close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

Репрезентация повседневности в русской прозе 1920–1930-х гг

код для вставкиСкачать
На правах рукописи
УДК: 821.161.1
Кувшинов Феликс Владимирович
РЕПРЕЗЕНТАЦИЯ ПОВСЕДНЕВНОСТИ
В РУССКОЙ ПРОЗЕ 1920–1930-х гг.
Специальность: 10.01.01 – Русская литература
АВТОРЕФЕРАТ
диссертации на соискание ученой степени
доктора филологических наук
Санкт-Петербург
2018
Работа выполнена на кафедре русской литературы Федерального государственного
бюджетного образовательного учреждения высшего образования «Российский
государственный педагогический университет им. А.И. Герцена».
Научный консультант: доктор филологических наук, профессор, профессор кафедры
русской литературы Федерального государственного образовательного учреждения
высшего образования «Российский государственный педагогический университет
им. А. И. Герцена»
Кобринский Александр Аркадьевич
Официальные оппоненты:
доктор филологических наук, профессор школы филологии гуманитарного факультета
Федерального государственного автономного образовательного учреждения высшего
образования «Национальный исследовательский университет Высшая школа экономики»
Лекманов Олег Андершанович
доктор филологических наук, старший научный сотрудник отдела рукописей сектора
русских фондов XVIII – XXI вв. Федерального государственного бюджетного учреждения
«Российская национальная библиотека»
Крайнева Наталия Ивановна
доктор филологических наук, заведующая отделом новейшей русской литературы
Федерального государственного бюджетного учреждения науки «Институт русской
литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук»
Грачева Алла Михайловна
Ведущая организация:
Федеральное государственное бюджетное учреждение высшего
«Новосибирский государственный педагогический университет»
образования
Защита состоится «1» ноября 2018 г. в 17:30 на заседании совета по защите диссертаций на
соискание ученой степени кандидата наук, на соискание ученой степени доктора наук
Д 212.199.32, созданного на базе Федерального государственного бюджетного
образовательного учреждения высшего образования «Российский государственный
педагогический университет им. А. И. Герцена» по адресу: 199053, Санкт-Петербург, 1-я
линия В. О., д. 52, ауд. 48.
С диссертацией можно ознакомиться в фундаментальной библиотеке Российского
государственного педагогического университета им. А. И. Герцена (191186, СанктПетербург, наб. р. Мойки, д. 48, корп. 5) и на сайте университета по адресу:
https://disser.herzen.spb.ru/Preview/Karta/karta_000000450.html.
Автореферат разослан «___» июня 2018 г.
Ученый секретарь
диссертационного совета
доктор филологических наук, доцент
Ефремов Валерий Анатольевич
2
Общая характеристика работы
Диссертационное исследование посвящено формам репрезентации
повседневной жизни в Советской России в русской прозе 1920–1930-х гг.
В диссертационном исследовании повседневная жизнь Советской
России 1920–1930-х гг. понимается как некий культурно-исторический текст,
код, который, в свою очередь, в форме другого кода, вторичного, представлен
в русской прозе рассматриваемого периода в виде репродукций. Такое
понимание повседневности позволяет акцентировать исследовательское
внимание, с одной стороны, на реальных исторических фактах (т.е. на том, что́
стало предметом художественного осмысления), а с другой, на способах
репродукции реальной повседневной жизни (т.е. ка́к интерпретируется
повседневность рамках художественного произведения). При этом, несмотря
на уникальность художественного метода каждого писателя и особенность его
подхода к освоению действительности, все же можно говорить о неких общих
типологиях.
Следует учитывать, что изначальный «код» (т.е. реальная историческая
повседневность) периодически менялся, причем достаточно радикально. В
этом смысле приходится говорить о наличии нескольких жизненных практик
в советском обществе 1920–1930-х гг., обусловленных не только социальными
причинами, но и вызванных политическим «разворотом» от революционной
аскетической воинственности и жертвенности к реставрированному в эпоху
сталинизма традиционализму1.
Однако говорить о смене (эволюции) жизненных практик будет
справедливо и в отношении тех, кто эти практики сделал предметом
художественного осмысления: в диссертационном исследовании речь идет, в
том числе, о связи реальной повседневной жизни СССР 1920–1930-х гг. с
повседневной жизнью конкретного автора. Для многих писателей подобная
смена культурно-исторических кодов зачастую носила конфликтный
характер.
Дело заключалось даже не в относительной инертности художественной
литературы (особенно ее больших форм), которая не всегда «успевала»
отразить «верные» тенденции общественной жизни или отразить их в
«нужной» форме, на что в 1930 г. обратил внимание А. В. Луначарский:
«жизнь пошла до того быстро, что о “запаздывании” произведений искусства
в сравнении с ростом жизни надо как-то подумать»2. В случае с конкретным
автором, его внутренняя позиция, верность своей художественной манере,
стремление к творческой свободе входили в противоречие с официальной
идеологией, которая с помощью цензуры и литературной критики
1
См.: Волков В.В. Концепция культурности, 1935–1938 годы: советская цивилизация
и повседневность сталинского времени // Социологический журнал. 1996. № 1 / 2. С. 195–
213.
2
Луначарский А. В. Писателю нужна помощь // Литературная газета. 1930. № 2 (39).
С. 1.
3
контролировала его. Писателю необходимо было выбирать между поиском
политически безопасных тем или форм, между уходом в «самиздат», между
эмиграцией или работой «в стол» и попыткой создать художественное
произведение в рамках социального заказа3.
Таким образом, в диссертационном исследовании речь идет не только об
отражении русской прозой 1920–1930-х гг. форм жизненных практик
советского общества, но и о писательской тактике выживания в условиях
идеологического гнета.
Не возникает сомнений в том, что писатели не просто становились
интерпретаторами, аналитиками, критиками, хроникерами или апологетами
повседневной жизни СССР 1920–1930-х гг. Многие (особенно это касалось
широкой «писательской массы») погружались в повседневность, становясь ее
непосредственными и деятельными творцами и/или персонажами.
Также следует отметить, что проблема репрезентации повседневной
жизни и ее художественного восприятия изначально была противоречивой:
официальная установка на налаживание быта в стране (к рубежу 1920–1930-х
гг.) входила в онтологическое противоречие с антивещизмом,
антибытовизмом русской литературы, которая духовное, бытийное,
преимущественно, ставила выше знаменитого чеховского «крыжовника».
Актуальность исследования обусловлена устойчивым интересом
современного литературоведения к проблеме репродукции повседневности в
литературном произведении.
Несмотря на солидный корпус исследований отечественных и
зарубежных филологов в рамках заявленной проблематики многие аспекты
репрезентации повседневности в литературе остались или вне пределов
исследовательского внимания, или подвергались анализу спорадически, или
рассматривались как сопутствующие, или находятся в стадии начала научной
разработки.
Научная новизна исследования заключается в том, что в нем впервые:
•
проведен типологический анализ способов репрезентации
ключевых реалий (тем) повседневной жизни Советской России 1920–1930-х
гг. в русской прозе рассматриваемого периода;
•
описан феномен сакрализации (истинной и ложной) и
десакрализации повседневности в русской прозе 1920–1930-х гг. в контексте
проблемы становления «нового быта» и отказа от революционной
безбытности в эпоху сталинизма;
•
исследован лейтмотив «квартирный вопрос», занявший одно из
центральных мест в русской прозе рассматриваемого периода и получивший
разнообразные формы своего выражения в виде различных типов жилья,
претендовавших на статус модуса «дом»;
•
рассмотрена мифологема «свой/чужой» как темообразующая в
рамках русской детской прозы 1920–1930-х гг.;
3
Якимова Л. П. «Возвращенные романы» Вс. Иванова «Кремль» и «У» как жанровая
дилогия // Сибирский филологический журнал. 2014. № 2. С. 109.
4
•
выявлены конститутивные черты детского квазиафриканского
травелога как одного из механизмов создания мифологической картины мира
советской повседневности 1920–1930-х гг. и одновременно ее репрезентанта.
Цель исследования состоит в выявлении художественных стратегий и
механизмов отражения в русской прозе 1920–1930-х гг. повседневных реалий
советской жизни этого же периода.
Указанная цель предполагает решение следующих задач:
1)
выявить и исследовать типологические механизмы репродукции
фактов повседневной жизни Советской России 1920–1930-х гг. в русской
прозе рассматриваемого периода;
2)
установить взаимосвязь между историческими, политическими,
социальными, философскими, эстетическими, личностными факторами и
механизмами репрезентации повседневности СССР 1920–1930-х гг. в русской
прозе указанного периода;
3)
исследовать отражение теорий «нового быта», «коллективизации
быта», «воспитания нового человека» в произведениях русской прозы
рассматриваемого периода;
4)
проанализировать разные писательские стратегии репрезентации
истинной и ложной сакрализации быта в Советской России 1920–1930-х гг.;
5)
исследовать структуру лейтмотива «квартирный вопрос», формы
его репрезентации, динамику его развития;
6)
исследовать советскую мифологему «свой/чужой» в русской
детской прозе 1920–1930-х гг. как репрезентацию константы советской
мифологии повседневности;
7)
выявить конститутивные черты детского квазиафриканского
травелога как видового поджанра литературы путешествий в контексте
становления мифа о советском Рае и разрушении мифа о «чужом» Рае
(Африка).
Хронологические рамки исследования заключены между двумя
важнейшими событиями в истории Советской России (окончанием
Гражданской и началом Великой Отечественной войны) и охватывают,
соответственно, период с 1921 г. по конец 1930-х гг.
Объектом исследования стала русская проза 1920–1930-х гг.,
отреагировавшая в художественной форме на злободневные проблемы
повседневной жизни СССР: проблему становления быта (борьба со «старым»
бытом, философия «нового быта»), жилищную проблему, проблему
становления идеологизированной мифологии (в совокупности с задачей
воспитания «нового» человека).
Литературный процесс двадцатилетия в период между Гражданской
войной и Великой Отечественной войной не был однородным. Литература
периода окончания Гражданской войны, периода НЭПа, периода «Большого
скачка» и периода после создания Союза писателей СССР решала разные
эстетические задачи и находилась в разной степени свободы. Однако в основу
методологии диссертационного исследования положен не анализ разных
5
эстетических установок русской прозы 1920–1930-х гг., а анализ конкретных
повседневных явлений советской жизни этого периода: например,
«квартирный вопрос» существовал не только в годы НЭПа, но на протяжении
всего бытования Советской России. Поэтому в диссертационном
исследовании русская проза 1920–1930-х гг. не разбивается на периоды, а
понимается как целостный феномен в рамках проблемы исследования
типологических особенностей и общих закономерностей репрезентации
повседневной жизни.
Предметом исследования являются способы репрезентации в русской
прозе указанных выше реалий советской жизни: сакрализация и
десакрализация быта, эволюция модуса «дом», демифологизация «чужого»
мира.
Материалом исследования являются произведения русской прозы
1920–1930-х гг., отразившие разные идеологические позиции, разные
художественные методы (соцреализм, абсурд, фантастика, сатира и т.д.),
разные жанры (роман, повесть, рассказ, миниатюра, травелог, сказка, комикс),
ориентированные на взрослого и маленького читателя.
Своеобразие исследуемой проблемы определяет принцип отбора
художественных произведений. Литературное наследие рассматриваемого
периода чрезвычайно разнообразно и в количественном, и в качественном
отношении. В рамках диссертационного исследования произвести анализ всех
литературно-художественных произведений рассматриваемого периода в
контексте проблемы репродукции повседневности не представляется
возможным. Поэтому принцип отбора литературы основывался на поиске
наиболее репрезентативных и в тоже время разнообразных, по нашему
мнению, произведений, в которых представлены, с одной стороны, полярные
эстетические позиции, а с другой, разная степень близости позиции автора
правящей идеологии. В корпус отобранных текстов вошли произведения,
описывающие или отражающие повседневную жизнь России в период с 1920х по конец 1930-х гг. и принадлежащие как «большой» литературе (М. А.
Булгаков, М. А. Шолохов, Е. И. Замятин), так и литературе «малой» (В. П.
Катаев, К. К. Вагинов, Л. И. Добычин), как имевшие широкий успех у
читателя (М. М. Зощенко, И. А. Ильф и Е. И. Петров, Н. А. Островский,
А. Н. Толстой), так и писавшиеся «в стол» (Д. И. Хармс, М. Я. Козырев,
С. Д. Кржижановский), как имеющие несомненную художественную
ценность (Ю. К. Олеша, А. П. Платонов, Л. М. Леонов), так и оставшиеся
историческим эпизодом (Ф. В. Гладков, И. Н. Жуков).
Не поднимая вопрос о художественной ценности того или иного
произведения, можно с достаточной степенью уверенности утверждать, что
все они являются яркими примерами репродукции злободневных проблем той
повседневной жизни, которая во многом обусловила их появление.
Методология диссертационного исследования может быть
определена как комплексная, поскольку включает в себя историколитературный,
литературно-типологический,
компаративистский,
6
биографический,
интертекстуальный,
стилистический,
структурносемиотический методы.
Теоретической основой послужили труды:
а) филологов: А. Н. Веселовского, В. Я. Проппа, В. Б. Томашеского,
В. М Жирмунского, В. Б. Шкловского, О. М. Фрейденберг, М. М. Бахтина,
Ю. Н. Тынянова, Т. А. Роболи, А. П. Скафтымова, Ю. М. Лотмана., Р. Барта,
В. Н. Топорова, Т. В. Цивьян, М. О. Чудаковой, Г. А. Левинтона, В. И. Тюпы,
И. В. Силантьева, В. М. Гуминского, Б. М. Гаспарова, А. А. Кобринского,
А. К. Жолковского, В. С. Кисселя, Е. Р. Пономарева, А. Ю. Сорочана,
О. А. Лекманова, И. Е. Лощилова и др. отечественных и зарубежных ученых;
б) историков и культурологов: С. Ю. Бойм, Ш. Фицпатрик,
Н. Б. Лебиной,
М. Г. Мееровича,
М. Я. Геллера,
В. З. Паперного,
С. В. Журавлева, Е. Ю. Герасимовой, С. А. Чуйкиной, Т. П. Хлыниной,
В. А. Антипиной, Г. В. Андреевского и др.
История вопроса и степень научной разработанности проблемы.
Обращение к проблеме репрезентации повседневности в литературе
имеет солидную традицию. С другой стороны, степень научной
разработанности исследуемой темы недостаточна в силу ее объемности,
сложности и многомерности, что открывает перед исследователями широкие
перспективы. Говоря о репрезентации повседневности в русской прозе 1920–
1930-х гг., необходимо осознавать, что не может идти речи о полном и
документальном воспроизведении реалий рассматриваемого исторического
периода в отечественной литературе 4 . Кроме того, в любом произведении
автор так или иначе преломляет факты повседневной жизни через собственное
восприятие, в основе которого лежат жизненная позиция и уникальная
художественная манера.
Однако недостаточность изученности рассматриваемой темы
объясняется не только ее масштабностью, но и тем фактом, что в
филологической науке нет общепринятого определения категории
«повседневность». В литературоведении репрезентация повседневности, как
правило, выявляется за счет оппозиций «форма и деформация» 5 , «свое и
4
Ср.: «<...> полное описание тезауруса культуры – занятие неподъемное» (Добренко
Е. А. Сталинская культура: методологическое удушье (Рец. на книги: Куляпин А.И., Скубач
О. А. Мифология советской повседневности в литературе и культуре сталинской эпохи. М.,
2013; Столяр М. Советская смеховая культура. Киев, 2011) // Новое литературное
обозрение. 2013. № 5 (123). С. 353.
5
Чудакова М. О. Без гнева и пристрастия. Формы и деформации в литературном
процессе 20–30-х гг. // Новый мир. 1988. № 9. С. 240–260.
7
чужое»6, «быт и бытие»7, «сакральный быт и профанный быт»8, «событие и
бессобытийность» 9 и т.д. (в исторической науке понимание повседневности
также предлагается через оппозицию – норма/аномалия 10 ). Преимущество
такого подхода заключается в том, что «повседневность», обыкновенно
понимаемая как «обыденность», «рутинность», «каждодневность» и проч.,
обнаруживает динамику своей репрезентации.
Стоит отметить, что в филологической науке «еще не выработано единое
содержание дефиниции “повседневность”» 11 , которая «подвергается
рефлексии гораздо реже, чем обозначаемые им предметы» 12 , что вызывает
необходимость поиска «работающей» дефиниции 13 . Этим обусловлен тот
факт, что при теоретическом обосновании категории «повседневность»
литературоведы обращаются к результатам исследований в области
культурологии, философии, социологии и истории. Не случайно обзор
литературы в филологических трудах, так или иначе затрагивающих проблему
повседневности, включает в себя имена А. Шютца, З. Фрейда, А. Лефевра, М.
де Серто, Ф. Броделя, М. Шеллера, Г. Гарфинкеля, С П. Щавелева,
И. Т. Касавина, В. Д. Лелеко, Б. Вальденфельса и проч. 14 Вместе с тем к
проблеме репрезентации повседневности в литературе, или, по крайней мере,
6
Бабаева А.В. Семиотика повседневности // Известия СПбГЭТУ «ЛЭТИ». Серия
«Гуманитарные науки». 2005. № 1. С. 43–48.
7
Саморукова И. В. Быт и бытие: репрезентация повседневности в советской
литературе 70-х годов: от Ю. Трифонова к В. Маканину // Критика и семиотика. 2005. Вып.
8. С. 232–238.
8
Краснов А. Г. Притча в русской и западноевропейской литературе XX века
(Соотношение сакрального и профанного): автореф. дис. ... канд. филол. наук: 10.01.01:
10.01.03. Самара, 2005. 22 с.
9
Воротынцева К.А. Поэтика повседневности в аспекте действительности героя //
Критика и семиотика. 2010. Вып. 14. С. 276–292.
10
Лебина Н. Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии 1920–1930
годов. СПб., 1999. 334 с.
11
Ерохина Т. И. Поведение как сфера актуализации «повседневности» и «быта» //
Ярославский педагогический вестник. 2009. № 3 (60). С. 157.
12
Корнев В. В. Проблематизация категории «повседневность» // Известия Алтайского
государственного университета. 2008. № 2. С. 85.
13
См.: Воротынцева К. А. Проблема повседневности // Новый филологический
вестник. 2001. № 3. С. 58–71.
14
См., например: Шевченко Т. С. Роль отечественной ономатопоэтической парадигмы
в истории изучения повседневности // Вестник Ставропольского государственного
университета. 2009. № 6 (265). С. 261–267; Струкова Т. Г. Повседневность и литература //
Известия Южного федерального университета. Филологические науки. 2010. № 4. С. 8–20;
Рябова М. Ю. Знаковые структуры повседневности // Вестник Кемеровского
государственного университета. 2012. № 4. С. 128–131; Пустовойтова О. В. Мир
повседневности в художественном сознании И. А. Бунина // Проблемы истории,
филологии, культуры. 2008. № 22. С. 330–336. В монографии Майкла Гардинера
«Критический анализ повседневной жизни» (Gardiner M. E. Critiques of everyday life. –
London and New York: Routledge, 2000. P. 1–24) дан исчерпывающий обзор, в первую
очередь, западных исследований (из отечественных автор особое внимание уделяет М. М.
Бахтину), посвященных проблеме повседневности.
8
проблеме взаимосвязи между повседневностью и литературой, отечественная
наука и литературная критика обращались еще в 1920-е гг. Так родились
теории «литературы факта» (Н. Чужак) и «литературного быта» (Ю. Н.
Тынянов, В. Б. Шкловский), в рамках которых повседневность (быт) стала
восприниматься как необходимая художественная составляющая в случае
удачного ее художественного осмысления автором. Сама повседневность
стала пониматься в ее внутренней динамике (теория амбивалентного
характера позднесредневековой и ренессансной культуры М. М. Бахтина).
Заложенная русскими формалистами традиция понимания повседневности как
некоего семиотического поля получила свое развитие в трудах
Ю. М. Лотмана, В. Н. Топорова, Вяч. Вс. Иванова и др.
Недостаточная определенность категории «повседневность» в
литературоведении порождает вольное обращение с ней в сфере научной
коммуникации и обрекает на периферийное существование в понятийной
системе в рамках филологической науки, что, в том числе, связано с
многозначностью этого понятия, прослеживаемой и на языковом уровне.
Согласимся с мнением О. Л. Лейбовича, который предлагает понимать
повседневность предельно широко: «весь человеческий мир – от самых
интимных зон, разделяемых с близкими людьми, до публичных акций; от
низменных практик до высших форм человеческой активности» 15.
Современная исследовательница повседневности в литературе
Т. Г. Струкова также считает, что в рассматриваемом феномене «представлена
вся полнота бытия/поведения человека» 16 , а репродукция повседневности
связана с «различными историческими и эстетическими эпохами, внутри
художественных направлений и у разных писателей»17.
В таком случае, «повседневность» следует понимать как родовое
явление не только по отношению к понятиям «быт», «рутина»,
«ежедневность», «обыкновенность», «тривиальность», «банальность»,
«обыкновенность», «монотонность» и проч., но и к понятиям «миф»,
«идеология», «пропаганда», «духовная жизнь» и проч., поскольку названные
феномены так же являются фактами повседневной жизни.
За короткий период (меньше четверти века) в Советской России
сменилось несколько пропагандируемых идеологами новой власти жизненных
практик: революционный аскетизм и безбытность, «буржуазный» НЭП с
социально-экономическим расслоением населения и сопутствующими
девиациями, сталинская «реанимация» имперского самосознания в рамках
нового мифа о «лучшей в мире стране». Экзистенциальная «норма» советского
человека, таким образом, не просто подвергалась постоянным аберрациям, но
15
Лейбович О. Л. Дом о трех этажах, или как изучать повседневность поздней
сталинской эпохи // Астафьевские чтения (ноябрь 2008). Время «веселого солдата»:
ценности послевоенного общества и их осмысление в современной России. Пермь, 2009. С.
254.
16
Феномен повседневности в литературе ХХ века: монография / Т. Г. Струкова [и др.]:
науч. ред. Т. Г. Струкова. Воронеж, 2013. С. 19.
17
Там же. С. 24.
9
претерпевала
бесконечные
изменения
вплоть
до
приобретения
противоположного изначальному смысла (например, сталинский разворот от
философии коммунного жилья, ленинского по своей природе, к
индивидуальному жилью).
Подобные отклонения были зафиксированы в трудах Ш. Фитцпатрик,
С. М. Бойм, Н. Б. Лебиной, К. Платта и др. Постоянно меняющиеся
аксиологические опоры (коды) советской повседневной жизни нашли свое
выражение в многочисленных репрезентациях в литературных произведениях
рассматриваемого периода.
За последние пятнадцать лет в нашей стране и за рубежом вышло
большое количество публикаций, в том числе, монографического характера,
рассматривающих в том или ином аспекте репродукцию повседневности в
литературном процессе 1920–1930-х гг.18.
Принимая во внимание опыт культурологических, исторических,
философских, психологических и проч. исследований советской
повседневности 1920–1930-х гг., в диссертационном исследовании внимание
уделяется сугубо филологическому (историко-литературному) анализу форм
ее репрезентации: сакрализации быта, квартирному вопросу и
демифологизации чужого мира.
Основные положения, выносимые на защиту:
1)
Повседневная жизнь Советской России 1920–1930-х гг. породила
две жизненные практики (частная бытовая жизнь и коллективная бытовая
жизнь), по-разному отрефлексированные художественной прозой. В
художественных произведениях, не противоречивших социальному заказу
(который, по выражению М. И. Цветаевой, «всегда приказ»), критике
подвергались вещизм, мещанство, обывательщина, а сама проблема быта
связывалась с историческими изменениями. В произведениях же, свободных
от тенденциозности, критически осмыслялась, в том числе, обезличенность
нового быта, его массовидный характер. Личный быт понимался если не как
отражение бытия (Б. Л. Пастернак), то, по крайней мере, как проявление права
на независимую частную жизнь, а проблема «человек и быт» объяснялась не
18
См., напр.: Добренко Е. А. Формовка советского читателя: социальные и
эстетические предпосылки рецепции советской литературы. СПб., 1997. 321 с.;
Добренко Е. А. Формовка советского писателя: социальные и эстетические истоки
советской литературной культуры. СПб., 1999. 557 с.; The Landscape of Stalinism: the art and
ideology of Soviet space / ed. by Evgeny Dobrenko a. Eric Naiman. Seattle; London, 2003. 315
p.; Epic revisionism: Russian history and literature as Stalinist propaganda / Kevin M.E. Platt a.
David Brandenberger, ed. Madison, 2006. 355 p.; Николаев Д. Д. Русская проза 1920–1930-х
годов. Авантюрная, фантастическая и историческая проза. М., 2006. 688 с.; Щеглов Ю. К.
Романы Ильфа и Петрова. Спутник читателя. СПб., 2009. 656 с.; Посадская Л. А. Советская
повседневность в художественных текстах (1920-е –1990-е годы). М., 2013. 184 с.; Куляпин
А. И., Скубач О. А. Мифология советской повседневности в литературе и культуре
сталинской эпохи. М., 2013. 240 с.; Феномен повседневности в литературе ХХ века:
монография / Т. Г. Струкова [и др.]: науч. ред. Т. Г. Струкова. Воронеж, 2013. 208 с.
10
столько внешними причинами, сколько внутренней духовной жизнью
персонажей.
2)
Сакрализация/десакрализация
быта
как
универсальный
художественный прием в плане репродукции повседневности в литературном
произведении непротиворечиво объединяет многочисленные, часто
диаметрально противоположные представления советского общества о
содержании сакрального. Благодаря культурной революции, в область
священного вошли такие явления повседневности, которые в
дореволюционной России традиционно входили в область мирского.
3)
Проблема «истинной и ложной сакральности» породила несколько
писательских стратегий репрезентации священного и мирского:
отделение «истинного священного» от «ложного священного»
(разоблачение фальшивой сакрализации с помощью приема «кривого зеркала»
в творчестве М. Я. Козырева);
доказательство несостоятельности попыток «насильственной
сакрализации» профанного быта за счет проекции его на временную
категорию «прошлого» – в творчестве К. К. Вагинова;
ироническое (негативное) и лирическое (позитивное) смешение
сакрального и обыденного с помощью ритмического чередования «взрослой»
и «детской» точки зрения в творчестве Л. И. Добычина.
4) В качестве репрезентанта повседневной жизни в русской прозе
1920–1930-х гг. выступает лейтмотив «квартирный вопрос». При всей
сложности, обусловленной наличием в структуре рассматриваемого
лейтмотива множества оппозиций («свое / чужое», «быт / безбытность», «дом
/ не-дом», «обустроенность / необустроенность», «личное / общее», «жилое /
нежилое», «дом / бездомность», «уют / отсутствие уюта» и т.д.), единство ему
придает категория времени, которая отражает динамику его развития и
функционирования. В рамках рассматриваемого лейтмотива будущее
воспринимается критически или с надеждой на радикальное улучшение,
прошлое идеализируется или принимается в качестве примера мещанства и
пошлости, настоящее же, которое характеризуется как неустроенное,
понимается как переходный период.
5)
Лейтмотив «квартирный вопрос» в русской прозе 1920–1930-х гг.
стал репродукцией замены/разрушения традиционного дома коллективно
организованным жильем (коммунальная квартира, общежитие, коммуна,
барак, колония, приют), которому присущ ряд устойчивых признаков (грязь,
страх, соглядатайство, девиации в области интимной сферы, смещение
функций внутренних топосов). Несмотря на мощное воздействие идеологии,
окончательно вытеснить традиционный образ дома из русской прозы не
получилось: он сохранил и свою символику, и свою значимость, пусть и на
периферии художественного пространства русской прозы 1920–1930-х гг.
6)
В рамках советской мифологии повседневности конструировался
негативный образ чужого, т.е. несоветского мира с помощью связанных мифов
о его враждебности, неполноценности, социальной несправедливости. Одной
11
из репродукций этих мифов в русской прозе 1920–1930-х гг. стал детский
квазиафриканский травелог. К характерным чертам этого поджанра
литературы путешествий относятся пропаганда «эстетики завоевания» 19 ,
идеологизация содержания, установка на дискредитацию экзотического мира,
критическое изображение псевдоафриканского уклада жизни, в котором
усматривается критика советской действительности.
7)
Детский квазиафриканский травелог, вместе с тем, стал одной из
форм литературного эскапизма, позволив его создателям воплотить свои
художественные идеи в рамках дистанцированного (в том числе, благодаря
историко-культурной и литературной традиции) от советской реальности
географического пространства.
Степень достоверности результатов диссертационного исследования
определяется привлечением большого количества источников различного
характера. Среди них, в первую очередь, классические и современные
исследования по теории и истории литературы, научные исследования,
посвященные конкретным писателям и позволяющие адекватно
интерпретировать
их
художественные
произведения.
Конкретный
художественный материал анализируется в рамках заявленной темы, в том
числе, на основании современных исторических и культурологических
исследований.
Теоретическая значимость исследования. Разработка проблемы
истинной и ложной сакрализации исторического быта времен раннего СССР,
времен НЭПа и времен довоенного сталинизма расширяет понимание
онтологической оппозиции священное/пошлое, которая является одной из
основополагающих в русской литературе.
Представление лейтмотива «квартирный вопрос в русской прозе 1920–
1930-х гг.» как репрезентанта повседневной жизни расширяет понимание этой
структурной единицы художественного произведения, предлагая новые
возможности для анализа мотивной системы в русской прозе.
Исследование детского квазиафриканского травелога как репрезентанта
«борьбы с чужим миром» в контексте культурной и политической
обособленности СССР 1920–1930-х гг. расширяет жанровые границы
литературы путешествий и предлагает новые возможности для изучения
феномена травелога.
Практическая ценность исследования. Результаты, полученные в
ходе исследования, могут быть использованы при составлении вузовских
лекционных курсов, курсов семинарских занятий по истории и теории русской
литературы XX века, в разработке спецкурсов, посвященных проблемам
повседневности и ее репрезентации, проблемам мотива, частным проблемам
поэтики русских писателей 1920–1930-х гг. для учащихся бакалавриата,
магистратуры и аспирантуры.
19
Widdis E. To Explore or Conquer?: Mobile Perspectives on the Soviet Cultural Revolution
// The Landscape of Stalinism: the art and ideology of Soviet space. Seattle; London, 2003. P. 221.
12
Материалы и результаты диссертационного исследования могут быть
использованы в других гуманитарных дисциплинах, таких как история,
культурология, искусствоведение, философия.
Апробация работы. Основные положения диссертационной работы
были изложены в форме докладов на научных конференциях различного
уровня, а именно: Международная научная конференция «Литература одного
дома» (Санкт-Петербург, 2015); Всероссийская научная конференция
«Русский травелог XVIII–XX веков» (Новосибирск, 2015); Областная научная
конференция «Актуальные проблемы гуманитарных исследований» (Елец,
2015).
По результатам исследования опубликованы 2 монографии, 20 статей,
из которых 15 – в изданиях, соответствующих рекомендованному ВАК РФ
«Перечню рецензируемых научных журналов и изданий», 1 – в коллективной
монографии.
Структура работы. Работа состоит из введения, трех глав, заключения,
списка литературы, насчитывающего 524 источника. Объем диссертации
составляет 331 страницу.
Основное содержание диссертации
Во «Введении» дается общая характеристика диссертационного
исследования; обосновывается актуальность и научная новизна;
рассматривается история вопроса и степень изученности проблемы;
определяются хронологические рамки; формулируются цели, задачи и
положения, выносимые на защиту; описываются методологическая база,
объект и предмет исследования, теоретическая и практическая значимость и
структура диссертационного исследования.
Первая глава диссертационного исследования «Сакрализация и
десакрализация быта в русской прозе 1920–1930-х гг.» состоит из пяти
параграфов и посвящена анализу трех писательских стратегий репрезентации
повседневности: М. Я. Козырева, К. К. Вагинова и Л. И. Добычина. Анализ
проблемы истинной и ложной сакрализации и десакрализации быта
осуществляетя в рамках дихотомии «священное/мирское», которая
понимается как универсальная концепция репрезентации повседневности в
русской прозе 1920–1930-х гг. Рассмотренные три писательские стратегии
отличаются и предметом художественного исследования повседневности
(советская повседневность 1920–1930-х гг. не была гомогенизированной), и
своеобразием ее репродукции.
В первом параграфе «Вопросы быта и литература 1920–1930-х гг.»
рассматривается актуализация проблемы быта в русской прозе указанного
периода как наиболее очевидной формы повседневной жизни.
Литература (как беллетристика, так и публицистика) стала одним из
мощнейших пропагандистских орудий новой власти в вопросе организации
быта. Проблема состояла в том, что пропаганда строилась, по большей части,
на критике проявлений старого быта, которые, в определенной степени,
13
естественным образом регенерировались (частная сфера), в то время как
«новый» быт, ассоциировавшийся у руководства страны с бурными
революционными годами, отходил в прошлое: в 1930-е гг. активно
выстраивался миф о наступившем благополучии и преодолении не только
пореволюционной разрухи, но и экономической отсталости от Запада еще
дореволюционной России.
«Большая» литература (в отличие от, например, сатирических журналов)
не всегда могла своевременно реагировать на эти изменения по двум
причинам: во-первых, она не могла так оперативно реагировать на социальный
заказ, а во-вторых, охватывала не одну какую-либо проблему (пьянство,
венерические заболевания, хулиганство, семейные раздоры и т.д.), а их
комплекс, создавая широкую панораму общественной жизни СССР 1920–
1930-х гг., в результате чего под критику могли попасть те реалии советской
жизни, которые критиковать уже было нельзя.
Различные теоретические подходы к проблеме репродукции быта в
литературе дополнялись разнообразными писательскими стратегиями, самой
простой и очевидной из которых является документализм, клишированность
и схематизм в изображении быта у писателей-бытовиков, не раз
подвергавшиеся сатирической критике (например, у В. В. Маяковского и О. М.
Брика в «Нашей словесной работе»).
В диссертационном исследовании объектом внимания стали иные
писательские стратегии. В поисках наиболее универсальной концепции
репрезентации повседневности в русской прозе 1920–1930-х гг. предлагается
разработка проблемы репродукции повседневной жизни в русле оппозиции
«сакральное/профанное».
Рассматриваемая оппозиция позволяла писателям в рамках проблемы
репрезентации быта расставлять или фиксировать на фактах повседневной
жизни советского общества аксиологические акценты, которые не раз
динамично менялись за относительно короткий исторический промежуток
времени, или, напротив, несмотря на все изменения в советской системе
ценностей, отыскивать онтологически незыблемые духовно-нравственные
опоры человека. В то же время, понятия «сакральное» и «профанное» в их
первоначальном понимании (религиозном) категориально не равны
«сакральному» и «профанному» в аксиологической системе советской
идеологии и даже зачастую прямо противоположны.
Во втором параграфе «Сакрализация быта 1920–1930-х гг.»
говорится о том, что ранние советский быт и культура формировались в
условиях торжества идеи борьбы, которая носила эсхатологический и
апокалипсический характер (надежда на мировую революцию). Поскольку
формально связи с прошлым культурно-историческим наследием
насильственно разрывались, советскому обществу со стороны власти в
принудительной форме были предложены новые «духовные» ориентиры –
сакральные символы, связанные с идеями марксизма и большевизма и
событиями революции и Гражданской войны. В то же время идеологическому
14
переосмыслению подверглись те символы, которые обладали статусом
сакральных в дореволюционной России. С другой стороны, «переоценка
ценностей» разделялась не всеми жителями Советской России, да и сама
система ценностей не была однородной. Таким образом, в область сакрального
и профанного (границы между которыми, как показал в свое время М. М.
Бахтин, не являются непреодолимыми) разные слои общества вкладывали
разное содержание, что и было зафиксировано в художественных
произведениях русских писателей рассматриваемого периода в рамках
проблемы «сакрализации/десакрализации» быта как репрезентации
повседневной жизни Советской России.
Одним из механизмов сакрализации быта в русской прозе 1920–1930-х
гг. стала архаизация новых артефактов: появление лидеров-символов
обязательно вписывается в привычные культурные схемы их понимания, через
фетишизацию и иконизацию. С другой стороны, размытие границ между
символами профанного и священного в литературе привело к семиотическому
смешиванию, которое сразу же было отмечено и подвергнуто критике («Злые
заметки» Н. И. Бухарина).
Вместе с тем, проблема перехода быта из одного состояния (сакральное)
в другое (профанное) или обратно, т.е. его сакрализация или десакрализация,
в рамках художественной прозы 1920–1930-х гг. расширяется за счет
коннотаций с категорией времени («сейчас/тогда/завтра»).
Логика сакрализации нового быта и десакрализации старого быта
идеологической машиной Советской России разделялась только в пределах
официально-парадной литературы, являвшейся частью этой машины.
Идеологически свободная литература, т.е. мыслящая, ищущая, не только
отразила противоречия процесса сакрализации/десакрализации быта в СССР,
но и предложила свое понимание этого процесса. Другими словами,
нетенденциозная литература не разделяла предложенную официальной
идеологией систему «сакральное/профанное», предлагая свое прочтение этой
проблемы.
В итоге можно говорить о нескольких механизмах (стратегиях)
сакрализации/десакрализации быта в русской прозе рассматриваемого
периода. Предметом анализа в диссертационном исследовании стали три
писательские стратегии, представленные творчеством М. Я. Козырева,
К. К. Вагинова и Л. И. Добычина.
Третий параграф называется «Энциклопедия “нового быта” в
повести М. Я. Козырева “Ленинград”».
Объектом критики в повести Козырева является новый советский быт
(времен НЭПа), профанная сторона которого сакрализируется в рамках новой
идеологии. Сакрализация изначально профанного быта в «Ленинграде»
осуществляется за счет таких приемов, как а) совмещение несовместимого и
б) замещение.
В повести несколько уровней понимания сакрального. Первый уровень
(негативный) можно определить как ложно-сакральный, представленный
15
бытом правящей партийной номенклатуры, новой «аристократии». Именно он
становится объектом критики – писатель в сатирической форме показывает,
что пришедшие к власти большевики используют старую идеологическую
матрицу православия, долгое время остававшейся частью триады
«самодержавие, православие, народность». Второй уровень (положительный)
можно определить как истинно-сакральный. Он представлен бытом простых
тружеников, новых «угнетенных». Третий уровень выходит за рамки
проблемы сакрализации быта в повести и связан с вопросом веры в Бога.
Писатель делает акцент на лубочности «нового быта», его формализме
при внутренней пустоте, свидетельством чего является не просто фальшивая
сакрализация бытового мира персонажа, но и профанизация этого
лжесвященного мира. В качестве разоблачающего примера выступает новая
карточная игра, ставшая очередной иллюстрацией пародии 20 на истинную
сакральность (карты Таро). Хотя Козырев объектом своей художественной
критики делает повседневность НЭПа, можно предположить, что писатель
уловил главный принцип советского общества – лживую декоративность, в
основе которой лежат иконизация власти и революционного антуража, а также
философия «перевертеня», озвученная А. Б. Залкиндом: «<…> естественнонаучная грамотность вместо евангелия, талмуда, корана, – клуб – вместо
церкви, синагоги, мечети, – красные галстуки и портреты Ленина вместо
крестиков и ладонок» [так в тексте. – Ф. К.]21.
Писательская стратегия Козырева заключается в использовании приема
кривого зеркала, которое через череду «отражений» позволяет отделить
истинное священное от ложного священного. Саркастическое изображение
повседневной жизни советского общества (быт, досуг, пропаганда, политика,
интим, классовая борьба, образование, развлечения, журналистика, искусство
и т.д.) выстраивается по принципу последовательного разоблачения
фальшивого сакрального советского мира.
Четвертый параграф называется «Сакральный и профанный быт
Константина Вагинова».
Внимание Вагинова к быту объясняется и литературными, и
металитературными (личностными) факторами. В первом случае, разговор
должен вестись в контексте влияния акмеистических мировидения и опытов
сопряжения быта и бытия22 на художественное мировоззрение писателя.
Во втором случае, речь идет о понимании Вагиновым временности
Истории, ведущей к гибели Культуры (истинным символом которой является
20
Ануфриев А. Е. Пародийные приемы изображения в романе Е. Замятина «Мы» и
повести М. Козырева «Ленинград» // Литературоведение на современном этапе теория.
История литературы. Творческие индивидуальности. К 130-летию со дня рождения
Е. И. Замятина. По материалам Международного конгресса литературоведов 1–4 октября
2014 года. Вып. 2. Кн. I. Тамбов. Елец, 2014. С. 222–229.
21
Залкинд А. Б. Этика, быт, молодежь // Залкинд А. Б. Революция и молодежь. М.,
1925. С. 58–59.
22
Кихней Л. Г., Меркель Е. В. Аксиология повседневных вещей в поэтике акмеизма //
Вестник Томского государственного университета. Филология. 2015. №1 (33). С. 129–138.
16
растворяющийся в пореволюционные годы Петербург, превратившийся в
чуждый поэту Ленинград), а следовательно, ценности ее артефактов в самом
широком понимании значения этого слова.
Трансформация акмеистической гармонии «высокого» и «низкого» у
Вагинова принимает не романтический, а критический характер. Говорить о
поэтизации быта у Вагинова нельзя: перед нами сатира, насмешка, но
насмешка грустная. Писатель осознает тщетность и бездумность
безудержного коллекционирования своими персонажами вещного мира
прошлого, который приобретает статус священного и продолжает
существовать в виде «осколков».
Персонажами Вагинова сакрализируется не только быт прошлого, но и
быт настоящего. Таким способом персонажи пытаются спасти свое будущее,
наполнить его существование тем вещественным миром, который уже сейчас
рассыпается под влиянием времени и переходит в разряд прошлого. Сохраняя
прошлое и бережливо его классифицируя в созданном ими сакральном поле,
они по инерции сакрализируют «низкий» быт настоящего, которое в будущем
будет иметь такой же статус «священного-быта-из-прошлого». В результате
такого хронологического скачка меняется аксиологический характер
предметов быта со знака «минус» (традиционное понимание «низкого» быта)
на знак «плюс» (сакрализация быта персонажами). В таком случае иное
качество начинает приобретать весь вещный и даже не-вещный (сны) мир,
поскольку неясно, какие его фрагменты изменят свою ценность в будущем,
став актом прошлого.
В своем стремлении перенести мир обыденного настоящего в ранг
священного будущего, которое станет прошлым (другими словами, именно
категория времени меняет статус быта с профанного на сакральный),
персонажи Вагинова теряют первоначальный авторский посыл: сохранить
«милый дом» – Петербург/Петрополь. В этом – принципиальная разница
между писателем и его героями.
Сакрализация быта персонажами Вагинова может пониматься как некий
протест против советской сакрализации быта или, по крайней мере, как ее
альтернатива. Попытка вагиновских персонажей «войти в Культуру», собирая
и сохраняя мусор современности, который, по их представлению, обретет
ценность в будущем, изначально безуспешна и является примером ложной
сакрализации, поскольку не имеет ни эстетической, ни этической базы
Пятый параграф «Сакральное-минус и профанное-плюс в прозе
Леонида Добычина» посвящен анализу ритмического смешивания
сакрального и профанного в произведениях писателя. Ритмическая
организация предельно сжатых текстов Добычина, исходящая от
«монтажного» метода, прослеживается исследователями его творчества на
разных уровнях – на уровне организации языковых единиц, «на лексическом
уровне», на уровне лейтмотивов, на структурном уровне и смысловом
(сакральное и профанное).
17
Именно ритм, на смысловом уровне обусловленный сменой точек
зрения (персонажей и авторской) за счет чередования иронического и
лирического, позволяет читателю «разглядеть в кажущейся монотонности и
приглушенную иронию и лирическую ноту»23.
Почти
беспристрастно
описываемая
писателем
дои
послереволюционная повседневная жизнь провинциальной России
принимается им такой, какая она есть, без прикрас: автор нарочито
«удаляется» из текста и только «намеками» высказывает свое отношение к
ней. Добычинские ирония и лирика являются способом репродукции мирского
и священного: истинно сакральное окрашено у писателя в лирические тона,
профанное – в иронические (вплоть до сатиры). Однако важно сделать
замечание, касающееся приведенного тезиса: у каждого добычинского
персонажа своя система сакрального/тривиального, в основе которой лежит
или «детская», или «взрослая» точка зрения.
В отличие от Козырева, погруженного в настоящее, и Вагинова,
погруженного в прошлое, Добычин выходит за рамки категории времени, с
одинаковым равнодушием фиксируя, словно на документальную кинопленку,
происходящее вокруг его персонажей. Для него истинно ценным становится
непосредственное (детское) переживание бытия, в котором «низкая» и
«высокая» повседневность слиты в первоначальную гармонию. В то же время
в мире взрослых (обывателей) единство быта и бытия объясняется
отсутствием содержательного момента. Как до революции были опошлены
символы сакрального, так и в Советской России в традиционных и
новообретенных (советская мифология) символах сакральное или отсутствует,
или опошлено. Поэтому «взрослые» персонажи Добычина лишены
психологизма и похожи на кукол.
Вторая глава диссертационного исследования «Квартирный вопрос в
русской прозе 1920–1930-х гг.» состоит из трех параграфов и посвящена
анализу такой злободневной реалии советской жизни, как знаменитый
«квартирный вопрос», который в русской прозе 20–30-х гг. ХХ в. нашел свое
отражение/выражение в виде одноименного лейтмотива со своей структурой,
функциями и планами репродукции – типами жилища, описанными
литературой указанного периода.
В первом параграфе «О лейтмотиве “квартирный вопрос”»
рассматривается отечественная теория мотива с целью выявления основных
конструктивных элементов лейтмотива «квартирный вопрос», а именно:
- семантика (т. е. смысловое наполнение мотива);
- устойчивость/постоянство/повторяемость (т. е. способность мотива
«кочевать» из одного произведения в другое или повторяться в одном и том
же произведении);
- образность (т. е. наличие художественного элемента);
23
Никольская
Т.
Л.
Возвращение
таланта
Добычин. Воспоминания. Статьи. Письма. СПб., 1996. С. 59.
//
Писатель
Леонид
18
- функциональность (т. е. способность мотива оказывать влияние на
развитие сюжета и/или становиться основой сюжета);
- содержательная вариативность, репродукция (т. е. многообразие форм
проявления лейтмотива).
Во втором параграфе «Структура лейтмотива “квартирный
вопрос”» рассматривается специфика исследуемого структурного элемента
как репрезентанта повседневной жизни 1920–1930-х гг.
При всей своей очевидности рассматриваемый лейтмотив, порой
поднимающийся на сюжетообразующий уровень, не стал предметом
пристального и комплексного изучения. Вместе с тем при кажущейся простоте
анализируемый лейтмотив обнаруживает сложную внутреннюю структуру и
многообразие в плане репрезентации за счет сложной системы коннотаций с
группой сопутствующих мотивов («дом», «жилье», «быт», «бездомность» и
т. д.).
В диссертационном исследовании лейтмотив «квартирный вопрос»
рассматривается в нескольких аспектах.
Во-первых, в аспекте диахронической динамики (обусловленной
историческими подвижками в повседневной жизни СССР за ограниченный
период времени и их отражением в литературных произведениях), в рамках
которой такой анализ выглядит целесообразным и методологически
оправданным.
Во-вторых, указанный лейтмотив рассматривается в рамках
определяющей оппозиции быт/бытие, которая имеет в русской литературе
продолжительную традицию.
В-третьих, лейтмотив «квартирный вопрос» рассматривается в рамках
категории «время»: оппозиционный характер его структуры очевиден, но не
объясняет динамику изменения содержания, которое совершенно определенно
зависит от того, в каком художественном времени литературного
произведения (прошлое, настоящее, будущее) решается эта злободневная
проблема советского общества.
В-четвертых, лейтмотив «квартирный вопрос» рассматривается в
аспекте типологии жилья, широкого представленной в русской прозе 1920–
1930-х гг. Анализ основных видов жилья (дом, квартира, коммунальная
квартира, общежитие, барак, коммуна, колония, детский дом) выявляет их
статусный характер: определенный вид жилья выступает как одна из основных
характеристик персонажа, обусловливает в своей пространственной системе
определенный тип поведения персонажей.
Указанные формы жилья стали предметом исследования и составили
содержание четырех пунктов.
Первый пункт называется «Дом». Идеология новой власти отрицала
наличие собственного жизненного пространства как островка свободы. Не
случайно уже на стадии проектирования городской жизни руководство
19
ориентировалось на идею контроля за жизнью своих подданных24. Поэтому
дом, находящийся в личном владении, например, М. А. Булгаковым выносится
на периферию художественного пространства; сам образ дома уходит из
литературы так же, как и из реальности, которую она описывала.
«Мотив дома в ранней советской прозе, по существу, отсутствует» 25
и/или, как правило, подвергается критическому осмыслению: дом связывается
с пороками, классовой чуждостью, с мотивом врага и смерти, с вызывающей
сытостью на фоне пореволюционного голода. Таким образом, находящийся в
личном владении дом утрачивает положительные черты, обретает негативные
и уничтожается («Цемент» Ф. В. Гладкова).
Многочисленные стройки, командировки, массовые перемещения
людей по стране (добровольные и, к сожалению, принудительные) – все это
ломало привычный образ проживания, отрицало уют. Идея движения, ломки
традиционных жилищных схем была закреплена в утопических проектах
советских архитекторов26. В этом отношении показателен роман В. П. Катаева
с симптоматическим названием «Время, вперед!», в котором барачная жизнь
воспринимается как единственно верная форма существования: время не ждет,
когда строитель будущего обустроится. Бездомье становится символом
борьбы страны за будущее.
Второй пункт называется «Квартира-дом / квартира».
Одним из центральных локусов для проживания персонажей в русской
прозе рассматриваемого периода становится квартира как заместитель дома –
квартира-как-дом, квартира-дом, – своеобразная попытка найти выход из
ситуации неприятия коммунального быта с тоской по личному
благоустроенному жилью, что особенно характерно для творчества
М. А. Булгакова, у которого квартира-дом представляет собой компиляцию
пространственных маркеров дома и квартиры.
Можно выделить две разновидности квартиры-дома:
а) квартира, полностью замещающая собой дом на пространственном,
структурном и функциональном уровнях, и
б) квартира, лишенная черт дома (уюта, индивидуальности, тепла, очага
и проч.), которая или воспринимается как примета пошлости, или абсолютно
неинтересна своему владельцу.
Эти две позиции отражают два концептуальных подхода, которые
являются магистральными в контексте типа квартиры-дома лейтмотива
«квартирный вопрос».
В первом случае квартира является аналогом дома-гнезда («Белая
гвардия» М. А. Булгакова), во втором – квартира ассоциируется с мещанством
24
См.: Меерович М. Г. Наказание жилищем: Жилищная политика в СССР как
средство управления людьми, 1917–1937. М., 2008. 303 с.
25
Великая Н. И. «Белая гвардия» М. Булгакова: Пространственно-временная
структура произведения, его концептуальный смысл // Творчество Михаила Булгакова.
Томск, 1991. С. 38.
26
Паперный В. З. Культура Два. М., 2006. С. 60–72.
20
и пошлостью («Зависть» Ю. К. Олеши), с крушением романтических надежд
на переустройство мира.
Поскольку квартира становится символом пошлости, то ее владелец
равнодушен к ней, так как целиком устремлен в будущее (идейные персонажи)
или погружен в прошлое.
Третий пункт называется «Коммунальная квартира / комната».
Если дом в структуре лейтмотива «квартирный вопрос» вынесен на
периферию (в пространственном отношении) или в прошлое/будущее (во
временном
отношении),
то
коммунальная
квартира
становится
репрезентацией настоящего (во времени) и центром городской жизни (в
пространстве). Специфика коммунальной квартиры заключается в том, что
внутренние локусы жилого пространства в русской прозе рассматриваемого
периода меняют свои качественные характеристики.
В пространстве коммунальной квартиры на передний план выходят
ранее табуированные локусы проживания: кухня, коридор, ванная комната,
отхожее место. Коммунальная квартира, таким образом, становится
перевертенем дома, объединяя жильцов в «низких» местах.
Постоянным показателем коммунального проживания становится
теснота, ставшая предметом сатиры Д. И. Хармса, М. М. Зощенко,
М. А. Булгакова и др.
Теснота разрушает границы личной свободы и безопасности:
«фанерность» стен, их «тонкоребрость», становится не просто помехой в
отношении соблюдения бытовой интимности: в условиях террора,
устроенного руководством страны в отношении своего народа,
«прозрачность» стен становится опасной.
Коммунальная квартира в русской прозе 1920–1930-х гг., являясь этапом
эволюции модуса дома, становится воплощением хаоса, продолжает
«стираться» в своих конституционных чертах (обособленность, укромность,
уют, индивидуальность, безопасность и проч.), в конечном и закономерном
случае теряя свою индивидуальность и оправдывая коллективные формы
проживания, лишенные, согласно писательской логике, таких недостатков, как
бытовуха, мещанство, разврат и т.д.
Четвертый пункт называется «Общежитие / барак / коммуна /
колония / приют».
С коммунальной квартирой общежитие роднит, собственно, способ
проживания, когда множество жильцов размещаются в комнатах или даже в
одной общей комнате (здесь общежитие сближается с коммуной) одного
здания. Однако в общежитии, в отличие от коммунальной квартиры,
проживают люди одного класса и/или одной социальной прослойки.
Как локус, в котором происходят события литературного произведения,
общежитие обладает рядом постоянных признаков, основными из которых
можно назвать закрытость, грязь и девиации в сфере интима, носящего
открытый или насильственный характер. Изгнанный из коммунальной
квартиры, Эрос в полной мере проявляет себя в общежитии.
21
Любовь и интимные отношения повержены и изжиты в коммуне и
колонии. Во многом этому способствует осведомленность каждого члена
коммуны друг о друге, чему как раз и способствует отсутствие личных комнат.
Отличием коммуны от общежития является и чуть ли не показательная
бедность (как самого помещения, так и ее обитателей), а также чистота и
военный порядок.
Приют
становится
закономерным
завершением
эволюции
коллективного жилья, в котором полностью разрушается человеческая
личность.
В третьей главе диссертационного исследования, которая называется
«Советская мифология повседневности: детский квазиафриканский
травелог 1920–1930-х гг.», рассматривается такой аспект повседневной
жизни Советской России указанного периода, как демифологизация
зарубежного мира на примере поджанра литературы путешествий.
Детский квазиафриканский травелог 1920–1930-х гг. стал одновременно
и частью, и одним из средств формирования советской мифологии, в основе
которой лежит принцип превосходства социалистического строя и новой
организации жизни над несоциалистическим строем, и был ориентирован на
самого нетребовательного читателя – ребенка, с которым большевики
связывали свои надежды в контексте идей воспитания нового человека.
С точки зрения культурно-исторического диалога, обращение к
африканской теме в рамках русской прозы 1920–1930-х гг. было отголоском
модернистского увлечения Африкой в 10-е гг. ХХ в., которое, в свою очередь,
стало очередным витком интереса к инокультурной экзотике в русской
литературе27.
Помимо прочего, детский квазиафриканский травелог является
репрезентацией повседневной жизни «несоветского» писателя, поскольку стал
своеобразной формой литературного эскапизма, позволил писателям, чья
эстетическая позиция находилась в прямом противоречии с декларируемым
официальным курсом советской культурной политики, используя
африканскую экзотику, реализовать собственные художественные принципы.
Гротескная лубочность Африки давала возможность писателям апробировать
свои художественные находки, реализовывать свои художественные
принципы, что особенно близко было эстетике авангарда.
В первом параграфе, который называется «К мифологии советской
повседневности», мифология советской повседневности понимается как
мифология автаркии: уже в годы Гражданской войны образ окруженного
врагами государства социальной справедливости стал главным в официальной
пропагандисткой риторике. Факт закрытости нового государства поставил
перед его руководством задачу воспитания «нового человека», лишенного
традиции межкультурного общения, скептически воспринимающего «чужой»
27
В XVIII – начале XIX вв. этот интерес выразился в увлечении китайским
искусством; затем было увлечение ориентализмом в XIX в., а в начале ХХ в. – японским
искусством.
22
мир и замкнутого в советском культурном пространстве. Дискредитация
«чужого» мира в пропагандистской системе СССР носила постоянный
характер и исторически была подготовлена многовековой изоляцией России
от Западного мира. Советский миф о том, что «здесь» лучше, чем «там»,
требовал доказательств, в роли которых выступили советские травелоги, в
которых «чужой» мир часто изображался в черных красках.
Советский обыватель не имел возможности верифицировать ту
информацию, которая доходила до него в виде слухов. На помощь приходили
подцензурная печать и выдержанная в верных идеологических тонах
литература, которая в одностороннем порядке показывала чужой мир изнутри,
обличала его, указывала на недостатки и подспудно оправдывала
исторический выбор новой – Советской – России. Основанием для этого
служил тот факт, что обыватель высоко превозносил технический и бытовой
уровень «заграницы» в рамках созданного еще дореволюционной рекламой
альтернативного мира, где «все лучше, чем у нас» (см. критику подобного
восторженного преклонения перед Западом в рассказах М. М. Зощенко).
Поэтому для усиления эффекта исторической и культурной победы «своего»
над «чужим» требовалось разрушение другого мифа – о Рае «там». На
протяжении многих лет именно Африканский континент воспринимался в
мифологическом сознании жителей России как далекий Рай, полный
экзотизмов, приключений, чудес, тайн, загадок («Африка» Е. И. Замятина).
Во «взрослой» литературе значительное количество травелогов 1920–
1930-х гг. развенчивали миф о благополучии в странах капиталистической
Европы и США (И. А. Ильф и Е. П. Петров, В. В. Маяковский,
Л. Н. Сейфуллина, И. Г. Эренбург и др.). Детская литература путешествий
рассматриваемого периода фокус своего внимания сосредоточила, в том
числе, и на Африке.
Второй
параграф
«Жанровые
особенности
детского
квазиафриканского травелога 1920–1930-х гг.» посвящен обзору теории
травелога в отечественной и зарубежной филологической науке, структуре и
особенностям указанного типа травелога, традиции обращения к теме Африки
в русской литературе с конца XV в. по 1930-е гг.
Анализируемый жанр сохраняет конститутивные черты травелога:
перемещение нарратора, описание (не свободное от личного рассуждения),
особая манера повествования, но при этом обладает рядом черт, в
совокупности определяющих его специфичность.
1) Формально детский квазиафриканский травелог 1920–30-х гг.
является травелогом-вымыслом и/или травелогом-обработкой, поскольку его
создатели в Африке никогда не были.
2) «Чужой» мир почти всегда изображается с негативом, опаской.
3) Рассматриваемый травелог содержит в себе два плана отражения
действительности: в ближнем плане даются реалии африканской жизни; в
дальнем угадываются реалии советской повседневной жизни.
23
4) Функционально детский квазиафриканский травелог 1920–1930-х гг.
стал одновременно и частью, и одним из средств формирования советской
мифологии «превосходства».
5) Квазиафриканский травелог обладает жанровой вариативностью: мы
встречаемся с путешествиями во времени (фантастика), с боевиком-комиксом,
литературной сказкой и пересказом настоящего травелога.
Указанный параграф содержит в себе четыре пункта.
В первом пункте, «Путешествия во времени И. Н. Жукова»,
анализируются повести «Путешествии звена “Красной звезды” в страну
чудес» и «Мертвый огонь (приключение юных пионеров в Египте)», которые
сочетают в себе травелог, фантастику и агитку. В Африке Жукова
сосредоточиваются основные советские мифологемы: угнетенный народ,
подрывная деятельность колонизаторов-буржуев, необходимость подготовки
революции в третьей стране, необразованность населения, честность и
нравственная чистота советских пионеров, техническое превосходство СССР
над отсталой страной. И лишь в деталях просвечивает советская
действительность рассматриваемого периода (увлечение сменой имен,
бедность, скудность питания, милитаризация пионерии и проч.).
Во
втором
пункте,
«“Письма
из
Африки”
Чаброва/Беюл/Заболоцкого», анализируется литературная обработка
Н. А. Заболоцким подлинных писем Я. И. Чаброва, опубликованная под
экзотическим именем Беюл. «Двойное» авторство «Писем из Африки»
обусловило двуголосие книги. Иногда эти голоса сливаются в унисон, иногда
они явно противоречат друг другу. Обращают на себя внимание следующие
случаи несовпадения «авторских» голосов: в отношении к европейцам в
Африке, в описании автохтонов, в знании фактического материала, в
использовании техники гиперреализма при описании охоты, в эстетике
«неукротимого советского человека», в пафосном призыве к спасению
«негров».
В третьем пункте, «“Боевик” Н. М. Олейникова», анализируются
тексты-комиксы, посвященные Макару Свирепому, культовому персонажу
детского журнала «Еж». Подвижность героя, его мобильность становится
центральным художественным приемом и объясняется атмосферой эйфории,
охватившей страну на рубеже 1928/1929 гг., которые стали началом крупных
политических, социальных и экономических подвижек в жизни страны,
обусловленных политикой «большого скачка».
Олейниковский квазитравелог является наиболее ярким примером
антитравелога: автор не только не спешит и не старается наполнить
«приключения» африканизмами, но, напротив, он насыщает африканский
текст деталями, относящимися к советской действительности, благодаря чему
персонажи «африканского» текста ведут себя как жители российской
глубинки.
Данный пункт включает в себя подпункт «Теория “полой Земли”
чинарей как опыт создания квазикартины мира», в котором говорится о
24
том, что условный характер Африки в произведениях Заболоцкого и
Олейникова
был
обусловлен
общими
принципами
поэтики
обэриутов/чинарей. Для чинарей характерна установка на игровое осмысление
бытия. Причем под «игрой» стоит понимать не развлечение, а особый вид
моделирующего мышления, который вскрывает многочисленные творческие
потенции в результате понимания писателем многомерности мира и отказа от
его шаблонного восприятия. Художественные опыты Заболоцкого и
Олейникова, занимавших близкие эстетические позиции, и создаваемый ими
в рамках чинаро-обэриутской поэтики квазимир облегчили им работу над
выдуманными путешествиями в Африку, которая в сознании советского
детского читателя принимала черты абстракции.
В четвертом пункте, «Обретение рая: “Доктор Айболит”
К. И. Чуковского», показывается, что анализируемый псевдоафриканский
текст является продолжением писательской традиции работы в рамках мотива
бегства из Рая мнимого (Африка) в Рай истинный (Россия), начатой еще в
«Крокодиле», что к середине 1930-х гг. исторически и не по воле автора
совпало с идеологическими и пропагандистскими требованиями новой власти.
Так же, как и в случае с Заболоцким и Олейниковым, псевдоафриканский
«эскапизм» позволил Чуковскому продолжить литературное творчество,
оставаясь верным своей поэтической и писательской манере.
В
Заключении
суммируются
результаты
диссертационного
исследования и подводятся итоги.
Русская проза 1920–1930-х гг. отразила сложные общественные и
культурные явления повседневной жизни СССР рассматриваемого периода, не
только зафиксировав, но и осмыслив факты повседневности, не только став
частью повседневной реальности, но и оказав на нее непосредственное
влияние.
Как и в искусстве в целом, в художественной литературе повседневность
проявляется в большей или меньшей степени. Она может быть предметом
писательской рефлексии в своей целостности или в виде отдельных эпизодов,
выступать в роли причины появления художественного текста или
становиться целью художественного осмысления, выступать как широкий
историко-культурный фон или как сюжетообразующая основа.
Понимая повседневность как систему жизненных практик и культурных
кодов, необходимо учитывать, что эта система не статична, подвержена как
внутренним изменениям, в основе которых лежат противоречия, так и
внешним, причинами которых являются исторические процессы.
За период между окончанием Гражданской и началом Великой
Отечественной войны наблюдается неоднократная смена ориентиров,
определивших специфику повседневной жизни в Советской России.
В пореволюционные годы происходил демонтаж традиционного
жизненного уклада с опорой на идеи революционной аскезы, безбытности,
атеизма, либертинажа и проч. В некоторых случаях «инновации» в области
преобразования быта были прогрессивными, но чаще носили противоречивый
25
характер. Расцвет бытового фельетона и сатирической поэзии в первой
половине 1920-х гг. свидетельствует о том, что русская литература подвергала
незамедлительному критическому осмыслению новшества в советской
повседневной жизни.
Две жизненные практики (частная бытовая жизнь и бытовая жизнь,
выстраиваемая на коллективистских началах) в рамках советской
повседневности по-разному воспринимались русскими писателями. В первом
случае, критическому осмыслению подвергался вещизм (особенно в годы
НЭПа), мещанство, пошлая обывательщина. Критика исходила не только от
традиционно враждебно настроенных к быту футуристов, но и от писателей,
верных идеалам русской литературы, в которой бытийное возвышается над
бытовым. Во втором случае, обезличенность быта, массовидный характер
повседневности понимались русскими писателями как антигуманистические
явления, против которых они выражали свой протест в явной или неявной
форме.
Вместе с тем русская литература, свободная от идеологии и до, и после
революции 1917 г., предложила свою трактовку быта: это не только и не
столько «напоенный дремой мирик» (С. А. Есенин), но и феномен, в котором
«просвечивает» бытие или который не обязательно выступает его
антагонистом. Опыт (или его попытки) подобного понимания повседневности
(не обязательно советской) можно наблюдать у таких разных писателей, как,
например, Б. Л. Пастернак («Детство Люверс», 1918), О. Э. Мандельштам
(«Шум времени», 1923) , М. А. Булгаков («Записки юного врача», 1925),
К. К. Вагинов («Козлиная песнь», 1927), Л. И. Добычин («Город Эн», 1935),
А. П. Гайдар («Голубая чашка», 1936), Д. И. Хармс («Старуха», 1939).
В годы сталинизма повседневная жизнь в СССР получила новые
векторы развития, определенные, прежде всего, идеологическипропагандистскими задачами. Быт был «разрешен» официально, что
«свидетельствовало» о нормализации жизни в стране. С другой стороны,
частная жизнь все больше становилась подконтрольной государству. Миф о
самой счастливой стране в мире, который необходимо было подтверждать
русской (точнее, советской) литературе, входил в противоречие с
действительностью коллективизации и набирающих обороты репрессий.
Выстраивание новой мифологии стало отличительной чертой этого периода.
Сложность исследования репрезентации повседневности в русской
прозе рассматриваемого периода заключается в том, что писатели, с одной
стороны, непосредственно отражали происходящее, с другой – должны были
следовать идеологическим установкам или, по крайней мере, учитывать их, а
с третьей – пытались оставаться верными своим этическим и эстетическим
идеалам, что зачастую приводило к трагическим последствиям. Поэтому их
трактовка повседневной жизни 1920–1930-х гг. зачастую была неоднозначной
и выражалась или в виде критики (прямой или скрытой), или в уходе от
анализа злободневных проблем, или в откровенной пропаганде официальной
идеологии.
26
В диссертационном исследовании объектом анализа стала
репрезентация в русской прозе 1920–1930-х гг. трех феноменов повседневной
жизни Советской России: становление советского быта как такового
(сакрализации быта), организация жилья (квартирный вопрос), становление
советской мифологии (миф о советском Эдеме).
Русское общество, многие века прожившее в условиях клерикализации,
не столько психологически было готово, сколько нуждалось в новом
сакральном поле взамен разрушенного большевиками христианского.
Теоретики сакрализации большевизма (Л. Д. Троцкий, Н. И. Бухарин и др.)
приложили максимум усилий для создания новых «духовных» ориентиров
советского общества.
Русская проза 1920–1930-х гг. по-разному отреагировала на феномен
большевистской сакрализации повседневности. В фокус исследовательского
внимания попали три оригинальные и свободные от идеологических
установок
писательские
стратегии,
представленные
творчеством
М. Я. Козырева, К. К. Вагинова и Л. И. Добычина.
Лживость и декоративность сакрализации нового быта наиболее
выпукло отражены в повести М. Я. Козырева «Ленинград» (1924). Хотя
повесть, ставшая основанием для ареста писателя в 1941 г., не могла быть
напечатана в силу своей острой критической направленности, исключить ее из
литературного процесса рассматриваемого периода было бы не совсем
верным, равно как, например, и другой «памфлет» на советскую власть –
повесть М. А. Булгакова «Собачье сердце» (1925), также увидевшей своего
читателя спустя многие десятилетия. Эти произведения были известны в
кругах писателей и критиков, расходясь в «самиздате» (стоит отметить,
например, что факт «распространения Козыревым антисоветской повести
“Ленинград” среди знакомых» вошел в 1941 г. в обвинительное заключение
после его ареста). Довольно широко в литературных кругах Ленинграда 1920–
30 гг. было известно и неподцензурное творчество Даниила Хармса. Не будучи
прямыми и непосредственными фактами того литературного процесса,
который разворачивался на страницах литературных журналов и книг,
подобные произведения читались «из рук в руки», становились предметом
обсуждения, о них говорили в писательской среде и в издательских кабинетах.
При совершенно однозначной невозможности публикации эти тексты несли
на себе особый отпечаток духа эпохи и представляли собой вид свободного
оппонирования официозному литературному бытию.
Художественный метод Козырева построен на принципе разоблачения
фальшивых символов советской власти, которыми механистически заменили
предыдущие сакральные символы, присущие религиозному мировоззрению и
укладу жизни (иконы, святые, молельни, катехизис и проч.). В понимании
писателя такая механистическая подмена профанирует истинные
революционные ценности, идеалы и цели, является своего рода
«переотражением» исходной системы ценностей.
27
К. К. Вагинов под истинным священным понимает дореволюционную
Культуру, остатки которой разбросаны «табуном ветров» по новой
реальности. В новом мирском пространстве отблески погибшей Культуры
улавливаются (точнее, отлавливаются) вагиновскими персонажами и
становятся достаточным основанием для сакрализации профанного быта.
Писатель подводит читателя к мысли о невозможности искусственной
сакрализации (советской) повседневности настоящего за счет артефактов
ушедшего в прошлое мира. Бесперспективна также надежда на то, что в
будущем «артефакты» настоящего будут обладать статусом священного.
Попытки персонажей Вагинова придать профанному быту статус священного
за счет категории времени превращаются в фарс, в результате чего чудакисобиратели превращаются в пошляков-шарлатанов.
Позиция Л. И. Добычина видится более гармоничной и универсальной,
нежели у Козырева и Вагинова. Писатель отказывается от идеализации
прошлого или критики настоящего в такой же степени, с какой готов
подвергнуть критическому осмыслению прошлое или преобразить настоящее.
Писатель «фотографически» документирует, фиксирует происходящее,
стирает границу между сакральным и профанным, репрезентанты которых
ритмически чередуются в его прозе. Статус священного или тривиального мир
обретает только благодаря точке зрения (взрослой или детской) добычинских
персонажей. Детская точка видения (лирическая) всегда показывает мир
сакральным, в то время как «взрослый» взгляд (комический) неизменно мир
опошляет.
Пожалуй, наиболее злободневной проблемой в СССР был «квартирный
вопрос», который коснулся абсолютно всех слоев населения. В русской прозе
рассматриваемого периода репродукцией «квартирного вопроса» является
одноименный лейтмотив, в рамках которого отражены изменения модуса
«дом».
В первые годы существования СССР дом и личная квартира понимались
как знаки чуждого мира, поскольку они символизировали индивидуальное
начало в человеке, которое противоречило философии коллективизации
жизни в СССР. Взамен им предлагаются коллективные формы проживания –
коммунальная квартира, общежитие, пролетарский дом, коммуна.
Став злободневным, «квартирный вопрос» получил широкую
репрезентацию в прозе рассматриваемого периода. Русскими писателями
независимо от их идейных позиций отмечалось, что частная жизнь в
представленных типах жилья принимает уродливую форму: здесь процветают
насилие, соглядатайство, доносительство, грязь, склочничество и проч.
Идейные расхождения обнаруживаются лишь в выяснении причин указанных
девиаций. С точки зрения идеологически верных писателей, подобные
отклонения объясняются пережитками старого быта. С точки зрения
писателей, трезво оценивавших ситуацию, причиной является сама форма
(коллективизация) решения «квартирного вопроса».
28
В коммунальном жилье идея дома извращается: вместо образа дома
появляется образ анти-дома, дома-перевертеня. В фокус русской прозы 1920 –
1930-х гг. попадают низкие локусы квартиры (уборная, ванная, кухня,
коридор), которым в классической русской литературе почти никогда не
уделялось внимания, но которые в реальной повседневной жизни в СССР,
действительно, играли важную роль в быту советского человека.
Нерешенность «квартирного вопроса» не только персонажами, но и их
создателями объяснялась его временностью: бараки, общежития, палатки,
землянки понимались как временное явление, связанное с масштабным
строительством
мифологического
«светлого»
будущего,
которым
оправдывалась бытовая неурядица советских граждан. По мнению Сталина,
такое будущее наступило в 1935 г., когда «жить стало лучше» и «веселее». По
этой причине образ романтической коммуны в духе Н. А. Островского в
скором времени вошел в противоречие со сталинским мифом о налаживании
бытовой жизни в стране, в том числе, в рамках обеспечения населения
нормальным жильем (травелоги Р. Роллана, А. Жида и Д. Йиеша
свидетельствуют об обратном). Образцовые коммуны из произведений
А. С. Макаренко и В. Я. Зазубрина уже к середине 1930-х выглядели
анахронизмом. «Квартирный вопрос» остался в русской прозе 1930-х гг. как
свидетельство революционной порухи. Это же утверждение будет
справедливым в отношении детских колоний-приютов.
Рассмотренные в диссертационном исследовании формы коллективного
жилья в русской прозе анализируемого периода к середине 1930-х гг.
перестали актуализироваться в официальной литературе, но не исчезли из
повседневной жизни. В то же время архетипический образ «дом»,
подвергшийся в рамках проанализированного лейтмотива деформации,
сохранил смысловую и семиотическую значимость, но переместился в область
ожиданий или ностальгических воспоминаний.
Одной из форм репрезентации мифа о советском Эдеме в русской прозе
рассматриваемого периода стала литература путешествий, в том числе, такой
ее поджанр, как детский квазиафриканский травелог.
С точки зрения советской идеологии, детский квазиафриканский
травелог выступал как одна из форм агитации, согласно которой СССР
представляет собой идеальное государство. Предназначенный для маленького
и юного читателя, не обладающего жизненным опытом, детский
квазиафриканский травелог не столько дискредитировал традиционный для
русской литературы образ Рая – Африку, сколько утверждал мысль о
существовании чудесного советского Эдема.
В анализируемом подвиде травелога также отразились мифы о
советском сверхчеловеке и о враждебном мире, окружающем СССР.
С точки зрения литературы, детский квазиафриканский травелог, в
качестве художественного пространства использующий далекую во всех
смыслах Африку, стал формой выражения тех художественных принципов
29
(Н. М. Олейников, Н. А. Заболоцкий, К. И. Чуковский) или воспитательных
идей (И. Н. Жуков), которые в СССР подвергались критике.
Таким образом, рассматриваемый вид травелога является одновременно
репрезентацией мифологической картины мира повседневной советской
жизни и репрезентацией тактики выживания писателя, далекой от эстетики
соцреализма. В данном случае пафосные призывы на борьбу с
империалистами, капиталистами, фашистами, колонизаторами и проч. в
проанализированных произведениях могут восприниматься как скрытая
ирония, а «боевые» похождения «путешественников» – как пародия на
советский миф о новом сверхчеловеке. Это объясняется тем фактом, что
«описываемый» чужой (африканский) мир часто наполняется реалиями
Советской повседневности 28 , поскольку, с одной стороны, в отличие от,
например, И. А. Гончарова, Н. С. Гумилева или И. А. Бунина, авторы
рассматриваемых «травелогов» реального опыта путешествия в Африку не
имели, а с другой, – задачи точного воспроизведения африканских реалий и не
ставилось изначально, так как эта стилистика выступала лишь в качестве
маски (отсюда и термин «квазиафриканский»).
Идеологический
посыл
изначально
определил
содержание
рассматриваемого подвида травелога: задачей повествователя является не
рассказ о чужом мире, а его дискредитация в глазах неискушенного юного
читателя, благодаря чему реально существующая Африка «растворяется»,
уходит в сферу выдумки, игры, не воспринимается всерьез. Детский
квазиафриканский травелог, таким образом, представляет собой
антипутешествие.
В Советской России сформировалась полноценная культура «квази»,
культура пропагандистских и идеологических симулякров, построенная на
обманывающей, лукавой мифологии, согласно которой бытовая,
политическая, экономическая и проч. жизнь СССР характеризуется расцветом,
свободой, всеобщим удовлетворением, достатком и, самое главное,
превосходством по сравнению с западным (вообще зарубежным) опытом в
аналогичных сферах. Детский квазиафриканский травелог 1920–1930-х гг.
стал одной из многочисленных форм репрезентации этого мифа и в то же
время его скрытой критикой.
Рассмотренные механизмы репрезентации советской повседневной
жизни в русской прозе 1920–1930-х гг. не являются единственными и не
являются отличительной чертой именно прозы: в драматургии и поэзии
наблюдаются аналогичные явления. Проблема сакрализации нового общества
носила всеобъемлющий характер. Квартирный вопрос был частным
28
В 1924 г. Ю. Н. Тынянов обвинил Н. Н. Никитина в том, что, не зная реалий
западного мира, писатель переносит черты русской провинции на германскую: «Никитин
(“Бунт”) – петроградский писатель, пишущий по законам своего стиля о провинции.
(Теперь он написал “На Западе”, но Запад у Никитина тоже провинциальный, где-то в
губернском городе)» (Тынянов Ю. Н. Литературное сегодня // Тынянов Ю. Н. Поэтика.
История литературы. Кино. М., 1977. С. 159).
30
проявлением
бытовой
неурядицы
Советской
России.
Детский
квазиафриканский травелог стал одной из форм репродукции советской
повседневной мифологии.
Содержание диссертации изложено в следующих публикациях:
Монографии
1. Кувшинов, Ф. В. «Квартирный вопрос» в русской прозе 1920–1930-х
гг.: монография / Ф. В. Кувшинов. – Елец: Елецкий государственный
университет им. И.А. Бунина, 2016. – 164 с. – 10,3 п. л.
2. Кувшинов, Ф. В. Мифология советской повседневности: детский
квазиафриканский травелог 1920–1930-х гг.: монография / Ф. В. Кувшинов. –
Липецк: Липецкий институт кооперации, 2017. – 164 с. – 10,3 п. л.
Статьи в изданиях, включенных в перечень рецензируемых научных
журналов
3. Кувшинов, Ф. В. К проблеме «повседневность» в
литературоведении / Ф. В. Кувшинов // Филоlogos. – 2014. – № 22 (3). –
С. 43–48. – 0,45 п. л.
4. Кувшинов, Ф. В. Теория полой земли в мифопоэтической картине
мира чинарей / Ф. В. Кувшинов // Филологические науки. Вопросы
теории и практики. – 2015. – № 4-1 (46). – С. 86–88. – 0,3 п. л.
5. Кувшинов, Ф. В. Образ иностранца в мифопоэтическом
мышлении чинарей / Ф. В. Кувшинов // Филологические науки. Вопросы
теории и практики. – 2015. – № 4-2 (46). – С. 114–116. – 0,35 п. л.
6. Кувшинов, Ф. В. Тема Африки в русской литературе первой трети
ХХ века / Ф. В. Кувшинов // Вестник Воронежского государственного
университета. Серия: Филология. Журналистика. – 2015. – № 2. – С. 45–
50. – 0,6 п. л.
7. Кувшинов, Ф. В. Из заметок о Д.И. Хармсе (Хармс и Гоголь) / Ф. В.
Кувшинов // Сибирский филологический журнал. – 2015. – № 2. – С. 224–
231. – 0,49 п. л.
8. Кувшинов, Ф. В. О детском травелоге в русской советской
литературе 1920–1930-х гг. / Ф. В. Кувшинов // Филологические науки.
Вопросы теории и практики. – 2015. – № 7–1. – С. 105–108. – 0,42 п. л.
9. Кувшинов, Ф. В. К анализу мотива «квартирный вопрос» в
русской литературе 1920–1930-х гг. / Ф. В. Кувшинов // Филологические
науки. Вопросы теории и практики. – 2015. – № 8-1. – С. 105–107. – 0,3 п. л.
10. Кувшинов, Ф. В. «Низкие» топосы коммунальной квартиры в
русской прозе 1920–1930-х гг. / Ф. В. Кувшинов // Вестник Воронежского
государственного университета. Серия: Филология. Журналистика. –
2016. – №. 1. – С. 30–33. – 0,475 п. л.
31
11. Кувшинов, Ф. В. Гибель «дома» в русской литературе 1920–1930х гг. / Ф. В. Кувшинов // Филологические науки. Вопросы теории и
практики. – 2016. – № 1-1 (55). – С. 33–35. – 0,375 п. л.
12. Кувшинов, Ф. В. Квартира-дом в русской литературе 1920–1930х гг. / Ф. В. Кувшинов // Филологические науки. Вопросы теории и
практики. – 2016. – № 1-2 (55). – С. 23–25. – 0,35 п. л.
13. Кувшинов, Ф. В. Образ «общежития» в русской литературе 1920–
1930-х гг. / Ф. В. Кувшинов // Филоlogos. – 2016. – № 28 (1). – С. 32–37. –
0,45 п. л.
14. Кувшинов, Ф. В. И. Н. Жуков: африканское путешествие во
времени / Ф. В. Кувшинов // Филоlogos. – 2016. – № 29 (2). – С. 30–34. – 0,42
п. л.
15. Кувшинов, Ф. В. К вопросу о жанровом своеобразии детского
африканского квазитравелога 1920–1930-х гг. / Ф. В. Кувшинов //
Филоlogos. – 2016. – № 30 (3). – С. 35–40. – 0,47 п. л.
16. Кувшинов, Ф. В. «Квартирный вопрос» в русской литературе
1920–1930-х гг. и категория исторического времени / Ф. В. Кувшинов //
Сибирский филологический журнал. – 2016. – № 4. – С. 93–101. – 0,58 п. л.
17. Кувшинов, Ф. В. Энциклопедия «нового быта» в повести
М. Я. Козырева «Ленинград» / Ф. В. Кувшинов // Филоlogos. – 2016. – №
31 (4). – С. 44–50. – 0,55 п. л.
Другие научные публикации
18. Кувшинов, Ф. В. Травелог в детской литературе 1920–1930-х годов:
Даниил Хармс / Ф. В. Кувшинов // Русский травелог XVIII–XX веков:
Коллективная монография / под ред. Т. И. Печерской. – Новосибирск:
Издательство НГПУ, 2015. – С.533–542. – 0,425 п. л.
19. Кувшинов, Ф. В. К структуре мотива «квартирный вопрос» /
Ф. В. Кувшинов // Материалы областной научной конференции «Актуальные
проблемы гуманитарных исследований», посвященной году литературы. 21–
22 мая 2015 г. – Елец: ЕГУ им. И. А. Бунина, 2015. – С. 20–25. – 0,325 п. л.
20. Кувшинов, Ф. В. Сакрализация быта в прозе Константина Вагинова /
Ф. В. Кувшинов // Сюжет и сюжетография. – 2016. – № 1. – С. 86–92. – 0,46 п. л.
21. Кувшинов, Ф. В. «Доктор Айболит» К. И. Чуковского: В поисках
потерянного рая / Ф. В. Кувшинов // Сюжет и сюжетография. – 2016. – № 2. –
С. 198–206. – 0,63 п. л.
22. Кувшинов, Ф. В. Сакральное-минус и профанное-плюс в прозе
Леонида Добычина / Ф. В. Кувшинов // Критика и семиотика. – 2017. – № 2. –
С. 294–310. – 0,82 п. л.
32
Документ
Категория
Без категории
Просмотров
5
Размер файла
453 Кб
Теги
репрезентация, 1920, повседневности, русской, 1930, проза
1/--страниц
Пожаловаться на содержимое документа