close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

Гвидеон 8

код для вставки
гвидеон
Ограничиваться какой-то определенной поэтикой, той или иной традицией, декларациями возрастных или политических групп, претендовать на изобретение стиля – ребячливо, неконструктивно. Лучше играть со стилями и эпохами. Поэзия никому ничего не должна. Она там, где есть искра Божья, свет: «Дух живет там,
Ограничиваться какой-то определенной поэтикой, той или иной традицией, декларациями возрастных или политических групп, претендовать на изобретение стиля – ребячливо, неконструктивно. Лучше играть со стилями и эпохами. Поэзия никому ничего не должна. Она там, где есть искра Божья, свет: «Дух живет там,
поэзия в действии
2013
гвидеон
журнал Русского Гулливера
Руководитель проекта – Вадим Месяц
Главный редактор – Андрей Тавров
Редакционный совет: Марианна Ионова, Константин Комаров,
Сергей Морейно, Екатерина Перченкова, Алексей Ушаков, К.С.Фарай
Художник – Михаил Погарский
Обложка – Валерия Земских
© Русский Гулливер, 2013
© Центр современной литературы, 2013
© Гвидеон, 2013
ISBN 978-5-91627-138-6
Содержание
КОЛОНКА РУКОВОДИТЕЛЯ ПРОЕКТА
ВАДИМ МЕСЯЦ – Американский царь .......................................... 6
КОЛОНКА ГЛАВНОГО РЕДАКТОРА
АНДРЕЙ ТАВРОВ – Эллипс ............................................................. 16
КАРТЫ МЕРКАТОРА
Давид Паташинский .......................................................................... 20
Олег Асиновский ............................................................................... 25
Сергей Арутюнов ................................................................................ 34
Наталья Полякова ............................................................................. 42
ПРОЗА
ИБРАГИМ ИБРАГИМЛИ. Из цикла «Дни недели». Притчи. ......... 46
РУБЕН ИШХАНЯН. Стриптиз. ..................................................... 61
ВЛАДИМИР ЛОРЧЕНКОВ. Войди в ромашек дол.
Когда я стану ветром. ....................................................................... 65
КАРТЫ МЕРКАТОРА
Евгения Изварина ............................................................................. 92
Феликс Чечик ................................................................................... 97
Роман Рубанов ................................................................................ 106
Алексей Чипига .............................................................................. 114
Екатерина Али ................................................................................. 120
СТРАНИЦА ОДНОГО СТИХОТВОРЕНИЯ
Ибрагим Ибрагимли ........................................................................ 125
ПОЭЗИЯ В ДЕЙСТВИИ
Поэтический перформанс «Защита Солнца»
на 53-ей Венецианском биеннале .................................................... 126
ПОЭТИКА
Константин Кравцов. Заостриться острей смерти.
Заметки о Денисе Новикове (фрагмент) ....................................... 132
Николай Болдырев.
Вслушивание и послушание (фрагмент). ..................................... 142
ПРОЗА
МИХАИЛ ЭПШТЕЙН. Поэзо-кристалл.
K истории и теории бесконечного стихотворения. ........................ 152
МАРК АЛЬБАТРОСКИН.
Из цикла рассказов «Боги, люди, тени». ........................................ 159
НИНА ХЕЙМЕЦ. Берта. Есть сигнал. Каин. ................................ 170
КАРТЫ МЕРКАТОРА
Татьяна Данильянц ........................................................................... 182
Сергей Ивкин .................................................................................. 186
Регина Мариц ................................................................................. 199
Наталья Макеева ............................................................................. 204
ЦИТАДЕЛЬ
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ.
Фрагменты из статьи «Скрябин и христианство» .......................... 213
ПЕРЕВОДЫ
УОЛЛЕС СТИВЕНС. Три путника в ожидании
восхода солнца (пер. Александра Сергиевского) .......................... 217
ФИОНА СИМПСОН.
Стихи (пер. Марии Галиной и Аркадия Штыпеля) ....................... 232
РЫШАРД КРИНИЦКИЙ. Стихи (пер. Сергея Морейно) ......... 240
ВИДЕОРЯД (РЕЦЕНЗИИ) ............................................................ 248
Колонка руководителя проекта
Таинственная круговая порука существует и в обратном процессе — в движении сопротивления, борьбе за все лучшее и п
Американский Царь
6
1.
Коллективно-мистическое в современной российской поэзии принимает не только архаичные, условно говоря, традиционные формы
выражения. Таинственная круговая порука существует и в обратном
процессе — в движении сопротивления, борьбе за все лучшее и прогрессивное против косного и старомодного. «Современную американскую поэзию только очень уж ленивый или нелюдимый русский
литератор не упрекнет в безжизненности и искусственности», — говорит Станислав Львовский со страниц НЛО (1). Такие попреки стали в последние годы почти общим местом… Если аргументация в соответствующих обвинениях вообще присутствует, то бывает довольно
разнообразна и находится в диапазоне от «во всем виноват верлибр»
(наиболее распространенная позиция) до «во всем виновата Language
School». Автор снисходительно отзывается о «русском рифмованном
стихе с его метафизической глубиной, проникновением в человеческую душу...» и делает вывод, что «недооцененность современной
англоязычной поэзии плохо сказывается на состоянии поэзии русской», и происходит это потому, что переводят ее мало и плохо. «Современная русская поэзия находится только в процессе выработки
того языка или, точнее, совокупности языков, на которых лучшая
часть западной поэзии изъясняется уже
Таинственная круговая много лет. Создание и трансформация
этих языков нужны, чтобы критически
порука существует и в осмыслить новую ситуацию человека, —
обратном процессе — в конкретного, отдельного человека. А чедвижении сопротивле- рез нее заново увидеть мир», — завершает
свою мысль Львовский, ставя, по сущения, борьбе за все луч- ству, задачу для молодого творческого пошее и прогрессивное...
коления — заговорить на языке, которым
изъясняется лучшая часть западной поэзии, понимать и быть понятым, любить
и быть любимым.
Я во многом разделяю ход мыслей и чувств Станислава Львовского,
согласен с тем, что уход от провинциализма, обмен опытом, синтез
культур — необходимы. Взаимопонимание возможно, если мы будем
внимательны и бережны друг по отношению к другу. Верлибр ни в
чем не виноват. Language School — тоже. Даже Дмитрий Кузьмин с его
«Воздухом» и «Арго-риском» здесь ни при чём. Что это, извините, за
культура и поэзия, которую могут развратить своими идефиксами несколько западников-энтузиастов? Или речь идет о чем-то большем?
О глобальном явлении, массовом психозе, мировой тенденции?
Давайте вспомним, как тяжело и сложно русифицировался рок-нролл. Сколько вокально-инструментальных ансамблей пытались
издавать электрические звуки и петь про «траву у дома», пока Майк
Науменко не переделал «Babyface» Лу Рида в «Ты — дрянь», и «I love
to boogie»T-Rex-а в «Буги каждый день»? Абсолютная компиляция,
вторичность, плагиат, а сколько радости. Нам была нужна типа молодежная музыка на русском языке: дворовая, подъездная, хипповая. Мы ее получили. Причем эта музыка вполне соответствовала
ментальности человека, способного воспринимать Мандельштама и
Хлебникова. На этот раз был взят другой регистр, не более того. Андрогинного Дэвида Боуи или шального Брайана Ферри наша музыкальная среда не породила, но еще обиднее, что мы никогда, похоже,
не услышим российский Pink Floyd или King Crimson. Время ушло,
предпосылки исчезли, уровень музыкальной культуры подкачал, и
главное — нет теперь прежней страсти.
С современной поэзией ситуация иная. И дело даже не в том, что ее
никто не ждет и не предчувствует, а в том, что она обращена к несколько иной аудитории. Направлена на «западного интеллектуала»
(что в условиях нашей восточной державы проблематично): от восторженного библиофага, уверенного, что язык протеста Болотной
площади вот-вот перерастет в верлибр, до недоучившегося студента,
считающего, что кроме новой поэзии до этого ничего более вразумительного не существовало. Приближение читателя, этот смутный
образ жителя социальных сетей и богемных кофеен, уже ощущается.
Это представитель городской субкультуры, мало отличный от хипстера, гота, киберпанка, эмо, ЛГБТ-активиста. Особый социопсихический тип, новый человек. Мне эти модные ребята также симпатичны — по молодости я вел похожий образ жизни. Другое дело, что
нас объединяла потрясающая по воздействию музыка: люди моего
поколения до сих пор вспоминают Led Zeppelin, Jethro Tull, Yes или
Тома Вэйтса, будто обмениваются словами давней клятвы. Больше
такого нет, не производится. Работа души приостановлена; в ходу
прочие органы чувств. Последней ласточкой прозвенел Курт Кобейн
и скрылся во тьме. Возможно ли, что креативная молодежь всерьез
увлечена чтением наших продвинутых авторов? «Тех, которые способны критически осмыслить новую ситуацию человека, — конкрет-
7
8
ного, отдельного человека». Взаимодействие выглядит странным,
как между автором и его читателем, так и в литературном сообществе
вообще. К примеру, Михаил Гронас говорит, что заучивание стихов
наизусть является пережитком тоталитаризма: вообще «мнемоническая» функция (нацеленность на запоминание) это плохо. Александр
Уланов считает, что стихи должны быть сложны; чем сложнее, тем
лучше. Кто-то прорывается к людям через «новую искренность» или
«новый эпос», и хотя результатов этой пропагандистской деятельности пока не видно, работа с постчеловеком (а таковой безусловно
формируется) должна быть благотворной.
Как определяет современного постчеловека социальная антропология? Он характеризуется мифологическим клишированным сознанием, включающим в себя наиболее навязчивые тренды современности
(прогресс, либерализм, толерантность, гендерность, свобода слова,
парламентаризм), что можно определить как отсутствие собственных
мыслей (за нас уже все продумали и решили). Когда такой человек
говорит о собственном мнении, он говорит о мифологии, которой
присягнул; любой спор превращается в перечисление атрибутов той
или иной мифологической системы. Следует отметить имитационный характер жизни, подавление природной эмоциональности, что
можно принимать как со знаком плюс, так и со знаком минус. Если
раньше существовала формула «хочешь понравиться — будь чувствительным», то сейчас это вряд ли работает. Теперь надо быть интеллектуальным, или сексуальным, или вызывающе агрессивным. Имитационные техники это легко позволяют. Мамардашвили говорит:
«Зомби может имитировать не только человека, но и проблему зомби». В моей юности на танцах был моден танец шейк, предполагающий хаотические движения под ритмическую музыку. Над всем этим
витал лозунг: «самовыражайся». Вот и «самовыражались»… Хотя если
присмотреться, тряслись все более-менее одинаково.
В русском контексте различные пласты западной культуры пребывают в смешанном состоянии и превращают общий импульс западного влияния в такой вот бессмысленный шейк. Наши «европейцы»
(«американцы») периферийны, имитационны, карикатурны, пусть
изо всех сил и рвутся на свет через образование или активный туризм. Русские как народ воспринимаются этой частью нашего общества — как нечто чуждое, враждебное, как хаос, угрожающий существованию поэзии и культуры. Эта неаутентичность, тем не менее,
не опасна. Западнический полюс не рассматривается русскими как
чужое. Русская культура «виртуальных европейцев» (американцев)
2.
При попытке подобрать обобщенное слово для определения нынешней американской поэзии, первое, что приходит на ум — самодостаточность. За определением может скрываться предельный индивидуализм, гениальность, самобытность, надменность, невежество…
Что угодно, но не бег по кругу в русле коллективного творчества…
Традиция есть, но она заключается в том, что каждый раз ты должен
начинать сначала. Я не претендую на
академичность, но это то, что я усвоПри попытке подобрать
ил, общаясь с поэтами Восточного
побережья США в течение без малого обобщенное слово для
десятка лет. Наиболее наглядным об- определения
нынешней
разцом такого самодостаточного суамериканской
поэзии,
ществования стали для меня усадьбы
Новой Англии, которая, собственно, первое, что приходит на
и считается колыбелью американ- ум — самодостаточность.
ской изящной словесности. Ральф
Уолдо Эмерсон, Эмили Дикинсон,
Генри Дэвид Торо, Герман Мелвилл, Натаниэл Готорн, Уильям Эллери Чаннинг… Мои путешествия в Массачусетс или на Род Айленд
ограничивались посещением имений трансценденталистов — и не
только потому, что именно они входили в круг интересов друзей, с
9
При попытке подобрать обобщенное слово для определения нынешней американской поэзии, первое, что приходит на ум — самодостаточность
адаптирует с легкостью, проглатывает, не прожевав, несмотря на то,
что последние стебаются над ней на пределе своих способностей,
выдавливают по капле духовность, наперегонки присягают чужому,
считая его своим. Русская культура как бы благодарна таким экзотическим яствам и неосвоенным территориям, она экстенсивна и, как
и империя, расширяется за счет включения в себя все новых и новых
элементов, сохраняя при этом свою «общемировую» суть. Для нашей
культуры нет ничего «нерусского» — все наше. Русское начало даже
не сопротивляется попыткам различных трансагрессоров вклиниться
в наш «калашный ряд». Это не тактика, это инстинкт. Инстинкт самосохранения.
Многие наши интеллектуалы очарованы неопределенностью современных западных практик письма, объявляют об утрате смысла,
размывании дискурса, о существовании в последней точке нигилизма, ведущего к переживаниям, которые не имеют ни для нас, ни для
читателей никакого значения. Мы якобы обречены на нейтральное:
на ужас нейтрального, на смешение бытия и небытия. На «жизнь в
рассеянном свете», как сказал поэт, вдоволь успевший поиздеваться
над американской инновативной поэзией и получивший от нее адекватный и столь же издевательский ответ.
По существу, мы начинаем с нуля, почти с нуля
10
которыми я путешествовал, а потому, что именно мировоззрение
конкордской творческой колонии во многом определило путь американской поэзии. Оно и сейчас актуально. «Почему мы не способны
наслаждаться нашей изначальной связью со Вселенной? Почему мы
не можем иметь поэзию интуитивную, поэзию внутреннего видения,
а довольствуемся поэзией традиционной? Где та религия, которая
стала бы для нас откровением, а не только историей религий? … Есть
новые страны, новые люди, новые мысли. Так давайте займемся нашей собственной работой, нашими собственными законами, нашим
собственным служением Богу», — говорит Эмерсон. Трансценденталисты, настаивая на том, что все люди обладают своей индивидуальностью и эта индивидуальность неповторима, довели свою обособленность до крайности. Одиночество стало необходимым условием
для выработки новых писательских практик и создания уникальной
национальной литературы.
В интервью журналу Талисман Сьюзен Хау (русский перевод опубликован в журнале «Гвидеон», №6) говорит, что ее удивительно волнует
идея идентичности, отличимости американского поэтического голоса от прочих, и я начинаю завидовать американцам белой завистью,
потому что не могу представить, чтобы этот вопрос с такой же ясностью был сформулирован и поставлен в поэтическом пространстве
России. Хау говорит, что оболочка поэзии состоит из страданий разных народов и их голосов, о том, что голоса и души оставляют следы
в географии, о том, что слово и место глубочайшим образом связаны между собой. Сьюзен Хау необходимо постоянно возвращаться
в прошлое, чтобы понять, «где английский поэтический голос XVII
столетия становится американским голосом XVII, XIX и даже XX столетия». Заметим, перед нами не традиционалист-консерватор (такие
в Америке, как ни странно существуют), а яркий
представитель языковой школы (Language School),
По существу, мы самый что ни на есть постмодернист. Душа народа
начинаем с нуля, в его песне, в его поэзии. Несмотря на простодушие
высказывания, формула работает. При желании ее
почти с нуля.
можно развить и даже вычленить новые смыслы.
Можно возразить, что сравнение тысячелетней
культуры Руси с молодой культурой Штатов неуместно, но потрясения, случившиеся с нами в XX веке, полностью оборвали, на мой
взгляд, связь времен (возможно, еще более брутально, чем Никонианская реформа) и через опыт отчаяния привели нас к новому качеству духа. По существу, мы начинаем с нуля, почти с нуля. И поиск
нового голоса в русской поэзии столь же оправдан и необходим, как и
в американской. Да и время другое. Принципиально другое. Русский
голос в информационную эпоху должен звучать иначе, не говоря о
том, что начать с начала никогда не поздно. «Итак, ни одного поэта
еще не было. Мы свободны от груза воспоминаний. Зато сколько радостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер». Эта мантра Мандельштама пригодна для любого времени. Только так стихи и пишутся. Впервые. Все опять впервые.
Однако коллективный разум нашей творческой молодежи выбирает
иной путь: и в нем есть и логика, и прагматика, и даже будущее. Сам
собой или под кураторским присмотром — вырабатывается новый
прогрессивный стиль, способный при благоприятных обстоятельствах стать «большим стилем», основой поэтического мейнстрима.
На что делается основной упор? На приведение стилистики письма
к состоянию, близкому западным образцам. Свободный стих, необязательный синтаксис, размытый смысл, нейтральная эмоциональность… в общем, череда портретов неопределенности. Такие стихи
легко воспроизводятся, если взять, к примеру, Джона Эшбери или
Роберта Фроста и перевести гугл-переводчиком. Получится очень
похоже на современную манеру письма: проблема лишь в том, что
Эшбери и Фрост — авторы радикально отличающиеся друг от друга.
То есть их поэзия для американского сознания отличается как небо
от земли, как разные ветви эволюции. Однако кого волнуют эти нюансы? В практике современного поэта наиболее существенная форма
— ошметки тумана, якобы несущие «приращение смысла» на фоне
хрестоматийного протеста против «кровавого режима», воспоминаний об «ужасах совка», блеклых сексуальных фантазий, подтверждающих «европейский выбор» пишущего. Стихи по преимуществу
незатейливы: прозрениями, метафорами, интеллектуальными поисками не отягощены, что предполагает их легкую переводимость на
английский язык — даже не литературный, а язык международного общения: для, так сказать, диалога культур. Это такие потемкинские деревни «хорошего вкуса», лояльности и политкорректности:
они призваны показать, что наша поэзия так же активно включается
в строительство «нового миропорядка». Отечественному читателю
эта поэзия неинтересна, как и этой поэзии неинтересен отечественный читатель. Напомню, что рождению американского рок-н-ролла
предшествовало засилье итальянской попсы разлива пятидесятых:
возможно, сравнение хромает, но от необходимости поиска собственного голоса нас избавить никто не может.
11
Потенциал русского пространства необъятен и не использован даже на сотую его часть.
3.
Сьюзен Хау в своем интервью говорит о важности места написания
стихотворения, о привязке языка к географии: «Различие между,
скажем, Мелвиллом и Дикинсон состоит (кроме половой принадлежности) в том, что Мелвилл — с одного берега реки Коннектикут,
12
а Дикинсон — с другого. История северной части штата Нью-Йорк
удивительно отличается от истории штата Массачусетс. Вверяйте
себя месту — и голос проявится». Вверяйте себя месту. Хорошо сказано. И очень внятно. Насколько можно вверять себя месту в нашей
родной централизованной отчизне? Мой разговор с кутюрье от поэзии десятилетней давности заключался в том, что регионалы, приезжающие в столицу, должны дружно вливаться в ряды прогрессивно
пишущих литераторов, а уж как — им здесь покажут. Задача провинциала влиться в мейнстрим, а не изобретать велосипед. Мне же по
наивности казалось, что неяркую контурную карту нашей поэзии
можно раскрасить разными цветами, внося языковые, этнические,
исторические, или даже фантастические тона голосовой и изобразительной палитры, обозначая и, извините за романтический словарь,
воспевая «родной край» самым невероятным образом. Потенциал
русского пространства необъятен и не использован даже на сотую
его часть. По существу я говорил о естественном положении вещей.
Мне гораздо интереснее видеть художника из Ханты-Мансийска, который пишет в традициях хантов или манси, нежели повторяет ходы
Матисса или Пикассо. И в Париже такой художник будет востребован больше. И в Пекине. Или мы должны выработать, вслед за нашими западными коллегами,
Потенциал русско- язык интернационального поэтического общения
го
пространства и изъясняться через общепризнанные концепты?
необъятен и не ис- Оно, может, имеет смысл, но скучно. Зачем тогда
поэзия вообще?
пользован даже на
сотую его часть.
Дмитрий Кузьмин сообщает на эту тему: «А насчет
русской души — тут у меня большие сомнения. Не
уверен я, что она такая есть — отличающаяся от
украинской, французской и аргентинской. Из стихов Есенина встаёт
одна русская душа, из стихов Маяковского — совсем другая...»(2). Я
не вижу в словах Дмитрия злого умысла или апологетики «безродного космополитизма». Поиск, выработка и идентификация «русского
голоса» происходит в несколько иной плоскости. В этой плоскости
и Есенин, и Маяковский относятся к одной системе координат, они
аутентичны пространству русской речи, но ни в коей мере не фран-
цузской или аргентинской. Поэтическое постчеловечество говорит
на другом языке: дурной пример заразителен, но у нас, к счастью, хороший иммунитет. Самостоятельность, проявляющаяся в нынешнем
публичном поведении России в мире (в широком смысле) говорит о
том, что он укрепляется по всему спектру эмоций.
«Илья Кукулин видит и чувствует культурный смысл в деятельности
примерно 700-800 поэтов, находя для каждого из них индивидуальную словесную характеристику, — констатирует Леонид Костюков
(3). «Я бы назвал этот “большой стиль” эссеистикой в столбик (чаще
верлибром, но — при несложной тренировке — и с тем или иным содержанием метра и рифмы). Характерные слагаемые эссеистики —
неизмененное, нормальное состояние сознания, фокусировка интонации (а не слова или музыкальной темы), установка на искренность,
дневниковость, довольно большой (по долгосрочным поэтическим
стандартам) объем». Леонид прав: преимущественно мы имеем дело
с продуктом обыденного сознания и обыденной речи. Более того, на
этом продукте созданы пантеоны репутаций, образы революционеров и новаторов, перекочевывающие из антологии в антологию, обязательные для прочтения и изучения. Триумф имитации. Поэзия в
бездействии. «Но распутывая и восстанавливая истории этих репутаций, мы находим лишь гигантскую инерцию, своеобразную эстафету
доверия, а в основе — в лучшем случае — пробирные клейма чужого
вкуса, в худшем — всякие побочные соображения. Иными словами,
если стихи поэта меня не убеждают, никакие косвенные доводы его
значимости меня и подавно не убедят. Живо то, что живо, а не то,
что считается живым, и, представляя читателю стихотворение, я сообщаю ему: это стихотворение для начала задело меня и понравилось
мне», — продолжает Костюков, и с ним трудно не согласиться.
В 2004 году наступление «постчеловеческого миропорядка» ощущалось не столь отчетливо, как сейчас. Я никогда не считал «постмодернизм» оккупационной литературной технологией, более того, на
российской почве он был очень даже творчески переосмыслен, но
в том-то и дело, что заговаривая о «новой поэзии», ее с некоторых
пор необходимо отделять от литературы как таковой. И в этом есть
и плюс, и минус. Мифологичность слова «новый» можно проследить
на примере следующего смешанного текста.
«Эпоха трэш-сексуальности, торжества черного, длинного и узкого,
неуемной страсти к роскоши закончилась. На смену ей идет эпоха
новой чувственности. Тайная любовь, военный роман, роуд-муви и
научные эксперименты… Гендерная нейтральность… общедоступная
андрогинность… доступ мужчины к женскому гардеробу разрешен…
13
14
То, что было запрещено ранее, сегодня вполне приемлемо. Женщины
с уверенностью носят мужские костюмы, обувь и не бояться скрывать
свою женственность… Научитесь игривому дендизму и вы станете
магнитом для темных, неосознанных чаяний людей… В наше время
больше никому ничего не нужно доказывать. Можно просто найти и
остаться собой раз и навсегда. Будь-то чисто мужской костюм или же
внесение одежды вашего мужчины в свой гардероб — не суть! Оставаться собой — весьма удачный образ жизни!... Вот это и есть новый
эксклюзив и новый дендизм…На вершине силуэтного тренда — спорт
и андрогинность» (4). Думаете, я иронизирую? Я вижу в этом тексте
больше поэзии, чем в иной поэтической антологии. Мода, молодость, сексуальность. Это наглядно. Действенно. Полезно. Красота
спасет мир. Посмотрите на движения манекенщиц и сравните их с
движениями поэзии, которая, как говорится, «в тренде». Жизнь побеждает, не правда ли? А слабо нарядить а ля Фрея Беха Эриксен или
Андрей Пежич наших поэтов? Лохматых, пузатых, пьяных, важных…
И все-таки сравнение «новой поэзии» в пользу моды имеет смысл. И
в том, и в другом случае мы говорим о явлениях городской субкультуры. О массовых явлениях, о продуктах демократизации общества. И
все эти модные штучки и cross-dressings, которыми для популярности
не брезгуют даже серьезные политические деятели, лежат в плоскости довольно непредсказуемой мировой «сексуальной революции»,
для которой в этом материале вряд ли найдется место. Констатируем
лишь то, что в России ускоренными темпами создается «новый поэтический стиль» и он — «в тренде».
Легковоспроизводимый, сознательно подражательный, поддающийся переводу на иностранный: о ноэтическом, метафизическом, фонетическом, музыкальном речи больше нет. Во главе угла — диалог
культур, позволяющий съездить на семинары в Нью-Йорк или Айову,
чтобы посмотреть, как живут и пишут «нормальные люди». «Армия
поэтов», созданная нашими кураторами за последние десятилетия,
удивительно послушна, удобна в силу взаимозаменяемости авторских величин: все пишут одно и то же, сравнительно профессионально и одинаково. Сегодня можно назначить «модным поэтом» одного,
завтра — другого. Торжество материализма. Ризома. Почкование. И
при этом воинская вполне дисциплина. Шаг в сторону — и ты обречен на забвение. Азиатская вполне, феодальная деспотия. В лучших
традициях.
Не надо думать, что молодость всегда дерзка и нахальна. По моим
наблюдениям каждое новое поколение все более формализовано
и трусливо. Задача «нового поэта» вписаться в тренд, стать членом
элитарного клуба, почувствовать плечо соратника в коллективном
экстазе. Самовыражайтесь! Будьте сами собой! Имейте собственное
мнение! Совершите свободный евроатлантический выбор! Методичность, с которой повторяются постструктуралистские басни позавчерашнего дня, стерильные, лишенные не только новой мысли, но
и интонации, умиляют. Инициатива наказуема. Правила поведения
и творчества прописаны на небесах и даны нам в вечное пользование. Вы не пишете гендерной лирики? Видимо, вы лох и профан. Вы
не знаете, что такое «новый эпос» и «ответственный инфантилизм»…
Вы, что, спустились с гор?
Жизнь столичного литературного сообщества пестра, шумна, любопытна. Мне же вспоминаются сейчас городки Новой Англии, усадьбы, где когда-то в благородном одиночестве обитали ее поэты. «Ты
царь, живи один». «Каждая личность пишет в точном соответствии
с её персональными необходимостями» (Р.У. Эмерсон). Закончу словами американского поэта, интервью с которым недавно было опубликовано в «Гвидеоне» (№7). Итак, Элис Нотли: «Поэзия имеет
отношение к истине более, чем к чему-либо еще. Так вот, мне кажется, честно говоря, никого не интересует истина. Люди интересуются
жизнью лишь очень поверхностно. Им не нужна истина. Они считают себя ею. Наверное. Поэзия в это вмешивается, понимаете? Она
вмешивается в тебя». Об истине вспомнить не мешало бы, даже несмотря на то, что и сама демократия, по остроумному определению
одного французского писателя, есть не что иное, как «культ некомпетентности».
Вадим Месяц
декабрь 2013
1. «НЛО» 2003, №62
2.http://specials.lookatme.ru/projects/3-other/posts/5888-dmitriykuzmin
3. «Арион» 2004, №3
4. Нарезка из сетевых журналов моды
Автор благодарен Екатерине Перченковой за идею статьи.
15
Колонка главного редактора
Эллипс
16
Аристотель утверждал, что целое больше частей, из которых оно состоит. Например, линия, состоящая из двух отрезков, БОЛЬШЕ, чем
их сумма. Пользуясь наглядностью этого высказывания, мне хотелось бы сказать несколько слов о различном подходе к стихотворению, к поэзии вообще.
В недавнем разговоре с одной поэтессой и переводчицей с китайского я задал вопрос, как она относится к замечательному китаисту
Владимиру Малявину. Моя собеседница ответила, что напрасно тот
пишет обо всем подряд, надо было бы ограничиться какой-нибудь
одной темой, допустим, творчеством одного поэта или живописца,
и сосредоточить на нем все свое (научное) внимание. Я ответил, что
Малявин не только исследователь, но еще и практик (он занимается духовно-телесными практиками), что для меня означает, замечу
в скобках, единственно стоящую форму деятельности, при которой
игры интеллекта не замыкаются на самих себе.
Есть два рода поэтов — те, которые прекрасно знают все правила написания стихотворения, поскольку изучили этот вопрос, и те,
которые, может быть, не зная этих правил подробно, пишут стихи,
обладающие странным качеством — добавлять жизни жизнь. Стихи
Нарекаци, например, армяне, заболев, до сих пор кладут под подушку и выздоравливают. «Болящий дух врачует песнопенье…», по выражению Баратынского. Первый род поэтов — изучает частности и
составляет из них стихотворение. А второй владеет даром — ухватив
нечто единое, выстроить внутри этого НЕЧТО стихотворение, нераздельное с единым. То самое стихотворение, которое, будучи разбитым на части, строфы, приемы и рифмы и образуя собой их сумму, все
равно будет (по Аристотелю) меньше этого единого Нечто. А соединившись с ним, обретет качество, превосходящее сумму поэтических
приемов.
Более того, начало стихотворения, его жизнь — в этом Нечто и заключены. Именно оно животворит буквы, слоги, слова, интонацию
стихотворения.
Недавно я читал книжку одного поэта и досадовал на то, что, несмотря на превосходные находки отдельных строф, сами они, суммируясь, складываясь — все же не способны развить ту энергию, которая
одна способна зажечь вокруг стихотворения радугу Нечто, способна
переключить деятельность поэта из области написания строф, про-
Жизнь — это то, что ускользает от науки.
изводства метафор и наблюдений — в безумный акт создания живого
организма.
Итак, Нечто, связано с энергией. Если ее недостаточно, чтобы расплавить строки и перевести их в сверхкачественное единство, то стихотворение остается на уровне литературы. Во втором случае поэзия
выходит на уровень жизни, целительства и гармонизации жизненных
17
пространств. И это два разных качества поэзии. Замечу, что первое
мне не очень интересно, несмотря на то, что я в свое время отдал дань
филологии и теории стихосложения.
Создается впечатление, что стихи второго рода окружает некий сияющий эллипс, та самая зажженная радуга, о которой речь шла выше,
и что энергия этого эллипса является общей для слова и поэтического
приема с одной стороны — и всего остального строя вселенной. И что зажегши этот эллипс и управляя с его помощью течением строк, мы можем управлять течением мира — формой облаков, отзывчивостью душ,
завитком на гребне морских течений, линией раковины. Поэты — пчелы невидимого, создающие новую вселенную — по слову Рильке.
Этот эллипс по мощи текущих в нем энергий с одной стороны напоминает распределение сил в подкове «серебряного силомера», внутри
которого зажжена напряженная пустота воздуха, а вокруг — отзывчивая рука, формирующая себя при помощи напряжения, сжатия — а
с другой явно перекликается с размышлениями Вальтера Беньямина об ауратичности вещи или произведения искусства. Беньямин,
кстати, не придумал здесь ничего — он увидел то, о чем говорилось
веками, и ввел научное «понятие» ненаучной ауратичности в обиход
критического дискурса о литературе
Так или иначе, ауратичная, силомерная природа этого эллипса не может быть предметом методологии и не может быть изучена с научной
точки зрения — логикой и «научным подходом» ее
не взять. Пора почувствовать, что слишком многое
не взять логикой — ведь даже посвятив всю свою Жизнь — это
жизнь изучению какого-то одного поэта, можно к то, что ускольжизни не прибавить жизни, больше того — убавить зает от науки.
ее и у себя самого, и у изучаемого мастера. Сработать на правила цивилизации, а не на правила жизни. Удивительно, что катастрофическую разницу между ними в эпоху
«культуры потребления» почти не принято замечать.
Природа этого эллипса столь же метафизична, как метафизична природа самой жизни, которую ученым создать заново с нуля не удается,
несмотря на многочисленные попытки и огромную накопленную информацию в этой области. Жизнь — это то, что ускользает от науки.
Сияющий эллипс, аура стихотворения состоит из внесловесного слова, пульсирующего энергией, и собственно говоря, это внесловесное
слово и есть ВЕСЬ СМЫСЛ СТИХОТВОРЕНИЯ, остальные отдель-
18
ные слова осуществляют служебную роль — дать возможность этому
эллипсу быть. Когда мы прочитываем стихотворение, у нас остается не сумма слов, а именно это вневременное внесловесное слово,
ставшее частью нашего организма. Но вот что парадоксально. После
того, как этот ВНЕСЛОВЕСНЫЙ ЭЛЛИПС зажигается, после этого
квантового сдвига в новое качество, каждое из слов стихотворения
обретает возможность содержать в себе весь эллипс целиком. Т.е. в
каждом слове стихотворения теперь — заключены все остальные слова этого стихотворения, все его интонации, все его рифмы или их отсутствие. И такое стихотворение — посланник жизни. Оно — ее, жизни, чадо. Оно и есть — явление поэзии, а не литературы. Ибо поэзия
— не упражнения в писательстве, а сущностная составляющая мира
и человека, а литература сегодня — явление все более искусственной
цивилизации, наивно утверждающей свою глобальную единственность и уместность. Но поэзия всегда выражалась дыханием муз, в
котором умирали и вспыхивали миры, чтобы выйти на тот сияющий
уровень, который превосходит дуальность смерти и рождения, распахивая настежь перед человеком его собственную природу, память о
которой утрачена.
Андрей Тавров
19
20
КАРТЫ МЕРКАТОРА
Давид Паташинский
***
Это место стало пусто, ты сидела в изголовье,
нет истории у чувства, сколько стоили мы крови.
Поколеновое море, царство важных пилигримов,
ходит нянька в коридоре, дух пуская нафталинов.
У виска я комкал вату, боль лаская виновато,
руки сонные хрустели, свято место не в постели.
Стало пусто, будет полно, ешь капусту с помидором,
если вырастешь из корня, станешь ветками и сором.
По тебе прошла корова, на тебе кирдык пасется,
видишь, дождь семиголовый испаряется на солнце.
Кострома, страна горячих карамелевых подружек,
бьется мышь, как сердце в кляче, воробьи смеются в лужах.
Я тебе почти не верю, я тебя совсем не знаю,
только сладость карамели, свежесть черная, лесная,
детка пухлая в коляске, бег свечи при свете прялки,
ветра кукольные пляски, говорилки, повторялки.
Пепла взгляд усталой дамы, снега выцветшие комья.
Повстречаемся когда мы, ничего уже не вспомню.
21
***
Спартанские кровавые устои ты соблюдаешь
каждым январем,
и солнце неподвижное, пустое, и ты под ним,
случайно озарен,
и ты под ней, что верные ломала скупые
правила единственной любви,
и треск корней, ползущих из кармана
на каждое расстроенное oui.
Рождает глаз протяжное свеченье таинственную
пленку колдовства,
летит в ладони бабочкой вечерней осенняя чудесная листва.
Ты отдохнешь, кленовым сердцем светел,
не отводя растерянной руки,
листы твои перебирает ветер, читая опоздавшие стихи.
***
Ко мне сегодня утром пришел Берия,
в холщовых штанах он был похож на маленького господина,
пахло гаревом, росло огромное дерево,
по стране разносилось настроение карантина.
Висела картина, как ястреб висит на пологе
солнечного, пронзительного луча,
отца и сына опять обвинили в боге,
сапогами по жести радостно грохоча.
Уходя до свидания, приходим, и вот что кажется,
что кажется нам, умудренным несчастными такими собой,
вот что сбудется, спалится, станет сажа вся
нарисованной красотой.
Поедем, еще покатаемся,
поедем, что тебе стоит пойти со мной,
посмотрим на всяко-разные таинства,
некоторые принесем домой.
22
Не забывай меня, если лицо мое станет сонными
бликами на зеленой воде ручья,
если опять падают в небо сонмами
черные очереди грачья.
Нас не оставят в покое, не верь, не спрашивай страшного,
лучше смотри как туман растворяется над рекой.
Мы и завтра будем людьми вчерашнего,
не смешиваясь с толпой.
***
Дождь не идет сквозь дырявое сито,
небо глазами тревожного психа
крутит листву, не заглянет в лицо.
Стыдно ему, что осенние капли,
ножками тонкими серые цапли
в лужу несут роковое яйцо.
Миру бы праздника, девушек сочных,
чтобы утешился злой полуночник,
взял да простил, что не дали ему.
Выйди на улицу Гоголем старым,
Чеховым нежным, смешным комиссаром,
церковью света, что пела тюрьму.
Выйди, отбейся, смурного забудься,
лучших людей отличает от пупса
лира спины и любовь живота.
Дали бы свет, да не стоит свечи он.
Дождь перестал. Только он не мужчина.
И горизонта протяжна черта.
Меру бы гнусного мелом. Белила
уст не замкнут. Не печалься, Далила,
слышишь шаги? Закрывайся скорей.
Нам в пересудах желанны особы.
Сонного лучше не видеть Самсона
в золоте хлеба сибирских полей.
***
мимолетные круги, минометные патроны,
ты греби себе, греби, я любить тебя боюсь,
от калуги до пурги, от надежды до короны,
все достанется любви, белокаменный союз,
все достанется чуме, а глаза служанка выест,
у нее в душа пожар, и наручники стальны,
боль застряла в качане, я давно живу на вырост,
руки к темени прижал опрестоленной страны,
вот такие пироги, мясо черное с грибами,
тесно сдобное, как сон, только жить не привечай,
ты греби себе, греби прямо в гости к икебане,
там чудовищный масон наливает красный чай,
там, не ведая, творят и детей суют в сметану,
чтобы выросли они от сарая до крыльца,
говори со мной, варяг, я молчать не перестану,
только сердце сохрани молодого сорванца,
только пламенную жуть живородного кристалла,
только помыслы войны за ворота не пускай,
на зубах хрустит кунжут, и на небе тесно стало
от распаренной луны и вороньих стай.
***
а был ли мальчик, а девочка тоже в уме была,
емубыла, рыба безглаз, без ушей и дна,
идна, или просто видна, видна,
словно искры бьют из угла,
а искры бьют ночь напролет,
луг пьян, вербы березы жгут,
она проснулась, на нее идет лот,
а другие за спиной ждут
в голове можжит, приходят мысль и мужик,
имужик пьяный, как три рубля, на полу лежит,
у него сын — полоскун, жена, костяные шары,
полон дом разнотравчатой мишуры
23
было слово, потом наступил конец,
слева посмотришь, да ты такой же, как мы с тобой,
и на дуде озорной жнец,
и снег хрустит под раскаленной стопой,
24
наступила зима, и она не лечится,
в одном глазу Рим, в другом Потсдам,
а ты что неспокойный такой, все мечешься,
я сейчас тебя говорить отдам
гном с огнем
Появился ночью, пахло горелым от бороды,
лег за печью, душевную захрипел свою.
Высыхают диковинные крошечные следы
на краю света, времени на краю.
Осень багрянец роняет, такой чудесный,
подземные жуки несут голоса камней.
Тихо звенит утро хрустальной песней,
смотришь в глаза, они травы зеленей.
Гном пришел. Боже, как постарел он,
бес седины капроновой бороды.
Жены его лежат пожилым гаремом,
выставив ослепительные зады.
Люди своей войны, мы поем цитаты,
произнося добро, серебро молчим,
ноты больны, что проиграл с листа ты,
женщины вставят обратно ребро мужчин.
Поговори, замолчи, посмотри на совесть,
и в темноте дрожит заметно моя рука,
давай постараемся дальше пожить, не ссорясь,
знаешь, жизнь удивительно коротка.
Олег Асиновский
О цветах
Мистерия (фрагмент)
I. Картина
О себе
(азалия, акация, аконит, амброзия, амариллис,
ананас, анемон, антуриум, анютины глазки, астра,
базилик, бегония О СЕБЕ)
азалия о себе, о верности и о любви
с собой плоть
сделала чтоб
не было её
вот что
тело воскресло
а в теле не вся
воскресла душа
и частицы души
прибились к другим
частицам и вместе
без тела воскресли
акация о себе, о душе и о бессмертии
плоть никогда
своего как душа
не теряет его
лица своего
и даже на том
свете лицо
светится как
тело без глаз
слёзы в которых
как солнце и звёзды
и нет на лице
неба а есть
день на лице
и ночь на нём
и дней и ночей
течение есть
и ночью и днём
25
26
облик свой
теряет душа
на небесах
и под небесами
облик теряет
только душа
как родину я
а чтобы душа
лицо потеряла
плоть воскресает
и тот оставляет
свет а душа
и тело и царство
небесное вместе
с телом воскресшим
оставляет душа
подчиняя себя
мёртвому телу
которое между
телом воскресшим
и тем светом
аконит о себе и о спокойствии
троица лодка
в лодке той
богородица плывёт
сама от себя
как волна и волна
а дух святой
волну за волной
по морю гонит
а из волн выходит
христос к святому
духу полн
иисус тишиной
и стоят в тишине
богоматерь отец
амброзия о себе и о кротости
в царстве небесном
земля есть
ни ночи ни дня
только земля
ни солнца ни звёзд
только цветок
и другие цветы
выше земли
а в царстве небесном
цветка нет
хотя есть
в царстве небесном
душа и тело
цветка на небе
а сам цветок
не в царстве ещё
а когда войдёт
в царство цветок
ни себя не найдёт
ни другого цветка
он там
а став христом
разве цветок
войдёт в царство
и плоть не оставит
и душу свою
не тому христу
а другому который
ещё не вошёл
и оставила небо
душа телу
а сама не воскресла
и в царство небесное
душа не вошла
а оставила там
в царстве небесном
себя не воскресшую
и душу такую
иисус отцу
отдал душу
и взял у иисуса
душу отец
а иисус без
стал жить
в небесах без души
и остались они
плоть и сын
27
снова одни
чтобы душа
как плоть без христа
ещё пожила
после христа
28
амариллис о себе и о чести
исчезнет едва
из тела душа
тело с душой
встретится вновь
а исчезнет оно
не воскреснет христос
и сразу душа
оставит христа
и в царстве небесном
оставят младенца
душа и тело
чтобы христос
с того не ушёл
света туда
где тело душа
младенца христа
жили не раз
они а христа
не было с ними
и где бы ни жили
тело душа
младенца христа
сам христос
не там живёт
ананас о себе и о целебных силах души
дух и душа
на иисуса сойдя
не взяли младенца
в царство небесное
потому что иисус
и душу и дух
отпустил от себя
и родился опять
и тело его
с небес сошло
а дух и душа
вернулись туда
иисуса христа
откуда душа
оттуда и дух
ниоткуда иисус
анемон о себе и о страдании
дух святой
как утро и ночь
как тело и тело
как небо и небо
а между небес
младенец отец
душа и душа
христа и отца
и отец и христос
день свой
начинают едва
обретают тела
а едва обрели
тела свои
христос и отец
кончился день
но не насовсем
потому что святой
дух в нём
как утро и ночь
и не навсегда
тело душа
а навсегда
отец у христа
антуриум о себе и о свободе
мёртвый христос
живого христа
на тот забрал
свет а встретил
на этом свете
христос христа
живого опять
ещё не воскресшего
мёртвый встретил
29
30
христос христа
которого душа
истязает себя
чтобы тело
её воскресло
не истязая
тело себя
стремлением стать
телом которое
воскреснуть готово
чтобы избавить
её от страданий
душу а
не иисуса христа
анютины глазки о себе, о верности и о любви
перед очами
девы стояли
очи её
ночью и днём
а тела души
не было в них
а свет был
и деву слепил
и спасала младенца
богоматерь от света
и тьмой становилась
чтобы родился
а как только марию
христос увидел
сразу она
увидала себя
глазами христа
а глазами своими
христа не увидела
и ночью и днём
очи её
не видели сына
а видели марию
и тело и душу
девы повсюду
на небесах
а не христа
астра о себе, о любви и о воспоминаниях о прошлом
дух святой
христу дом
строит чтоб
христос в дом
войдя в нём
оставил плоть
и свою душу
и оттуда наружу
бросился вон
обновлённый христос
а тело душа
не сделали так
как младенец хотя
отделились они
тело душа
от младенца христа
а младенец христос
тело своё
и душу свою
отделил от себя
и родился опять
и новорождённый
он обретённый
плотью душой
не обрёл и того
что обрели
не христос а они
базилик о себе, о бессмертии и о любви
дух святой
душу и плоть
взял от христа
на небеса
а под небесами
его оставил
и не было с ним
тела души
воскресли они
и снова к иисусу
святой вернулся
дух и пустой
вернулся на тот
свет дух
и воскрес иисус
31
32
бегония о себе, о доме и очаге
дух святой
на иисуса сойдёт
в царстве небесном
с мамы младенца
а на маму сойдёт
с отца его
и сошествия после
на младенца святого
духа отец
иисуса себе
не заберёт
и рассеется по
деве христос
тело душа
по деве христа
и даст побеги
христа дева
и дух святой
отцу соберёт
с девы христа
если она
вместо отца
сыну который
не родился ещё
а тело душа
воскресли христа
василёк о себе, о простоте, о правде и о верности
жив христос
не единым отцом
который жив
христом одним
и все небеса
в душе а душа
не касаясь небес
воскресает во всех
небесах а затем
дух святой
душу от
неба и плоти
делает свободной
и то же с собой
делает он
как младенец христос
и судят христа
дух и душа
на страшном суде
а не отец
венерин башмачок о себе и о свободе
принёс в жертву
христос деве
отца своего
как агнца христос
и агнца отца
она приняла
и христа зачала
и во чреве её
себе шатёр
поставил христос
и отца он
в шатёр ввёл
и пока тот
агнец отец
оставался в шатре
вне шатра
дева была
а сын и отец
были в шатре
и взяла от христа
богоматерь отца
и агнец отец
стал зверь
и беса мария
в жертву сыну
принесла и христос
предстал пред отцом
33
Сергей Арутюнов
34
***
Там, где петляет Городня
и безработных половина,
стоит на свалке пианино,
эпоху будто хороня.
но прежних дней не сковырнуть
ни острием, ни опереньем,
когда к апрельским эмпиреям
ползёт запаянная ртуть
и, раскалившись до нуля,
ревёт пурга бульдозеристом,
дробятся, как в стекле зернистом,
трамваи, галки, тополя,
и ты, укрытый за стеной,
уже исхода не возглавишь,
едва коснувшись жёлтых клавиш
и слыша стук их костяной.
Сергею Брелю
кто все желанья подавил
и слил эмоции,
красуется, как бедуин,
перед японцами,
и видит — правила просты:
на всех припаханных
наложит вещие персты
грядущий паводок,
но тот, с кем до конца честна
насчёт здоровьица,
благая, коей несть числа,
не оскоромится.
во имя жизни, что грубей
реприз манежного,
не выясняй, каких кровей
кругом намешано,
когда скитанья голодны,
гордыня сладостна,
и век твой — с ног до головы —
пустыня замысла,
не спросишь лишнего ломтя,
мол, вдруг обломится,
через вселенные летя
в снегу коломенском.
***
когда в снопы колосья клеил
душистый ветер луговой,
и просыпающийся клевер
качал росистой головой,
сверкала пустота алмазом,
врастая в полноту семян,
и мир, безмолвием помазан,
вращался, бегом осиян,
грехами пращуров не скован,
к лучу пробившийся росток,
вступил я с жизнью в тайный сговор
и узы прежние расторг,
и заспешили дни торопко
под хрусткий скрежет каблука,
и домом стала мне дорога
за перистые облака.
туда, за снежные громады,
за полу-яблока бемоль,
слетались вестники, крылаты,
пылая светлой глубиной,
и летний дух с его томленьем,
начищенным, как самовар,
я ощутил ещё двухлетним,
и с той поры не забывал.
35
***
Там, где прозрачны перестуки скорых,
Кирпичны боксы, меден лай собак,
Родимых медвежат спускают с горок
Отцы зимы с окурками в зубах.
36
Натоптан снег трёхпалыми следами,
Покров не терпит, сразу выдаёт:
Здесь чурку жгли, а там славян сливали,
По фрикам применяли водомёт.
А что до прочих сказочных видений,
Осталось сжиться с мыслию о том,
Что впереди бессмысленная темень,
А мир, покой и счастие — фантом.
Но что б за дни в зрачках ни голубели,
Сегодня, здесь для этих пострелят
Всего в семи шагах от колыбели
Мороз трещит и саночки скрипят.
***
Этот берег, поросший крапивой и камышом,
Я узнаю мгновенно, и тут же пойму, в чём дело:
Вот и лодка моя, и брезентовый капюшон,
И сладчайшая мысль, как земля мне осточертела.
Так прощайте, наверно... Что вам теперь во мне,
Убелённые снегом правительственные святоши.
Отдаюсь безвозвратно серой речной волне,
Обязуюсь и мыслить, и думать одно и то же.
Столько лет безутешных насиловал жизнь свою,
Даже в малости малой сам себя ограничив,
Я теперь только берег свой узнаю,
Где осока седа, подболоченный лёд коричнев.
И судьба поддавала, и век меня колотил
Так, что я, наконец, нахлебался и тем, и этим.
Перевозчик окликнет — поехали, командир?
И окурок втоптав, хрипловато отвечу: Едем.
***
Только зиму и помню,
Только зиму и помню одну.
Как по минному полю,
По проталинам вешним иду.
Ни о чём не жалею.
Той же крови, что всякий в строю,
Укрывался шинелью,
Шёл по бритвенному острию.
Уходя, попрощайся —
Вот и всё, что мы в книгах прочли.
Но как в детстве, о счастье,
Гомонят золотые ручьи.
И как будто не веря,
Что фитиль негасимый задут,
Загрузить обновленья
Одинокое сердце зовут.
***
Дешевле было лишь повеситься
Под матерщину бригадира,
Когда вела рябая вестница
И никуда не приводила,
Но так тянуло жизнь опробовать
За яблочко, до колких плёнок,
Что пересиживали впроголодь
Лузгу проталин прокалённых,
К берестяному понедельнику
Кивали сальному матрацу,
С оттяжкой запускали технику,
И не проспавшись, шли на трассу,
Где, в общем, и вмерзали намертво
Почти что вровень с колеями,
Пока опалубку фундамента
Бичи и зеки ковыряли,
37
38
Но жизнь была, и дело двигалось,
И плоть его была мясиста,
Когда, блюдя теорий фиговость,
Зубрили рыхлости марксизма,
И словно зная всё заранее,
Ходили в ореоле смертном
На комсомольские собрания
И совещания по сметам.
И, слившись с проржавевшим остовом,
Заканчивали одиссею:
Объяты блёклым русским воздухом,
Ложились в пахотную землю
Во имя ли терпенья адского,
Иль разбросавшихся поодаль
Креста, сколоченного наскоро,
И ржавчины звезды подводной.
***
Я не чурался огрести вдвойне
За желтизну, сходящую на жёлудь,
Как знак того, что царствие твое
Ни здесь, ни там, а лишь в душе должно быть,
Но вот оно – на срезе полосы
Обычнейшего облачного фронта,
Где створ ветров распахнут, как ворота,
И полу-облака как полусны,
В которых слышишь в сорок раз яснее
Скорлупку дома, вечную, как мир,
Где мама пела и отец хохмил,
И тишину, кричавшую о снеге.
***
За признаки повторенья,
Что в сверстниках узнаю,
Будь проклято это время,
Сводящее нас к нулю:
С душком его коммерсантским
Не всхлипнешь пред образком,
Прислуживая мерзавцам
На пиршестве воровском.
О, век наш! Блюдя уставы
Окраинных пустырей,
Мы с детства искали славы,
Чтобы вырасти поскорей.
Примерные каторжане,
С костяшек содрав бинты,
Курили за гаражами,
Желая Большой Беды.
Пока нам о продразвёрстках
Талдычили день за днём,
Мечтали о далях звёздных
И верили — ускользнём,
Искрящими егозами
Прорвёмся поверх плетней —
Уж мы б себя показали
И собранней, и бледней
При этих мельканьях пёстрых,
Что средствами внесены
В те щели, где пуст напёрсток
И вечен повтор зимы.
…Сгрузившись на волокуши,
Что кто-то во мгле запряг,
Ты скажешь — бывало хуже.
Да что бы ты знал, сопляк.
39
Истанбул
(Анаморфическая иллюзия)
40
За поворотом, за углом, за морем
Мармарским, за пределом пониманья
простого, где турист жарой заморен
витиеватой Византийской ранью,
где бутафорским фортом на Босфоре
фасад дворца султанов и гарема
курятник золочёный, где бесформен
фантом фонтана, где земля горела
под столькими хозяевами, ходом
своим обычным следуют событья,
но этот схлёст истории с природой,
из новой невозможности забыть, я
запоминаю прочно, без протеста,
и с рвением фольклорного солдата,
подкапываюсь под секреты места,
копая от залива до заката.
Перепахав античные каменья
умом до праздных упражнений жадным,
оправдывая произвольность зренья
подол догадки отогну в парадном,
чтоб заглянуть за рёбра, в шахту лифта,
где тень времён шарахнется в испуге
за падишаха или же калифа,
что был заколот каблуком подруги
(а если ещё не был, то успеет
на следующем витке Османской власти);
Босфор фонит, в Европе вечереет,
в Азии варят пряности и сласти;
крошится день печением песочным,
путь путанных догадок — путь тернистый,
и с сумкой на шестой этаж пешочком
ползу, как не положено туристам.
В парадном свет на фотоэлементе —
включается, едва меня завидит —
присутствие свидетеля в моменте
момент меняет; мой удел завиден —
я объектив, я способ постиженья
разрозненной реальности, я фильтр
впускающий лишь то, что угол зренья
(не точка!) позволяет: фиш-гефильте
в моём кино готовится на Седер
в разрушенных века назад районах
и Визирь занят в деловой беседе
о смерти со святым Понтелеймоном;
звонят колокола Армянских храмов
Фригийский флот спокойно входит в гавань,
а Сулейман, сомлев после хамама,
пьёт натощак настойку из агавы
(подарок Мексиканского вайс-роя)
и морщится; и купол минарета
пространство задевает за живое,
и тянется залив по кромке лета.
Мне Константин — сосед — поможет сумки
втащить наверх, на башню, до квартиры
включённой в нескончаемые сутки
столицы осязаемого мира,
где времена, солгав одновременно,
текут единовременно и тренье
мысли о мыс диктует мизансцены
в единственно возможном измерении.
41
Наталья Полякова
42
***
Смычок уткнулся в раздраженный звук
Так скрипка расчехленная кричала
Что бросить все но неумелых рук
Не отнимая все начать сначала
И резать скрипку и колоть смычком
Лежалый воздух в полусвете детской
Но музыка проходит босиком
Тайком по струнам с выправкой немецкой
То молча ждешь в застегнутом чехле
То оживаешь музыкой невнятной
Но в землю лечь и в глинистой земле
слежаться в тишине невероятной
***
Лодочка солнца в тёмной воде
Шелестит пожелтевший рогоз
Доверивший удочку пустоте
Человек в берег озябший врос
Редкой собаки прощальный лай
Намотают колёса замесят в грязь
Надевай сапоги к холоду привыкай
Но каждая осень как в первый раз
Любой звук мерещится в тишине
Любое слово — облачко изо рта
Раньше на час зажигается свет в окне
И бабочка в нём — мертва
***
Ангел пролетает стороной
С готовальней и пером гусиным
Он парит в просвете темно-синем
Белый тубус виден за спиной
Проводов натянут нотный стан
Ласточек летающие ноты
Чередуя такты и длинноты
Август разрезают пополам
Вéчера разлитые чернила
Растеклись и стерли контур дня
Ночь пришла цикадами звеня
И крылом птенцов своих накрыла
***
малиновка и антоновка — инь и ян.
перестань отчаиваться, кукситься перестань.
любишь капусту квашеную — учись рубить.
не услышала — переспрашивай. любить? любить.
у ночи подкладка из войлока и стёганый верх.
дым клубит отлетающий и беспечальный смех.
собирай предосенники, на паутинке суши.
оглянется день рассеянный — вокруг ни души.
сухая грибница осени и птицы протяжный взгляд.
листьями запорошенный смотрит ей в спину сад.
печёные яблоки к чаю из смородинного листа.
пустота без отчаянья вовсе не так пуста.
***
Слова слежались в почтовом конверте
Пахнет водкой их рваный край
Смерти нет если забыть о смерти
Ада нет если не верить в рай
Так оставь меня моим близким
Моим преданным преданным мной
Я жива если верить прописке
Я подкрасила волосы хной
43
44
***
когда-нибудь наступит ничего
похожее на огонёк болотный
на лист кувшинки из бумаги плотной
на стан покинутый охотничий и нотный
ты отлучён в изгнании своём
от сада белого в смятении случайном
от папиросы в тамбуре печальном
от дыма над пустым речным причалом
как распознать мне это ничего
какие призраки у этого ничто и
как угадать задёргивать ли шторы
зеркал уняв пустые разговоры
и всюду быть отсутствуя во всём
***
Дни заносишь в красную книгу
Тепла исчезающий вид
Собранную чернику
Свекольный сахар хранит
Свет узнаёшь по блику
По привкусу летние сны
И ночь добавляет чернику
В манную кашу зимы
***
Встретиться на берегу
Разминувшись в реке
Лодки лежат на боку
С отверстьем в виске
Весел опущены руки
Дно разукрасила ржавь
На острие разлуки
Лодку не удержав
Колет бока камыш
Мыши в корме завелись
Просьбу мою услышь
На шепот мой обернись
***
Лестницу закинув на плечо
Он идет за яблоками в сад
А они опали и лежат
Все до одного дичком ничком
Отпустив на все четыре ветки
В темно-синий бледно-голубой
Облаков идущих за тобой
Пеньем птиц придуманных и редких
Падалица отдана природе
В муравейник юркнул муравей
Лестницу приладив меж ветвей
Человек на небо переходит
Осиное время
1.
Открываешь нотную тетрадь
Ноты пробуя по вкусу подбирать
Повернись на левое плечо
Звуки обнимают горячо
Тонких ребер линии видны
И растут бемоли из спины
Открывая ключиком скрипичным
Этот сон вполне футуристичный
2.
Время прячет осиное жало
И летит на упавший звук
Он хранит нас от прочих мук
Но близка усталость металла
Оттого мы ложимся слоями
На подсохший гостиничный хлеб
Он крошится на сотни судеб
Ни одна не становится нами
45
Проза
Ибрагим Ибрагимли
46
Из цикла «Дни недели»
Понедельник
Спускаемся по ступенькам. О брате не скажу, но мое внутреннее, сокровенное «я» опять беседует с внешним — жалуются друг другу на
жизнь. Не знаю, как с вами, а со мной изредка такое случается. И
если уж внутренняя моя суть встретилась с внешней, то расстаться
они никак не хотят — можно подумать, больше никогда не встретятся. Чтобы им не мешать, я стараюсь все чувства и ощущения привести в соответствие с ритмом внутреннего и внешнего «я», и вот так,
осторожно ступая, спускаюсь по лестнице и наконец останавливаюсь
перед домом, в котором живу. Останавливается и мой брат. Он даже
не спрашивает, почему я стою (это и к лучшему: много будет знать,
скоро состарится, у него и так уже седых волос хватает). Так и стоит
он покорно рядом со мной. Словно тень. Когда брат такой вот тенью
идет то справа, то слева от меня, или просто молча стоит рядом, значит, его что-то гложет. Сколько бы я ни спрашивал, он никогда не
скажет причины, сошлется разве что на легкое недомогание. Мне такое его состояние, признаюсь, только на руку. На прогулках он мало
говорит, а то и вообще гулять не выходит, и тогда я иду один. Иногда
побыть одному приятно. Вот и сейчас, остановившись перед домом, я
чувствую, до чего мне хочется побыть одному... Нет, как бы правильно объяснить: я остановился перед домом не из желания остаться в
одиночестве. Клянусь Аллахом, я и сам не знаю, почему остановился.
А потому как не знаю причины (за что прошу у вас прощения и заверяю, что как только найду причину, непременно вам о ней поведаю),
начинается беседа с самим собой.
— Ну, и что ты встал?
— Не знаю.
— Кому же знать, если не тебе?
— Никому.
— Тогда думай и ищи причину.
Сколько бы я ни злился сам на себя, я остаюсь спокоен. Поначалу
хочется себе ответить, но вскоре желание пропадает. Думаю: ну какой
смысл отвечать самому себе? Вот если бы кому-то, тогда другое
дело. И потом, для чего мне искать причину? Да и мне и терпения
не хватит! Может, раз терпения не хватает, предоставить все на волю
времени?.. Жду ответа. Но оттого, что ни сердце, ни разум не отвечают, снова вступаю в диалог с самим собой.
— Ну, что скажешь, положиться ли на время? Как думаешь?
— Даже не знаю, смотри сам, делай, как знаешь.
«Ну, с Богом», — говорю я себе, но поступаю по-своему — отдаюсь
во власть времени: пусть само решает. Почему-то мне кажется, что
время будет работать на меня. Видимо, я выбрал верную дорогу. И
я сразу же чувствую, как что-то втягивает меня за собой в мою собственную жизнь. Наверное, это сегодняшний день — понедельник
вливается в течение моей жизни. Точно: понедельник всегда входит
в него постепенно. А потому этот день не сразу вошел в мою жизнь,
и потому лишен горестей, что он только-только вырвался из четырех
стен огромного, полного горечи и бед дома, в котором я живу. Значит,
мой понедельник, покончив с горестями и бедами, приноровился к
потоку моей жизни. И почему в понедельник так беззаботно мое существование? Не только в этот понедельник, но все последние недели (видимо, в моей жизни что-то происходит, просто я этого пока
не чувствую; но будь, что будет, лишь бы к добру). Но была еще другая причина, кроме отсутствия боли и горечи. Всегда не жизнь моя
зависит от понедельников, а понедельники — от моей жизни... Так
вот, только теперь я понимаю, чем объясняется такое запаздывание
(ведь все прожитые мною недели понедельники как-то быстрее приходили в соответствие с моей жизнью). Успокоившись от того, что
понедельник влился в мою жизнь, соразмерился с нею, я иду дальше
(но, скажу я вам, если бы понедельник не пришел в соответствие с
ходом моей жизни, хоть мир перевернись, я бы с места не тронулся,
разве что не пошел бы ни на какую прогулку, а вернулся домой), и
мы выходим на улицу, по которой обычно прогуливаемся. Брат мой
внимательно оглядывается, и под его присмотром — а он следит за
мной, как за маленьким — мы переходим дорогу. А что ему, бедняге,
остается? Напуган: несколько дней назад меня на этой дороге чуть не
сбила машина. Брат знает, что если уж я задумаюсь, то ни на что не
обращаю внимания, поэтому, переходя дорогу, всегда присматривает
за мной. Однако странно, что когда рядом со мной никого нет, я на
проезжей части очень собран. Видимо, если кто-то рядом, я вверяю
ему свою жизнь, но, конечно, не чужим, а только родным.
Сначала идем по улице вверх. У меня возникает непонятное желание встретить кого-нибудь или что-нибудь. Сказать по правде, врасплох оно меня не застало: в понедельник такое неясное желание для
меня дело обычное. Даже не знаю, к добру ли это (с Божьей помощью
все будет хорошо), но отведенные мне судьбой понедельники я проживаю иначе, нежели другие дни, и совсем не так, как другие люди.
47
48
Мне кажется, что понедельники, созданы ли они Аллахом или миропорядком, они мои, вписаны лишь в мою судьбу, и к другим людям
отношения не имеют. А если и имеют, то косвенно, как будто люди
для того и существуют, чтобы что-то довершать в моей жизни и моих
понедельниках... (Здесь неожиданно обрывается связанность мысли, я забываю, что хотел написать, останавливаюсь, начинаю думать,
искать...) Да, вспомнил! Я не просто так пришел к мысли, что понедельники — это мое, что мне одному они предназначены судьбой, а
методично прослеживая дни недели. По понедельникам сон мой, как
правило, легок, и помимо обычных вещей со мной происходят необычные, неожиданные, которые и связывают мою жизнь с Аллахом.
И происходит это тогда, когда и человечество, и Аллах, при всей их
незримости и непостижимости, вверяют мне гармонию вселенной.
Я существую в двух мирах одновременно. И старею не я, проживая
свою жизнь после смерти в том другом мире, а моя смерть. Она стареет, чтобы умереть раньше.
От того ли, что стареет моя смерть, или от того, что все самое доброе
во вселенной Аллах и человечество незримо вверили мне, а может,
еще по какой причине, но именно в понедельник я нахожу то, что в
другие дни недели утрачено, украдено у меня миром и временем. Но
главное, именно по понедельникам везде — на улицах, по которым
прохожу, в людях, которые проживают этот день для того, чтобы чтото завершить, создать какую-то целостность в моей жизни, словом,
во всем, имеющем отношение к Аллаху, я ясно вижу его след, его
руку. И, приметив, ступаю по следам, по тем меткам, которые оставил
Бог на земле, на улицах. По следам Аллаха мне хочется добраться до
места, где он живет, где прячется от людей. Тщусь узреть и его незримость, и его самого. И сейчас, в эту минуту, когда вы своими действиями, своим существованием как-то дополняете мою жизнь (ведь
сегодня понедельник), я, полный все теми же смутными ощущениями, прогуливаюсь вместе с братом по тихой улочке позади дома, в
котором мы живем. Погода сегодня прямо будто улыбается людям —
не то что в предыдущие дни. Я вижу: она мне улыбается, вижу и на
небе, и на облаках следы, оставленные Аллахом. А следы, оставленные им на земле, улыбаются моей жизни. Словно улыбкой выводят
мое счастье и мою судьбу к солнечному свету и, смешав свет счастья
со светом солнца, вписывают в счастье и в судьбы земли. Вернее, это
не они, а — чего скрывать — я сам вписываю. Но пожалуйста, не говорите, мол, ты только посмотри на этого счастливчика, сам вписал
в свою судьбу счастье... А впрочем, как хотите. Все равно, с Божьей
помощью, ничего со мной плохого не случится, потому что во мне
живут и сливаются воедино те два потока света... А потом, не на-
зывайте меня счастливцем, взгляните на меня, видите — во мне все
еще слиты два потока света, свет солнца и свет счастья, я стою в месте
их слияния и смотрю на младшего брата, который гуляет со мной. Он
все о чем-то говорит, а я, оттого что во мне сливаются эти два потока,
ничего не слышу. Так мы и идем. Мы движемся в этом слиянии, не
дающем мне как следует вслушаться в слова брата, и я вижу счастье
и судьбу земли. Это еще больше отдаляет меня от того, что говорит
брат, а он все говорит и говорит. Я так далек от него в эту минуту, что
мне кажется, когда брат открывает и закрывает рот, будто он понарошку ест воздух. Потому что говорит он не мне в лицо, а глядя прямо
перед собой. Если бы это было не так, он говорил бы, глядя на меня.
Не знаю, замечает ли брат, что я не слушаю его. Если и замечает, то
виду не подает, а может, просто привык к такому моему состоянию.
Как бы там ни было, лишь бы он на меня не обижался.
Я кладу руку на сердце, где счастье и судьба земли кружатся в слиянии двух потоков света, и беру счастье и судьбу земли, и об этом не
ведает ни мир, ни сам Аллах...
Я в середине понедельника. Счастье и судьба земли в моей руке. Может, это оттого, что Аллах дарит мне понедельник — первый день недели. Хотите вы или не хотите, но Аллах подарил его только мне.
Суббота
С чего бы начать? Не знаю, откуда, с какого момента начать писать
о субботе. Какой бы ее миг мне ни понравился, сверкнув, в глазах
моих, в дне моем он тотчас же гас. Я во власти мгновенных сполохов субботнего дня. Они тянут меня в разные стороны, и я не могу
остановиться ни на одном. Из-за моей нерадивости и неумелости они
начинают драться между собой за право попасть мне на глаза. Пора
мне уже выбрать какой-то один, не то от злости они вконец разбушуются и, уничтожив мое настоящее, унесут меня в прошлое, навсегда
лишив будущего. Или же, поубивав друг друга, навсегда приведут мое
прошлое к смерти, и останусь я без прошлого. А это, можно сказать,
есть потеря части собственной памяти. Частичная же потеря памяти
означает, что ты разрываешь и выбрасываешь прочь одну из нитей,
которая через память связывает тебя с этим миром, с самим Аллахом. К тому же выбрасываешь в такое место, что не найти ее потом ни
на том, ни на этом свете. Разрыв одной из нитей, связывающих тебя
с Аллахом, равносилен отказу от жизни на земле. И чтобы ничего такого не случилось, я обратился к самому себе.
Я (сам себе, в волнении): Что стоишь, выбери же один из прошлых
моментов жизни. Смешал все былое в кучу! Если так пойдет, сам знаешь что будет... Храни тебя Аллах от того, что может быть.
49
50
Очутившись перед необходимостью выбора, я стал торопливо перебирать моменты своей жизни. Не зная, правильно поступаю или нет,
вернее, не обращая на это внимания (честно говоря, необходимость
выбора привела меня в такое замешательство, что мне и не вспомнилось ни о чем таком), я выбрал один момент. Это была моя прогулка по улице за нашим домом. Выбрав, я остановился посмотреть,
по сердцу ли он мне. Кажется, несмотря на спешку, выбор был сделан
верный: сердце стучало ему в унисон. Наверное, в моменте, о котором идет речь, было что-то, о чем я не знал, раз сердце отозвалось
на него. До сих пор сердце меня не обманывало — посмотрим, как
теперь… Перейдем, уже наконец, к делу, собственно, к самому моменту. Перейти-то перейдем, я не возражаю. С вашего позволения,
и этот момент, и все то, чему положил он начало, я представлю вам
по-другому, так, чтобы бросалось в глаза. По-моему, такое стоит выделить в записях своих. Пожалуйста...
Я о своем дне (очень неохотно). Будучи дома, я нашел время, пришедшееся мне по сердцу. Мне хотелось погулять. Но почему-то этого
было недостаточно, чтобы я спокойно отправился на прогулку. Виной тому были мои ноги. Они не меня не слушались, а сердца моего.
Несмотря на это, не желая обижать сердце, я вышел из дома. По дороге из-за противоречивых чувств я оказался словно меж двух камней. Сердце вело меня на дорогу позади дома, а ноги тянули обратно.
Можно сказать, что ноги свои я волоком тянул за собой. Непонятно,
почему я убеждал себя, что надо дойти хотя бы до нижнего конца улицы и увидеть диких голубей, то прячущихся в кронах деревьев, то прохаживающихся по асфальту и давно уже вписавшихся в атмосферу
улицы, где я прогуливался. Кажется, среди тех деревьев было их гнездо, потому и держались они здешних мест, но, сказать честно, до того
времени я не обращал на это внимания. Теперь же, еле волоча ноги,
я твердо пообещал себе, что сегодня, то есть в субботу, непременно
выясню, на каком из деревьев гнездо. По неясной причине мне хотелось как-то пообщаться с этими птицами, прикоснуться к ним... Как
ни прибавлял я шаг, ноги не слушались ни меня, ни сердца моего.
Может, поэтому, как ни удивительно, придя на место, я остановился
и обратился к ним: «Почему не хотите двигаться, ну что бы я делал,
останься дома, писать неохота, заняться нечем, так гуляйте себе на
свежем воздухе, что вам стоит». Но они не обратили на слова мои
внимания. От такого невнимания я твердо решил для себя, будь что
будет, назад я не вернусь, буду гулять ногам назло. Волоча ноги, направился вверх по улице. Это, правда, нельзя было назвать ходьбой.
Это больше было похоже на вымученное от безысходности шагание
моих ног. Эх, на что бы ни было похоже, важным было продви-
жение вперед. Плохо ли, хорошо ли, но я занят был своим делом. Для
меня основной задачей было то, чтобы сердце слушалось меня. Когда
сердце тебя слушается, как бы там ни было, ты приходишь туда, куда
хочешь. А чтобы прийти туда, я должен был, забыв о том, что ноги
мои едва волочатся от безысходности, слушать свое сердце, остаться
с ним один на один. Так я и сделал. Оставшись с ним один на один,
скоро я слился с атмосферой улицы, по которой гулял. Но не улица
с атмосферой моего сердца. Вполне возможно, что в основном из-за
этого сердце мое и все, что на улице этой имело ко мне отношение,
попали в водоворот моего безысходного шагания. Этот водоворот безысходного шагания командовал всеми моими действиями.
Так и остался я, не сумев выглянуть изнутри себя наружу. Что бы мне
такого сделать, чтобы и улица пришла в соответствие с атмосферой
моего сердца?
На меня и на чувства мои плохо подействовало то, что еще до того,
как безысходность походки стала властвовать над моими действиями, начиная с того самого отмеченного мною момента, я стал забывать нечто пережитое в жизни моей, какие-то вещи, что обычно
приводили меня и улицу, по которой я прогуливался, в соответствие с
сердцем моим, не давая жить мне ни на этом, ни на том свете. (Именно в это время я понял, что единственное, что может привести в соответствие с сердцем моим улицу, по которой прогуливаюсь, вывести из
безысходного положения, в которое попал я, это то самое пережитое,
что может помочь мне выглянуть из собственного, внутреннего, из
самого себя в этот мир). Беда была в том, что с этим я не жил ни в одном из миров, имеющих отношение к тому или к этому свету. Словно что-то или кто-то в своем мире изолировал меня в моем добром
здравии от жизни и существования (да, я забыл сказать, что человек,
который не может выглянуть из самого себя в этот мир, принадлежит
иному миру). А от того, что жизнь моя попала в водоворот безысходности походки моей, мгновения (кто знает, может, и не мгновения,
а долгое, имеющее протяженность время), изолированные от жизни
и существования на том и этом свете, скатились на самое дно существования. И каждый раз, с трудом делая шаг, я будто с усилием вытягивал ногу со дна такого существования. От того, что передвигался
с таким трудом, я не мог догнать, как ни старался, даже дикого голубя, вышедшего из-за деревьев и осторожно шедшего впереди. Мне
же так хотелось дотронуться до него, что ни сказать, ни представить.
Если честно, то я решил, что догнав голубя и дотронувшись до него,
смогу избавиться от состояния, в котором находился. Желание прикоснуться к нему было просто неодолимым (не знаю, может, я, не
ведая того, что-то предчувствовал). Вероятно, это желание подвигло
меня на действие, которое опять покажется вам странным. С чистым
сердцем говорю, я ничего не ждал от этого прикосновения к дикому
51
52
голубю. Ничего не желая и не ожидая, я, не обращая внимания на
прохожих, стал упрашивать голубя: «Ты же видишь, что у меня сил
нет ноги переставлять, умоляю, дай до тебя дотронуться. Подойди
поближе, молю, подойди поближе». Дикий голубь, то ли услышав
мои мольбы, то ли потому, что сам так решил, в растерянности остановился. Оглядевшись по сторонам, повернулся и пошел прямо на
меня. Чтобы не спугнуть его, я стоял, не дыша. Взяв себя в руки, собрал силы левой ноги. Когда голубь подошел ко мне, я просто слегка
пододвинул ее к нему. Как только нога моя коснулась голубя, он тотчас взлетел. Взлетая, птица крылом задела мою левую ногу и улетела.
Когда голубь пропал из виду, прошло совсем немного времени, как
я почувствовал, что муки безысходного шагания оставили мои ноги.
Словно кандалы с них спали и полетели на дно чего-то (видите, я
не знал: оказывается, выход из всего происходящего был в крыльях
дикого голубя). Я внутри и я снаружи, а главное, сердце мое обрело
крылья, вырвало меня со дна того и этого света, куда я провалился,
из жизни, изолированной от того и этого света, и если на том и этом
свете есть еще какой-то мир, вознес меня на самую вершину его (скажу и то, что теперь и улица, по которой я прогуливался, слилась с
атмосферой сердца моего).
На той высоте мне было видно Аллаха, а Аллаху — меня.
перевод Надира Агасыева
Притчи
Желание жить для себя
Сегодня мне никуда не хочется идти. Даже по важным делам. Причиной тому не телесная слабость или депрессия. Отчего-то неохота
выходить куда-либо из дому. Хочется просто смотреть телевизор,
читать книгу, которая сейчас по душе, да ещё думать на волнующие
меня темы (такое настроение у меня нечасто, но бывает, я даже дал
ему название: «желание, или каприз, остаться дома с самим собой и
заняться своими мыслями»). А думать о желанном я очень люблю. В
нынешний период жизни для меня нет ничего более важного, даже
считая творчество. В размышлениях о волнующем душу я вижу самопостижение, пусть это и нелегко. Если б вы знали, чего стоит взирать на себя со стороны, и каких страданий мне стоит этот процесс,
потому как трудно простить себе грехи и ошибки, видимые сто-
ронним взглядом. Ведь видя всё это, человек понимает, чего он стоит, и такой проникается к себе ненавистью, что я никому не желаю
мучений, перенесённых мной в состоянии этой ненависти к себе. И
потому мне кажется, что живу я только и только для себя (ведь в последнее время жить для себя является основной моей целью). При
этом я имею в виду также проживание, переживание других людей и
явлений. В подобном образе жизни главным для меня является одно
обстоятельство. Возможно, причиной тому эгоизм. Наблюдение за
окружающими, их страданиями в проживаемой без меня жизни возвышает меня в собственных глазах. Откровенно говоря, это и есть
главное для меня обстоятельство — ведь последние четыре года я для
себя и прожил, и эти самые четыре года весьма{…}
Но при всём этом мне порой кажется, что я не вполне понимаю, что
значит жить для себя. Хорошо, что подобное настроение находит на
меня лишь изредка — признаться, в противном случае я не знал бы,
как жить, на что опереться в этой жизни — да и не стоит об этом писать. Главное то, что, слава богу, у меня есть право мыслить в этом
сумасшедшем мире, и, по-моему, в этом мире для человека вопросом
самолюбия является именно возможность мыслить по своему разумению.
Слава богу, что у меня есть возможность усесться в кресло в самой
большой комнате нашего трёхкомнатного дома и предаваться размышлениям (отмечу, что сегодня это доставляет мне особое удовольствие). Размышлять обо всём меня касающемся. Хотя рой мыслей
пролетает в голове бессвязно, хаотично, я рад, что могу хоть немного
пожить для себя. Ведь одним из главных условий для этого является нахождение во всех явлениях современного мира хотя бы малого
сходства с собою, со своей судьбой.
Я размышляю, удобно усевшись, и должен сказать, что в этом занятии меня привлекает несколько моментов, которые я сейчас и перечислю.
Первое: думая о волнующем душу, чувствую, что способен на всё желаемое мною в этом мире.
Второе: этот самый мир я ни к кому не ревную. Я считаю, что этот
мир и всё в нём пребывающее больше ни к кому не относятся. Но, думая о нежеланном, не берущем за душу, не побуждающем меня жить
для себя, проживая обычные минуты, часы и дни, я ощущаю, что нет
на земле человека, настолько отрешённого от мира. Скажу откровенно, что именно по этой причине я весьма ревную к людям этот мир
со всем пребывающим в нём. Но вы при этом должны учесть, что есть
нечто высокое в том, что предметом ревности является именно мир
(ведь мы, люди, обычно ревнуем из-за любви).
Третье: думая о желанном, я, хоть это и нелегко, идеализирую себя
в своих глазах, и идеалом для меня предстаёт не кто-то или что-то,
53
54
а я сам. И это вполне удовлетворяет меня, ведь главное моё желание
— чтобы выглядеть идеалом не в чьих-либо, а именно в своих глазах
(удивительно, не правда ли? Откровенно говоря, мысли окружающих
меня не интересуют, и к тому же я не имею желания предстать в их
глазах идеалом), думаю ли я о желанном или нет.
Четвёртое: я знаю наверняка, что при подобных размышлениях
смертный час отдаляется от меня на непостижимое расстояние. И
по этой причине мне кажется, что при наступлении смерти в первую
очередь она отнимает у человека способность мыслить, а потом уже
отделяет душу от тела, ибо именно мышление удерживает душу в теле.
Пятое: думать о желанном означает также мыслить о недосягаемом,
о других слоях действительности, в недосягаемых и необъятных просторах мира (я верю, что когда-нибудь достигну и их).
Я в той же комнате. За всё это время я не сдвинулся с места. При
включённом телевизоре я думаю о волнующем меня. И в процессе
этого размышления живу для себя. И мне кажется, что если человек
переживает, проживает кого-то или что-то вне себя, то смерти уничтожают друг друга, а не людей.
Неведомое чувство
Никаких тем в голове у меня не было. Но при этом преисполнявшее
меня некое неведомое чувство тянуло к письменному столу. Почитая его обманчивым, некоторое время я медлил сделать это, ходил из
комнаты в комнату. Точнее, ждал, когда оставит меня это ощущение.
Не понимал, что человек способен избежать чего угодно, кроме охвативших его чувств. Но, отчего-то почитая это чувство ложным, я не
относил к себе это положение.
Но он во мне только усиливалось. Становилось ясным, что противостоять ему я не в состоянии. Прошло некоторое время, и я убедился
в этом окончательно. Оно подчинило меня полностью, когда я переходил в большую комнату. Я взялся за ручку и тетрадь. И перед белым
листом обратился к сему нераспознаваемому чувству: «ну вот перо и
бумага, что же ты продиктуешь? Ведь нет у меня никаких тем». И сосредоточился на этом ЧУВСТВЕ, что оно продиктует… ничего. Выждал немного — опять ничего. Подумал, есть ли у меня тема, точнее,
идея насчёт самого начала работы… Ничего похожего. Мне не верилось в это, но так и обстояло дело.
Посмотрел я на белую бумагу, посмотрел, и за неимением лучшего
написал несколько фраз: «отчего-то я не в состоянии ничего написать, видимо, вновь я обманулся в своих чувствах, а ведь я на том этапе творчества, когда не время поддаваться ложным чувствам».
Вне мира
( Безмирье )
Раздевшись, я улёгся в кровать. Устраиваясь поудобнее, подумал —
хорошо, что вполне утолил жажду, вдоволь напившись чаю. Значит,
не придётся вставать посреди ночи, дабы выпить ещё. Правда, и напившись до отвала, я испытывал проблемы, приходилось, просыпаясь, идти в туалет. Но если и придётся идти в туалет, это займёт куда
меньше времени, чем заваривать чай и пить. Потому что встать посреди ночи и хотя бы подогреть чай — а неподогретый чай я не пью, и
вообще не пью ни воды, ни холодного чая, потому как от чего-либо
холодного у меня болит горло — это занимало немало времени и я
окончательно отходил ото сна, и требовалось ещё долгое время, дабы
снова заснуть. Это кончалось тем, что я зевал весь день напролёт, во
всяком случае, с момента пробуждения до самого полдня. Подобного
рода бессоннице я предпочитал выпить чаю побольше и, пробудившись, идти в туалет. Каждый вечер, перед сном, я пил чаю побольше.
В чрезмерном потреблении чая для меня был и ещё плюс. Я подметил, что потребляя много чая, я просыпаюсь с чувством голода, а так
как я могу вволю наесться только утром — днём и вечером я ем мало,
чтобы не полнеть — то я предпочитал по вечерам пить чаю побольше
(откровенно говоря, одной из причин чрезмерного потребления чая
был голод, ощущаемый после скудного ужина). Правда, домашние не
советовали много пить перед сном, мол, это нарушает сон. Я сравнил, каково пить чай перед сном много или мало, и заметил разницу.
Заметил, что чай в большом количестве не мешает мне спать, а напротив, навевает сон. Порою сон оказывался столь крепок, что, пробудившись, я медлил идти в туалет, оттягивал время. Множество раз,
вновь погружаясь в сон, я не шёл в туалет вовремя, и просыпался вторично от обжигающей мочи, и тогда уже приходилось вставать. Впрочем, нарочно посещение туалета я не откладывал. Потому что чувство
обжигающей мочи вызывало у меня дурные сны (видимо, это влияло
на мою психику во сне). Это действительно было так. Проверял — и
неоднократно — когда ленился сходить в туалет, то той же ночью обязательно видел тяжёлые сны, а днём они претворялись в реальность,
при этом вплоть до мелких деталей (я установил также, что когда снилось что-нибудь приятное, то в отличие от кошмаров в жизнь они не
претворялись). Потому, видно, что жизнь моя и переживания не отличались от извергаемой мною мочи. И то, что приятные сны не реализовывались — уточню, что сновидения тяжёлые от моей мочи ничем не отличались — объяснялось тем, что положительные сны на
мочу походить не хотели. Мне казалось, что тяжёлые сны, претворись
они в жидкость, цветом и запахом совпадут с мочой. Поэтому после
этих снов возникало ощущение, что моё тело, мозг, глаза чем-то за-
55
56
пачканы. И все об этом знают, просто виду не подают из этических
соображений. Замечу, что волновало меня не мнение окружающих.
Дело в совсем ином. У меня сложилось убеждение, что в момент моей
смерти все ночные кошмары, пребывающие в моём теле, в мозгу и
глазах, претворятся в мочу; и когда друзья и близкие, похоронив
меня, придут через несколько дней на могилу, то увидят могилу залитой жидкостью цвета мочи. Это было бы для меня позором. Иметь
такую могилу для меня было всё равно как обмочиться. Мне казалось, что раз при жизни моча, не испущенная, преображается в кошмарные сны, то эти кошмары преобразятся в жидкость цвета мочи и
зальют мою могилу. Я считал, что если могила будет в жидкости подобного цвета — моча у меня жёлтая — то душа моя никогда не сможет вырваться из тела. Это обстоятельство не давало мне покоя. И вот
у меня сформировалось интересное, и, я бы сказал, неожиданное —
для всех — заключение, что пребывание души в моём теле после
смерти может навести бога на критические размышления. Например,
бог может помыслить, что как же этот человек прожил жизнь, что у
душа у него от тела не отрывается. Или решит, что у покойного в теле
и в прожитой им жизни укромного уголка не осталось, не запятнанного грехом, потому и душа от неё неотрывна. Я точно знаю, что подобное мнение обо мне бога окажет на мою загробную жизнь вовсе не
положительное влияние. Думаю, что бог не даст мне — ни телом, ни
душой — пребывать в ином мире. Останусь без того мира и без этого.
Может, это наиболее болезненная форма смерти, это примерно равнозначно тому, когда негде схоронить тело, уже лишённое души, ни в
одном из миров. А это одно из наиболее оскорбительных положений.
Правда, если для тела такая ситуация и оскорбительна, то для подобных мне лишиться захоронения тела выгодно. Зато в этом пребывании тела вне миров немногие узрят могилу, залитую жидкостью цвета
мочи. А те, что увидят, те, что, подобно мне, останутся вне миров,
умерев той же мучительной смертью — по-моему, от сотворения мира
подобных людей, чьи тела пребывали в столь же оскорбительном положении, наберётся по меньшей мере человек сто пятьдесят — они не
выкажут ко мне того отношения, что другие люди, не в этом мире, не
в том. Мне нужно было именно такое пространство, присущая ему
атмосфера, дабы пребывать в нём в спокойствии. Мне казалось, что
там я буду избавлен от тягостных сновидений. От них я хотел избавиться любым способом. И как можно быстрее. Ибо в них было
столько с реальностью несхожего, что подчас мне начинало казаться,
что я живу двойной жизнью. В этой жизни и в хаотических кошмарах
снов. Отмечу, что проживаемые мною жизни — в кошмарном хаосе
снов и в реальности — то есть реализация кошмара снов в раз-
личных формах вследствие несвоевременного извержения мочи,
даже, я сказал бы, вторжение иного мира посредством снов в реальность показывало, что эти сны, претворившись в жидкость цвета
мочи (разумеется, загрязняя при этом моё тело, мозг и глаза), могут
залить мою могилу и до моего отбытия в мир иной. А это означает, что
во избежание этого мне желательно проживать, переживать виденное
в хаосе снов, пусть даже неприятном, исключительно в снах, в иной
реальности. Да не то чтоб желательно, а очень важно. И потому, откровенно говоря, я не хотел размышлять о виденном в этих снах. То
есть не стремился осмыслить виденное (достаточно было того, что в
том мире могила моя была залита жидкостью цвета мочи, в отличие
от здешней могилы). Для меня имели значение лишь несколько деталей другого мира. В этом неизвестном мире, порождённом тягостными снами — нельзя сказать, чтоб уж совсем неизвестном, кое-какие
сведения у меня были, хоть я и видел их исключительно во снах — для
спокойной жизни мне требовался пространственный простор и малое, даже очень малое количество находящихся там людей. В последнем я был заинтересован по двум причинам. Во-первых, если эти
сны преобразуются в жидкость цвета мочи (что было весьма вероятно, почему я и хотел переменить мир, где я пребывал, но не путём
смерти), то они осквернят моё тело, мозг и глаза, и тамошние люди
будут меня сторониться (всё могло быть). Потому присутствия людей
вблизи от меня (даже со схожей судьбой) я решительно не хотел. В
этом я был убеждён. Я считал, что чем дальше буду держаться от людей, тем дольше будет продолжаться моя тамошняя жизнь, увиденная
в хаотичных снах. По-моему, это моё убеждение тесно связано со второй причиной. Малое количество людей — человек сто пятьдесят —
было мне выгодно, так как бог, на мой взгляд, бог, ввиду малого количества этих людей, не дарует им смерть, а выждет, пока их количество
не возрастёт до известной степени, и лишь потом напишет на их лбах
их сроки. По-моему, тамошним жителям (и при условии моего среди
них нахождения) из-за их немногочисленности написание на лбах их
сроков в ближайшем будущем не грозит. Поэтому я надеялся прожить там очень долгое время и реализовать одну свою мысль. Я надеялся пережить многих, оставленных мной в мире этом, увидеть их
смерть — мне казалось, что человек, потребляющий много чая, не
опорожняющийся вовремя и видящий из-за этого кошмарные сны,
чем-то болен, может скоропостижно умереть, и во избежание этого
требовалось только одно, а именно переселиться в мир этих снов,
плохо им себе представляемый (представлять его в подробностях не
было нужды, довольно было того, чтобы могила не была залита жидкостью цвета мочевины и чтоб жизнь там была бы очень долгой; а это
в том мире было возможно, и добавлю, что если человек сможет там
жить, значит, тот мир от этого не очень-то и отличается), вот и всё —
и чтоб эмоции, переживаемые мною при этом, значительно увеличи-
57
58
ли бы срок моей жизни. Я был убеждён, что получу удовольствие от
их смерти и от лицезрения этого во всех мелких деталях, и, безусловно, эти детали, мелкие и крупные, неважно, удлинили бы срок моей
жизни до бесконечности — в этом я был уверен вполне. Это было
равнозначно тому, чтобы потопить могилы интересующих меня людей в моей моче. Вот одна из главных причин, побуждавших меня
переселиться в мир хаотично-кошмарных снов. Возможно, помри я в
том мире, кошмары снов, преобразившись в мочу, не залили бы моей
могилы. И это обстоятельство вносило некоторое успокоение в мою
жизнь и укрепляло моё убеждение, что выбор сделан мной правильно
и в том мире мне ничто не помешает. В том числе и грехи, бывшие за
мною в прошлом и могущие быть в мире ином. По-моему, численность его населения (сто пятьдесят человек) и отсутствие на их лбах
срока их смерти полностью решали эту проблему. Ведь творимые
людьми грехи в этом мире, по меньшей мере, влияли на сроки и уровень их жизни. В действительности я считал, что численность населения в сто пятьдесят человек и то, что видеть их я буду один-два раза в
год, уменьшало вероятность содеяния мною грехов (ведь мы грешим
главным образом по отношению к другим, а не к себе). Но, хотя вероятность эта была мала, всё же я побаивался, как бы мои грехи в отношении тех людей и себя самого не затопили бы и там моей могилы
мочеобразной жидкостью — потому хотел пореже с тамошним населением встречаться. К тому же мне казалось, что если я согрешу в
мире дурных снов, то куда бы я ни попал для смытия этих грехов, я и
там от них не отделаюсь. И ещё мне казалось, что согреши я и в том
мире, ничто не спасёт меня от мучительной смерти. Несмотря на немолодой возраст, мучительной смерти я страшился, и всегда, думая о
вероятности этого — из-за моих грехов — всегда молил бога даровать
мне смерть во сне, дабы я и не узнал бы о ней. Я считал, что переселение в мир хаотичных снов увеличивало мои шансы на это (отмечу, что
мир этот в действительности назывался безмирьем). Это лишний раз
подтверждало, что шансы на желаемую мною жизнь для меня были
только в мире тягостного хаоса снов, то есть в безмирье. Попросту
сама моя жизнь предназначена для безмирья иного мира.
Старик
Что в нём заинтересовало меня, я и сам не знал. Дни напролёт сидел
он под ёлью и продавал семечки (хорошо ещё, что лето стояло, что бы
он зимой делал, так же продавал бы семечки под ёлью? Никак в толк
не возьму). Тень от дерева прикрывала его наполовину. Старый
он был, правая рука не действовала, и чего это он не уселся на
завалинку вовремя. Некому было спросить, что ли, чего тебе в этакую жару сидеть подле этой чайханы? Видно, некому, вот и сидел. А
я из обычного дела проблему делаю. Впору у меня спросить, какое
тебе дело до этого. Может, нуждался он, будь она богом проклята,
эта нужда. По правде говоря, сколько я себе ни втолковывал это, а
остаться равнодушным к старику не мог. Так жалко было его. Мне
думалось, что кроме дома и места для продажи семечек у него ничего
нет, и кто-то должен стоять за ним для поддержки, и в первую очередь
по причине его старости. Лишь тогда, может, бедняга протянет ещё
немного. Чтобы заработать на хлеб, тихо продавал он семечки (судя
по его телосложению, больше он ни на что не годился). Чем ему ещё
заниматься.
Было в тех местах ещё несколько продавцов семечек, но отчего то жалости к ним я не испытывал. Хотя условия у них были похуже, чем у
старика. И на солнцепёке сидели они целыми днями, и на ветреном
месте. Глядя на них, хотелось благословить облюбованное стариком
место. Благо метро было поблизости, прохожих было много, и потому торговал он активнее других. По поведению других торговцев
семечками, по их мимике было видно, что очень недовольны они
таким конкурентом. При всей симпатии к старику должен сказать,
что на то у них были основания, а кто был бы доволен? Никто, ясное
дело. Открыто недовольство своё они не проявляли, но заметить его
можно было. Например, принося с собой чай в термосе, ему никогда
не предлагали (старик, кроме семечек, ничего с собой не приносил).
И распивали чай так, чтоб старик это видел. Его это не волновало,
поскольку завсегдатаи чайханы, что была с ним рядышком, без чая
его не оставляли. Это пуще раздражало прочих продавцов, и на людей из чайханы они смотрели как на врагов. И не забывали ворчать
на них, когда беседовали с полицейскими, которым давали мзду. И
не только ворчать, не чурались и грязью поливать, проклинать (а что
вас удивляет, не мусульмане они, что ли). Так как по причине летней
жары я, как и многие, большую часть времени проводил в тени чайханы, то много наблюдал за происходившим и делал выводы. Заметил, что престарелый продавец семечек не приносил с собой обеда и
не отлучался на обед. Потому что, в какое бы время дня ни заходили
мы с братом в чайную, старик был там, и сидел за позаимствованным
у чайханы столиком с таким видом, будто кто-то запретил ему вставать из-за стола, или же будто если он отойдёт в сторону, то кто-то
следящий за ним выскочит и займёт его место. По причине такового
его поведения, волнения, и оттого, что он не отлучался поесть, мне
было его особенно жаль (кто знает, может, нечего было ему дома поесть, вот он и не отлучался). Но были в его торговле и положительные
стороны. То ли оттого, что был он инвалидом с одной лишь действующей рукой, или оттого, что продавал он исключительно семечки,
59
60
но полицейские денег с него не взимали, даже семечек взамен денег
не брали. Не удивляйтесь, это правда. Если бы брали, то по поведению его, по выражению лица это бы чувствовалось. Лично я такого
не примечал. И странно было, и интересно, что полицейские ничего
от него не требуют. Как будто он и не занимал это место, не торговал.
Это более всего и раздражало прочих торговцев, хотелось им знать,
чем этот старик лучше них в глазах полицейских. Они думали, что
могут это понять, а между тем полицейские и сами не знали, почему
не досаждали именно ему. Знал лишь один человек, а именно я. К
своему выводу я пришёл после долгих наблюдений. И пишу об этом,
потому что неоднократно убеждался в правоте своего вывода. Просто
мир пережил этого старика. Для мира престарелый торговец семечками перестал существовать.
Перевод с азербайджанского Лачина
Рубен Ишханян
Стриптиз
«Мария», — прошепчет Иисус,
и на его голос откликнутся двое.
Июнь в этом году не такой жаркий, как в прошлом. Темнеет рано,
наверное, потому, что часы не перевели на летнее время. Я вышел час
назад, прогуляться. Тогда было без пятнадцати девять, значит, сейчас
около десяти. Брожу по центральной улице, смотрю на прохожих и
теряюсь. Пешеходы одеты в черное, углубились в тревожные мысли,
на лицах боль и бесконечная скорбь. Спрятавшись в своей скорлупе,
идут за процессией, в которой вместо музыки — протяжный гул, а
вместе гроба — чувство безысходности. Хоронят последнюю надежду.
Не хочу тревожить. Лишь бы ускользнуть, вырваться, чтобы не заметили, не наказали за то, что уединился и не пытаюсь примкнуть. Шагаю, куда не знаю. Хочу оказаться там, где никто не боится наготы.
Адам не думает об отцовстве, Ева не ждет искушения уроборосом, а
вселенная помогает осуществить любую мечту.
Сворачиваю во двор. Через несколько минут оказываюсь в Садах
Еревана. Перед церковью под тутовым деревом сидит сторож. Старик издалека похож на юношу. Не успевает ягода упасть на землю,
как хватает на лету и кидает в рот. Движения у него быстрые и ловкие,
позавидовать можно. На загорелом лице ни одной морщины, лоб
широкий, вместо седых волос — настоящая львиная грива. Короткая
белая борода скрывает губы, красные щеки гладко выбриты, большие глаза по-детски сияют. На нем фиолетовая майка и светлые брюки. Рядом никого нет. Задумчиво глядит вдаль, ждет путника вроде
меня. Луна, владычица женского начала, нимбом обняла его голову,
а звезды – словно отражение этого венца. Думаю: может, и правда,
существуют люди, умеющие общаться с природой.
— Помолиться пришел? — спрашивает.
Киваю.
— Давай поднимемся ко мне домой, свечек дам.
Я иду следом за ним. Прихожая маленькая, только стол и стул умещаются.
— Сколько тебе?
— Пять.
— Есть только тонкие, толстые не продаю.
— Сойдут. Для Бога нет разницы, какой толщины будут.
— Верующий?
— Нет, вернее, не важно…
— Странный.
61
62
— Сколько должен?
— Триста.
Достаю из кошелька монетки, расплачиваюсь.
— Пусть ваши молитвы будут услышаны.
— Спасибо, — отвечаю я.
Прохожу через двор к часовне, спускаюсь по каменным лестницам
вниз. Меня встречают Богородица с Младенцем и два ангела. Склоняю голову, встаю на колени, дотрагиваюсь до склепа, чувствую неземную энергию Святого Апостола Анания, епископа города Дамаска. Не раз он излечивал раны, помогал в несчастьях. Много врачей
и больных приходили к нему за спасением. Не единожды совершал
чудеса. Поцеловав гробницу, поднимаюсь, поправляю брюки, отряхиваю от пыли. Подхожу к подсвечнику, зажигаю свечу и ставлю на
свободное место. Белый цвет пламени завораживает, перед глазами
появляются яркие блики, в них мерцают образы молящихся. Они уносят туда, куда ворон никогда костей не заносил, Макар телят не гонял
и уже не загонит. Хоть армянин и нахожусь в апостольской церкви,
произношу молитву на русском, и то с грехом пополам. Так и не выучил слов, но ведь Бог меня поймет, даже если ничего не скажу. И все
же еле слышно выговариваю: «Господи, Сам, Спаситель Истинный
Христос и Пресвятая Богородица, Матерь Божия, все угодники и Ангелы, Архангелы и великие Апостолы Петр и Павел, услышьте мою
молитву и не оставьте мою просьбу, раба вашего…». Помолившись,
зажигаю свечи за здоровье родителей, родных и друзей, за всех живых
и ушедших. Крещусь, выхожу, шепча три раза: «Аминь». Старика нет
на месте, куда-то исчез. Вокруг темно, как поздней ночью. Фонари не
горят, улицу освещают лишь окна соседнего здания. Достаю сигарету,
закуриваю, сажусь на скамью. Мое внимание приковывает открытое
окно пятого этажа, синие занавески от ветра легонько дрожат. Стены
квартиры выкрашены в алый цвет. Посередине висит старый абажур.
Словно вижу на большом экране, представляю, как незнакомка сидит за пианино, играет Шопена. Ее молодой жених укутался в кресле,
закрыл глаза, прислушивается к каждой ноте. Потирает рукой плечо,
стараясь согреться. Она сбивается. Давно не играла и подзабыла. Поворачивается к нему, улыбается. Во взгляде легко можно прочитать:
нет, я умею, честное слово. Но оба молчат, они понимают друг друга
без слов. Он встает, подходит к ней, чтобы обнять. По пути берет сливы, откусывает и протягивает ей.
Зазвонил телефон. Я вскочил от неожиданности, выбросив окурок.
Потянулся за мобильным в кармане, вслепую попытался нажать на
нужную кнопку.
— Алло.
— Ты где?
— В центре.
— Подъедешь?
— Куда?
— В «Матрешку».
— Ты там?
— Еду, скоро буду.
— Не знаю, смогу ли...
— Ну, жду.
— Хорошо.
Обменявшись словами с близким другом, пробираюсь сквозь лабиринт зданий на проспект Маштоца. Проверяю, есть ли деньги на такси. В бумажнике одна двадцатитысячная, водитель явно не сможет
дать сдачу, а потому приходится зайти в супермаркет. Не знаю что купить. Беру воду из холодильника. Выпить не помешает, тем более что
в горле пересохло. Коренастый парень не спеша обслуживает, одновременно беседуя по телефону. По лицу можно понять, что говорит
с девушкой. Очередь доходит до меня, он удивленно смотрит то на
бутылку, то на протянутую бумажку.
— Это все?
— Да.
— У вас нет ста драм?
— Нет.
— Берите так…
— Спасибо, но мне нужно...
— Разменять?
— Да…
— Я бы вам и так разменял. Чудной.
— Так сдадите, фу ты, сдачи дадите?
— Сдадим.
Он начал смеяться, но заметив мой задумчивый взгляд, проглотил
слюну, странно поперхнулся, залился краской, замолк. Посчитав сдачу, извинился, положил трубку на стойку и отошел в сторону. Стал
кашлять. Стараясь найти опору, облокотился на полку с фруктами.
Изо рта потекла мутная жидкость светло-серого цвета. Вытер рукой рот, посмотрел на лужу под собой. Зеваки-покупатели решили
следить за ним со стороны, забыв о времени и покупках. Никому в
голову не пришло подойти и протянуть руку. Откуда-то явилась менеджер, но и ее остановила неизвестная сила. Все вокруг замерли, казалось, кто-то нажал на «паузу». Кнопка не подействовала только на
меня и продавца. Он упал на пол, в судорогах схватился за живот, глаза наполнились слезами. Я не понимаю, что происходит. Помедлив
несколько секунд, спешу выйти. Делаю несколько шагов, отвинчиваю крышку хлебнуть ледяной воды. В горле вкус блевотины. По телу
64
проходят мурашки, кружится голова. Еле добравшись до остановки,
решаю подождать машину. Люди не обращают на меня внимания,
стою среди них, как человек-невидимка. Лишь маленькая девочка с
рыжими косичками поглядывает на меня, одной ручкой обняв ногу
мамы, другой держа веселый воздушный шарик в форме сердца... Я
чувствую, что он скоро лопнет.
Серебряный KIA останавливается напротив. Из него выглядывает
водитель в спортивном костюме HUAN BSOS, спрашивает:
— Такси не нужно?
Я приглядываюсь к нему, сажусь на заднее сиденье. Он заводит машину.
— Куда едем?
—…
— Вас куда отвезти?
—…
Целится в меня вопросительным взглядом:
— Будете молчать?
— Я же сказал, в Джрвеж, в «Матрешку».
— Вы ничего не говорили.
— Это у вас проблемы с ушами, не сваливайте на меня.
— Ненормальный какой-то.
Припав щекой к окну, смотрю на ночной Ереван. Кругом бродят призраки в черном. Среди них выделяется высокий молодой человек. Он
идет босиком. На нем длинная ряса, руки связаны сзади. Все проходят мимо, толкают, не замечают, не видят. Он поднимает голову, поворачивается ко мне, улыбается. Я знаю его, я всегда ждал этой встречи. Его губы что-то шепчут, не могу толком разобрать слов, мешает
тревожный гул в ушах. Явно говорит на латыни, может, «Percutiam
Et Sanabo». Не знаю, что это означает, но начинаю повторять следом
за ним: «Percutiam Et Sanabo». Он кивает головой, освобождается от
оков, расправляет крылья, становится белым лебедем, стремительно
поднимается ввысь. Ближе к небу, к морю из облаков, превращается
в пеликана. Осиротевшие птенцы наблюдают за ним, от голода кричат, моля о еде. Ни секунды не колеблясь, он пронзает грудь клювом,
чтобы накормить их собственной кровью. Его тело окрашивается в
клюквенный цвет. И теперь, исчезая за тучами, он напоминает мне о
фениксе, что сжигает свое гнездо и вместе с тем себя.
Я не замечаю, как мы доезжаем до темницы стрип-бара, полной тайн
и наслаждений. Расплачиваюсь, медленно выхожу из машины. Бросаю бутылку в первую попавшуюся корзину. Мне спешат открыть
двери. Прежде чем зайти, делаю глубокий вдох. Воздух в этих местах
всегда чист и прохладен.
Владимир Лорченков
Войди в ромашек дол
— Кёсо-шнайде хнерлен, — сказал он.
— Ну да, ну да, — сказал я.
— Эльхе швальхе эстергом, — сказал он.
— Да-да цыган проклятый, — сказал я.
— Кесо рома, мадьярен, — сказал он.
— Да все вы так говорите, и наши молдавские цыгане тоже, — сказал
я.
— Рюс кесо балатон шлихте нгасе, — сказал он.
— Думаешь, меня обманет это твое псевдогостеприимство? — сказал
я.
— Думаешь, я не помню, как в 1986 году вы бляди, украли прапорщика, — сказал я.
— Юго-Восточного Округа советских войск в странах соцлагеря, —
сказал я.
— И распилили его тупой пилой? — сказал я.
— Кесондр кеснодр секешфекешвархе, — сказал он.
— Шмекеш, — сказал я.
— Короче, отлипни от меня, чмо, — сказал я.
— Адье, — сказал я.
— Адье, — сказал он.
Протянул руку. Я порыскал в кармане, не меняясь в лице, чтоб он не
догадался, какого достоинства монетку нащупываю. Выбрал самую
большую. Вынул. Положил ему в руку. Венгр с разочарованием повертел в руке 50 центов — я с опозданием вспомнил, что у них тут все
не как у людей, и чем больше монетка в прямом смысле, тем меньше
в переносном, — и сказал:
— Угеш фельхе вареш, — сказал он.
— Да не за что, проваливай, — сказал я.
Он с достоинством поклонился и ушел, оборачиваясь изредка. Я дождался, пока он совсем скроется. Улица, по которой он уходил, была
пустынной и напоминала сказочный городок из произведений братьев Гримм. Шоколадные стены, мармеладные крыши, и тетушка
короля, что выплясывает на балу в сапогах с гвоздями — перед повешением. Все тут такое. Чертовы венгры! Ну, или, правильнее, АвстроВенгерская империя. Это ведь из-за них тут они все стали одинаковыми, да, постарался я припомнить уроки истории, продираясь через
кустарники к городку. Империя Габсбургов. Бедолаги были для всех
65
66
этих балканских цыган кем-то вроде нас, русских, для народов СССР,
вспомнил я лекцию писателя Проханова, который заезжал к нам в
Кишинев. Лекция стоила 50 долларов, писатель Проханов все время потрясал кулаками и говорил о том, что вскоре мы станем Пятой
империей. Когда я подошел к нему после лекции взять автограф —
больше всего мне нравилась трилогия «Красное очко Лубянки», «Ни
капли не азиат» и «Черта оседлости: мифы, реальность и гребаный в
рот» — великий русский писатель Проханов потряс кулаком у моего
носа. Я быстро сунул в кулак ручку, помня, какими раздражительными бывают эти писатели. Но нет! Он продолжал трясти кулаком.
— Еще пятьдесят баксов, — сказал он, глядя на мое непонимающее
лицо.
— Что, бля, совсем тупой? — сказал он.
— Башляй, и получишь автограф, — сказал он.
Я, говоря языком мэтра, “забашлял”, и он нарисовал мне на каждой
книге автограф. На первом томе — пентаграмму, на втором — египетский крест, на третьем — ведическую руну. Сказал:
— Что там у тебя еще, — сказал он.
— Рукопись, — сказал я стыдливо.
— Бля, уроды, как вы меня достали своими писульками, — сказал он.
— Я... не... как... у... — забормотал я смущенно.
Он снисходительно взял, пролистал. Сказал:
— Пацан, сейчас таких вот, как ты... миллионы, — сказал он.
— Пол-России на хрен пишет, развелось писателей, а читать некому,
— сказал он.
— Да, но вы ведь не это... не читали даж... — сказал я все еще смущенно.
— Да хоть Гильгамеш, — сказал он.
— Пацан, времена такие, нынче текст ничего не значит, — сказал он.
— Нужно Действие, нужен Эпатаж, — сказал он.
Посмотрел на меня вопросительно. Я вынул кошелек, дал еще денег.
— Вот например... — сказал он.
— Пацан, помни, ты не просто пацан, — сказал он.
— Ты, бля, наследник Красной Империи, — сказал он.
— Твои деды строили БАМ, протягивали кабеля в Сибири, — сказал
он.
— Да нет, у нас надзирателей в семье никогда не было, — сказал я.
— Я из семьи военны... — сказал я.
— И потом, это все в прошлом, — сказал я.
Писатель Проханов замолк. Я — уже подкованный — сунул ему в кулак еще пятьдесят долларов. Творец ожил.
— Ну так, бля, — сказал он.
— Езжай в какой-нибудь советский военный городок, — сказал он.
— Открой три мои книги, — сказал он.
— Только на плацу, обязательно на плацу — сказал он.
— Призови духи советских титанов, — сказал он.
— Кто знает, может быть, именно ты тот пророк, — сказал он.
— Что призван вернуть на Землю Добрую Волю миллионов советских
людей, — сказал он.
— Осуществивших в 20 годах 20 века настоящий Энергетический
Взрыв, — сказал он.
— Призови духи Сталина и Ленина, Троцкого и Бабеля, — сказал он.
— Переживи мистический опыт, — сказал он.
— Напиши об этом… — сказал он.
— Книгу?! — сказал я.
— Хрен там, — сказал он.
— Колонку в GQ или в «Русскую жизнь», — сказал он.
— А в «Завтра»? — сказал я.
— Да ну их на хуй! — сказал он.
— В «Завтра» одни антисемиты и черносотенцы! — сказал он.
— Помни, пацан, — сказал он.
— Верни нам Империю, — сказал он.
… особого выбора у меня не было.
В мире существовал всего один военный городок, в котором я когдато — как сказал писатель Проханов — ретранслировал энергию космического проекта вселенских советских добра и справедливости. И
это, к счастью, был военный городок в Венгрии, городе Цеглед, на
самой границе с Австрией. Конечно, он, как я узнал, сверившись с
картами «Гугла» и интернет-форумами, был заброшен. Но с остальными местами все обстояло намного хуже.
… Гарнизон в городке Комаром, что в Венгрии, закрыли, потому что в
тамошних казармах жили сначала гусары империи Габсбургов, потом
— революционные войска Белы Куна, затем — гестапо, после — советские войска, и... В общем, как сказал бургомистр города Комаром,
разрезая ленточку на церемонии сноса городка — “что-то с этими
67
зданиями не так... и в них явно кроется подвох … и лучше их на хрен
срыть полностью... ведь кто знает, кого придется селить здесь в следующий раз”. После чего, я уверен, раздались дружные аплодисменты.
68
… Из гарнизона в городке Луостари, на самом краю самого крайнего
Заполярья, люди ушли двадцать лет назад, оставив там алкоголика,
майора Петрова. Тот выпил последний ящик водки, решил, что он на
затонувшей подводной лодке — это все полярная ночь за окном — и
стал подавать по радио сигналы SOS. Два корабля береговой охраны
Норвегии повелись на эту «разводку» и сели на мель.
… гарнизон в ста километрах от города Сретенска, в Забайкалье, оккупировала китайская колония завода по набивке матрацев. А новый
русский буржуа, который их туда привел, еще и выкрал из зоопарка и
поселил в тайге тигра-людоеда, из-за чего завод потерял всякие сношения с цивилизацией.
… гарнизон в городе Бобруйске, что в Белоруссии, облюбовал маньяк,
насиловавший и убивавший женщин. Все началось в 1988 году... С тех
пор там расстреляли по этому делу 2098 человек, каждый из которых
“полностью признал свою вину и предоставил следствию исчерпывающие доказательства своих преступлений”. Но, к сожалению, убийства не прекратились.
И так везде. Просматривая данные в интернете, я понял, что писатель Проханов был прав. И что в мире идет интенсивное разрушение
бывших военных городков СССР — как шло уничтожение храмов
трудящихся майя беспощадными инквизиторами и конкистадорами,
испанскими держимордами... Зачем, с какой целью? Наверняка враги Советского проекта — ненавистники великих писателей Бабеля и
Пастернака, архитектуры советского модернизма и Великой Мечты,
испохабленной сталинистами — старались купировать Места Силы...
… гарнизон в… застава на... военный городок при.... бараки у... казармы в... лагерь на...
Все было разрушено, все. Единственным относительно сохранившимся местом был городок в Цегледе. Куда я и отправился, чтобы
полтора часа брести по совершенно забытому мной городу, любуясь
спиной венгра-проводника и слушая его чертовы «кессоном».
ХХХ
… не скажу, что первое впечатление было жутким. Скорее, я испытал
печаль. Городок на 20 домов, с открытым и полуразрушенным бассейном, стадионом, казармами и плацем — вечным, неизменным,
постоянным плацем в самом центре, — издали казался обитаемым.
Просто жители куда-то ушли.
Может быть, — подумал я, выходя из кустарника, которым порос забор городка, — сейчас как раз объявили никому не нужную Военную
Спартакиаду, и все собрались на другом стадионе, за городком? Женщины — стрелять из пистолета Макарова по зрелой айве за право получить грамоту “Жены Офицера”, мужчины — играть в волейбол, а
дети — болеть за отцов, обсуждать промахи матерей и есть лепешки,
обмазанные соусом из чеснока и черного перца... Или в городок привезли буржуазный танец стриптиз, и все пошли дружно Осудить его?
А может, приезжает какой-нибудь Товарищ Генерал, и специально
— чтобы дети оставались в домах и не портили общую картину — по
кабельному телевидению включили «Тома и Джерри»?
Это следовало проверить.
Я нашел дом номер пять, третий подъезд, и у меня почему-то забилось сердце. Песочница. Совсем такая, какой я оставил ее в свои пять
лет, песочница, где я спрашивал невыносимо умного и невероятно
большого третьеклассника, что будет, если просверлить Землю. Дада, именно отсюда. Из этой песочницы. Судя по тому, что песка в ней
не было... но не было и дыры — мои смелые гипотезы так никто и не
решился проверить...
Я поднялся на пятый этаж. Конечно, вблизи все было не так хорошо,
как издали. Штукатурка потрескалась, в подвале шныряли — в открытую — крысы, на перилах не было поручней... Гребаные венгры,
подумал я. С другой стороны, лучше так, чем вваливаться к какойнибудь ни хера не понимающей семье, слушая их невыносимые «секешфекешвареши», подумал я. Толкнул дверь.
… В квартире все было совсем как когда мы уехали. Пузырились обои,
изгибался набухший от сырости, — городок построили на болоте,
— плинтус. На кухне даже осталась кой-какая мебель... Я глянул из
окна. За домом по-прежнему белело поле ромашки, собирать которую посылала меня мать. Я был такой маленький, а ромашка такая
большая, что мне нужно было брести по полю, с трудом проходя по
густым травам и цветам... идти, словно по колосящейся ржи... Я по-
69
смотрел вниз и закрыл окно. Прошел в свою комнату и вспомнил, что
не спал всю ночь в автобусе. Лег, как бывало, свернувшись. Правда,
на этот раз на полу. Почувствовал себя таким же пустым и разбитым,
как этот дом. Велел себе не жалеть себя. Не справился с поручением.
Укрылся курткой. Уснул.
70
— ...айся, — сказала она.
— А, — сказал я.
— Фекервареш, — сказал я.
— Да просыпайся же, — сказала она.
Я сел, прижавшись спиной к стене. Передо мной сидела Татьяна Николаевна. Моя первая учительница.
— Малыш, привет, — сказала она.
— Как я рада тебя видеть, — сказала она.
Обняла меня, и я расплакался.
— Татьяна Николаевна, — сказал я.
— Вы... вы тоже приехали поностальгировать? — сказал я.
— Идем, Володя, — сказала она.
Взяла меня за руку, и мы вышли в подъезд. Я заметил, что там уже
было темно. Значит, я проспал почти до вечера?
— Нет, сутки ты спал, — сказала, улыбаясь она.
— Я все сидела и смотрела, — сказала она.
— Как ты нашел городок? — сказала она.
— Венгр проводил... — сказал я.
— Кстати что такое «Кесондр кеснодр секешфекешвархе»? — спросил я.
— Володя! — сказала она.
— Все так же ругаешься матом, негодник! — сказала она.
— Татьяна Николаевна, мне уже 35... —сказал я.
— Ну, ладно, — сказала она.
— Это значит «да пошел ты на хрен, гребаный русский шовинист», —
сказала она.
— Я — шовинист????? — удивился я.
Потом нервно глянул вверх. Где-то там, на втором этаже, всегда висели наверху пауки, которых я страсть как боялся. И в проеме лестнич-
ной клетки всегда было темно. Я постоянно воображал там мрачного
черного мужика из фильма про роботов — в шлеме и с плащом, —
которого видел в кинотеатре, и фильм шел на венгерском без титров.
Много позже я узнал, что это повелитель зла, Дарт Вейдер.
Мужик вышел из тьмы и цеременно кивнул мне, держа в руках шлем.
— Кёсоном, — сказал он.
Я даже не испугался — просто открыл рот и смотрел назад, пока Татьяна Николаевна тащила меня за руку вниз. На первом этаже я чуть
не споткнулся обо что-то. Пригляделся — пацан.
— Петя Верхостоев, — сказала Татьяна Николаевна.
— Помнишь, ты его попросил тебя проводить, — сказала она.
— А ему за это автомат подарить? — сказала она.
— Вот с тех пор и стоит, ждет... — сказала она.
— Да ты не парься, малыш, — сказала она.
— Петя тупой был, не то что ты, красавчик, 190 слов в минуту в первом классе, — сказала она.
— Скорость чтения лучшая в начальных школах ЮГВ, — сказала она.
— Прости, паца... — сказал я, выходя.
На улице мы пошли по дорожке — церемонно, словно генерал Лебедь
и его супруга, которые обожали так наматывать круги по парку еще
одного гарнизона моего дет... впрочем, какая разница, подумал я с горечью, — и Татьяна Николаевна показала мне бассейн. Удивительно,
но в нем была налита вода!
— Как же это, — сказал я.
— Помнишь, тут утонул по пьяни лейтенант, — сказала Татьяна Николаевна.
— Да, летчик сраный, — сказал я с презрением, ведь это была Артиллерийская Часть.
— Фррррр, — сказал вдруг мужик, высунувший голову из воды.
Я узнал в нем утонувшего лейтенанта. Он помахал мне линялой рукой. Сказал:
— Там, где пехота не пройдет, — сказал он.
— И бронепоезд не промчится, — сказал он.
— И грозный танк не проползет, — сказал он.
— Там пролетит стальная птица, — сказал он.
— Так что... это кто еще сраный, — сказал он.
71
— Пацан, а ведь это твой отец дежурил в ту ночь, — сказал он.
— Иди ты, — на всякий случай сказал я.
— Да нет... если бы не он, мои собутыльники сбежали бы, — сказал
он.
72
Снова нырнул. Я глянул: он лег на дно, широко раскрыл глаза и выпустил воздух струйкой пузырьков. Татьяна Николаевна тактично
кашлянула. Я обернулся, и увидел, что она держит за руку грустного
пацаненка в школьной курточке и с носом как у выдающегося советского актера Вицина.
— Ромка Шраер! — радостно сказал я.
— Володя Лоринков, — сказал он.
— Помнишь, я предложил тебе с братом купить у меня винтовку-воздушку? — сказал он.
— В 1984 году, — сказал он.
— Как же, — сказал я.
— Полсотни форинтов мы тебе заплатили, — сказал я.
— Ага, — сказал он.
— Я, собственно, зачем, — сказал он.
— Форинты-то в 2002-м обесценились, вместо них теперь евро... —
сказал он.
— И? — сказал я.
— Так я за «воздушкой»! — сказал он.
— Ах ты жи... — сказал я.
— Тс-с-с-с, — сказала ласково Татьяна Николаевна, зажимая мне рот.
— Посмотри, как красиво, — сказала она.
В наступивших легких сумерках заброшенный городок ожил. Горели
окна, мелькала разноцветными огнями карусель, которую ставили
на плацу по выходным, пахло колбасами и «ландышами» — теми самыми лепешками с чесночным соусом, — от лавок в фургонах — из
которых протягивали ту самую колбасу и «ландыши» приветливые в
минуту торговли венгры... Прогуливались коротко стриженные мужчины в форме и без обручальных колец... и женщины со смешными
прическами, как у Джейн Фонды, и с обручальными кольцами. Пары
церемонно кивали мне.
— А теперь сюрприз, — сказала Татьяна Николаевна, когда мы подошли к забору между домами и казармами.
— Дерево, залезай, — сказала она.
Я поднял взгляд. Яблоня. Снял куртку и полез на самый верх. Там, на
самых тонких ветвях, я словно успокоился, и мне впервые за 30 лет
стало легко. Сквозь листву я увидел внизу часового. Он повернулся
и сказал:
— Помнишь, ты постоянно воровал здесь яблоки, — сказал он.
— А мне всегда за это влетало, потому что здесь не место детям, —
сказал он.
— Чувак, я для яблочного пирога, я не специ... — сказал я.
— Да ладно, я просто хотел сказать, что всегда видел тебя, — сказал он.
— Ты, увы, не Фенимор Купер, — сказал он.
— Я специально отворачивался, — сказал он.
Я бросил в него яблоком и слез. Мимо прошел седой — несмотря на
молодость — мужчина с женой и двумя девчонками. Я не помнил его,
но сразу узнал по описаниям.
— Товарищ начальник штаба Масхадов, — сказал я.
— Держитесь подальше от индепандистских тенденций малой родины, — сказал я.
— Это все плохо для вас кончится, — сказал я.
Он наклонил голову, и посмотрел на меня с недоумением.
— Впрочем... — сказал я.
— Доброго вечера, — сказал я.
Он кивнул и пошел дальше — навстречу гранате спецназа, которая
залетела в его последний схрон, и глядя на которую он, может быть,
вспомнил этот городок, свет, безмятежный вечер и музыку каруселей.
Я долго глядел ему вслед.
… Татьяна Николаевна ждала меня.
— Тс-с-с, — сказала она.
Спряталась со мной за деревом. Мимо пробежал человек с безумным
лицом и пистолетом.
— Замполит, ищет тебя, между прочим, — сказала она.
— Ну, застрелить, — сказала она.
— За что?! — возмутился я показно.
— Украсть все противогазы со склада было не лучшей идеей, Володя,
— сказала она.
73
— Тем более перед приездом комиссии из Москвы, — сказала она.
Я потупился.
74
— Это не я, это брат, — сказал я виновато.
— Привет, — сказал он.
Я глазам своим не верил. Передо мной стоял брат — семилетний, худенький, задумчивый гений, с вечно взъерошенными волосами.
— Брат, брат, — сказал я.
Обнял мальчишку. Он смотрел на меня чуть отстраненно и с любопытством.
— Ну, как, —сказал он.
— Ты стал космонавтом, как собирался, — сказал он.
— Я... — сказал я.
— ... в общем, знаешь, да, — сказал я.
Мимо пронеслась ватага пацанов на велосипедах. Один — чересчур
маленький, чтобы рулить велосипедом на раме, и потому стоявший
под ней — был удивительно похож на... Пацаны орали во все горло.
— Пора-пор-порадуемся, — орали они.
— На своем веку, красавице и бу... — орали они.
Я молча смотрел им вслед.
— Ты только посмотри на себя, — сказал мой рассудительный с детства брат.
— Только и делаешь, что на велике катаешься, да фигню всякую поешь, — сказал он.
— Да все пытаешься обслюнявить рыжую Свету за пару конфет, —
сказал он.
— Что-то я сомневаюсь, что таких раздолбаев и оболтусов берут в
космонавты, — сказал он.
Вместо ответа я снова обнял его. Душил в объятиях, как старая, трахнутая на всю голову тетушка.
…Татьяна Николаевна тактично кашлянула. Сказала:
— Володь, пойдем? - сказала она.
Я оглянулся на нее, а брат, р-раз, и исчез. Наверное, опять пошел запускать модель космического корабля с украденными со склада патронами. Да, конечно, патроны, как и противогазы, тоже были вовсе
не моей иде... Я вспомнил.
— Никаких пятидесяти форинтов засранцу Шраеру! — крикнул я в
огни городка.
— И перепрячь те патроны от “Шилки” в схроне у елки! — крикнул я.
— Отец знает, где мы их зарыли, и тайком вынет, — крикнул я.
— Мы потом двадцать лет сходить с ума будем, думая что с ними случило... — крикнул я.
Дальше мы пошли к детской площадке. Там, как всегда, у горки, ждала она.
— Привет, — сказала рыжая Света.
— Ты как всегда опаздываешь, — сказала она.
— Ну что, поцелуемся? — сказала она.
— Малыш, увы, без вариантов, — сказал я.
— Только не сегодня, — сказал я.
— Надо или мне скинуть три десятка... — сказал я.
— Или тебе прибавить столько же, — сказал я.
— Вот и жди его весь вечер, — сказала она.
— Мужчины, — сказала она.
Взялась за руки с подружкой, и они убежали.
… мы гуляли с Татьяной Николаевной половину ночи. Городок жил
—как всегда в выходные — я слышал смех, я видел лица, и над нами
склонялась огромная, гигантская просто, Луна. Та самая Луна моего
детства, которую я искал всю жизнь и нигде не мог найти — ни в Запольяре, ни в Сибири, ни в Молдавии, ни в... Нигде. Просто, может
быть, потому, что она повисла навсегда в моем детстве. Может, потому, что она и была им. Огромная, серебристая Луна. В свете которой
так красиво улыбалась моя первая учительница, Татьяна Николаевна
Пше...
— А теперь вы меня укусите? — сказал я.
— Что? — сказала она.
— Ну, я же не слепой, — сказал я.
— Вы выглядите так, как 30 лет назад, — сказал я.
— Значит, Вы или плод шизофрении, или вампир, — сказал я.
— Володя, Володя, — сказала она.
75
76
Рассмеялась. Захлопала в ладоши. Мы как раз уже стояли на плацу,
на ступенях огромной карусели. Я увидел, что все жители городка собрались тут... Заметил даже трахнутого на всю голову капитана разведроты, который забирался каждое утро на дерево и демонстрировал
там приемы карате дятлу, жившему в дупле. Старшеклассников, которые сидели в засадном полку в камышах, когда мы начинали драку
на замерзшем болоте с венграми из школы поблизости. Толика из соседнего подъезда — он вырезал мне из цельного куска дерева ППШ
со съемным диском. И даже двух черепах из венгерского роддома, где
лежала на сохранении подружка матери и куда мы ходили кормить
черепах морковкой и проведывать эту самую подругу... Венгр, продававший паприку и суп халасли прямо у себя на плантации... Офицер
без глаз — их выклевали птицы в песках, куда парня сбросили попутчики по поезду... Директор школы, обожавшая наш класс...
Музыка чуть стихла. Они улыбались, смотрели на меня, и впервые в
жизни я не чувствовал раздражения из-за толпы.
— Представляете, он решил, что мы вампиры, — сказала Татьяна Николаевна.
Дружный, мягкий смех достиг Луны и она улыбнулась нам в ответ.
— Володя, мы не вампиры, — сказала Татьяна Николаевна.
— Мы — энергетическая копия военного городка, — сказала она.
— Помнишь 1986 год, случай, когда по телику показывали «Микки
Мауса» трое суток? — сказала она.
— Ответственные, честные патриоты Страны поняли уже, к чему все
идет, — сказала она.
— В городок привезли специальную установку, — сказала она.
— И с нас всех сняли энергетические копии, — сказала она.
— Наши ауры, поля... — сказала она.
— И так было проделано со всеми гарнизонами СССР и соцлагеря,
— сказала она.
— Потом волны бушующего моря обрушились на нашу советскую
Атлантиду, — сказала она.
— И она затонула, но... — сказала она.
— Ее главная сущность, ее Энергетика, осталась в местах силы, —
сказала она.
— С гражданских копии не снимали, все они были пидарасы и потенциальные изменники, — сказала она.
— А вот мы... —сказала она.
— Это как... обезвоживание продуктов, — сказала она.
— В решающий момент просто добавь воды, и все становится как
раньше, — сказала она.
— Сечешь, малыш? — сказала она.
Музыка снова заиграла, карусель закрутилась, и облачко, накрывшее Луну, уплыло. И тут лунные лучи проникли во всех, кто собрался
на плацу. И они оказались заполнены изнутри прекрасным светом,
самым удивительным, нежным и волшебным, какой только можно
видеть. Отец говорил мне, что видел такой единожды в жизни — в
Чернобыле, где таким — невиданным прежде на Земле — цветом горели костры. Тут толпа расступилась, и я увидел и его.
— Здравия желаю, — сказал он.
Я молча смотрел на него, а он на меня. Он был с матерью — молодые, и, конечно, она была подстрижена, как Джейн Фонда, — и они
держались за руки. Рядом с ними стояли, тоже держась за руки, два
пацана. Отец был в парадной форме. Он как раз поправился, и бегал
по утрам, а я с ним, — он, конечно, специально притормаживал ради
меня, — и еще он заехал мне по носу случайно, когда показывал прямой левый, и я очень старался не заплакать, но слезы выступили —
из-за боли. Они смотрели на меня молча, и мальчишки тоже.
— Мама, — сказал я.
— Зачем ты тогда постриглась, — сказал я.
— Нельзя всю жизнь ходить с косой до колен, — сказала она и улыбнулась.
Они с братом отошли... все стихло, и я понял, что настало время главного свидания. Присел на корточки и посмотрел на себя. Мальчишка
был славный. Как так случилось, подумал я. Как так слу... Он все время поворачивал чуть голову, глядя вбок, но не прямо, вечно ускользал
— я так хорошо знал этот жест, — и мне пришлось взять его мягко за
плечи и развернуть.
Тогда он улыбнулся, задрал голову и посмотрел мне прямо в глаза.
Большие, бездоные, днем карие, а сейчас черные, как космос, из которого мне — и всему миру — сладкими обещаниями неизведанного
будущего светила Луна. И я почувствовал, что теряю вес, и теряю воспоминания, и теряю себя. Отрываюсь от Земли и лечу туда. В его глаза. В светящиеся чертоги. И вновь увидел Луну, но уже — огромной.
И весь мир — ставший больше, чем он есть. Гигантские деревья и
77
огромных взрослых. Одна из них — с прекрасными длинными волосами — говорила мне что-то, гладя по голове. Я поморгал спросонья,
сев на кровати.
78
— Сынок, — сказала она и протянула мне пакет.
— Иди погуляй за домом, — сказала она.
… И я отправился бродить в поле ромашек.
КОГДА Я СТАНУ ВЕТРОМ
— Ждите здесь, — велел охранник.
Очень мужественный, в черной кожаной куртке, и взглядом из-под
бровей. Может, они у него просто были как у Брежнева? Я не всматривался, они не любят прямого взгляда. Так что мне пришлось наблюдать за ним исподтишка. Плечи надутые, но это скорее из-за трех
свитеров. Они все одевают по три свитера, чтобы не казаться тщедушными. Ну, под кожаную куртку. Время от времени он бросал взгляды
на дверь, откуда должна была выйти Она. Я без колебаний понял, что
он влюблен. Они все влюблены в певиц, которых должны охранять,
после того как стал популярным фильм «Брат-2». Я понял, кого он
мне напоминает. Охранника певицы Салтыковой из «Брата-2». Удивительно, подумал я, но больше ничего подумать не успел, потому
что дверь распахнулась и в кабинет влетела певица Максим.
Странно, но я ничего не почувствовал.
Поразительно, понимаешь в один день, что есть где-то женщина твоей мечты, мечтаешь о ней, а потом она входит в комнату, где ждешь
ты, а ты... ничего, совсем ничего не чувствуешь.
Должно быть, так же было с узниками концлагерей, когда их освобождали.
Слишком много надежд, слишком много времени за колючей проволокой. Ей для меня были дни моей жизни, серые и не скрашенные ничем, кроме алкоголя и рассказов, которые я пописывал, чтобы
хоть на время отвлечься от боли. Фантомной боли любви, которой я
никогда не испытывал и которая нагрянула ко мне, словно в плохом
романе плохого писателя, коварным убийцей с ножом.
Как сейчас помню этот день.
Я стою на центральном рынке в длинной очереди и слушаю, как из
киоска с водкой, коньяком, вином и ликерами, кричат в динамики
два молдавских юмориста. Фамилий я не помню, неважно. Важно
лишь, что молдавские юмористы еще тупее и несмешнее даже, чем
еврейские юмористы из России. И почему-то они все считают смешным разговаривать женскими голосами.
И один из них говорит другому:
— Знаешь, как называется девушка, — говорит он.
— Девушка, — говорит другой.
— Ха-ха! — ржет передо мной очередь, пришедшая покупать дешевый ненастоящий коньяк на свадьбы, крестины и похороны.
Я поежился. Наверное, я был единственный здесь, кто пришел купить всего ящик коньяку. Совсем маленькая партия. Но для меня
огромная. Почему я приходил сюда? Мне просто никогда не нравилось бежать еще за одной. Так что я предпочитал закупить оптом
и закрыться в квартире еще на месяц. Иногда выходил, но лишь по
ночам. Мне не нравились люди, совсем не нравились. Так что вы
можете представить, как я чувствовал себя утром на многолюдном
центральном рынке, буквально набитом этими самыми людьми. Асфальт, как сейчас помню, был серый, в трещинах, и стоявший передо
мной краснолицый молдаванин в костюме и с золотой цепью на шее
вот-вот должен был наступить на жевательную резинку. Он, не видя,
все придвигался к ней, а я ждал. Мне было холодно — ноябрь — и я
почему-то загадал, что не доживу до следующего года. Рождество еще
ладно — я католик — а вот сама уже новогодняя ночь, нет, нет.
Не то чтобы у меня были какие-то дурные предчувствия.
Мне просто больше не хотелось жить.
… меня толкнули, и я очнулся. Сделал шаг вперед. Глянул вниз. Так
и есть, сосед с цепью наступил на жевательную резинку и беззлобно
матерился, шаркая ногой по асфальту.
— Нет, ты не дослушал, — крикнул из динамика юморист.
— Как называется девушка, которая, — кричал он.
— Не девушка?! — кричал другой.
— А-ха-ха!! — ржала очередь, которая, совершенно очевидно, очень
весело проводила время.
79
80
— Нет, как называется девушка, которая приехала домой, — кричал
первый юморист.
— В Молдавию, — кричал он.
— Из Италии, — кричал он.
— Не знаю, — кричал второй.
— Пирожок с итальянской начинкой, — кричал первый.
Очередь изнемогала от смеха. Я страдал и думал о том, что зря выучил
румынский язык. Зачем я здесь, ради чего, думал я. Может, податься
в Россию, думал я. Но разницы никакой, кроме, может быть, того,
что там орать из динамиков будут не цыгане, а евреи, и шутить они
будут не про девушек из Италии, а про провинциалок в Москве. Куда
ни кинь, всюду клин, вспомнил я русскую поговорку. Интересно, кто
кричит из динамиков у евреев и цыган, подумал я. Человек мыслящий всюду чужой, подумал я, и почувствовал, как на глаза мне наворачиваются слезы. Как я жалел себя!
В это время крики в динамиках замолкли, и оттуда вдруг раздался чистый, нездешний, девичий голос.
— Когда я уйду, ты станешь ветром, — сказала она.
— Когда ты уйдешь, я стану песней, — сказала она.
— Только ты, когда тобой стану, — сказала она.
— Только я, когда ты мной станешь, — сказала она.
Это была простенькая безыскусная песенка про девушку из ПТУ, которая влюбляется в паренька из соседнего класса и думает о нем, не
решаясь признаться в своих чувствах. Они разъезжаются, и она через
всю жизнь проносит любовь к нему, а он так ничего и не узнает. Но
она смотрит и смотрит на него глазами, полными любви, даже когда его нет рядом. Слезы на моих глазах стали еще ощутимее. Я вдруг
почувствовал, что эта простая — как пять копеек — песня цепляет
меня за живое. Я понял, что плачу по любви, которую ко мне никто
никогда не испытывал. И я понял, что девушка, которая это поет, настоящая волшебница, раз она способна такими простенькими словами, такой простенькой музыкой и такой простенькой мелодией так
быстро и просто снять с вас все лишнее, оставив под холодным ноябрьским небом лишь вас самого. А кто вы? А кто я?
Все мы — испуганные уставшие дети.
Я поднял голову, поморгал и увидел вдруг небо. И что оно очень красивое. И вспомнил, что я не смотрел в него вот уже несколько лет.
Когда подошла моя очередь, я купил еще и кассету.
ХХХ
Оказалось, что ее зовут Максим.
И она вовсе не дурочка, как постоянно писали о ней в этой отвратительной «Экспресс-газете» эти долбоебы, которым лишь бы обосрать
человека. Журналисты сраные!
Да, мне пришлось пойти на кое-какие сдвиги в личной жизни после
того, как я познакомился с творчеством Максим. Конечно, первым
новшеством был магнитофон. Нужно же мне было на чем-то слушать
кассету с песнями моей любимой?! Дальше был небольшой и недорогой компьютер, ну, и к интернету пришлось подключиться, чтобы
искать в Сети новые песни Любимой, и скачивать ее интервью, и записаться в кое-какие фан-клубы. Хотя, конечно, в этих клубах одни
пидарасы да клоуны, которые понятия не имеют, что такое настоящая
любовь, и настоящее уважение, и настоящее внимание. Им кажется,
что если они будут надрачивать на своих тинейджерских кроватях под
песни Любимой, то проявят этим максимум поклонения. На самом
же деле речь шла об элементарном желании познакомиться с другими
такими же придурками, чтобы надрачивать на песни Любимой уже
вместе, а потом забыть творчество Любимой.
Проще говоря, это для них такой способ знакомства.
Я же в своей любви к Максим был величественен, одинок и всемогущ. Словно граф Монте-Кристо, который 20 лет в башне в замке над
пропастью над океаном ковырял стену ложкой. Только, сдается мне,
граф тоже был редкостным педрилой, и ложка у него была дырявая.
Я же не ковырял стену, но старательно, по крупицам, воссоздавал новый, чудесный мир, в котором моя Любимая обрела бы наконец покой.
Разумеется, она была несчастлива.
Послушали бы вы ее песни! «Когда я уйду». «Только ты никому ничего не скажешь». «Хватит об этом». «Не стой на краю». «Сколько можно». «Что я без тебя». «Камикадзе любви».
Однозначно, она не была счастлива в личной жизни, думал я, собирая песни Максим и выискивая крупицы правды о ней в сраных статьях желтых газет на своем ноутбуке. Конечно, мне пришлось купить
81
82
для него маленький столик. А потом и диван, чтобы мебель в комнате
была подобрана. Ну, после пришлось и генеральную уборку затеять,
ведь не могла же Она глядеть — пусть и с экрана монитора — на грязь
и свинство. Так, постепенно, всего за пару месяцев, Любимая облагородила мой дом. Недаром говорят, что если в доме появляется женщина, то он, дом, становится живым. Да чего уж там.
Это я ожил.
… причем настолько, что даже снова начал писать.
И, хотя я вот уже лет 10 как пропал из виду всех этих журналов, премий, критиков, но, как оказалось, хватки не потерял. По крайней
мере, все они отзывались обо мне восторженно. Ну, не совсем обо
мне, если честно: дело в том, что я намеренно придумал себе псевдоним, и легенду, прекрасно понимая, что мне, с репутацией мизантропа — совершенно заслуженной, отмечу — трудно будет вернуться
в литературу.
Как оказалось, я не ошибся.
Мистические и загадочные женские рассказы от имени «Анны Старобинец», которую я придумал, и которой я выдумал имидж социофобки и затворницы — весьма умеренный, на всякий случай, чтобы
никто не заподозрил в ней настоящего скандалиста и бывшего писателя, Лоринкова, — якобы вечно разъезжающей журналистки с Ироничным взглядом на жизнь и Сложными отношениями с Любимым,
стали хитом! Они пользовались в глянцевых московских журналах
большим спросом.
Честно говоря, с мистикой у меня всегда было не очень, потому что
я много времени в молодости подрабатывал в криминальном отделе
газеты и знал, что нет ничего скучнее и безопаснее мертвецов. Так что
я, от имени Анны, особо не заморачиваясь, переписывал десятками
страниц Кинга. Но на это никто внимания не обращал.
В этом бизнесе на тексты вообще никто внимания не обращает.
Главное — хорошая легенда. И мне, признаю, она удалась, хотя выбрал я ее случайно.
Ведь у меня были, конечно, и другие идеи. Например, насчет «жур-
налистки из Чечни которая написала роман о смертнице» или о «прапорщике ОМОНа, простом и безыскусном парне, который говорит
«блядь» через слово, а дома пишет роман о русской жизни».
Но это был бы совсем уж фейк, согласитесь.
Конечно, рассказы — это все было ради денег.
Тех самых, на которые я обустроил наше с Максим гнездышко.
Главное для меня было вернуться к своему роману — конечно о любви, — заброшенному много, много лет назад. Помню, когда я его
начал, он показался мне претенциозным и скучным, ненастоящим,
одним словом. Да так оно и было. Так что я, когда ожил и стал слушать песни своей Любимой, своего Солнышка — как я позволял себе
называть ее — то переписал даже начало. И оно тоже ожило. Как и
весь мой роман. Часто, глядя на Луну, повисшую над моим окном в те
ночи, когда я торопливо печатал что-то о нашей с Максим любви, я
представлял себе, что луна это корабль.
И что он причалит к моим окнам и я ступлю на его палубу, посеребренную космической пылью.
И мы отплывем — уже к ее окнам.
И я протяну ей руку, и она ступит на палубу тоже, и заиграет музыка
— «когда я уйду, ты станешь ветром» — и мы обнимемся, и корабльЛуна доставит нас снова к моим окнам. И что наши дома станут гаванями нашего корабля.
Гавани Луны.
Я так и назвал роман.
ХХХ
Единственное, что ужасно бесило меня в наших с любимой отношениях, была, как я уже упоминал, газета «Экспресс-газета» в которой
Постоянно писали про Любимую какие-то гадости. Например, на
целом развороте они пытались убедить всех, что Максим — дурочка.
Хотя это не так, и Любимая производила впечатление интеллектуально развитой девушки.
Она даже в жюри литературной премии «Национальный бестселлер»
как-то была!
83
И пускай писали, что это все ради проформы и рекламы, но я-то
знал, что настоящая Максим это не певичка-однодневка, вроде какой телки из «Блестящих», и что она пришла к нам если не навсегда,
то уж точно надолго.
84
Как Алла Борисовна Пугачева.
Жалко только, что эти пидарасы из «Экспресс-газеты» ни хера не понимали и продолжали поливать Любимую помоями. Хотя я совершенно Четко и Ясно дал понять им в анонимном электронном письме, что если они не прекратят, то это для них плохо кончится. Да,
совсем забыл — одну из комнат своей квартиры я, после того, как вынырнул на поверхность с кассетой Максим, переоборудовал в спортивный зал, установив там штангу, скамью, шведскую стенку и гири.
«Ебаный ваш рот пиздоболы...» — начиналось мое письмо.
Я понимаю, что для писателя это звучит грубо, но журналисты, они
привыкли ухватывать самую суть сразу, так что нечего писать продолжительное вступление. Они его все равно вычеркнут! Так что я был
краток. После чего стал ждать следующего номера газеты. И он вышел. На первой полосе было фото Любимой, сзади, и броско огромными буквами:
«Я спал с Максим».
И пониже и помельче:
«Сзади она была похожа на кабачок» — говорит нам Иван Трохин,
продюсер центра...»
Статья была еще грязнее, чем обложка. Якобы этот самый продюсер
был влиятельным человеком, а Любимая — еще когда пробивалась в
Москве — пришла к нему и отдалась. «Я потрахал ее чуть сверху, чуть
сзади, ничего особенного» — говорил он. После чего добавлял, что
она безголосая... … красит волосы... что она по документам никакая
не «Максим», а Фаня Абрамовна Шитман-Милославская, и что он
имел ее и «по-кавказски» — честно говоря, я не очень понял, что он
имеет в виду, видимо, они танцевали лезгинку?.. в интернете данных
на этот счет не оказалось, — и что она была не страстной и скучной.. и
что она помылась и ушла, а он забыл про нее. Наглый, тупой, лживый
завистливый гомосек! Я так и написал это в редакцию, с подложного
адреса, но они не реагировали. Только разместили маленькую заметочку в следующем номере.
«Маньяк певички Максим угрожает редакции»
После чего меня забанили, и я не мог посещать страницу.
Но мне было уже все равно.
Ведь я знал, что она приезжает к нам, в Молдавию.
ХХХ
Сделать себе удостоверение было делом пяти минут. У всех журналистов удостоверения просрочены, это раз, и все они их вечно теряют,
это два. Так что я сам кое-что напечатал вырезал кусок бумаги, потер
синей краской — вроде размазанной печати, — и заламинировал. После чего позвонил со специально купленной карточки в «Молдоваконцерт» и договорился об интервью, представившись журналистом
местного популярного издания. Я требовал эксклюзива, пообещав в
ответ четыре полосы рекламы. Я мог бы пообещать и десять. Ведь я не
был журналистом местного популярного издания.
— У вас будет пятнадцать минут, — сказали мне.
Я заверил, что мне и пяти хватит. Так оно и случилось. Когда в комнату вошла она, такая... простая, обыденная в этих своих потертых
джинсах, почти без макияжа... я был в легкой прострации всего пару
секунд. Я поразился тому, какая она... Естественная. После чего раскрыл дипломат, достал пистолет и пристрелил охранника. Мне было
жаль его, но я не был уверен, что плечи это из-за свитера. Рисковать
нельзя было.
Он неловко взмахнул руками и упал спиной на горшок с фикусом.
— … — молча посмотрела она на меня.
— Все это покажется вам недоразумением, — сказал я.
— Но потом вы поймете, что так надо было, — сказал я.
Молча встал, закрыл дверь и, схватив ее за руку, вытащил через черный вход. Затолкал в машину — к сожалению, в багажник — и тронулся.
Только тогда до нее дошло, и она стала кричать.
85
ХХХ
В квартире первым делом я ее связал и посадил на кровать. Вынул
кляп изо рта. Обыскал. Почему-то нашел паспорт.
86
— А зачем вам паспорт? — сказал я.
— А ты в Москве бывал, псих? — сказала она.
— Попробуй без паспорта пройтись, — сказала она.
— Первый мент твой, — сказала она.
— Учти, тебе за меня голову отре... — сказала она.
— М-м-м-м, — сказала она, потому что я сунул ей тряпку в рот.
— Вам нет нужды мне угрожать, — сказал я.
— Возможно, все это покажется вам смешным, — сказал я.
— Но постарайтесь хотя бы на секунду отнестись к моим словам серьезно, — сказал я.
− Я Люблю вас, - сказал я.
− Это возможно, сказал я.
Она в негодовании покачала головой, широко раскрыв глаза от ярости. Я кивнул. Любимая была такая... забавная в своем негодовании.
Я улыбнулся.
— В старину люди влюблялись по портрету, — сказал я.
— Чем мы хуже, Любимая? — сказал я.
— Конечно, вы думаете, что попали к маньяку, — сказал я.
— Это совершенно типичная ситуация, — сказал я.
— Но это неправда, и вы убедитесь в этом, как бы... — сказал я.
— … неправдоподобно это ни выглядело, — сказал я.
Раскрыл паспорт.
— Фаня??? — сказал я.
— Вы и правда Фаня Аб... — сказал я.
Вытащил тряпку.
— Ты что, блядь, антисемит? — сказала она.
— Да нет, конеч... — сказал я.
— Стоп, не хочу начинать с вранья, — сказал я.
— Да... — сказал я.
— Поймите правильно, это Молдавия, — сказал я.
— Быть антисемитом это для нас норма, — сказал я.
— Ты меня тоже пойми, — сказала она.
— Это Россия, — сказала она.
— Весь шоу-бизнес из евреев с ненастоящей фамилией для нас тоже
норма, — сказала она.
— Ничего, — сказал я.
— Мне все равно, — сказал я.
— Я люблю Вас, — сказал я.
Подумал. Она сидела, руки за спиной, вся такая негодующая, разгоряченная... Смотрела на меня волчонком. Как в клипе на песню «Ты
обманул мои надежды, милый», где она, в роли школьницы, глядит
на парня, разбившего ей сердце.
Я не удержался и потянулся было поцеловать ее. Она отпрянула. Я
вспомнил. Да, обстоятельства еще не те. Я сказал:
— Простите, — сказал я.
— А что еще из этого правда? — сказал я.
— Из чего? — сказала она.
— Из статьи в «Экспресс-газете» — сказал я.
— Я не читаю статей в «Экспресс-газете» — сказала она.
— … — молча ждал я и смотрел на нее.
— Правда, не читаю... меня забанили, — сказала она нехотя.
— … — ждал я.
— … ну, многое, — сказала она.
— Но, блядь, на кабачок я НИКОГДА не была похожа, — сказала она.
— Пидарюги!!! — сказала она.
Я молча встал и вышел из комнаты. Вернулся с рюкзаком. Открыл.
Вынул пакет, развернул. Если бы она могла, она бы отпрянула. Перед
ней лежала голова.
— Ш-ш... — у нее дрожали губы.
— Спокойно, — сказал я.
— Присмотритесь, — сказал я.
Она зажмурилась и отвернулась. Я подал плечами. Я сказал:
— Мне все равно, что вы спали с мужчинами, как шлюха, — сказал я
горько.
— Мне все равно, какое у вас прошлое, — сказал я.
— Для меня вы чисты, — сказал я.
— Я очень люблю вас, — сказал я.
— Это голова журналиста «Экспресс-газеты» — сказал я.
— Он приехал вчера, с вами, — сказал я.
— Освещать гастроли, — сказал я.
— Я выманил его, и убил, — сказал я.
87
— Я отрезал ему, живому, голову, — сказал я.
— Последнее, что он увидел, был ваш портрет, — сказал я.
— Последнее, что он услышал, были мои слова о том, за что он умирает, — сказал я.
— За Вас, — сказал я.
88
Молча разрезал веревки у нее на руках и ногах, вышел, закрыл дверь.
Припал к замочной скважине. Стал наблюдать.
Она повернула голову и медленно раскрыла глаза. Всмотрелась в голову.
Потом улыбнулась.
ХХХ
На восьмые сутки — ее уже разыскивал Интерпол — мы ужинали спагетти с овощами по-сицилийски. Я все еще связывал ей ноги, хотя
она перестала бояться и, кажется, все-таки оценила мой Поступок.
Ну, в смысле, голову долбоеба из «Экспресс-газеты».
Мы ели, разговаривали, я попросил подать мне соль, и тут мы поругались впервые. Как сейчас помню, речь шла о содержании текстов. Ее
и моих. Я говорил, что мне нравится нарочитая безыскусность ее песен, которую я нахожу восхитительной. Это настоящий постмодернистский изыск, сказал я. Изящный, очень... тонкий. Но что иногда
мне бы — как эстету — может быть, хотелось, чтобы она проявляла
больше сложности в своих текстах.
Тут она и сказала, что совершенно не понимает, что я говорю, и вовсе
не конструирует свои песни искусственно.
— Я пишу от сердца, — сказала она.
— Когда пацан любит девчонку, — сказала она.
— А девчонка пацана, — сказала она.
— Слишком много слов не нужно, — сказала она.
— Они чувствуют сердцем, — сказала она.
Я посмотрел на нее молча и почувствовал, как у меня забилось сердце. А ведь она права, подумал я. Как же я привык все... усложнять,
подумал я. Отложил нож, вилку, перегнулся через стол, взял ее лицо
двумя руками и поцеловал в губы. Она не сопротивлялась. Но и не отвечала. Я не осуждал ее за это. У нее были причины так делать.
— Я люблю тебя, — сказал я.
— У тебя есть причины мне не отвечать, — сказал я.
— Я просто все усложнял, — сказал я.
— Но один раз, — сказал я.
— Ты сняла все лишнее с моего сердца, — сказал я.
— И я тоже смог написать что-то простое... — сказал я.
— Потому что чувствовал сердцем, — сказал я.
— Что же, — сказала она, глядя мне в глаза.
— Я дам почитать, — сказал я.
Ночью над окнами повисла полная Луна, и я подумал, что хоть это
и было восхитительно, со всей этой историей пора кончать. Она не
полюбила меня, а поиски становятся все активнее. К сожалению,
убитый охранник и обезглавленный долбоеб из «Экспресс-газеты» не
оставляли мне выбора.
Так что под утро я сунул за пояс сзади нож, и вошел к ней в комнату.
Мне было грустно, но я был преисполнен решимости. Раз уж я прожил два года с безответной любовью, значит, проживу и всю оставшуюся жизнь. Я зашел, прикрыл дверь, и повернулся.
… … она сидела в углу, дочитывая последнюю, 198-ю страницу. И даже
не подняла головы.
— Почему 198, — сказала она.
— Мне никогда не хватает терпения добить текст до круглой цифры,
— сказал я.
— Это правда ты написал, — сказала она.
— Это правда написал я, — сказал я.
— Про меня, — сказала она.
— Про тебя, — сказал я.
— Своими руками, — сказала она.
— Своими руками, — сказал я.
— Дай поцелую, — сказала она.
— Да нет, руки, — сказала она.
Я протянул ей руки, и только тогда заметил, как они дрожат.
Она, глядя мне в глаза, подползла на коленях и поцеловала мне каждую руку.
89
Обняла меня за колени и прижалась.
— Делай со мной что хочешь, — сказала она.
Так мы, наконец, стали близки.
90
ХХХ
Ладно, ладно, рассказываю.
Она и правда оказалась похожей на кабачок. Ну, сзади.
Но, знаете, это никакого значения для меня не имеет. Я вообще часто думаю теперь о том, что любовь это когда ты готов терпеть ее с
ушами торчком, лишним весом или его недостатком, кривыми зубами, злобной мамой, тремя детьми, долгами за квартиру, паспортом на
имя Фани, и другими подобными мелочами.
К которым я, конечно, отнес и ее слабые способности к высокой литературе.
— Знаешь, — сказала она мне, когда мы уже выбрались из города и
ехали на юг.
Это оказалось проще простого. Я не брился месяц, а Максим просто замотала голову платком, так что мы стали похожи на обычную
семейную пару: араб из медицинского университета Молдавии и его
жена-молдаванка, принявшая ислам, совершают загородную поездку на авто. Нас даже не проверили на посту. Перед этим я запустил
в интернете слух, который должен был обеспечить нам прикрытие.
Якобы, у певицы Максим было настоящее раздвоение личности, и
она писала рассказы от имени писательницы Старобинец. А в момент
просветления она совершила единственное известное психиатрии
самоубийство двух личностей в одном человеке: певица Максим застрелила себя за то, что писала рассказы как Анна Старобинец, а как
писательница Старобинец она застрелила себя, за то, что пела песни
певицы Максим.
Об этом сразу же написала «Экспресс-газета».
— Да, — сказал я.
Полиции уже не было, приближалась Румыния, виднелись горы, так
что Любимая уже сняла с головы платок и размахивала им, как знаменем.
— Знаешь, я сочинила стихотворение, — сказала она.
— Не как всегда, а... — сказала она.
— Мне кажется, это высокая поэзия, — сказала она.
— Хочешь послушать, — сказала она.
— Да, — сказал я.
Она встала — мы ехали в кабриолете — я засмеялся, чуть снизил скорость, и она стала декламировать:
хава нагила, хава нагила, хава нагила и хэй нагила
если б девчонка не пе-ре-ро-ди-лась
так бы пустою певичкой была
брошки носила, песенки пела, под фонограмму плясала
и не зналА
что сердце девчонки, и жизнь настоящая, в коконе скрыты,
что отдала
парню простому из Кишинева, может быть в прошлой жизни
а может во сне
бабочка скрыта, бабочки нет, бабочка прячется где-то во мне
и лишь с тобою, и под тобою, бла-го-да-ря лишь твоей красоте —
пусть и неяркой пусть и неброской, —
мы открываем все грани во мне...
членом своим полируешь мне матку
личностью жесткой — личность во мне
если б не ты, похититель мой страшный,
без тебя Калибан я бы очнулась на дне...
я оказалась женщиной тонкой, личностью, духом, пер-со-на-ли-тэ
это как все лишнее и наносное, снимет с бойца сущность ка-ра-те,
я оказалась не попсо-дешевкой, не фонограммщицей, не просто
Максим
я оказалась спутницей Джойса,
ну, а что прошлое... так и хуй с ним!!!
Волнуясь, села. Поглядывала на меня изредка. Но я молчал, вел машину и улыбался. Конечно, я был очень доволен. Но не только я учил
Любимую, но и она меня.
Когда пацан любит девчонку, а девчонка пацана...
Слишком много слов и правда не нужно.
91
92
КАРТЫ МЕРКАТОРА
Евгения Изварина
***
Перетаскивал камни, перегонял стада
некто (никто) — с ним переглядывалась вода,
от него перепрятывала жизнь копейку,
время выравнивало рейку,
и некто кивал сам себе: лады,
продолжим постройку у воды
дома,
усадьбы,
часовни, за ней - погоста,
доживём до девяноста,
будем, детскому сердцу отказывая в печалях,
переписывать вирши
переспрашивать чаек...
Они
…не порождения — пожары:
не рост,
не волосы,
не рты,
не силуэты — лишь удары,
и только вспышки — не черты:
их гнева только мы и ждали,
их нежность пройдена была
невероятными шагами —
в размах крыла…
***
оперение не пойму где бело оно где ало
рыбица полуптица богородице дево
не себя это лоскутное одеяло
тянешь или не тянешь не в том дело
если было тебе для кого о ком а теперь не стало
оперение главное береги а головушку можно
хоть на край земли положить чтобы небо знало
не расстрижено только то что неострожно
***
Вода или ветер? — не суть:
спать —
против неё,
против него
плыть, серебро пересекать,
ничего не вырастив своего
на опрокинутых полях,
где колосья подводные «приляг, —
шелестят, — оставь, — говорят, — нам
право помнить по именам:
Авалон,
Моав,
Валаам…»
93
94
***
на земле проседающей местами
на большой дороге к белому морю
звери когда-нибудь станут цветами
птицы звёздами
рыбы мною
железная печка
горожанка
загудит в сердце степей цыганских
протяни руки горит жарко
книга о царствах
***
Общее о лёгком достатке и о ноше тяжкой —
замыкается в перстенёк, застёгивается пряжкой,
зря ли на ней — два голубя, два меча, или иногда
две башни,
противостоящие города:
вóйны — что и драгоценности, окаменевшие в мешанине:
от укрепления к укреплению странствует лишь душа,
а ты стоишь между ними в ландышевой ложбине,
ветви твои — наподобие шалаша…
***
Тем и вернее,
что незаметен —
скажи мне, Ива:
там — только ветер,
неразделимый
на право-лево?
Или восьмое
увидим небо —
когда положат
на полотенца?..
— Скажи мне, Ива,
вскружи мне сердце…
***
...снег
об одной ноге
и неземного роста
он падал по дуге
он отпускá с погоста
насобирал взаймы
по ивам-повитухам
так листья зелены
что снег им станет пухом
живой коры куски
волосья без гребёнок
поди сюда
поспи
беременный ребёнок...
***
Счастье — грифельный голубок,
мягкий оттиск карандаша,
только смотрит куда-то вбок,
улыбается, не дыша —
словно ходит по дну реки,
и дыханья дрожат куски —
на чужой земле рушники,
на сухой воде лепестки,
сон под шелест бумажных стен,
осыпающихся светил:
— …я не помню, куда летел —
кто мне крылья позолотил…
95
***
в долг мельнику и в рост зерну
ничто причастное всему
96
зачем ты вешаешь гробы
на человека простой судьбы
зачем тебе крылья слепоты
разве не ты
свет
и падаешь сквозь нас
в деревенское небо собачьих глаз?
***
Снегá над водами и переломы льдин…
Мы все — в разлуке, чтобы Кто-нибудь один
шёл — словно зеркало свиданий раздвигал —
Сам по Себе, читай — по водам, по снегам…
Феликс Чечик
70-е
и казармы и нары
и партийная сволочь
были глухи и немы
как в ночи лесопарки
но червоны гитары
но марыля родович
навсегда nie spoczniemy
kolorowe jarmarki
***
Это яблоко? Нет…
С.Г.
поднадкушенно где-нибудь в свиблово
в шесть утра второпях на бегу
это яблоко нет это тыблоко
с червоточинкой в левом боку
зафутболено в сторону сколково
в направлении новой москвы
и летит рядом с облаком облика
не теряя теряя увы
за можаем упав горемычное
по весне оклемается тут
кисло-сладкая штучка столичная
инновации ретро-продукт
97
98
***
10-й «В»
12-я школа,
а в голове
вино и дискотека.
С годами клоун
превратился в клона,
кого угодно,
но не человека.
***
По дороге без конца
едем спозаранку.
На коленях у отца
я кручу баранку.
Слева леса непролаз,
справа луг и поле.
И рычит и воет ЛАЗ
будто зверь в неволе.
Пассажиры дремлют и
мчатся без движенья.
От бензина и любви
головокруженье.
В небе рядышком звезда.
Ленинград далече.
До свиданья. До свида…
И до скорой встречи.
***
пока не вышел вон
черкни мне пару строк
глаголицей ворон
кириллицей сорок
я больше не могу
увидеть из окна
на тающем снегу
родные письмена
***
веришь на слово верую в слово
слову за слово благодаря
белоснежна зима соколова
на бесснежии января
я не ведал я слышал и видел
а прислушавшись оторопел
как латынь переводит овидий
на язык молдаванских степей
о созвучиях не о приварке
о просодии не о деньге
рассуждал желторото в слесарке
и читал раз в неделю «лг»
слово за слово слово и дело
сна прозрение и забытье
птичка певчая даже не пела
только каркала как воронье
чтобы лет через тридцать не раньше
полувыжившим полуседым
рефлексировать в рифму о раше
не завидуя молодым
99
***
как будто капли с рук
стряхнул остатки сна
и стала жизнь вокруг
привычна и тесна
100
и растворившись в ней
я вижу как во сне
элизиум теней
сочувствующих мне
ЗабВО
Когда донашивал вторые
раздолбанные сапоги,
и снег ещё не таял в мае,
но таяла ночная мгла,
вольнонаёмнице Марии
везде мерещились враги;
выпендриваясь и ломаясь,
под утро всё-таки дала.
Подростковое
на тебе сошёлся клином
белый свет
для тебя не вышел рылом
как на грех
в настроении галимом
столько лет
я съезжаю по перилам
снизу вверх
Оловянный солдатик
(песенка)
Почему, — уже неважно,
важно то, что жизнь любя,
беззащитно и бумажно
он почувствовал себя.
Было весело и пьяно
просыпаться по трубе, —
ничего, что оловянно,
но уверенно в себе.
Он всегда на поле боя
сквозь свинцовые плевки
вёл бесстрашно за собою
оловянные полки.
От любви не расплавляясь,
он твердел день ото дня,
вызывая только зависть
и не только у меня.
И поэтому однажды
в середине октября
беззащитно и бумажно
вдруг почувствовав себя
он сгорел, и это пламя
нас согрело поутру,
развеваясь будто знамя
на октябрьском ветру.
101
102
***
символизировали крах
веревка или крюк
пока держал себя в руках
не опуская рук
но опустились и уже
за гранью болевой
покой и счастье на душе
при виде бельевой
***
я памятник себе
я памятник своим
в далёком сентябре
друзьям ещё живым
каникулярный свет
уже растаял но
за 10 коп. билет
ещё продлит кино
где лютый лютовал
и где рассвет кровав
где бьющий наповал
индейский югослав
***
разговоры говорили
разговоры говорим
не в крыму а в киммерии
не россия третий рим
привыкают уши к вате
рот закован немотой
и барахтаюсь в леванте
и кемарю на святой
***
как голос высокий
как слёзы и смех
семеновской сопки
нетающий снег
в объятьях тумана
растаял исчез
как след атамана
даурских небес
***
твоё из прошлой жизни фото
где ты в змеино-чёрном платье
как па-де-де из дон-кихота
барышникова в третьем акте
вдоль позвоночника вращенье
прокручиваю в сердце снова
хоть этот акт самосожженья
на самом деле из второго
103
***
Собирала мне мама
мешок вещевой.
А.Межиров
104
а скажите-ка братцы
с чего это вдруг
мне навязчиво снятся
казарма и друг
30 лет и три года
пролетели как день
и осталась от взвода
и растаяла тень
и не просят сегодня
батальоны огня
только память как сводня
вцепилась в меня
бесконечные стрельбы
и мороз и пургу
позабыть бы хотел бы
да уже не могу
не из танковых башен
полка моего
я смотрю как по нашим
наши бьют огнево
а из теплой постели
из прекрасного не
сновидения телерепортаж о войне
***
совершенно непонятно
кто когда зачем и как
наших грязных мыслей пятна
выводил на облаках
несмотря на то что в теле
дух такой не продохнуть
облака с утра белели
накрахмаленные чуть
***
на доброе слово кошка в ответ
и ухом не повела
она не шла по двору нет-нет
перетекала текла
и путь её от помойки до
соседней помойки не
дорога скорби была и дно
а музыка в тишине
***
удостовериться в смерти своей
удостоверился что ж
пой о бессмертии как соловей
под нескончаемый дождь
а надоест о бессмертии пой
о бесконечной любви
чтоб не увидел дождик слепой
горькие слёзы твои
105
Роман Рубанов
***
Н.Ч.
106
«Нет человека,
который был бы как Остров...»
Джон Донн
А я как остров. Я окружён тобой.
И даже если колокол звонит по мне —
мне всё равно. В меня вбивает камни прибой,
надо мной глаза твои в вышине,
Звёзды, звёзды, созвездия и т.п.
И даже если волною снесёт утёс,
оторвёт от меня часть, я всё равно о тебе
буду думать. В пене твоих волос
буду слышать, как ручейки звенят,
как планета рушится, как небеса трещат
по швам. Не оставляй меня,
море, по которому ходит моя душа.
***
В наш съёмный быт под вечер входим мы.
С порога нас теплом встречают сумерки.
Зиме конец. И сколько той зимы?
Не станем свет включать, побудем в сумраке,
вдохнём и на мгновенье затаим
дыхание, и в темноту вольёмся мы.
Давай чуть-чуть безмолвно постоим.
Но руки рук коснутся, засмеёмся мы,
и дочь помчится мультики включать,
а ты на кухню, приготовить чаю, но
в дверь нашу осторожно постучат,
— Открой, — ты скажешь. И, задев нечаянно
стакан с цветами (подниму цветы),
открою и увижу на пороге я
Создателя. — О боже, это ты?
Его хитон сиреневый потрогаю.
Он соли спросит, глядя в потолок,
Как бы стесняясь собственной известности...
Над нами комнату снимает Бог,
Он, как и мы с тобой, из сельской местности.
***
В какой-нибудь невзрачный вечер,
В весенний вечер, сквозь стекло
Увижу облик человечий
Вдали, мне машущий крылом.
То ангел молодой, рублёвский,
С цветком голубеньким в руке.
Он озарит собой неброский
Невзрачный вечер мой. В реке
Вода качнётся. Сом проснётся.
Совьёт гнездо щегол иль дрозд
И месяц молодой прогнётся
Под тяжестью студёных звёзд.
Капель утихнет. Гром не грянет.
И прежде чем его норд-вест
Подхватит — обернётся, глянет
И принесёт благую весть
107
***
Оле и Полюшке
108
Мы поедем в деревню на майские всей семьёй:
Ты и я, и дочка. Прихватим вещей немного.
Электричка. Привет, кочевое житьё-бытьё!
За окном деревья, поля-тополя — дорога.
Мы поедем в деревню на майские. Тух-тудух —
Три часа езды. А потом, прикурив от спички,
Шутки ради тут же для дочки пущу звезду,
И звезда пронесётся в небе, как электричка.
Мы поедем в деревню на майские. Может быть,
Попрошу шофёра такси, если он сумеет,
Чтоб девчонок моих ненароком не разбудить:
«Сделай музыку чуть потише, а ночь — длиннее».
***
Петухи на палочках. Деревня.
Праздник на дворе — Борис и Глеб.
Вечер пахнет яблочным вареньем —
Вкусно — хоть намазывай на хлеб.
Звёзды пропадают и мигают,
Снова появляются в реке,
Будто бы Господь передвигает
Их, как шашки по большой доске.
Мы наедине бываем редко.
Поцелуй блуждает вдоль щеки.
А над нами сад. В саду на ветках
Яблок спелых полные мешки.
Выпала роса, и пахнет летом.
— Я устала, — скажешь, — понеси.
И рассвет за нами будет следом
Звёзды, будто лампочки, гасить
***
В провинциальном городе зима.
И полбеды, коль бродишь целый день сам,
а то с женой, с вещами и с младенцем,
и заперты гостинные дома.
Но вместе с ищущим не дремлет Бог,
Он не сидит в тепле, Он тоже ищет.
Дом пастухов — роскошное жилище.
Осталось лишь переступить порог,
а за порогом — целые миры
но и от них, как в сон, впадаешь в бегство...
однако время замедляет бег свой,
покуда не принесены дары...
Ну а пока... пока все крепко спят.
И лишь Мария вздрогнет вдруг в тревоге,
её от сна не крик — разбудит взгляд
такой родной — Звезды Христа и Бога.
***
Вадиму Месяцу
На кудыкину гору пошёл мужик.
За каким-таким его пёс понёс?
Над горой кудыкиной снег кружит.
Заметает следы. Все следы занёс.
Оглянулся мужик — а следов-то — нет.
А гора кудыкина высока...
А в избе его баба не гасит свет,
ждёт с горы кудыкиной мужика.
А мужик присел, закурил одну,
да и в пачке осталась всего одна.
Под горой река, а в реке по дну
подо льдом идёт пароход без дна.
109
Пароход идёт, пар стоит столбом.
Вырастает столб изо льда, как прут.
А мужик сидит. Темнота кругом.
И мороз сердит. И ботинки жмут.
110
И дороги нет. И башка седа.
И в душе туман, гололёд и хмысь...
— Ах ты, Господи, Господи, вот беда,
мне дороги теперь не найти ни в жисть...
Его баба в избе погасила свет.
Его дети спят. Борщ в печи кипит.
А мужик на горе ждёт-пождёт ответ
и почти замерзает, поскольку спит.
И во сне мужику говорит Христос —
Коли на гору эту пришёл, тогда
скит поставишь здесь. До седых волос
будешь жить. Будет вера твоя тверда.
И молитвою будешь людей спасать… —
И исчез Христос, и ушла гора.
Сын толкает его, — Батя, хватит спать.
На кудыкину гору тебе пора.
Чудо
А.С. Кушнеру
Когда же вошёл Иисус в Капернаум,
Много людей шло за Ним, и не шло на ум
Никому из людей то, что рядом идёт Господь,
Ибо многих вводила в сомненья Христова плоть,
Ибо думали, что Господь бестелесен, незрим
И легионы ангелов в славе идут за Ним,
Ибо вера людей была ещё слишком слаба,
Ибо каждый в теле своём носил раба,
Ибо каждому раб говорил: «ну смирись со мной,
Что тебе до Него? Развернись и иди домой,
Не бывает чудес, чудеса — они в решете,
Вон он, сотник, идёт, и печаль в его животе,
Неужель Он сможет помочь, коли мёртв слуга,
Не поднимет слугу ни рука Его, ни нога,
Смерть — она бестелесна, её Ему не поймать...».
Каждый раб норовил в человеке по-своему стать
На ребро, как монета, но что Ему до монет,
У Него слово коротко: «да, да», или «нет, нет».
А печальный сотник уже глаза опустил
Со словами: Боже мой, дай мне сил,
Слуга мой лежит в расслаблении, жестоко страдает,
Господи, моё сердце скорбит, сердце рыдает.
Господи! Помоги, ибо люблю его…
Христос в ответ: Я приду и исцелю его!
Сотник же отвечая Христу, так сказал:
— Господи, я недостоин поднять глаза
На Тебя, недостоин, чтоб Ты ступил под мой кров.
Есть достойнее, Господи. Боже, кто я таков?!
Скажи только слово, ибо речь Твоя дорога
И исцелится тотчас же, Господи, мой слуга,
Ибо я подвластный, Господи, человек,
Но имея в своём подчинении воинов, рек
Одному: Abiens, abi1! И он идёт,
Другому: приди, quam primum2, и он придёт,
И слуге моему: «сделай то мне!» и он всегда
Делал с радостью мне, отвечая одно лишь «Да!».
Услышав сие, Иисус сказал тем, кто с Ним шёл:
— Истинно говорю вам, веры такой не нашёл
Я даже и в Израиле, а посему
Да будет дано по его вере ему!
И сказал сотнику: Иди под свой кров,
Ныне же будет слуга твой здоров!
А рабы, те, что в теле людском обрели свой дом,
Говорили: «опомнитесь, ибо потом, потом,
Время выйдет, когда понесут кресты,
На Его месте окажешься ты, или ты.
1
2
(лат.) Уходя, уходи!
(лат.) Как можно раньше.
111
Расходитесь. Кому нужен лишний крест»...
И шумела смоковница близ этих самых мест,
И предчувствовала, что когда будет сушь кружить,
Ей придётся Ему ещё послужить.
112
Первые апостолы
Христос подошёл к рыбакам и спросил:
— Где ловятся этакие караси?
В Галилейском море сегодня погоды нет,
Вся рыба, как камни, лежит на холодном дне.
Итак, небогат, вижу Я, ваш улов. —
Они собирали сети, молча, без слов,
И обида слезой блестела у них в глазах —
Не рыбный день выпал. Христос рыбакам сказал:
— Закиньте сеть, от берега чуть отплыв,
И рыбу в сеть загонит морской прилив!
Хотя, что рыба? Со дна следит за пловцами.
Идите за Мной, Я сделаю вас ловцами
Человеков. Бросьте лодку и сети…
А рыбаки: Есть чудеса на свете,
Но чтобы вот так: «Закиньте невод поглубже…» —
Вытягиваем и, как говорится, тут же
Полная сеть рыб, рвущаяся по швам.
Кто ты таков, ответь, что Твоим словам
Внимает море и всё, что в его глубине?
И сказал Христос: Сомневаешься, Пётр, во Мне?
Оставьте снасти, — Он подозвал рыбарей, —
Идите за Мною, братья Пётр и Андрей! —
Дивились Андрей и Пётр: что же будет потом?!
Оставили лодку, сеть и пошли за Христом.
Начало положено. В город Иерусалим
Двенадцать апостолов позже войдут за Ним.
…Они ушли. А море сорвало челны
С насиженных мест и рычало: «Распни, распни!»
И волны, как гвозди, вбивало камни в борта,
Ложась у берега пеной, как пеной у рта.
И чайки кричали на солнце, что стало в зенит:
«Элои! Элои! Ламма савахфани?».
113
Алексей Чипига
114
***
что такое моё лицо
быстротекущее облако
с алчными ртом и глазами
в зеркале то
что боится само себя
уходящее в осень
в чёрную музыку опыта
ну спроси у души-овечки
откажется ль от такого лица
на том свете
***
мука
беспризорное зренье
край фактуры незрячей ухватит
подержит в жестоких пальцах
именем сладострастья
а потом разрыдается
хватит
нутряное не надо подхватит
больно больно
изящный изгиб порока
словно ветка клонимая ветром
обладанье не обладанье
самомненье не самомненье
зеркала в которые ты глядишься
озёрным нарциссом
с тёмными камышами
тёмный шум это некто по межгороду звонит
а напротив пустынная арт-хаусная стена
осеннего дома
волейбольная сетка для подрастающего поколения
и на весь забор прости дурака воркуша
мы ещё с тобой поворкуем
на охрипших с детства качелях
исполним наш танец на крышах
убаюканы небом и своей молодою кровью
осенним обострением внятной усталой листвою
не добравшейся до той стороны телефонной трубки
до иного берега где голос из влажных губ
бестелесный и это чистая мука
повторяет одни и те же слова в разном порядке
развевает свой властный флаг над их торопливым флотом
уголёчки иголки безумия в сердце
что их объединяет
завоевательные походы и хрупкое узнаванье
район где встречаемся с голосом из телефона
жестокий жестокий ребёнок
не надо смотреть на это
***
нет никогда не переведётся
искушение лаской и казнью
Борис Борис
а слышится боись боись
писала Цветаева небезызвестному адресату
но при чём тут великие козни
когда так невозможно подобрать единственное слово
оправдывающее любовь
***
огромная неудобная овчарка
с виноватыми глазами
во мне
скулит и хочет чтобы её ласкали
хочет служить хозяину
неудобное тело
в столь удобном мире
разместив и отдавшись
по первому зову
якорям кораблей затонувших осенних
тающим очертаньям и вздохам
надеждам неудачников в рассеянном свете
крохотной балерине выброшенной на свалку
желает знать бога для обречённых
весёлого оттого что
уже ничего не осталось
115
116
***
в цветистый ароматный туман
поздней осени
отправляешься в путь
с мешком старых писем и песен
с поклажей уютного сердца
чуть-чуть оцепеневшего даже
а навстречу идут
медленные субъекты
весело бессонные люди
до которых коснуться как праздник
на улице моего блаженства
на улице где среди ласковой разрухи
бабка в косынке вороньей торгует фруктой
хотя к ней давно никто не подходит
кроме тумана и неба
***
постой ещё
не гасни
за входной дверью
даже если лжёшь
имей ввиду правду
как имеет ввиду попавший на чужбину
свой забытый язык потусторонний
за поверхностью странных наречий
как имеет ввиду полустёртая память
нечто чистое за уловками слов и звуков
покинутый влюблённый помни родное и горечь
самое дорогое место в язвительном сердце
родинку смертной твоей наготы
где сейчас вылетит птичка ненастья
даже если исчезнешь
не гасни
не забывай как поёт родное
***
ну и отлично полюбилось
то что маялось и пелось до середины циферблата
но отчего же бесшумные тени
великолепный почерк заката на простывшей бумаге
отблеск скитальчества в гардеробе развалины древнего рима
в кассе старушка выдаёт билеты на выступление ночи оперной дивы
и некого винить что не досталось билетов в чёрную ложу
просто всё по блату а мы с тобой не умеем
не то что попросить а что-то делать специально неловко
кто-то терпеливо чинит слово тоска на рассохшемся табурете
об этом районе ходили в детстве разные слухи в масках ты
помнишь
ну да ладно оставим а то придёт вечность и спросит
***
ничего не хочу не люблю
роковой пьедестал вездесущей карьеры
выпиливание лобзиком звёзд из сурового матерьяла
никакого per aspera в лютый холод
честь благородство
мы не счастливые обладатели чеканных понятий
красивый неронов пожар
треск декораций
где нероны мы сами
но хотел бы только смотреть
на пропащих людей
знающих о своём диагнозе
неизлечимо плохих
как они молятся
все ведь молятся неизбежно
как встают на колени
ничего не ожидая а только благодаря
за свою обречённость и чудо
дикой повседневности
а я знаю что за обречённость втайне благодарят
алые пожары тщеславия
в роскошном городе мёртвых
мама я не хочу быть героем
я завидую этим людям
117
118
***
наверное
самое страшное
однажды проснуться утром
и не обнаружить в себе
розового мотылька чистой обречённости
ниточку порвавшуюся и задыхающуюся
вернись
***
мёртвые заклинают нас говорите
пока вы ещё здесь
пока время терпит
пока с вами случился воздух
отвечающий на ваши слова
на ваши обещанья сказаться без слова
одним лишь красивым телом
присутствуя в кадре
на вас наши ужас и кровь и раны
на вас оправданье и порицанье
говорите за нас через нас и нами
и мы отплатим
тем что будем держать вашу речь на плаву своим замогильным
безмолвьем
как на невидимой ниточке
весть о спасенье
как на подводном якоре
корабль одинокий
***
кошки недобрый зрачок во внезапном марте
дикая ящерка вымысла с треснувшей бирюзой
бедная юность из итальянских арий
что тебе нужно?
взгляд, говорящий «пошли со мной»
тонкая ломкая линия горизонта талия великана опрокинутого в века
то что сегодня язвительно грустно смеётся
и то что завтра искупит прибой у виска
***
колесо небозрения в парке чудес
в пору спелых гримас и несмелых оттенков
ты что прялка воздушная лёгкий испуг
твоя пряжа и мука желанных коленок
что ты делаешь там в мной оставленном дне
пассажиров увозишь в седьмые просторы
во фланелевой мягкой предутренней мгле
через пения птиц изумрудные горы
***
Рваные облака и потребность в марте
И меж них что-то уж слишком искренняя звезда.
Шапито закрывается в полночь революцьонных галок,
Тарахтящих на сотни ладов: закрывается, господа.
Ледяные веки начальника лютых морозов
Кто обогреет? В смертный час юности кто солжёт?
Вслед тебе акробаты, юродивый Павлик Морозов
Крестят воздух ничейный, который сейчас умрёт.
Что говорить если снятся ненависть и усталость.
Некрасиво вспомнить, что вроде кто-то кого-то спас на крови.
Нас осталось немного от саспенса и Годара,
Ну, а то, что осталось, возьми, обогрей, прокляни.
119
Екатерина Али
Весна-человек
(посв. Омару Бонзе)
120
Дерево в твоём рту
Вспыхивает звездой и несётся вверх
Против законов гравитации
Остановлю её ладонью
Приливы лунного света
На коже у медленных глаз
Красный пирог Будды в твоём горле
И роковая печать на стопе
Как ни крути ты космический лев и тритон
Человек с жабрами и крыльями
Человек в плоскости, составленный из костей,
Имеющий за спиной быка
И под ногой — белого, как первый свет, ангела
Ты человек, ты выравниваешь мох между небом и землёй
Расставляешь сети, чтобы ловить свою тень
Ты человек со стрелой и змеёй
Когда ты убьёшь зайца
Настанет весна
И красные зелёные листья застынут на ветках
Тогда настанет человек-весна
Ангел повиснет бык в первом ряду
Тень выравниваешь будто свет
Перед престолом жабрами крыльями
Тритон со своей ладонью как лев
Будда твоих медленных глаз
Закон гравитации закон гравитации
В твоём рту
Дерево останавливает звезду
Как ни крути
Как ни крути шар земли
Ты человек — дыханье луны
Приливы спины
Печать Будды – пята
В горле твоём застыли листья
Как первый свет
Как ни крути настанет весна
Настанет весна-человек
*
По вселенной - пустыне
Сквозь века бредёт сиреневый Элефант,
Создавая иллюзию ветра, иллюзию движения.
Идут по его следам стигматики, монахи и мудрецы;
Волны вращаются за их спинами,
Сходятся между лопаток
Водяные крылья.
Элефанта встречает Богиня,
Черная мать,
Впускает в себя
Крик разносится по вселенной;
Он отворачивается и продолжает шествие.
Небесный океан ниспадает на Элефанта
И он погибает;
И снова черная мгла земли принимает Его шаги.
*
лев, сокол и скарабей —
высекло время
на камне земли;
чудо вращающееся,
чудо отнимающее,
чудо раскрывающее
забирает людей
небо глубокое дно
смотрит на лица зверей,
вращаются камни,
вращаются львы, ладони людей, птицы
возвращаются;
каменный скарабей
выдыхает солнце.
121
*
Между озёрами вечности и мгновения,
На рукаве, нарисованном на горе
Сидит человек,
Совершающий омовение,
122
И не может выбрать в каком из двух.
Memento mori
думай о смерти
думай о смерти
думай о смерти
думай смерти
о не думай ети орти смероти
думай отти
нет смерти
нет думай
блуждай по оди
думай нерах о рвах и нер
о я к тебе смерть дум
о не той дум
о этой сме
думай душой
оми шноу моу смоу
меры иной
думай о своей
дыханием
оморти мементо
о думао смерто
мори
Учитель
Чёрный огонь хлестал его обнаженный череп
Позади извивалась бабочка
Я сидела перед монахами буддийско-тайского монастыря
И рыдала красными каплями
Он остановил молчание
Оголив миру разрезанный поперёк живот
*
трон в моей келье,
сердце моего учителя —
вязь моего пути;
столетия перерождений,
вышивка единорога
на платке ясности —
свет ваших глаз;
мысль вне сознания,
звук вне услышанного —
просветление.
*
Через много веков открывая книгу
Ненаписанного Дао
Я вспоминаю канат, великую пустоту и шар
И двигаю взглядом
Предметы, напоминающие слова
А ковёр превращается в вязь букв и белого лотоса
Два слона, опережая друг друга бредут
По канату
Великая книга написана много веков назад
Я превращаю канат
В вязь волос и букв из цветка белого лотоса
Ковёр пустоты
Ковёр пустоты
Двигают два слона
Напоминающие предметы
Превращённые в вязь цветка
Великую пустоту
Вспоминают через много веков
В поисках Дао бредут по канату
Опережая вязь шагов
123
*
тень дерева тисе
солнце на другом берегу
жизнь — свет без сиянья
124
*
День — магнолиевая роща
Слова — ворота вокруг неё
Ключи я выкину
Страница одного стихотворения
Ибрагим Ибрагимли
125
Среди солнца, луны, звёзд, всех видимых и невидимых
сторон этого мира и всех его поэтов я есть неведомое существо.
И так как среди солнца, луны, звёзд, видимых
и невидимых сторон и всех поэтов этого мира я существо
неведомое, мир этот не может существовать без меня.
И значит, когда я отбуду из этого мира вместе со
свыкшимися со мной солнцем, луною, звёздами,
всем невидимым и видимым, мир останется не
во власти новых представлений, или существ,
он останется лишь без меня.
Поэзия в действии
126
Программной идеей Веницианского Биеннале того года было “Создание
миров”. Какие миры могут быть созданы без благотворного влияния
Солнца? Солнце уже существует, и мы должны защитить его — тем
более попытки его свержения начаты отечественной культурой еще
в начале прошлого века (та же футуристическая опера «Победа над
Солнцем» 1913 года). И потом: чтобы спасти Венецию от воды, солнечное тепло также необходимо. Судьбы Солнца и поэзии взаимозависимы.
По нашему убеждению, Солнце продолжает свой ход не только в силу
законов гравитации, но и потому, что кто-то пишет стихи.
Этому и был посвящен поэтический перформанс “Защита Солнца”, который «Русский Гулливер» продемонстрировали на зеленой площадке на
берегу канала.
Андрей Тавров:
Венеция заглянула в иллюминатор самолета детским рисунком, вернее тем, что ищешь в детстве и находишь: она была похожа то ли на
электроплитку с вынутой вольфрамовой спиралью, то ли на лабиринт. Я сразу почувствовал доверие к этой спокойно закрученной
форме, лежащей посреди бледно-голубого морского пространства
коричневой раковиной в окружении множества островов. Доверие к
тайне, которая в ней заключалась.
Мы бродили по городу все эти дни, когда освобождалось время от выступлений, и тайна постепенно прояснялась, ну хотя бы отчасти. Венеция не желала быть просто туристическим городом — единственным, неповторимым, уникальным, но все же туристическим, — и она
им не была. И все же она не наводилась на резкость нового видения
до тех пор, пока я не понял, что главный житель Венеции — Смерть.
Это так или иначе чувствовали все писавшие о ней: Хемингуэй, который выбрал этот город для смерти своего разжалованного из генералов полковника — героя “За рекой, в тени деревьев”, или Томас
Манн со своей венецианской смертью, или те, кто без вспомогательных героев приехали сюда, чтобы тут умереть, как Дягилев, или достигли этого города в лодке смерти уже мертвыми, по завещанию, как
это произошло с Иосифом Бродским.
Но смерть — герой этого города — не тягостна. Она не из тех, у которых череп и коса, не та, которая мрачна и устрашает в стиле средневековых своих “Плясок” со скелетами и ужасами. И она здесь не
возмездие и не мораль — она здесь произведение искусства, пронизанное жизнью, из тех, про которые сказано: “Смерть придет, у нее /
будут твои глаза”.
Она накрывает город неосязаемой воздушной медузой, придавая значимость и глубокую пластику вещам, в общем-то, не то чтобы очень
высокого полета: золотым и побелевшим от ужаса маскам с колокольчиками, пальмам, торчащим над каналами из небольших садов
поверх оград, словно зеленые пилигримы, палаццо, игрушечным и
набивающим оскомину в зрачке, гондольерам, пляшущим на корме
128
лодок, словно там их то ли ужалил тарантул, то ли они разучивают па
старомодного фокстрота над головами пассажиров. Она меняет перспективу вещей, и любой захудалый и пронырливый турист здесь запросто может обернуться символической фигурой, скажем, Гермеса,
проводника в Аид — превращение столь желанное символизму или
авангарду 20-х в духе Жана Кокто. Но дело-то как раз в том, что превратиться ему в Гермеса или нет — теперь зависит только от вас, потому что в этой перспективе и в этом городе каналов он превратится
в бога смерти и воровства взаправду, если только вы дадите ему и себе
на это позволение. То есть если вы превратитесь первым.
Смерть Венеции — это, можно сказать, самая жизненная смерть, это
скорее даже не смерть, а оборотная сторона жизни, и если на одной
плоскости медали отчеканено мужское лицо, то венецианская сторона, смерть — лицо женское. Но это — одна медаль и одно бытие.
Именно здесь искусство угадывается как импульс, не разбивающий
нас на жизнь и смерть, а объединяющий их воедино в общем течении
бытия, превосходящем своим потоком их мнимую двойственность.
И неслучайно поэтому, что мы отправились на остров мертвых —
Сан-Микеле. Здесь из знаменитых русских лежат в неожиданной
прохладной тени от широколиственных крон и вжатых кипарисов
Стравинский, Дягилев, Бродский.
Именно в результате поиска могилы Бродского (непродолжительного) и могилы Паунда (более чем часового) мне в голову и пришла идея
о том, что могила лирического поэта — орган речи, продолжающий
вести повествование от лица своего хозяина и про лицо своего хозя-
ина. Могила Бродского была видна издалека и, как и ее постоялец,
являла тягу к урбанизму и логике, пусть даже мнимой. Вертикальный
памятник с ясным и четким шрифтом восходил от подножия, на котором расположился стальной ящик с открывающейся и закрывающейся крышкой (это чтобы дождь не попадал), предназначенный для
хранения стихов и иных рукописей, которые, подразумевается, будут
приносить на эту могилу. И правда: один из нас вложил в этот никелированный малый сейф свою книгу с дарственной надписью. На
могиле цвела мощная и когтистая роза красного цвета.
Паунда мы нашли лишь с помощью местного служителя, хотя прочесали небольшой участок протестантской территории кладбища несколько раз вдоль и поперек. Его могила расположилась всего в десятке метров от могилы Бродского, но если дома и урбанистические
вещи заметны издалека, то с могилой создателя Cantos дела обстояли
иначе. Ведь если поэт пишет, что культура и природа — одно, то это
сказывается не только на манере жить, но и на образе посмертия. Поэтому могила Паунда была увита зеленым плющом настолько густо и
естественно, что ее практически было не разглядеть, как многое не
разглядеть в природе, потому что взгляд на вещах природы не фиксируется благодаря геометрической подсказке, как это происходит с
вещами, сделанными человеком, и еще потому, что природа просто
есть, а это самая трудная для разглядывания вещь. Сквозь еле заметно трепещущую от солнца и тени зелень проглядывал небольшой не
ровный пробел с буквами по светлому мрамору — Ezra Pound. Создатель новой Божественной комедии сделал то, что не до конца удалось
129
130
его детищу — слился с листьями, светом, камнем и землей. Стал их
богом, отождествился с главными вещами мира. Перешел в венок из
плюща. Ну а тот, кто предрек себе смерть на острове, ее и получил на
острове, хоть названном и не в честь Василия-басилевса, что поэзии
автора словно бы не подобало, а в честь драконоборца Михаила, протыкающего монстра оперенным копьем, что, наверное, для нее, этой
поэзии, было ближе по ряду соображений от политики до эротики.
И когда уезжаешь из Венеции, еще одна воздушная фигура отделяется от нее и следует за тобой по пятам — твоя смерть. И если не знаешь, как поступить в том или ином случае, и не с кем посоветоваться,
всегда можно спросить у нее, что делать: она идет за твоим правым
плечом и теперь раскручивает водоворот жизни так, как это делают
только две силы мира — смерть и влюбленность, ставшие после Венеции одним лицом, хоть и воздушным, но все же выбитым на медали.
Вадим Месяц:
Венеция находится на прямой, проведенной от священной горы индусов Кайлас до британского Стоунхенджа. Поэтому приглашение от
Даниэля Бирнбаума выступить на Венецианской биеннале в составе
Московского поэтического клуба издательская арт-группа “Русский
Гулливер” восприняла как знак судьбы. Работа по смешению священных почв и острожному изменению баланса мира является одним из
главных внекультурных направлений нашего проекта. В 2008—2009
годах нами была перевезена каменная порода с горы пророка Мои-
сея к монастырю Намо Будда в Гималаях, камни с обоих “мест силы”
были доставлены в Стоунхендж и Эйвбери, до этого были смешаны
воды Белого и Черного морей, проведены заговоры от наводнения в
Амстердаме и Санкт-Петербурге и т.д. На наш взгляд, это привело к
положительным результатам: в мире начали закрываться политические тюрьмы, стихать звуки войн.
Программной идеей Биеннале этого года было “Создание миров”.
Какие миры могут быть созданы без благотворного влияния Солнца?
Солнце уже существует, и мы должны защитить его — тем более попытки его свержения начаты отечественной культурой еще в начале
прошлого века (та же футуристическая опера “Победа над Солнцем”
1913 года). И потом: чтобы спасти Венецию от воды, солнечное тепло также необходимо. Судьбы Солнца и поэзии взаимозависимы. По
нашему убеждению, Солнце продолжает свой ход не только в силу законов гравитации, но и потому, что кто-то пишет стихи. Свет солнца
и свет поэзии — два фактора единой и по существу нерасцепляемой
сути вещей, про которую знали мудрецы от Агриппы Неттесгеймского до Райнера Рильке, и утрата одного из них ведет к помрачению
другого. Этому и был посвящен поэтический перформанс “Защита
Солнца”, который мы продемонстрировали на зеленой площадке
на берегу канала в виду лязгающей баржи-мусоросборника. На залитых солнцем бледных телеэкранах, почти утративших от этого
собственный свет, молочно пульсировали видеоклипы с кадрами из
жизни Солнца, снятыми со спутника “Коронас-Фотон” и предоставленными нам лабораторией рентгеновской астрономии Солнца
Физического института Российской Академии Наук, из динамиков
звучала раритетная аудио-запись “голоса Солнца”, добытая в Стэнфордском университете. Мы вторили звукам светила, пытаясь найти
общий ритм с космосом с помощью пения, чтения стихов, игры на
алтайском комусе... Перформанс — это всегда оторванная вселенная,
а “Защитой Солнца” руководила волевая общность с остальным миром и интуиция глубинного единства с ним.
В один из дней выставки поэты “Русского Гулливера” осуществили
поездку на остров Сан-Микеле к могилам соотечественников: Сергея
Дягилева, Игоря Стравинского и Иосифа Бродского. Вадим Месяц
возложил на могилу Иосифа Бродского цветы с могилы Чаадаева, а
Андрей Тавров полил плющ на могиле Эзры Паунда и розу на могиле
Нобелевского лауреата водой, набранной в Покровско-Стрешневском парке из пруда, что находится возле дачи философа Владимира
Соловьева. Натурфилософский, а скорее человеческий жест соединил жизни, смерти, землю Европы и воду России, заявляя об их единстве и неуничтожимости.
(из журнала «Октябрь» 2009, №10)
131
Поэтика
Константин Кравцов
132
заметки о Денисе Новикове
Заостриться острей смерти
(Фрагмент)
Вместо предисловья
Денис Новиков был еще жив, когда, купив на Невском его «Самопал»,
я прочитал его от корки до корки, сидя в уличном кафе напротив
Зимнего дворца. Оголившиеся в последней желтизне ветки на фоне
Эрмитажа и немота после самой трагической из книг поэтов моего
поколения.
Мы были приятелями, но не более того. В аудиториях Литинститута я
видел Дениса гораздо реже, чем в стекляшке на Бронной.
«Мы не с Тверского, с Бронной неучи», — напишет он десять
лет спустя, говоря о преемственности, которая и есть традиция,
принимаемая профанами за консерватизм. «А мы Леонтьева и
Тютчева / сумбурные ученики, мы ничего не знали лучшего, /чем
праздной жизни пустяки», напишет Георгий Иванов. Новиков
подхватит эстафету:
А мы Георгия Иванова
ученики не первый класс
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.
Ну, встретились. Теперь на Бронную.
После стекляшки, наполнявшейся по весне щебетом десятиклассниц,
шли, как правило, в дом Блока, украшенный о ту пору мемориальной
доской в память о пребывании в нем наезжавшего в Москву поэта.
Теперь этой доски нет, зато в скверике появился памятник Александру
Александровичу, выглядящий просто городской скульптурой,
чье появление здесь необъяснимо для непосвященных. Сам дом
на Алексея Толстого, рядом с памятником русского модерна —
особняком сначала Рябушинского, а затем основателя соцреализма
— тоже изменился: теперь там офис какой-то фирмы, и выглядит он
вполне респектабельно. Отреставрировали и руины каких-то палат
напротив, за которыми виден купол тоже приведенного в божеский
вид храма Большого Вознесения, где венчался Пушкин. Но вернемся
в конец 80-х:
Что нам лестничный марш поет?
То, что лестничный все пролет.
Это можно истолковать
в смысле «стоит ли тосковать?»
И еще. У Никитских врат
сто на брата — и черт не брат,
под охраню всех властей
странный дом из одних гостей.
Здесь проездом томился Блок,
а на память — хоть шерсти клок.
Заключим его в медальон,
до отбитых краев дольем.
Есть что-то от поминального молчаливого распития в этих двух
последних строках, отражающихся друг в друге своими фонемами
и связанных переливающейся золотом высшей пробы рифмой.
Она одна — целое стихотворение, что льется, переливаясь в обоих
значениях слова, заключаемым в память эпилогом — молодости,
любви.
Возможно, проблеснувшей в потоке мыслеообразов этой паре
«медальон — дольем» Денис и обязан всем стихотворением, не знаю.
А вот еще примеры характерных для молодого Новикова рифм:
прекрасен — орясин, грязное — празднуя, в лидеры — видели, на равных
— на ранах, смысл — смыл, во рту — правоту, орел — обрел, зимы —
взаймы, звезд водяных — свободен от них, добычей — бычий, глуше —
груши, именем — Пименом, не тополиной парусиной — нетопыриной
палестиной, и т.д.
Рифма, как видим, часто представляет собой оппозицию
смыслов: «прекрасен — орясин», «грязное — празднуя». А то вдруг
существительное «смысл» стирается глаголом «смыл», тополиная
парусина противопоставляется причудливой, как у Босха,
«нетопыриной палестине». В последнем случае скрещиваются
уже не слова (Новиков рифмует зачастую слова, не окончания) а
словосочетания-образы. При этом строки отражаются в ударных
гласных друг друга, музыкальный рисунок, чистый, как в японской
акварели, совпадает со смысловым. Согласные образуют свой
фонетический узор, и все вместе живет, все играет, лучится.
Точность, но чаще — сверхточность рифмовки, выглядящая
133
134
волшебством. Да и не им ли это было? Поистине, и творчество и
чудотворство. Творчество-как-чудотворство, а иначе — зачем, какой
смысл? Музыка — без нее нет классического стиха, о красоте которого
напомнил Денис.
В своем послесловии к новиковскому «Окну в январе» Бродский
пишет: «Новиков не новатор — особенно в буквальном понимании
этого термина, но и не архаист — даже в тыняновском. Средства его
— средства нормативной лексики, как они сложились у нас за 250
лет существования нашей словесности. Они его вполне устраивают,
и владеет он ими в совершенстве, уснащая свою речь изрядной
долей словаря своей эпохи. Это может вызвать нарекания пуристов,
упрёки в засорении языка, рисовке и т.п. На деле же лексический
материал, употребляемый Новиковым, есть современный эквивалент
фольклора, и происходящее в его стихах есть по существу процесс
освоения вышеупомянутых средств нашей изящной словесностью,
процесс овладения новым языковым материалом».
Что, замечу, и есть традиция, или, по-русски, «передача».
«Изначальный свет», «драгоценное знание» (Г. Иванов) осваивает
новые территории, новые сферы своего благодатного влияния в
изменчивом речевом ландшафте, подчиняя его музыке. И я не знаю
поэта конца прошлого — начла нынешнего века, что был бы равен
Новикову в этом изяществе, в претворении потока так называемой
жизни («все прошлое, и вся в окурках и отходах, / лилейных лепестках,
/ на водах рожениц и на запретных водах, / кисельных берегах /
закрученная жизнь») в музыку посредством «рифмы-богини». Она
(рифма) была для Дениса чем-то мистическим, если не сказать
божественным, как я запомнил из его слов, оброненных как-то раз
по пути из стекляшки в дом Блока.
Между рифмующимися словами, говорил он тогда, в 88-м, существует
как бы некая сверхъестественная связь. И
Блажен, кто, доверяясь связи
меж этой женщиной худой,
цветами, вянущими в вазе,
и абсолютной пустотой
стихов, которые так гладко
сегодня пишутся, найдет
в них благозвучье беспорядка
или магический расчет.
— Вы чувствуете себя поэтом всю жизнь?
— Я вам сейчас скажу, в чем дело. Вот как на духу — хотите, скажу?
Когда я был маленький, я молился. Может, нельзя это все рассказывать...
Мне кажется, что я не писал тогда стихов. Все началось с игры в
буриме, в которую мы играли с мамой. Эти поездки по Москве: сядешь
в метро, ребенок еще, и едешь куда-нибудь, и скучно невероятно. И
мама меня развлекала игрой в буриме. Я довольно быстро отказался
от предложенных условий, потому что там рифма задана. А я как раз
тогда понял, и до сих пор думаю, что рифма всего главнее. В стихах.
Потому что это чудо. Все остальное — не чудо. Ну вот, и что-то
такое кольнуло в сердце. Я помню: еду в вагоне метро. Мне совсем мало
лет, может быть, восемь или девять. А я время от времени в те годы
обращался с такими страстными молитвами к Богу. И помню, я сказал:
Господи!! Я хочу быть поэтом. Но я не хочу быть великим поэтом, это
слишком. Я хочу быть средним. Жуткая ирония! Это была в то время
моя тайна и некая причуда, игра в буриме... игра с самим собой... И вот
мне в какой-то мере все по молитве воздалось. И все!! И может быть, я
уже дальше никуда и никогда не двинусь...
— А вы себя считаете сейчас средним поэтом?
— Нет. Сейчас, уже, может, получше. Но... но бирка-то! (восторженно
смеется). Она же повешена! А может быть, это просто вообще такая
История о смирении.
К истории о смирении мы еще вернемся, что такое стихи, как
а сейчас отметим эти слова о рифме как о не выход на связь с
чуде и о том, что все остальное — не чудо. Тем, Кто ответил на
Профессионализм, что угодно, но — не
детскую молитву укочудо. То есть не содержит в себе ничего
сверхъестественного. Но если так, то что лом в сердце в вагоне
такое стихи, как не выход на связь с Тем, метро
Кто ответил на детскую молитву уколом в
сердце в вагоне метро?
Поэт божьей милостью… Есть поэты божьей немилостью, но речь не
о них. Вернемся в дом Блока.
«Медальон — дольем». Между ними — стакан с отбитыми краями,
что вряд ли существовал в действительности: вино там пили из
фужеров, водку — из рюмок, привезенных из дому вместе с мебелью
Димой Сучковым и Димой же Вересовым. Оба ходили ежедневно в
135
что такое стихи, как не выход на связь с Тем, Кто ответил на детскую молитву уколом в сердце в вагоне метро
Это — из стихов, которые я увидел на литинститутовском стенде с
публикациями студентов в 1987-м, т.е. когда Денису был 21 год. Так
вот, о рифме. Это что-то вроде брака, заключаемого на небесах —
так бы я передал сейчас его мысль. А вот — из его интервью журналу
«Harper’s Bazaar» (начало 1998-го):
136
белоснежных сорочках с галстуком и, если не ошибаюсь, в котелках
и с тросточками. Не сгребавшими зимой снег, не коловшими лед по
весне и не сметавшими листву по осени — работать дворниками,
каковыми устроились студенты Литинститута, дабы получить жилье
«у Никитских врат», не имело смысла: их все равно не могли выселить
из-за всемирно известного орнитолога, жившего с коллекцией
редчайших птиц этажом выше. Старик упорно не соглашался
переезжать ни в одну из предложенных ему квартир, не подходивших
для размещения его поющей, щебечущей на все лады коллекции, и
студентов были вынуждены терпеть, не отключая ни свет, ни тепло,
ни воду (горячей воды, впрочем, не было).
Прохожие останавливались, читая о Блоке, и приветствуемые из
открытого окна обитателями, особенно если прохожими были
девушки. Гостей, и правда, было всегда на несколько порядков
больше, чем временных хозяев: вся прихожая зимой была заставлена
обувью. «Как в Освенциме», — заметил некто из пришедших впервые.
Поэтессы, актрисы (одну из комнат снимал актер), те же школьницы
и кто только не захаживал туда, вплоть до торговцев анашой («да и
дружба была хороша, / то не спички гремят в коробке — / то шуршит
в коробке анаша / камышом на волшебной реке»).
Как-то раз телевизионщики, из какой, не помню, страны (одной
из стран уже трещавшего по швам «социалистического лагеря»)
записали там, не подозревая о розыгрыше, интервью с правнуком
Блока. В качестве такового предстал Алеша Алешковский, похожий
на поэта периода «Стихов о Прекрасной Даме».
В 90-х, понятно, все кончилось. Многие канули в литературное и
просто небытие, а один из тогдашних студентов Литинститута, став
бомжом, замерз на ступенях храма Большого Вознесения в одну из
лютых — во всех смыслах — московских зим. Лестничный марш пел
о пролете. А заканчивались те стихи из цикла, посвященного Эмили
Мортимер, как и многие другие, молитвой:
Боже правый, своим перстом
эти крыши пометь крестом,
аки крыши госпиталей.
В час назначенный пожалей.
Говорил ли кто-нибудь о Денисе Новикове как о христианском поэте,
выделял ли эту составляющую его лирики, этот ее неотъемлемый
компонент от первых до последних стихов? Связывал ли с ней
его смерть на Святой Земле и длившееся несколько лет до этого
молчание?
«Выбор слов», о котором писал в послесловии к его книге «Окно в
январе» Бродский, привел к выбору немоты, толкуемой и так, и сяк.
Как и его разрыв с «литературным окружением», в чем мне видится не
столько разрыв, сколько отрыв, предначертанный, как и все вообще,
как и смерть на родине Христа, этим самым выбором и — способом
письма.
«От стихов Новикова, — пишет Бродский, — возникает ощущение
пера, движущегося с ускорением души, преодолевающей тяготение
эпохи и биографии: души, уступающей тяготению вовне». Вовне или
внутрь и вглубь, в необусловленность ни эпохой, ни биографией, но
вовлекающей и ту и другую в этот отрыв — тот же, что в «Осеннем
крике ястреба» и — другой. Денис вряд ли зарифмовал бы «вечность» и
«бесчеловечность» при ничуть не менее трагичном миропонимании,
совпадающим с миропониманием Бродского лишь на периферии,
как миропонимания христианина и агностика. Поэзия для Новикова
— восхождение к Богу, и оно, кстати, находится в полном согласии
с тем, что говорит об узком пути Евангелие, говоря об этом пути как
пути крестном:
Дымом до ветхозаветных ноздрей,
новозаветных ушей
словом дойти, заостриться острей
смерти при жизни умей.
Поднимающийся в ионосферу ястреб Бродского такой цели не
преследует: смертоносный отрыв от земли здесь происходит ради
самого отрыва, вечности-как-бесчеловечности. И это тоже —
результат выбора слов. Последний, по Бродскому, «всегда выбор
судьбы, а не наоборот, ибо определяет сознание — читающего, но
еще в большей мере пишущего; сознание, в свою очередь, определяет
бытие».
Чем же обусловлен тот, а не иной выбор? Думается, в первую очередь
— «оком сердца», его чистотой. Потому и блаженны чистые сердцем,
ибо они Бога узрят. Заострятся острей смерти, говоря словами
новиковского завещания поэтам. И — читателям стихов, которых
намного меньше, чем самих поэтов, так как даже из тех, кто сделали
из написания стихов профессию, читать стихи умеют лишь единицы.
И в этом вся проблема, как сказал Новиков в том же интервью,
отрицая приписанные ему критиками влияния:
— Вас называли то последователем Бродского, то последователем
Гандлевского. Эти ярлыки имеют смысл?
— Последователем Гандлевского даже?
— Да. Было.
137
никто ничего читать не хочет. Ленятся люди читать. Стихи читать — это же талант.
— Я очень люблю стихи Гандлевского, я вам признаюсь. Мы с ним одно
время очень тесно дружили. Но влияние... Не знаю. У нас была такая
группа, «Альманах». В нее входили Пригов, Рубинштейн, Гандлевский,
Кибиров, Айзенберг, Коваль, и я. Выходил сборник «Личное дело»,
красивый, в 91 году. А с 87 по 91 мы занимались концертированием. Мы
читали. Мы за границу даже ездили, принимали участие в каком-то
138
фестивале. Так вот, в сборнике «Личное дело» была статья Гандлевского,
которую посчитали манифестом. Называлась она «Критический
сентиментализм», если мне не изменяет память. И, естественно,
критики, которым трудно придумать что-то свое, ухватились за этот
термин. И я читал где-то, мол, критический сентиментализм — это:
Гандлевский, Кибиров...
— Ну что же всех-то в одну кучу...
— Айзенберг и я. А по другую сторону оказались Рубинштейн и Пригов. То
есть те, кто, условно говоря, пишет в столбик, оказались критическими
сентименталистами. А стихи у Гандлевского замечательные. Я его
всегда имел в виду. Наступает такой момент, когда ты начинаешь
иметь в виду определенный круг авторов, и современников, и...
— А из не современников кто вам близок? Вот Набоков у вас на стене
висит...
— Набоков у меня висит. Набоков у меня прикрывает дыру в стене.
Но он хороший. Отличная просто фотография. Я очень люблю,
конечно, Набокова. И стихи его люблю. Поэтов, каких поэтов люблю...
неоригинальный я. В отрочестве я очень любил Ходасевича. Я очень
хорошо помню: 82 год, я иду по улице, мне пятнадцать лет, у меня
под мышкой машинопись Ходасевича
— трава не расти! Потом я любил
никто ничего читать не Мандельштама, потом я любил Георгия
хочет. Ленятся люди Иванова. Западных авторов я не знаю,
читать. Стихи читать — потому что переводы я не люблю, поанглийски мне читать стихи тяжело.
это же талант.
Просто верю сложившимся репутациям.
Поэтому, когда я говорю: Эзра Паунд,
я имею в виду не своего личного Эзру
Паунда. А насчет влияния Бродского на меня — это абсурд. Слово
«последователь» не оставляет маневра для толкования. Вот в чем вся
проблема: никто ничего читать не хочет. Ленятся люди читать. Стихи
читать — это же талант.
Примечательно, что Денис опасался не быть прочтенным даже
Бродским.
Вот что пишет по этому поводу наш общий знакомый Витя Куллэ: «В
почитай уже незапамятном 95-м Денис ткнул мне под нос два листика
машинописи: «Глянь, есть тут что-то обо мне?» То было предисловие
Бродского к еще неопубликованной его книге «Окно в январе». Книга
выходила в легендарном издательстве «Эрмитаж», у Игоря Ефимова,
с предисловием Нобелевского лауреата — о чем еще мог мечтать
автор, которому и тридцатника не стукнуло? Деню волновало иное:
«Он меня все-таки прочитал?» Т. е. я, как «бродсковед» (об ту пору
как раз закончивший работу над диссертацией о И.Б.), должен был
вычленить из общих соображений Иосифа Александровича о «поэте
как орудии языка» и «частной персоне» какие-то следы прочтения
собственно Денисовых стихов. Именно это его волновало в первую
очередь — желание быть услышанным».
Услышал ли его Нобелевский лауреат, хоть он-то — услышал?
Вернемся к интервью. После слов Дениса о таланте читать стихи
девушка замечает:
— Да книжки вообще мало читают...
— Модные книги будут читаться, Пелевина, например, будут
читать. На Руси будет один-два автора, которых и менеджеры будут
обсуждать, собираясь на свои менеджерские тусовки.
— Вы войдете когда-нибудь в этот круг?
— Никогда в жизни. Я не думаю, что стихи вернут свою былую славу,
былую престижность. В 60-е годы поэзия — это был глоток свободы.
Это было явление не совсем художественного порядка. А сейчас... Русская
поэзия — как Советский Союз. Вчера это казалось незыблемым. Сегодня
флаг спустили. Мы же все знали всегда, что на западе давно стихи не
читают. А у нас читают, потому что мы — другая страна. И вот в
этом смысле мы вдруг стали таким же западом. Грубо говоря, в этой
стране перестали читать стихи так же неожиданно, как изменилась
экономическая система.
«Никогда в жизни» — почему? Потому что для Дениса поэзия и
менеджмент — две вещи несовместные. Поэт — не менеджер и не
шоумен, собирающий зал из не умеющих ни читать, ни слышать
ничего, кроме того, что соответствует их уровню представлений
о поэзии, который, в свою очередь, формируется «менеджерской
тусовкой». Поэт должен быть «раскручен» — только в этом случае
он приносит дивиденды в мире, где качество «художественного
продукта» определяется, как и все вообще, рыночной стоимостью. И
понятно, что поэту в классическом понимании слова (титула) в таком
мире места нет. Менеджерская тусовка отказывает ему в праве на
существование в литературе как не вписывающемся в ее стандарты.
«Его не хотели видеть. — пишет о Новикове Илья Фаликов, — А он,
139
140
Денис, по-видимому, не считал нужным делать что-то такое, чтобы
его видели. У него сказано на сей счет: «Знаешь, когда все носились
со мною... и т.д.». Великолепное презренье наказуемо. Видели, но
не хотели видеть. «Мысль моя, тишиной внушена, / порывается в
небо вечернее. / В небе отзвука ищет она / и находит». На земле не
очень-то находила. Почему же? Типичный случай. Тебя все знают,
даже почитывают, иногда прочитывают-прочесывают насквозь, ан
в Список не вносят, там занято. Благословение Бродского (или что
другое) тебе только мешает: не по Сеньке шапка. Ты успел невольно
задеть старших, не угодить младшим. Хорошего (ты пытался) не
помнят. Ты царь, живешь один? «...то Пушкин молвил без утайки: /
Живи один». С богом. У нас тут свои дела. «Так себе песнь небольшим
тиражом. / Жидкие аплодисменты». В литературно-ситуативном
плане — то же самое. Истинный поэт, верный стиху, Денис явился в
пору распада стиха, в эон подмены, натужного революционаризма,
тотального фальшака. Обновлялась не столько поэзия, сколько
номенклатура имен, — в искусстве, как известно, базовых перемен не
происходит. Этот факт не отменяет возникновения нового качества
(тематического, стихового, фонического и т.д.) Новиков принес
новую ноту, всецело принадлежа единому оркестру отечественного
стихотворства, не вчера появившегося. «Не пес на цепи, но в цепи
неразрывной звено». А вот еще, оттуда же: «Кто сказал, что высокая
лирика ныне невозможна? Все говорят. Денис Новиков шел поперек
этим разговорам. Конечно, лучше этого не видеть...».
Но в таком случае — так ли уж необходимо поэту прозябать
без работы (ее тоже не нашлось) в ставшей тем же Западом стране,
новым хозяевам которой он мог сказать только одно выделенное им
слово – ненавижу?
Тот и царь, чьи коровы тучней.
Что сказать? Стало больше престижу.
Как бы это назвать поточней,
но не грубо? — А так: НЕНАВИЖУ
загулявшее это хамье,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце мое,
и не я это сердце устроил.
Это из «Караоке». Строки ненависти диктуются Богом, Который есть
любовь, но вместе с тем и ненависть — активное нежелание видеть тех,
кто, уродуя Божий мир, растлевает «малых сих». Ненависть, которую
благословляет Агнец: «То в тебе хорошо, что ты ненавидишь дела
Николаитов, которые и Я ненавижу» (Апокалипсис. 2; 6).
Эта-то боговдохновенная ненависть часто и диктует обжигающие
строки «Самопала». Впрочем, ненависть ли? Скорей, нестерпимая
боль, меняющая оптику. «Считалочка»:
на исходе двадцатого века
вижу зверя в мужчине любом
вижу в женщине нечеловека
словно босха листаю альбом
беспощадную оптику психа
эти глазоньки полные льда
ты боялась примерить трусиха
но отныне ты то-же боль-на
В те годы я не встречался с Денисом: он поменял квартиру и,
соответственно, телефон, след его потерялся. Потом пришло
известье о его смерти в Израиле. Почему Израиль? Это тоже, как мы
увидим, следствие «выбора слов», не оставляющего ничего кроме
бегства в горы. «Самопал» — это принципиальный уход в себя, что
приведет Дениса на Святую Землю для наивысшего творческого
акта, как называл тот же Мандельштам смерть художника («Пушкин
и Скрябин»).
С тех пор прошло без малого десять лет. И из написанной когда-то
радиопередачи о Денисе Новикове при редактуре текста выросли
одна за другой главы этого исследования. Попытки ответа на один из
главных, если не главный вопрос, волновавший моего однокурсника:
вопрос о спасении через поэзию — это определяющее в том числе
и посмертную судьбу ускорение души, тяготеющей к отрыву как от
общего, так и от частного — к радикальному разрыву с «миром сим».
Путем предельного заострения, или, говоря на языке христианской
традиции, кенозиса (истощания).
«Заостриться острей смерти» — что это: метафора, или нужно
понимать установку поэта буквально? Иными словами, возможна ли
победа над смертью путем умирания в творчестве, заострения острей
смерти, а значит и этой жизни, потому что «то, что не выше жизни,
не выше смерти», как сказал другой Нобелевский лауреат? Ответ
мы узнаем лишь там, но, возможно, сама постановка вопроса при
рассмотрении выбранных поэтом слов и их взаимосвязи приблизит
нас к нему уже здесь и сейчас.
141
Николай Болдырев
Вслушивание и послушание
(фрагмент)
142
1
Упакованные в интерпретациях мира, можно даже сказать, утонувшие
с головой в этих бесчисленных и многослойнейших интерпретациях,
мы смотрим в «жизнь», в «бытие», в «космос», но не видим их: нам
приоткрывается что-то лишь промельками в случайных пробелах и
щелях этой мутновато-прозрачной пленки, в которую мы обернуты,
либо в мгновения остановки работы интерпретационного механизма.
(Целан назвал одну из своих книг «Решетка языка»). Цивилизация и
культура обложили человека капканами, так что каков мир «на самом
деле», мы не знаем, это мы могли бы узнать, если бы взглянули на
него очами зверя или цветка, фонтана или колодца. Ведь есть же
простор и модальность, где цветы непрерывно распускаются! Но и
человек иной раз прорывается из плена. Ребенок/отрок себя теряет
в тишине. С каждым из нас такое случалось. Мы были в это время
где-то. Но где? Не смогли бы ответить, потому что эта местность как
раз и называется у Рильке — Нигде. Она не связана с внушенным нам
образом мира и потому словно бы нереальна, хотя всё в точности
наоборот: реальна только она.
Или тот, кто уже почти умер, но еще жив. Всё, чем его пичкали,
весь этот туго упакованный багаж знаний о мире ему уже не нужен,
он воистину для него бессмыслен, так что он уже не понимает, зачем
растратил свою энергию на всю эту дрессуру по отношению к весьма
сомнительной и жалкой гипотезе. И вот он, уже почти свободный,
смотрит вперед новым чистым взглядом. Но ведь он мог “взять в
скобки” всю эту сомнительную гипотезу о мире гораздо раньше? Да, в
принципе мог, но сколько бы для этого ему понадобилось решимости
и смелости! Сумей он это, он стал бы героем. В этом как раз и суть
Мальте Бригге, героя рилькевского романа: именно он пытается еще
живым прорвать кольцевую решетку, взявшую его в заложники.
Еще — влюбленные, когда они наедине друг с другом в первые часы
и дни любви. Прежний мир выпадает полностью из их вниманья, и
тогда они в том космосе, что сплошная неизвестность. Неведомость.
Но не только. Рильке называет это первой нашей родиной. То есть
прародиной, истинным нашим топосом.1
1 Именно об этом идет речь в эпопее Кастанеды, где дан образ мексиканского крестьянина
Хуана Матуса, конгениального зверю и цветку в топонимике Рильке. Хуан Матус именнотаки сумел взять в безупречнейшие скобки “мудрость мира сего” (включая религиозные
Мы обманываем себя ожиданием будущего, которого на самом деле
нет. Зверь и цветок не ждут будущего. Потому-то они всецело в том,
что есть. Мы обманываем себя вторично, с ужасом представляя смерть
где-то там. В то время как она всегда здесь с нами, в нас, повсюду. У
зверя же впереди только Бог, но не смерть. И потому он живет, как
и цветок, в Открытое (ins Offene), во всегда-Открытое, движется в
Открытость и в Открытости. Но в открытости кому? “Богу”, то есть
Благу? Или абсолютной Неведомости?
Из сказанного понятно, что Открытость — вовсе не Простор в
физическом смысле слова; будь так, тогда бы современные пожиратели
пространств: воздушных, водных и иных, — автоматически
становились мудрецами и посвященными. Сам Рильке, когда ему
был задан прямой вопрос о сущности das Offene в контексте Восьмой
элегии, отвечал (в письме) так: «Понятие das Offene, которое я
попытался ввести в этой элегии, следует воспринимать в том смысле,
что уровень сознания животного вживляет его в мир, однако оно не
противостоит миру в каждый момент (как это делаем мы); животное
есть в мире; мы же стоим перед ним вследствие гипертрофированной
внутренней установки на позиционирование… Под das Offene
(открытым, открытостью) понимаются, стало быть, не небеса,
воздух и пространство — как раз они-то для того, кто созерцает
и размышляет, суть “предметы” и, значит, “opaque”2 и закрыты.
Животное, зверь, цветок, вероятно, и суть это самое — неосознанно,
не давая себе в том отчета, и таким образом имеют перед собой и
над собой ту неописуемо открытую свободу, эквиваленты которой
(крайне летуче-преходящие) можно найти у нас лишь, быть может, в
первых мгновеньях любви, когда один видит собственный горизонт/
даль в другом — в любимом, да еще в нашей взвихренности к Богу».3
Открытость — это скорее внутреннее состояние существа, чистого
от “внутреннего диалога”, от властно-нарциссической силы эго,
состояние существа, распахнутого тотальности бытия. (Не смешивать
жизнь с бытием!)
Удачно прикасается к обертонам этой Открытости на примере
концепции), всё это лжемудрствование, и научился смотреть в открытый простор, сплошь
из Неведомого, в прекрасный и грозный Космос, столь же внутренне-душевный, сколь и
внешний, ибо Хуан понял основополагающее: всё есть сознание.
Значит ли это, что всякий простой крестьянин, каждодневно-близко общающийся
с почвой, зверем и растением, неизмеримо ближе интеллигента к Открытости и к
Реальности? Надо полагать, что именно так.
2 непрозрачны, непроницаемы (фр.).
3 Напомню еще вот что: в письме к В. Гулевичу Рильке говорит о том, что мы, будучи
неутоленным
временным сейчас, непрерывно переходим к тем, кто были и к тем, кто будут. «В этом
величайшем,
“открытом” мире все присутствуют – нельзя сказать чтобы “одновременно”, ибо как раз
исчезновение времени и предполагает, что все они – есть».
143
144
цветка, на примере рилькевской розы Отто Больнов, понимающий,
почему поэт взял в полноту внимания (в своем творчестве и в своей
приватной жизни) именно розу — в ней максимально обнажена эта
взимопереходность внутреннего и внешнего, ибо в ней всё внешнее
по большому счету иллюзорно, при всей своей пленительности оно
— эфемерно и летуче, как и наша плоть.
С одной стороны, Больнов отмечает: «Cущество розы описывается
(Рильке в стихотворении “Чаша роз”. — Н.Б.) прежде всего в ее
беззащитности и хрупкости. Поэтому поэт берет черту, известную
еще по анемонам, и развивает ее дальше: “Жизнь безмолвная,
нескончаемый восход, / потребность-в-пространстве, но без
пользования пространственностью того пространства, / которое
уменьшается от вещей вокруг…” Эта беззвучная, неслышная жизнь,
не обладающая силой и властью (доминантами нашей нынешней
массовой ментальности. — Н.Б.), есть бесконечный восход в том
смысле, что один цветущий лепесток следует за другим. Вновь и вновь
из нежной и ранимой глубинной задушевности во внешний мир
проникает фрагментик, уже тем самым рискующий и брошенный.
<…> Роза здесь — символ той беззащитной действенности духа,
которая позднее будет представлена и в образе певца Орфея, однажды
весьма впечатляюще даже идентифицированного с цветущей розой…»
С другой стороны, «…стихотворение “Недра розы” начинается
непосредственно с побудительного вопроса: Где внешнее к этому
внутренне-душевному? Однако речь здесь идет не о том, что у розы
есть недра (сердцевина, душа), но что она сама в качестве целого и
есть сами эти недра и только недра (душа). Именно потому, что роза
в бесконечной открытости бытию своих лепестков не имеет более
никакой поверхности, благодаря которой, собственно, и могло бы
быть отличимо внутреннее пространство от внешнего, это отношение
между внутренним и внешним, если оно вообще может быть
применимо, как раз и должно быть понимаемо не в пространственном
смысле; потому-то и становится возможным перенос душевно
понятых недр на розу». (O.F. Bollnow. Rilke. Stuttgart, 1956).
Ассоциируя себя с розой (в том числе в своей знаменитой
автоэпитафии), поэт хотел
сказать, что ничего собственно
внешнего в нем нет и не было. И собственно имя “Роза” обозначает
некое измерение недр, манифестированное этими иллюзорными
прекрасными лепестками. Потому-то: «O reiner Widerspruch!..»4 Вот
истинное имя розы, столь схожее в именем поэта — Райнер (Reiner):
противоречья в нем чисты.5
4 О чистый парадокс (противоречие)! (нем.).
5 rein – чистый (нем.).
Рильке чувствовал фундаментальнейшую вещь: так называемый
внешний космос «на самом деле» есть громадная душа, и лишь
внутри этой души возможны подразделения (весьма условные) на
внешнее и внутреннее, на материальное и духовное. Иными словами,
вся материальная структура бытия (воспринимающаяся нами как
материальная: в известной мере иллюзия чувственности) движется
внутри душевного мирового порядка. Внутри душевного космоса
Первопоэта, поющего и танцующего Песнь-мантру. Как это делал
Кришна — один из аватар Вишну, который, в свою очередь, есть
«часть» Шивы, который и есть изначальная Душа и Чистое (reinere)
сознание.
Романо Гвардини истолковывает Открытость (das Offene) у Рильке
как Бога. Вот как он к этому выводу движется. Одна из центральных
и сердцевинно-болезненых тем Рильке была, как мы знаем, тема
непереходной (не нуждающейся в ответности, не ждущей ответа
и в этом смысле “спланировано” безответной) любви как пути к
подлинности миропереживания, где Бог выступает своего рода
центральной фигурой. Гвардини прослеживает логическую цепочку
переживаний Рильке/Мальте, пытаясь найти момент, с его точки
зрения, ошибки.
«Бог не есть Кто-то, кого можно было бы, как находящегося
напротив, познавать и любить, еще менее тот, «чьей ответной любви
можно было опасаться». По отношению к Нему нет никакой цели,
лишь «бесконечный путь», та «сокровенная безучастность сердца»,
из которой, собственно, и исходит любовь, когда, как это значится
в приведенном месте (Гвардини цитировал и цитирует роман о
Мальте. — Н.Б.), «сердечные лучи» стали «уже параллельными».
Как только глаза направляются на что-то
определенное, глазные лучи пересекаются
называемый
в/на
объекте; «параллельными» они так
становятся, как только взгляд уходит сквозь внешний космос «на
предмет в бесконечность. Соответственно самом деле» есть
это сохраняет силу и в отношении актов
громадная душа
сердца, «сердечных лучей». В любимом
6
человеке они сходятся; акт обретает в
нем цель и смысл. Если же они становятся
«параллельными», то есть если у акта нет больше предмета, тогда он
6 der Akt – действие, поступок, переживание, совокупление (нем.).
145
так называемый внешний космос «на самом деле» есть громадная душа
2
движение твари, сделавшееся свободным от земного предмета и идущее в Открытость, имеет перед собой Бога
уходит в бесконечность. Любовь осуществляется не на ком-то одном,
но просто-напросто проходит сквозь него в Открытое (ins Offene).
Как только речь заходит о Боге, любовь пытается, во всяком случае
вначале, воспринимать Его как находящегося напротив. Если же
она обучена «правдивости сердца», тогда ей становится ясно, что это
отношение (dieser Bezug) фальшиво, и вот она начинает учиться, как
146
о том говорит и Мальте, и письмо <Рильке> к Ильзе Яр, в долгих
трудах двигаться сквозь Бога (вначале понятого как находящегося
напротив) в Открытость. Именно с нею и оказывается реальный Бог,
ибо Открытость, Открытое (das Offene) и есть сам Бог.
В этом пункте свидетельства сливаются воедино. Элегия (восьмая. —
Н.Б.) говорит: движение твари, сделавшееся свободным от земного
предмета и идущее в Открытость, имеет перед собой Бога. «Мальте»
говорит: Бог «вовсе не есть предмет любви», но Нечто, стоящее за
пределами любого обращения и, будучи задано по мерке воли, имеющей
Его напротив себя, преодолеваемое. Из первого высказывания
явствует, что Бог есть то, куда идет движение Творения (твари) и в чем
каждое существо становится абсолютно свободным и совершенно
самим собой. Согласно второму высказыванию Бог есть Нечто, что
является тогда, когда высший акт человека, любовь, отказывается от
того, чтобы иметь Его перед собой в качестве предмета любви; когда
она становится в отношении к Богу «неутоленной и бедственной».
Она отталкивает каждое непосредственное отношение, просто давая
всему осуществляться бытийственно. Тем самым вполне логично,
что исчезает личность Бога, равно и человека, ибо отношения как
раз и основаны на том, что создатель
обращается к своему созданию. Человек
движение твари, сде- — это Я, ибо Бог делает его своим
лавшееся свободным от Ты. (Забавно, что здесь точка зрения
земного предмета и иду- богословия совпадает с мироощущением
«Часослова». — Н.Б.)
щее в Открытость, име- Даже маленький пассаж приводимого
ет перед собой Бога
нами текста из Мальте еще точнее
выводит Бога из сферы какой-либо
достижимости, когда герой говорит,
что Он «есть лишь направление любви, а вовсе не ее предмет». Таким
образом, Он вообще прекращает быть «чем-то» для себя (fuer sich),
становясь неким качеством, которое само проступает в любви как
только она решается не быть больше «переходно-взаимной», но
только излучаемой.
Ницше говорит в «Заратустре», что душа — это «что-то при теле»,
некая последняя жизненность и гармония в нем. Эту фразу можно
было бы переиначить и сказать: согласно учению Элегий Бог
становится «чем-то при Вселенной»; некой свободой и мощью
сознания, вырывающейся из самой себя, когда она достигает своего
последнего совершенства. И не потому, чтобы она, как того требовал
старый пантеизм, становилась бесконечно-абсолютной; но как
раз ее бесконечность и есть то, что дает ей здесь ее чрезвычайную
интенсивность, силу чувств и красоту. Как о том сказано в письме к
Ильзе Яр: «…свойства, освобождаемые Богом, больше не глаголемым,
падают назад в Творение, в любовь и в смерть». <…> «Направлением»
этой любви и смерти был бы Бог; тот, который поднимается “из
<правильно> дышащего сердца». Что было бы у Него сверх того «для
себя», остается в несказанном…» (R. Guardini. Rainer Maria Rilkes
Deutung des Daseins. Muenchen.1961).
3
Однако дело-то в том, что Рильке не занимался выстраиванием
системы или концепции, его мышление и путь и на минуту не были
теоретико-познавательно-умозрительными. Напротив, Открытость
предполагает освобождение себя из пещеры концептуализаций,
в которой мы спрятались от Неизмеримого и Непостижимого.
И взаимосвязь с центром реальности, с ее истоком, поиск этой
взаимосвязи были для него лично-приватной страстной заботой
на каждый день. Так что Открытость у поэта — это не просто зов
Бога, неукротимый и неизбежный, ибо сердечное корневище наше
не желает отмирать. Открытость — это не только зов сакрального
как такового, словно божественная пыльца развеянного во всем и
вся подобно вездесущему аромату цветка Прощания. Открытость
подобна тому иррациональному влечению к своему таинственному
двойнику, которого Юнг называл своим “вторым номером” и
который должен (должен непременно!) стать твоим личным гуру.
(Здесь интимно-личный Бог Рильке, приватно-интимный Бог
Розанова и «второй номер» в образе Филемона у Юнга, волхвующий
бездонную
мудрость
персонального
плюс
коллективного
бессознательного, почти смыкаются). Впрочем, что удивительного:
Бог глаголет в качестве океана безмолвия, плещущего в основаниях
той души, которая, будучи внутренним космосом, неотделима
от космоса внешнего. «Информационные поля» здесь настолько
взаимообменны и взаимовлиятельны, что подлинная медитация
147
148
открывает вход именно-таки в единый космос, именуемый Райнером
как Открытость-Распахнутость.7
Любовь у Рильке в качестве открытого движения/внимания или
чистой Открытости, проходя сквозь один-единственный предмет,
прорываясь с болью сквозь него, жаждавшего ее (любовь) поглотить,
словно черная дыра, обретает новое качество в любви к каждому
объекту, встречающемуся на пути (на пути поэта, а не шаляйваляйного пути), будь то человек, животное или вещь. В этом-то
и была суть драмы, которую он переживал, сравнивая себя то с
анемоном, не умеющим на ночь закрываться, то с Нарциссом, то даже
с куклой. Но существо его натуры как раз и составляла эта неуёмная
способность к тихому экстазу по тем неисчислимым поводам, которые
давала жизнь. Вот почему это ровное его тихое пламя внимательной
благоговейности к сущему и оказалось подлинной реализацией
любви, во всяком случае близкой к той, которую излучает на нас
универсум. Поздний Рильке почти не пользовался понятием Бог,
не сходившим у него с уст в юности, ибо само представление о нем
настолько в поэте трансформировалось, что он не смог бы это новое
знание выразить, не исказив его. Потому-то он и прибег к двум новым
образам-реальностям своей души/духа: Ангела и Орфея. И задачу
своего повседневного движения он выразил предельно отчетливо и
откровенно в письме к Эллен Дельп (в октябре 1915 года, до Восьмой
элегии еще семь лет): «Мир, увиденный не из людей, но в Ангеле,
7
Ср. с требованием Открытости у Кьеркегора, писавшего в Дневниках: «Долг каждого
человека – иметь открытую душу». Разумеется, датский отшельник, максимально далекий
от эстетизма, рассматривал человека как изначально этическое существо, даже если
тот сам этому сопротивляется. Человек этической стадии, отчаиваясь, выбирает себя.
«Посредством этого выбора и в этом выборе он становится открытым (“Выражение,
которое ясно подчеркивает различие между эстетическим и этическим, таково: долг
каждого человека – становиться открытым”). ((Кьеркегор здесь цитирует себя. – Н.Б.))». В
конечном счете Рильке как раз и имеет в виду открытость душевного состава, открытость
внутренних глубин, доходя, как мы знаем, даже до требований жертвы как пути к
величию. Но что такое жертва в понимании Рильке? В письме Магде фон Гаттингберг
(1914 г.): «…Что такое жертва? Я думаю, это не что иное, как безграничное, ничем и нигде
более не ограничиваемое решение/намеревание человека к своей чистейшей внутренней
возможности». Признание поразительное по слитности в нем всех энергий. Что это, если
не рискующе-длящийся порыв к предельной искренности всего состава по направлению к
высшему в себе? И разве же этот порыв – уже не есть преддверье к Открытости, как красота
– преддверье к ангелической Жути.
Сродство с Кьеркегором в понимании глубинно субъективного характера истины
очевидно. Требование выращивать своего сердечно-интимного Бога сродни требованию
Кьеркегора экзистировать/жить в истине. Знать истину/Бога невозможно, но бытийствовать
в ней – да.
4
Узел поэтического метода Рильке — послушание и вслушивание.
Вслушивание в нежнейшие голоса сущего и бытийствующего. В
письме одной молодой девушке (1921 г., за год до Восьмой элегии):
«…Я весь обращаюсь в слух… Теперь Вы знаете, что я, претерпевающий
превращения, хочу только этого, и нет у меня ни малейшего права
изменить направление моей воли до тех
пор, пока не будет завершен процесс
моего самопожертвования и послушания». Узел поэтического
«Я весь обращаюсь в слух…» Но истинно метода Рильке —
бытийствуют на Земле не только живые, послушание и вслуно и мертвые. И вслушивание в их голоса
шивание.
неизменно входило в ту медитацию
послушания, о которой говорит поэт.
Вслушивание в музыку с той стороны,
слышание того, что невидимо. Присутственность голосов, ушедших с
видимого плана, — для Рильке очевидность, и потребность в диалоге
этого рода он ощущал со всё возрастающим пониманием его важности.
Его лирические реквиемы — своего рода антенны аппарата общения,
вследствие которых он всегда на связи. Вспомним поразительные
обертона его «Реквиема по одной подруге» (по Пауле Беккер), где
149
Узел поэтического метода Рильке — послушание и вслушивание.
и есть, я полагаю, моя подлинная задача». Признание предельной
ёмкости и ясности.
И сам поэт, как хозяин собственного стиля жизни, культивируя
Открытость, избегал капканов, где бы они ни стояли: в образах ли
«верной любви до гроба», в образах ли христианского мифа, в образе
ли «прочного дома-крепости», где нас ничто не достанет. Исчезать,
сбегать, быть туманным и неуловимым, укрытым в непредсказуемость
завтрашнего дня, не позволять идентифицировать себя с тем или
этим, не опредмечивать ни себя, ни свой стиль. И в то же время быть
доступным и простым, не избегать власти симпатий, открывающихся
в тебе, и все же быть укрытым в бездонный сумрак и иррациональную
деструктурированность, в ту «непостижимость», где ангелы у себя
дома. Эта многогранная, внесистемная летучесть Рильке особенно
поражает в его переписке, если захватываешь ее объем. За безупречной
воспитанностью европейца скрывался бездонносмысленный даос из
окружения Чжуан-цзы, приоткрывавший собеседнику ровно столько
провокации, сколько тот мог принять, чтобы это нечто, как бы
невзначай вброшенное, однажды смогло начать прорастать. Но ведь
при этом он не знал и сам себя. Ибо, развернутые к Простору, мы во
власти направления и движения, но не знания. Которое, быть может,
будет нам дано потом.
150
он увещевает и упокаивает ту, что ушла внезапно и преждевременно,
на самом жизненном пике, ведет экзистенциальный диалог о
сущностном там и здесь. «Ты прикасаешься, кругами ходишь, / так
хочется тебе о что-нибудь задеть, / чтоб зазвучало и запело о тебе.
/ О, лишь не отнимай того, чему с трудом учился /…» И в финале:
«Так помоги же!..» «Поскольку где-то есть старинная вражда / меж
жизнью и великою работой. / Так помоги мне осознать ее и спеть. /
Не возвращайся. Если выносимо — / останься с мертвыми такой же
мертвой. / Покойники, конечно же, в трудах. / А будешь помогать: не
отвлекайся, / так даль во мне иной раз помогает».
Так что когда однажды вечером в сентябре 1912 года княгиня Мария
фон Турн-унд-Таксис пригласила гостившего у нее в замке (Дуино)
поэта поучаствовать в спиритическом сеансе (спиритизм в начале XX
века был моден в Европе: разумеется, в узких кругах), поэт не стал
себя упрашивать. Хотя бы потому, что давно и напряженно ждал
вестей: начало цикла Элегий он записал («под анонимную диктовку»)
в феврале, а сейчас уже была осень… Он, конечно, знал, что княгиня
охотно потакала медиумической страсти своего сына, принца
Александра, которого все звали Пашей и которому на тот момент был
31 год. Да и сама она была членом неких причастных к этим сферам
обществ.
И вот Рильке начинает участвовать в сеансах и отдается им с такой
искренностью, что ему является голос (через записи на планшетках),
назвавшийся Незнакомкой, и начинается диалог, определивший
очень многое в судьбе его вызревающих элегий. Он ждет толчка,
подсказки, намека, откуда должно прийти то нечто, что даст ему
энергию откровения для завершения цикла. Незнакомка, советуя
ему писать только сердцем, отправляет его в Толедо, причем намечает
вполне конкретные там маршруты: мосты и замки. И Рильке, втайне
ото всех, отправляется туда. Ибо для него, как для Сведенборга, страна
мертвых жива, как ни одна другая. Кроме того, он к этому времени
был страстным ценителем живописи Эль Греко, центр мистического
пространства которой именно Толедо.
В высеченном из одного куска универсуме Толедо Рильке
почувствовал себя в том Центре, которого он малыми фрагментиками
и дозами доискивался прежде в вещах и ситуациях обыденного. Ему
сразу же вспомнилась старинная местная легенда о том, что Бог на
четвертый день творения поставил солнце именно над Толедо. «Бог
мой, сколько вещей я любил за то, что они пытались быть чего-то вот
из этого, ибо в их сердце была капелька этой крови, и вот здесь это —
сплошная целостность и цельность, как же мне всё это выдержать?»
— в письме княгине. 8
В первый же день он отправился по маршрутам, начерченным
Незнакомкой. Прошел по улице Сан Томе к одноименной знаменитой
церкви, оттуда по Ангельской улице (Calle del Angel) к королевскому
собору св. Иоанна. Войдя в собор, поэт был ошеломлен: стены были
увешаны разнообразными цепями и оковами, которые остались от
плененных сарацин — это те самые “окровавленные цепи”, о которых
говорила Незнакомка. Описанный ею мост с колоннами в начале и
в конце Рильке тоже нашел без труда. На этом мосту San Martin он
вскоре провел всю ночь, наблюдая небо.
Чувство экстатического резонанса всего своего психосоматического
состава с ландшафтом не оставляло поэта все четыре недели, что
он провел в Толедо, уехал же он, поскольку почувствовал в какойто момент громадную чисто физиологическую утомленность из-за
резких суточных температурных перепадов. В письме княгине 13
ноября 1912: «…Город Неба и Земли, ибо он действительно в них обоих,
он пронизывает всё сущее; я пытался на днях одним махом объяснить
это в письме к Пиа (графине Агапии де Вальмарана. — Н.Б.), сказав,
что он в равной мере явлен глазам умершего, живого и ангела… Этот
несравненный город стремится удерживать в своих стенах этот сухой,
неуменьшающийся, остающийся непокоренным ландшафт, гору,
чистую гору, гору как явление/видение, — и чудовищно выходит из него
земля и встает прямо перед воротами: миром, творением, хребтом и
ущельем, книгой Бытия». Реальный и идеальный план (книга Бытия)
здесь слились в единстве. Впечатление такое, будто ландшафт Толедо
прочертил светящуюся линию сквозь самую сердцевину рилькевского
Weltinnenraum`а: внутреннего-мирового-простора.
…………………………
(Полностью статья будет опубликована в готовящейся к изданию в
«Русском Гулливере» книге избранных эссе Николая Болдырева)
8 Княгиня отчасти права, когда пишет в мемуарной книге: «Рильке всегда жаждал
чрезвычайного – однако не того, что называет так большинство и что непременно требует
фальшивых, искусственных расточительных трат, дабы мочь сойти за таковое. Нет, он искал
Сущностного, божественного, он искал чистый и простой смысл природы, которой он сам
был частью, столь странно стоявшей сверх- и вне человеческого.
И те, кто видели его живым, не знали,
насколько он со всем в единстве был:
ведь всё – и эти глуби, эти дали,
и эти воды, этот травный пыл –
всё-всё лицом его и зреньем было,
в него всеустремлялось и любило…
151
Проза
Михаил Эпштейн
152
Поэзо-кристалл. K истории и теории бесконечного стихотворения
Герман Зотов был поэтом в душе, но за всю жизнь не написал ни одного
стихотворения. А жизнь его уже приближалась к сорока, обнаруживая
скучную склонность к повтору. Когда-то он поэтически ухаживал за
женщинами, поэтически гулял у моря, поэтически варил кофе и даже
поэтически подметал свою маленькую квартирку, напевая романсы
прошлых веков. «Судьба, как вихрь, людей метет...» «И за борт ее
бросает...» Ему очень хотелось сочинить что-нибудь свое, выплеснуть
на бумагу всю поэзию, скопившуюся в его душе, — но, увы, ничего не
получалось. Отдельные строки иногда приходили — и какие строки!
«Ты из шепота слов родилась». «Не жалею, не зову, не плачу». «Я буду
метаться по табору улицы темной». Но Герман обреченно сознавал,
что эти строки уже давно были написаны кем-то другим. Иногда
звучала в его сознании не совсем знакомая строка, например, «судьба
за мной брела по следу», но, набрав ее в поисковике, он неизменно
обнаруживал под ней чужое громкое имя. Герман не мог понять,
отчего в его душе так много поэзии — а слова для ее выражения все
чужие. Подолгу сидел за чистым листком бумаги, перебирая в уме
все нежности, которые вызывала в нем очередная Вера, или Надя,
или Люба. Иногда покрывал этот лист каракулями, но чаще оставлял
нетронутым и все-таки комкал его и выбрасывал в корзину. Сколько
ласковых имен придумал он только для Любочки, но в стихи они
никак не складывались. Его изумляла эта непреодолимая преграда
между душой и бумагой. Отчего стихи из книги так легко входят в его
душу — а вот обратный путь им заказан?
Потом все это забылось. Поэзия стала кончаться. Повторы коснулись
даже женских имен, счет одних только Люб приблизился к десятку,
а поиск разнообразия уже не доставлял радости, тем более что Кати
и Аллы были ему противопоказаны. По утрам горчило во рту, и
становилось все яснее, что это и есть главный вкус жизни. Даже море,
куда он продолжал по привычке ездить каждое лето, несло уже одну
неоспоримую весть — о дурной бесконечности.
И вдруг... В одно из таких утр, когда каждый мудрее себя вечернего
и когда кофе не перебивает, а усиливает вкус горечи во рту, что-то
небывалое разнеслось в воздухе, или кто-то шепнул ему на ухо:
Мне жизнь моя уже не дорога.
Кто это сказал? — по привычке подумалось Герману, и он уже собрался
залезть в компьютер и определить авторство, как в ухо ему вплыла
другая строка:
Со мной тоска забытых поколений.
Каких поколений, кем забытых — этого он не мог бы сказать, он
плохо понимал смысл того, что слышал. Напрягая слух, он поймал
третью строку:
Морскою пеной набежит строка.
Это было как во сне: совпадение обстоятельств и вызванного
ими сновидения. Строка сама набежала — и была именно о том,
как набегает строка. Трехстрочие тревожно шевелилось и ждало
развязки. «Я запутаюсь, не осилю» — мелькнуло у него, и тут же
пришла подсказка.
Уйдет в песок ее шипучий гений.
Всё. Ушел в песок. Шипучий, кипучий, мгновенный. Ни звука
больше не раздалось в нависшей тишине. Всё было сказано в этих
стихах — о них самих. Последнее, что он успел добавить, было тире
между третьей и четвертой строками, иначе было непонятно, что их
соединяет. А соединяла как раз горечь противопоставления.
Герман бросился к компьютеру, открыл Гугл, набрал первую строчку,
мужественно ожидая встречи с ее автором. Один клик — и я выбываю
из игры. Кликнул. Выплыли строки:
Мне жизнь не дорога, вдали от этих глаз... Разбивших тот хрустальный
мир, где были я и ты.
...теперь мне жизнь не дорога, И кровь течет... течет.. Текут и слёзы
Но Пётр сказал: “Мне жизнь не дорога, Пусть лягу здесь, но пусть
живёт Россия!”
И десятки других, но среди них не было той единственной, что
пришла к нему. Набрал вторую строку - и чудо, ее тоже никто не
сложил до него, никто не изрек «тоска забытых поколений», были
только подступы, приближения. Четыре строки вместе выглядели
квадратным окошком в бессмертие. Вот он, дар Божий! Вот он,
подарок ниоткуда, когда жизнь пройдена наполовину и поэзии в ней
уже не осталось. Поэзия умерла — да здравствует поэзия! Отныне
она будет жить на этой бумаге. Четким, красивым почерком он
переписал свои обычно торопливые каракули на отдельный листок.
Куда бежать? Кому показывать? Что делать дальше?
153
154
Четыре строки, ровным рядком разместившиеся в середине листа,
— а вокруг них ничего. Да больше ничего и не нужно! Разве можно
продолжать, когда стихи сами кончаются. Но отрываться от них не
хотелось. Зотов перевел взгляд с тревожной белизны, занимавшей
большую часть листка, на уверенно заполненную середину. Перечитал
опять и опять, не веря себе. Неужели это я написал? Неужели это мне
написалось? Я, мне! И вдруг строки, многократно перечитанные,
стали волноваться и двоиться перед его взглядом. От невероятного
напряжения и удивления стихотворение стало расти — не из себя, а
внутрь себя.
Собственно, здесь и начинается история жанра, открытого Зотовым
для мировой литературы, — жанра бесконечного стихотворения.
Бесконечного не в длину, а вглубь, ибо почти за каждым словом стали
открываться другие слова. Герман работал над своим созданием
неустанно. Почти каждый день ему сочинялся новый вариант
стихотворения, который не отменял предыдущего. Был не лучше и
не хуже — все они были равноправны. Стихотворение состояло сразу
из всех своих вариантов, и поэтому оно росло, полнилось, пенилось,
наливалось смыслом, оставаясь в пределах своих четырех строк.
Первое сомнение вызвало у Зотова слово «забытых». Почему бы здесь
не поставить «минувших»? Или «ушедших»? Или «истлевших?
Со мной тоска истлевших поколений.
Совсем не плохо. А что если мягче — не «тоска», а «печаль»? Или,
напротив, резче — «позор»? «Позор», кстати, лучше сочетается с
эпитетом «забытых».
Со мной позор забытых поколений.
Потому и позор, что они забыты нами, и мною в том числе. Потом его
сомнение пало на эпитет «шипучий», и он передвинул его к «пене», а
его место заняло слово «мгновенный», которое так созвучно гению и
так грустно совместимо и несовместимо с ним.
Шипучей пеной набежит строка —
Уйдет в песок ее мгновенный гений.
При всех сомнениях единственным неколебимым элементом в его
стихах оставались рифмы, которые, как он считал, «пришли свыше
и не моего ума дело». Но потом заколебалось и опорное слово
«поколений», на пробную замену ему пришло «мгновений», и тогда
вторая строка в сочетании с первой прочиталась более лирически:
Мне жизнь моя уже не дорога:
Со мной позор непрожитых мгновений...
Все, все подвергалось сомнению в этих стихах — но это были именно
со-мнения, которые добавлялись к предыдущим, а не отменяли их.
Со-мнение как сообщество разных мнений. Стихотворение как
универсум всех своих возможных версий.
Сначала Герман записывал все эти версии в длину, т.е. одно
четверостишие за другим, и они различались только одним словом.
Когда число версий перевалило за сотню, а объем бумажной пачки
намекал на присутствие в ней целой поэмы, Герман понял, что нужен
другой способ записи его емкого шедевра. Он должен не расти в длину,
а распространяться вокруг себя, наращивая все новые грани, сверкая
ими, как алмаз. От Пушкина запало ему уподобление поэтической вещи
«магическому кристаллу», и он углубился в кристаллографию, чтобы
постичь законы формирования этих чудных многогранников. Он
стал думать, как придать своему словесному кристаллу надлежащую
форму в пространстве. Посоветовался с другом-инженером — и
построил систему зеркал, в которых отражался текст стихотворения,
но при этом на каждом зеркале в надлежащем месте была наклеена
полоска бумаги с иным вариантом. У зрителя, в буквальном смысле,
глаза разбегались, когда он входил в эту “зеркальную комнату одного
стихотворения». Но это было чересчур громоздко и годилось скорее
для выставок новейшего изобразительного искусства, с передовыми
мастерами которого Зотов еще не был знаком.
Потом приятель-программист разместил его «стихокристалл»
в интернете: один вариант стихотворения наплывал на другой,
сквозь одни слова медленно проступали другие, причем текст менялся
не сразу, а от слова к слову, трансформировался на глазах у читателя.
Как-то программист обронил невзначай словечко “трансформ”, и
Герман его хорошо запомнил, обогатив номенклатуру литературных
жанров еще одним термином: «текст-трансформер». Разумеется,
был испробован и способ гипертекста: каждое слово четверостишия
отсылало к странице, где оно заменялось другим словом. «Шипучей»,
«прозрачной», «кипучей», «мгновенной», «певучей», «морскою»
— столько замен нашлось только у эпитета пены, и постепенно
каждое слово четверостишия обрело свои варианты и окрасилось в
лиловый цвет отсылки. Но и это не удовлетворило Германа, он хотел,
чтобы все варианты стихотворения одновременно открывались взору
читателя, он хотел развить фасеточное видение у своих современников.
Многогранному кристаллу — многоочитого читателя!
Впрочем, читателей у Зотова до поры до времени вообще не
было. Он боялся доверить свое единственное произведение
непосредственному читательскому вкусу. Что если первые отзывы
155
окажутся неблагоприятными и он утратит способность творить?
Между тем кристалл-гипертекст разрастался по своим, ему одному
известным законам. Однажды Герман не вытерпел и решил показать
его авторитетному критику и теоретику К., с которым у него нашелся
общий приятель (все тот же программист).
156
К. пришел в восхищение. Причем это был не чисто эмоциональный,
а концептуальный восторг, в порыве которого К. набросал целую
серию категорий, через призму которых стихотворение Германа
может быть воспринято как особый жанр или даже новый тип
литературного творчества. Он принял и расширил Германово
именование «текста-кристалла», обозначив им «интериоризацию
текста как саморастущего эсхатона, т.е. конца-в-себе». Он сравнил
«кристаллопоэзию» с изобретением двенадцатитоновой системы
в музыке и обратил ее против традиционной поэзии, которая
«строится по линейке и мерится в длину». Вариативность каждого
элемента в этом тексте он вывел из вероятностного характера
вселенной, где потенциальность перевешивает актуальность.
Актуально это сочинение Зотова представляет всего лишь четыре
строки, но потенциально оно вмещает тысячи альтернативных строк,
больше, чем «Шах-наме» Фирдоуси или «Божественная Комедия»
Данте. Это стихотворение есть бесконечная возможность самого себя
— возможность, никогда не переходящая в действительность. Герман
Зотов открыл эстетику потенциального. Стихотворению больше
не нужна длина, ему нужен растущий объем всех его вариантов.
Дальше следовала цитата из Поля Валери, согласно которой гений
мерится не своей оригинальностью, а своей универсальностью,
т.е. количеством вариантов одного произведения, которые он
способен создать. Чем многообразнее, универсальнее организм,
тем он своебразнее и индивидуальнее, поскольку отличается от
других организмов наибольшим числом элементов (следовала
ссылка уже на Владимира Соловьева с его рассуждением о тождестве
универсального и уникального). Получалось, что он, Герман Зотов со
своим поэзокристаллом, — новая веха в художественном развитии
человечества. Это начало «интропоэзии», обращенной внутрь себя и
множащей свои грани-версии до бесконечности, врастающей во весь
объем языка.
Статья К. о стихотворении Германа Зотова наделала шуму и была,
по сути, первой публикацией данного произведения, открывшей
его массовому читателю. Ни один литературный журнал или сайт
не пренебрег перепечаткой этого чудо-сочинения — публикации
разнились лишь числом и отбором вариантов, которых порой
хватало, чтобы занять печатную площадь целого рассказа. Выражение
«кристалл Зотова» вошло во всеобщее употребление и стало
почти столь же ходячей идиомой, как «бином Ньютона», «квадрат
Малевича» или «кубик Рубика». В зарубежной англоязычной
прессе заговорили о “Zotov’scrystal” и даже “crystyle”, объявив о
начале нового большого стиля («кристиля») в литературе. Возникли
многочисленные имитации, были учреждены конкурсы и премии за
лучшие поэтические кристаллы.
Самого Германа эта нежданная слава и радовала, и огорчала,
поскольку налагала на него некоторые обязанности. Он должен
был неукоснительно поддерживать свой метод и демонстрировать его
в действии. Однажды ему послышалось начало новой поэтической
фразы. Она перешла во вторую, третью — и выросла до целого
четверостишия. Он принес его K..
«Старик, это гениально! - сказал К.. — Но ты понимаешь, что это
самоубийство? Отсюда начинается длина. Еще и еще. Умножение
материи. Ты создаешь новый текст, вместо того чтобы варьировать
старый. Ты отступаешь от своей системы и возвращаешься на путь
лирического варварства. Немедленно выброси в корзину — или
лучше я сделаю это за тебя. А ты выброси это из головы».
Герман так и сделал, исключив возможность дальнейшего
знакомства с линейным развитием своего таланта — оно совершенно
прекратилось. Герман никогда больше не изменял своему первому
и вечному кристаллу, неустанно его шлифуя. Зато в его жизни
произошло немало перемен. Он понял, что истинно поэтичен
именно повтор, бесконечная вариация одной темы. Ритм, рифма,
аллитерация, ассонанс — это лишь способ обеспечить бесконечность
повтору, который отличает поэзию от прозы. То, что Герман изобрел,
было поэзией в квадрате, применением принципа повтора и вариации
к самой поэзии, дополнительным способом рифмовки, так что одноединственное четверостишие повторялось опять и опять, так же как
внутри четверостишия повторялись рифмы и чередовались ударные
и безударные слоги.
И Герман захотел перенести этот принцип в жизнь, ибо он всегда был
поэтом в душе, только раньше он думал, что поэзия — в новизне, а не в
повторе. Он развил в себе интуицию «единственно-бесконечного». Не
много женщин, а одна-единственная женщина, с которой множатся
грани жизни, но не меняется исходный кристалл. «Ты бесконечная»,
— сказал он ей и женился. Жену его, как и раньше, звали Любовью,
но у нее уже не было порядкового номера. По образу поэтического
кристалла стала устраиваться и вся его жизнь, включая выбор друзей,
дома, времяпрепровождения. Благодаря многочисленным интервью,
которые он, как «ведущий поэт-новатор современности», давал
157
158
журналам и телевидению, слово «бесконечный» стало применяться
почти ко всему. «Автор бесконечного стихотворения объясняет
нам, что такое бесконечная жена». Автолюбители получили немало
советов, как сделать свой автомобиль бесконечным, т.е. придать ему
свойства других автомобилей. Передовое агентство недвижимости
ввело в обиход понятие «бесконечного дома», а детский журнал
рассказал своим читателям о «бесконечной игрушке», перенеся потом
это словосочетание в свое заглавие. Слово стало универсальным
и даже паразитарным: «ищу бесконечную подругу», «он себе
строит бесконечную дачу», «пишет бесконечную книгу», «обожает
бесконечное кино». Во всех этих случаях «бесконечное» означает не
размер, не внешнюю протяженность, а множественность вариаций,
подвижность замен и перестановок, рекомбинаций в одной исходной
модели. Появились фабрики, компании, фирмы с тем же словом в
названиях брендов. Так почин одного бесконечного стихотворения
стал распространяться на все стороны бытия.
В семейной жизни все тоже складывалось благополучно. Не
обходилось, конечно, без мелких ссор. Однажды Люба ему заявила:
«Ты ничего не понимаешь! Я — конечная». И в глазах ее сверкнула
искра ненависти. Но потом ее лицо сморщилось, она заплакала. И
Герман ее простил.
В целом его можно назвать вполне счастливым человеком, что
отразилось в одном из новейших вариантов первой строки:
Мне жизнь моя как прежде дорога.
И лишь одно мучит Германа. Он так и не нашел способа синхронно
представить весь универсум своего произведения. Ему предлагали
просторные помещения, пустующие корпуса огромных заводов, где
он мог бы развернуть все варианты, число которых перевалило за 100
тысяч — воистину богат наш язык. Но восприятие этого гигантски
выросшего кристалла все равно оставалось бы линейным. То, что
вместил его мозг, не может вместить ни один человеческий глаз. «И
сквозь магический кристалл» — повторял он про себя заветную фразу.
Но бесконечность все равно оставалась недостижимой.
Марк Альбатроскин
Из цикла рассказов «Боги, люди, тени»
159
1
Сначала я даже не понял, что вещи начали исчезать.
Исчезла зажигалка, но кто не терял зажигалок?
Потом исчезла любимая ручка, но я решил, что её я тоже потерял.
Затем исчезло несколько книг с полки, на следующее утро исчезли и
все оставшиеся книги, и сама полка.
Исчезли стол и шкаф, пыль с этих предметов исчезла позже.
Сначала исчез пол, а потом и ковёр.
Исчезла ванная, а потом — и вода, налитая в неё.
Исчез холодильник, а потом — еда в нём.
Люди на улицах исчезали прямо на моих глазах. Сначала пропадали
сами люди, а их одежда некоторое время ещё продолжала идти по
намеченной траектории, видимо, по инерции. Тени от исчезнувших
людей обретали свободу, начинали метаться, забираться в зеркала,
обниматься друг с другом и танцевать, но спустя полчаса исчезали
вслед за хозяевами.
Монетки, сигаретные пачки, мобильные телефоны, плееры выпадали
из карманов и исчезали, не достигнув земли.
Неровными кусками пропадал асфальт, а трава, проросшая сквозь
него, исчезала через несколько секунд.
Исчезали облака, затем — небо, а потом — птицы, так и не закончив
свой полёт.
Исчезали здания, сначала несущие стены, а перегородки и перекрытия
ещё некоторое время висели в пустоте.
Исчезали поезда, а семафоры ещё несколько минут продолжали
мигать двухцветным глазом, прежде чем тоже исчезнуть.
Исчезали трамваи, а трамвайный звон ещё продолжал жить.
Исчезали моря, а уже потом — корабли.
Исчезали парки, а сладкий запах прелых листьев, шорохи и скрипы
деревьев ещё некоторое время жили самостоятельной жизнью,
прежде чем тоже раствориться в пустоте.
Исчезло всё то, что я любил, и исчезло также всё, что я ненавидел.
Оказавшись в пустоте, я закрыл глаза и сосредоточился.
И я сказал:
160
— Да будет свет.
И начал выдумывать мир заново. Я выдумал по памяти небо, водные
пространства, землю, все растения, что только смог вспомнить, я
выдумал по памяти солнце, луну и звёзды, я выдумал по памяти
водных животных, и птиц, и земных животных, всех, кого смог
вспомнить, и я выдумал людей, всех, кого смог вспомнить, и всё
остальное я тоже выдумал по памяти.
Но получившийся мир был ужасен, потому что был искажён моей
плохой памятью. Он был уродлив, ошибочен, в нём не было гармонии,
ничего похожего на тот мир, который, как мне казалось, я так хорошо
помнил.
Поэтому я и не стал в нём жить.
2
Я ненавидел время.
Где бы я ни был, мне казалось, что я слышу, как падают секунды
сверху, разбиваются о крыши домов, о головы людей, о землю, и
превращаются в пыль, что висит вечным облаком над городом.
Я ложился спать только тогда, когда у меня уже не было сил
сопротивляться, я старался растянуть день как можно дольше, чего
бы мне это ни стоило.
С каждым закатом солнца у меня оставалось всё меньше времени,
смерть была всё ближе. «Совсем скоро я умру», — думал я, когда ехал
в трамвае на работу, и паника захлёстывала меня, темнело в глазах, и
холодел от страха позвоночник.
А рядом со мной сидели люди, спокойно дремавшие, и их ничто
не волновало, ни постепенно, незаметно разрушающиеся здания за
окном, ни невидимое облако времени над городом, ни собственное
старое тело, ничего. Они спали и видели сны с примитивным
сюжетом, где всё всегда заканчивается хорошо.
А рядом стоял я и думал, что старость — уже совсем близко, буквально
дышит мне в спину, скаля клыки, желая забрать моё тело и дать вместо
него чужое, разваливающееся и усталое.
Однажды я прочитал в газете, которую нашёл на скамейке в парке
возле пруда, что есть город, где нет времени. Каждый вторник
пригородный поезд останавливается в двух километрах от города, где
нет времени. Каждый вторник у каждого человека есть шанс убежать
от судьбы.
Когда поезд доехал до нужной остановки, я остался один во всём
вагоне. Поезд выплюнул меня, и, выйдя на перрон, я понял, что я
был один во всём поезде. Вокруг перрона колыхалось маковое поле. Я
пошёл на север, притворяясь кораблём, который заплыл в незнакомое
море красного цвета и теперь стремится к маяку.
В сумерках я дошёл до города, где нет времени. Навстречу мне вышёл
мэр. Он пожал мне руку и сказал, глядя прямо в глаза:
— Я сразу понял, что вы к нам. Вы выглядите таким уставшим от
времени. Вы так боитесь стареть и так боитесь умирать, что этот страх
виден в каждом вашем движении, в каждом жесте, в каждом жадном
взгляде, который вы бросаете на мир. Оставайтесь у нас навсегда.
В городе, в котором нет времени, никто никуда не спешил, дети
не росли, взрослые не старились, а старики и старухи никогда не
готовились к смерти. Каждый выбирал себе сам время, на котором
останавливалась его жизнь, и оставался на данном этапе взросления
навсегда. Не было осени, зимы и весны — только жаркое лето, и
всегда красные маки цвели вокруг города, где не было времени. Там
всегда был солнечный приторный душный полдень, не менялись
лица у людей и не разрушались здания, цены не менялись. Все в
городе знали друг друга по именам, и все были друзьями друг другу.
Новых детей не рождалось, никто никуда не уезжал. Никогда ничего
не менялось.
Я не помню, сколько я прожил в том городе. Я не помню, чем я
занимался и что я чувствовал. Я помню лишь неизменный вид из
моего окна: площадь, памятник неизвестному мне всаднику на коне,
тополя, которые не знали осени, дома, которые никогда не требовали
реставрации и клумбы с цветами, никогда не увядающими.
Я не помню, скучал ли я по своей прежней жизни. Да и было ли чтото, кроме жизни в городе, в котором нет времени?
Но однажды мэр сказал мне: осторожно, из нашего города стали
исчезать люди. Кто-то говорит о страшном звере, который пришёл
из лесов, кто-то говорит об убийце, которого нельзя поймать, кто-то
утверждает, что это неизвестная эпидемия, пришедшая из обычных
городов.
И той же ночью я услышал голос, прекрасный голос, который звал
меня по имени. А никто в городе, где нет времени, не звал друг друга
161
по имени, потому что все звали друг друга просто «ты».
И я вышел из дома и увидел женскую фигуру, которая манила меня
за собой, и пошёл за ней всё дальше и дальше от города, всё глубже и
глубже в маковое поле, всё безнадёжнее, всё влюбленнее.
162
И когда я догнал её, она засмеялась.
И я понял, что её смех — это быстрое-быстрое тиканье часов, которых
я не слышал уже многие десятки лет.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Время, — ответила она, смеясь, и погладила меня по голове, словно
маленького ребёнка.
И я превратился в прах, в секунды, что оседают пылью на крышах
домов, на головах людей и на земле, потому что моё время умирать
настало давным-давно.
А Время стояла в маковом поле, смотрела на цветы и смеялась,
смеялась быстрым-быстрым тиканьем моих часов.
3
Стыдно признаться, но я уже точно и не помню, где утратил её: то
ли в погоне за призраками золотых приисков, то ли в горах на охоте
за великанами, то ли в лесах на краю света, когда скрывался от
могущественных врагов.
Помню лишь то, как однажды очнулся со странным холодом во всём
теле и ощущением невосполнимой потери.
И тогда я понял, что у меня украли душу.
С того времени я неприкаянно мыкался по всему земному шару, я
был всем чужой, был пуст и бесполезен.
И вот когда я уже отчаялся найти её, когда промотал всё своё
огромное баснословное состояние на лучших сыщиков, на лучших
полицейских и многочисленные путешествия, я сошёл с поезда
с потёртым чемоданом, в котором были только моя шляпа да
вырванные из библиотечной книжки страницы с описанием моря. У
меня не было ни гроша, и лишь та одежда, что была на мне. Я был
бездомным нищим, и мне было некуда идти. И я пошёл на музыку.
В городе гостил бродячий цирк: разноцветные шатры, весёлые дети,
клочья сахарной ваты, запах попкорна, рычанье зверей, восхищённые
возгласы, воздушные шары и шпагоглотатели на каждом шагу.
Но больше всего народу собрало зрелище какого-то неслыханного,
судя по разговорам и крикам, уродца. Возле его клетки толпились
люди, кривлялись, передразнивали мимику его безобразного,
некрасивого лица, хромую походку и жалобный голос, который я
чётко слышал сквозь все шорохи разворачиваемых плиток шоколада,
сквозь все насмешки и улюлюканья, сквозь злой смех и издевки.
Я пробирался через толпу, медленно, но верно. И, чем ближе я
подходил, тем больше мне казалось, что миниатюрный уродец тянет
свои обрубки ручонок ко мне, плачет именно для меня и умоляет
меня забрать его отсюда.
Когда я подошёл вплотную к прутьям клетки и взглянул на несчастное
существо, заточённое в ней, я ужаснулся. Выступил пот, задрожали
руки. Уродец сквозь решётку прильнул к моей груди, всхлипывая и
трясясь от громадного страха, продиравшего его при тени той мысли,
что мы вновь разделимся.
Я узнал свою душу, настолько уродливую и непутёвую, настолько
непохожую на души остальных людей, что её показывали в цирке за
деньги, на потеху другим людям.
Я забрал её оттуда сразу же, она доверчиво прижалась ко мне, не
переставая плакать и тихонько подвывать. Больше мы не расставались.
И всё как-то наладилось само собой с того момента, как я вновь
соединился со своей душой и перестал ощущать жуткий мировой
холод в себе.
4
За последний год я сменил семь мест работы. Я работал графическим
дизайнером, работал крановщиком на приморских стройках, работал
дворником и копирайтером, работал официантом, работал барменом
и работал менеджером.
Я боялся того момента, когда ты приходишь домой, включаешь свет
и тебя встречает тишина.
Тишина была везде: она была спрятана в каждом предмете, в каждом
звуке, в любом явлении. Тишина была в шуме машин за окном, в ярких
картинках в телевизоре, в звуке капающей из крана воды, в белом
цвете холодильника и в блеске паркета. Тишина была в отблесках
фонарей на стенах, в шорохе листьев, в дешёвой готовой еде, жирной
и вредной, тишина была на страницах всех социальных сетей, где я
был зарегистрирован. С упорством безнадёжно больного человека я
обновлял страницы по нескольку часов каждый вечер, переключая
вкладки, но число сообщений оставалось неизменным: ноль. Я
163
164
радовался спаму, который приходил на почту и читал его, как читают
письма от важных людей: вчитываясь в каждое слово, наслаждаясь
конструкцией типовых фраз, изучая цвета зафотошопленных часов,
зонтиков, шарфиков, телефонов, одежды, всей той дребедени,
до которой мне не было никакого дела. По пятницам я ходил в
ближайший бар, где отчётливо пахло жареной рыбой и призывно
блестели бутылки на полках позади бармена с неизменной почти
искренней улыбкой. Когда я уже не мог вспомнить, сколько стаканов
я выпил сегодня, я уходил обратно, и улицы кружились вокруг
меня в безумном танце, а лица прохожих становились лицами
несуществующих людей из моих снов.
Я точно не знаю, когда это началось. Я точно не знаю, из-за чего.
Просто смысл постепенно выветривался из моей жизни, пока его не
стало совсем, и всё, что осталось у меня — пустота.
Пустота. Я лелеял это слово на языке: оно было безвкусным. И
точность, с которой оно описывало мою жизнь, пугало и восхищало
одновременно.
Я начал путешествовать в попытке то ли сбежать от времени, которое
по ночам подкрашивало мои волосы в серебряный цвет, то ли нагнать
его, чтобы вырвать у времени нечто важное, непередаваемое словами
и оттого так необходимое мне.
Легче всего становилось в поездах, как будто время не успевало
за грохочущими колёсами, полирующими рельсы по всему
земному шару почти до зеркального блеска. Огни за окном, чай в
подстаканниках, смазанные фигуры людей и перманентный стук
колёс, всё смазывалось в одно неразборчивое пятно, и я тонул в этом
пятне, как тонут в кошмарах, в омутах, в незнакомых водоёмах, где
запрещено купание.
После семи городов, по официальным данным в корне отличных друг
от друга, я понял, что есть всего один город, все остальные коварно
повторяют его отдельные части, лишь немного меняя декорации
и освещение, комбинируя одни и те же буквы названия, копируя и
изгибая немножко по-другому одни и те же дороги. Даже дети были
одинаковыми, не говоря уже о кафе, смотровых площадках, пляжах,
крепостях на вершинах холмов. Не говоря уже о промышленных
свалках, жилых зданиях и мостах, перекинутых через одну большую
реку. Река опоясывала весь земной шар, замыкаясь в круг, а в центре
круга был я, который твердил непонятные для большинства слова:
пустота, тяжесть времени, скука, отсутствие смысла, серость, пустота,
тяжесть времени и так по кругу, пока слова не потеряют своё значение,
став лишь набором букв, никак не скрепленных между собой.
По ночам мне снилось, будто цифры моей зарплаты, номера
пыльных автобусов, номера поездов, напечатанные на жёлтой бумаге
билетов, стремительно набирают объём, массу, раздуваются до
невероятных размеров в пространстве и падают на меня с огромной
высоты, стремясь превратить меня в то, чем я по сути являлся: в
бессмысленную аморфную кучу мяса вперемешку с костями. Всё,
что я мог делать в таких снах, это молча стоять на бесконечной
пластине из тонкого стекла, подвешенной в космосе, и смотреть,
задрав голову вверх, как приближаются страшные цифры, медленно,
но неотвратимо, краем сознания замечая далёкие прекрасные белые
звёзды, мерцающие вокруг, в темноте космоса, краем сознания
отмечая неустойчивость собственного положения: пластина очень
тонкая, ноги подламываются, очень хочется лечь, но нельзя, тогда
цифры будут падать меня ещё быстрее, а позвоночник сдаёт позиции,
и я уже слышу хруст невидимых позвонков внутри меня. И когда
цифры тяжелой массой зависали в одной десятой миллиметра от
моей головы, я просыпался и больше уже не мог уснуть.
Я выбросил все часы в доме, потому как было невыносимо слушать
их мерное тиканье, заключавшее в себе тишину.
Когда я перестал засыпать вообще, когда стало невозможно работать
кем-либо, тело и сознание были разделены, и я с удивлением смотрел
на свои ноги, на свои руки и слушал нервную мелодию загнанного
алкоголем и сигаретами сердца, я решил пойти к врачу.
Я не помню его лица. Возможно, потому, что лица у него не было
вовсе. Я лежал на кушетке в просторном кабинете со стеклянными
стенами, и солнце безжалостно поджаривало мою кожу, натянутую
на кости и тонкую прослойку мяса, мышц и в некоторых местах даже
жира.
— Скажите, а можно закрыть жалюзи? — спросил я.
— Конечно можно, почему же нельзя, — ответил врач, и жалюзи
прошелестели, закрывая окно, а на полу немедленно возникла
геометрическая композиция из теней от жалюзи и обрывков
солнечного света между ними.
— Вы вообще общаетесь с людьми? — спросил врач.
— Ну, так.
— Ну, как?
— Ну, так. Вяло симулирую общение.
— А почему?
165
166
— А зачем? Люди слушают тебя, вежливо качая головой и напрягая
все свои актёрские способности, чтобы только получить возможность
заговорить самим. Едва они начинают говорить сами — и меня
клонит в сон. Да и мне не нравится общаться с людьми. Ты говоришь
«море», а они слышат «город». Ты говоришь «город», а они слышат
«жареное мясо». Ты говоришь «жареное мясо здесь совсем неплохо»,
а они понимают твои слова как «я люблю тебя». Механизмы общения
очень несовершенны, если вы не заметили.
Врач озадаченно кивнул.
— Мы сделали рентген.
— И?
— А вы как думаете?
— Я думаю, я болен.
— А как вы думаете, чем?
Я задумался. И вправду, чем я могу быть болен? Жизнью? Временем?
Смертью?
Я выбрал наиболее правдоподобный ответ.
— Не знаю, — сказал я.
— А я знаю, — обрадовался врач и достал из белой папки рентген
моей головы. Он снова открыл жалюзи, и солнце ослепило меня.
— Смотрите, — показал он что-то на снимке. — Видите, это?
Сколько я не вглядывался в снимок, я не увидел там ничего, что
можно было бы обозначить загадочным местоимением «это».
Но из вежливости я кивнул.
— Вы понимаете, что это?
Я помотал головой.
— Всё просто, — продолжал врач, — у вас в голове — ад.
Я нисколько не удивился.
Только спросил:
— Это странно?
— Да нет, — ответил он. — У каждого человека в голове — ад. Только
у вас он слишком заметен. У вас большой ад. Знаете, на что похож
ваш ад?
— На солнце, — не задумываясь ответил я. - Огромный шар солнца,
который толкает время, каждое утро закатываясь из-за горизонта и
каждый вечер прячась обратно, утащив с собой кусок моей жизни.
— Да вы шутник, — сказал он.
Я кивнул. Правда, где в моих словах юмор, я так и не понял. Но в
любой ситуации нужно быть вежливым, разве не так?
— Ну, в принципе неважно, на что он похож. Но ад нужно вырезать.
Я снова кивнул.
— Операция через неделю. Оплатить вы можете в бухгалтерии на
первом этаже.
Я поплёлся через кишкообразные коридоры, по запутанным
выщербленным лестницам вниз на первый этаж. В тесной комнатке,
заваленной бумагами и заставленной горшками с цветами, сидела
девушка, похожая на ангела: белая кожа, светлые волосы, детские
черты лица.
— Вот, оплатите, — она протянула мне бумажку, где значилось:
Операция по удалению ада. И далее фамилия врача, дата, сумма
цифрами и прописью и место для подписи.
Я оплатил, поставил подпись, выслушал благодарность за то, что без
сдачи, снова кивнул и ушёл.
Через неделю после операции врач склонился над моим трупом с
развороченным черепом и сказал ассистентке, чем-то тоже похожей
на ангела, хотя у неё были тёмные волосы, смуглая кожа и резкие
черты лица:
— Пожалуйста, запишите. Нормальное функционирование
человека... Успеваете? Ага... Да, нормальное функционирование
человека невозможно... Невозможно через “о”, вам бы грамматику
повторить... Невозможно после хирургического удаления ада из его
головы. Ага, отлично. Всё, можем идти обедать.
И они ушли, оставив меня одного.
Я закрыл глаза: очень хотелось спать, и я уснул.
Мне больше никогда не снились сны про цифры, а слова «пустота» и
«тишина» потеряли всякий смысл.
167
5
Я умер.
Передо мной было огромное серое старое здание, настолько высокое,
что я не мог разглядеть его последний этаж: он терялся в облаках.
168
Перед зданием стоял обшарпанный стол, за ним сидел человек, кожа
которого вся была исписана цифрами.
— Ну, чего встал? — сказал он мне. — Проходи, не задерживай очередь.
«Проходи, не задерживай очередь! Проходи, не задерживай очередь!
Проходи, не задерживай очередь!», — эхом донеслось сзади.
Я обернулся и увидел за собой Очередь. Людей в ней было так много,
что я не видел конца очереди: он пропадал за горизонтом, и каждый
человек повторял всё тише и тише: «проходи, не задерживай очередь».
Я подошёл к столу, и мне велели раздеться. На моей коже человек
начал что-то писать.
— Что вы пишете на мне? — спросил я.
— Как это что? — ответил он. — Порядковый номер.
— Порядковый номер?
— Ну да, — ответил он. — А иначе как ты узнаешь, какой ты в очереди?
И вскоре вся поверхность моей кожи была исписана цифрами,
которые все вместе составляли число кошмарной величины,
настолько большой, что когда я попытался его представить, то
закружилась голова: цифр было так много, что я не мог понять число.
— А я попаду в рай или в ад? — спросил я, потому что это казалось
мне важным.
Человек засмеялся.
— А это неизвестно. Ты тупой, что ли? Как ты думаешь, зачем тебе
цифра?
— Очередь в рай?
— Нет.
— Очередь в ад?
— Нет, солнышко-лунышко. Это твой номер в очереди на проверку,
которая и покажет, попадёшь ты в рай или в ад.
— Так значит, я в Чистилище?
Человек снова засмеялся.
— Ты в Очереди, тупица.
Я вошёл в здание, и увидел длинный серый коридор, в мифическом
конце которого якобы была дверь, которая вела в другой коридор,
поближе к комнатам, который в свою очередь вёл в другой коридор,
ещё поближе к комнатам, который вёл в другой коридор, который
вёл в другой коридор, и коридоров было так много, что когда мне
сказали их приблизительное число, то я не смог его осмыслить. И
в конце коридоров была дверь, которая вела в комнаты, в которых
люди, ждущие очереди на проверку, могли поспать. Мне сказали,
что комнаты совсем маленькие, словно коробочки или гробы. Ты
залезаешь в свою комнату, вытягиваешься вдоль её стен и наконец-то
можешь поспать, но не крепко: если пропустишь свою очередь, тебя
отправят в конец очереди и перепишут номер на твоей коже более
тёмным маркером, и будешь ты снова ждать, ждать, ждать.
Я спросил:
— А кто же этот человек на входе, который пишет на нашей коже
порядковые номера? Чего он ждёт?
И мне ответили из очереди люди, которые стояли впереди меня
(как известно, отвечают лишь те, кто стоит в очереди впереди тебя,
те, кто стоит позади, слишком злы на твоё существование, чтобы
разговаривать с тобой):
— Так это не человек. Это ангел. И ждёт он своей очереди, чтобы
стать богом, а пока, чтобы не скучать, нумерует простых людей.
И тогда мне захотелось умереть. Но потом я вспомнил. Я вспомнил.
Я уже умер.
И тогда я заплакал.
169
Нина Хеймец
Берта
170
Дверца не скрипнула. В стекле отразилась открытая балконная дверь,
потом — крона растущего рядом с их подъездом тополя, уже начавшая
терять цвет в подступающих сумерках, потом — облако над кирпичной
трубой котельной. Берта потянулась на цыпочках, ухватила снизу
толстый кожаный корешок и, преодолевая сопротивление стоявших
по бокам от него книг, вытащила альбом наружу, в комнату. Она села
на диван, положила альбом на колени, открыла его, зажмурилась,
только потом взглянула на страницу. Птицы летели прямо на нее.
Сойки открывали черные клювы. Ястребы неслись, выставив вперед
когтистые лапы. Орлы взлетали, раскинув крылья. Берта провела
пальцами по взъерошенным перьям, по округлым — чтобы летать
сквозь ветер — головам. Бумага была плотной и шершавой. Она
обступала птиц со всех сторон. Несколькими месяцами раньше папа
повел Берту в палеонтологический музей. Экскурсовод рассказывал
им про окаменелости; про то, как в камнях находят древних животных,
а потом специально обученные люди высвобождают их из этих
камней. Им даже показали такую птицу. У птицы был очень длинный
клюв и длинная шея с резким изгибом. Но летать эта птица все равно
уже не могла. Она слишком долго пробыла в камне, у нее остались
только кости. С птицами в бумаге могло произойти то же самое. Берта
решилась. Она достала из кармана ножницы и, стараясь унять дрожь
в пальцах, стала вырезать птиц из бумаги — одну за другой. Берта
вырезала очень аккуратно. Ни в коем случае нельзя было повредить
оперение. Когда в комнате почти совсем стемнело, Берта вернула
опустевший альбом на полку. Теперь птицы лежали на столе. Берта
сгребла их в неровную стопку, вышла с ней на балкон. Она прижала
стопку к груди, а потом, с силой выпрямив руки над перилами, разжала
ладони. Птицы повисли в воздухе и, продержавшись так несколько
секунд, стали, медленно вращаясь, опускаться. Их подхватил ветер,
разметал по кроне дерева, но они продолжали двигаться вниз, сквозь
ветви. Берта заплакала. Вернувшись в квартиру, она увидела на полу
ворону и глухаря — видимо, она их выронила по дороге на балкон.
Берта спрятала их в своей комнате, под подушкой. Перед тем, как
выйти из комнаты, она вернулась к кровати, подняла подушку и
погладила птиц. «Я буду вас защищать», — сказала она им. Потом ее
позвали ужинать.
***
Когда Эся выходит из автобуса, солнце уже почти завершает свой путь
над морем. По дороге к сестре она успевает увидеть его в конце улицы.
Улица начинается сразу за остановкой, но чтобы почувствовать запах
моря, нужно пройти ее до середины. Там сестра и живет. Эся проходит
мимо длинного дома с незастекленными галереями, мимо гаражей с
заколоченными воротами, мимо украшенных давно облупившейся
лепниной особняков, мимо здания с самодельными часами в виде
огромной рыбы, вокруг которой кружится луна. Иногда Эсе кажется,
будто время выносило эти дома сюда, на берег, откуда-то из своих
глубин и оставляло здесь — подобно тому, как море выбрасывает на
сушу пустые раковины, амфоры, корабельные винты. Эся проходит
сквозь арку во двор. Над ее головой об стену ударяется белый мяч.
«Еще выше! — кричит один голый по пояс мальчишка другому. —
Пусть она увидит его в свой телескоп и решит, что на землю движется
метеорит!»
— Идите к черту! — кричит им Эся.
Облокачиваясь на перила, останавливаясь на лестничных площадках,
Эся поднимается на последний этаж.
***
Берта долго не открывает, возится с замками. Правая рука плохо ее
слушается. Ей не сразу удается вставить ключ в замочную скважину.
Потом они сидят на балконе, пьют чай. «Знаешь, — говорит Эся, — я
хотела попросить у тебя фотографию. Помнишь ту фотографию, где
мы с тобой и родителями около нашего дома? Даже не помню, кто
нас тогда сфотографировал».
— Какая фотография? Я не помню, — говорит Берта, — я не знаю,
где она.
Эся встает со стула, идет в комнату. Берта пытается ее остановить, но
Эся не слушает. В такие моменты ей хочется плакать от бессилия. Ей
хочется отнять у тех мальчишек их идиотский мяч и самой запустить
его в бертино окно. В окно Берты, которая стоит вместе с ней на той
фотографии, которая жива, а все, кого они тогда знали, уже умерли;
Берты, которая теперь, выходя на улицу, пишет у себя на ладони свой
домашний адрес — чтобы, если что, не заблудиться.
Эся подходит к буфету, открывает ящик, достает оттуда альбом с
фотографиями. Снимок на месте, но Берты на нем нет.
— Берта, что ты наделала? Зачем было кромсать снимок ножницами?
171
***
172
Берта однажды сказала Эсе, что лишь начав наблюдать за звездным
небом, ощутила, как идет время. Прежде время обступало ее, заполняло
собой все вокруг. Оно двигалось из бесконечности в бесконечность,
неся ее с собою, и она не чувствовала это движение. Она смотрела на
часы, но знала, что положение стрелок на циферблате — условность.
Она наблюдала за птицами, смотрела на них в бинокль. Птицы
появлялись в небе и исчезали когда хотели, в этом и был смысл. Она
провожала их, пока они не скрывались из виду. Однажды она решила
посмотреть в бинокль на звезды. Они приблизились, но изображение
не было четким — звезды двигались, оставляя в небе сверкающие,
мгновенно гаснущие следы. У букиниста, раскладывавшего свой
товар прямо на асфальте, Берта приобрела астрономический атлас,
а потом, потратив почти всю свою пенсию, купила телескоп и
установила его на балконе. Теперь, глядя на вечернее небо, она
различала в нем планеты и созвездия. Они медленно следовали над
городом, описывали полукруг, скрывались за морем, но следующим
вечером появлялись снова, и все повторялось. Это напоминало
огромный часовой механизм; Берта находилась внутри него. То, что
перемещало созвездия по небесному куполу, теперь проходило сквозь
нее, изменяло ее, уходило. Берта смотрела в телескоп. Взгляд уносился
на миллионы световых лет. Звезды были сияющими в черной пустоте
разноцветными шариками. Она приближала эту пустоту к себе — с
помощью оптического трюка.
***
Берта долго не старела, а теперь все ее лицо в морщинах. С моря дует
ветер, треплет их волосы. Над их головами плывут Лебедь и Орел.
«Берта, — говорит Эся, — я буду тебя защищать».
Берта улыбается и говорит: «Пойдем ужинать».
Есть сигнал
Иосифу
— Ну и место. Странно, что тут вообще электрички останавливаются.
И на станции, кроме нас, не сошел никто.
— Сюда наступай, тут снег утоптан.
— Дни совсем стали короткие. Скоро темно будет. Слушай, а тут люди
живут вообще?
— За полем дачный поселок должен быть.
— Да? Пока не видно ничего. И вот, представляешь, я их спрашиваю:
«Мастера вызывали? Что случилось у вас?» Они отвечают: «Нам никто
не звонит». Я проверяю аппарат, он исправен. Звонок в порядке.
Сигнал есть. Говорю: «Всё работает». А они, опять: «Нам никто не
звонит». И смотрят на меня. А я что? Я телефон чинить пришел.
— Поле сразу за речкой будет. Мы туда и идем как раз. Ступеньки
обледенели, не грохнись. Я помню тут все, я всё тут узнаю.
— Смотри, оттепель все-таки началась. Мы идем, а в следах вода
проступает, будто догнать нас пытается. А как ты понял, что именно
сюда нужно ехать?
— Там излучина реки все появлялась и появлялась. А в одну из ночей
я проснулся и вспомнил, где я это видел. Правда, тогда здесь было
лето. Вот я и подумал, что, может, если приехать сюда опять, то чтото изменится. Может, тогда и сон этот, наконец, перестанет сниться.
Сейчас речку увидим, поблизости от нее — рельсы. Недалеко еще.
И, главное, я не понимаю, почему он уходит от меня, почему не
оборачивается.
— Кто уходит?
— Я только плечи вижу.
Будто я просыпаюсь оттого, что калитка хлопает, и понимаю, что
он уходит, и что не вернется уже. Я выбегаю из дома, вижу его, как
он удаляется, бегу за ним, задыхаюсь, почти догоняю. Я всего лица
не могу разглядеть, только часть подбородка и скулу — сбоку вижу.
Но я знаю, что он улыбается. И я понимаю, что ничего уже нельзя
изменить, и иду все медленнее, и отстаю от него. А он убыстряет шаг.
Он сворачивает за угол, и больше я не вижу его. А потом я слышу шум
поезда и звук удара. Я бегу за ним, бегу что было силы, там какието перекрестки, светофоры, но я почти не колеблюсь — я знаю, куда
бежать. Я бегу, и с каждым шагом ноги у меня все тяжелее — я уже
чувствую, наперед знаю, что мне предстоит увидеть.
173
— Постой, какие перекрестки-светофоры? Ты же говорил, что вот
здесь — то самое место и есть.
— Говорил. Речка та самая, и рельсы — это главное.
— Ну, тебе виднее, конечно.
174
— И вот, я подбегаю к насыпи, и вижу его, хоть и боюсь смотреть.
А потом я все-таки приглядываюсь, и понимаю, что это — и не он
совсем, что его и нет там. Это просто груда одежды лежит; его одежда,
в которой он был, но сам он не там, и нигде его нет. На реке какие-то
лодки с рыбаками маячат, но его среди них тоже нет. И я теперь знаю,
что все обошлось, что он не погиб, и мне бы радоваться, а я стою
растерянный. Мимо поезда проносятся, не сбавляя скорость. Скоро
стемнеет, а я стою, как дурак, над этой грудой одежды, и думаю: «Надо
все собрать и положить в шкаф, а то и так помялась уже». Я собираю
одежду в охапку и несу домой. А дома складываю эти вещи — рубашку
складываю, свитер. Очень аккуратно, складочки распрямляю все,
прямо как в магазине. А пиджак — на вешалку. Зачем, спрашивается,
я все это делаю?
— Поле какое, за ним и не видно ничего. Во сне твоем тоже так?
— Это из-за зимы. Просто, белое все.
— Мне тут один рассказывал, тоже радист бывший. Его командир
вызвал к себе и говорит: «Видишь поле? За ним наша часть стоит,
а связи с ней нет. Бери провод и тяни туда». И тоже снег кругом, и
непонятно, где это поле кончается. Он говорит: «Так простреливается
же все». А командир будто и не слышит. И вот, пополз тот. Он, конечно,
в комбинезоне белом, и вокруг все белое, только провод черный в
руке у него. Он ползет вперед, рывками, куда — сам толком не знает,
и только чувствует по натяжению провода, как где-то далеко позади
бобина раскручивается, и всё. Наверное, если зимой на самолете
лететь, то поезда сверху так видны. А когда вечер уже совсем, то,
наоборот, провод не виден, а белый контур просматривается.
— Скажи, а что зимой с рыбой происходит? Вот речка, наверное,
насквозь промерзла вся, до самого дна лед в ней — такие морозы же
были. А рыба, с ней что?
— Ну, не знаю. Может, в спячку впадает? Точно, впадает в спячку. Все
процессы в ней приостанавливаются. Она спит, и не мерзнет. И не
стареет. А когда чувствует, что вокруг жабр вместо льда снова вода,
то просыпается и плывет себе куда плыла. И не помнит, наверное,
ничего. А может, и помнит. Кто ее разберет. Эй, ты куда? Может,
пойдем уже?
Он спустился на реку, спрыгнул, неловко поскользнувшись, на
бугристый лед. Здесь, между пологими берегами, взгляду было
спокойней. Поле напоминало о себе только подступившим к кромке
льда снегом в черных пятнах проталин.
— Ты чего задумал? Замерзнешь же!
Он лег на лед. Он ждал, что будет очень холодно — как в детстве, в том
марте, когда они шли по набережной. Там были сумерки, небо было
будто сморщенным, в окнах домов зажигали свет, вода в реке, между
истончившимися льдинами, казалась черно-фиолетовой, а они шли и
смеялись, и передавали друг другу сигарету, а потом кто-то сказал: «А
на бордюр с разбегу слабо запрыгнуть?». И никто не ответил — будто
эта фраза висела в плотном воздухе и от нее старались отступить,
посторониться. А он вдруг разбежался и прыгнул — чокнутый,
конечно. Он помнил момент, когда его ноги коснулись серого гранита,
чуть проскользнув по источенной дождевой водой поверхности. Он
успел обрадоваться, и радость была короткой и острой, как ожог. В
ту же секунду он понял, что теряет равновесие; пытаясь удержаться,
замахал руками — как лопастями музейного вертолета, который не
может взлетать, и упал в воду. Ему показалось, будто холод пронзает
его изнутри и одновременно с этим заключает его в скорлупу; и в этой
скорлупе больше ни для кого не было предусмотрено места. Приятели
схватили его за обшлаг курки, затаскивали его на гранитный берег,
потом что-то говорили ему, трясли за плечи — это уже не имело
значения; он уже все равно был один.
Но в этот раз холод почти не чувствовался. Холод был где-то снаружи,
медленно подбираясь к нему сквозь слои зимней одежды. Он прижался
ко льду и замер, вслушиваясь. Где-то под ним, на глубине не меньше
человеческого роста, льды приходили в движение; в пузырчатых
ледяных пластах, в спаянных полупрозрачных глыбах, проступали
прожилки воды. Жабры застывших рыбин вдруг начинали ощущать,
что вокруг них не холодная твердь, а колкое месиво. В первые секунды
рыбе казалось, что она проваливается куда-то вниз, в темноту, где нет
ни упругой воды, ни замерзшей, и ничто не может поддержать ее на
плаву. Но потом лед, обволакивавший ее глаза, тоже начинал таять.
Глазные яблоки еще не двигались, но уже различали свет — он был
мягким, сероватым и шел откуда-то сбоку. И тогда рыба снималась с
места – она продвигалась размеренно и неспешно, повторяя в своих
движениях изгибы речного русла. Вперед, к поверхности, в прошитый
мелким снегом воздух — такой же холодный, как крошащийся вокруг
ее тела лед, так что и разницы было не различить. Он повернул голову —
в отдалении, там, где линии русла еще были видны, но уже стремились
к недоступной взгляду бесцветной точке, рыбины плыли среди голых
берегов, глаза их не мигали, чешуя тускло поблескивала. Потом он
175
176
заметил, что среди привычной серой рыбы попадаются рыбины с
красными хвостами-шлейфами, с переливающимися гребнями, с
«фонариками», нависающими над выпяченной челюстью; рыбины
цвета опавших листьев, цвета морской лазури и цвета солнца, если
смотреть на него, прищурившись и поднеся к глазам кулаки — будто
бинокли. Он видел, как, поднимаясь из реки, к ним присоединяется
все новая рыба. Снизу, с льдистой поверхности, все они теперь
казались ему шлейфом из плавно плывущих, переливающихся точек,
который смешивался сначала с падающим в реку снегом, потом
— с перьевыми облаками, потом — с мелкими звездами, но все же
выделялся среди них, был заметен внимательному глазу.
И глядя на них, он вдруг подумал, что так же, наверное, движутся
пассажиры, уснувшие на полках поездов, вокруг которых со свистом
рвется воздух. Лица их застыли, обнажены, повернуты к окнам; и
если бы не отблески фонарей, высвечивающие одни складки на их
лицах и оставляющие в тени другие, могло бы показаться, что кроме
этого пребывания в движении нет и не было ничего.
— Эй, вставай, слышишь! Ты слышишь меня? Вот чудак-человек, на
льду лежать. Ты, что, спишь там, что ли? Вставай, нам пора уже. Нам
пора.
Каин
От прежних жильцов мне в наследство достался флюгер. Когда я в
первый раз вошел в эту квартиру, был поздний вечер; я открыл дверь
только что полученным ключом. Квартира была совершено пуста. Я
шел из комнаты в комнату, слыша звук своих шагов. Мне приходилось
двигаться медленно, касаясь стен ладонями. Поверхности сменяли
одна другую, словно пытаясь обманом получить хотя бы немного
ласки — штукатурка, кафель, рыхлая бумага обоев. Я зашел в большую
комнату и остановился. На полу лежал ровный световой блик.
Квадратный блик, вымеренный оконной рамой, будто фонарям,
луне и освещенным окнам домов было мало улицы и повисшего над
городом белесого зарева, и они стремились проникнуть в квартиры, в
замкнутое, геометрически расчерченное пространство, и задержаться
там, приняв форму, понятную глазу. Я сел на пол, прислонившись
спиной к стене. Она была прохладной. Вскоре мне стало зябко, но
я продолжал сидеть, почти не шевелясь. Стена была устойчива, она
была тут до меня, ее положение можно было описать относительно
других стен, относительно дома и города. Я прибыл два дня назад, без
цели, без планов, без записной книжки, без истории, которую я хотел
бы про себя рассказать, без объяснений, которые бы соответствовали
одно другому. Этот город был промежуточной остановкой, я понимал
это. Но в тот момент я хотел слиться с этой стеной, стать таким, как она,
неподвижным, чтобы даже температура моего тела приблизилась к ее
температуре. По окну хлестнула ветка дерева. Поднялся ветер. И тогда
это произошло. Тень в лежащем на полу блике, которую я поначалу
приписал скрещенью оконного переплета, вдруг пришла в движение,
превратилась во взлохмаченную фигурку, размахивавшую руками,
раскачивавшуюся, ударявшуюся изнутри о ребра светового квадрата.
Потом в квадрате стали появляться точки. Они дробили мечущийся
силуэт; заполняли квадрат собой, как если бы его засыпали землей.
«Дождь». Я вскочил, в два прыжка очутился у окна, распахнул его. В
лицо мне ударил ливень. Капли были колкими. Щурясь и прикрывая
глаза рукой, я разглядел в метре от стены, на штативе, латунный
флюгер. Его хвост представлял собой колесо с пластиковыми
перепонками. Если бы не ветер, можно было бы подумать, что внутри
колеса мчится, быстро перебирая лапками, толстая невидимая белка.
Я подождал несколько секунд и закрыл окно. Дождь заливал стекло,
фигурка в квадратном блике стала мутной.
Когда я проснулся, ветра не было. Флюгер был неподвижен. Я лежал
и смотрел на него. Мне хотелось, чтобы он снова пришел в движение.
При свете дня, без тени, пляшущей на полу комнаты, он был бы
просто конструкцией из легкого металла, не лишенной забавности —
если принимать в расчет пластиковые перепонки на хвосте. Я хотел,
чтобы весь ветер остался снаружи. Однако флюгер сделал первый
оборот только когда на улице зажглись фонари. Позже, прожив в
этом городе несколько дней, я узнал, что ветер в нем поднимается по
вечерам и утихает под утро.
В ту ночь снова шел дождь и, глядя на дробящиеся очертания пляшущего
силуэта, чьи жесты, на первый взгляд хаотичные, повторяли простые
движения едва различимого в темноте улицы неодушевленного тела,
в свою очередь, подчиненного розе ветров, я вдруг подумал, что мое
бегство можно если не остановить, то разнообразить. И, может быть,
разнообразя его, раскалывая вектор своего движения на множество
векторов, я получу возможность маневра, вариант перспективы — так
разбросанные на полу осколки стеклянного сосуда иной раз отражают
комнату под углами, непредставимыми для человека, привычного к
177
178
ее цельному отображению. Холодная пустота внутри, растягивающая
и сжимающая время, рождающая из себя оседающие свинцом
туманности, мутные вихри, которые заставляли меня сниматься с
места, покупать билет на первый же поезд, избегать всего, что могло
бы задержать меня — знакомств, домашних животных, пристрастий,
жизненного уклада, мелочей, придающих квартирам обжитой вид,
должна была покрыться панцирем, мозаикой каждодневных событий,
обстоятельств, происшествий, которые бы дробили ее, обманывали,
лишали власти. Я понимал, что эта мозаика должна иметь со мной
как можно меньше общего — иначе бы я получил множество фасеток,
в каждой из которых отражался бы бегущий человечек. И тогда я
решился на кражу. Фрагменты чужих жизней — вот что должно было
стать моим панцирем, моей уловкой, моим хитроумным лабиринтом.
Теперь, едва ли ни впервые, у меня был план. Но недоставало самого
главного. Силы, столь же осмысленной, сколь и случайной — без
нее замышленная мною конструкция осталась бы безжизненным
макетом, жалкой декорацией. Я прислушался. Мне казалась, что
сквозь шум дождя я различаю скрип давно не смазанных втулок
флюгера на укрепленном за окном штативе. И в этот момент мне
стало совершенно ясно, для чего он мне может понадобиться. Ветер,
вот что все решит.
Главное было не встречаться с ними взглядом. Это бы все нарушило.
Флюгер оживал с наступлением темноты; я направлялся туда,
куда указывала его стрелка. Я шел и смотрел людям в окна. Я так и
называл их: окна севера, запада, востока. В южном направлении я
не ходил: стена дома стояла на пути ветра; флюгер никогда туда не
указывал. Перед некоторыми окнами я останавливался. Вскоре я
облюбовал себе несколько постоянных точек наблюдения, обозначив
их номерами. Окном номер один была студия танцев. Номером два —
лавка часовщика, предпочитавшего работать по ночам. Я заметил, что
в полночь он переводил стрелки висевших на стене ходиков на шесть
часов назад, а под утро возвращал их на то место, где они и должны
были быть; номером три — квартира, в которой старушка вязала
шарф. Когда заканчивался шерстяной клубок, она брала следующий
— любого другого цвета. Шарф уходил кольцами в холщовый мешок
у ее ног. За четвертым окном жил ветеринар, принимавший на дому. В
подъезд заходили люди со змеями, выглядывавшими из рукава пальто;
с игуанами на замшевых поводках; с аквариумами, в которых, плавали,
стелясь к дну, огромные серые рыбины; с лисами, свернувшимися
в клубок на голове у своих хозяев. Были еще окна кафе, частных
квартир, окна с занавесками, с комнатными цветами, с доносящейся
из-за стекол музыкой, освещенные лишь ночниками, галогенными
лампами, треугольным всполохом света из-за приоткрывавшейся
двери. Это было так: человек двигался, я прокладывал в уме
траекторию его движения и, улучив момент, выхватывал плывущий
перед ним прозрачный шар; или — срывал с него невидимый плащ
и уносил с собой. На месте похищенных мною предметов тут же
возникали новые; хозяин не лишался украденного. Во всяком случае,
мне хотелось так думать. Я уносил эти вещи домой и примерял их на
себя. «Здесь нужно перебрать весь механизм» — говорил я, щурясь.
Или: «Пора уже спать, мой мальчик. Завтра узнаешь продолжение
про волшебника» — женские голоса давались мне труднее других.
Я не повесил в своей квартире зеркало, предпочтя ему ночное окно.
Мое лицо и фигура были нечеткими, сквозь них проступало движение
веток, мелькали фары проезжавших по улице машин; на моем лице
появлялись круги от дождевых капель, просвечивали пыльные
разводы. «Не выпить ли нам кофе сегодня вечером?» — говорил я.
Или: «Пожалуйста, возвращайся сегодня пораньше». Так, заглядывая
в отверстие камеры обскура, видишь пейзаж с предгрозовым небом,
мельницами, каналами, осенним полем, редкими деревьями, но
забываешь про пустоту внутри коробки.
Но потом все кончилось. Это произошло у окна номер двенадцать
северо-восточного направления, в восемь часов вечера. Накануне
похолодало. Ветер то швырял мне в лицо дождевую взвесь,
оборачивая меня в кокон студенистого воздуха, то отступал — как
старик, пытающийся вспомнить только что забытое слово. Я поднял
воротник плаща. До дома от меня было не больше пяти метров.
Напротив подъезда росло дерево. Влага копилась в бороздках его
коры, оседала к выступающим из земли корням. Так, наверное,
выглядит зимой пустыня, если смотреть на нее из космоса —
после того как прошел ливень, и потоки воды устремляются по
растрескавшимся руслам к ближайшему морю. Дерево было для
меня очень кстати. За стволом, в темноте, меня было не заметно; я
зато видел все очень четко. Я видел комнату. В комнате стоял стол.
За столом сидела женщина. Она печатала на машинке. Рама делила
квадрат окна на три неравные части. Мне казалось, что я вижу перед
собой три разъединенных экрана, и изображение транслируется на
них с разной скоростью — ссутулившаяся фигура с наклоненной
головой, с прижатыми к бокам локтями; пальцы, каждые несколько
секунд нажимавшие на рычажок каретки; лампа с зеленым абажуром,
пачка бумаги на противоположном краю стола.
179
180
Тот порыв ветра, видимо, был особенно сильным. Я услышал, как
воздух бьет в стекло. Я не могу сказать точно, как все случилось.
Видимо, окно распахнулось, ветер ворвался в комнату, закружил
бумажные листы. Женщина подняла руку, защищаясь от ветра; резко
встала, подбежала к окну. Я не успел спрятаться за дерево. Женщина
заметила меня. Она встретилась со мной взглядом. Она не выглядела
испуганной, скорее — удивленной. «Что вам нужно? — спросила она,
— что вы здесь делаете?». Хотя, может быть, это спросила не она, а
я произнес эти слова вместо нее. Все длилось несколько секунд.
Она смотрела мне в лицо, и я чувствовал как мозаика, которую я
так скрупулезно выстраивал, дает трещины, оползает, осыпается
от внешнего воздействия, обнажая то, что должна была собой
закрывать. Мне показалось, что я теряю объем, становлюсь плоским,
способным пропускать сквозь себя свет, стелиться вдоль земли,
мчаться, не ощущая сопротивления воздуха. И тогда я побежал что
было силы, пытаясь спасти то немногое, что еще оставалось. Я взял
билет на первый же поезд. Он отбывал в южном направлении.
Я уехал, но мысленно я продолжаю возвращаться в тот вечер. Каждый
раз я иду одной и той же улицей, ветер подгоняет меня в спину. Но я
иду так не из-за ветра, а потому что я сам выбрал этот маршрут. Ветер
дует все так же сильно, как всегда по вечерам в том городе. Такова
роза ветров. Логика движения небесных тел, создающего циклоны
и бросающего им навстречу антициклоны, не меняющего ни
скорости, ни направления, не терпящего отклонений от выверенных
орбит, в какой-то точке — то ли времени, то ли пространства —
оборачивается россыпью случайностей: мячом, катящимся по пустой
улице; сорванным с петель деревянным ставнем; скованной спазмом
диафрагмой астматика; парусником, мчащимся на риф. Так, пройдя
свой путь по артериям и венам, кровь растекается по лабиринту
капилляров. Я иду по улице и подхожу к знакомому дому. Мне даже не
приходит в голову задержаться перед ним. Я сразу захожу в подъезд.
Первый этаж, я звоню в дверь. Где-то наверху, в одном из лестничных
пролетов, хлопает, разбиваясь вдребезги, окно. Я продолжаю
слышать, как падают осколки, когда дверь открывается и на порог
выходит женщина. Она смотрит на меня удивленно. Я встречаюсь с
ней взглядом.
Я говорю: «Здравствуйте, вы меня, наверное, не помните?»
181
182
КАРТЫ МЕРКАТОРА
Татьяна Данильянц
Тело говорит
Душа отвечает
***
Тело говорит: будь проще.
Душа говорит: не доверяй незнакомцам.
Тело говорит: мы превратимся в пепел.
Тело говорит: во мне скрыт огнь.
Тело говорит: войди в меня глубже, душа.
Душа говорит: неужели мы расстанемся?
Когда будет мор, когда будет глад —
Мы останемся как есть:
Бессмертны.
Душа говорит телу
1
Тело — ты безответственно.
Тебе я не верю.
Ты — самое изменчивое
Из всех изменчивых вещей:
Ненадежное, непостоянное, тленное…
Как тебе верить?
2
Бессловесно ты, бессловесно.
…но, когда в тебе
Распускается сердце,
Алый цветок-лепесток,
Папоротник ночи,
И пускает воздушные корни везде…
Даже трава говорит.
Короткий роман тело-тело
Короткий роман — это, вдруг,
Вспыхнувшее желание.
Много горючего, много воздуха, вдруг, —
Огонь.
— …так, говоришь, тело, все и было?..
— Все так и было, душа:
Бутылку выносило на берег,
А в ней два человечка:
он и она,
Маленьких, беззащитных тéльца,
Одни на песчаном березу моря.
…что теперь делать?
Как разрешить память, душа?
— Ее высокое разрешение —
Должно тут быть, тело,
Или, просто: скользить по времени,
Как по волне или по горе ледяной,
Как по небу идти, вслед за звездой,
Глазами ища
Созвездье Тельца.
Обрывки разговоров, услышанных душой
«И не вспомню его лица…»
«Тело — не храм, а — прочее. Прочее…что?»
«…недосказанное было совершенно»
183
Говорит тело
… тело не врет
…невысказанное (несказанное) больше совершенного
184
Разменяем тело на монеты,
Не на золотые дукаты даже, —
На мизерные копейки,
Потому что:
тело — больше не храм, — правда?
и поэтому ничего не стоит.
Потрясенье (еще возможное) от оргазмов,
без души твое тело ко мне прикасается…
В коллекцию впечатлений вкладываем файл:
…произношу про себя твое имя и пытаюсь вспомнить лицо.
Ни звука. Память не откликается (не отвечает).
…не вспоминается ничего.
Файл стерт.
…
Словом:
Дуб, осина, орешник, сосна;
Жасмин, сирень, акация, бузина.
Когда тело-сердце было храмом:
И мы были:
Смешанный лес.
…
Тело говорит:
Не любишь.
…
Душа говорит:
Отпустила память —
Уже без тебя.
Тело говорит — душа отвечает
— Душа, не будь высокомерной:
Отдавай свою дань суше,
Отдавай свою дань желанию
И его ветру.
Отдавай свою дань морю.
Уважай свои корни, душа:
Мать и отца, сперму, страсть-страх и случайность.
— Созданное из праха — в прах погрузишься,
Тело.
…
Но душа спасена.1
Тлое
Тело-душа признается (в день св. Троицы)
Я в блуде,
Я блуждаю,
Я забываю родное наречие,
Я себя не помню
И тебя забываю:
Лицо близости — лицо друга.
…
Я не знаю:
Что пить и что есть…
Куда идти, куда ехать…
…эти синие цветы выпили все воду…
…
Помоги мне, сердце!
Помоги своей сестре смертной…
Помоги!
Помоги высвободиться на волю!
Волю ветра, волю правды,
Волю синего, волю зеленого…
…
Тело признается душе
…Мы в блуде, мы блуждаем, сестра.
Я лишь ослик, погоняемой похотью мира.
Его страстью, его страхом
и ветром…
…
Но мы с тобой неразлучны.
1 Цитата из стихотворения поэта С. Кареяна
185
Сергей Ивкин
***
Разрушенная больница скорой помощи
в Зелёной роще города Екатеринбурга
186
Нет ни нового неба, ни новой земли.
Тощий ангел сказал мне: — Иди и смотри!
Помолитесь у третьей палаты.
Медсестра накормила зелёным суфле.
Те, кто умер тогда, — засыпали в тепле,
перевозчик не требовал платы.
Нет ни боли живущим, ни радости нет.
Пластик, кафель и камень истачивал свет.
Не делились на агнцев и прочих.
Кто сказал, что Господь не узнает своих?
Принимали всех скопом, а кто на двоих
устоял — оставляли в рабочих.
Здесь на пятом не чувствуешь запаха крыс.
Отложив АКС, я выглядывал вниз —
в перегной, в шевелящийся силос.
Каждый вечер я строю тоннели назад:
запираю засов, закрываю глаза —
тишина, ничего не случилось.
***
мы валуны одной величины
выкладываем в дёрне облучённом
Архангелы, непрочные Чины
медлительна походка заключённых…
над нами просыпается рассвет
и никого нет в мире кроме Бога
и две собаки (и ещё немного)
и три собаки спящие в листве
Ответ чибису
раздвинув обожжённые края
прозренье продирается наружу
что крылья белой бабочки разъяв
двустворчатость жемчужницы нарушив
от зренья и презренья отделив
себя противопо… или заставив
надкусывая солнечный налив
густую крону дерева листает
а впереди по-прежнему темно
а нам не страшно ибо знаем чьи мы
всё получилось как бы так само
и даже черенки кровоточивы
Прощание
чудь начудила да меря намерила
не отпускает вода
снег опускается медленно-медленно
не долетая сюда
осень бессмертная незаменимая
всё веретéница спи
только любовью моею хранимая
вот мои слёзы и спирт
не бездорожие а нежелание
жить где бы либо ещё
эта река не имеет названия
если ты спросишь насчёт
слушают птицы мои откровенности
мой поминальный дымок
чистая нежность без примеси ревности
сахарный в горле комок
187
***
Александру Павлову
озеро с обвислыми краями
выложено белыми камнями
188
небо в центре водного холма
маленькие жёлтые дома
мне пять лет я знаю так бывает
и всегда сирена завывает
ангелы похожи на Ганешу
говорят я ничего не вешу
Апсны (Страна души)
В аду прекрасные селенья...
Константин Вагинов
по коридору света в руке топор
положите на веки мне монитор
здравствуйте что ли керберы трёхголовы
на переправе кони запчасть запчасть
здесь немота начинается прокричась
прямо как дети малые честно слово
документацию можно не подымать
пёхом в Тавду из Лейпцига шли тома
каждый откроет спросит поставит крестик
вот моя комната кресло камин трюмо
нужно купить косметики на ремонт
сколько ты лет сюда не заглядывал вестник
справа Аркадия слева шумит Шумер
волны медуз подсовывают в размер
молча иду вдоль пены дыша отливом
я в эти нарды пляжные не игрок
аппликатура разная между ног
мне недостаточно тела чтоб стать счастливым
Другой жёлтый ангел
Открываю глаза: ни шатров, ни тебе огней.
Зырят двое патрульных сверху: «Давай, вали».
Мне вчера обещали море на тридцать дней.
Все понятно в доску (считай) свои.
Хохотала Маша — бубенчики на башке:
«Оберон, танцуй для нас, Оберон!»
Мы трясли достоинствами в кружке,
и на нас смотрели со всех сторон.
Из трясин Юггота разумный гриб,
а не жёлтый ангел сошёл сюда.
Для чего мне нужен весь этот трип,
для чего всё делается, когда
я стою один на пустом шоссе
со своим убожеством визави…
Отдалённый голос прошелестел:
«Для любви, мой маленький, для любви».
***
вот дерево 109 раз и дым
вот облако вода вода вода
на самом деле не было беды
у нас её не будет никогда
вот наши двери сорваны с петeль
вот эхом отдаётся каждый шаг
мы сочиняем воздух и теперь
еженедельно учимся дышать
189
***
над городом плывут левиафаны
на нитях остановлены машины
190
слепой ребёнок ножницами шарит
ему пообещали элефанта
она пообещала быть инфантой
она пообещала среди женщин
пинать ногою и лететь нагою
над городом плывут аэростаты
и овцы объедают пальцы статуй
***
жди свой товар неразменный живой алтын
губ шевеление в зеркале глухоты
только и гонору что понесло по лоткам
всё что угодно способно уйти с молотка
время разбрасывать время пока не собрат
над абсолютной тайгой остальной циферблат
***
Владиславу Дрожащих
Смотрит ампула плоти в январские рёбра моста:
инженерные рельсы, собором осыпалось небо.
На ладонях моих пресноводная береста.
У Бориса и Глеба
прорастают в глазах голоса, золотые круги.
Вдосталь тянется праздник (рождественский? преображенский?)
от медвежьих голов или до голубиных княгинь,
не мужских и не женских.
Я не ведал других (отворотных? червонных?) болот.
Подстаканник не слышит, когда растворяется сахар.
Невесомое тело в ладонях одежды ревёт,
избавляясь от страха.
***
по камням светящимся впереди
сердце не заложенное кротам
возвращающее-вращающее в груди
(неразборчиво) что-то там
опоздала душа моя проспала
и теперь по воздуху всей стопой
золотые Господи колокола
на корнях сплетённых над головой
***
Ольге Ермолаевой
длинно летит душа
птицей сторожевой
что в кегельбане шар
в бане кровавой вой
выбитый не живёт
клиньями журавли
нищенский перелёт
вот и курлы-курлы
общий созыв на юг
и через зиму вспять
крыльями небо бьют
прямо в полёте спят
191
***
Марине Чешевой
белые зонтики трав ночных
рыбой выныривают из ти...
192
просто все звуки отключены
стрелки забыли перевести
вот и по руслу твоей реки
ходит высокий лев
горькие-горькие огоньки
на берегах дерев
голову листьями обхватив
старый подсолнух спит
долго проходит локомотив
быстро вода кипит
***
о, одиночество мужчин
Андрей Санников
четыре половины четверых
фальцет и щебет над пустой заваркой
смеркается смолкается не жарко
настоем из берёзовой коры
заполнена белёсая посуда
как хорошо не начинать опять
не замечать не повторяться вспять
не видеть всюду
Влюбись в меня, если посмеешь
1.
Созерцание женщины, не соблазнённой мной,
бесит порою. Единственный из мужчин,
имеющий доступ в твою квартиру, зимой
однажды к тебе приезжаю. Молчим
на маленькой кухне в четыре часа утра.
Вся наша жизнь происходит в такой момент.
Ты сама это знаешь: нам никогда не пора.
Вытеснение влаги из глаз доказал Архимед.
2.
В прихожей склад обувных коробок. В одной
когда-то хранил обоймы твои. Поэт —
с вожделением целился, но максимум водяной
поднял на человека за столько лет
оппозиции и партизанской войны.
Вымывая сгустки с твоих волос,
не ощущал никакой вины,
не притянул вины. Не сбылось.
3.
Когда мне сломали нос возле кинотеатра «Темп»,
я полз по асфальту до дома четыре км.
Ребята всего лишь прикалывались по карате.
Первый из них (сказали) загнулся в тюрьме.
В те времена было модно: Вован, Юран.
Каждый как на ладони — одни менты
оставались вне ситуации по дворам.
Второго мне подарила ты.
4.
Позвонила сказать, что мой перочинный нож,
скорее всего, в полиэтилене уже.
Так получилось, что подобрать не пришлось.
Он убежал, если можно сказать о ноже.
Попросила неделю тебя не искать,
мы не знакомы, по физкультуре виделись на горе,
имени даже не знаю. «Конечно, Кать.
Двадцать два года исполнилось нашей игре».
193
194
5.
Помнишь, сидела с нами в домике на Бойцах:
взяли циклы с бормотухой на облепихе, и
я что-то нудно доказывал про отца,
типа сыновний долг — архаизм,
типа моё поколение выбрало zdob-si-zdub.
Ты взяла меня за руку и отвела на ведро.
Протолкнула два пальца мне между губ,
словно ногтями выгребла мне нутро.
6.
Так вот ни разу к слову и не спросил,
что с огнестрельным вышло. «Молчи». Молчал.
Хранил твои вещи, покупал тебе «клерасил»,
укрывал шинелью дедовской по ночам.
Встретил другую. Сделал счастливой. Сам
бегаю в парке, чтобы стряхнуть четверг.
Сердце моё у Анубиса на весах
с каждым биением выше и выше вверх.
***
ночью с балкона удили леща
в лодке Луны пировали с Ли Бо
мне безответно и где ты сейчас
(слепой
парень на площади) о нараспев
мокрою птицей молитву леплю
я выхожу на Центральный Проспект
июль
***
Стекающая сверху нагота.
Резиновое зеркало испуга.
Тот самый выход за пределы круга.
Тот самый выдох за пределы рта.
***
Татьяне Климкиной
1.
вечерний макияж: замазать атавизмы
здесь щупальца у рта здесь жабры вдоль спины
таким как мы хватает оптимизма
хватает нервов ждать падения стены
срезать шипы, щитки и запасные пальцы
(всё отрастает за четырнадцать часов)
чтоб только не шептать очкарику
не пялься
на левый мой висок на правый мой висок
2.
когда придёт вода или проглотит магма
мы даже под землёй попробуем дышать
нас обучали ждать пока не скажет ангел
что может выходить на белый свет душа
не помня ни единого закона
готовиться начать единственный полёт
авось посмотрит Бог с высокого балкона
авось и нас в ладонь из воздуха возьмёт
я так люблю тебя — ты мне меня дороже
я принесу кусок — не выходи туда
не надо, не меняй оттенка этой кожи
ещё огонь грядёт ещё придёт вода
195
Зависть I
196
Не нарезай надо мной круги,
женщина с пястями пустельги,
сердце моё улыбается каждому знаку.
Не существует преград на небесной тропе,
мой звукоряд не под силу прощёлкать тебе —
это такое библейское имя: Инаков.
Белые-белые области нелюбви…
Лишь человеческий неликвид
их переходит в малиновых мокроступах.
Чем набивают здесь люди карманы пальто?
Выйдя обратно, кладут на ближайший лоток
и на трофеи диверсий таращатся тупо.
Дева Обида — тебе прошипел Ярополк, —
что ж я опять утыкаюсь в твой голый пупок,
что мне до чьей-то высокой развесистой клюквы?
Не занавешивай завистью мой окоём:
я отгадал иллюзорное царство твоё —
все 33 превращённые в олово буквы…
Зависть II
Ангелы снова напутали: в этот сквер
в здание с эркерами зачем-то
я попросил поселить меня. Глядя вверх,
начал придумывать интерьер,
белые скатерти и каркадэ (с печеньем).
Вот мне тогда приблазнились вязь оград,
окна на улицу, громкие звуки (джаза).
Нет, всё нормально, правильно, очень рад,
что не по лисьим чаяньям виноград.
Просто забавно, как выпали эти фразы.
Здесь я сидел на лавочке, пил своё
тёплое пиво, рассматривал в приближенье
это окно на третьем (сейчас твоё),
думал о том, что без щебета воробьёв
слова не вставишь, не сделаешь предложенья.
Facebook
так и спросила: ты счастлив? — не было ничего
просто ей нравился мой позапрошлый дом
просто ей нравилось в гости входить в него
просто ей нравились те, кто в нём жил вдвоём
просто ей нравится ставить меня в тупик
здравствуй, Набоков, зря я тебя читал
ну, допустим, плюнешь ей в юзерпик
выключишь комп, вырубишь Jethro Tull
странная штука — счастье. поди — пойми
позже окажется: искренне, не насчёт
вот я нашёл невесту себе в Перми
вот напечатан в Нью-Йорке. чего ж ещё?
сука, — шепчу я, — зачем же ты так со мной?
что же тебе я сделал, чтоб так под дых?
офис пустынный, кофе совсем дрянной,
плоттер, жующий плёнку: кудых-кудых
Куртка
И.
Так полтора года и ходил с надорванным рукавом.
Заклеил обувным, обещал себе,
что пришью погоны, вышивку сделаю, уговорю кого
пришить погоны, вышивку сделать. Без
куртки уехал. Год лежала в Москве
в одной квартире, в Мытищах — в другой.
Потом от друга пришёл пакет.
Поставил в кладовку, развернул через год.
Так и надел, не пришив рукав.
Вышел во двор. Солнце слепит глаза.
Четыре года прошло. Был неправ.
Был неправ, говорю. Неправ, я тебе сказал.
197
Два стихотворения
198
1.
Ты же слышишь этот неумолкаемый шёпот
Тише шороха в библиотеке
Лишних слов, небольших замечаний
Ложных, вычурных, несусветных
Это бесы, — прошептала мне Ася:
Лето кончилось — вот и резвятся
Ветер поднимается — будет ливень
Чай поставим — они приутихнут
2.
Травы собирали на побережье
Трассы разворачивали за бампер
Тратились на кольца, на амулеты
На обещания вечного счастья
Кольца рассыпались — передарились
Сердце отболело и перестало
Птицы прилетают, садятся
Долгие ведут разговоры…
Регина Мариц
сайгак
я слышала бубен растущего льда
на поздней реке
и знала что будет и что — никогда.
как пела мне ночь горловую звезда
на сколотом с волн языке...
холщовая степь, каменистый убор
и небо в ногах.
я знала, что север — откуда простор.
там медленный дом, там предел и повтор,
там белый танцует сайгак.
я помнила танец и танец ждала,
терпела родство
и знала, что ближний куёт удила,
что белого мяса хотят вертела,
а дальние ждут моего.
как бубен звенит и окрепла вода...
танцует сайгак.
я знаю что было и что — навсегда:
река горловая, степная звезда
и север — так молод и наг.
Чюрлёнис
*
— ты коростель! — кричал, — я знаю лучше.
последний злак поёт, ложись и слушай.
по горлу — родина, исход неведом,
и звук колосьями — по сердцу неба.
а небо, что оно? columba Domini.
ты коростель — шептал, — ты птица дольняя.
твой голос — лезвие, твой голос — ухо.
споёшь небесное, и станет глухо.
199
**
он так просил!..
200
он чёрной милости просил:
дойти, дойти! нет боли, голоса и сил,
и мёрзнет лоб, и небо ходит ходуном,
и пот — взахлёб, и свет — навзрыд...
но всё одно
негадан вход, неволен выход,
а в полях
всё та же кровь
и тот же пересыльный шлях.
о, слово — плоть того, кто непроизносим...
...и кто на зов — дарует зов.
он так просил!..
***
ей имя было рай
ей голос был в аду
по лезвию шаги
голубка против сердца
проросшие слова
в глухую борозду
и злаки до земли
и небо до младенца
рыба-рыбица
небо провисло клочьями — сыплется на глазах.
ангелы потолочные выпали из гнезда.
солнце — кукушка жёлтая: нате вам кукушат.
время прогнулось жёлобом, все по нему спешат.
кто-то пускает мельницу: сколько, кому, почём.
делится на безделицы всё, что не горячо.
кто-то глядит на улицу, радуется — весна,
сохнет земля, рубцуется — гладко, дозелена.
ходят слова на цыпочках, кто говорит — чужой.
голос мой — рыба-рыбица с зябликовой душой.
201
День-одолень
*
день, день, день, день
плещется слово в строчке
словно и не был апрель, апрель
вымолчанный в рассрочку
тенькает где-то: разлей, разлей
легче нести пустое
день-одолень, день-одолень
на посошок и стоя
**
где упала ничком перекатная дрожь
неоплатная ложь
/отвернись и не трожь/
я живу и не верю ладонным
и в трясучих держу перочинный стальной
/завиток золотной
да слеза над скулой/
а в упрямых негромкое слово
ничего тяжелей перевитых корней
перебитых стеблей
/всё о ней да о ней/
ничего ненадёжней заслонов
и святых не отместь, и земных не отвесть
и весенняя взвесь
как дочерняя месть
вперекор, вперехлёст, по ладонным
***
как сойти с убегающей улочки
и не встать соляным в перекрёстке,
если речь не по месту получена
и места небесам не по росту?..
202
перемелется ли, перебродится,
я вернусь ничего не забывшей,
приложить подорожником родину
к этой незаживающей жизни.
она бежит
она бежит, бежит по краю,
не чуя неба на краю,
и жаворонки обмирают,
узнав по голосу свою.
желает вызнать всяк охотник
откуда лад, откуда звук,
какого рода и прихода,
и отчего светло вокруг.
а сколько вслед хулы расхожей
и сколько будет впереди...
непостижимо тонкокожа,
недостижимая, дай боже...
...а может быть — не приведи?..
Август
*
Ей приснилась ковыльная, крымская,
карамельная степь на ветру,
где по-девичьи облако прыскало
перед близкой грозой.
Поутру
вышел дождь — лепестковый, ромашковый —
вымыл в комнате окна и пол.
Что ж такого привиделось тяжкого,
что так мертвенно тянет подол?
**
Август ранен зарёй навылет,
и бессмертник зажёг соцветья.
Степь несётся тропой ковыльей
и несёт на ладонях ветер.
Голос ветра слегка надтреснут,
то нальётся волной, то схлынет.
Вяжет губы неспетой песней
привкус лета слегка полынный.
Август гаснет во сне хворобном,
ветер гасит бессмертник.
Росно.
Шевелится в степной утробе
нежеланный ребёнок —
осень.
Сказочка
ни гром не грянул, ни славянка
во облацех светла вода
и одноногий оловянный
стоит, влюблённый, у пруда
летают хищные стрекозы
обмякла на весу сирень
и хлещет востроногий воздух
ручных людей и дикий день
мужчины сходят на галеры
а женщины вершат супы
их спины потные от веры
их плечи на покат судьбы
их солнцу солоно и вкусно
крыло ребячьего утра
в котором лебеди и гуси
и оловянный у пруда
203
Наталья Макеева
Отчёт о реальности
204
В таком большом и страшном мире
Невразумительная связь
Внезапных единиц с нулями
Дрожит и норовит пропасть.
Кошмар — четыреста четыре —
Налить перцовки и рыдать.
В таком большом и страшном мире
Гуляку-сына ищет мать.
И дочь немного неодета,
Но не трезва и не пьяна.
И цифровое её тело
Ест мегабайтами толпа.
Ну, а в моём мирке уютном
Совсем другой открылся вид –
В тиши на лестничной площадке
Сосед зарезанный лежит.
Фатализмъ
Не пришла смс-ка кошмара
И уже восемнадцать минут
Я гадаю на гуще кофейной
И, похоже, меня не убьют.
Не зароют за городом в яме,
Не утопят в ручье по частям.
И мой череп лихие ребята
Не покажут на пьянке друзьям.
Жить и жить мне, баклуши пиная,
Поедая птенцов из гнезда,
Смс-ки кошмара кидая
И тоской заливая года.
Русалка
Рыбьей кровью испортились листья
На столе мирового распада,
И внезапно заброшенный невод
Прошептал «не волнуйся, так надо».
Так проплакала старая дева,
Отдаваясь случайному зверю.
Мировое засохшее древо
Не заметило эту потерю.
В окруженьи невиданных специй
В гуттаперчевом сне формалина
Пела ей колыбельные песни
Разложеньем пропахшая глина.
Кошмар
Кошмар придёт. Он будет неслучаен.
Несимметричен и с похмелья злой
Усядется на троне мирозданья
С наполовину бритой головой.
В его глазах пожары отразятся
И бед людских бесчисленный поток.
И очень скоро взрослые и дети
Столпятся у его немытых ног.
Сгниёт в канаве старый ретранслятор,
Вернутся тараканы из МО,
И усмехнётся с синего экрана
Когда-то удалённое письмо.
И в небесах иссиня-чёрных голос
На все вопросы скажет только «нет».
И, помолчав над скорбною картиной,
Объявит миру пламенный Reset.
205
2012
206
На грани сезонов в пыльце и печали
Собою венчаю венец.
И мир оглушённый уже не играет
Задорною связкой сердец.
Лежит и тоскует в тепле полушарий
И Нового года не ждёт.
И разные твари, изнемогая,
Стремятся под иго моё.
И снова целуют меня и ласкают,
И нежности говорят
Все звери, попавшие в Рай,
Все люди попавшие в Адъ.
Я поцелую губы темноты
Привычна дрожь в изнеженных руках,
Всесильна городская паранойя.
Я прогоняю мимолетный страх,
Но кто-то мрачный снова встал за мною.
Но кто-то ждет, когда начнется сон
Но кто-то выжидает откровенье
И пьет его, перемешав со льдом,
Вздыхая о потерянных мгновеньях,
Моя странный брат, моя немая тень,
Мой поводырь по скомканной постели
Он за спиной, он тянется к рукам
И отступает в сумрак новой тени.
Безудержна лиловая печаль
На простыне заснеженного морга.
Я поцелую губы темноты
И провалюсь в утробу горизонта.
Горизонтально, чýдно, впопыхах,
В какой-то безымянной подворотне
Я превращусь в начало всех начал
И провалюсь в утробу горизонта.
Привычна дрожь в изнеженных руках —
Печать согласия на радужную мессу,
Где я целую губы темноты,
Надеясь, что на третий день воскресну.
Как прекрасен гроб мой…
Как прекрасен гроб мой зимний —
Позвоночками шурша,
Тихо стряхивает иней,
Просыпаясь неспеша.
Поднимается, прощаясь
С полюбовницей-пургой,
И, посмертие скрывая,
Отправляется домой.
Как прекрасен гроб весенний!
Ткущий кружево фаланг,
Над тревожно-томной шеей
Совершая свой обряд.
Как прекрасен гроб мой летний —
Так и хочется плясать.
Ай, уловки! Ах, затеи!
Сказок - полная кровать!
Лето корчится по крохам,
Лето скачет по гробам.
Через семь гробов с прискоком
Так и катит в гости к вам.
Как прекрасен гроб осенний —
Сонных листьев торжество,
Царство снов, грибов и лени:
Полезай скорей в него.
И, не мудрствуя лукаво,
Да не тратя лишних слов,
Воспевай, свернувшись тихо,
Мой прекрасный зимний гроб.
207
***
Предзакатное отречение.
В черном круге теней венчание.
Словно листья в прохладном сумраке
Ветер носит слова случайные.
208
Пыль и пепел, сплетаясь в танце,
На покой провожают Солнце.
Ночь идет, размывая краски,
А за дверью Луна смеется.
Через шаг — ее царство странное,
Через миг — ее власть над странами —
До утра, петушиной радости
И рассвета открытой раны.
Новая красота
Голые птицы клюют терпеливо
Крупные зерна двоичного кода
В небе давно назревают процессы
Слово «молчание» среднего рода
В горле слова застревают костями
Нефть обнаружена в стратосфере
Вышками в небо врезается голод
Черные струи стекают на землю
Вязкая плоть ожидает сигнала
В холоде душном стелиться горазда
Дело для тонкой невидимой спички
Бешено. Празднично. Ярко. Прекрасно.
Другой
(читая Мамлеева)
Эскиз экстаза,
Пророк порока.
Старуха порчу
Наводит плохо
На плеши — леший,
На харе — храпы
У мамы — мимо,
На попе — папа.
И так, и эдак,
И чтобы было,
И в Рай без визы,
И в Ад без мыла.
Знаток заточек,
Задрочка дочек.
Бег одиночек
Всегда неточен.
Макет момента
Пакет прихода
Фантомный фаллос
Громоотвода
Бесшумной шубой
Убой укрыли
Под прессом ссоры
Под пеплом пыли.
Экстаз эскиза,
Порок пророка
И в Ад без визы,
И в Рай без бога.
Без блефа бездна
Всосёт любого —
Охватит нежно,
Обступит плотно.
В холёном теле
Дрожа нелепо,
Ты тоже кончишь
Под хохот неба.
209
Новогоднее
Как жутко градусы холодят
В день тридцать первое декабря
210
Трещит кора и дыханье стынет
И Новый год никого не минет
Настойка двадцать, а водка — сорок
Подарки стынут костьми в сугробах
Того кто вылез из снежной комы
Под ёлкой шумно едят фантомы
С дедом Морозом по небу мчится
Ракета новенькая С-300
Снегурка резво косою машет
И нет на свете девицы краше
В коробках ярких несут злодеи
Ножи и ружья для новой цели
Под вой небесный, под клёкот грязи
Пробьют куранты и будет праздник.
Как солнце
Я хочу быть как Солнце огромной
Я хочу умирать на закате
Чтобы гнусные скользкие черви
Не гоняли меня по палате
Чтобы мысли в извилинах пыльных
За мои костыли не цеплялись
Чтобы круглая, жёлтая, злая
Я по белому свету каталась
И на нежных ладонях пустыни
Штабелями губила туристов
Чтобы взвыли от пламенной скуки
Телезрители и гуманисты
Досидев до последней трансляции
И проплакав от чистого сердца
Понесли свои серые кости
Под моими лучами погреться.
Из ничего
Невзрачных слов скупой улов
Качает гроздьями голов
Трясёт позорищами снов
Кто был готов — всегда готов
И провод поводов торчит
И схема призрачна на вид
И птицы вешние летят
Занюхать смертью жизни яд
В своей немыслимой грязú
Луна неполная сквозит
И, небу выпустив кишки,
Опять звереет от тоски
Гора родит мышей и крыс
Ты им нечаянно приснись
И водной глади хризолит
Тебя когда-нибудь родит
Вирус
Точка не сборки
Раненный кластер
Ваших провалов
Плачущий мастер
Вирус я вирус
И тело моё
Ловит очкастое
Профессорьё
Сбой. Неудача.
Злая ошибка.
Стон оргазмический
Жёсткого диска
211
Вирус я вирус
И тело моё
Лапает хищное
Профессорьё
Я улыбаюсь
Я пропадаю
Лунная патока
Пена морская
212
Вирус я вирус
Семя распада
Проклят заранее
Раем и Адом
Без человека
Ада и Рая
Гадом бессмертным
Цифры ломаю
В недрах земного
Жёсткого диска
Былью останусь
Ныне и присна
Y/N?
Расцеловать бумажные цветы,
Слезами глицериновыми плача,
И, кетчупом измазав рукава,
Послать на бойню плюшевую клячу.
Как будто подивиться новизне,
Слегка моргнув фракталом макияжа,
Когда курсор повиснет носом вниз
И зеркальце не этот свет покажет.
Как холодна командная строка —
Экран чернеет сталью вороною.
И ноготок над клавишей замрёт:
Format complete, my darling. Yes or No?
Цитадель
Осип Мандельштам
Фрагменты из статьи «Скрябин и христианство»
Христианское искусство всегда действие, основанное на великой
идее искупления. Это бесконечно разнообразное в своих проявлениях
«подражание Христу», вечное возвращение к единственному
творческому акту, положившему начало нашей исторической эре.
Христианское искусство свободно. Это в полном смысле слова
«искусство ради искусства». Никакая необходимость, даже самая
высокая, не омрачает его светлой внутренней свободы, ибо прообраз
его, то, чему оно подражает, есть само искупление мира Христом.
Итак, не жертва, не искупление в искусстве, а свободное и радостное
подражание Христу — вот краеугольный камень христианской
эстетики. Искусство не может быть жертвой, ибо она уже совершилась,
не может быть искуплением, ибо мир вместе с художником уже
искуплен, — что же остается? Радостное богообщение, как бы
игра отца с детьми, жмурки и прятки духа! Божественная иллюзия
искупления, заключающаяся в христианском искусстве, объясняется
именно этой игрой с нами Божества, которое позволяет нам блуждать
по тропинкам мистерии, с тем чтобы мы как бы сами от себя
напали на искупление, пережив катарсис, искупление в искусстве.
Христианские художники — как бы вольноотпущенники идеи
искупления, а не рабы и не проповедники. Вся наша двухтысячелетняя
культура благодаря чудесной милости христианства есть отпущение
мира на свободу — для игры, для духовного веселья, для свободного
«подражания Христу».
Христианство стало в совершенно свободное отношение к искусству,
чего ни до него, ни после него не сумела сделать никакая другая
человеческая религия.
Питая искусство, отдавая ему свою плоть, предлагая ему в
качестве незыблемой метафизической основы реальнейший факт
искупления, христианство ничего не требовало взамен. Поэтому
христианской культуре не грозит опасность внутреннего оскудения.
Она неиссякаема, бесконечна, так как, торжествуя над временем,
снова и снова сгущает благодать в великолепные тучи и проливает ее
живительным дождем.
Нельзя с достаточной силой указать на то обстоятельство, что своим
характером вечной свежести и неувядаемости европейская культура
213
214
обязана милости христианства в отношении к искусству.
Еще не исследована область христианской динамики, деятельность
духа в искусстве как свободное самоутверждение в основной стихии
искупления, в частности, музыка.
В древнем мире музыка считалась разрушительной стихией.
Эллины боялись флейты и фригийского лада, считая его
опасным и соблазнительным, и каждую новую струну
кифары Терпандру приходилось отвоевывать с великим трудом.
Недоверчивое отношение к музыке как к подозрительной и темной
стихии было настолько сильно, что государство взяло музыку под
свою опеку, объявив ее своей монополией, а музыкальный лад —
средством и образцом для поддержания политического порядка,
гражданской гармонии — эвномии. Но и в таком виде эллины не
решались предоставить музыке самостоятельность: слово казалось
им необходимым, верным стражем, постоянным спутником
музыки. Собственно чистой музыки эллины не знали — она всецело
принадлежит христианству. Горное озеро христианской музыки
отстоялось после глубокого переворота, превратившего Элладу в
Европу.
Христианство музыки не боялось. С улыбкой говорит христианский
мир Дионису: «Что ж, попробуй, вели разорвать меня своим менадам:
я весь цельность, весь — личность, весь — спаянное единство!» До чего
сильна в новой музыке эта уверенность в окончательном торжестве
личности, цельной и невредимой: она — эта уверенность в личном
спасении, сказал бы я, — входит в христианскую музыку обертоном,
окрашивая звучность Бетховена в белый мажор синайской славы.
Голос — это личность. Фортепиано — это сирена. Разрыв Скрябина с
голосом, его великое увлечение сиреной пианизма знаменует утрату
христианского ощущения личности, музыкального «я есмь».
Бессловесный, странно немотствующий хор Прометея — все та же
опасная, соблазнительная сирена.
Католическая радость Бетховена, синтез Девятой симфонии,
сей «белой славы торжество» недоступно Скрябину. В этом смысле
он оторвался от христианской музыки, пошел своим собственным …
Дух греческой трагедии проснулся в музыке. Музыка совершила
круг и вернулась туда, откуда она вышла: снова Федра кличет
кормилицу, снова Антигона требует погребения и возлияний для
милого братнего тела.
Что-то случилось с музыкой, какой-то ветер сломал с налету
мусикийские камыши, сухие и звонкие. Мы требуем хора, нам
наскучил ропот мыслящего тростника... Долго, долго мы играли
музыкой, не подозревая опасности, которая в ней таится, — и пока
— быть может, от скуки — мы придумывали миф, чтобы украсить
свое существование, — музыка бросила нам миф — не выдуманный,
а рожденный, пенорожденный, багрянорожденный, царского
происхождения, законный наследник мифов древности — миф о
забытом христианстве
...виноградников старого Диониса: мне представляются закрытые
глаза и легкая, торжественная, маленькая голова — чуть опрокинутая
кверху: это муза припоминания — легкая Мнемозина, старшая
в хороводе. С легкого хрупкого лица спадает маска забвения —
проясняются черты; торжествует память — пусть ценою смерти:
умереть значит вспомнить, вспомнить значит умереть... Вспомнить во
что бы то ни стало! Побороть забвение — хотя бы это стоило смерти:
вот девиз Скрябина, вот героическое устремление его искусства!
В этом смысле я сказал, что смерть Скрябина есть высший акт его
творчества, что она проливает на него ослепительный и неожиданный
свет.
....окончена — война в полном разгаре. Всякий, кто чувствует себя
эллином, и ныне должен быть на страже — как две тысячи лет назад...
Мир нельзя эллинизировать раз навсегда, как можно перекрасить
дом... Христианский мир — организм, живое тело. Ткани нашего мира
обновляются смертью. Приходится бороться с варварством новой
жизни — потому что в ней, цветущей, не побеждена смерть! Покуда
в мире существует смерть, эллинизм будет творческой силой, ибо
христианство эллинизирует смерть...Эллинство, оплодотворенное
смертью, и есть христианство. Семя смерти, упав на землю Эллады,
чудесно расцвело: вся наша культура выросла из этого семени, мы
ведем летоисчисление с того момента, как его приняла земля Эллады.
Все римское бесплодно, потому что почва Рима камениста, потому
что Рим — это Эллада, лишенная благодати.
Искусство Скрябина имеет самое прямое отношение к той
исторической задаче христианства, которую я называю эллинизацией
смерти, и через это получает глубокий религиозный смысл.
...есть музыка — содержит в себе атомы нашего бытия. Насколько
мелос, в чистом виде, соответствует единственному чувству
личности, как его знала Эллада, настолько гармония характерна
для сложного послехристианского ощущения «я». Гармония
была своего рода запретным плодом для мира, не причастного к
грехопадению. Метафизическая сущность гармонии теснейшим
образом связана с христианским пониманием времени. Гармония
— кристаллизовавшаяся вечность, она вся в поперечном разрезе
215
времени, который знает только христианство. ...мистики энергично
отвергают вечность во времени, принимая этот поперечный разрез,
доступный только праведным, утверждая вечность как сердцевину
времени: христианская вечность — это кантовская категория,
рассеченная мечом серафима. Центр тяжести скрябинской музыки
216
лежит в гармонии: гармоническая архитектоника........
Переводы
Уоллес Стивенс
Wallace Stevens
Три путника в ожидании восхода солнца
Three Travellers Watch the Sunrise (1916)
Пьеса в одном действии
Действующие лица:
3 китайца
2 негра
1 девушка
(Густой лес на вершине холма в восточной части штата Пенсильвания.
В правой части сцены, за кустами, видна дорога. Раннее утро в августе.
Действие происходит в середине 10-х годов ХХ века.
Когда занавес поднимается, сцена пуста. Отчетливо слышно, как
в лесу скрипит дерево. На дороге появляется НЕГР с фонарем в руке.
Скрип повторяется. НЕГР проходит через кусты, поднимает фонарь,
вглядывается в чащу леса. Свет от фонаря падает на темный предмет
среди ветвей. НЕГР в страхе отступает, опускает фонарь, пересекает
сцену и скрывается налево в лесу.
Вслед за ним на дорогу выходит второй НЕГР, тоже проходит через
кусты и выходит на середину сцены. В руках у него две корзины,
которые он оставляет в кустах. За ним на дороге появляются три
КИТАЙЦА, одетые по-европейски, один из которых несет фонарь.
Останавливаются).
2-ой КИТАЕЦ
Если хочешь
Найти поэзию в наши дни,
Ищи ее с фонарем.
(Смеются).
3-ий КИТАЕЦ
Я бы лично нашел и без фонаря —
Ночью, в августе,
Когда не видать ни зги,
И только роса поблескивает на соломе.
217
(2-ой НЕГР подзывает их, и они подходят к нему. 1-ый КИТАЕЦ —
низкорослый, средних лет, полноватый и слегка чудоковат. 2-ой —
среднего роста, худощавый, волосы с проседью; видно, что он человек
разумный и душевно чуткий. 3-ий — юноша, погружен в себя и в
дальнейшем не проявляет к происходящему особого интереса).
218
2-ой КИТАЕЦ (глядя на корзину)
Росой любуются —
И пить ее нельзя,
А мы забыли питьевую воду.
И всё-таки я рад,
Что встречу тут восход.
С тех пор, как мы покинули Пекин,
Ни разу...
Я помню:
Им был полон дверной проём,
И мне напоминал он
Лепет женщины.
1-ый КИТАЕЦ
Никогда
Я не встречал восход.
Но если нет воды,
Давайте есть арбуз —
Он где-то там, в корзинах.
(Тем временем 2-ой НЕГР уже открыл корзины. Вытаскивает и подает
1-ому КИТАЙЦУ арбуз).
Ручья поблизости тут нет, случайно?
(2-ой НЕГР вытаскивает из корзины бутылку т ставит ее около 3-го
КИТАЙЦА).
2-ой КИТАЕЦ (обращаясь к 3-му)
Вот и бутылка для воды. Фарфор!
(2-ой НЕГР вытаскивает из корзины национальные китайские костюмы
из красного, голубого и зелёного шёлка. С его помощью КИТАЙЦЫ
переодеваются, не прерывая действия и садятся на землю полукругом,
лицом к зрительному залу).
3-ий КИТАЕЦ
Вот и вода
(Берёт бутылку и ставит ее в центр. Обращаясь ко 2-му КИТАЙЦУ)
Я буду пить водицу пустоты —
Она не хуже ваших умозрений.
(Обращаясь к 1-му КИТАЙЦУ)
Или арбузов.
1-ый КИТАЕЦ
Только не спешите
Поведать мне,
Чем жажду утолять.
2-ой КИТАЕЦ
Куда как лучше всяких умозрений было б...
(Роется в карманах, достает книгу, читает вслух)
«И двор тогда познал
Вкус бедности и запустенья,
Толпа нарушила его уединенье —
Людишки вторглись, каждый со своим:
Страданьем, жалостью, сочувствием и болью».
(Из леса доносится скрип дерева)
О, да! Об умозреньи сказано
На сто процентов верно.
Сюда добавить бы ещё поэтов,
Мудрецов, аристократов дохлых
И нефрит.
1-ый КИТАЕЦ
Нефрит-то тут причём?
И мудрецы?
Наверняка поблизости
Ручей журчит.
(Обращаясь к НЕГРУ, который только что достал из корзины кувшин)
Наполни до краёв и возвращайся.
(НЕГР достаёт большую свечу и протягивает её 1-му КИТАЙЦУ.
Затем, взяв кувшин и фонарь, уходит направо, в лес. 1-ый КИТАЕЦ
зажигает свечу и ставит ее на землю рядом с бутылкой).
3-ий КИТАЕЦ
Фарфора отрешённость
Не одолеть толпе.
1-ый КИТАЕЦ (саркастически)
Фарфор!
219
3-ий КИТАЕЦ
Отрешённость эта
Напоминает отрешённость солнца,
Когда оно вот-вот коснётся
Лучами стёкол.
220
1-ый КИТАЕЦ
У-ух!
2-ой КИТАЕЦ
Допустим, что свеча — светило,
А бутыль — земля.
Вот вам пример,
Ходивший у отшельников
На поводке:
Чем отличается модель от сверх-оригинала?
В примере нашем
Красная бутыль — земля.
Но стоит солнцу осветить её,
Как все предметы
Выглядят иначе.
А солнцу —солнцу наплевать,
Ему и дела нет,
Как выглядит все на планете.
3-ий КИТАЕЦ
Есть, есть особые минуты,
Вот, как сейчас, когда оно ещё не вышло,
Когда ещё нельзя предугадать,
Из чьей породы выползла бутылка:
Фарфор ли это иль стекло —
Венецианское, египетское...?
Впрочем, иногда
В уединеньи,
Когда горит свеча, вот так же
Потрескивая тихо,
(Поднимает свечу)
Подумаешь невольно:
Свет прекрасен.
Такова и отрешённость солнца
Перед восходом, прежде чем оно
Коснётся стёкол.
(Ставит свечу на место).
1-ый КИТАЕЦ (покачивая головой)
Всё это абстрактно,
Как фарфор.
2-ой КИТАЕЦ
В подобной отрешённости — свой шарм,
Та красота, к которой вкус
Имели при дворе.
В безветренных проснувшись павильонах,
Они вникали в утренний настой
И красоту фарфора.
Всё, чем любовались при дворе,
Единым цветом обладало
И совершенством форм,
И представало в истинных лучах.
(Указывает на свечу)
Там ни за что не стали бы смотреть
На лопнувший кувшин
На блёклые цвета,
И тусклое стекло.
Им не знаком был недостаток света.
(Открывает книгу. Многозначительно)
Когда-то при дворе известен был
Лишь принцип красоты.
В своём уединеньи
Не ведали они ни мудрости, ни чувств,
Которые возникли с нищетой
И запустеньем,
Сочувствием и болью.
(Пауза)
Всё дело в том, что люди
Пренебрегли уединеньем.
(Вновь из леса раздаётся скрип дерева. 1-ый КИТАЕЦ на мгновенье
оборачивается)
1-ый КИТАЕЦ (задумчиво)
Даже в самой цепкой руке
Пламя свечи...
2-ой КИТАЕЦ (с жестом пренебрежения)
Люди вторглись —
Вот в чём дело.
Вы представьте:
221
222
На бутылке
Нарисованы мы трое,
Как сидим мы тут в лесу.
Поднеся свечу к бутылке,
И отшельник,
Одиноко обитающий в лесу,
Удивился бы, наверно,
Если б нас изобразили
В виде воинов свирепых.
И свеча бы задрожала
В его высохшей руке.
А теперь вообразите,
Будто нас изобразили
В виде жёлтых мертвецов —
Он, наверное, не смог бы
Видеть нас без содроганья,
А потом, рыдая горько,
Уронил бы он свечу.
Доведись бы государю
Подержать тогда свечу, —
Он забыл бы о фарфоре
Ради пошлого рисунка
На поверхности земли, —
Этой крашеной бутылки.
3-ий КИТАЕЦ (пожимая плечами)
Пускай огонь пылающей свечи
Прекрасен. Мне неприятно,
Когда толпа врывается в покои.
Как я тоскую
По тишине уединённых павильонов!
И всё-таки, быть может,
Прекрасное прекрасно, лишь поскольку
Имеет отношение к самим
Ценителям. И точно так же
Мерзкое,
Высокое (указывает на небо),
И низкое (указывает на свечу).
И даже солнце, когда восходит.
(Насмешливо, обращаясь к 1-му КИТАЙЦУ)
Сыграйте нам что-либо
На эту тему.
(Встаёт)
1-ый КИТАЕЦ (в раздумьи)
Я знаю песню под названием
«Служанка и госпожа».
Она не увлечёт
Ни императора, ни мудреца.
И всё же, в данном случае, она придётся к месту:
Ведь если дело только в нас самих,
То, значит, солнце, как и прочий мир,
Зависимы от нас.
3-ий КИТАЕЦ
Жаль, что она о женщинах,
Но всё равно, исполни её.
(Достаёт из корзины музыкальный инструмент и протягивает его
1-му КИТАЙЦУ. Пока тот поёт, не в такт аккомпанируя себе, 3-ий
КИТАЕЦ достаёт из корзины предметы сервировки чайной церемонии.
Ракладывает фрукты. 1-ый КИТАЕЦ наблюдает за ним, 3-ий КИТАЕЦ
не обращает ни на что внимания и сидит, уставившись взглядом в
землю).
1-ый КИТАЕЦ
Резким голосом сказала госпожа:
«На чужбине будет часто вспоминать
Камни белые возле моих дверей».
А потом служанку вдруг оборвала:
«Замолчи, — сказала в ярости. — Не пой!»
И служанка прошептала, побледнев:
«На чужбине часто будет вспоминать
Камни белые возле её дверей,
Но меня увидит снова у окна.
На чужбине он припомнит мой наряд —
Цвет зелёный, не бывает зеленей.
Я надела это платье для него,
Когда в сумерках он стал прощаться с ней».
И потупив долу узкие глаза,
Обозлившейся сказала госпоже:
«Для себя я больше не пою».
3-ий КИТАЕЦ
Тут не выдержат и камни у дверей,
Равнодушие, как бабочка, вспорхнёт.
(Смеются).
223
1-ый КИТАЕЦ
Из одежды тайно выскользнет игла.
2-ой КИТАЕЦ
Вот он, кажется, наш чёрный человек.
224
(Возвращается 2-ой НЕГР с кувшином воды, отдаёт его 3-му КИТАЙЦУ.
Он явно взволнован. Время от времени 1-ый КИТАЕЦ ударяет по
струнам музыкального инструмента. 3-ий КИТАЕЦ, повернулся налево
и внимательно всматривается вглубь леса, откуда только что вернулся
2-ой НЕГР).
3-ий КИТАЕЦ (обращаясь к НЕГРУ)
Ты забыл фонарь в лесу.
Вон, он светится сквозь листву,
Напоминая мне Венеру,
Мерцающую сквозь облака.
(НЕГР молча усмехается. Садится справа, позади КИТАЙЦЕВ).
1-ый КИТАЕЦ
Или перезревшую ягоду
Среди листвы.
(Смеются)
Вчера вечером я узнал,
Что где-то здесь, на холме
Ищут в сыром лесу
Какого-то итальянца —
Говорят, он исчез
Вместе с дочкой
То ли своего друга, то ли соседа.
2-ой КИТАЕЦ (доверительно)
По-моему, все вы в курсе
Этого тайного бегства —
Слышали и шаги беглецов,
И шум погони.
1-ый КИТАЕЦ (Видно, что разговор его забавляет)
Это не тайное бегство.
Многие видели, как молодой человек
Долго карабкался вверх по горе,
Напоминая при этом
Взмогшего от усердия
Актёра-трагика.
Вечер — лучшее время
Для этаких представлений.
Он – из породы «отверженных».
2-ой КИТАЕЦ
Ну же, скорее
Переходите к даме.
1-ый КИТАЕЦ (дважды ударяет по струнам, как бы предваряя этим
свой дальнейший рассказ)
К ней можно подходить по-разному.
Я бы сказал,
Что возможны столько точек зрения,
Сколько существует сторон у этой бутылки.
(указывая на бутылку для воды)
Судя по описаниям,
Она красавица.
(Смеются. 1-ый КИТАЕЦ, глядя на 3-его, вновь ударят по струнам. 3-ий
КИТАЕЦ зевает. 1-ый продолжает нараспев)
Она прекрасна как фарфор
Фарфоровый бутылки для воды.
(перебирает струны)
В цвету она. Согласно описаньям.
А посему и песня
Приобретает кровавый цвет.
(Ударяет по струнам. Слышится скрип дерева в лесу. 1-ый КИТАЕЦ
дотрагивается до колена 2-ого, привлекая его внимание к этому звуку.
Они сидят спиной к лесу. Тем временем постепенно светает, и тёмный
предмет среди ветвей виден всё более отчётливо. Однако до конца
действия рассвет полностью так и не наступит).
2-ой КИТАЕЦ (обращаясь к 1-му)
Дерево поскрипывает
На ночном ветру.
3-ий КИТАЕЦ (пожимая плечами)
Там не услышишь,
Как оно скрипит:
В безветренных,
Закрытых павильонах.
225
226
1-ый КИТАЕЦ
Итак, мы вправе ожидать,
Что наш отшельник со свечой
По-философски подойдёт
К балладе и её сути —
Пропавшей девушке в цвету.
Возможно, даже государь
Вскричал бы: «Посветите!»
Однако, чем приятней нам
Балладу эту слушать,
Тем, увы, печальнее
Её финал.
Итак, известно нам,
Что девушка бедна,
И значит, дрогнула свеча
В руке отшельника. Вот
Чьи-то тени брызнули в кусты,
И государь, держа фарфор
За горлышко, ...
Болтали, что она
Всё прижималась к своему
Актёру потному, пока
Они взбирались по холмам,
И горько плакала навзрыд.
2-ой КИТАЕЦ (поморщившись)
Не похоже на тайное бегство.
1-ый КИТАЕЦ
Это скорбная песня,
Подходящая идеально
Для скважин замочных.
3-ий КИТАЕЦ
Послушаем дальше?
2-ой КИТАЕЦ
Почему бы и нет?
Очень, по-моему,...
3-ий КИТАЕЦ
Мы прибыли сюда, чтобы найти
Уединение,
И вновь полюбоваться
Восходом солнца.
покой,
2-ой КИТАЕЦ (слегка подняв руку, в которой держит книгу)
Всё схвачено, не беспокойтесь.
К тому же —
Кто может знать,
Какой нас ждёт финал?
Венецианское,
Египетское
Или — кривое зеркало?...
(Прикрывая рукой пламя свечи, переводит взгляд на светлеющее
небо)
Тем временем уже зажглась свеча (указывая в сторону восходящего
солнца).
Как вы говорите (обращаясь к 3-му КИТАЙЦУ):
«Вид вспыхнувшей свечи
Прекрасен
Сам по себе»?
1-ый КИТАЕЦ (с чувством)
О, да! Это кончилось скверно:
Отец их настиг у подножья холма,
Как гром среди ясного неба.
Он звал её: «Анна! Анна!»
Не мыслил жить без неё,
Как и тот итальянец.
Словно трое нищих,
Они выпрашивали друг у друга
Постыдное подаяние.
(В лесу, направляясь к сидящим на сцене, появляется 1-ый НЕГР с двумя
фонарями.
Увидев его, 2-ой НЕГР вскакивает на ноги. КИТАЙЦЫ тоже встают.
Все чем-то встревожены. 2-ой НЕГР обходит КИТАЙЦЕВ и подходит
к 1-му НЕГРУ. В это время все замечают повешенного на одном из
деревьев в лесу. 1-ый НЕГР выходит на середину сцены, ставит фонари
на землю).
1-ый КИТАЕЦ (с чувством)
Итальянец, герой баллады.
227
3-ий КИТАЕЦ (медленно приближаясь к мертвецу)
И её эпилог.
Убирайте кусты.
(НЕГРЫ начинают уносить кусты за сцену)
228
2-ой КИТАЕЦ
Отшельник-смерть
Не требует свечи
В своём уединеньи.
(2-ой КИТАЕЦ задувает свечу, 1-ый — тушит фонари. НЕГРЫ
продолжают уносить кусты за сцену. Теперь становится видна
ДЕВУШКА, которую скрывали кусты: она сидит под деревом, на
котором висит мертвец. Сначала 2-ой КИТАЕЦ, а затем и 3-й
замечают её. От неожиданности делают шаг назад. 3-ий КИТАЕЦ, в
свою очередь, обнаружив её, выпускает из рук инструмент, который со
звоном падает на землю. ДЕВУШКА шевелится).
2-ой КИТАЕЦ (обращаясь к ней)
Анна, ты?!
(ДЕВУШКА вздрагивает, поднимает голову и медленно озирается
вокруг. Резко встаёт и пронзительно кричит).
(Мягко) Это ты, Анна?
(ДЕВУШКА быстро оборачивается и впивается взглядом в мертвеца,
потом неверной походкой направляется вглубь сцены).
АННА (в отчаянии)
Пойдите, пойдите
И скажите отцу:
Он мёртв, он мёртв.
(2-ой и 3-ий КИТАЙЦЫ поддерживают её. 1-ый НЕГР шепчет что-то
1-му КИТАЙЦУ, после чего забирает фонари и через освобождённое от
кустов пространство справа выходит на дорогу и уходит по направлению
к долине. Скрывается за сценой).
1-ый КИТАЕЦ (обращаясь ко 2-му
Прошу Вас, принесите нам
Свежей воды из ручья.
(2-ой НЕГР берёт кувшин и уходит через лес налево. ДЕВУШКА
постепенно приходит в себя. Смотрит на КИТАЙЦЕВ, переводит
взгляд на небо. Поворачивается спиной к мертвецу).
АННА
Скоро солнце взойдёт
2-ой КИТАЕЦ
Одна свеча заменит другую.
(1-ый КИТАЕЦ идёт к дороге, останавливается на обочине, как бы
поджидая кого-то).
АННА (с ненаигранным простодушием)
Когда он работал на поле своём,
На моём я всегда была рядом.
Я всегда носила что-нибудь пурпурного цвета,
А гуляя в его саду,
Обычно вдевала серьги.
И вот, вчера вечером, на дороге
Я повстречала его.
Он попросил меня пройтись
Вместе до вершины холма.
И хотя мне уже тогда
Сделалось не по себе,
Я ответила: «Да».
Ведь он ничего от меня не хотел,
Просто повесился
На моих глазах.
(Оглядывается, ища опоры. 2-ой и 3-ий КИТАЙЦЫ поддерживают
её и помогают дойти до дороги. Там 1-ый КИТАЕЦ сменяет 3-его, и
вдвоём со 2-ым, поддерживая ДЕВУШКУ, они уводят её по дороге. На
сцене остаётся 3-ий КИТАЕЦ. Он медленно пересекает сцену, чуть
не наступает на музыкальный инструмент, отбрасывает его ногой в
сторону. Раздаётся звон струн. КИТАЕЦ останавливается, смотрит
на бутылку).
3-ий КИТАЕЦ
Кровавый цвет...
Фарфора отрешённость...
Восхода отрешённость...
(Поднимает с земли бутылку)
Свеча восхода вскоре озарит
229
230
Уединённый этот край.
(Указывая на неё)
И высветит деревья,
И новый явит образ
(Указывая на мертвеца)
В лице фарфоровом,
(Указывая на бутылку)
Не на стекле.
(Ставит бутылку на землю. Узкая полоска неба над долиной розовеет. Он
переводит взгляд на небо, идёт направо и замечает книгу, оставленную
2-ым КИТАЙЦЕМ. Поднимает её, листает).
Красный цвет —
Не только крови цвет.
Он застыл в глазах у итальянца
(Указывая на мертвеца)
И (многозначительно) девицы.
Он — цвет солнца.
Мне говорит одно,
Тебе — другое.
Как и зелень:
Мне твердит одно,
Тебе — совсем иное...
Иначе было б всё черным-черно.
О, восходящее светило — многолико!
Как и земля, что на глазах светлеет.
В глазах, встречающих восход —
Пусть даже в мёртвых, кукольных глазах.
Ведь и красный цвет дробится,
Переливаясь в зелени листвы.
(К концу его монолога слева, из-за деревьев появляется 2-ой НЕГР.
КИТАЕЦ, не замечая его, идёт направо, выходит на дорогу и уходит
по ней за сцену. НЕГР разглядывает предметы, оставшиеся на сцене.
Замечает музыкальный инструмент, садится перед ним на корточки
и несколько раз дёргает за струны, прислушиваясь к звуку. Начинают
щебетать птицы. Слышно, как кто-то понукает лошадь. Щёлкает
кнут. НЕГР встаёт, идёт направо, у дороги останавливается.
Медленно опускается занавес).
Перевод с английского Александра Сергиевского
Москва-Рим (1984-2012)
231
Фиона Симпсон
232
Стихи Фионы Симпсон переведены более чем на тридцать языков.. Многие ее книги, вышедшие как в Англии, так и, в переводах, за ее пределами, были удостоены как Британских, так и международных литературных премий.
Возглашения к злакам
Люблю тропы
прорезающие
жито, траву, таволгу —
освобождающие обзор,
как если бы тропа
моделировала
жизнь,
формально и верно —
поскольку форма и есть
истина о тебе.
И я люблю идти
этим свежим
прокосом, где стебли
встают из строгой
золотой тени,
когда я нагибаюсь,
чтобы тронуть макушку колоса
кончиком пальца —
что наводит на мысль
о Елене, императрице,
Матери Константина,
поставившей на естественную
справедливость,
согласно которой богивознаграждают верных.
В настоящее время преподает поэзию в Университете Роухемптон
(Лондон). Она – член Королевского Литературного общества, а также – главный редактор журнала «Poem: International Quarterly Review».
Последний сборник стихов – избранное «Night Fugue» - вышел в США в
2013 году.
(материал предоставлен Валентиной Полухиной специально для журнала «Гвидеон»)
The Corn Versicles
I love paths cut
through corn,
through grass and meadowsweet —
that clean opening,
as if the path
were
a pattern
for life,
abstract and true —
as if form were a truth
about you.
And I love to walk
the new
swathe, where stalks
start up from the exact
gold dark
as I reach
down to touch each corn-head
with a fingertip —
it makes me think
of Helena, Empress
Mother of Constantine,
gambling on the natural justice
that gods
reward faithfulness.
Everything good
233
Все хорошее
все еще ждет
на следующем поле,
234
лучшее
впереди и оно
пахнет теплой землей
растрескавшейся на солнце,
зернами в гнездах колоса,
щекочущими мне пальцы.
Помнишь ли ты,
когда мы
бродили вот так по Истличу,
видел ли ты,
как я наклонялась, как
уходила в себя —
словно ряды пшеницы — словно
твердая оболочка
с мягким зерном внутри?
still waits
in the next field,
the best
is yet to come
and it smells of warm earth
crazed by sun,
of seed-heads
husked against my thumb.
Do you remember
when we
walked at Eastleach?
Did you see
me stoop and grow
strange to myself —
like the rows
of wheat — like shaking bells of husk?
235
Два Коулхилльских сонета
Призрак
236
По склону вниз... и встетила себя,
мой бледный призрак
проблескивал, как потайной фонарь,
то тут — то там — между деревьев,
так, что казалось раз от разу, будто
деревья тоже призраки, бредут
при новом свете, выбираясь
из памяти тебе навстречу...
Когда ж сошлись то я и это я,
то каждое окинуло другое
блестящей тенью,
я младшее взошло во мне, как дрожь,
когда я повернула
вниз, к дому.
Познание
Вот кошка за стеклянной дверью
поглядывает на собаку,
скребущуюся в дверь снаружи,
укладывает лапку к лапке
бездумно, аккуратно
на голубой квадрат половичка
Изящество — вот тайная пружина,
Нам словно говорит она. И это правда.
Нам никогда до правды не дойти —
в том смысле, что уж больше никогда
не оголиться так, как познавая
друг друга в первой ласке,
когда желток томился в оболочке;
«я» разбивалось и входило в «я».
Two Coleshill Sonnets
Revenant
Downhill… and I met myself,
a pale ghost glimmering
the way a poacher’s torch shines
there — now there — between the trees
so it seems at moments as if
they too are ghosts, walking
in a new light, coming
out of memory toward you…
When we met, myself and I,
each cast the other into a kind
of shining shadow,
my younger self ascending through me
like a shiver, as I turned
toward the house below.
Conception
The small cat inside the hut,
looking out of the glass door
at the dog scratching that door,
places her paws together
with unconscious care
on the blue square of the mat.
Grace is a secret clockwork,
she seems to say. Which is true.
We’ll never arrive at the truth —
I mean, we can never undress
right down to how we were
in our conception’s new caress
when the membrane spilled the dreaming yolk;
when self first broke and entered self.
237
Дерево чуда
Истинный Крест
в дереве —
238
белый,
как древесный сок,
белая кровь Христова
Истинное древо
в кресте Христовом
алое
как взрезанная кора,
под которой кровоточит тис,
Истинный Крест
поддерживает жизнь
в кроваво-красном яблоке,
в ушибленной груше,
в сладких плодах
Дерево
поддерживает смерть —
разграбленное тело
голод и сусло.
Кладбищенское чудо
*
Когда ты обвил руками мою шею,
я не знала, велика я или мала.
Мои кости разлетелись по вселенной
и начали петь —
стаей мелких пичуг —
Это было убийством
или любовью?
Ночь поднимается с земли.
Всегда одна и та же ночь
с когтями возле моего желудка.
The Miracle Tree
The true Rood
is in the tree —
white
as rising sap,
the Christ-white blood
The true tree
is in the Rood —
red
as the breaking bark
where the yew bleeds
The Rood
holds up life
in blood-red apple
and bruised pear,
sweet fruit
The tree
holds up death —
ransacked body,
hunger and juice
The graveyard miracle
*
When you put your hands around my neck
I didn’t know whether I was great or small.
My bones flew out into the universe
and began to sing —
a scatter of small birds.
Did you kill me
or love me?
Night rises from the earth.
Always the same night
with its claws at my stomach.
Перевод с английского Марии Галиной и Аркадия Штыпеля
239
Рышард Криницкий
240
+
как зимой, когда орда сугробов накатывала беглым валом
толченого стекла,
так и летом, когда веки плодов смежались над завязью
(водопад дождя имитировал обрушение стен)
странствие длилось словно падение с виадука: бесконечное, хоть и ограниченное сном и строением фраз,
фраз не для пера и бумаги
+
зори, рассветы, тайные знаки,
дорога как чтение иностранного фолианта
о знакомых местах,
очнувшись от бессонного сна на неучтенной стороне света,
читаю свой путь с конца на неведомом мне языке
Клочки любовного послания
где бы ни повстречались мы средь ангельских слов
холера ясная звездочка
слова звучат осторожней поступи ночью
по ступеням
жалобы заживо освежеванного из-под кожи
кожи седьмого пота
на седьмой день голода — в первый день творенья
терние взгляда твоего кроящее ранящее до крови
светлые твои волосы
ясная звездочка в снегах в серебряной шерстке инея
над языками пожара
(люблю не тебя только память о тебе)
поздравь меня с новым голодом
поздравь меня с новой болью
+
курить нельзя, тут не университет тебе, тут не курят — ждут,
ни расслабиться, город, ни собраться,
город, вокзал запруженный, эй,
не встречай меня судебной повесткой,
не приветствуй, не проклинай;
обезлюдел я, город, никак не выберусь из тебя,
ни тебе в лазарет, ни в каземат,
в каземат сна;
курить нельзя, эй, пламя, эй, ясновидец вечер,
в острогах сна, в овчине воздуха,
все не проснусь, город, под твоими мостами,
шепот увечного слова утраченной речи,
единственной отчизны моей;
что там, пан, у тебя под пыльничком,
спросят, но и документ мой обернется свидетельством против меня,
последней верой — неверие,
ревнивая верность: узнаешь кого-то ближе, когда с ним
уедешь
Дверь
Пустое, не предназначенное для губ слово: время. Что ж
ты не вспомнил вовремя нужного языка и остаешься стоять
в тени дерева
двери. В пепельном бору, в зарослях пепла
нашел себе друзей
с глазами леса. За дверью, отмыкающей черты
лиц. Женщина ночи воплотила тебя в себе. В лесу
усопших, в лесу мертвых наречий
исчезла та рукопись,
ты так и не нашел ее: эта сторона
света, свежевырванный лист,
уже не предназначенный для глаз. Вот, осталось пустое
слово: время,
слепая страница
в акте обвинения
241
Мой друг прячется от света
242
Мой друг, о котором известно лишь то, что
он не тот, за кого себя выдает,
ложится на кровать и прикрывает лицо газетой,
прячась от света:
тело его претворяется в тело того, другого,
за которого он как
раз мечтал умереть;
газета окутывает его, как плащаница,
впивается в его губы,
его губы
пьют буквы,
буквы сосут его кровь,
газета, пропитанная его кровью,
падает на пол
и возвращается:
бела, как бумага
Приходят письма
Доходят письма с марками,
а на них твое государство вымпелом
вьется по ветру;
писем белые тени сплетают и расплетают руки,
писем белые голуби смыкают и размыкают крылья,
а хлопающий знаменами ветер,
а перевитый флагами ветер
ведет себя сообразно своей натуре
Ты
Ты единственная отчизна моя.
Ты единственная отчизна моя, немота,
таящее в себе совершенно все
напрасные слова;
немые облака,
вздохи, взгляды,
крылатый вестник несет
потерянные письма;
отчизна моя, тишина,
на мертвых
наречиях кричащая;
как погорелец,
утративший все, что тленно,
словно беглец,
взятый на пороге тюрьмы,
хоть я больше ни ребенок,
и ни узник твой,
я знаю, что и в изгнании
останусь в тебе, речь,
ты же будешь во мне
разбухшим языком: сердцем,
поддерживающим во мне жизнь до тех пор,
пока
Какое счастье
Какое счастье: двое выживших из Варшавы
и бейтар из дрогобычского гетто
встречаемся на центральном вокзале,
что высится над пеплом, прахом и плачем мертвых,
битых, пытанных, павших без имени и без вести,
приходят на память немые, убитые,
пропавшие без имени и без вести замыслы наши,
бессмертные небеса и мертвый пейзаж,
свобода, равенство, братство и милосердие,
аз и ижица дыма, едва зарытые в депортированный эфир,
хлопья жженой бумаги, призраки писем и книг,
несомые потоком, восходящим все выше, все дальше,
вне всяческих бесчеловечных, мобильных и летальных границ,
тени сожженных книг, что рассыпаются в пальцах,
миражи наших старых и новых, живых и мертвых мучителей,
приходят на память старые учителя
и живущий уже в одних лишь наших сердцах
девчачий неумолчный цокот каблучков
за призрачными окнами.
243
Не стоит за нас умирать
Не стоит за нас умирать,
не стоит жить за нас:
244
живи с нами.
Немногое
Наши бедные мертвые
смотрят на нас своими
пустыми глазами
видят все, что нам предстоит пережить —
но и они не могут ни помочь нам,
ни предостеречь
если уж и война, и мир
не многому нас научили.
Уносимые ветром
Ветер уносит клочки
неразборчиво нацарапанной записки:
забытое слово? сон?
мое онемелое ты?
дрожит на кончике языка.
Невидимки
Глаза-невидимки
смотрят моим взглядом,
сердце-невидимка
отсчитывает мой пульс.
С кем не случалось
С кем не случалось обрести человечность,
обратившись
равно к своим и чужим овечкам;
с кем не случалось тянуться к девушке, женщине
или мужчине,
лишь бы избыть себя самого;
с кем не случалось вести другого
к вратам погибели, пускай и открытой
всем
единой, справедливой отчизны;
с кем не случалось переполнить собой
чужую жизнь
и тем снискать бессмертие,
с кем не случалось,
смерть
Будто бы
Нет, иначе, чем во сне: будто бы
на улице незнакомого города,
в который уже никогда не приедешь,
выуживаешь из памяти слова, адреса,
так мало их осталось:
глухой телефон, глухой снег,
след лома на двери, которую
удалось уберечь?
Две фразы, номер дома,
не профукай их, сохрани
на черный день.
Иди, не оборачивайся.
Смотри внимательно под ноги.
245
Лицом к стене
246
Женщина отворачивает
зеркало лицом к стене: пусть на стенке
отразится мертвый снег,
захрустит под коваными сапогами.
Огонь застывает.
Штыками щетинится пустота.
(Декабрь 1981)
+
стоит ли ради них принижать священную речь
Збигнев Херберт
Добра я знавал поболее, чем зла —
были мне в том порукой
слабые глаза и ладони,
сравнительная ясность ума,
вирус жизни и страх,
час ущерба и час расплаты,
язык и речь:
грешный язык,
но я им не владею больше,
священная речь,
но до
нее я еще не дорос
(Март 1987)
+
(Из Мейстера Экхарта
или книги «Сияние»)
ничего, Господи
Копенгаген
О да, довелось быть в Копенгагене.
Правда, одной лишь ногой.
По дороге из Лондона в Варшаву?
В ожидании своего рейса
стоял перед гигантским окном
в зале вылетов
и всматривался в невидимый город,
хранящий еще больше тайн,
чем до недавнего времени
темная сторона луны.
Какое там?
Просыпаюсь в 3.16.
Во сне было ровно три с четвертью и минутой,
четко видел стрелки часов на колокольне
в Лондоне? в Будапеште?
За минуту до этого мы говорили о Брехте
с Дьердем Петри,
моим ровесником,
умершим в позапрошлом году.
(Мы скорее молчали,
но каждый знал, о чем речь.)
Ладно — я перебил его — но вот скажи мне,
как оно там?
Какое там — пожал он плечами —
мы ведь здесь.
перевод с польского Сергея Морейно
247
Видеоряд / gvideon.com:Рецензии
Олег Асиновский.
О тишине.
Автор: Олег Асиновский.
248
Магия этого короткого
видео держится на едином ритме (не только
музыкальном, но и эмоциональном) авторского
чтения, монтажа и музыки. На лаконизме и простоте —интонации, наивных контуров, проступающих намеком в мелькании мазков серой,
черной, коричневой краски и не нарушающего тишины гитарного
перебора.
Дина Садыкова. Аллюр.
Стихи, сценарий — Дина
Садыкова; съемка, монтаж — Влад Петров.
Как всегда жаждущая
жизни, начатой сначала
и насыщенной сильными
чувствами, femme fatale
под мазурку Шопена
перемещается среди полотен в золоченых рамах
и мраморных статуй, задумчиво бредет по мосткам, резвится, вздымает брызги, на мелководье. Образно полноту жизни, раскрепощение воплощают — помимо
мотивированного благородного животного и неизбежной водной
стихии — балетные прыжки героини в свободной тунике.
Дина Садыкова. Качели.
Стихи, сценарий — Дина Садыкова; съемка, монтаж — Влад Петров.
Профессионально снятая, изысканная, не
без глянцевого холода,
ч/б «картинка». Легкость, вечность, пух
одуванчика,
воздушный змей… Эстетизм и
пассеизм декларированы — крупным планом
титульного листа с именем Набокова.
Николай Краб. Small Town.
Авторы: Николай Краб, Максим Дондюк, Юрий Самсон.
Видеоряд — сменяющиеся
виды города, кажется, лишенного индивидуальности, неприютного, но лирический герой знает о нем что-то, что уже
не узнать новому пришельцу.
Хочется отметить ненавязчивые концептуальные находки.
Неумолимый медленный коллапс передан во внезапном замирании видеокадра. Английские субтитры создают эффект
отчуждения. А вроде бы чисто ностальгический посыл оказывается
лишь прикрытием для «второго дна». «Маленький город обречен на
медленное уничтожение по средствам людей и времени. Так же, как
обречен человек на воспоминание и печаль». Уходящий в небытие и
память город — метафора человека, которого уже никто, включая его
самого, не увидит таким, какой он был.
Галина Рымбу. Пустота.
Стихи — Галина Рымбу; видео — Алексей Ушаков; в ролях — Алексей Ушаков, Александр Солдатов, Галина Рымбу; музыка — Алексей
Ушаков, импровизация на тему цыганской песни «Ой, да не будите».
249
250
Ролик-победитель фестиваля «Пятая нога»
в рамках фестиваля
СловоNova, Пермь 2011
Счастливая судьба ролика, думается, обусловлена химической
реакцией, что произошла-таки между ориентированной на современный западный
верлибр поэзией Галины Рымбу и подчеркнуто «русской» нотой всего образного строя, включая выбор музыкального сопровождения. Теме неприкаянности, тоски, истины о том, что
бегство от пустоты «домой» оборачивается путешествием к смерти,
придан некоторый «местный колорит», в частности, кроме луны,
одинокого дерева и встревоженных птиц, фигурирует традиционный
именно для русского эскапизма образ поезда. Герой просыпается с
похмелья и рассказывает другу сон, сам по себе не кошмарный, но в
силу неясной причины — очень «по-нашему» — сделавший его и без
того тягостное состояние невыносимым и подсказавший один ответ:
прочь отсюда. «Едем, едем домой!». Вновь луна, и автор стихов, ставшая хрупким молодым голосом Пустоты. Под конец мы видим героя
в поезде, едущим мимо зимней тайги, и его полный отчаянья взгляд
говорит сам за себя.
Михаил Свищев.
Эвридика.
Режиссер — Елена Пенкина; стихи, исполнение — Михаил Свищёв;
в ролях — Михаил Свищёв, Данила Марченко.
Сюжет ролика туманен
и едва ли иллюстрирует
прекрасное своей прозрачностью стихотворение Свищева. Художник
рисует кисточкой на прозрачной поверхности… «Орфей», как ему
положено, спускается в катакомбы… Готический собор… Ювелирные
изделия ар-нуво и внезапное «оживание» броши-шершня… Клип
претендует на некую дополняющую смысл стихов закодированную
глубину, однако плохо продуман, не говоря уже о том, что не выдержан в единой стилистике. В последних кадрах слова Свищева все же
отзываются: навсегда потерявший возлюбленную «Орфей» идет по
цветущему лугу и не выглядит удрученным.
Сергей Баранчан.
Сны об Индии.
Видео — Баранчан Сергей
Владимирович; стихи —
Виктория Чембарцева.
Не слишком оригинальное решение — монтаж
неподвижных
кадров,
поверх которых идет стихотворная строчка — компенсировано
отбором
«индийских
впечатлений», не содержащих ни одной банально-экзотической, «рекламной»
реалии. Авторы сосредоточились на лицах людей, прежде всего детей
и стариков (что можно считать некоторой малой уступкой сентиментальным стереотипам).
Анна Минакова. Облака.
Автор: Анна Минакова.
Анимация выстроена из
стилизованно-детских
рисунков. Вместо последовательно
разворачивающегося сюжета
— перемещение, как бы
парение
человеческих
фигурок, домов, лепестков и листьев. Атмосфера
городской сказки, трогательной, ласковой и печальной.
251
Люба Соснина. Дождь.
Стихи – Светлана Вяткина;
видео – Любовь Соснина.
252
Создатели недолго бились
над решением видеоряда:
визуализированная пейзажная лирика упакована, или
лучше сказать, упокоена в
не самую технически затейливую «презентацию», с
выплывающими рамочками и т.п. Ролик участвовал в Волошинском
конкурсе, а между тем, за строку «Дышит прелестью свежей природа»
следовало бы и конечный продукт, и автора стихов дисквалифицировать сразу, отовсюду и навсегда. То есть, между словесной болванкой
и видео-картинкой — полная гармония. Разве что жесткий саундтрек
на электрогитаре не вяжется с календарными видами осени в средней
полосе России.
Вадим Месяц. Гусиный пригород.
Стихи, исполнение — Вадим Месяц; камера — Андрей Тавров; музыка, монтаж — Алексей Ушаков; пилотирование — Татьяна Мельникова. Использованы кадры из фильма
Le Peuple Migrateur — Bac Films, Canal +, CNC, 2001
«Титульные герои» — канадские гуси предстают в трех планах: здесь и
сейчас, как мирно пасущееся стадо, на фоне которого
автор читает стихотворение;
как наделенное мифологическими чертами, антропоморфное многочастное
целое, не то войско, не то
толпа звучащего текста;
как гордое и сильное племя из знаменитого фильма
о птичьей миграции. Если
функция параллельно идущей нарезки фильма едва
ли прочитывается, то линия
с совершающим воздушные маневры истребителем подпитывает настроение затаенной угрозы.
253
гвидеон № 8
журнал Русского Гулливера
www.gvideon.com – видеоприложение к журналу
www.gulliverus.ru – книжный интернет-магазин
http://russgulliver.livejournal.com – хроника Р. Г.
Руководитель проекта – Вадим Месяц
Главный редактор – Андрей Тавров
Редакционный совет:
Марианна Ионова, Константин Комаров, Сергей Морейно,
Екатерина Перченкова, Алексей Ушаков, К.С. Фарай
Обложка – Валерия Земских
Художник – Михаил Погарский
www.pogarsky.ru
В оформлении использованы фотографии участников проекта
Русский Гулливер
тел. +7 495 159-00-59
email: russian_gulliver@mail.ru
Оригинал-макет подготовлен в дизайн-студии «Треугольное колесо»
www.trinwheel.com
Подписано в печать 27.12.2013. Формат 150 х 220 мм
Отпечатано с готового оригинал-макета в типографии “Cherry Pie”
112114, Москва, 2-й Кожевнический пер., 12
Автор
vdoroge
Документ
Категория
Без категории
Просмотров
8
Размер файла
45 391 Кб
Теги
гвидеон
1/--страниц
Пожаловаться на содержимое документа