло вместе с бомбежками и укрепилось послевоенными
грудами почерневшего кирпича и камня, еще вчера считавшихся домами. И эти острые осколки черни росли из зеленой травы. И глядя
на молоденькую зелень, порождающую пепелище, я сильнее ощущала
сиротство свое. Война и победа, объединившись, добивали меня. И я
все понимала. И понимала я не то, что видела, а то, что увижу. Я понимала не сами события, а то, из чего взрастали и во что превращались
они завтра. Сирота ведь – вечное вслушивание и неоглядная ширь
ожидания. У сироты – вчера и завтра, но нет сегодняшнего дня.
Диван, мягкие кресла, мерцающий телевизор – вещи, родившиеся
в менее варварское время, с недоумением и непониманием, напряженно вслушивались в слова моей родственницы и ничего понять не могли. А время, оно всегда варварское, оно созидает только внутри себя
и разрушает все, что вовне. Люди для него, все равно, что чесотка для
человека, одно лишь желание – избавиться.
А снег все шел и шел – мягкий, умиротворенный, как давнымдавно прошедшие события. И даже время лихое задремало, убаюканное чистейшей музыкой, просеянной сквозь семь небес и павшей с тех
небес на землю белизной.
Снег шел и шел, и нес, и нес сохраненные им мои и чужие воспоминания. И в маленькой снежинке умещались воспоминания всех
и все воспоминания. И голос моей родственницы, в такт падающим
снежинкам, озвучивал прошедшие события. И я, сидя рядом с ней,
слышал отзвуки далекого далека. И как это африканцы обходятся без
снега? Как трудно им – в монотонном пекле – вспомнить ушедшее.
Солнце – это всегда настоящее, снегопад же – вести из прошлого,
музыка ушедшего. Кто-то читал Библию, кто-то Коран – читающим
хотелось приблизиться к Богу, но если ты не слышишь песен падающих снежинок, в которых уместились и Библия и Коран, тебе никогда
не приблизиться к Нему. Далекий от поэзии – далек от веры. Вера и
монотонность – несовместимы. Вера – это полифония чудес, фейерверк умилений и изумлений.
275
bookElbrus.indd 275
03.12.2008 16:38:48
Чипчиков Борис
Нас, сирот, разместили в уцелевшей военной казарме, на самом краю
города, на высоком обрыве речном. Дальше нас были лишь степь да горизонт. Степи было много, аж до самого стыка земли и неба. И если бы
не речка, а нечастые дерева, искореженные ветром речным, можно было
подумать, что жизнь отсюда давным-давно ушла и возвращаться не собирается. А жизнь была в городе. Кто в телегах, кто на тележках, а кто и в
мешках заплечных – растаскивали кирпич. И, глядя на них, я думала, что
люди собрались строить хоть и мирные, но блиндажи. Из этого кирпича,
пропитанного войной, ничего мирного нельзя было построить.
Все мельтешило, неслось и кружилось, и, глядя на этих оголтелых
людей, я думала: молчаливые, но деятельные проповедники собственного несчастья. Слов таких, конечно, не было, но суть была именно
эта. Слов не было, но остро ощущалось строительство всеобщего сиротства. За все время я не видела хоть одного просто так сидящего
человека. А мне так хотелось увидеть такого. Вид мирно сидящего человека подсказал бы мне выход из собственного сиротства. Так мне
казалось, и я верила в это.
Директора детдома Порохню то носило по комнатам дома нашего,
то выбрасывало во двор. И он все давал какие-то распоряжения нашему плотнику Расщупкину. А тот, лысый, в полотняной, до белизны заношенной рубахе, весь день стоял за верстаком и все строгал и строгал,
утопая в янтарной древесной пене, и от запаха этой ласковой пены я
ощущала какое-то жгучее сиротство. За одним ухом у него ловко была
пристроена папироса, а за другим – остро отточенный карандаш. За
все время я от него и слышала разве что несколько десятков слов.
Чтобы как-то заполнить день наш, Порохня водил нас строем по
двору, и мы пели солдатские песни. Вместе с нами шла дворняжка,
наша Афелия, и не в такт, с величайшим неодобрением, подвывала
песням нашим. Когда не одобряешь – это всегда не в такт. Видя, что
в городе все что-то строят или на худой конец ремонтируют, Порохня решил отремонтировать наш дом. Неделю где-то пропадал, нашел
черную краску, и мы покрасили фундамент, на большее ее не хватило.
И все вернулось к строевой да песням.
И тут на той стороне реки появились цыгане, и жизнь наша наладилась. Цыгане появились внезапно, как война, победа и сиротство.
Порохня сказал, что если появились цыгане – значит, будут красть.
276
bookElbrus.indd 276
03.12.2008 16:38:48
Проза
И наша, мол, задача защитить социалистическую собственность. Но
кроме солдатских панцирных кроватей и нас, лежащих на них сирот,
никакой другой собственности у социализма не было. Порохня приказал Расщупкину смастерить нам автоматы. И тот мало того, что
вооружил нас, но и для пущей похожести окунул оружие в остатки
черной краски. Нам выдали красные нарукавные повязки с буквами
«БДО» – боевая дружина обороны. И стали мы и днем, и ночью охранять нашу собственность. А на праздники рядились в пестрые лохмотья и танцевали «цыганочку».
Я стояла с автоматом и в свете луны видела усталых цыган, певших
заунывные песни свои, серенькую задремавшую речонку, черные враскосяк растущие деревья, груды мертвенно-бледных камней речных,
и все это поглощалось бесконечной теменью ненасытных полей. И я,
замерев, стояла, прижав к груди автомат, и чувствовала свою оторванность от всего этого. И вдруг что-то мягкое и шершавое коснулось
моей руки, враз наполнив ее теплом. В свете лунном, прижавшись ко
мне, стояла наша Афелия, стояла, задрав голову, неотрывно смотря на
меня. В ее глазах было столько теплого пронзительного понимания,
и понимание то заливало меня с ног до головы, и слезы текли из глаз
моих. И мне стало жаль себя. Но больше всего, больше чем себя, жаль
мне ту девочку. Век проживу – век ее помнить буду, и если есть жизнь
на свете том, то и там мне ее не забыть.
Она украла у подружки носовой платок. Мы раздели ее и поставили посреди спальни. Была поздняя осень, из вечно разбитых окон несло предзимним холодом. Мы сидели, укутавшись в одеяла, а она стояла голая. В свете лампы керосиновой крупные пупырышки на тельце
ее виднелись издалека. Лопатки у нее развернулись, как зачатки неотросших крыл, а вместо попки торчали две острых кости. Она стояла,
отвернувшись от нас к окну, а в окне полыхали крупные звезды. Мы,
обездоленные, нашли себе в утешение еще более обездоленную. Так
там тогда казалось. А сейчас, когда я вижу в окошке звезды, ко мне в
комнату из незабываемого далека вплывает голая, продрогшая девочка и худеньким тельцем своим заслоняет свет всех звезд.
И сейчас, когда я думаю: «Почему я несчастливая женщина, почему
все женщины несчастны?» – перед глазами моими встает как ответ та
голая девочка из послевоенного далека, и я понимаю, что женщина не
277
bookElbrus.indd 277
03.12.2008 16:38:48
Чипчиков Борис
может быть счастливой, потому что изнутри ее прорастают крылья, а
внешне комкает ее крыла, прессуя из них две кости. И от этого столкновения внешнего и внутреннего женщине всегда больно. Женщина –
боль въяве. Одни женщины смирились с двумя костями позади, у других в глазах предполагаемые крылья за спиной.
…Ну ладно, ничего себе я Рождество тебе закатила. Не Рождество, а история сиротства. – И в ее выбеленных одиночеством бледноголубых глазах мелькнула тень продрогшей девочки.
И она отвела меня в спальню.
А спать совсем не хотелось.
Наверное, потому что Рождество я представляю, как утро, а кто ж
спит по утрам? Утром человек встает – встает во весь свой рост.
Уличный фонарь, а за фонарем тем – громадная луна, а меж ними –
снега и снега падали перед фонарем, бились о землю и вновь возвращались к луне, создавая белые холмы в желтом бесконечии. И трепетное белое и желтое заливало комнату, и казалось – не в жилище я, а в
вагончике фуникулера, и вагончик тот, укутанный снегами, по белым
холмам небесным уносит меня в желтизну первоздания. И в свете том
постель показалась неправдоподобно белой. Я не мог лечь на нее – она
явно предназначалась кому-то другому. Лечь на нее было все равно, что
есть при голодном. Есть при голодном до слез пахучий хлеб.
Ноздри младенца почувствовали запах стылого навоза, и пахнул он
чистотой предстоящих событий и одиночеством зимнего ветра в продрогшей степи. Младенец улыбнулся и приоткрыл печальные глаза свои...
и наступило Рождество – праздник молящихся и печаль всех сирот. А постель моя пахла добрым рассказом, который предстояло еще написать.
Книжный шкаф, столик, несколько стульев, а на полу, в углу, трофейная немецкая картина. А на картине той совсем не рождественский снег. Снег тот был грязно-серым – первый снег послевоенной
Германии. Это был не снег, а состояние разбитой вдребезги страны.
Даже из этой белой благодати, чем щедро делилось небо само, оказывается, можно слепить безысходную грязь. На книжной полке попалась книжка «Фельдшерство». И мне подумалось: «А наука эта вполне
могла произойти от фамилии Фельдшер».
И ходил я по комнате, и носило меня от слезной чистоты Вифлеема
до кроваво-серой усталости послевоенной Германии. И, устав, присел
278
bookElbrus.indd 278
03.12.2008 16:38:49
Проза
на коврик половой, взглянул на стену и обомлел… В красном платье
с белой оторочкой по краям, со стены на меня строго, но по-доброму
глядела кареглазая Матерь Божья – работы Петрова-Водкина. И мне
показалось, что не со стены Она на меня смотрит, а с тех белых холмов
небесных, щедро политых светом лунным. И среди зимы из меня болюче выцарапывались весенние слова Есенина: «Будто я весенней гулкой
ранью проскакал на розовом коне». И мне срочно захотелось написать
рассказ, навеянный белоснежной постелью, которая предназначалась
не мне. Я вбежал на кухню – ручки и бумаги я там не нашел. А нашел
коробку спичек. И я, намочив спичку, стал писать на белых кухонных
изразцах. Писал в забытьи и исступлении. Спичек мне хватило, но вот
изразцы закончились. Не помню, о чем я там писал, но в сознание вплывают кадры из «Мира животных». Лев терзал олененка, бегемот, отбив
его у льва, засунул голову неcчастного себе в пасть, стал делать ему искусственное дыхание. Тут же слетелись большие белые птицы и, став в
круг, замахали крыльями, разгоняя зной африканский, вея спасительной прохладой на бегемота и олененка. Я не помню, что я там написал
на белых стенах тесной «хрущевки», но помню что-то доброе, которое
не исчезает, едва появившись, а оседает внутри тебя навсегда. Ничего
добрее я не писал и уже никогда не напишу. Жаль не помню о чем.
Я сидел на полу и смотрел на падающий снег, на луну, на волшебный уличный фонарь, а на меня строго, но по-доброму смотрела кареглазая Матерь Божья, и за спиной у меня белела постель, предназначенная не мне. Так и просидел до утра в благостном оцепенении. А
утром попросил у нее картину. Она молча ее протянула, и крест на ее
груди не казался таким уж большим. По глазам было видно – и она не
спала. Так трудно уснуть в Рождество.
Я шел домой, и дом мой был совсем рядышком. И шли сквозь
сугробы сонные люди. И, глядя на них, подумалось: «Господи,
меж крестом и полумесяцем – шаг, но в шаге том – забыли, потеряли человека».
Хоть тысячу лет смотри на небо – ты не увидишь Бога. Бог затаился
в другом. До века скончания молись – ты не увидишь Бога. Бог не приходит в одиночку и не приходит к одиноким. Он является вместе с Благостью к тому, кто нашел Его в другом. Прошедший мимо человека –
прошел мимо Бога.
279
bookElbrus.indd 279
03.12.2008 16:38:49
Чипчиков Борис
А утренний запах снега и был запахом самой веры. И была та вера
на стороне идущих. Несмотря на государство, на силу креста и полумесяца, – люди шли, шли, полня меня теплом веры своей. Идущих становилось все больше и больше. Господи, как много у тебя верующих.
Шла пожилая пара – оба белоголовые, под стать снегу небесному. Они
шли, помогая выбираться друг дружке из сугробов. Они шли, нелепо
размахивая руками, нелепо передвигая ногами. Они шли, как в невесомости, шли как два человека, любовью своей преодолевшие земное
притяжение и шагнувшие вместе в измерение иное. И, глядя на них, мне
подумалось: «Они могут пройти и по лесу осеннему, не проронив ни
слезинки», – так они были сильны. Мне ж одному без помощи Божьей
и шага не ступить в том лесу, не заплакав. Я умилялся им, как умилялся
вере нашей единой белой благостью, ниспадающей со всех семи небес.
А снег все шел и шел, и не было конца снегу тому. Я поместил Божью Матерь не в красном углу, а у дверей. Пониже Ее я пристроил
фотографию своей сестры и ее подруги. Их сняли ранним утром в
горах Чегема. И горное утро застало их врасплох, не дав им раствориться в предстоящ