close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

Гвидеон 11

код для вставки
ÃÂÈÄÅÎÍ 11
поэзия в действии
2015
ГВИДЕОН
журнал Русского Гулливера
Вадим Месяц (руководитель проекта)
Андрей Тавров (главный редактор)
Редколлегия номера:
Марианна Ионова, Валерий Земских, Лера Манович,
Екатерина Перченкова
Макет: Валерий Земских
В номере использованы
рисунки Филиппа Кириндаса
ISBN 978-5-91627-155-3
© Русский Гулливер, 2015
© Центр современной литературы, 2015
© Гвидеон, 2015
СОДЕРЖАНИЕ
От руководителя проекта:
Вадим МЕСЯЦ. ОБАЯНИЕ НЕСОВЕРШЕНСТВА. . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6
Колонка главного редактора:
Андрей ТАВРОВ. ГОМЕР, АУРА, ЛАБИРИНТ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 10
ПОЭЗИЯ
Василий БОРОДИН. ПАМЯТИ ПЕШЕЙ ПТИЦЫ . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наталия АЗАРОВА. ВВЕРХ ПО ТЕЧЕНИЮ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Алексей ЛАНЦОВ. ЧТО ПРОИСХОДИТ ЗА ПРЕДЕЛАМИ. . . . . . . . . . . . . .
Анастасия ЮРКЕВИЧ. ХОТЯ БЫ ПОТОМУ, ЧТО НАША ЖИЗНЬ ПРОСТА. . . . .
Борис БАРТФЕЛЬД. ПОМНИТЬ ЭТУ УЛИЦУ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Виктор КАЧАЛИН. РОЙ АНГЕЛОВ В ПОНЕДЕЛЬНИК . . . . . . . . . . . . . . . .
13
16
19
21
24
28
ПРОЗА
Ирина БАТАКОВА. ПЕСОК И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ. . . . . . . . . . . . . . . . . . 32
Вячеслав ХАРЧЕНКО. РЫБНЫЙ МАГАЗИНЧИК И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ. . . . . . 40
ГЕРОЙ НОМЕРА: ГИЙОМ АПОЛЛИНЕР
Жан КОКТО. ВЕЛИКИЙ ДЕРЕВЕНСКИЙ СКРИПАЧ… . . . . . . . . . . . . . . . . 47
Михаил ЯСНОВ. Русский Аполлинер. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 49
Стихотворения в переводах Михаила Кудинова, Михаила Яснова
и Бориса Дубина . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 53
ПОЭЗИЯ
Валентина ГАЗАРЯН . ДНИ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Борис КУТЕНКОВ. ПРОДОЛЖАЕТСЯ ЖИЗНЬ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мария МАЛИНОВСКАЯ. НЕ БЫЛО СМЕРТИ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Владимир КОРКУНОВ. ТЕКСТ О ЛЮБВИ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дмитрий ЧЕРНЫШКОВ. О ЧЁМ Я БЫЛ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рома ФАЙЗУЛЛИН. СГОРЕВШИЕ САДЫ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
60
62
66
69
74
76
ПОЭЗИЯ В ДЕЙСТВИИ
«Русский Гулливер» в гостях у Гарри Гудини. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 79
ПОЭТИКА
Николай БОЛДЫРЕВ. НЕСКУЧНЫЙ САД. ПОЭТИЧЕСКИЙ СМЫСЛ . . . . . . . 81
Борис КОЛЫМАГИН. БЛОК И АНДЕГРАУНД. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 84
G
4
ПРОЗА
Лера МАНОВИЧ. ОТВЕТ И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 87
Евгений КОГАН. ТВАРЬ И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 91
ПОЭЗИЯ
Илья СЕМЕНЕНКО-БАСИН. ВОЛЧЬИ ЦИФРЫ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 97
Юлия КОКОШКО. УЖЕ ПОЮТ ОГОНЬ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 100
Татьяна ГРАУЗ. ТЕНЬ ОТ ЛЕТЯЩЕГО ОБЛАКА. . . . . . . . . . . . . . . . . . . 106
Яна-Мария КУРМАНГАЛИНА. ДЕТИ СОЛНЕЧНОГО ОГНЯ. . . . . . . . . . . . 109
Наталья ПОЛЯКОВА. ЕСЛИ СМОТРЕТЬ С МОСТА. . . . . . . . . . . . . . . . . 112
ЦИТАДЕЛЬ
Григорий ПОМЕРАНЦ. СЛОВО-ПСИХЕЯ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 114
ПЕРЕВОДЫ
Эзра ПАУНД (новые переводы Яна Пробштейна). . . . . . . . . . . . . . . . . 121
Из современной английской поэзии. Рубрику ведет Валентина Полухина.
Эндрю МОУШЕН (перевод Григория Кружкова) . . . . . . . . . . . . . . . . . 126
ПАНОРАМА
Василий БОРОДИН. СИДЯ НА СТОПКЕ КНИГ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 128
Ольга БАЛЛА. ЗАМЕТКИ О КНИГАХ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 132
ВИДЕОПОЭЗИЯ
Мария КОСТРОМИЦКАЯ. ВИДЕОПОЭЗИЯ
КАК ПОЛЕ ГЕНДЕРНОЙ БОРЬБЫ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 135
G
5
Почему-то об идее вечной жизни
тывающим.
Последовательное
От руководителя
мне напоминает только музыотрицание всех аспектаов прошпроекта
ка. Причем не классическая,
лого постепенно превращается
а довольно простая. Народв строгую систему ценностей,
ная, джазовая, популярная, дворовая. Моцарт
после становления которой о самом отрицании
у Пушкина приводит уличного музыканта, чтобы
можно забыть. Нигилизм, лежащий в основании
порадовать Сальери. Но тот напыщенно серьновой картины мира, уходит из поля зрения: тем
езен: «Мне не смешно, когда маляр негодный
более что созидательный потенциал и собстмне пачкает Мадонну Рафаэля, мне не смешно,
венная эволюционная программа модернизма
когда фигляр презренный пародией бесчестит
самодостаточны. Что вы любите? Современную
Алигьери!» Мы часто слышим нечто подобное
поэзию. Современный театр. Современную муот серьезных «профессиональных» литератозыку. И это не то, что сделано современниками.
ров: набыченных, раздувающихся от собстЭто нечто, имеющее отпечаток четкого западвенной важности. Знающих подоплеку развиного стиля, эстетики, закрепляющей в качесттия литературы, законы гармонии новейшего
ве авторитета опыт многочисленных «измов»
времени. Но кто вообще сказал, что мы ищем
и звучных имен прошлого столетия. О, Сальвагармонию? Есть вероятность, что она уже давно
дор Дали — это голова. И Альберт Эйнштейн —
найдена, что мы буквально впитали ее с матетоже голова.О, Зигмунд Фрейд. Я бы ему паринским молоком. Что она, как минимум, сталец в рот не положил. О, Коко Шанель! О, Энди
ла общим местом. Гладкопись и выверенный
Уорхолл! Джеймс Джойс! Боб Дилан! Мерилин
тон всегда настораживают. Хотя бы потому, что
Монро!
в природе такого звука нет. Искусство искусст- И зачем после этого играть цыганщину на четырех
венно, природе никто особенно не подражает,
аккордах? Вас не поймут. Кустурица сотоварино в случае, когда классическая форма и красощи играет, но это уже тонкий ностальгический
та сами стали восприюмор, творческий антиниматься как создание
глобализм. Как ни верприроды, под искусти, но в первую очередь
ством невольно понинам по-прежнему нужен
мается отклонение от
«голос, пронзительный
идеала: насколько оно
и фальшивый». Фальшь
тонко сделано, настолько ты и художник.
придает трагизма. Она — необходимая составВ пору моего заокеанского бытия я был знаком
ляющая успеха.
с одним парнем, Тулио, гитаристом, который Родоначальник аутентичного исполнительства,
согласно собственной легенде играл когда-то
инструментальный мастер, музыкант и теорес Эриком Клэптоном. Он и сейчас музициротик музыки Арнольд Долмеч нарочно расстравал иногда с друзьями на соседней улице в веивает клавесин, играя прелюдии Баха, чтобы
сенние дни. Я заходил к ним на кружку пива,
вернуть звуку первозданность. Он хочет, чтобы
насколько мог подпевал, один раз взял в руки
слушатель сам искал в фальши правильный тон.
гитару. Что делал с ней, не помню: то ли стиЧтобы он приложил усилие, додумал то, что холизации под фольклор, то ли дворовые песни
тел сказать автор. Главенствование тона надо
юности.
оттеснить: расщепить его, лишить демонстра— А зачем это? — искренне удивился Тулио. — Ретивного благозвучия. Джон Кейдж сует в струны
бята, смотрите, он играет straightchords.
фортепьяно бумажки и скрепки и пишет для таРебята посмотрели на меня, как на извращенца.
кого «подготовленного инструмента» концертЯ пробормотал что-то про стиль и канон, но инные пьесы. Или вообще не прикасается к клатереса у американцев не вызвал. Для них мои
вишам четыре минуты и тридцать три секунды,
пристрастия остались в области забавной арчтобы прислушаться к звукам окружающего
хеологии.
пространства и воспринять их как музыку, а не
Вкус к «вечному возвращению» и «новому звуку
просто как безделье на сцене.
банальности» я так из себя и не выветрил, хотя Это страсть, поиск, смысл жизни, а не игры праздделал в своем писательстве довольно необычного рассудка. В народной музыке детонированые вещи. Обращение к «никакому» прелестно
ние — привычная вещь, говорящая не о рассласвоей рискованностью, даже некоторым отчабленности и отсутствии профессионализма,
янным нахальством, но на обертона и детали
а скорее о наличии другой цели. Некоторым
люди внимания не обращают. Ты либо играешь
народам по-прежнему непонятна идея светскоstraight, либо, условно говоря, jazz.
го творчества. «А зачем это? Ребята, смотрите,
Уйти от выхолощенности звука (или текста) можони пришли в филармонию, чтобы послушать
но множеством способов: сдвиг, усложнеклавир». В Непале я смотрел, как индусы, зание, деструкция. XX век, как минимум в своем
дабривая богиню Парвати, бьют в бубны и реистоке, много экспериментировал. Переход от
жут баранов в специальных часовнях прямо
традиции к модерну смотрится сейчас захвана улицах города. Ужас кровавого жертвопри-
ОБАЯНИЕ
НЕСОВЕРШЕНСТВА
G
6
ношения содержателен, но не музыкален. Ребята просто стучат, взывая к небесному царю:
могут остановиться на время, утереть пот со
лба и снова возвратиться к ритуалу. Создается
впечатление, что в этом шуме нет ритма в музыкальном смысле, здесь присутствует более
сложный человеческий импульс. Им нужно быть
услышанными богом. Это более важная задача,
чем благосклонность слушателей. Африканцы
стучат намного лучше индуистов или сибирских
шаманов: вероятно, они имеют в виду другого
бога или просто любят потанцевать.
Интеллектуальное усилие, стоящее за попыткой
изменить звук времени, должно вести и к изменению сознания. Насколько качественно это
изменение — другой вопрос. Сейчас модны
всякие восточные штучки: йога, суфизм, дзен.
Народы отправляются на поиск просветления,
но, по-моему, удовлетворяются состоянием
умиления и некоторой, по христианской терминологии, «духовной прелести» (прелесть на
старославянском — ложь, обман). Речь о «повреждении человеческого естества ложью»,
очень тонкой формой лести самому себе, самообмане, гордыне. Этим грешат все люди: отнести собственные психические переживания
к откровениям и чудесам крайне соблазнительно. Испытал умиротворение и кайф «райского
наслаждения» — и тут же решил, что вступил
в разговор с высшими сферами. Мне приходилось встречать таких жертвенных добряков
в разных концах света: готовых поделиться
последней рубашкой, утешить разговором,
прийти на помощь. При этом просто торчащих
от своей благородной миссии. После таких знакомств надо мыть руки с мылом.
Говорят, для музыки (в широком смысле) нужно
себя полностью потерять. Не спиться и пойти вразнос, чтоб утратить личность, а утратить
личность во имя. И какой-нибудь западный агностик с помощью вдумчивой логической аргументации может прийти к заключению, что
собственного «я» не существует. И чисто словесно это будет тождественно словам Будды
или Махавиры с той разницей, что тот не сидел под деревом баньян, разыскивая самого
себя в разных уголках своей души, не создал
учения, способного трансформировать души
людей в другие состояния и, главное, сам
остался в том же модусе бытия, что и прежде.
Его страдания вместе с потерей «эго» не испарились, озарения не произошло. Человек отработал, принес еще один кирпич к храму познания и в лучшем случае в почестях умер. И для
разновидности ноосферы, в которой нам довелось существовать, это абсолютно нормальное
и даже похвальное явление. Другое дело, что
музыке всегда мало подобного результата.
Что такое «объективная музыка» King Crimson? Интеллектуальная утка «гурджиевца» Фриппа? С
дисциплиной все более-менее понятно. Вый-
дя из сектантского «монастыря», где он провел месяцев десять, музыкант начинает новую
жизнь, отходит от хиппизма, «дисциплинирует
руки, сердце и голову» для того, чтобы в конце
концов дисциплинировать звук. Под этим понимается «железный» ритм, высочайшая техника
исполнения, качество звучания, необычность
метрических решений… С «объективной музыкой» сложнее. Это нечто, не терпящее интерпретаций, несущее только одно значение.
Роза — есть роза, кирпич — кирпич. Конечно,
Роберт Фрипп не будет говорить об акмеизме.
Ты видишь сфинкса и понимаешь его единственный смысл. Видишь Штирлица — и понимаешь кто он. «Музыка приходит из сфер, более
реальных, чем жизнь», — часто повторяет музыкант. Ему нужно, чтоб музыка могла «растопить
лед», разрушить Иерихон, произвела не только
психическое, но и физическое воздействие.
«Она так стремится быть услышанной, что заставляет некоторых отдать ей свои уши, а некоторых — голос. Это происходит независимо от
намерений композитора и исполнителя, которые выступают лишь как инструменты, медиумы»1. Посредством музыки передается знание.
Включаются инициации, меняется кровь и способ мышления.
Гурджиев комментирует: «Простая музыка не разрушит стены, а объективная музыка действительно в состоянии это сделать. Она способна
не только разрушать, но и строить. В легенде об
Орфее содержатся намеки на объективную музыку, ибо Орфей передавал знание посредством музыки. Музыка заклинателей змей на Востоке есть приближение к объективной музыке,
хотя и весьма примитивное. Нередко это всего
одна нота, которую долго тянут с небольшими
подъёмами и падениями; но в этой единственной ноте постоянно слышатся «внутренние
октавы», недоступные слуху, но ощущаемые
эмоциональным центром. И змея слышит эту
музыку, строго говоря, чувствует, её и повинуется ей. Если взять такую же музыку, но более
усложнённую, ей будут повиноваться и люди»2.
Речь о власти. Искусство всегда о власти. Правда,
для осуществления столь правильного с воспитательной точки зрения проекта необходимо,
чтобы музыкант и зритель говорили на одном
языке, в одном смысловом поле. Чтобы они,
как, например, древние греки, обладали одним
культурным кодом. «Лохи могут слушать попсу
и фанеру, а мы будем заклинать змей и самих
себя». Роберт Фрипп в своих пристрастиях
вполне нормален, ничего сверхэкзотического. Для него Бах и Моцарт — объективная музыка, и «Сержант» — битлов тоже. Разделение
на объективную и субъективную составляющие
проходит на уровне организации звука (дисциЕ.А. Савицкая. KING CRIMSON. Великие обманщики: музыковед. исслед. — М. Галина Е.Г., 2008.
2
П.Д. Успенский «В поисках чудесного» (из сети).
1
G
7
плины): задача музыканта упорядочивать хаос,
а не потакать ему. Существует музыка, производимая шумным музыкантом и воспринимаемая глухой аудиторией, и существует другая
музыка, которую невозможно воспринимать
«боковым слухом», которая требует концентрации и соучастия.
Уровень шума и фонового наполнения в современной поэзии зашкаливает. В лучшем случае это
интеллектуальный шум, представляющий собой переработанный фрагментарный цитатник
из книг различных философов, перемешанный
с личными переживаниями, шум метафорический, пусть и постепенно стихающий вместе
с упадком фантазии как таковой, но главные
помехи эфира в шуме бытовом, обыденном,
тварном. «Не музыка еще, уже не шум». У того
же Фриппа есть красивая фраза на эту тему:
«Музыка — чаша, наполненная вином тишины,
звук — та же чаша, шум — та же чаша, но разбитая». Союз шумного музыканта и глухого слушателя восторжествовал. И это ни хорошо, и ни
плохо. Я люблю рулить на дальние дистанции
под фон какой-нибудь необязательной музыки:
главное, чтобы она не отвлекала от вождения
автомобиля.
Наивно думать, что творцы сорного «белого шума»
не понимают, что делают. Разговаривая недавно с молодым автором, я сказал, что интеллектуальность и мертвечина в поэзии для меня
синонимичны. Это отнюдь не разозлило моего
собеседника. «Ну и что? Ну и хорошо. Шакалы вот тоже любят мясо с душком, у всех своя
кухня и диета». Мы поговорили о «внутренних
октавах» и плоскостных образах, обнаружив
некоторую прелесть и в том, и в этом. Шутки
наподобие «ни рыба ни мясо»; пришли к консенсусу, что «на безрыбье и рак — рыба». Богооставленность имеет право на собственную
поэтику. Он трагична, как песенки Вертинского в костюме Пьеро. В конце концов это европейский выбор, а под дерево баньян никого
насильно не затащишь. Признаем победу десакрализации, подумаем, что делать дальше.
Симулировать наличие духа и тайны еще больший грех, чем их вообще не признавать. Пойдете ли вы на исповедь к священнику-транссексуалу? Если приспичит — пойду. Теперь мы — не
более чем «искры, оторвавшиеся от истока».
Но скорее всего — не пойду. Мне нравится находиться в состоянии свободного полета и падения. Единственная вещь, смущающая меня
в этой дружелюбной толерантности — то, что
надежду на понимание со стороны прогрессивного человечества нужно оставить полностью.
Эмоция, точность, глубина, «объективность»,
облечение тишины в звук представляется большинству хаосом невнятных энергий, доисторическим гулом, от которого лучше спрятать
голову в подвижный песок монитора. Или чувство ноты, содержащей в себе множество вну-
G
8
тренних октав, еще не утрачено? Пускай даже
напрочь фальшивой ноты…
Несмотря на многолетнее использование романтического словаря я бы не стал больше говорить о подлинности: вижу в ней намек на ту же
самую «духовную прелесть». Излишняя мечтательность, гордыня и самообман — издержки
любого откровения. Фальшь может стать той
самой деструкцией и сдвигом, корицей или
трещиной в чаше с вином. Что только не сделаешь, пытаясь избавиться от благозвучности.
Мания несовершенства заставляет вертеть головой и обращаться к самым разным способам
расщепления формы без расщепления сознания. В творчество, как и в жизнь, нужно вернуть
опасность. Для меня это очевидность, направление движения. И если ранее в глубине души
я уповал на утонченную пошлость или, скажем,
брутальность, то теперь пошел бы дальше и говорил бы именно о вульгарности. Дело в том,
что и фальшь, и вульгарность при этом могут
быть совсем настоящими и подлинными.
Вульгарность — практически невозможный жанр
для времени одухотворенного инфантилизма,
в которое нам довелось жить. Можно расстроить клавесин, напихать в его струны булавок
и ваты — и сыграть после этого не «Патетическую» Бетховена, а «Собачий вальс» Шопена.
Неважно, что это уже не раз игралось, фишка
заключается в качестве исполнения, в продолжении импровизации. Музыка напоминает нам
о «вечной жизни» благодаря тому, что всегда
можно подхватить чужую мелодию, превратить
индивидуальное творчество в коллективное.
Жизнь в музыке больше напоминает братство,
чем жизнь в поэзии и неважно, что человечество якобы превратилось в постчеловечество.
Почему у нас бегут мурашки, когда мы слышим пьяный и порочный голос Эми Уайнхаус или откровенно соблазняющие модуляции Анны Шнелль
из JoJo Effect? Главное вместилище вульгарности находится в песне — недаром генно-модифицированные интеллектуалы столь страстно
презирают радио «Шансон». Мне трудно сейчас
сказать, что больше повлияло на мое так называемое становление: поэзия Мандельштама
или дворовая песня. В позднем подростковом
возрасте они мирно сосуществовали в моей
голове, на долгое время расходились в разные
стороны, чтобы сейчас вновь собраться. Шагая
по жизни с песней, легче понравиться барышне или, к примеру, поднять народ на смертный
бой. Кто-то, помню, высказывал предположение, что поэзия и символ свободы Болотной
площади — это верлибр. Не завидую я нашим
оппозиционерам.
Каким образом «Грифельная ода» и «Желтый дождь
стучит по крыше» уживаются во мне, я не знаю.
Они взаимоперетекают друг в друга, обрастая
красками и парадоксальными смыслами. «Сиреневый туман»… «Колокола»… «Мне бы жизнь
мою, как кинопленку»… Обаяние несовершенства, всепобеждающая наивность этих работ
отодвигают шкалу подлинности и фальши, дистанцируют от мира симулякров, пусть и сами
отчасти ими являются. Чистота жанра и чувства
выявлена здесь без душного подтекста эпохи, здесь есть свежесть и сквозняк. А что еще
нам надо, кроме свежести? И какая разница,
что скажет на это мой американский приятель
Тулио, когда мы создаем собственную поэзию
и музыку?
«Воротник подняв повыше,
Я курю и всё надеюсь,
А на что надеюсь — не пойму.
Мне ни капли не обидно,
Просто жаль, что этот вечер
Коротать придётся одному».
Вадим Месяц
Ноябрь 2014, Новодарьино
G
9
Перечитывая Гомера, обращаЭта негибкая форма возникКолонка
ешь внимание на непростые
новения ауры строится на том
главного редактора
речевые и физические тела
обстоятельстве, что недостигероев. Субстанция, из которой они состоят,
жимость социальная приводит к затаенному
сильно отличается от телесного состава пержеланию эту недостижимость преодолеть хотя
сонажей более поздней европейской поэзии,
бы ненадолго, тем самым образуя некоторую
не говоря уже об условных очерках тел, более
невидимую силу, устремленную к «герою», допохожих на незаконченные виртуальные мехастигающую его и «выдавливающую» из его
низмы сегодняшней словесности.
сложного воздушно-телесного состава (обраЧем дальше пробираешься с Одиссеем к финалу
зованного воображением масс) — ауру, в ее
с узнающей героя собакой, стрелами для жеогрубевшем и условно-социализированном
нихов и виселицей для неверных служанок, тем
виде. Но, как видим, лабиринт и его топика,
сильнее формируется впечатление, что герои
а также динамика движения по нему сохраняпоэмы окружены неким пластичным пространются и в этом случае. Лабиринт, следовательно,
ством, упругой световой средой, я бы даже скакаким-то образом связан с аурой, и общая их
зал — жидким световым раствором, который не
природа покоится и балансирует на грани межпозволяет им выйти на линейную фамильярную
ду до-словесным и миром возникающих слов.
дистанцию, «столкнуть персонажи лбами».
Итак, аура свидетельствует о недостижимости.
Герои Гомера кружат друг вокруг друга, словно
И для того, чтобы Афине приблизиться к Телебольшие птицы, дрейф которых на синей вымаху, ей надо переодеться, «заглушить» божесоте над горами мне недавно довелось наблюственную ауру, принять образ Ментора, иначе
дать. Предполагать, что орлы, дрейфующие по
встреча может и не состояться. (И еще не посложным воздушным трассам, могут столкнутьтому, что божественность страшна, как у Рилься, было бы противоестественно. Живая прироке, но она все равно мешает встрече слишком
да вообще мало знает лобовых столкновений,
сильным воздействием ауры). Чтобы встреи вероятно, это ее свойство «геометрии жизни
титься с Одиссеем, богине нужно превратиться
в форме спирали и лабиринта»
в отрока или в пастуха — божество времена создания знаменивенная аура приводит к смещению
той поэмы было не чуждо и для
траектории в слишком далекие от
человека, слитого с культурой,
героя коридоры лабиринта.
нераздельного с природой.
Одиссей,
кажется,
понимает
Создается впечатление, что герои
и словно бы не понимает, что под
гомеровского эпоса блуждают в некотором
видом отрока здесь присутствует богиня, но
звездно-земном лабиринте, в котором двум
принимает условия игры, этого правила noli me
странникам невозможно столкнуться, скажем,
tangere1, прозвучавшего в другой книге по схоподобно бильярдным шарам, в силу как раз
жему лишь отчасти поводу.
того, что они путешествуют все время по раз- Аура, ее неформулируемая реальность, живая
ным коридорам. Встреча «в лоб», в принципе,
и дарующая жизнь неощутимость — убывают от
возможна, но скорее как исключение из правил.
века к веку. Исчезающую грацию ауры, но такПричем эта встреча никогда не превратится
же и невозможность ее отмены в человеческом
в механическое столкновение, в механический
культурном социуме демонстрируют, напри«удар». Двое не могут преодолеть (невидимер, кринолины, не позволяющие фамильярмую) стену — для встречи этого им надо пройти
ному жесту достигнуть дамы, обессиливающие
длинный, как клубок, путь, приближаясь и удаэтот жест, или духи, расширяющие дистанцию
ляясь друг от друга. И даже приблизившись
присутствия — во все менее материальное тело
вплотную, на расстояние вытянутой руки, они
или письма на бумаге, часто опять-таки надвсе равно оказываются разделенными тонкой
ушенные…
стенкой, в которой нет дверей, и, гонимые сла- Вообще, мода более, чем что-либо, обладает набым, хоть алчным притяжением встречи, они
глядностью в сфере высвечивания метаморфоз
проходят дальше, отдаляясь друг от друга с цеауры. Оскудевание ауры, культивирование, по
лью приблизиться.
замечанию Бодрийяра, телесной наготы «под
Заметим, что недостижимость — это вообще услопленкой» — тенденция, которой прошлые века
вие существования ауры. Фактором, порождане знали. Утрата полутонов, запрет на расширеющим аурообразное «свечение» и сегодня,
ние тела в свет, игнорирование утончения тела,
в век утрат и подмен аур, оказывается полорасширяющего его в окружающем пространстжение недостижимости среднего героя (скове при помощи следа, подобно вибрациям расрее условного социального персонажа, скаходящимся от лодки или камня волнам по озержем, таксиста или домохозяйки) по отношению
ной глади — вызвана на этапе современного
к ряду «звездных фигур» социума. К звездам
костюма не просто обнаженностью тела. Речь
кино и политики «простому человеку» подойти,
нарушая дистанцию, сокрушив «стенку лаби- 1 Слова воскресшего Христа к Магдалине — не прикаринта», просто так, невозможно.
сайся ко мне.
ГОМЕР, АУРА,
ЛАБИРИНТ
G
10
тут идет скорее о культивировании собственно наготы, подчеркнутой прозрачной пленкой
облегающего материала. Нагота выявленная —
стринги, джинсы в обтяжку, более похожие на
чулки, все облипающее и облепляющее тело —
это крайняя форма деградации ауры, ее предельно телесная и плотная степень, а, говоря
определеннее, — ее ампутация.
Адам и Ева, обнаружившие, что «они наги», вопреки распространенному толкованию вовсе
не были «наги» изначально. Суть как раз в том,
что они были одеты — одеты в ауру, о чем писал еще П. Флоренский. И именно ее внезапное
оскудение, умаление вызвало у них катастрофический дискомфорт, ощущение возможности
твердого лобового столкновения с уплотнившимся миром, могущего привести к разрушению также уплотнившегося тела, обладавшего
недавно статусом недостижимости для косных
и твердых вещей. Нагота, сформированная
уплотнением материального плана, заставила
их воспринимать Бога ложно, иллюзорно, приписывая ему мгновенно возникшее свойство
опасности.
К счастью, аура, ее волшебный светоносный слой
не утрачен окончательно и обладает свойством
вспыхивать снова и снова в моменты озарения,
вдохновения, сострадания. В моменты переживания «возвышенного». Об этом свидетельствуют все глубокие книги древности.
Аура может возникнуть и сегодня (и возникает) — обнаженная возлюбленная, например,
не может выглядеть голой, если взгляд на
нее — взгляд любви. Он мгновенно восстанавливает стаус кво, одевая тело в ауру. Порнографическая картинка на это не способна. Разница
между такими взглядами — это разница между
присутствием человека в человеке и его отсутствием. Это имеет отношение и к искусству,
будь то поэзия, театр или кино. Это имеет отношение ко всей жизни.
Подобно Тесею, огражденному стенами лабиринта от слишком быстрого контакта с иным, аура
ведет человека ко все большему утончению
плотности шага и плотности тела, утончению
качества внутреннего путешествия к себе самому — до тех глубин, в которых форма исчезает в ауре, и в конце концов, после саморастворения ауры, остается лишь то, что не может
распасться — вечное в герое, из которого он
и состоит.
Герой не может просто обнять героя, или удариться об него, или сказать ему что-то «в лоб» — мешает аура, присутствие некоторой бесконечной
сущности в сущности конечной — человеческом
теле. Одиссей размышляет, следует ли ему ритуальным жестом пасть на колени и обнять ноги
Навсикаи, и приходит к мысли, что безопаснее
остаться на расстоянии — некоторая сила своим тихим, но непреодолимым ветром отстраняет его от лобового контакта с возможной спасительницей.
Но если аура Адама знала, скорее всего, бессловесный статус, то аура Одиссея уже нуждается в уточнении себя при помощи магического
(а какого же еще?) слова. Слово, уточняющее
ауру — вот где следует искать образец поэтического слова.
Удивительно, что демонстрируя дистанцию недостижимости другого, Одиссей продолжает свое
движение по траекториям, схожим с путешествием небесного тела по вселенной, мягко переходя с одной орбиты на другую и нигде не сталкиваясь «в лоб» ни со звездой, ни с богиней, ни
с человеком, и продолжает в силу такой гравитационной «геометрии» движение там, где все
остальные гибнут. Гибель друзей Одиссея во
многом определена порывистостью, нарушением «терпеливой ауры», неумением выявить
свою ауру по отношению к ауре места, другого
человека или зверя.
Одиссей, бдительный носитель ауры, один не
превратился в кабана в доме Цирцеи — единственный из всех, кто встретился с волшебницей.
Эльпенор же, не соизмерявший себя со своей
световой одеждой и спросонья вскочивший на
крыше, делает порывистый шаг не туда, падает и разбивает череп. Можно даже выразиться
таким образом, что Эльпенор разбивает череп
о стенку невидимого лабиринта, забыв о геометрии движения в поэме.
Вся поэма отчасти напоминает церемонный менуэт.
Аурой, если присмотреться, у греков обладает каж­дая вещь — свойство, так восхитившее
Мандельштама, ибо в каждой вещи есть недостижимый смысл, и почуяв его — рождаешь или
видишь ауру вещи, вступаешь в световой лабиринт.
Наличие ауры предполагает два типа речи, имеющих дело с ауратическим миром вещей и людей.
Первый — описание с помощью слова-вербума,
фиксирующего некоторый терминологический
словарный смысл и отсылающий нас к удаленному предмету без учета его ауры. Он исходит
из того, что слово, обозначающее предмет, может обладать живой соотнесенностью с самим
предметом, независимо от наличия ауры вокруг
него. Такое слово, если можно так выразиться,
«располагается» в самом предмете, живет внутри его. Разумеется, речь идет о том времени,
когда обозначаемое и обозначающее находились в телесной связи, разрушенной впоследствии теорией структурализма.
Но существует и другой тип именования, при котором имя вещи располагается не в самой вещи,
а в ее ауре. Тип речи, использующий имена,
расположенные в ауре, характерен для древней поэзии. Ее истоки родственны магии особого рода, чье присутствие, как и вся ауратичная поэзия, оскудевает к новому времени. Тем
не менее, такой тип поэтической речи не исчезает вовсе и обнаруживает себя в позднейшей
поэзии — яркий пример тому Осип Мандель-
G
11
штам, Хлебников, Заболоцкий. Им удавалось
проходить к именам, расположенным в ауре,
как, впрочем и немногим другим — Борису Пастернаку или, скажем, при помощи более жесткого поэтического метода, Алексею Парщикову
с его вниманием к светопроводной прозрачности — стеклу или к месту, оставленному исчезнувшей вещью («Минус-корабль»).
Вообще, почти что вся поэзия, хочет этого ее автор
или не хочет, несет на себе отсвет ауратичного
именования — в более или менее редуцированном виде. Без этого волшебного вещества она
просто исчезнет или выродится в иное означаемое при помощи слова «поэзия», что и происходит с ней время от времени.
Сегодня поэзия, жизнь и ее лакмусовая бумажка —
мода расположены в русле убывания ауры. Две
эти возможности (убывания ауры и ее сохранения) прекрасно чувствовал старомодный модернист Аполлинер и метался между ними, не
решаясь отдать предпочтения ни «волшебным
стихам», ни монтажной нарезке. Надо заметить, что эти метания как раз и определили во
многом таинственность и вневременное очарование его поэзии.
Аура — терапевитична. Стихотворение с аурой
способно исцелить и даже вернуть к жизни.
Характерно, что двадцатый век, чувствуя интенсивный рост смысловой пустоты / наготы вещей,
занялся отчаянным воровством аур у их носи­
телей и даже преуспел в этом. Столь сильное
внимание к негритянской скульптуре, к японскому театру, к китайскому иероглифу объясняется интуитивным знанием о «живой вещи»,
которую они хранили в своем лоне. Оказывается, ауру можно снять с «носителя» и перенести
(теряя на ходу, уплощая и деформируя) на свой,
что и практиковали, каждый в меру своего вкуса, Пикассо, Матисс, Антонен Арто, Дали, отчасти Гоген.
Но до сих пор существует способ обретения первоначальной ауры, ее личного высвобождения
и возобновления. Ее выносят из собственных
глубин в миг вдохновения, отчаяния или самопожертвования. Каждый из таких путешественников в недостижимое осеняет проявленным
и целящим светом жизни то, с чем имеет дело:
мать — ребенка, созерцатель — дерево, поэт —
стихотворение.
Андрей Тавров
G
12
ПОЭЗИЯ
Василий БОРОДИН
ПАМЯТИ ПЕШЕЙ ПТИЦЫ
***
в наведённых на резкость сёлах —
капли на наклонных
крышах копятся и висят,
лучом тянут, холодным золотом,
тянут время —
Василий
БОРОДИН
родился
в 1982 году в Москве. Поэт, эссеист, перформер, редактор, автор четырёх книг стихотворений,
участник сообщества «Полутона».
останавливают!
на
счастье
гляди спустя
годы-годы:
как тихо-тихо
не скрипит и калитка
после дождя
и простуженная улитка переползает —
то с изнанки листа
мать-и-мачехи
по земле
на ступеньки дОма,
то — дорожкой между заборами
и
ведёт первый луч
***
корни цветов в зверинце смотрит
утренний холодок
и у любого принца
на уме Бог
некий туман
некие солдаты
спины
сена мешки в сукне
я не виновен — так каждый думает — не виноват и
тени штыков солнце вертит стене-стене
блики из золота ультрамарина и
вспышки веселья подушки спящих гуляк
снящееся старинное
дальний пушечный выстрел
стогa в полях
***
вол и овечий сыр
мел и облака
и идёшь как сын
а не как
плавает орёл, моется
кошка: шаг
делает — так и молится
земной шар
***
гром
дом
гром
следующий дом
средние волны совсем шумят
мудрые люди? — нет
просто замолчали
в серые комнаты как
Рембрандт пришёл — старый и весёлый
(коммуналка) сосед
улыбается молча
ливень
G
13
***
***
(но) штиль в стволе
и парус — не допивает
лист и поник —
свернётся когда, напишешь
в невидимый день-дневник, миг-дневник:
1
жили
вплетали прутья
высидели кормили
я шёл
разглядывал (чертил в воздухе) отвлечённости
и
сердце билось
меняясь «шар-куб, шар-куб» и
вдруг —
камешек, весь из искр,
крупной мраморной крошки ангел-солдат,
день,
миг
***
за пустыми карманами ковыля
перекати-поле
укатилось сломами шевеля
говоря: «я — то ли
недолеченная структура планеты будущей,
то ли я —
я само
и хочу домой»
птичка чуть боялась
укрывала карими крыльями пятнышки, а там,
в скорлупе, росли —
с плёнкой на глазах и
с тем предощущением
неба и земли —
яблони? казахи?
серые кули?
кони? городá?
мама в каждом знает
эти доли секунды нелюбви, льда:
всё как-то сразу со всех сторон пинает,
и ещё один
слой души летит
перекати-полем
а
потом ночью звёзды —
как первый снег
G
14
2
прутья сухие
пустое гнездо в костре
***
соседи — апельсин и бык
они одного дня
и трáвы — синие дубы
на блеске у ремня
садись солдат пожалуйста —
ежом в гончарный круг
и чашка-небо сжалится —
раздвинется вокруг:
края её далёкие —
за гнёздами, за всем
и перелёты лёгкие,
пчелиные совсем —
любых и слов и радости
с цветка на черенок:
лопата старость радио
чердак журнал щенок
побудь солдат невидимый
пожалуйста незрим:
окоп зарос, и, видимо,
потом поговорим:
внутри у слов катаются
ослы в грузовике
грузинский чай летает там
у лётчика в руке
осколками гербария
ссыпаются цветá
которыми сговариваясь
гаснет красота:
словá «икота», «утренник»,
«обуза», «голова»,
«хочу», «душевно», «нутрия» —
ведь всё это словá!
— молчание
молчание —
и ржавого штыка
рассыпется отчаянье
лучами глаз
цветка
***
***
чтобы старый босой опирается
дождь
не гляди не воруй поднимается
пар
утром Овидий
посмотрел на
снег и потрогал
лоб
яблонь тихо узлы поднимается
мир
не гляди не суди не гляди — как
вода
на
ещё не замёрзшем озере
утка делала круг и
вдруг
вспомнилась стрела времени, не задевшая
по чужим опадающим в воздух
следам
поднимается мир
***
1
веки — камни
мнёшь
получается глина
глазá-песок
плавятся — вот стекло
и глазной нерв
фальшивит: динь
а настаёт самый лучший день
2
у велосипеда
в сенях
тень колеса сходит на
нет,
на сером полу
дверь открыта, и
солнце, пробив кроны яблонь,
как
ржавое дно,
одно
3
а вот ветки в ответ кидают птиц
вверх
4
годы, годы и годы
лёгкого
сердца
солнца
***
— дотронуться до стен лицá
оно как крепость на холме
смола бойниц
стрела ресниц
яблоня на уме
— ни ты не глаз
ни слов не гул
такого войска, что во сне
несётся берегом врагу
навстречу — мне
— так что идём смотреть поврозь
как плавает горя
несметный общий смех и рост —
перистый ряд
***
насекомое ли я
лодка
пустая с дымом
отражение ли
улитка
чистая домом
обоняние ли —
лес
или ил и пила
отражение ли
ночные
шаги весла
нет
я только короткое
слово «да»
***
в радуге — лоб товарняка
в грозе — спина ужа
по радио — как бы рука
взлетает от ежа
и — голубем ужé в ковчег —
а там у всех зверей
как бы человек родился
и воздух всё быстрей
G
15
Наталия АЗАРОВА
ВВЕРХ ПО ТЕЧЕНИЮ
памяти моего папы
Наталия АЗАРОВА родилась в
Москве. Окончила филфак МГУ,
доктор филологических наук. Руководитель Центра исследований мировой поэзии. Поэт. Автор
восьми книг стихотворений, а также переводов Ду Фу и Фернандо
Пессоа. Публиковала стихи в журналах «Воздух», «Новый мир»,
«Черновик», «Дети Ра», «Арион»,
«Крещатик», «Волга» и др. Лауреат
премии Андрея Белого.
***
осёдлые туманы
их погребальный плотояд
их напором вода глухая
после полудня
рыжий бог
снизу вверх
в перспективе
искажается
***
G
16
количественное прерывание себя
соотносимо с количеством
воды в тихих заводях
искомая протяжённость истории
болевые точки болота
потерян в воду болт
днящиеся руки по воде
остановка неба
и на меня косые ссылки
каждой рыбой корягой
каждым китайцем с удочкой
мышью под вечерним столом
тростником настоящим
каждой половиной лета
дельта смешана в целый исток
женщине дано обособиться в ипостась
даже отдельную от Бога
половиной простой деметры
мамы
её работоспособности демиургической
её копания круглосуточного
мимо зимы
полосатой пирогой
полулодкой проплыть
на одном винте
***
пока ты юная львица в пелёнках
сидишь
или в предсмертных памперсах
подвинься
ты мне застишь темноту
как будто небо без иголок
я по нему разложу мои
полтора потолка
платьев
***
так близко
что перелезла из леса в море
пропустили и не посмотрев
то ли такая своя что пароходная
вся в радарах и этикетах
то ли такая чужая что первого класса
***
известно: большая часть рек протекает
под чужими языками
а: казалось в окне всегда одно и то же
дерево
пока у ворот отвар сирен
отвар комнатной зелени
неужели здесь мы заживём
мы заживём
хочешь ли ты
здесь зажить зажить
может быть здесь
всё заживёт
заживёт
и ответной старостью
на меня не накидывайся
не накидывайся
***
космогония
пространство населённое
всё прототипами
примитивные короли
все поумирали
не удалось справиться им
ни с мужским ни с женским
от порчи получателей
Бог забрался в себя
так самоограничился
что и не шелестел
***
самоссылкасебяэто
расцвёл людодендрон
на границе
у стены могила
играл средненькую роль
сквозь сонливую пыль
то ли розы не положены
то ли камешки
и натощак запутался
тогда Бог стал артикль
переместился в середину
искры рассеялись
и заточились в веера
в сиреневую птичь
и мягенькую могучесть
жили в пражских дворах
маленькие големчата
теперь голем лежит
горизонтальный — мой отец
Ты посмеёшься
над моей теологией
G
17
***
судьба погибла постепенно
белоглазой макушкой
фениксы поспевали
живу незаветно
дискретностью скрытностью снегом
вид будто накал
в феврале еле-тихо
путешествуют шейхи
из якутска в магадан
море еле-морозно
вещевые чешуйки високосные
даже у кошки случится выкидыш
в воде от драконов остались дырки
копится всё больше
нуждающихся быть
***
о тёплом
река скоротечна
ночей раздвинутое горло
цветущим лимонадом
ветер дует в крыло
в скрижали в гору за спиной
в изюмах
развешены плети
локти по отмелям
лёд зелёный и тёплый
***
полукочевые мысли
имена их
прямоходящие
солнца полузакат
наш полузапад
безветрие абсолютно
***
хоть сходишь
но в веские дни
в цветоиюльские огурцы
этимлетом в этомплаваньи
была по пояс
бултыхала
из подушек шелестел песок
спала и рассыпалась
сквозь иллюминатор
воля
лиловая
хвост зелёный отбросила
в воздушные камни передышки
раскованы турбины и кукурузники
кучер моего почерка
от пропеллера дырки воздуха
по ним хорошо догадываться
боковым солнцем вытянута шея
боковой луной
проро и пророждаться
круговой
пигалицей
каждая бездна бездонна
день-ночь на плаву центр-мир
заводы моно хромны в солнце
заводы сквозь заводы
заводов тихие заводи
о ялтинский первопредок!
твои корчевые причины
центр весь из полных крупинок
от смерти вверх по течению
путешествие
***
бассейн
подогрет
гирьки года
посыпались
в качку
цепляюсь
за ёлку
за игрушку
у персефоны
пятна на платье
проступили
сходящие
G
18
Прага
Алексей ЛАНЦОВ
ЧТО ПРОИСХОДИТ
ЗА ПРЕДЕЛАМИ
ЧТО ПРОИСХОДИТ?
Что происходит за бортом моего двубортного пиджака?
Патриот покупает двухтомник стирального порошка.
Прошлое прячется где-то сзади
С растерянностью во взгляде.
Алексей ЛАНЦОВ родился в Красноярском крае, филолог, художник,
автор книги стихотворений «Русская тоска», публиковался в журналах «Иные берега», «Mosaiikki/
Моза­ика», «LiteraruS-Литературное
слово» (Финляндия); журнале «Партнёр» (Германия); альманахе «Русский мiръ». Живёт в Финляндии.
Мир — поэт. Он любит себя, свою длинную биографию,
которую мы зовём историей. Он заматерел в чернильных
(и не только чернильных) битвах. Он поощряет больше делать,
больше писать, интенсивнее жить.
Молодо-зеленожёны его фавориты.
Прямым текстом: живи как все, живи как все — крутись, как белка в колесе.
Никакой экзотики, никакой экзистенциальной оставленности.
Ни подвиг, ни подлость
В сем мире не новость.
В подтексте: соверши социальное самоубийство, не баллотируйся в органы власти,
знай, что есть такой порок — престололожество.
Что происходит за пределами моего костюма?
Цитаты моросят, трюмо выносят из трюма.
Мерседес — красивое животное, благородное, почти домашнее —
прячется под кроною дождя.
Женщина — воплощённая лирика —
Стоит подле клирика.
Часто то, что из ребра,
Не доводит до добра.
Мир — поэт.
Роберт Бёрнс, Роберт Фрост, Роберт Винонен —
каким ему называться именем?
Хотя лирический герой Лермонтова и Рембо ныне просто бармен.
Пока воин мечтает, его меч тает. Полы ветра полны мирозданьем.
G
19
Гудящее время, воз воспоминаний. Под красным небом
и коричневыми облаками воск воскресенья струится по жилам.
Покуда листва в полёте,
Музыке снится музыка.
Но нет ни ситца, ни парчи.
Что происходит?
МУЖЧИНА НА ЧЕТВЕРЕНЬКАХ
Выйдешь на улицу, а там мужчина на четвереньках
изображает конец капитализма.
Он говорит: «Несанкционированный выход из себя
даёт возможность сфотографировать усталость».
Он говорит: «Я в мире жил, я был одной из его жил».
Он говорит: «Либералом становятся по умолчанию:
смотри то, что показывают, слушай и читай
что дают, и ты — либерал».
Он говорит: «Я хотел быть поэтом. Я заминирован стихами.
Но поэзия как таковая горька, как яма долговая».
Он ещё что-то говорит, точнее, бормочет,
а вокруг вечер, и город весь в огнях, как в волдырях.
Он доверительно спрашивает: «Куда бредёшь, брелок?»
И тут же снова громко говорит: «Я думал: дней серую рогожу
с телеги жизни сброшу, ладонями сомну».
Он кричит: «Земля осенняя — магнит, и оттого к себе манит!»
Я не хочу его слушать, пытаюсь уйти, но не могу.
«Я знал женщину, — говорит мужчина на четвереньках, —
она строила глазки, а я разрушал. Я пришёл на свидание,
а она уехала в город Александров. В самом отдалённом
ленивом предке я — лишь фигура пустыни. А то, что я
на четвереньках, так это потому, что я хочу быть
лучше черепахой, чем представителем среднего класса».
Так говорит не Кафка и не Заратустра, так говорит
неведомый мне мужчина на четвереньках.
И тут я не выдерживаю: «Заткнись, мужчина
на четвереньках! Зачем ты ввел меня в курс заблуждения?
Ты слишком пропитан эмоциями большинства.
Этот спирт тебя опьянил и сделал опасным для
меньшинства. Невеликие инквизиторы — Америка и Европа —
уже спускаются по ступенькам к твоим четверенькам!»
Я идут прочь, а он кричит вслед: «Я не Джордано Бруно,
но гриль моей говорильни — это и есть конец оценок.
Подожди, ещё встанут на четвереньки и города,
и деревеньки!»
Так и летят, так и летят из него выхлопные фразы.
Бежишь от него и думаешь: «Ну почему так?
Выйдешь на улицу, а там непременно найдётся
какой-нибудь мужчина на четвереньках».
G
20
Анастасия ЮРКЕВИЧ
ХОТЯ БЫ ПОТОМУ, ЧТО НАША ЖИЗНЬ
ПРОСТА
***
Ноябрь. На дворе трава, на траве — дрова.
Рано смеркается, мыши друг к другу в хворосте
Зябко жмутся, дышат едва-едва.
С утра труднее проснуться, но в тридцать два
Вряд ли имеет смысл говорить о возрасте.
Скорее всего, это просто грядёт зима,
Заройся и ты поглубже и жди, покуда
Однажды с утра намерзшая бахрома
На окнах, и этот свет, разлитый повсюду,
Враз не заполнят все твои закрома
Уже в тридцать третий раз ощущением чуда.
Анастасия ЮРКЕВИЧ выросла в
Москве, в семье учёных. Классический музыкант, поэт, литературный переводчик с немецкого.
20 лет прожила в Германии и Австрии, вернулась в Москву в 2011.
Публиковалась в журналах «Гвидеон» и «Плавучий мост», в альманахе «Поэт Года —2014».
Salzburg, 2005 – Москва, 2013
СЧАСТЬЕ
Андрюше
I
К тёплому твоему затылочку лбом прильнуть,
И ни о чём не думать: забыть, заснуть.
К тёплому твоему затылочку прильнуть лицом,
И ни о чём не надо. Потом. Потом…
II
Выходит, ножки тоненькие, говорит — не спится,
Шелестит шажками, встаёт на цыпочки, суетится,
Передо мной перетаптывается в разноцветной своей пижаме,
А я ему — всё равно, говорю, нужно спать пытаться, ложиться...
Иди в кроватку, говорю, не мешай, говорю, маме.
Не мешай, говорю, маме, а он собирает лапкой
Сосредоточенно в кучку ошмётки воска,
Сгребает в ладошку… Где, ваще, говорю, твои тапки?
А с лестницы после ремонта краской тянет, извёсткой.
Загвоздка в жизни какая-то. Сбой. Неполадки.
Топчется, не уходит. Ты, говорит, бабушке позвонила?
А сам глазом косит — чтобы ещё придумать?
Нет, говорю. Скорее всего, говорю, она забыла
И, например, ушла. А на крыше, видать, всё-таки что-то сгнило:
Третью неделю тянет падалью… Дунуть. Сплюнуть.
G
21
А он опять мне — мамочка, ну не спится!
Ну что они мне по голове громыхают своим салютом!
А я — если звёзды зажигаются, значит это, как известно, кому-то…
На пижамке, вчера подаренной, Злые Птицы,
Стреляют в заплаканных свинок. Иди, говорю, пусть тебе сон приснится.
Дай, говорит, тогда хотя бы водички. Ну, глото-о-очек!
Держит стакан лапками, а пить-то не хочется. Говорит: потом
Допью, завтра, — и покорно скрывается. Где же наш дом,
Сыночек, думаю, где же наш дом?..
Где же наш дом, заяц любимый, где, сыночек?
III
Всё, уходи в кровать, ну чего не спишь?
Времени, видишь — час, досидела снова.
Завтра с утра проснётся твой малыш,
Будешь его одевать, пеленать другого.
Будешь варить свой кофе, торчать в окне,
В снеге нежданном угадывать знак судьбы,
Будешь опять твердить о своей вине,
Думать, как всё б сложилось бы, если бы…
Думать будешь, гадать, время свое коротать…
Ну а пока — быстро спать! Просто — спать.
IV
Стоя на перекрёстке в промозглой ноябрьской мгле,
В мокром асфальте фиксируя сгустки запретных цифр,
Смуглую лапку сжимая крепко в своей руке, Ты, как цветок, себя расправляешь в этом тепле,
Ты, от всего на секунду как бы оказываясь вдалеке,
Вдруг понимаешь: вот он, тот самый шифр,
Столь до сих пор недоступный — тобой раскрыт,
Выявлен, взломан и так невозможно прост; Так из разрозненных карт слагается ясный пасьянс,
Так в гармонию вдруг смещается диссонанс;
Ты понимаешь, хоть всякий план вкруг тебя размыт:
Это Счастье стоит в тебе в полный рост.
Вот оно. Не вовне, не во сне и не где-то рядом:
Вот оно… И тебе в этот миг тебе от него
Ничего ровным счетом,
кроме него самого,
Не надо.
2013
***
G
22
И виноградный лист, и астры, и печаль.
И двор, и дом, и на веранде чай.
И ты. И рядом те, кого ты любишь.
И тихое, как будто невзначай:
«А всё же, как его ни величай,
Так страшен чёрт, как вряд ли намалюешь»…
Саратов, август 2014
***
И всё же весел бес сегодняшнего дня!..
Вновь тихий, тёплый мир автобусного
царства,
Поёживаясь, ревностно храня
За пазухой, меж пузырьков с лекарством,
Обрывки снов, их тёплые мытарства, Сквозь стёкла мутные приветствует меня.
Садись к окну, не потревожив зябких грёз,
Авось пригреется нахохлившийся птенчик
Твоих тревог. То весел, то застенчив,
Печёт и плачет март. Но плачет не всерьёз:
Окрестные поля от этих детских слёз
Распухли. Влажно. Ветер переменчив. Поверь, всё встанет на свои места.
Хотя бы потому, что наша жизнь проста,
Как этот сельский мир — тот сеятель, тот
пахарь.
Садись к окну и сосчитай до ста,
Покуда горный бог по правильным местам
Кусками глыбкими раскладывает сахар.
Зальцбург, 2006 – Москва, 2014
G
23
Борис БАРТФЕЛЬД
ПОМНИТЬ ЭТУ УЛИЦУ
АВГУСТ
Сергею Морейно,
из 17 августа 1914 г.
Литовские ночи в августе беременны левитановской осенью,
ноги тонут по щиколотку в тёплой пыли, и кусты
вдоль сельских дорог стоят запорошены доверху
временем — размолотым Левиафаном в крошево дней.
Ты — с первой проседью среди стайки дрожащих осин, и бинты
В лазарете, уже заготовлены сестрами,
Но ещё не пропитаны кровью их нежных мужчин.
Борис БАРТФЕЛЬД родился в
1956 г. в посёлке Новостроево
на юго-востоке Калининградской
области, по образованию физик.
Автор трёх книг стихотворений,
стихи переводились на литовский,
польский, немецкий и латышский
языки. Член Союза российских
писателей, с 2010 г. председатель
Калининградской областной писательской организации СРП.
Колокольная медь замолчала, в пьяном воздухе
гул колокольный висит, оседая туманом на озеро,
выпь над причалом кричит, названье местечка «Иприт»
ещё никому с тошнотой не приходит в голову.
Лесная кукушка упрямо и тяжко молчит,
не желая отсчитывать годы солдатам Московии,
стрелку компаса бешено крутит тевтонский магнит.
Тело воина беззащитней, чем тело дошкольника,
и как не храбрись, но ни сердце, ни буйную голову не защитишь
ни молитвой, ни каской тяжёлой. Тарелка свекольника
на вид неотличима от чаши крови, что испить предстоит заложнику —
веку изгою, на хоругвях его плащаницы с печатью тела Христова,
как хочется жить офицерам Самсонова, веселым солдатам Вердена
и французам, купающим в Сомме красных и синих коней модерна.
Наше русское детство заблудилось меж прусских озёр,
где крестам православным тесно рядом с тевтонским крестом,
но ангел четырёхликий крылья свои распростер над всеми без всяких
различий. Поезд ночной не стучит на разобранных рельсовых стыках.
Нам с тобою брести вереницей к рощам священных дубов,
пронизанных солнцем павших, не знавших, ни слова об арийских владыках,
и за что им пасть суждено у границы завтра, а может сегодняшним днём.
Виштынец, граница Литвы — Калининградской области.
Ранним утром 17 августа 1914г. русская армия перешла прусскую границу на участке от Виштынца
до Кибартая (родина Левитана). Для России началась Великая война.
G
24
СТАРЫЙ ЧАСОВЩИК
***
В начале этого века
В Берлине,
Утром на солнечной стороне
Улицы «Unter den Linden»
Сидеть в турецком кафе,
Теребить амулет,
Отстраненно смотреть,
Как время из старой турки
Тонкой струйкой кофе
Стекает в китайскую чашку,
Переливаясь в блюдце
Через щербатый краешек,
Оставляя на белом фарфоре
Коричневый след.
Если случится дожить до старости,
Кончу жизнь городским сумасшедшим,
Буду бродить по улочкам маленьким,
Беззубым ртом пережевывая сладости,
И рыбу удить со старого пирса.
Помнить эту улицу
Со времен Веймара
И в послевоенных развалинах,
Думать, какой она станет
Через полвека,
Развеет ли
Ее другая культура
Без снарядов и танков
Текстом, музыкой, речью,
Просто привычкой человека
Курить кальян
И жевать азиатскую смесь
Из листьев и горных трав.
Или у европейцев достанет прав
И пассионарности выстоять
В бурлящем котле мультикультуры,
Как писал
Один русский мыслитель,
Сидя в норильском ГУЛАГе,
Где, возможно, сидел
И сам наблюдатель —
alte Berliner Uhrmacher
Последний поверенный
Среднеевропейского времени.
Буду рисовать на стенах мелом
Каббалистические знаки своего имени
И смотреть, как под вечер
Дождь и балтийский ветер
Смывают их в вечность,
Как могилу Салантера*
На старом кенигсбергском кладбище.
По субботам, в синем халате
Со звездами,
У красных ворот Россгартена,
Буду сидя на пыльных камнях
Смотреть, как на солнце плавится
Тень знаменитой янтарной башни.
Буду читать стихи горожанам на закате,
Выкрикивать заклинания варваров,
Ссыпая милостыню в рваный карман
Цветных шаровар.
Буду гадать туристам на четках,
Перебирая узловатыми пальцами доходяги
Кусочки почерневшего янтаря,
На любовь и дорогу,
Случайные встречи
И что-то такое еще,
За гранью пониманья,
С Пасхи до самого Рождества,
Покуда мороз ледяною дланью,
Не схватит гладь Верхнего озера
И седую бороду поэта бродяги.
• Религиозный мыслитель — иудаист, похоронен
на кладбище за Литовским валом. Его могила после
войны была утрачена, в 90-е годы найдена и восстановлена и вновь разрушена.
Городские Россгартеновские ворота середины 19
века находятся рядом с башней Дона — музеем «Янтаря»
G
25
ОТЕЦ
Перешагнуть за тридцать.
От треска разрядов
Я просыпаюсь
С перехваченным судорогой горлом
В мастерской у Линаса Янкуса.
Среди красок,
Картин и этюдов
Остро пахнет озоном,
Светает
За занавесками
Из грубого белого льна,
Тает
Печальный литовский пейзаж.
Не начавшись, зима ускользает.
За окном новый век,
Черный пес долго лает
Вслед уходящим к заливу теням
Вместе с ними уходит
Отец.
Художнику Линасу Янкусу, сыну народного учителя
В старом доме
Из красного кирпича
На окраине Прекуле
Возле канала Вильгельма
По ночам
Звучат голоса
Сотен сельских детей
Прусско-литовских
Приморских земель.
Они входят степенно
В большой общий класс,
А сто лет назад
Вбегали веселой гурьбою,
Шумно рассаживались за рядом ряд,
Теперь же стоят у входа
Понурой, нестройной толпою,
Не решаясь пройти за парты,
Где мест явно меньше,
Чем пришедших
С окрестных и дальних погостов,
Утонувших в морях
И безвестно погибших
В бесцельных военных походах.
Они ждут учителя.
И я вижу,
Входит отец,
В руках, как всегда
Классный журнал и указка.
Все проходят вперед
Дружно садятся
И я слышу,
Как хлопают крышки их парт,
Шорох страниц
И шепот, что в этот раз
Учитель расскажет,
Как им избежать несчастья
Или хотя бы остаться в живых
И дождаться внучат.
Отец
Стоит у доски,
Говорит и вращает колеса
Электрофорной машины,
Словно пытаясь повернуть
Жернова неизбежной судьбы
По-предательски бьющей в спины.
G
26
В полумраке
Вспышки зарниц
Освещают загорелые лица
И грубые кисти рук
Рыбаков и крестьян,
Стариков и опрятных старух,
И тех, кому так и не довелось
* Мы ночевали в доме художника Линаса Янкуса, в бывшем
здании старой сельской начальной школы. Здесь работал
и жил отец художника, известный учитель, проработавший всю жизнь в Прекульском крае. Имя Линас означает
«Лён». Наряду с пейзажами Линас пишет замечательные
портреты. В качестве натурщиков выступают окрестные рыбаки и крестьяне с очень колоритной внешностью.
Когда-то они учились у его отца. Портреты висят в мастерской художника, где раньше был общий школьный класс.
***
В новый год
Под дождём,
Вдоль залива,
По Куршскому лесу
Бреду,
Укрываясь зонтом.
Ленивые волны
С трудом
Наползают на берег
И капли
С еловых веток
Водопадом, стекая в песок
Уносят мгновения жизни
В бездонную лету.
Пароход
По борта,
Вмёрзший в лёд,
Ожидает у берега лета,
Так и я
В ледяной отрешённости
Ни о чём, не горюю,
Но уже не горю,
А лишь преломляю свет
Новогоднего одиночества.
***
Там,
Где река замедляла свой бег.
Там,
Где вода кружила и текла обратно.
Там,
Где всегда было летнее утро.
И зелёные водоросли,
Как мягкие женские волосы
Струились вдоль тела.
Там,
Я входил в эту медленную воду,
Отдавая себя её неге
И приходил в себя
На другом берегу,
Рядом с тобой.
Этим утром
Я снова здесь,
Река,
В прошлом веке,
Спрямив русло,
Стремительно уносит прочь
Всё,
Кроме запаха водорослей.
***
Ночью озера становятся больше,
Их дыхание тяжелеет
И смешивается с шумом
Прибрежного леса.
Сидя на берегу,
Отсчитываешь время,
Оставшееся до рассвета
По всплескам большой рыбы
На озерной глади.
Я хотел бы провести
Свои последние годы
На берегу лесного озера.
Если такого не найду,
То выкопаю его.
Но как быть с шумом леса?
Видимо сажать деревья
Надо было двадцать лет назад.
***
Здравствуй Ольштын.
Спустя сорок лет
Впадаю обмелевшим ручьём
В твою Лыну.
Захмелевший поэт,
Не взявший своих вершин,
Босым
Вхожу в твои улицы —
Блудным сыном
Середины минувшего века.
Не слыша машин,
На ощупь бреду
Коридором
Отцовского дома,
Без фанфар и побед,
Гол и сед
По забытым
Гранитным ступеням
Под птичий гомон.
Как постаревший Вальтер
Фон дер Фогельвейде,
Пришедший нежданно
Накануне судного дня
К берегам Преголи
От гроба Господня,
Припадал к лону
Возлюбленной дамы,
Я припадаю
К твоим площадям и соборам
И кормлю дерзновенных птиц
С заскорузлой ладони.
И все камни,
Собранные по моим дорогам,
Освобождаясь от душевных тягот,
Бросаю в твои воды.
Слышу плеск рыбы,
Играющей на порогах.
Срывая с времён покровы,
Снова шепчу о тебе верлибры.
Лына, неси мои строфы
На север, туда, где Мазуры
Обнимаются с Надровой и Бартой.
Там моя Родина
В деревне
За школьной партой
Плачет по мне.
Лына (Лава, Алле) — река, на которой стоят города
Ольштын, Бартошицы, Правдинск, Знаменск. Впадает в
Преголю в Знаменске.
Вальтер фон дер Фогельвейде — рыцарь-поэт, участник
крестовых походов. В Кёнигсберге памятник поэту был
создан Георгом Фугом в 1930 году из красного гранита и
установлен в зоопарке.
Фогельвейде (нем.) — кормушка для птиц. Поэт завещал
каждое утро на своей могиле в Вюрцбурге кормить птиц.
Надровия и Бартия — прусские названия земель на
территории нынешней Калининградской области, вблизи
с границей Польши.
G
27
Виктор КАЧАЛИН
РОЙ АНГЕЛОВ В ПОНЕДЕЛЬНИК
ГОСПИТАЛЬНЫЙ ВАЛ
Т. З.
Я посвящу тебе ветвистый март,
когда сажают землю
на снег и воду,
и в наготе начальной, беспечальной
темнеет вал — быть может, Госпитальный.
Октябрь так богат,
что задыхаюсь в нём от чуда,
опять мерещатся на блюде
две виноградины и голова,
но крови не приемлю.
Арбузный сахар воздухом полит
и сдобрен гарью,
а мы с тобою новой тварью
глядим с подсолнечных орбит.
Виктор КАЧАЛИН родился в 1966 г.
в Москве. Поэт, философ, художник. Печатался в журнале «Новый
круг» (Киев, 1993, №2), в сборнике «Мир Кьеркегора» (М., 1994),
в антологии «Современная литература народов России». Рисунки
и рукописные книги находятся в
частных собраниях России, Швеции, Японии.
ОСЕННИЙ ЛЕВ
Лев в обезумевших рощах ходит,
рвёт василисков-клёнов петушиные гребни,
каждый охотник с ночных балконов его желает,
взгляд запуская, как летом воздушных змеев —
в львиную гриву, растрёпанную спящей Евой;
до рассвета ещё далеко, симметрией город скольцован.
АНДРЕЙ
Проданный из степей, где стрелами бьет таргитай
где всякий гад пасется бичом, если он полуздрав
попал в самый прекрасный город на свете — и кто здесь прав
да нет, это был апостол, да нет, он у скифов бывал
наоборот, он вышел из скифов, до смерти по-эллински худо он бормотал
с ним как с сократом ходил евстолий у коего светлый нрав
а сам он — бегал от всех, и между прочим, из тех пределов
где верят в переселение душ — от варваров посинелых
больше и нечего ждать, заколют родную мать и скажут: богиня велела
G
28
вот и слыхал я, что он из тех гергесинских бедняг, что хотел идти за Христом
припозднился на восемьсот лет и теперь, как собака, греет наш дом
поздно спасаться, когда премудрость жжет свой покров и окружает порт
тучами русов авар и славян и аланов и барашками черных волн
теплыми словно снега, на котором горные волки играют — ты видел челн,
полный парфянской парчи, золотых ожерелий и серебра?
поздно: уже не откупимся да и молиться пора
Видит один Андрей — остальные по самые губы в хвале болтовне лепоте слепоте
потом его пририсуют сбоку, он слишком руками машет для неземной красоты
струится живой поток на руках Ея, словно плат, и видишь ли ты
из прекрасного города убежавший в мир не умевший написать слово брат
ЭЛЕГИЯ В УЗКОМ
Пекарь-солнце сквозит холодком, провеивает лопатой возду́х
слышу за дверью треск пирогов, просящихся в новый струг,
лекарь-солнце уводит их в дом и на стол подает
добавив душистый мёд
своенравна начинка: треска, антоновка, рис и сабза с имбирём
так прихватим её, друзья, и белым вином запьём, не умрём
что ты скажешь нам, наступающий солнечный мак?
Или розы вот так
обрывает одну за одной смоляная зима, ледяная тюрьма москвы
собирая в бутон на небе наши бесхитростные пиры
крошек будет немного, да и те — небесные птицы склюют
чтоб согреть своих чуд
вновь успеть, любить и лелеять тебя хочу, как всегда
шелестят не калики-клёны, а маск-сеть, по которой размечены города
словно поползень, полдень шмыгает стремглав
и не надо управ
вижу узкое, словно озёрное, небо, усадьбу и тютчевский вал
а вдали ханой и рядом железобетонный собор византиец припарковал
из дуплистой липы рождается развевая седые кудри как корни умов и дорог
иоанн феолог
ОЛЕНЬ
Вот олень, а рога его — словно клубок корней
или якорь, отполированный улыбками рыб:
он — кораблик после потопа,
раскиданный по галилейским холмам;
наши лица смуглы от бликов на поверхности моря,
в которое мы занырнули детским умом.
Ему оставляем мы парус
и оленя — железным изваянием при дороге,
выплавленным из хлама дней.
Рыба-солнце даётся однажды —
рыба-луна всегда
есть у арабов,
в ресторане на краю Магдалы.
Соль привезут с юга.
G
29
ПЕРСЕФОНА
АТЛИТ
От цветов до гнева подземных бурь,
От картвельской лазури до альционовых дней
Нет для нее приюта — разноцветных земель
У нее так много, но нет нежней
У солнца есть три луча,
у серафима — шесть крыл,
у крестоносца — печать
и замок, который не срыл
И жесточе солнца двуцветных глаз:
Виноградный сумрак и легкой кисти удар,
От зрачков ее — сердца никто не спас,
И никто смиренней не слышал чар,
никто из иных богов,
пьющих свой дым и чай;
есть окна, но нет оков,
он отдан грозе под начал,
Чем ее хрипловатый голос и звонкий смех,
И огонь ее молчаливый, и подлунный скит;
Так ее безнадёжно укрыл от всех,
Но отпустит наверх — раз в году — Дионис-Аид.
а мыс, не смыкая рот,
подводной лодкой плывёт.
СУЛАМИТА
1
Шепчется Суламита в душном саду с полуночным светом,
львами лепечут левкои и звёзды окрепли чернильным летом:
«Завтра хочу на море, поближе к башне, где рыбу солят,
там подарю тебе мои ласки, и нас никто не оспорит,
радостны будут твои глаза, очищено сердце,
и незаметно я прыгну в лодку, закрою дверцу неба — собой.
Открой - любой!»
А в это время свет развернулся
свитком, одеждой, царевичем —
ей всё мало,
хочется вновь отбросить последнее покрывало.
2
Невдомёк Суламите, что мир безумен,
ведь прекрасны нити и свод лазурен.
Невдогад Ионе, что мир бесстрастен —
в корабле и в кибитке гудит, как в пасти.
Не собрать Соломону всех идолов в храме —
в доме хлеба Дитя играет, как пламя.
G
30
***
***
На Фаворе тает римский гарнизон, о нас
предупреждён —
так давай ещё куда-нибудь пойдём,
В сагах слепец,
в телескопах — спящий,
мгновение — в гимнах,
частушек вертел,
тоньше ночи и черней обсидиан,
не обрежь ступней на Арарате, отдых нам не
дан,
туфом розовым лицо не опали
в круге темени и тени жаркой Тимны, лишь
взгляни —
там кристаллы меди, как зелёный сыр,
и гранатовыми зёрнами целуют мир,
от Сиона до Хермона алый снег
снится нам, не спящим на Кармеле — из
пещер и нег
слёз обилие
из горной Ламары,
камнями — в реку,
языками к нёбу,
гроза ноябрём
ночным измеряет,
сминает время,
а финики — ранит,
летят хребтины,
араукарий,
молотят молнии
на Кармеле.
катится в море, прыгает вода, свежая без
колотого льда.
***
***
Отплясали молнии в Кармеле,
И земли распахнута парча,
Корабли ушли, слова сгорели —
Ночью кровь прохладно-горяча,
В ней играет будущее утро,
Виноград бесстрастный и хмельной.
Ночь переиначивает мудрость,
Ночью мудрость кажется игрой.
Пятница попугаев, суббота горлиц,
воскресенье пеликанов,
високосный рой ангелов в понедельник,
вторник фламинго,
среда пустельжиная,
четверг орлов, слетающихся на ужин,
в пятницу пустота,
сверкающее на горизонте распятье,
занятие всех высот,
кроме кратера в Галилее:
гусь под созвездьем Орфея подругу не
кличет,
просто высматривает на юг дорогу.
***
Птичья аритмия араукарий
и луна, подкатывающая к горлу —
молнией пронзенные на пару,
падают туда, где ты простерла
тучи, расточенные над морем,
где дельфин смеется над каплей смысла,
цапля улетает, мир спроворив,
гусь гаганит шеей-коромыслом
G
31
ПРОЗА
Ирина БАТАКОВА
ПЕСОК
Петя прибыл поздно вечером. «Здравствуйте, — сказал он с кембриджской негой в голосе, — меня зовут Петя». И протянул хозяевам рыжеволосую спортивную руку — сперва
Николаю, затем ей. Она поначалу не разглядела черт Петиного лица. Лампочка в тесном
коридоре, ввинченная высоко под потолком
и заслоненная шляпной полкой, отбрасывала на гостя желтые блики с резкими тенями,
вполне освещая только его макушку. Когда
стали пить чай, выяснилось, что Петя здесь
уже не впервые. В самом деле, как же мы забыли… Точно — было, было, пять или сколько там лет назад, кажется осенью? Да, чтото в сентябре — дым от сожженных листьев,
дождь… Нас познакомил Агеев, как же, как
же. Помню, накрыли стол на планшете: бутылка вина, апельсины, затуманенный виноград… две какие-то блондинки с ногами (Агеев
привел) — Натусик и Верунчик, кажется. Петю
расположили в почетном центре, Верунчик
пристроился рядом. Агеев ласкал друга влюбленными глазами (знакомьтесь, мой одноклассник, научный гений) — Петя с детской
улыбкой поворачивал пытливую голову во все
стороны, Верунчик ежился из опасения оцарапать глянцевые коленки о край планшета. А
вы откуда и куда, из Хьюстона? это Техас? —
подумать только, какая глушь, возвращайтесь
обратно, Петя, там русских шуток не понимают и кормят мексиканской едой. А чем вы там
занимаетесь в своей обсер…ватории? О, это
долго объяснять, давайте лучше выпьем за
знакомство.
Петя хмурит ученый лоб: Верунчик? Не
помню. Вас, Леночка, хорошо запомнил…
А вот блондинки — даже смутно не всплывают… И вот, кстати говоря, запомнил этот
стул — какое плетение! Ротанг? Люблю такие
вещицы. Они не стареют. Жаль, протерлось.
Кажется, тогда оно было еще целое? Да, а теперь, вот — дырка. Ничего, это даже придает
очарования. Можно перетянуть… Нет, хлопотно, там крючки внутри, надо разбирать все,
G
32
Ирина БАТАКОВА родилась в 1970 г.
в Бресте. Окончила Белорусскую государственную академию
искусств (1998). Работала художником-оформителем и книжным
иллюстратором. Выпускница Литературного института им. Горького
(2010, семинар прозы). Рассказы
публиковались в журналах «Дружба народов», «Лед и пламень»,
«Homo Legens» и др. Дипломант
Х Международного Волошинского конкурса в номинации журнала «Октябрь». Живет в Минске.
снимать, плести по-новой, из новой коры…
А вот этот комод — вроде бы, раньше его не
было? Это что, орех? Да, это наша гордость.
Приобрели на блошином рынке, смотрите, как плавно скруглены углы. И цвет какой.
Прелесть. Одну секцию — вот эту, посередине — я делал сам, чтобы нарастить в высоту.
Ну надо же, никогда б не догадался, не отличить. А что там вверху такое красивенькое
белеется? Кузнецовский фарфор это, Петя.
Везли аж из Ялты. Вот, взгляните. М-м-м. Да,
тонко. Никогда не был в Ялте. Как? Ну вот так,
вообще не был в Крыму. Это преступно. Просто оскорбительно — не побывать в Крыму.
Да вот так уж получилось — не побывал. Это
необходимо исправить. Согласен. Приезжайте следующим летом и махнем. С превеликим
удовольствием. Но я замечаю по наполненности стеллажа, что вы любите Шнитке. Я — нет,
голова болит, не понимаю, это все Колино. Да,
это все моё. Но это что! — посмотрите сюда,
видите? Ооо… В чьем исполнении? Давайте
поставим. Это все связано с воспоминаниями юности. Понимаю. Вот послушайте… черт,
опять заедает. Да что ж такое. Черт! Брось,
Коля, это не подлежит восстановлению. Еще
чайку? Пожалуй. Петя, а расскажите про ре-
ликтовое излучение, говорят, здесь физика
слипается с понятием о Боге... Ну, знаете ли…
Хотя?.. Если кто-то нуждается в этой гипотезе, почему нет… этсетера.
Петя, приходите к нам еще. Мы сегодня так
славно поговорили о теории Большого взрыва, много теплых слов было сказано и в адрес
комода... — Ха-ха-ха! Леночка, я всегда, я готов хоть до утра… Что вы говорите, уже утро?
Пятый час?! Ну, тогда мне и вправду пора, наверное. Да, увы… До свидания, еще увидимся.
Осторожно, не зацепитесь, тут у нас нагромождение. Ох, извините. Рассыпалось. Ничего
страшного, не подымайте… Завтра все равно
пылесосить — слышите, коврик уже от песка
хрустит? Это я, наверное, вам нанес… Нетнет-нет, оно само откуда-то наметается, просто беда, не успеваешь оглянуться, а уже все
в песке. Ну, до свидания. Спокойной ночи,
вернее, уже с добрым утром. Приятно было…
Взаимно. До свидания. До свидания.
Изнеможденные, идут наконец-то спать.
Но Петя продолжается и во сне. «Леночка!» —
близко и жарко шепчет. Ей видна только его
щека с уголком рта — но этого достаточно,
чтобы все понять. «Как, вы еще не ушли?» —
хочет она удивиться, но не может разомкнуть
губ, так как Петина щека плотно прижата к ее
лицу. Щека не двигается, белеет, тает. Несколько минут стоит полная тишина, только
слышно, как быстрый стук сердца расходуется в стуке капель о жесть. Дождь затихает.
Светлый пасмурный день. Стараясь не смотреть в сторону спящего мужа, Леночка бредет босиком на кухню, таща на плечах одеяло — пить из чайника воду с известковыми
крошками и курить.
А Петя все не кончался. Он приходил и звонил каждый день. «Здравствуйте, это я, Петя.
Вот…» — сообщал он потупленным от скромности голосом, как бы из вежливости приглушая степень своего величия и сдерживая
напор праздничных чувств у собеседника. Да,
мол, приношу радость, но таково уж мое призвание — радость приносить. На моем месте
всякий поступил бы так же. Вот. Знаете ли. Да
уж. Чего уж там. Какой уж есть. Вот он я, ваш
любимый и желанный. Здравствуйте. Пойдемте сегодня гулять по набережной? И так
вдоль, вдоль, до самого конца, до заката —
увидим, как солнце протискивается в узкую
щель горизонта, услышим плеск запоздалого катамарана, испуганные утки вспорхнут из
осоки, застрочат крыльями, разгоняя ветер, и
ветер разгонится вовсю, закружит по городу,
оборвет черемуху, разбросает по тропинкам
парка белый сор соцветий, закачаются ивы
над водой, разбудят речных русалок, и те вытянут к нам малахитовые руки и запоют нежные песни смерти… Петя, Петя… Нам никогда
не быть вместе.
А когда вы, Петя, планируете возобновить
свою научную деятельность за океаном? — Думаю, через месяц. Да, наверняка. Где-то так.
Целый месяц! Всего месяц! Как же мы тут
без него? Что же мы? Как же это? Нет, это решительно невозможно.
И сдался вам этот Техас — там же опасно, прерии, кактусы, ранчо, сомбреро, ковбои в пегих сапогах. Представляю как вы,
Петя, такой весь неотмирасего, бредете по
этим прериям, по тропам койота, по горным
ущельям, по путям миграции антилоп — с астролябией подмышкой, в шляпе звездочета — одинокий путник в ночи, просто сердце
обливается. Огромный телескоп растет из
вашего зрачка, как стебель волшебного гороха — протыкая облака и теряясь в хлябях
небесных. Вы спотыкаетесь на каждом шагу,
потому что вынуждены ходить с задранной головой, чтобы носить этот исполинский оптический глаз вертикально, — сохранять равновесие акробата, иначе небо упадет на землю
как цирковое блюдце, лишенное опоры. Пусть
оно упадет на Техас. А здесь — подержите его
еще немного над нами. Оставайтесь. Расскажите нам о солнечном ветре и черных дырах
вселенной, нам еще есть о чем поговорить.
Пожалуй, задержусь на недельку, говорит
Петя задумчиво и строго.
А раз так, не поехать ли нам куда-нибудь
в Эн! Знаете, какой вид на закат открывается
с тамошней Замковой горы? Холмы, как румяные хлеба, лежат в застеленных туманом ложбинах, выступая из тьмы круглыми надтреснутыми боками. Душный печной аромат лета
приправлен можжевельником и чабрецом…
Ах, мне уже не терпится. Едем, едем! Завтра,
по утренней росе. Как, уже утро?! Тогда — немедленно в путь! Скорее, скорее, а то опоздаем, все как-то зарозовело вдруг стремительно
и неизбежно… Леночка, ну где ты? Если мы
сейчас же, сию минуту не поторопимся, не сделаем этого последнего усилия над собой… Да
что ж это такое, не надо меня тянуть, вы порвали мне чулки, и из чулок высыпались все луковицы — как теперь прикажете варить суп? Все
испорчено. И не надо меня утешать. И потом,
я совершенно не готова, я не умею, никогда не
делала этого, а вы, Петя? Вы умеете встречать
закат? Разумеется, Леночка, дорогая, в этом
деле я дока. Положитесь на меня. Вот так, да,
G
33
а эту руку – вот сюда. Нет-нет, постойте, я так
не могу — такой волнующий момент, мне необходимо надеть специальное платье для церемоний. Где же оно? Ты не видел, Коля? Ведь
только что лежало… Не то, не то, не то... Фу,
какие-то истлевшие тряпки. Все пропало. Скорее, скорее, мы опаздываем, Леночка, ну где
ты застряла? Сама не понимаю, я ничего тут не
узнаю. Все так зыбко, так несуразно, так неудобно устроено… Все разваливается и крошится прямо в руках, обращается в пыль и песок. Я вязну, я больше ни в чем не вижу опоры и
смысла… Сколько раз говорила: надо вызвать
мастера, чтобы починил. Не волнуйся, Петя
все исправит, все сделает правильно. Петя
знает, в какой позиции надо встречать закат.
Да, я знаю, я такой, прошу любить и жаловать.
Ах, Петя, разве можно вас не любить? Ну так
скорее доверьтесь мне, ну же, давайте я вам
помогу, вы немного откройтесь, а дальше я
сам. Смелее. Расслабьтесь, вот так… Да… Да,
хорошо… Да… да… да… да… Да!... да, да, вот
так, да, да, да, да, да, да, хорошо, вот так, да,
да, да, да! Да! Да! Да! Даа…ааа, аааааааа, дааа
ааа аааааааааааааа аааааааааааааа… Оооооооооооо! Аааааа…
Теперь видите?
Что?
Ну как же. Вы ведь сказали, что больше ни
в чем не видите смысла. Теперь видите?
Очень невнятно. Мне все время что-то загораживает.
В таком случае вытянитесь как зеленый
побег и воспользуйтесь преградой как опорой — цепляйтесь и карабкайтесь, карабкайтесь вверх.
А смысл?
Вы к нему приблизитесь, как только начнете ползти… то есть расти.
Все напрасно. Кругом песок, песок, песок,
я увядаю.
ЭТОТ, КАК ЕГО…
По этажам несется ветер и топот, хлопают
двери, дрожат герани. Шухер, Глокая Куздра
идет! Директриса сама совершает обход, чтото случилось, всем стоять, трепетать, внимать. Дети! В школе ЧП. Сбежавший ученик
седьмого класса найден утонувшим в реке.
Негодяй, я вся поседела, разговаривая с его
старушкой-матерью. Каково-то ей теперь, он
подумал? Подумайте вы, впредь будет наука. В связи со случившимся, правила нашего режима ужесточаются. Пункт первый: запрещается покидать территорию школы без
G
34
письменного разрешения воспитателя. Пункт
второй: запрещаются прогулки на свежем воздухе позже 8-ми часов вечера. Пункт третий…
Кто утонул-то, кто? Этот, как его… Марусев. Это который? Из седьмого? Как хоть он
выглядел? Да никак… Тихий такой, махонький, черненький. Неведома зверушка. Был
Марусев — как и не было. Кто о нем сокрушается, кто его помнит. Ты помнишь? Нет. А ты?
И я. А ты, Соня, — ты его помнишь? Да, помню. Как ты думаешь, он нарочно? Что нарочно? Ну, утонул… Ну, чтобы о нем узнали, заговорили, чтобы Глокая Куздра вся поседела…
Давай не будем думать об этом, давай его
просто помнить. Давай. Расскажи, как он выглядел, как ходил, какие у него были привычки
и чудачества, нарисуй его словесный портрет.
Какой он был? Он был незаметнее чем обычный человек. Чтобы заметить его, надо было
всмотреться. И вот тогда вдруг выпирала его
непохожесть на всех остальных. Это было
странно и даже… даже неприятно. Значит, он
был странный и неприятный? Немного… в общем-то да. Каждый, кто всматривался в него,
чувствовал
непонятно-за-что-собственную
вину. А это, согласись, неприятно.
Почему-то мне представляется, что он утонул несуетно, без вплесков и биения, без криков о помощи. Он никогда не умел постоять за
себя. Не любил сопротивляться. Вот он идет
между рядами парт — как сквозь палочный
строй — подобрав руки, вобрав голову в плечи, приготовленный к неизбежному… «Хорошилище грядет из ристалища на позорище по
гульбищу в мокроступах» — диктует Растяпа
страшные, темные слова, — предлагаемых ею
филологических изысков никто из нас не мог
вполне оценить, тупицы, безмозглое стадо, да
пошли вы все на фиг! — срывалась она иногда, отворачивала голову в лиловых кудельках к окну и застывала скорбно, вглядываясь
в невидимую даль, понемногу забывая о нас,
светлея печальным взором… Напрасно блуждаешь ты взорами окрест, милая Растяпа,
напрасно ищешь совершенства в мире — за
бетонной оградой шумят облезлые, больные
от заводского дыма сосны, крутятся по воздуху последние листья и раздается граяние
ворон. И двадцать восемь маленьких человек
ничего не хотят знать о мокроступах, которые
им очень бы пригодились, чтобы перемахнуть
через ограду и бежать по сквозным аллеям
парка, по улицам чужого города, по осенним
дождям далеко-далеко, куда глаза глядят…
Раиса Степанна, а Раиса Степанна, а что
такое «тенета»? Вот поживете с мое — узна-
ете… Умолкла души моей сладостная цевница, оглохло сердце в тенетах печали. Цветы
красноречия не всходят больше под тению
мирных олив, пагубный сон теснит в объятиях, помедли, помедли вечерний день, продлись, продлись очарованье! За бетонной оградой, в парке им. Челюскинцев зажигаются
лампочки на танцплощадке — для тех, кому за
тридцать — вот поживете с мое, узнаете! —
топчутся пары по деревянному настилу —
дама с дамой, в разбитых туфлях, в лиловых
кудельках, а где кавалеры? — их корабли раздавлены льдами, но мы-то знаем, что все будут спасены, все до единого, даже Марусев,
о котором никто не сокрушался. Не будем и
мы его оплакивать.
Представим, как он входит в реку — пусть
он идет расправленно, вольно, широко раздвигая руками осоку, и мраморные отблески
воды скользят по его неповзрослевшему телу.
Розовый вечер, солнце плывет где-то за краем зрачка, стелется косыми лучами по мокрой
траве, по гладкой реке, заплетающейся в косы
вокруг торчащих из воды прутиков. В такой
реке можно удить серебристую рыбу с красными плавниками, собирать пригоршнями ил
под корягами, на ощупь преследовать раков,
слушать пузырчатые трели лягушек, ходить
с закатанными брюками по колено в воде,
следить за охотой стрекоз, резать камышовые дудочки, рвать кувшинки для молчаливой девочки Сони, катать ее в лодке — лодку
взять на лодочной станции, по предъявлению
паспорта, до наступления темноты, но неизвестно где взять паспорт, это во-первых,
а во-вторых, еще никто никогда не бывал на
этой реке, никто не знает дороги туда, никто
не может покинуть территорию школы без
письменного разрешения воспитателя, а наш
воспитатель, Ван-Ваныч Юрок — человек не
то чтобы черствый, но тревожный и зависимый — никому не позволит отлучиться в неизвестном направлении, вдвоем тем более
с Соней, чтобы рвать для нее кувшинки. Ведь
тогда мы не успеем к отбою, нарушим режим,
переполошим сторожа, вахтершу, ночных нянечек, коменданта общежития и, может даже,
разбудим свирепую старуху кастеляншу… А
вдруг нашу лодку подхватит стрежнем, унесет стремниной, и мы не сможем вернуться
к утру? — все дети как дети выйдут на утреннюю зарядку, будут выполнять приседания,
наклоны и прыжки, потом потянутся в столовую, есть комковатую кашу с подтаявшим
кубиком масла, пить компот из сухофруктов
с запахом хлорки и половой тряпки, греметь
эмалированными мисками, соскребать с них
остатки жижи в огромный бак с перламутровыми помоями, кто-нибудь обязательно чтонибудь уронит, разобьет, разольет и останется убирать осколки, размазывать липкое
по затоптанному, путаясь под ногами у дежурных, затем девочки наденут коричневые
платья, мальчики — синие костюмы и отправятся в классы… Только Глокая Куздра, сколотив карательный отряд из Юрка, физрука
и завхоза, будет носиться по коридорам как
бешеный слон, топоча ногами, клокоча внутренней яростью, с красными пятнами на сыром залежалом лице: «где беглецы? подать
сюда!» — будет рвать двери с петель: может
куда спрятались, забились, хихикают, делают
преступное, тут мы их и прищучим, выдернем за волосы на свет, прибьем к позорному
столбу на линейке… Но нет, все розыски напрасны — в спальнях нет, в подсобках пусто,
в гладильной никого, в актовом зале стоит
акустистическая тишина, в душевых звенит
неодушевленная капель… Ушли! Скрылись!
Бежали! Дезертировали! Беспечно плывут по
заповедным водам, самовольно перегибаются через край лодки, безнаказанно рвут многолетние речные травы: потянешь за желтую
глянцевую головку — стебель с писком натягивается и лопается где-то в невидимой глубине.
Но погоди, как же мы можем плыть в лодке — ведь кассир лодочной станции не даст
нам билета без предъявления паспорта, начнет расспрашивать: «Вы чьи? Откуда? Почему
без родителей?». А ты ведь знаешь, как трудно
объяснять постороннему, кто мы, чьи, почему
и откуда. Растяпа нас учила, что правду говорить легко и приятно. Хорошо, ладно, давай
сделаем правдивое признание: мы сбежали
из интерната. Как посмотрит на нас кассир?
Кассир посмотрит на нас более пристально —
даже пригнет голову в своем деревянном окошечке, чтобы разглядеть повнимательней, —
так всматриваются в нечто с виду обычное,
но с обнаруженным изъяном. А если кассир — женщина с чувствительным сердцем?
Она, чего доброго, захочет нас накормить и
приголубить. Все это нам не нужно, все это
неправда. Поэтому нам придется выложить
всю правду, всю, до конца — да, не побояться
выказать себя высокомерными отщепенцами и рубануть с плеча: это вовсе не то, что вы
подумали, уважаем(ый, ая) товарищ кассир!
Вы преисполнились жалостью, а это недоразумение: на самом-то деле мы — исключительно счастливые дети, и школа наша — не
чета пронумерованным безликим интерна-
G
35
там, не приют для брошенных на прозябание,
не дом призрения, наша школа — ого-го!
подымай выше — это школа для Особо Одаренных. Нас культивируют и пестуют — кучно,
в парниковых условиях, мы — ваши лучшие,
редкостные цветы. И каждый понедельник на
школьной линейке Глокая Куздра, пропесочивая какого-нибудь оболтуса-рецидивиста, не
устает повторять: «Вы должны быть благодарны нам, судьбе и своим родителям за чудный
дар учиться здесь, в этих священных стенах!»
и иногда, на подъеме духа, читает вслух письма признательных выпускников.
Да-да-да, скажем мы посрамленному кассиру, вы еще не видели наших новых корпусов
для занятий изящными искусствами — это роскошь, это версаль снаружи и афинская академия изнутри, если вы понимаете. Вечный
спор Аристотеля с Платоном, два разнонаправленных перста. Огромная перспектива.
Она иллюзорна, на самом деле все нарисовано на стене. Фреска по мокрой штукатурке.
Если дерзнете пойти навстречу задрапированным философам, вверх по ступеням, под
арочные своды — больно ударитесь лбом.
Дураков нет, уже давно никто никуда не идет.
С тех давних пор как изобрели перспективу,
стены перестали быть препятствием: теперь
на них можно нарисовать обозримо бесконечную даль с умаляющимися деталями будущего. На переднем плане начинается тропинка,
на заднем плане — тропинка продолжается.
И ходить уже никуда не требуется, достаточно правдоподобно, со знанием геометрии,
изображать воображаемое. «Не знающий
геометрии да не войдет сюда». Не знаю, как
нам удалось войти сюда, а главное — как
нам отсюда выйти. Проверим наши знания
геометрии. Интернатские штаны во все стороны равны. Директриса — это такая крыса,
которая бегает по углам и режет всех пополам. Если тело вперто в воду, не потонет оно
с ходу… Но это уже другое, это запоминалка
по физике. А Марусев таки потонул — видимо, удельный вес его тела оказался больше
удельного веса воды.
«Тяжелый человек ты, Марусев, — сказал
Юрок, — такой, знаешь ли, латентный анфан
терибль в амплуа ходячего укора человечеству. Душераздирающее зрелище. Почему,
кстати, ты пришел на занятия в носках?» «Ну
что-то же надо носить», — попробовал оправдаться Маруев. «Все ответы твои невпопад.
В военкомате будешь дурочку валять. А пока
будь добр…». Марусев был добр и кроток.
Единственная его обувь — пара резиновых
G
36
кед — оказалась в то утро прибитой гвоздями
к полу, Марусев проснулся, потыкал в обездвиженные кеды слабыми ногами, удивился,
вздохнул, робко огляделся — шутники давились со смеху. Вечером из кабинета труда
он вынес под полой пиджака плоскогубцы и
тихо, безропотно освободил свои мокроступы. Обижать его было не очень интересно —
он не жаловался никогда, не протестовал, а
принимал все как должное.
Я была последней, кто видел его. Перед
тем как уйти, он вдруг обернулся, протянул
мне руку и спросил: «Пойдешь со мной?»
Он стоял, с головы до ног обрызганный солнцем, — был май, субботний полдень, меня и
Марусева привезли в машине скорой помощи
в инфекционную больницу — обоих в лихорадке, с подозрением на корь, которая ходила
в ту весну по всей школе, так что даже объявили карантин… Сопровождавшая нас школьная
медсестра Нюра вышла из машины в регистратуру, оставив дверцы распахнутыми, и мы
с Марусевым остались одни, в зачарованной
тишине: сидели молча и смотрели наружу, на
безлюдный больничный двор с раскрытыми
вдали воротами, к которым тянулась светлая,
в черных пятнах подсыхающих луж, дорога.
За воротами стоял будничный гул свободы.
Марусев встал, шагнул к выходу, спрыгнул на
землю. Затем обернулся, протянул мне руку
и спросил: «Пойдешь со мной?». Я покачала
головой: нет. И он, приняв отказ как должное,
стыдливо спрятал руку в карман, повернулся
и зашагал прочь. Я смотрела на его удаляющуюся фигурку, пока она не превратилась
в исчезающе малую величину в развернутой
перспективе будущего.
А накануне этого происшествия ты навестил меня в изоляторе, помнишь? Да, я нес
тебе ветку белой сирени из школьного сада,
но путь мне преградила ночная нянечка, сторожевая каменная баба: «Туда нельзя, приказ!
Болезнь передается воздушно-капельным
путем, через дыхание», — я пообещал, что не
буду дышать, я обладаю умением задерживать дыхание на целых полторы минуты — я
умолял дать мне хотя бы минуту, одну минуту,
я встал на колено и поднес ей ветку белой сирени, держа ее меж воздетых ладоней как царственный свиток, и сумеречный истукан смягчился: «Чтоб одна нога здесь, другая там, и ни
звука!» На цыпочках для достоверности, татем
прокрался к тебе, Соня, Соня, у нас так мало
времени, подыши на меня, скорей, скорей,
подыши на меня, пожалуйста, изо всех сил,
я хочу быть с тобой в горе и в радости, в бо-
лезни и в здравии, я не могу без тебя, я хочу
дышать только тобой, у нас один воздушнокапельный путь, пока смерть не разлучит нас.
Утром пришли Юрок с медсестрой Нюрой.
Так, ну что тут у нас. Температурка чуть спала...
Ага, сыпь, так и есть. Тут все понятно. Сегодня еще один поступил, когда ж это кончится.
Ван-Ваныч, вызывайте скорую, отвезу вашу
девочку в больницу вместе с этим, как его...
Кто заболел, кто? Марусев? Зачем Марусев?
При чем здесь Марусев? Это ошибка, это не
тот, мы не дышали друг другом, зачем вы его
посадили в машину вместе со мной, зачем он
заболел? Зачем протянул мне руку? «Пойдешь
со мной?» Нет, не пойду. У нас разный воздушно-капельный путь. Принял как должное.
Abiit, excessit, evasit, erupit. Нашли утонувшим
в реке. Я вся поседела, знаете ли. Умолкла
свирель моей души, оглохло сердце в тенетах
печали. Сходу потонул, сходу. Почему не взял
лодку? Но ты же знаешь, какой там на лодочной станции кассир, как обстоятельно приходится объяснять ему простые вещи, которые
объяснить невозможно. А мокроступы? Да-да,
он понадеялся на мокроступы, этим все объясняется, — грядучи по воде, забыл, что в подошвах дырочки от гвоздей. Шутники давились
со смеху. Принял как должное. Ушел на дно несуетно, без всплесков и биения, торжественно
и строго вертикально. Без криков о помощи.
Не надо кричать, не надо, сказано ведь: все
спасутся.
Выходите, дети. А где второй, этот, как
его?.. Я спрашиваю, где второй? Что значит —
ушел?! Как? Куда? С такой температурой?! Что
за дети! Ни на минуту нельзя оставить. Это
кошмар, это конец. Господи! Меня уволят…
Не надо кричать, я же прошу вас. Какой
светлый день, сколько солнца! Только очень
холодно… Снаружи холодно, внутри горячо.
Внутри — сухой песчаный огонь, снаружи —
слоистые воды, чересполосица теплых и ледяных течений, зыбь, слепящая рябь, плеск
и блистание, глубоководные голоса, обволакивающие травы, речные лилии на длинных
стеблях, тут мы их и прищучим, — не надо, не
тяните нас за голову, не выдергивайте за волосы, не рвите, мы ваши лучшие редкостные
цветы, всходим под тению мирных олив, под
тению мирных олив.
РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ
Рыбкин сделал все необходимое.
Сперва он выпил таблетку.
Потом долго брился и выбирал рубашку — которая посвежее, понаряднее — хотя
знал, что старается зря, потому что Митя его
все равно не увидит. С тех пор как Рыбкина
официально признали печальным, он больше
не мог посещать сына в открытой беседке —
только «созерцать» его отчужденное существование через стекло.
Перед выходом он проверил, не забыл ли
документы (родительские права, справку из
центра душевного благополучия), и задержался на минуту перед зеркалом, примеряя
улыбку. Плюнул и пошел так, без улыбки.
«Опять облака разогнали и радугу поставили», — антигосударственно думал Рыбкин,
влачась к остановке. Ему нравилось чувствовать себя носителем крамольной мысли,
хотя он понимал: это мелкая ноша. Исчезающе мелкая. Тьфу, а не ноша. Ничтожество и
невесомость. И он чувствовал себя носителем невесомости, формой воздуха, слишком
холодного, чтобы подняться над землей —
в элизейскую высоту, где державно плыли
праздничные дирижабли, сверкая и туманясь
в солнечном огне. Над домами висел зеркальный шар рекламного термостата с самодовольной надписью: «Только горячиий может
взлететь!», и Рыбкин, как это с ним часто бывало, испытал сокровенную зависть непонятно к кому: то ли к какому-то другому Рыбкину,
которым он не стал, то ли ко всему миру, который знал о себе что-то заповедное, тайное,
но молчал и кричал о другом, очевидном, ликовал, сулил и предлагал какое-то общедоступное, одобренное гостом и минздравом,
дистиллированное счастье.
«И вот все у тебя, Рыбкин, так! — бывало,
выговаривал ему по-отечески Лезга, редактор отдела прозы журнала «Высь», возвращая
очередную рукопись. — Все с подвывертом,
с фигой в кармане. Кто населяет твои рассказы? Грустные организмы. Нет в тебе, Рыбкин,
роевого сознания, животворящей социальной
любви — только жалость, суета и томление
духа. А ты вынь-то, вынь кукиш из-за пазухи,
ты протяни руку обществу! Ты сердце людям
открой! Ты опиши всю эту кипучую машинерию жизни! Ты ведь можешь, можешь ведь,
чертяка ты эдакий! Чем ты хуже Стрибогина или, прости господи, Ярцевой?». Рыбкин
всякий раз недоумевал, почему Лезга разговаривает с ним как с идиотом. «Хотя чему тут
удивляться? — удивлялся Рыбкин. — Добропорядочный, искренний дурак, он ведь и правда считает, что я могу — а почему бы и нет,
G
37
чем я хуже его плодовитых креатур, всех этих
белебень, стрибогиных и ярцевых, борзописцев от чистого сердца, акынов коллективного
разума, рупоров, песняров и витий — почему
бы и нет?» И Рыбкин мечтательно увидел себя:
в угаре вдохновения — или нет, не в угаре, не
надо в угаре — с печатью светлой мысли на
челе, светлой и радостной, да! — он весь —
энтузиазм и воодушевление, и перо его летит, как дракон, летит и огнедышит, и на лету
испекает духовную пищу для нации: романы,
новеллы, очерки, эссе, просветительные брошюры, статьи-мотиваторы — они сыплются,
сыплются на землю, устилают всю поверхность, и с высоты полета Рыбкин обозревает
еще дымящиеся заглавия: «Воздушная инженерия и дзен», «Бессмертный атом», «Полимер живородящий», «12 бесед с андроидомстрастотерпцем о счастье», «Пламя жизни
моей», «Сачок удачи», «Гносеология чуда или
как сбываются мечты», «Уроки эвдемонии»,
«Блаженство — норма жизни», «Райский труд
в алебастровых шахтах», «22 способа поднять
настроение или АНТИ-ТУЧКИ», «Самоучитель
по прыжкам выше головы», «Технические характеристики телепортационного онагра по
запуску в Светлое Будущее», «Судьба — своими
руками!», «Юность бурливая, здравствуй!»…
«Таблетка начала действовать», — сообразил Рыбкин.
На площади трех вокзалов он взял билет до
станции Детский Город и отправился на посадку. У перрона уже стоял маглев-экспресс цвета
синего льда, по всей длине протянутый ослепительной лентой солнечного света. Нарядная толпа роилась на платформе и медленно
заполняла поезд. Рыбкин занял свое место,
порадовался, что у окна, и сквозь собственное
отражение в стекле увидел Варю в голубом незнакомом плаще — но тотчас понял, что обознался: их родительские дни не совпадали, а
других общих маршрутов не было, — и когда
женщина прошла в вагон и устроилась напротив, он с облегчением и разочарованием удостоверился в своей ошибке. Ничего общего,
никакого сходства. И хватит думать о ней и
ждать. Он надел наушники голосовой газеты и
включил новости культуры.
«…Иногда можно услышать вопрос: нужно
ли Национальному Комитету Душевного Благополучия заниматься мелочами — тратить
время на критику минус-витального искусства. Пусть этим занимаются ведомственные
психиатры.
В такого рода вопросах звучит непонимание роли этих явлений в идеологических ди-
G
38
версиях против нашего Общества Счастья
и особенно молодежи. Ведь при их помощи
пытаются расшатать принципы оптимистического витализма в литературе и искусстве.
Открыто это сделать невозможно, поэтому
выступают под прикрытием. В так называемых гиперпатических картинах нет образов
людей, которым хотелось бы подражать
в борьбе за счастье народа, в борьбе за витализм, по пути которых хотелось бы идти. Это
изображение заменено аномальной сенсорикой и болезненной рефлексией, затушевывающей духовную борьбу оптимизма против
пессимизма.
Появились творения, проникнутые духом
эскапизма и упадничества, застывшие на позициях, в естественных складках местности,
в неестественных позах, за бортом передового, и хочется спросить исподволь, тихой сапой,
с дистанционным целеуказанием, хотя ни для
кого давно не секрет прятать голову в песок и
эстетство, искусство ради искусства. Нет и не
может быть! Такого рода, с позволения сказать, поэты не желают идти в ногу и наносят
большой вред ходьбе, и наносят песок весной,
когда время окапывать деревья, деревья стоят
все в цвету, такая поза не может не вызывать
удивления. Скажем дружное нет! Нет и еще
раз нет. Нет нам пристанища и негде согреться. И если нам, с позволения сказать, возразят, мы решительно промолчим. Необходимо,
однако, признать. Наша словобоязнь обратима. Организм нашей строчной речи способен
вырабатывать антитела поэзии, доверимся
же этому сопротивлению и возглавим его.
Все остальное не имеет значения. Потому что
когда мы войдем в этот сад, мы войдем в этот
сад весной, когда дачники жгут костры, бросая
в огонь прошлогодние листья, мертвые сучья и
ветошь, ночью был ливень, жизнь пахнет остро:
дым и вода, парное мясо земли, молодая кора,
кипение древесных соков, свежая краска на
скамейках, осторожно, Митя, прилипнешь. Не
бойся, папа, это специальная краска, у нее
особая кристаллическая решетка, смотри. Я
ничего не вижу. Потому что ты неправильно
смотришь, ты смотришь из решетки, а надо
сквозь, давай я тебя научу, вот как надо, видишь? Не вижу, Митя, ничего не вижу. А ты открой глаза. Открой глаза, эй! Эй! Проснитесь,
папаша! Конечная!». Рыбкина тряс проводник и
весело кричал ему прямо в лицо: «Приехали!».
Как и было сказано во сне, здесь уже наступила весна, и при входе в сад он увидел несколько новых пересаженных яблонь, стволы
которых были обернуты мхом и рогожей. День
стоял пасмурный, светлый, высокий, исполненный в красках, звуках и запахах какой-то
беззащитной обыкновенности, какой-то простой детской мысли, которую Рыбкин жадно
ловил и все никак не мог уловить. В сквозной
глубине сада рабочие белили деревья и обрезали ветки, слышались их негромкие голоса и
щелчки секатора.
Рыбкин вступил в аллею, еще голую, только
ожидавшую листьев. Все вокруг него стояло
безоружно и открыто, все как бы доверяло ему
свое спокойное кроткое знание, сквозь которое можно было только идти и дышать – затаив
в себе всякое чувство – всякое чувство вязло
в самом себе, искало себя, называло, говорило: я печаль, я восторг, я удивление, я тайна…
Но красота этих слов, этих чувств, казалось,
разрушает и тайну, и печаль… и саму красоту.
За садом толпились крыши и башенки
Детского Города, на высоком холме белело
глазное яблоко обсерватории с заведенным
вверх зрачком-телескопом — словно упало с неба и теперь вглядывалось туда, ища
свое родное место. На другом холме, пониже, раскинулся сосновый парк, над верхушками деревьев виднелось колесо обозрения.
Там, среди холмов, под голубиными крыльями, под черепичными кровлями, под шатрами планетариев возделывается новая жизнь,
там под чутким вниманием специалистов по
охране душевного благополучия растет иное
поколение — счастливые дети счастливого
общества, свободного от неопределенной
тоски по неопределенному, от всего что зыблется в никакой стороне, от словобоязни, от
стыда за ошибки, от горести запретных желаний, там ничто не сокрушит твое сердце, никто не скажет тебе «уныние — тяжкий грех»,
потому что там нет уныния, никто не отравит
тебя сомнением: нет, Митя, так не бывает, это
неправда. — А как бывает? И что правда? —
спросишь ты, вернее, не спросишь. Вот послушай, я тебе расскажу.
Повседневные звуки, неловкие движения,
заскорузлые мелочи быта, междометия человеческой жизни. Крики ворон. Запах садового
вара: смола, канифоль, топленое сало, древесная зола. Запах вареного белья, проутюженной пыли. Запах гудрона, черный, горячий
дух новостройки. Треск гравия под велосипедным колесом. Гудок тепловоза. Запах креозота — железнодорожная насыпь, сирень, разрезанный поездом кот, бредущий к горизонту
обходчик. Звяканье велосипедного звонка на
ухабах. Рукоятки руля, ободранные до черного
пористого мяса, до металлической кости. Гаечный ключ в промасленных пеленах, грязные
руки, корки на коленях. Запах сырого цемента,
подмытой глины и камышовой прели, рыбий
воздух близкой реки. Кусок карбида, шипящий
в луже, исходящий белым вонючим паром.
Карбид воровали на стройке, чтобы запускать
в космос консервные банки, но я не могу выдать тайной инструкции, иначе меня лишат последних родительских прав, — и не спрашивай
зачем нужны пистоны, или как сделать бомбу
из селитры и сахарной пудры, или сорвать урок
математики с помощью дымовой шашки… Или
настрогать спичечных головок, плотно забить
серой гильзу, вставить фитиль и поджечь. Но
не всегда стреляло или стреляло не туда, и однажды Леньке Карповичу выбило глаз. Через
десять лет я встретил его в чужом большом
здании, он работал полотером, на месте его левого глаза не было ничего, впалая кожа сшитых
век, а правым ярко-зеленым он меня не узнал,
и я поспешил прочь по коридору, боясь, что он
передумает и окликнет, что начнет расспрашивать: как ты, где? — и придется рассказывать
о себе, о том, как я счастлив — ведь тогда я
был счастлив. Почти как в детстве, но по-другому, по-новому. Это новое счастье болело как
голый нерв на сквозняке, ты меня спросишь:
как такое может быть, как может счастье болеть, может, это не счастье? — в том-то и дело,
но об этом мне запрещено с тобой говорить,
это противозаконно, это хуже, чем выдать рецепт жестяной ракеты и бумажной бомбы…
Он не заметил, как оказался у ворот Детского Города. Охранник молча, с отстраненным интересом скользил по нему взглядом,
пока Рыбкин копался в караманах и вместо
документов каждый раз доставал что-то другое. Наконец нашел, отдал, охранник кивнул, поправил наушник с микрофоном и стал
медленно, задумчиво читать: «Рыбкин. Иван
Сергеевич. 44 года. Разведен. Биологические
дети: Рыбкин Дмитрий Иванович. 12 лет. Родительские права: категория три, созерцатель. Статус: печальный. Терапия: по формуле А-4. Последняя дата аттестации: двадцать
третьего…» — Рыбкин стоял, заложив руки за
спину, и пинал носком ботинка какой-то камешек, а сам уже был далеко: без рутины и заминок, шагнув на двадцать минут вперед, он
уже входил в свою камеру одинокого созерцания, в куб серебряного стекла, — и в следующий миг открылись наружные створы, явив:
аккуратный дворик, белую скамейку, дорожку
из камней, между которыми еле-еле зеленела
новая трава, и по дорожке идущего Митю.
G
39
Вячеслав ХАРЧЕНКО
РЫБНЫЙ МАГАЗИНЧИК
В Люблино, на пересечении проспекта 40 лет
Октября и улицы Судакова в последнем подъезде пятиэтажного кирпичного дома, на первом этаже расположился рыбный магазинчик.
Там лежит сушеная корюшка с Дальнего
Востока, соленая семга и форель с Мурманска, копченый кальмар в сетке, атлантическая
селедка, жирный расползающийся палтус,
сальная в четыре пальца толщиной масляная,
вобла с подмосковных прудов, перевязанная
веревкой зубатка холодного копчения, норвежские креветки и зеленая морская капуста
на развес. Ни одна мясная лавка не вызывает
во мне столько восторга, как рыбный магазинчик.
Когда едешь с Нижних полей в троллейбусе семьдесят четыре из бани и везешь огромный баул принадлежностей: драный халат, использованный веник, махровое полотенце во
весь рост, войлочную шапочку и брезентовые
рукавицы, то выйдешь на остановке и пойдешь в магазинчик за воблой: выбрать духмяно пахнущие рыбешки из кучи, наваленной
возле кассы. Чтобы можно было дома аккуратно налить тонкой струйкой в высокие стеклянные бокалы, вынесенные из спортивного
бара «Спартак», пиво Миллер, вынутое из холодильника, а рядом на столе на бесплатной
газете «Мое Люблино» почистить две-три рыбьи тушки, отправляя котам на пол головы и
плавники. Когда разложишь почищенные кусочки рыбы на столе, отправишь пяток в рот,
прожуешь, и зальешь пивом напоследок, то
радость жизни посетит тебя в полный рост.
Рыбная лавка с продавцом на весах единственная в округе. Нет, есть рыбный отдел в
универсаме «Наша марка», но там все запаяно в пластиковые упаковки, и порезанная скумбрия не имеет дымного запаха и не
разваливается в руках, как домашний творог.
Еще имеются рыбные лотки в супермаркете
«Паттерсон», но от них несет бездушностью
G
40
Вячеслав ХАРЧЕНКО — поэт, прозаик, критик. Стихи и проза публиковались в журналах «Новая
Юность», «Арион», «Сетевая поэзия», «Знамя», «Октябрь», «Новый
берег», «Крещатик» и др. Лауреат
Волошинского фестиваля в номинации «проза» за 2007 год. С книгой «Соломон, колдун, охранник
Свинухов, молоко, баба Лена и др.
Длинное название книги коротких рассказов» вошел в лонг-лист
премии «Национальный бестселлер». Работает техническим писателем.
и безликостью: продавцы развешивают рыбу
молча, как автоматы, не поговорить с ними,
не узнать качество рыбы. За блестящими пакетиками и мешочками, не определить выловлена ли рыба вчера или уже два месяца лежит
в морозильнике на складе в Люберцах.
Нет ничего страшнее для меня, чем смерть
этого маленького, малоприметного магазинчика от постоянного пресса международных
торговых сетей. Расставляют они свои бункеры с пресным, безвкусным сырьем по всему
району, радуются из-за того, что к ним течет
переманенный покупатель, обслуживают они
покупателя, как на конвейере Форда, а я с
сердцем хочу.
Чтобы войти не спеша в малолюдную комнатку, заваленную свежей рыбой. Чтобы выстоять небольшую очередь. Чтобы поговорить с продавщицей, откуда и какого качества
селедка. Чтобы из деревянной бочки выбрать
рыбку, приглянувшуюся мне. Чтобы рыбку забросили в прозрачный полиэтиленовый пакет. Чтобы на прощание сказали: «Приходите
еще, Вячеслав Анатольевич, завтра будет малосольная горбуша».
Каждый раз, когда я прохожу мимо рыбной лавки, то с трепетом смотрю, цела ли она.
И если горит свет из окна, если таскает подносы грузчик Ибрагим, то я удовлетворенно
вздыхаю и прохожу мимо, чтобы не спугнуть
удачу.
ТОЛСТЫЕ ЛЮДИ
Все мои предки толстые. Мой дед по отцу к
пятидесяти годам не мог самостоятельно завязать шнурки на ботинках, а прадед по матери вылазил из ванной только с посторонней
помощью. Моя прабабка под тяжестью своего тела обрушила железную кровать, зашибла
кошку и получила инфаркт миокарда, а любимая тетя, когда садилась на лавку в вагоне
поезда, то с нее проводница требовала два
билета.
В нашей стране существует дискриминация толстых людей. Начальники их не берут на работу, портные требуют надбавку за
большой объем использованного материала,
повара не увеличивают порции в столовых, а
девушки не назначают свидания
Когда я растолстел, то полюбил женщин.
Нет, я их и раньше любил, но выборочно. Бывало, красавица ко мне прильнет, а я не трепещу, не исполняю мужской долг, потому что
в моем сердце только избранница, которой
посвятил свою жизнь и свои подвиги.
Сейчас же, когда все вертихвостки считают меня жирным бегемотом, я люблю всех.
Ни одна мимо меня не пройдет. У каждой я
отмечу, то светлые, длинные волосы, то ясное
и овальное лицо, то гибкий стан. Даже если
волосы всклокоченные, лицо изуродованное
и в бородавках, а вместо стана шматы болтающегося сала.
Когда от всяческих притеснений мое терпение лопнет, я уеду в Соединенные Американские Штаты, где худышек только пять
процентов. Я вольюсь в ряды толстяков, беспроблемно (с моим-то МГУ) найду работу и
женюсь на массивной афроамериканке, чтобы навсегда стать незаметной вошкой в человеческой биомассе.
ФУТБОЛ
Когда мне было семнадцать лет, мы играли
возле университета в футбол. Приходили с
утра в хоккейную коробку, собирали людей
со всех окрестностей и рубились на вылет до
темноты.
В командах были студенты и преподаватели, негры из Патриса Лумумбы, рабочие с
завода имени Хруничева, конторские государственных учреждений, вьетнамцы с Измайловского рынка, женщины, милиционеры
отделения № 12 и просто люди.
Мы бегали толпой по полю и кричали «Подавай» или «Дай пас» или «Бей», а когда партнер мазал, то орали друг на друга и даже пихались в грудь.
Больше всех доставалось Юре. Ему было
пятьдесят лет, и он недобегал и опаздывал,
потому что скорость была не та. Но мы, молодые, все равно Юру ругали, хотя он мог дать в
ноги с закрытыми глазами передачу в любую
точку поля, и часто благодаря Юре выигрывались самые тяжелые матчи.
Однажды к нам приехали ветераны на
праздник спорта, и они все уважительно говорили с Юрой и жали ему руку. Оказалось, что
Юра когда-то играл в Торпедо со Стрельцовым и Ворониным и был чемпионом СССР по
футболу.
После этого мы перестали кричать на Юру,
на что он остановил нас посреди поля и сказал: «Неужели я стал так плохо играть в футбол, что вы перестали на меня орать?». Мы
опешили, постояли, засмеялись и назвали
Юру козлом и уродом.
Я часто играю во дворе с шестнадцатилетним сыном и его друзьями в футбол. Когда я
вижу, что дети на меня не кричат, то вспоминаю Юру из моей юности.
ПТИЧКА
1
В детстве мы ловили рыбу возле дедовского дома в реке Бире, но за золотым карасем
ездили с ночевкой на мотоцикле за двадцать
километров к старой заводи. Уже с утра начинались сборы. Дед лез за спиннингами и
закидушками в сарай; распутывал резинку с
крючками, растянув ее в огороде; чистил котелок для ухи; осматривал зеленые с кусочками засохших водорослей сети; проверял,
нету ли в палатке дырок, долго и тщательно
ощупывал мотоцикл, бил сапогом по шинам и
слушал, как работает двигатель. Дед сидел на
крыльце, пыхтя беломориной, доставал из кепок поплавки и грузила, пробовал тесто, рассматривал на свет кусочки хлеба и радовался
миру, как младенец. Казалось, что это ему в
первую очередь привалило счастье, а не мне,
малолетке. Что сейчас он вырвется от бабки,
G
41
от грядок, от работы и полетит на бреющем
полете над водной поверхностью, обернувшись, мелкой, суетливой, беспокойной птичкой, нырнет в толщу воды, чтобы разведать,
где находятся стаи знаменитых пятьсотграммовых золотых дальневосточных карасей, которых так любила жарить в сметане бабка.
Я копал в протоке жирных бордовых червей, укладывал еду, носил легкие баулы и наблюдал, как люлька мотоцикла постепенно
заполняется рыбацким скарбом, а лицо деда
светлеет от неведомой энергии, плечи распрямляются, руки набирают силу.
Потом мы, надев мотоциклетные шлемы,
с ветерком стремили к старой заводи, наши
кудри выбивались наружу и стрекотали под
ласковыми потоками воздуха. На горизонте
стрелой вставала река и ее темные грубые
берега, заросшие ивой, бередили душу, которая томилась от нетерпения. Где же, где
же первая рыбка. Когда же на толстой леске
закидушки зашевелится водяное чудище и
плюхнется всей массой на дно резиновой
лодки. «Не трожь, Славка, не трожь», — кричит дед и начинает осторожно вынимать крючок из верхней губы карася, чтобы я не поранился или не зацепил одежды. Рыба прыгает
по резине, стараясь выскочить за борт, дед
бьет ее кепкой, а я радостно хохочу, раззявив
в небо детский, редкозубый рот.
Плаваешь, плаваешь по заводи все утро,
пока рассвет из розового красавца не превратится в яркое, обжигающее светило, да так
и уснешь под кустом в ожидании вечернего клева. «Спи, Славка, спи», — говорит дед
и подкладывает мне под голову скатанный,
штопанный-перештопанный пиджак.
Вечером наблюдаю, как в тазу копошится
рыбная биомасса, как головы в слизи открывают рты в поисках глотка воздуха, как красные зрачки карасей немигающе уставились
на меня, ища спасения. Вот сейчас под ударом железного немецкого трофейного ножа
полетят в лоханку кишки, заскрипит липучая
чешуя, и побежишь в детскую, пряча слезы от
взрослых.
2
Дед возил меня на рыбалку все детство,
но я уехал в Москву и не был в Биробиджане
двадцать лет. Не хватало денег. Когда я вернулся, то деду было восемьдесят. Он не ездил
за рыбой уже десять лет и не притрагивался
к мотоциклу. Мрачно лежал в предбаннике на
тахте, курил Беломор, мучил кота и кормил
хлебом голубей.
G
42
— Ты что, ты что — кричала бабка — Какая
ему рыбалка! Пусть лежит на печке и так еле
ходит.
— Отвези меня, Славка, на старую заводь.
Пусть я там умру, чем здесь голубей кормить, — спорил дед.
Я долго думал, а потом вывел мотоцикл
(хотя и старый, но на ходу), просушил палатку, свернул резиновую лодку, купил в ларьке
червей, зарядил спиннинги. Я приехал с дедом к берегу реку. Мы сидели в мотоцикле и
смотрели, как в тумане мимо нас проплывали
лодки, стремили бревна и палки, копошились
утки, и казалось, что давным-давно жизнь отсюда истекла в неизвестном направлении и
только мы, как усталые и постаревшие бродяги, ищем что-то на свою голову. Я наладил
деду спиннинги, а сам надул лодку и уехал
вниз по течению искать золотого карася. Когда я вернулся, то дед лежал у костра, спиной к
воде. Какая-то страшная дрожь сотрясала его
тело, а из груди доносились хрипы и стоны.
— Не умирай, дедушка, не умирай, — плакал я и вспоминал обрывки каких-то молитв,
которые никогда не знал. Я смотрел в небо и с
трудом удерживал дрожь, которая сотрясала
деда. В этот миг мне хотелось, чтобы он, прошедший две войны и Блокаду, не умер на берегу этой старой забытой заводи. Хотя самто дед, конечно, предпочел обернуться малой
птичкой и нырнуть под воду, чтобы в холодной коричневой толще искать стаи золотых
дальневосточных пятьсотграммовых карасей.
Плывет такая птичка, водит во все стороны
клювом, как завидит рыбку — свистит, пищит,
верещит, радуется жизни.
СЕВЕРНЫЙ СИНАП
Когда я учился в институте, то любил ездить в
студенческий отряд на уборку яблок в совхоз
под Воронежем. Нас подбивал на подвиги пятидесятилетний московский представитель,
бригадир Алексей Иванович и обещал по двенадцать тысяч рублей, чего по ценам девяностого года должно было хватить на шесть
месяцев безбедного житья. Мы оглядывались друг на друга и не верили в свалившееся
счастье. Разводили в разные стороны руки и
широко улыбались в предвкушении сентябрьских впечатлений.
До совхоза надо было стучать на поезде
одиннадцать часов, а потом колесить на Камазе сто пятьдесят километров. Совхоз стоял на берегу реки, во все стороны разбега-
лись яблоневые сады, поражали опрятностью
дома, светился кумачом клуб, вытягивались
к зданию правления асфальтовые дорожки.
Хозяйство было показательное, чистенькое и
опрятное, словно его каждое утро вылизывала
шершавым розовым языком молодая телушка.
Мы приехали в полдень, и нас встретила
жена Алексея Ивановича, Нюра, накормила
пловом из перловки со свининой и отправила спать в вагончики без отопления, где мы
храпели до вечера, а потом всю ночь не могли уснуть. Смотрели на звездное небо: немосковское, яркое, глубокое и холодное.
В шесть часов утра Нюра разбудила нас, и
мы скопом полезли на улицу умываться холодной водой. Тщательно чистили зубы, ковырялись в ушах и спешили на кухню, которая стояла под открытым небом. В сады нас повезли
на тягаче — тракторе с длинной платформой,
на которой стоят ящики. Хорошо подставить
свое лицо утреннему ветру, когда тягач рычит на подъемах, когда стучат оцинкованные
ведра на ходу, и сосновые ящики ждут, когда
мы засыпим в них мордастые красно-желтые
яблоки. Яблони невысоки. Это осенние сорта:
бессемянка, боровинка и анис алый. Мы даже
не пользуемся лестницами. Девушки быстро собирают с деревьев яблоки в ведра, а
мы относим их к тягачу. Обедаем в поле. Нам
привозят термосы с супом и гуляшом. Мы с
Игорем (моим сокурсником) любим набрать в
обед побольше сала, чтобы жевать его потом
медленно и неспешно весь день.
С нами ездили на уборку и местные —
школьники старших классов. С ними мы пили
по вечерам самогонку, ходили на дискотеку
в клуб и играли в футбол. Мне местные отдавили большой палец на ноге на дискотеке, а
Игорю чуть не сломали ногу на футбольном
поле.
Однажды мы ехали на тягаче, и вдруг все
местные разом спрыгнули с платформы,
устремились к отдельно стоящей рощице и
стали в свои домашние сумки и пакеты рвать
с особенных яблонек плоды. «Что это? Что
это?» — спрашивали мы с Игорем, а они только мрачно отвечали — «Северный синап», —
и продолжали свое занятие. Тогда я сорвал с
ветки зеленый непритязательный и какой-то
даже кривоватый плод и попробовал на вкус.
Ничего более кислого и мерзкого мне есть не
приходилось. Я в ужасе выплюнул яблочную
кашицу изо рта и хотел запустить плодом в
местных, но те рассмеялись и посоветовали
положить эти яблоки в холодильник до весны.
Игорь нарвал целое ведро и унес в вагончик,
а мы еще две недели собирали яблоки других
сортов и уехали с огромной поклажей, нас
даже не пускали в вагон поезда.
Алексей Иванович в Москве, конечно, нас
обманул и выдал на руки по шесть тысяч вместо двенадцати, и этого нам хватило на три
месяца житья. А Северный синап я засунул
в холодильник и забыл о нем. Но вот накануне восьмого марта я поссорился с женой так
сильно, что хотел разводиться. Тогда я полез
в холодильник за вином «Хванчкара», но наткнулся на яблоки. В сердцах надкусил одно,
и сладость неописуемая оказалась у меня во
рту, а тонкий аромат заполнил всю комнату.
— Что это? — воскликнула жена.
— Яблоки, милая, яблоки.
МЫШКА
1
Трехмесячную кошечку принес домой Тимофей Кузьмич, а все несчастия с ней начались оттого, что пятилетний Егорка назвал
ее Мышкой. Никакую другую кличку не хотел. Кривился и на Рыжую, и на Василису, и
на Мурку. Отец Егорки Тимофей Кузьмич покряхтел, но с прозвищем смирился, потому
что Егорка болел. С трудом вставал с кровати, передвигался вдоль стен, покачивался,
трепетал и то и дело останавливался, чтобы
отдышаться. Котенок должен был сына обрадовать. Он терпеливо сносил мучения Егорки:
когда тот хватал Мышку за шкирку и прижимал к щеке, когда дергал животное за холку,
когда клал на спину и разводил лапы в разные
стороны, имитируя физическую зарядку. Однажды Егорка дернул Мышку за ухо, и из-под
оторванной плоти брызнула бордовая кровь.
Ветеринар обрезал половину уха и долго
спрашивал, как так случилось, но Тимофей
Кузьмич и его жена Ирина Сергеевна мотали
головами и ничего не говорили. Годовая Мышка имела бандитский вид. Уши разной величины, бело-рыжая, свалявшаяся, всклокоченная
шерсть, озлобленный взгляд. Кошка ни к кому
не шла на руки, чуть что шипела. Только безвольно отдавалось на мучения Егорке, понимая тяжелое течение болезни.
2
Однажды Мышка убежала: через форточку
выпрыгнула с третьего этажа. Не разбилась
и поковыляла в подвал к котам. Егорка сидел
на постели, громко хлопал в ладоши и натуж-
G
43
но мычал: «Мы-ша, Мы-ша, Мы-ша, Мы-ша».
Тимофей Кузьмич развесил по всему поселку
объявления с цветной фотографией кошки,
распечатанные на лазерном принтере. Приходили доброхоты, звонили знакомые, добровольные помощники требовали денег, но
у всех у них были совсем другие кошки — рыжие с отливом, с одинаковыми ровными ушами, с белыми носочками на лапках. Они сидели на руках, радостно глазели на Тимофея
Кузьмича и Ирину Сергеевну. Соседи говорили: «Да зачем тебе Тимофей твоя озлобленная, шипящая, всклокоченная кошка. Посмотри сколько ласковых, добрых и радостных
кошек. Брось свою ведьму и возьми любую».
Но Егорка отворачивался к стене и мычал:
«Мы-ша, Мы-ша, Мы-ша», и Тимофей Кузьмич
с пущей настырностью лазил по подвалам и
искал Мышку. Однажды, когда он копался в
гараже с Жигулёнком, кошка пришла из леса,
села возле правого переднего колеса и стала
умываться. Тимофей посадил ее на заднее
сиденье и повез домой.
3
По приезде Мышка стала есть. Она поглощала все, до чего раньше не притрагивалась:
вареных и жареных ротанов, сырую свинину,
российский сыр, порезанный мелкими кусочками, серые, безвкусные кругляшки Вискас,
остатки борща, макароны с подливой и даже
соленые огурцы. Она требовала добавки, и на
седьмые сутки жора Ирина Сергеевна сказала, что кошка беременна. «Да откуда ей, её же
по злобности ни один кот не оседлает», — ухмылялся Тимофей Кузьмич и пытался погладить Мышку за ухом, на что та зашипела.
Радости же Егорки не было конца. Он схватил Мышку за хребет и привычно взметнул под
потолок, а потом поймал ее у пола и стал выворачивать лапы с такой силой, что хруст костей
раздался по всей квартире. Мышка молчала, только иногда в особо болезненные моменты раздавалось грустное попискивание.
Через два месяца Мышка забилась под диван, и с ней случился выкидыш: кошка родила
четыре безволосых, безглазых мертвых комочка, и еще долго их обнюхивала, жалобно
мяукая на всю квартиру. На крик кошки прибежали Тимофей Кузьмич и Ирина Сергеевна.
Они склонились над уродцами, и в самый разгар скорби их отодвинул рукой Егорка, стоящий посередине комнаты и не держащийся за
стены и не качающийся.
Тимофей и Ирина воскликнули: «Егорка пошел!»
G
44
ВАСЯ
1
Как-то судьба прислала мне черно-белого котенка. Вокруг него сгрудились дети, и
старший, лет девяти, в болоньевом балахоне
и бейсболке «Ну, погоди», взял страдальца на
руки и протянул в мою сторону: «Дядя Слава,
возьмите, а то он уже час здесь сидит и никто
за ним не приходит».
— А как его зовут? — спросил я.
— Вася, Вася, — голосили дети.
— В-а-а-а-с-я-я-я,— протянул я, — какое
красивое имя! Наверное, он герой. Будет
прыгать с гардины на гардину, будет раскачиваться на шторах и с криком «Мяу» кидаться
на плющевого медведя, чтобы выказать весь
пыл и подтвердить репутацию мужественного
кота. Какой там медведь? Все станут перед
ним дрожать. Даже соседский пятилетний
бультерьер Буля бросится наутек при виде
Васи. Вася горделиво заберется на вершину
пятиметровой березы, и его вопль надолго
кинет в трепет всю округу. Бабушки заберут
своих внуков из дворовых песочниц, чтобы
отвести в садик, у мам убежит с плиты можайское молоко, а папы отчетливо икнут в середине первого тайма футбольного матча Голландия — Россия и выпустят в пространство
порцию едких паров очаковского пива.
Эх, Вася, Вася. Какая-то приблудная кошка
носила тебя в брюхе под сердцем целых два
месяца. Твой папа, удельный князек Люблинской помойки, сделал свое дело и смылся
гонять крыс в мусорных кучах микрорайона.
Сердобольные дети принесли тебя ко мне,
чтобы всучить в качестве подарка.
Я занес зверька в дом и стал его кормить.
Он ел, ел и ел. Он ел, ел и ел. Сначала он съел
сырокопченую ветчину Останкинскую, потом курицу-гриль из ларька узбеков, потом
накинулся на камбалу холодного копчения,
прикончил консервы Уха-Камчатская, выпил
литр молока и полез ко мне на диван обниматься. Из маленьких черных лапок он выпускал острые коготки и поднимался по моему
халату в направлении лица, наверное, чтобы
расцеловать.
Неожиданно стемнело. Кота я выставил из
гостиной. Я выключил свет и стал прислушиваться, как кот обнюхивает все углы и прыгает
с места на место. Под мерное шебуршание,
попискивание и мяуканье я уснул на диване
в халате, как уже давно не спал, наверное, со
времен ухода от меня первой жены.
2.
Утро началось неожиданно. Котенок колотил головой в дверь. Я открыл ее, и Вася
радостно вбежал в гостиную, сделал пару пируэтов, улегся у самых ног и замурчал. В ближайшие недели я вывел у него глистов и блох,
сделал прививки, убрал зубной камень, научил пользоваться туалетом и приучил к консервам Хилс. Он благодатно провел детство,
не метил в квартире предметы, из-за чего избежал кастрации. Когда наступила пора полового созревания, Вася мощно орал по ночам,
пока я не выпустил его наружу. Он вернулся
через две недели похудевший и измотанный,
но радостный. Через два месяца кошка Маруська родила. Котята в ее помете были черно-белые.
3
Первая жена Ира уходила от меня тяжело.
Она несколько раз возвращалась, ввозила
и вывозила вещи на своем опеле. Я их выкидывал из окна первого этажа. Ира продолжительно молчала, сидела на самом краюшке
кровати в ожидании, что я, как пылкий любовник, студент-первокурсник, наброшусь на
нее, крепко обниму и сомну. Я этого не делал,
больше из-за мести. Мне хотелось чем-то там
насладиться, и Ира вновь и вновь тарахтела
на своем опеле с тремя чемоданами и высоким туристическим рюкзаком, забитым под
завязку вечерними платьями до самого пола,
которые она во время нашего совместного
жития так ни разу и не надела.
Ира всегда привозила с собой запах леса.
В свободное от работы время она ходила в туристические походы, пела песни под гитару,
разводила костры и прыгала на остроносых
байдарках с трехметровых водопадов вниз,
в холодную воду, так что ее пластмассовый
защитный шлем трещал под толщей воды. На
берегу охали друзья и соратники, кидались ее
вытаскивать из водоворотов. Стройная и вертлявая, спортивного кроя, она зажигательно
смеялась и показывала из воды пальцами на
берег неприличные жесты.
Васю Ира еще не видела. Она взяла кота на
руки и зашептала: «Вася, Вася, Васечка». Стала водить своей утонченной рукой по шерсти
животного и нашептывать только им ведомые
заговоры.
«Демидов, отдай мне кота», — неожиданно сказала Ира, — «и я к тебе больше не вернусь».
Я достал огромную холщевую сумку с антресоли, засунул в нее кота Василия, его туа-
лет и кошачьих консервов сроком на неделю.
Ира уехала через полчаса, взяв сумку, и даже
не поцеловала меня в щеку.
4
Самое смешное, что Ира ко мне еще не
раз приезжала. Она садилась на подоконник,
курила Вирджинию Слимс, стряхивала пепел
на асфальт и сплевывала за окно. Она слушала последние известия об общих знакомых,
кивала своим кукольным лицом, и, если я не
успевал выразить протест, пела мец. сопрано
композиции группы Мираж. Слушать ее приходилось долго, потому что с Миража она переходила на песни зарубежной эстрады, день
незаметно катился к вечеру и соседи начинали настойчиво стучать в стену.
Я слушал песню за песней и думал о Васе.
Как он там в этом царстве музыки. Не развились ли у него головные боли. Не стал ли он
злобен и агрессивен. Может Вася выскакивает из-под дивана и кидается на предметы:
тапки, полы одежды, кисточки халата и прочее. Ведь с непривычки сложно ужиться в музыкальном мире. Тут тебе духовные ценности
и никакого материального интереса.
Прости меня, Вася, прости. В отличие от
меня тебе бежать некуда. Ты не можешь выбраться за четыре стены и броситься, куда
глядят глаза от этой постоянной назойливой
музыки. Я расстался с Ириной из-за нее. Со
стороны это походило на предательство, но
мне, лишенному голоса и слуха, постоянно
находиться среди яркого, сочного, насыщенного звука невыносимо.
5
Пятого сентября две тысячи первого года
Ира позвонила мне по телефону.
— Демидов, я выхожу замуж и завтра улетаю в Бостон. Ты не мог бы забрать Васю.
— Буду через сорок минут, — сказал я и положил трубку телефона, оделся, сел за руль
Хюндая и поехал по третьему транспортному
кольцу в Измайлово.
Ира сидела на постели и рассказывала, что
уже два года переписывается с русскоязычным канадцем из Бостона. У него свой дом, он
живет с мамой. Насмотрелся ириных фотографий и решил на ней жениться. Население
Бостона — шестьсот тысяч человек. Там две
русскоязычных газеты.
— Он знает, что ты поешь?
— Нет, нет, я скрываю.
Утром я проводил ее в Шереметьево-2,
а Вася сидел в переноске и грустно мяукал,
G
45
наверное, от тоски. Я смотрел на взлетную
полосу, на которую выруливал серебристый
Боинг. Он стремительно набрал скорость,
без усилий оторвался от бетона и испарился в небесной выси, как задорная маленькая
птичка. Все время мне казалось, что Ира приникла к окну и в слезах машет мне платочком.
Но подтвердить или опровергнуть это нельзя,
потому что с большого расстояния ничего не
видно.
Я БОЮСЬ
Боюсь опоздать на работу. Боюсь возвращаться поздно вечером. Боюсь в метро уронить портфель с паспортом в щель между
вагоном и платформой. Боюсь ехать долго в
электричке, а у меня случится приступ и придется искать туалет, которого нет. Боюсь, что
умрет мой психотерапевт, а он совсем старенький. Боюсь попасть в больницу из-за запаха. Боюсь, что перестану быть мужчиной и
меня разлюбит жена. Боюсь проснуться ночью, открыть холодильник, а там нет молока.
Боюсь темноты. Боюсь высоты. Боюсь собак.
Боюсь, что мой рыжий кот выйдет на улицу и
потеряется. Боюсь, когда болеют жена и дети.
Боюсь ехать к родителям, потому что далеко.
Боюсь смотреться в зеркало. Боюсь увидеть
первую любовь и друзей детства. Боюсь тащить пятикилограммового леща, а у меня нет
подсачника. Боюсь, что я не поэт. Боюсь суда
товарищей по цеху. Боюсь милиции, особенно в метро. Боюсь, что живу в дерьмовую эпоху, которую пережил, в отличие от окружающих, хорошо. Боюсь смерти, потому что верю
отчасти.
G
46
ОЛЯ И ЮЛЯ
Я люблю Олю, хотя она не красавица. Она занимала и не отдавала деньги. Она подарила
рубашку, просто так, а не на день рождения.
Она всюду проталкивала мои скромные рукописи. Она чуть не отобрала у меня квартиру,
когда я попал в психушку. Она написала про
меня письмо на работу, что я наркоша, и я лишился постоянной зарплаты. Она была близка
со мной и распространяла жуткие сплетни генитального характера. Она познакомила меня
с моей женой. Она представилась перед моими родителями моей женой и украла ключ от
квартиры. Она до сих пор поздравляет меня с
днем рождения.
Я не люблю Юлю. Она всегда ровно, деланно и манерно улыбается, как дама высшего света. Она была балериной в прошлом
и любит в присутствии посторонних выдать
пару па. Она подарила мне книгу своей прозы
с дарственной надписью «Гению поколения».
Она любила выгуливать совместно собаку и
меня. Она никогда не просила денег взаймы.
Она повесила в ванной свою фотографию ню.
Она говорила за спиной про меня гадости. С
ней я никогда не был близок и уже не буду.
Она постоянно твердила об ужасах жизни, не
имея о них никакого представления.
ГЕРОЙ НОМЕРА
АППОЛИНЕР
ЖАН КОКТО: «ВЕЛИКИЙ ДЕРЕВЕНСКИЙ СКРИПАЧ…»
(...) Франция убивает своих поэтов. Список
ее жертв долог. Она отметает все необычное.
Аполлинер это сознавал и искал этикетку, чтобы успокоить общество, приверженное к школам и вывескам. Он предложил нам свою: орфизм. Потом появился сюрреализм и принял
его в свое лоно.
Убивать поэтов, может быть, не так уж
и плохо, это идет им на пользу, ибо поэт, по
определению, «посмертен», его жизнь начинается после смерти, и даже пока живет,
он прикован одной ногой к могиле. Поэтому
ему трудно ходить, он хромает, и это придает
особую прелесть его походке. Аполлинера не
убили. Однако — и об этом говорит название
одной из его книг — он все-таки был убит. Его
убила война, величайшее социальное преступление, в которой, по доброте сердечной,
он хотел видеть только благородство. В его
поэзии не встретишь патриотических инвектив. Если ему случалось употребить слово
«бош», то только с улыбкой. Его война — это
шествие небесно-голубых солдат подрос­
сыпями звезд и в фейерверке рвущихся снарядов. Его и там занимает только любовь и
товарищество. В эпоху, когда его собратья
преклонялись перед машинами, он собирал
травы, и именно гербарий напоминает одна
из его книг, где каллиграммы принимают форму стеблей ландыша. (...)
Он всегда говорил мне о «поэме-событии»,
которую ста­вил превыше всего в поэзии.
«Зона», «Безвременник», «Песнь несчастного в любви», «Письмо-океан» — «поэмы-события», и все они, может быть за исключением
последней, стали ими нечаянно. Они — плоды
счастливой минуты, когда на обеих костях вы-
падает по шестерке, когда скрытые возможности выходят из тьмы нашего Я и вдруг являются миру.
Сознавал ли Гюго, написав «Опьянение»
и «Скорбь Олимпио», что превзошел самого
себя, достиг апогея, искупил грехи?
«Поэма-событие» обескураживает и притягивает сонм подражателей. Она водит их
за нос, она как была, так и останется единственной в своем роде, даже если на нее слетаются мухи. Она не подвластна порче. Ни одна
литературная мода ни на йоту не убавит в ней
ни величия, ни блеска. Такие произведения
не имеют ничего общего со стихами, которые
написаны по поводу какого-нибудь злободневного события, что обеспечивает им мгновенный успех и одурачивает простаков.
Событие в «поэмах-событиях» — это само
их появление. Они не обязаны своей удачей
никакому внешнему обстоятельству. Они не
комментируют событий. Они сами — события,
требующие комментария. Так же как исторические деяния или великие царствования.
Родившись, они обрыва­ ют пуповину и все
связи, соединяющие их с поэтом — отцом и
матерью в одном лице. Они вращаются вокруг
него. Выходят на собственную орбиту. Кто понимает поэзию, узнает их с первого взгляда.
Бывает, что такова только одна строка, и
тогда она освещает все стихотворение. Это
строка-событие.
Когда читаешь у Бодлера: «Служанка
скромная с великою душой», «Я чувствовал
в руке изгиб дремавших ног», — становится
ясно, что эти строки увлекают на вершины
поэзии все стихотворение, несмотря на некоторую его шероховатость. Повторяю: слу-
G
47
чаи, когда все стихотворение оказывается таким событием, крайне редки. Их можно пере­
честь по пальцам. Аполлинер гордился тем,
что оставил не­сколько таких образцов. (...)
Его наукой было все то, чем обычно наука
пренебрегает и что она оставляет валяться на
обочине. Он же только по обочинам и шарил.
Там открывается главное: ухабы и рыт­ вины,
постыдные тайны истории. Он удерживал в
памяти только всеми забытое.
Таковы были его штудии, его школа. А мы в
ней были учениками. (...)
Великий деревенский скрипач. Так Ницше
сказал о Шуберте. Так я определил бы Аполлинера, мастера Lied, наряду с Гейне и Рильке. Ведь, сочиняя стихи, он привык напевать.
Мелодия песенки так и осталась в словах.
Стихи поют ее. Я имею в виду не музыкальность стиха, которую обычно
неверно оценивают. Я говорю о переводе с
одного языка на другой. С чужого, малознакомого, поэт переводит на свой, и это сообщает стихотворению обманчиво неловкий вид,
какую-то антибанальность, чудесную странность.
Почти невозможно дать молодежи 1953
года представ­ ление о тех маленьких театральных залах, где мы аплодировали «Грудям
Тиресия» и «Цвету времени». Они походили на
бомбу, до отказа начиненную взрывчаткой.
В ту эпоху литература сделалась политикой.
Все вызывало в нас бурю эмоций, все было
взрывоопасным. Я уже рассказывал о су­ де
над Аполлинером, когда после премьеры «Тиресия» его обвинили в искажении кубистской
догмы. И кажется, описывал удивительную
постановку «Цвета времени».
Ноги манекенов, подвешенные к колосникам, изображали авиаторов. Актрисы в траурных одеяниях черными пят­ нами выделялись
на фоне декораций, вырезанных Вламин-ком
из оберточной бумаги. В целлофановом айсберге сверкала ослепительно розовая голая
женщина.
Эта сцена, как и «Купание граций» в «Меркурии» Пикассо, останется для меня незабвенной. Летающие «снега былых времен».
Имена Аполлинера и Пикассо неразделимы. Никто не рисует лучше Пикассо. Никто не
писал лучше Аполлинера. Карандаш и перо
G
48
повинуются им беспрекословно. Пользуясь
этой властью, они могли переиначивать синтаксис искусства, распоряжаться им по своему усмотрению.
Но пока Пикассо открывает кубистический
классицизм, сменивший романтизм «диких»,
а от этого классицизма переходит к лирическим ураганам, с быстротой молнии меняя
одни понятия на другие, круша железо, кромсая формы, совершая великолепные надругательства над человеческим лицом и чередуя
минуты
сладостного
затишья с новыми
приступами бешенства; пока он выбрасывает
музейные сокровища на улицу, а ничтожные
приметы квартала, где он живет (афишу, вывеску, классики на тротуаре, детские рисунки
на стенах домов), делает средствами своего
языка; пока он уходит от красоты, обогнав ее,
Аполлинер гуляет по берегам двух рек, Сены
и Рейна. Он лишь зритель на этой корриде.
Если однажды вечером он признался мне,
что устал от кубизма, от его Аристотелевых
законов, превратившихся в алгебру, в строительные чертежи и в культ золотого сечения,
то от Руссо и Матисса он не уставал никогда;
он требовал от художников потрясающих неожиданностей, впивался в них, как тучный шершень в цветок.
До самой смерти он видел в Пикассо духа
вечного движения, смещающего все линии,
врага однообразия, флибустьера, пускающего ко дну всякую мелочь, смутьяна, срывающего все графики.
А между тем он сравнивал Пикассо с жемчужиной в том самом предисловии к каталогу,
где Матисса сравнивал с сочным апельсином.
И дело не в том, что Пикассо в 1916 году
еще не успел разбушеваться и дойти в своем
богослужении до богохульства, просто Аполлинер угадал в нем тот мягкий глубокий свет,
который теперь пронизывает и его собственную поэзию и завораживает даже тех, кто не
способен этот свет увидеть. (...)
Аполлинер скончался в день перемирия
30. И мы, видевшие мир по-своему, не так, как
все, решили, будто город украсился флагами
в его честь. (...)
Из книги «Критическая поэзия», 1959
Текст приводится по изданию: Кокто Ж. Портреты-воспоминания: Эссе. / Пер. с франц. В. Кадышева и Н. Мавлевич. Сост., предисл. и коммент.
В. Кадышева. — М.: «Известия», 1985. (Библиотека
журнала «Иностранная литература».)
МИХАИЛ ЯСНОВ
РУССКИЙ АПОЛЛИНЕР
«Русская тема», при всей пристрастности
Аполлинера к славянской истории, быту и
ментальности, не занимала в его творчестве определяющего места, но в ряде стихов
и прозаических произведений проявилась
весьма значительно. Как ко многому в себе и
вокруг себя, он относился к России двойственно: с одной стороны, как к этнографической экзотике (чему способствовали рассказы бывавших в стране и писавших про нее его
друзей, например, Блэза Сандрара и Андре
Сальмона)i, с другой — как к носительнице
все того же «нового сознания», вычленяя в ее
культуре авангард, правда, не столько литературный, сколько живописныйii.
В Париже в его окружении было довольно много русских, прежде всего — художников; он общается с Дягилевым, встречается
с Мейерхольдом; через поэта Рене Гиля, корреспондента журнала «Весы», поддерживает
связь с Брюсовым и Бальмонтом: несколько книг первого имелись в его библиотекеiii,
о втором он сообщал в своих хроникахiv. Один
из его ближайших друзей, Макс Жакоб, писал
о Тургеневе, Гоголе, Достоевском, цитировал
Маяковского, говорил об Эренбургеv. 21 июля
1916 года на одном из литературных вечеров
Аполлинер представил собравшейся публике
стихи Эренбургаvi — именно Илье Эренбургу
выпала историческая честь стать первым переводчиком Аполлинера на русский язык.
i
ii
iii
iv
v
vi
Сальмон вспоминает, что в 1903 г. Аполлинер
думал о поездке в Россию (Salmon A. Souvenirs
sans fin. 1-ère époque (1903–1908). T. 1. Paris,
1955. P. 115).
Blumenkranz-Onimus N. Apollinaire et l’avantgarde russe // Apollinaire et avanguardia. ParisRoma, 1984. P. 247–263.
Catalogue de la bibliothèque de Guillaume Apollinaire. T.1. Paris, 1983. P. 220.
В частности, заметка Аполлинера «Константин
Бальмонт» была опубликована 1 августа 1913
г. в разделе «La Vie anecdotique» («Случаи из
жизни») журнала «Mercure de France».
В 1915 г. Жакоб пишет Аполлинеру: «Персонажи
русских романов заставляют нас думать о том
русском гуманизме, примеры которого мы
имеем, больше, чем о гуманизме вообще,
общечеловеческом» (Jacob M. Correspondence,
V 1–2. Paris, 1953–1955. V. 1. P. 101).
Blumenkranz-Onimus N. Р, 254.
Долгие годы в русском читательском сознании Аполлинер существовал скорее как
миф, как легенда, поскольку тексты его не
публиковались и читатель жил более отзвуками, нежели реальными представлениями
о той же французской литературе. Поэтому
так свежо прозвучали в свое время слова
Эренбурга об Аполлинере: «Он был не только большим поэтом, но и человеком нового
века, чуть припудренным серебряной пылью
древних европейских дорог».vii Эти слова
следовало бы поставить эпиграфом к размышлениям о судьбе русского Аполлинера.
«Стихи Аполлинера мне казались чересчур
гармоничными, — замечает Эренбург, — я
его перевел в классики и жаловался Диего
Ривере: “Аполлинер — это Гюго, Пушкин…”
Диего отвечал: “Это потому что Аполлинер —
француз, то есть, он поляк, но пишет пофранцузски…”»viii
Ривера хотел подчеркнуть, что «пишущему» иностранцу свойственно обращаться к
традиции; в то же время многие новаторы
французской литературы ХХ века не были
французами по рождению и обладали генетической памятью, заставлявшей их ощущать
французский язык — родной с детства или уж
тем более приобретенный — «со стороны».
vii
viii
Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Воспоминания
в трех томах. Т. 1. М., 1990. С. 164.
Там же.
G
49
Психолингвистика могла бы задаться вопросом: почему, например, основоположниками
французского театра абсурда стали армянин
Адамов, ирландец Беккет или румын Ионеско?
«Взгляд со стороны», очевидно, характерен прежде всего для литературы модернизма, которая обнажает противоречия — между
реальностью и идеологией, между жизнью и
сновидением, между сознанием и языком.
Одним из первых здесь был Аполлинер, и,
в частности, принципиальный отказ от знаков
препинания, делающий каждый элемент поэтической речи еще более существенным, или
столь характерный для него метод поэтического монтажа, возможно, и стали следствием такой языковой оптики.
Эренбург прозорливо вычленил Аполлинера из массы поэтов начала века и включил его в свою известную антологию «Поэты
Франции. 1870–1913», вышедшую в Париже
в 1914 году. Правда, это были всего три небольших текста, два из которых — фрагменты, не слишком показательные для поэта.
И, как то было свойственно молодому Эренбургу, переводы технически были далеки от
совершенства. К тому же причислив Аполлинера к поэтам декаданса, переводчик дал ему
характеристику, весьма далекую от реального
положения вещей: «Пресыщенный всем, поэт
напрасно старается развлечь себя грудой
самых неожиданных и ярких образов, с безверием и пустотой он глядит на все окружающее, на жизнь, на людей, и даже на Христа, на
этого “авиатора, побившего мировой рекорд
по высоте”. Нам дороги эти, быть может, пустые (как и души наши) стихи, эти судорожные зевки усталой души».ix
Эренбург называл стихи Аполлинера «болезненно утонченными». Много позже, во
«Французских тетрадях», он повторил это
свое определение декадентства. Между тем,
оно, скорее, противоположно поэтике Аполлинера – живой, полнокровной, изощренной
по технике, сталкивающей традицию и новаторство. Более того, стихи Аполлинера, даже
самые меланхолические или трагические, не
чужды языковой игре, иронии – в полном соответствии с климатом эпохи и характером
поэта. «Belle époque» была пронизана розыгрышами, фарсами, игрой слов и игрой в слова, тем особым духом застолий, когда завсегдатаев (про которых писатель Жорж Куртелин
говорил, что им «легче сменить религию, чем
ix
G
50
Эренбург И. Поэты Франции. 1870–1913. Париж,
Гелиос, 1913. С. 108.
кафе»x) объединяло остроумие, ярым приверженцем которого был и Аполлинер. Какие уж
тут «зевки усталой души»!
Впоследствии Эренбург немало сделал не
только для знакомства с творчеством французского поэта, но и для защиты его от той
роли провозвестника «дегуманизации искусства», которую ему навязывала советская
пропаганда. Давид Самойлов, один из более
поздних переводчиков Аполлинера, сложно
(если не сказать — неприязненно) относившийся к Эренбургу, тем не менее, отдавал
ему должное: «Эренбург хвалил Аполлинера,
Пикассо и Шагала. Своим вкусом он питал
молодых».xi
Тот же 1914 год, когда появилась антология Эренбурга, отмечен знакомством Аполлинера — по крайней мере, заочным — с другим его русским переводчиком, Бенедиктом
Лившицем: в апреле этого года Аполлинер
напечатал в «Меркюр де Франс» французский перевод одного из манифестов русских
футуристов «Мы и Запад», подписанный Лившицем. Французский поэт и его будущий русский переводчик были не просто «живыми»
современниками — они сражались по одну
сторону баррикад за ту эстетику, которая
определяла их общее пристрастие к новому
искусству и новой поэзии.
В свою знаменитую антологию «Французские лирики XIX и XX веков» (1937) Лившиц
включил семь стихотворений Аполлинера, и
каждое из них принадлежит к поэтическим
шедеврам; переводы — им подстать. Е. Эткинд, исследовавший принципы переводческого искусства Лившица, настаивал на том,
что тот может почитаться образцом поэтапереводчика «объективного» типа: «его творческая энергия направлена именно на объект
воссоздания, а не на самовыражение».xii
Для Аполлинера — по крайней мере, для
тех его стихов, которые Лившиц выбрал для
перевода, – такой «объективизм» очень важен: в большинстве своем это истории, повествования, своего рода поэтический эпос,
сближающий Аполлинера с его предшественником (а хронологически – и современником)
Жерменом Нуво. Лившиц насыщает перевоx
xi
xii
Dormann G. P. 76.
Самойлов Д. Перебирая наши даты. М., Вагриус,
2000. С. 242.
Эткинд Е. Мастер поэтической композиции
(Опыт творческого портрета Бенедикта
Лившица). Мастерство перевода. Сб. восьмой.
М., СП, 1971. С. 191.
ды редкой — вплоть до изысканности — лексикой, с поразительным и заразительным
умением фиксируя бытовые картины и незаурядные фантазии оригинала:
Я выстроил свой дом в открытом океане
В нем окна реки что текут из глаз моих
И у подножья стен кишат повсюду спруты
Тройные бьются их сердца и рты стучат в стекло
Порою быстрой
Порой звенящей
Из влаги выстрой
Свой дом горящий…
Аполлинер Лившица (как и его Рембо) на
долгое время остался эталоном конгениальности поэта и переводчика; прошли десятилетия, прежде чем новые переводы смогли пробить дорогу к широкому читателю. Случилось
это уже в шестидесятые годы, в иную эпоху,
на ином витке бытования русской поэзии.
В отличие от поэтов XIX века, с которыми
советской власти делить было нечего, — она,
как известно, позиционировала себя в качестве правопреемницы мировой классической
культуры, — Аполлинер оказался в центре
враждебной ей идеологии европейского модернизма в целом. Однако нападки на него,
в частности как на теоретика кубизма, только
привлекали внимание и разжигали интерес.
И прежде всего — к стихам.
В шестидесятые годы к Аполлинеру обращаются ведущие переводчики французской
поэзии: П. Антокольский, Ю. Корнеев, М. Кудинов. Геннадий Шмаков начинает переводить
«Зону», но обрывает работу на полдороге.
Эльга Линецкая, подступавшая к Аполлинеру
еще в период своей ссылки, в конце тридцатых, в сороковые годы, медленно, со свойственной ей скрупулезностью переводит одиннадцать его стихотворений и цикл «В тюрьме
Санте». Эти стихи, появившиеся в 1974 году
в антологии Э. Линецкой «Из французской
лирики» (к ним следует прибавить еще один
текст — перевод «Почтовой открытки», опубликованный уже после смерти переводчицы), можно причислить к шедеврам русского
поэтического перевода ХХ века. Наполненные
пронзительным лиризмом (именно такие стихи отбирала, как правило, Линецкая для перевода), они совпадают с оригиналом прежде
всего по настроению, интонации, тому трагическому оптимизму, который так дорог нам
в Аполлинере:
Мне жить у ваших ног, Мари, пока я жив,
Твердить — люблю, люблю! — другой не знаю
темы.
О, слабый голос ваш, о, как он, слабый, лжив,
Я начисто забыл, как строятся поэмы.
А прежде томные нанизывал слова,
В зеленых зарослях ответный вздох рождая,
Но эти горькие, как мертвая трава,
Они мне смерть сулят, тебя освобождая.
П. Антокольский с восторгом неофита декларировал: «Вот кто по-настоящему начинал
двадцатый век в западной поэзии. Начинал
задолго до Брехта, до Незвала, до Пабло Неруды. Точно так же у нас начинал наш век ровесник Аполлинера (год рождения — 1880) —
Александр Блок».xiii Безусловно, на Блока
ориентировался и Михаил Кудинов, выпустивший в 1967 году первое собрание стихотворений Аполлинера по-русски в серии «Литературные памятники». Многие стихи Аполлинера
Кудинов переводил нерегулярным стихом,
нередко — дольником, превращающим классические по форме стихи оригинала в псевдоблоковский романс. И все-таки эта книга
(вместе с фундаментальным очерком жизни и творчества Аполлинера, написанным
Н. И. Балашовым) безусловно сыграла значительную роль в знакомстве отечественного
читателя со стихами великого французского
поэта. У многих это знакомство переросло
в любовь, которую упрочила вышедшая буквально вслед, в 1971 году, повесть польской
писательницы Юлии Хартвиг «Аполлинер», и
по сей день остающаяся единственной значительной биографией Аполлинера на русском
языке. Книга была пронизана фрагментами из
стихов поэта, переведенных Д. Самойловым,
и этот коллаж стал особым вкладом переводчика в поэтическую аполлинериану. Позднее,
в середине восьмидесятых, был опубликован самойловский перевод «Зоны», внесший
свою интонацию в освоение этой поэмы.
В 1978 году был опубликован в переводе
Вадима Козового важнейший теоретический
документ Аполлинера, практически его манифест — «Новое сознание и поэты». «Божественная игра жизни и воображения, — отмечал поэт, — приносит свободу беспримерной
поэтической деятельности».xiv Такая деятельность была характерна прежде всего для самого Аполлинера, и это объемно и талантливо
Иностранная литература. 1969, № 1. С. 176.
xiv Аполлинер Г. Новое сознание и поэты. С. 59.
xiii
G
51
было продемонстрировано в книге Аполлинера «Избранная лирика» (1985), вышедшей под
редакцией знатока и исследователя французской поэзии Самария Великовского. «Божественную игру жизни и воображения» сотворили превосходные переводы А. Гелескула,
Б. Дубина, И Кузнецовой, Н. Стрижевской,
Г. Русакова, А. Давыдова, но прежде всего,
пожалуй, Мориса Ваксмахера, чей Аполлинер
встал вровень с его признанными переводами из Поля Элюара.
Переводы М. Ваксмахера в свое время
были названы «эскизом антологии современной французской поэзии».xv Аполлинер
в этом «эскизе» занимает главенствующее
место. Ваксмахер был мастером свободного
стиха — он находил дыхание и интонацию и
для размашистых полотен Аполлинера, и для
зыбких, почти не поддающихся переводу миниатюр Элюара. Однако и классический аполлинеровский стих он переводил с удивительной достоверностью и чувственностью:
Тобой не понят мой секрет
Все ближе гомон маскарада
И ничего меж нами нет
И сердце этому не радо
Танцует роза на волне
Промчались промелькнули маски
Дрожит бубенчиком во мне
Секрет мой требуя огласки
xv
G
52
Новый мир, 1978, № 5. С. 334.
Особого комментария требуют переводы
Булата Окуджавы, помещенные в том же томе
«Избранной лирики» Аполлинера. Впервые —
со слов самого Окуджавы — этим комментарием поделились пристрастные знатоки его
творчества, филолог Р. Чайковский и библиофил В. Сербский. В частности, В.С. Сербский
рассказал о своей встрече с поэтом в 1988
году, как раз после выхода избранного Аполлинера: «Я вынул из своего бездонного портфеля прекрасный том Гийома Аполлинера.
Окуджава махнул рукой: “Нет, Аполлинера я
не переводил никогда”. Я открыл книгу и показал: перевод Б. Окуджавы. И он написал:
“В трудные годы под моей фамилией зарабатывал Ю. Даниэль. Б. Окуджава. 8.9.88”».xvi
В девяностые годы прошлого века началась новая жизнь русского Аполлинера,
но прежде всего — Аполлинера-прозаика.
Переводчики аполлинеровской лирики уже
воздвигли тот мост, который, подобно мосту
Искусств, соединяющего правый и левый берега Сены, Монмартр и Монпарнас, соединил
две поэтические культуры, обозначив возможные маршруты дальнейшего пути.
xvi
Сербский
В.
библиофила».
(г. Братск). 2.3.2000.
Из
Тв о я
«Записок
газета
ГИЙОМ АПОЛЛИНЕР:
Стихотворения
Три взгляда на Аполлинера, три переводчика:
Михаил Кудинов — его переводы стали первым отдельным изданием поэта по-русски
(1967); Михаил Яснов, составивший наиболее полное на сегодня русскоязычное собрание
стихов Аполлинера (2011); и Борис Дубин, чьей памяти мы посвящаем эту публикацию.
ИЗ РАННИХ СТИХОТВОРЕНИЙ (1896–1910)
НОКТЮРН
Померкли небеса от уличного света
И сердце в такт огням спешит за жизнью следом
Чей свет небесную осиливая тьму
Одушевляет все не внове никому
Огни на улицах затмили небосвод
И дух лишь во плоти бессмертие найдет
И только в нас живет земным огнем согрета
Любовь то вечное что гибнет без ответа
Перевод Бориса Дубина
НЕБО
О небо, ветеран в одних обносках,
Ты служишь нам уже пять тысяч лет,
Лохмотья туч торчат из дыр сиротских,
Но солнце — орден, знак твоих побед.
Глядишь на земли — что, не скучен лоск их
Банальных декораций, пошлый свет?
О небо, ветеран в одних обносках,
Ты служишь нам уже пять тысяч лет.
Тебе, должно быть, весело вверху
От наших криков, жалоб, жестов броских:
Тщеславье и другую шелуху
Ты видишь в душах, низменных и плоских...
О небо, ветеран в одних обносках!
Перевод Михаила Яснова
G
53
МАРДИ ГРА
Моему другу Жеану Локу
В день розовый, мутно-лиловый или зеленый,
В чьем небе плавали скуки лучи,
В ночи,
Где бродят пьерро в бумажных коронах,
Пьерро, что похожи на призраков бледных; в ночи,
Рассыпавшей звездные груды
Камней драгоценных, мерцающих в небе устало,
(Рубины, опалы,
Спинель, изумруды)
Бегут, напевая, шуты, коломбины,
Полишинели с хлопушкой в руке,
Бегут мушкетеры, бегут арлекины,
Бегут под дождем разноцветным, и вскинул
Праздничный город свой плащ из огней, и звенят
мандолины
И трубы трубят. А там вдалеке
Король безумцев, король Карнавала
Горит, подожженный (Рубины! Кораллы!)
Король Карнавала, что с вами стало?
Своим народом свергнуты вы!
Увы! Король Карнавала горит,
И песня звенит,
И шампанское льется,
И канонада вдали раздается,
То пушка гремит,
И она говорит
О том, что умер король Карнавала;
И всходит луна, озаряя устало
Небо в россыпи бледных камней
(Изумруды, рубины, жемчуг, опалы),
Луна средь мерцающих звездных огней
Подобна лампе в руке Аладина,
Лампе, что сказочный сад озарила,
Где камни свисают с незримых ветвей
(Рубины, жемчуг, брильянты, опалы),
И шум утихает,
И ночь умирает,
И бледное утро всплывает устало.
Перевод Михаила Кудинова
ИЗ КНИГИ «АЛКОГОЛИ» (1913)
МОСТ МИРАБО
Под мостом Мирабо тихо Сена течет
И уносит нашу любовь...
Я должен помнить: печаль пройдет
И снова радость придет.
Ночь приближается, пробил час,
Я остался, а день угас.
Будем стоять здесь рука в руке,
И под мостом наших рук
Утомленной от вечных взглядов реке
Плыть и мерцать вдалеке.
Ночь приближается, пробил час,
Я остался, а день угас.
Любовь, как река, плывет и плывет,
Уходит от нас любовь.
О, как медлительно жизнь идет,
Неистов Надежды взлет!
Ночь приближается, пробил час,
Я остался, а день угас.
Проходят сутки, недели, года...
Они не вернутся назад.
G
54
И любовь не вернется... Течет вода
Под мостом Мирабо всегда.
Ночь приближается, пробил час,
Я остался, а день угас.
Перевод Михаила Кудинова
БЕЗВРЕМЕННИК
Ядовит но красив луг порою осенней
Отравляется стадо
В умиротворенье
Распустился безвременник синь и лилов
На лугу И глаза твои тех же тонов
В них такая же осень с оттенком обманным
И отравлена жизнь моя этим дурманом
Высыпает из школы ватага ребят
Безрукавки мелькают гармошки гудят
А цветы на лугу словно матери схожи
С дочерьми дочерей и озябли до дрожи
Как под ветром неистовым веки твои
Пастушок напевает в полузабытьи
И мыча навсегда покидают коровы
Луговину в осенней отраве лиловой
Перевод Бориса Дубина
ШЕСТВИЕ
Леону Бельби
Птица прядущая взад и вперед свой полет
Тихая птица с гнездом в облаках
Там среди горних высот где земля серебрится звездой
Веко второе прикрой ибо чуть встрепенешься как свет
Может тебя ослепить
Я твой близнец но бледней и темней
Блеклый туман затемняющий свет фонарей
Чья-то ладонь что внезапно ложится на веки
Свод отделяющий свет от любого из вас
Так вот и я улечу озаренный в пучину теней
Путь вычисляя по взглядам возлюбленных звезд
Птица прядущая взад и вперед свой полет
Тихая птица с гнездом в облаках
Там среди горних высот там где память моя серебрится звездой
Веко второе прикрой
Не потому что земля или солнце раскинут слепящие сети
А потому что иной разгорается свет
Так что однажды он станет единственным светом на свете
Это однажды
Однажды себя поджидая
Говорил я себе ну давай же Гийом
Приходи и поможешь узнать мне себя самого
Мне познавшему прочих
Для чего существуют все главные чувства и несколько прочих
Мне достаточно просто увидеть стопу чтобы мог воссоздать я толпу
Лишь движенье стопы да один волосок с головы
Будь я врач я бы только взглянул на язык пациента
Будь пророк мне хватило бы только взглянуть на дитя
На суда корабельщиков на чернила собратьев моих
На монетку слепого на пальцы немого
На письмо человека которому минуло двадцать
Ибо мне интересней словарь а не почерк
Мне достаточно запаха воска в церквях
Или ряски речной в городах
И в садах аромата цветов
О Корнелий Агриппа довольно мне запаха псины на улицах Кельна
Чтобы с точностью мог описать я сограждан твоих
Их волхвов и стоических спутниц Урсулы
Побудивших тебя по ошибке всех женщин воспеть
Мне достаточно лавра отведать чтоб сразу понять что люблю и над чем насмехаюсь
Прикоснуться к одежде и сразу узнать
Не мерзляк ли ее обладатель
Да я знаю людей
Мне достаточно шума шагов
Чтобы я наперед указал их дорогу
Всех ушедших хватило бы мне чтоб уверовать в право
Всех других воскрешать
Так однажды себя поджидая
G
55
Говорил я себе ну давай же Гийом
Приходи ибо шли все кого я люблю шли как стих за стихом
Все помимо меня
Шли покрытые тиной гиганты подводные шли по своим городам
Чьи высокие башни подобны встающим из вод островам
А прозрачность и ясность бездонных морей
Бились в сердце моем были кровью моей
Следом тысячи белых племен на земле объявились
Шли мужчины у каждого роза в руке
И с тех пор говорю я на их языке
На котором они говорить сговорились в пути
Шествие шло но себя я не мог в нем найти
Все кто не были мной все помимо меня
Приносили с собой по частице меня
Шаг за шагом меня возводили как башню возносят
А народ прибывал и являлся я день ото дня
Сотворенный из тел претворенный из дел человечьих
Прошли времена Ушли племена И меня создавшие боги
Я тоже лишь миг только малый шаг по этой общей дороге
И взгляд отводя от той пустоты что ждет в грядущей судьбе
Все больше прошлого нахожу и больше всего в себе
Ничто не мертво кроме того чего еще нет на свете
Рядом с бесцветным будущим днем минувший в цвету и в цвете
И не имеет формы все то чего еще нет в былом
Когда совершенство было трудом и стало его плодом
Перевод Михаила Яснова
ИЗ КНИГИ
«КАЛЛИГРАММЫ.СТИХОТВОРЕНИЯ ВОЙНЫ И МИРА 1913–1916» (1918)
ПОЕТ ПИЧУГА
Поет пичуга не видна
Или забыться не давая
Среди солдат чья грош цена
Зовет меня душа живая
Я вслушиваюсь как поет
И хоть не знаю где таится
Но дни и ночи напролет
Звенит звенит мне эта птица
Не рассказать о ней всего
Не передать метаморфозы
В напев тот сердца моего
Души в лазурь лазури в розы
G
56
Любовь как песня для солдат
Но всех возлюбленных прелестней
Моя И день и ночь подряд
Мне одному колдует песня
Ты зеркало моей любви
Чье сердце неба голубее
Пропой еще раз оборви
Смертельный грохот батареи
Что раздирает небосвод
Созвездья с треском рассыпая
Так днем и ночью в нас живет
Любовь как сердце голубая
Перевод Бориса Дубина
ПОНЕДЕЛЬНИК УЛИЦА КРИСТИНЫ
Ни консьержка ни мать ее ничего не заметят
Будь со мной этим вечером если ты мужчина
На стреме хватит и одного
Пока второй заберется
Зажжены три газовых фонаря
У хозяйки туберкулез
Кончишь с делами перекинемся в кости
И вот дирижер который с ангиной
Приедешь в Тунис научу как курить гашиш
Платье черное цвета ее ногтей
А вот это исключено
Пожалуйста сударь
Малахитовый перстень
Пол посыпан опилками
Ну конечно
Рыженькую официантку умыкнул книготорговец
Один журналист кажется мы с ним знакомы
Жак послушай-ка все что скажу это очень серьезно
Вроде так
Мореходная компания смешанного типа
Стопка блюдец цветы календарь
Бом бум бам
Эта грымза требует триста франков
Я бы лучше зарезался чем отдавать
Поезд в 20 часов 27 минут
Шесть зеркал друг на друга глядят в упор
Этак мы еще больше собьемся с толку
Дорогой мой
Вы просто ничтожество
Нос у этой особы длинней солитера
Луиза оставила шубку
Я же хоть и без шубки но не мерзлячка
Датчанин глядит в расписанье пуская колечки
дыма
Пивную пересекает черный котяра
Сударь он мне говорит не хотите ли посмотреть
На мои офорты и живопись
У меня всего лишь одна служанка
Утром в кафе Люксембург
Он тут же представил мне толстого малого
А тот говорит
Вы слышите что за прелесть
Смирна Неаполь Тунис
Да где ж это черт подери
В последний раз что я был в Китае
Лет восемь назад или девять
Честь достаточно часто зависит от часа
означенного на часах
Ваши биты
Блины удались
Журчит вода
Перевод Михаила Яснова
ОБЛАЧНОЕ ВИДЕНИЕ
Помнится накануне четырнадцатого июля
Во второй половине дня часам к четырем поближе
Я из дому вышел в надежде увидеть уличных акробатов
Смуглолицые от работы на свежем воздухе
Они попадаются ныне куда как реже
Чем когда-то в дни моей юности в прежнем Париже
Теперь почти все они бродят где-то в провинции
Я прошел до конца бульвар Сен-Жермен
И на маленькой площади между церковью Сен-Жермен-де-Пре
И памятником Дантону
Я увидел уличных акробатов
G
57
Толпа молчаливо стояла и безропотно выжидала
Я нашел местечко откуда было все видно
Две огромные тяжести
Как бельгийские города которые русский рабочий
Из Лонгви приподнял над головой
Две черные полые гири соединенные неподвижной рекой
Пальцы скатывающие сигарету что как жизнь и горька и сладка
Засаленные коврики лежали на мостовой в беспорядке
Коврики чьи складки уже не разгладить
Коврики все сплошь цвета пыли
На которых застыли грязные желто-зеленые пятна
Как мотив неотвязный
Погляди-ка на этого типа он выглядит жалко и дико
Пепел предков покрыл его бороду пробивающейся сединой
И в чертах вся наследственность явлена как улика
Он застыл он о будущем грезит наивно
Машинально вращая шарманку что дивно
И неспешно бормочет и глухо вздыхает порою
И захлебывается поддельной слезою
Акробаты не шевелились
На старшем было трико надето того розовато-лилового цвета
Который на щечках юницы свидетельствует
О скорой чахотке
Это цвет который таится в складках рта
Или возле ноздрей
Это цвет измены
У человека в трико на спине проступал
Гнусный цвет его легких лилов и ал
Руки руки повсюду несли караул
А второй акробат
Только тенью своей был прикрыт
Я глядел на него опять и опять
Но лица его так и не смог увидать
Потому что был он без головы
Ну а третий с видом головореза
Хулигана и негодяя
В пышных штанах и носках на резинках по всем приметам
Напоминал сутенера за своим туалетом
Шарманка умолкла и началась перебранка
Поскольку на коврик из публики бросили только
Два франка да несколько су
Хотя оговорено было что их выступление стоит три франка
G
58
Когда же стало понятно что больше никто ничего
На коврик не кинет
Старший решил начать представление
Из-под шарманки вынырнул мальчик крошечный акробат
Одетый в трико все того же розоватого легочного цвета
С меховой опушкой на запястьях и лодыжках
Он приветствовал публику резкими криками
Бесподобно взмахивая руками
Словно всех был готов заключить в объятья
Потом он отставил ногу назад и преклонил колено
И четырежды всем поклонился
А когда он поднялся на шар
Его тонкое тело превратилось в мотив столь нежный
Что в толпе не осталось ни одной души равнодушной
Вот маленький дух вне плоти
Подумал каждый
И эта музыка пластики
Заглушила фальшивые лязги шарманки
Которые множил и множил субъект с лицом усеянным
Пеплом предков
А мальчик стал кувыркаться
Да так изящно
Что шарманка совсем умолкла
И шарманщик спрятал лицо в ладонях
И пальцы его превратились в его потомков
В завязь в зародышей из его бороды растущих
Новый крик алокожего
Ангельский хор деревьев
Исчезновение ребенка
А бродячие акробаты над головами гири крутили
Словно из ваты гири их были
Но зрители их застыли и каждый искал в душе у себя ребенка
О эпоха о век облаков
Перевод М. Яснова
Стихотворения приведены по изданию: Аполлинер Г. Алкоголи. СПб.: «Терция», «Кристалл»,
1999. — (Библиотека мировой литературы. Малая серия).
G
59
Валентина ГАЗАРЯН
ДНИ
Валентина ГАЗАРЯН родилась
в Донецке в 1989 году. Живет в
Москве. Училась в Литературном
институте им Горького. Публиковалась в интернет-издании http://
polutona.ru
0
Глаза невидавшие влево вправо влево вправо
Голова любопытная влево вправо влево вправо
Руки раскрытые хлебу по двум сторонам
Резвые ноги ноги по обе руки
Стопы нестертые подле у ног у дорог
День непрожитый налево направо раскрыт
Ночь не испитая дремлет моя чернота
Стрелки часов распростерты по двум сторонам
1
Еще немного и движенье этих губ
В овалах лиц, в пределах зренья,
Еще немного раз от разу этих губ
В аврале дней, в пределах рвенья,
Еще вот-вот — и никого ни там ни тут.
Еще немного и хожденье этих глаз
В клетях глазниц, в пределах боли,
Еще немного разбегающихся глаз
В числе путей в свободе воли,
Еще немного на потом и не сейчас —
Еще вот-вот и.
Еще вот-вот и пребывает этот день
В уюте сна, в провале чисел,
Еще вот-вот — не обнаружить этот день
В минуте лет, в пределах смысла,
Еще вот-вот и что ни день незнамо где.
Еще немного и закрыв глаза — пробел.
За четвергом пробел суббота.
Еще немного и открыв глаза — пробел,
А где-то там у гроба что-то.
Еще немного и в глазах рябит от тел —
Еще вот-вот и
G
60
2
Осталось только там где этот крик —
Найти куда глаза, куда ни было.
Дорога приведет впритык
К развилке,
И привык, и не привык
Одной дорогой мыслить материк —
Не избежит ни тот, ни этот.
…либо — туда — за поворотом головы!
— Назад! Назад!
Хоть опереться было б —
Но там, где только стасканные дни,
Глаза навыкат и куда ни ткни —
Все время на минуты на одни!
Как ни пытайся, как не обмани, —
И новый день, встречая — хорони.
Там и теперь на солнце и в тени
Одной дорогой дни за днями, дни.
3
Это буквально один момент —
(непрописанный сантимент)
Это — секунда — да или нет,
Здесь — колебание — ответ.
Это — анфас или профиль лица,
Здесь — комментарий пустого словца,
Это — шальные глаза ни глаза,
Здесь — неизвестность конца.
Это — горячность и трепет юнца,
Здесь — на ловца, на ловца, на ловца!
Это вот — жертвенник, это — овца,
Здесь — холодок мертвеца.
Это — в могиле лежит голова —
Здесь седина ни жива ни мертва,
Это — младенец рожденный едва —
Крик — говорение - нет/да.
4
А.Б.
Голову спрятать куда?!
Как за чье-то плечо — за года —
Ни тогда, ни теперь не в ответе.
Как по навыку — взваливать на Имена, имена, имена.
Только помыслы! Только вина!
Только черные помыслы эти.
И чего б ни касалась рука
И куда бы по ходу зрачка —
Всюду след запустенья, как будто,
На лице омертвела щека,
И такого как раньше пока,
И когда-нибудь после — никак,
Как ни майся, не будет наутро.
На прощанье — ни слова о том
Отмирающим памяти ртом —
Если слепнущий — слеп до конца,
В перспективе дальнейшей потом
Он наощупь нащупавши дом
Очутится в чужом, как в своем —
Кто за мать ему? Кто за отца?
Предвосхищение дня того
Кругом.
Тело когда не со мной, то на чем стою? —
Пути — вместо ног, дела — вместо рук,
Произнесенное — вместо слов
У губ.
Неопределенное пространство памяти
Совершает захват по существу —
Сколько достанется после меня
Ему.
День что идет теперь, о котором здесь,
Тихо проходит мимо того что есть.
7
У истока дорог, у истока того,
Где никак не иметь ничего своего,
Где к еще все равно не прибавить — уже —
Рукой об руку — день к неприкрытой душе.
У истока того, как у двери всего что могло,
А точнее, что может и солнце еще не взошло!
Кто когда не стоял при дверях этих нового дня,
И одна под ногами земля — у тебя, у меня.
Но разнятся дороги и в общем-то каждый куда,
Разве что иногда и сплочает какая беда,
Но горит этот день, и прожить бы его до конца!
Как найти в повседневной гримасе возможность лица?
Но прожить бы его до конца — кто живет, тот живет,
И как будто бы кажется, день никогда не пройдет, —
Говорит между прочим, не помнит ни чисел, ни дат,
Отчего-то печален, чему-то по-своему рад.
5
…и дыханье каждое сейчас
Вдохом, обретая этот день,
Выдох не задержит между тем.
И дыханье ходит по земле,
Ходит, как скиталец, — где мне дом?
Что оно — дыхание во вне?
Милостью какой ко мне зашло?
Легкие раскрылись двери что —
Здесь надолго? Или может не.
6
Определенное празднество этого дня —
Покой, тишина, жатва пока на потом —
И не помнит ни чисел ни дат — и живет как живет,
И когда-нибудь кажется, что никогда не умрет,
Но за числами множится возраст под натиском дней,
Но одни небеса над дорогой твоей и моей.
И под натиском дней этот возраст проронит число —
То число, что как будто бы вовсе и быть не могло!
И какому сегодня навстречу глаза не открыть?
Но увидеть — за множеством — то, для которого быть.
Понедельник, среда, воскресенье, суббота, четверг,
Понедельник,
среда, —
человек,
человек,
человек.
апрель 2013
G
61
Борис КУТЕНКОВ
ПРОДОЛЖАЕТСЯ ЖИЗНЬ
***
Ухватить бы момент фотовспышки, когда до предела
речь сама не своя, всё становится наоборот;
нет, не голос уже, — гаснет свет, и застолье редеет,
спит земля, произносится тост, отверзается рот.
За уже-не-слова — но ещё и не то, что важнее, —
на дорогу выходит, и слайд под ногами плывёт,
искривляясь в трагическом смехе, как в маске Орфея;
бьёт под дых, обнажается смысл, проливается йод.
И тогда — погляди, как в гримёрочной гулко и пусто, —
в небесах тяжело, но до края наполнен бокал, —
от полутора странных людей происходит искусство:
бьётся частная жизнь, пьётся джин, аплодирует зал.
Постоять на подмостках ещё — но зовёт гробовая
тишина, приближается звон, по-пластунски ложись.
Бьётся рыба под током — вольно ей от края до края.
Холодеет душа. Открывается дверь. Продолжается жизнь.
Борис КУТЕНКОВ родился и живет в г. Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького
в 2011 г. Автор трёх стихотворных
сборников. Стихи публиковались
в журналах «Волга», «Урал», «Дети
Ра», «Сетевая словесность» и
мн.др., критические статьи — в
журналах «Знамя», «Интерпоэзия»,
«Октябрь», «Урал», в «Независимой газете» и мн.др. Стихи вошли
в лонг-лист «Илья-премии» (2009
г.), лонг-лист премии «Дебют»
(2012), критика — в шорт-лист
Волошинского конкурса (2011).
Редактор отдела критики и публицистики журнала «Лиterraтура».
***
G
62
Говорит: уходи, не жена тебе, не сестра,
у меня за спиной ледяные поют ветра,
серый дым, разорённый прах, сердце — пепел и перегной,
стольких вынесла на руках, что пора зимовать одной.
Королевство моё — вся земля в озорном дыму,
подходи, ё-моё, дай вот так тебя обниму,
отпущу да запомню, оставлю в себе самом,
в этом доме горящем, зареве золотом —
грампластинкой бракованной в круге восьмом дудеть;
помашу на прощанье — никто я и звать нигде;
не просись ко мне на руки, в пустошь, прожжённый рай,
я спасала тебя, а теперь ты большой, ступай.
За тобой посылала и ялик, и целый флот,
заставляла поклоны стучать у семи господ;
слишком сера твоя крепка, слишком вера моя мала,
дуру новую находи — разлюбила, ушла-ушла.
Там в небесных садах у меня зацветает хмель,
там расколота в щепы новая колыбель
на мели — ну а ты живи до второго дня;
вот и всё, вот и всё, вот и нет, больше нет меня.
***
Евгению Морозову
I
жизнестоек мир и нижнекамен фронтовая память как тетрадь
из жж последний могиканин на фейсбук уходит умирать
там ему елабужно и бренно струнно стрёмно лишь бы не собой
льётся лесть малиновая пена замирая в толще бельевой
руки крепки да ушные пробки не промыть ни лавой ни золой
жизнь раздайся из окопной сводки голос юн загробен ли псалом
белая надёжна ли пенькова ждёт ли после дю солей савой
дважды лайкнуть фото по приколу
трижды песню осенить землёй
вот открытка рая огневого в центре онемеченное слово
слева обречённость справа я трын-трава и молодость моя
притаилась в белом сарафане или или лама савахвани
всех не разгадать чернильных пятен что таит пре-чис-тая
в новый круг за редкостным товаром чтобы вскоре из него долой
самовольно вступим не вдаваясь будем жить не спрашивать на кой
не охватишь нашего раздрая нервная родная круговая
не ужалишь пустоты кромешной
змеевидной зрячей боевой
II
куд-куда до бессмыслицы нашей память песенка глупая смерть
ясной жалящей адом промытой и укрытой от всех на виду
ослеплённой и видящей трижды
оглашённой чтоб истово петь
клерком тренером посудомойкой и мариной в отдельном аду
чтобы после в своих неподдельных сами стали кастальская рать
допевая бездомное слово за упрямый зашитый её
мне бы ужаса чёрную флейту мне б сонаты без пальцев играть
а пока сам себе безоружен заклинается плохо зверьё
коридоры темны и пугливы только крайний бранлив и шипаст
заклинать под колёсные пары ничего как-нибудь ё-моё
и прислушаться к верной и страшной что одна никогда не предаст
волчьим воем оплакав как пулей
безответную нежность её
***
ни дома ни друга ни денег ни в клетке синицы терпи
ржавеет на заднем сиденье звено пролетарской цепи
а спереди крепко пристёгнут к тому что не жалко терять
такой вот улов невесёлый в лихие свои двадцать пять
такая пора золотая такой вот хреновый улов
и всё чем заплаты латаешь слова и события слов
там ужас хитёр и искусен восходит и скоро вот-вот
G
63
вскормившую руку укусит
родившего к стенке прижмёт
решётки вольера не портя на ринге правёжном и злом
вольно же меня в преисподней винить поделом поделом
за голод за хлеб ядовитый и речи смирительный кляп
за то что в скрипичной давильне не выжал симфоний и клятв
не смерти учил непреклонно стыду оставаться в живых
твоих не вправлял переломов ни песенных ни челюстных
а сплёвывал в смехе беспечном в солёном неравном бою
споёшь породнишься с увечьем
хук левой
сроднился
пою
***
***
Крыльцо золотое сияло и пело,
и в терем входила по скользким ступенькам
цыганка-старуха, гадала взаймы;
нахмурившись, ломаный грош протирала,
сквозь ржавчину видела блеск запоздалый
и щит, на котором приеду с войны.
Мы с тобой — белый грим и шаманский псалом,
из гнезда разорённого — птичий галдёж;
так о чём раздражённым своим языком,
деревянная дудка, поёшь?..
Бродишь-бродишь и девушкам спать не даёшь
по фиасковым травам-лугам;
если родиной это потом назовёшь —
постарайся не очень пугать.
Если матерью позже тебя назову —
постараюсь хлестать в полкнута;
встанет музыка горлом в родильном гробу,
всё равно не поймёт ни черта.
Ни креста не поймёт, ни греха не простит,
отходного не взыщет гудка;
станет песней, уйдя в неоплатный кредит,
кровь под пальцами часовщика.
Дай же труд разделить им: фабричная клеть
и угодья в три пота — ему;
ей — окрашенным в алое голосом петь,
не причастным уже ничему:
белый шум на плечах, фронтовая тетрадь —
знать, по-взрослому стала играть:
оторвётся, заснёт — и проснётся опять,
оторвётся — срастётся опять.
Играла пластинка в дому фронтовая,
в грядущем виднелась дорожка кривая,
фиаско, немеркнущий свет золотой, —
закатный, неясно откуда возникший,
чтоб незачем было о прошлом казниться,
легко к настоящему стоя спиной.
Катилась под лавку монета скупая,
старуха жевала сухими губами:
мол, жить бы тебе, молодой, не тужить, —
да только не здесь ты одной половиной,
и дом твой казённый, и путь твой недлинный,
и жутко, — а значит, пора поспешить,
так многое сделать, так многое сделать,
а дверь отворялась, мешала, скрипела,
да небо светлело в промытом окне,
как будто остаток последней печали
чуть слышно звенел у меня за плечами,
отважно спускался в объятья ко мне.
G
64
***
Мать убитого сына три ночи ждала и три дня,
а заснула — и слышит сквозь треск фронтовой,
как с чужой стороны возвращается голос родной:
— Я не видел тебя так давно, что замёрзла вода,
стали волосы снегом, а сердце — бронёй ледяной,
и со дна опустевших глазниц восстаёт тишина,
с каждым боем часов превращаясь в бессмысленный вой.
Говори же со мной на одном языке, как тогда,
говори, говори же со мной.
То не стрёкот в моей голове, не часы на руке;
как расстался с тобой, то не пули свистят надо мной,
то стучит моя смерть от тебя вдалеке,
не считая отныне ни пульс мой, ни быт мой иной.
Мне осталось так много в моей безлимитной стране,
говори, не считая минут, говори же со мной,
говори, говори же со мной.
Говорит ему мать:
— Уходи, ты на что мне такой,
я три ночи ждала — всё встречала вдали поезда,
я три дня не спала — выходила на берег морской,
и меня в свой степной хоровод вовлекала беда,
танцевала со мной и кружилась легко надо мной.
Так сроднились мы с ней, что её не отдам никогда;
уходи, я не знаю тебя, ты на что мне такой,
уходи, ты на что мне такой.
Мне под каменной маской беды хорошо, как в раю;
до виска не дошедшая пуля — танцую легко;
как лицо, искажённое горем, — свечусь и пою,
тосковать разучившись о тех, кто давным-далеко,
о нашедших дорогу свою.
Стала песней сама — и ни сердцу теперь, ни уму,
стала облаком смерти — и таю в дыму фронтовом,
вырубая пластиночный шорох движеньем одним;
свет мой горем теперь осиян, — вот и каюсь ему,
слышу, слышу, зовёт, — вот и плачу ему об одном,
умираю легко перед ним.
***
Когда зелёное кино
идёт-гудёт по залу тёмному,
и океанский звон ушной —
замена слуху повреждённому
(а я тот звон за три гроша
у дурака-туземца выменял), —
на красный свет гуляй, душа,
вразвалочку по стрёмным линиям.
Взглянув уже с той стороны
экрана — на дела трамвайные, —
она сметёт из головы
в сторонку — почести случайные;
великосветскою метлой
укажет место в бестиалити
(из списка вон — из глаз долой,
чтобы о нём — ни слова памяти);
протянет в кассу горсть банкнот —
свой откуп за меня иудливый, —
и, как безумный полиглот,
в последний раз ночную улицу
с того на этот перейдёт.
G
65
Мария МАЛИНОВСКАЯ
НЕ БЫЛО СМЕРТИ
* * *
Мачты крейсера ломаются о небо,
люди ломаются о небо,
палуба расплющивается о небо.
Ты наступаешь на виноградину,
она лопается под подошвой твоей летней туфли.
Мария МАЛИНОВСКАЯ родилась
в 1994 г. в г. Гомеле (Беларусь).
В настоящее время живёт в Москве. Студентка Литературного
института им. А.М. Горького. Участник форумов молодых писателей
в Липках. Редактор отдела поэзии
портала «Лиterraтура». Публиковалась в журналах «Юность»,
«Волга», «Урал», «Новая Юность»,
«Дети Ра», "Зинзивер» и др.
Я бросаю тебе мяч,
ты не успеваешь ни схватить,
ни увернуться.
Располагайся, я пойду украду
пару свечек из ближней церквушки.
Проведём здесь время до восхода.
Когда начнёт светать, ложись
и закрой голову руками,
а главное — ни звука.
В полдень — точка слепоты,
тогда и сбежим.
Ну, ты же сам просил показать тебе
современное искусство.
В общем, я пошла.
Можешь сесть за рояль и спеть себе.
Закончи через пять минут —
я не должна услышать.
А ты не должен видеть клавиши.
Когда принесу свечи,
не смей взглядывать в сторону рояля.
Мы будем ужинать,
как делают все порядочные люди при свечах,
и каждый, как подобает,
будет смотреть в свою тарелку.
После ужина у нас есть выбор:
потушить свечи
и не найти друг друга
или не тушить —
ждать, пока сами погаснут.
G
66
***
Ночь развивалась под самым рассветом у дня
Неустранимой физической патологией.
Чуть проступали в явь берега пологие,
Соприкасаясь и мягко друг друга тесня.
Русло местами виднелось, усеяно донками.
Створки сухие сдвинув, последний моллюск
Словно пытался уверить: «Ещё молюсь».
Мёртвые створки казались предельно тонкими.
Врыты носами в реальность, ближе к домам,
Лодки стояли с прибитыми к днищам вёслами.
Дети из них неизменно вставали взрослыми,
Взрослые плакали в голос и звали мам.
Сцинков ловили да змей, объедали кустарники,
В землю смотрели, одними губами жуя.
Пока не убили обоих, держал воробья
В клетке высокой узенькой плотник старенький.
Дороже всего продавались чучела рыб.
У кого-то, по слухам, ещё сохранился аквариум.
Водопровод не чинили, привыкнув к авариям.
На указателе города значилось: “R. I. P.”
Закрыв глаза, увижу всё равно,
Как пробегаешь… в детском… помню… это ж…
Но нет — во взрослом… помню… и оно —
Уже не платье: миг – и только ветошь.
Дни начинались и длились по пять одновременно.
Ночь истощала каждый такой изнутри.
Каждый кончался проблеском новой зари,
Зыбкой границей небесных Омана и Йемена.
Увижу всё: от неоткрытых сфер
И брошенных распахнутыми высей —
До тех шальных, блистательных афер,
Что делала из данных Богом миссий.
Из дому, трижды плюясь, выметали мираж.
Он подступал всё настойчивей, необъяснимее —
Паразитический редкостный вид метонимии.
Не было смерти. Жизнь совершала демарш.
Не медли, жизнь. Отбывшее — в отбой!
Ступай-ка лучше к моему герою,
К тому зайди, кто был мне всей тобой.
Ступай скорей, а я… глаза закрою.
SODADE1
***
Где ты живёшь, покажи мне, давай посидим
На пороге. Посмотрим, как даль курится,
Разливанное золото. Ты мне необходим.
Знаешь об этом. Безветрие. Чай с корицей.
В бархатном поле мой дядя поставил вышку:
— Девочка будет. Пусть учится видеть вперёд,
Близкое зрение чаще всего и врёт.
А поселения до горизонта выжгу.
Ещё посидим — и покажешь гранатовый сад.
Он с той стороны? Улыбаешься. Угадала.
В каждом умершем — прозрачный небесный
sodade,
В каждом создателе — тайная блажь вандала.
И, обернувшись покровом семейных легенд,
Исчез навсегда, аферист и финансовый гений.
С пустующей вышки его сумасшедших везений
Звучало раз в год отчуждённое “This is the end…”
По полю катится к нам ветровая слеза,
Узкой дорожкой мнёт молодые травы.
— Высоко забралась. Как хочешь теперь слезай.
В детской ладошке выгнутый ствол корявый
Я с детства сбегала туда, хоть потом пороли,
Из-под ладони смотрела, как даль горит.
Внутри на опорах — из книг и журналов Магритт,
Площадка вся в цифрах — шифровки, счета,
пароли?
Солнце зажало. Куришь, глядишь туда.
Неуловимо вздрагивают ресницы.
Кисть пианиста, как прежде, смугла, худа.
Но если сыграешь, музыка будет разниться.
Под крышей однажды нашла именной каракал,
Имя — моё. Заплакала, ниже глядя —
На мелкую подпись вдоль по стволу: твой дядя,
Который сегодня — считай что тебя разыскал.
* * *
Напротив курка: Везение — родич риску.
С другой стороны: Испытывать — лучше (Чейз).
Да знаю я, знаю! Если бы не исчез,
Как бы любил ты рыжую авантюристку,
Не мешкай же, смелее, жизнь! Иди!
Беги, как девочка, — никто и не узнает.
Не всё ведь оставаться взаперти,
Твой дом лишь там, где он тобой не занят.
Беги, как вор, как лютый зверь, беги,
Беги солдатом на потеху строю —
Когда лишь в отдалении враги.
Чтоб не смущалась, я глаза закрою.
Термин, встречающийся в креольском, португальском и испанском языках, не имеющий аналога в русском. Смесь ностальгии, меланхолии и
нежности.
Лишь у тебя учившуюся всему —
И не имеет значения, что понаслышке.
Я дольше обычного не уходила с вышки,
Видя вперёд: подарок с собой возьму.
1
G
67
***
***
Толпа вызывает священника криками «бис».
Толпа выступает с молитвой на транспаранте.
Твой авторский почерк в абстрактных картинах убийств.
Мы авторы схожие – модусом операнди.
Почему не сотворил ты меня, Боже,
его собакой?
Он рассказывал,
что «по матери слезу смахнул,
а по псу рыдал в голос».
Моя больная мечта —
стать его собакой,
ничейной его собакой.
ходить за ним по земле
и получать от него
подачку редкую —
чтобы не делать этого — женщиной.
К ногам ласкаться.
И не рыдать от обиды,
когда крикнет:
«Пошла вон!»
Просто идти вон,
продрогшей, взъерошенной,
чтобы снова мчаться,
не вытерпев,
по следу,
засыпать,
мордой уткнувшись в след,
чтобы снова
от лиха
в один скачок заграждать.
Чтобы не делать этого — женщиной.
А ещё смотреть на него,
как собаки смотрят,
всю любовь говоря глазами…
Ему бы отвечать не пришлось
и слушать.
Почему не сотворил ты меня, Боже,
его собакой?
Он бы назвал меня Бимкой
или Каштанкой,
он бы вытаскивал из меня
не душу, а пищу,
бросался камнями,
а не словами.
А я просто была бы
его собакой,
не зная, что это и есть
слишком любить его,
слишком. Преследуют нас одинаково: школы одной.
Ты режешь людей в андеграунде. Я — сочиняю.
Мейнстрим коренной с дурновкусицей пристяжной
Опять переходит от дяди Митяя к Миняю.
Обыденность мира вращается, как шестерня,
Зубцами вертя колесо самых жутких фантазий.
И чувствую ночью, что где-то читаешь меня,
И воздух кусаю, крутясь в непрерывном экстазе.
Ты мне отвечаешь. Как прежде Есенину Блок.
Твой творческий путь узнаю по прямым репортажам.
Впервые не с властью — с поэтом такой диалог.
Почти равносильно шокируем эпатажем.
И это ещё не всерьёз, деликатно, щадя.
Конечно, спокойней сейчас не заглядывать вдаль, но
Предвижу твои инсталляции на площадях.
Зови.
Почитаю там.
Будет концептуально.
***
Осталась одна стена — с подоконником.
Сидя на нём, бесцельно смотрю в окно.
По телефону ответил, сказался покойником.
Это, добавил, формально подтверждено.
Я повесила трубку и больше её не видела:
Где был телефонный столик, зацвёл репей.
— Мои — хорошо, — продолжал, — как твои дела?
Пока не исчезла кухня, сходи, попей.
Пила из-под крана. За ножкой его тоненькой
Уже широко и неровно алел горизонт.
Всё на свете как будто держалось неверной тоникой.
— Можешь вернуться. А впрочем, какой резон? —
Продолжал. И правда: во времени и прострации
Осталась одна облупленная стена.
— Буду заглядывать, слышишь? Буду стараться.
Целую, до встречи. И не сиди допоздна.
G
68
Владимир КОРКУНОВ
ТЕКСТ О ЛЮБВИ
ВПЕЧАТЛЕНИЯ ОТ ПРОЧТЕНИЯ
«В ПОЗЕ ЭМБРИОНА»
Когда говоришь: незначимая тема,
подразумеваешь о значительности.
Марте Райцес
Тема нижеследующего незначительна.
тили-тили-тесто
жених и жених
или
невеста и невеста
Владимир КОРКУНОВ — поэт, литературовед. Родился в 1984 году
в городе Кимры Тверской области.
Работает журналистом. Редактор
газеты «Литературная гостиная»
(Тверская область). Член Союза
журналистов России, Союза писателей XXI века.
Возбуждение от пружины на кровати
и касаний, размеченных по параграфам,
позже: ласк, взрывающих едва сдерживаемую тишину.
Возбуждение — первично, это стадия чуда,
когда не раздражает запах изо рта (от других, в соседних рядах!),
а колченогая — едва живая —
кровать позволяет улететь на параболе растерянности в страну счастья.
Счастье — стадия чуда.
Ты перебиваешь и перекрикиваешь стены,
комната дышит, чуть позже — закрывает глаза,
чтобы не видеть танца слов, рук и губ.
Учись находить отдохновение в слабости и подчиняться ей.
Ты хочешь меня. И — машинки паровозиком,
куклы, бантики, разодранная коленка.
Почему вожделение рука об руку
с детскими артефактами?
Любовь — радужка глаза,
мы смотримся друг в друга,
а видим лето,
засеивающее наши тела недозрелой вишней,
снимками снятых тайн;
мы прорастаем, и скоро научимся отличать солнце в небе
от проступившего в окантовке наших глаз.
Белая воздушная тишина цеплялась за течение реки,
наши ладони плыли в октябрь —
через страсть, заводящую в тупик,
ласки заласканных нашей маленькой революцией тел,
и мы жили только тогда, когда умирал второй…
Ты говоришь: это не отражённое солнце, его создали мы,
и оно живёт в нас.
G
69
Мы растём из лета и осенью погибнем.
А если нет?
Ненастоящая очень, неотстоявшееся счастье?
И лето не родилось в нас, а — развеяло;
Да и где собрать теперь? — из чужих недостатков,
подсмотренных рефлексов,
поджизнённых бездомий,
заготовленных в запас заплат…
Каждое чувство умирает, как беззащитность волос.
Покойница, напугавшая санитарку,
обрела бессмертие.
Мы отсвечиваем мониторами,
и в глазах не солнце —
безжизненный прирученный свет.
Опись зимы — не умершие осенью,
в зиму вонзили перья, летящие сквозь крик,
не имавшие отдыха снежные птицы.
Это случится 31 числа другого города.
Мы выросли и затушили солнце —
На небе (не в отблеске веской мольбы!).
Говорю: мы вместе.
Поправляешь: мы в месте… (в каком — не уточнишь).
тили-тили-тесто
(или соус песто)
мужчина выходит замуж
женщина женится
кто из них невеста
Наши фотографии слетают со стен,
ты кричишь: твои,
я говорю: наши,
мы же на них на вымолченную вечность
и пару одиночеств ближе
(не говоря о том, что… вместе).
А потом бросаю взгляд:
ты выжгаешь на них себя,
и рядом со мной — пустота,
затягивающая в невозможность мировой войны за право быть с тобой.
Беда каждого — сильнее и выше,
мы встретим весну, погибшие и до сих пор не воскресшие;
без солнца на небе, с расколотым светом в глазах (как-никак отражение!),
и выросла из нас не осень, а пустота,
и на фотографии теперь – бережно хранимая пустошь
торопливой зимы,
жизни на брудершафт.
И река, несущая пустые волны, полые и лишённые жизни.
Обезличенный текст — о любви.
И совершенно не важно, какого пола герои.
G
70
25–26 ноября 2013 г.
Литерарунный институт
ОБРАТНАЯ (С)ВЯЗЬ
Марине Герасимовой
Мы были запрещены в 32-м,
когда краны рождались чаще воды,
а ямб — признан вне закона по воле мудрого
Радищева.
И диалог:
— мы читаем стихи, когда нам не с кем поговорить
— я пишу, потому что мне некому рассказать об этом
Ну что ты ищешь?
виноват перед тобой
обещал зиму показать
а это полдень
Видишь — падает свет (или снег)
с искусственных деревьев,
зима не придёт,
только — крещенский дождь.
Крещендо – слово расщепляется,
и звуки, налетая гаргульями смысла,
выводят предрождественский гвалт.
Крест — в объективе,
ты фотографируешь меня
(обездвиженные отпечатки, на них я мёртв,
ибо лишён голоса),
ты фотографируешь,
а время утекает (чёртова капель!).
Молодость перетекает в старость
и оседает сединой на стихах.
Крестовый поход на кремль —
кучке крестоносцев с перьями,
хилых и убогих, не способных веки поднять
толпе
(всё перемешалось!).
Я даже говорю громко,
а самые правдивые чаще молчат.
Такой вот лжец дождливой зимы —
в контексте наших разговоров.
Улица — плацдарм конверсии
из стресса в дистресс.
Я говорю: ломай язык,
а ты слишком много говоришь,
не видишь, что сны на исходе?
Эта прогулка у патриарших — случайна,
где каждый незнакомец носитель тайны
и смерти?
Случайность — шалость Бога,
доказывающего существование.
И твой смех:
что появилось раньше: мы или Бог?
Я молча отвечаю:
майский снег так же нелеп, как и обесчеловеченный
Бог.
Мы загадываем встретиться в мае,
бежим к метро, минуя людей —
с тайнами и смертями,
загадками и причудами.
…ты предлагал чуткости
а мне чудкости не хватало…
Голос оглушает,
это гром, не различимый в толпе.
Москве чуждо крещендо.
Чуешь?
32-й возвращается.
Обратная (с)вязь, как и голос, —
запретны.
Мы – не увидимся.
Декабрь 2013 г.
…на ней не было ничего
кроме двух-трёх снежинок…
G
71
СВОДНЫЙ ТЕКСТ С НЕСКОЛЬКИМИ СЮЖЕТНЫМИ ЛИНИЯМИ
Екатерине Селивановой
— Ну-ка, Диллон, встаньте!
Д. Джойс «Встреча»
Идеальный текст — аэрозольный дым.
Распылённые слова, клубясь, перекликаются,
а к мальчикам подходит мужчина.
И нечто страшное должно произойти,
печальное иль что-то в этом роде.
Я кликаю на «play».
Стоп.
Посмотри, что он делает!
А он всего лишь книжный червь
(или извращенец, что, в сущности, одно и то же).
Я же просил не уходить за линию веры,
почему ты считаешь, что нет добра без грязи,
а пыльный мозг лучше идеального слуха?
До слиянья, мальчики!
Что он делает с полем?
По травам проходит пароход,
отрывая от пирса невозможный крик:
«Эв-е-е-елин!».
Мужчина с ребёнком на горнолыжном курорте
оторвал беспечность от осторожности —
кома, кровоизлияние в мозг…
Постойте, скорее не так: клоны, кровоизлияние в морг — это более авангардная мизансцена.
Да, но причём тут ребёнок?
Врач в потрёпанной мудрости диагностирует скуку
и два перелома тишины.
Назавтра он умрёт.
А пароход гудит: «Эвели-и-ин!».
Мужчина хрипит: «Эв-ел-ин».
Мальчишки шепчут в унисон:
«Эвелин… заслони солнце».
Чёртово небо над литерой!
Смертница, принявшая избыточную дозу жизни,
взорвала будущее.
Её выбор (бонусом в тротиловом эквиваленте)
принял молодой полицейский.
Шелест исковерканных криками домов:
имя, имя, запомните имя.
Да только имени у смерти не бывает.
Да только все дома — бомжи,
в них жизнь и смрад.
G
72
Обтрёпанные дома прижимались друг к другу как бродяги, —
брось им сказку о лучшей жизни, они уползут отсюда, еле волоча подъезды.
Не этого ли юношу звала
упившаяся в хлам — с ребёнком — девка?
В метро, окольцевав пространство, крик:
— Мусорята, парнишки, вы где?
А подошла женщина в штатском:
— Эвелин, Ваш пароход ушёл, скоро занавес,
зрители переели попкорна.
И отпусти, наконец, ребёнка!
Метро — не место для детей.
Незнакомец приблизился к мальчикам и сказал:
— Вы сбежали с уроков,
а я разминулся с Вальтером Скоттом.
Я сделал вид, что мы не знакомы.
Пряча отвисшую грудь в складках юности,
подошла Эвелин.
— Какого чёрта вы в лете, у всех — Новый год!
Я ответил, что это, в сущности, не имеет значения, ведь в парадигме текста любая
синтагматическая часть свободно перемещается во времени и пространстве.
Эвелин помолодела.
Мужчина хрюкнул, исчезая.
Покойник умер и переродился.
Врач поправил ЧСВ и спас ещё одну жизнь.
«Опять двойка», — пробормотал Мэрфи и потащил приятеля на урок.
Январь 2014 г.
G
73
Дмитрий ЧЕРНЫШКОВ
О ЧЁМ Я БЫЛ
Дмитрий ЧЕРНЫШКОВ родился в 1984 году в Бийске. Окончил
Алтайский государственный технический университет. Финалист
Независимой литературной премии «Дебют» (2005). Финалист
«Илья-Премии» (2007). Как эссеист и поэт публиковался в журналах «Бийский вестник», «Алтай»,
«День и Ночь», «Сибирские Афины», «МоРКОВь», электронном
журнале «Девушка с веслом», Интернет-журнале «Пролог», альманахе «Илья», газетах «Литературная Россия», «Книжевне новине»
(Сербия), поэтической антологии
«Смена палитр» (М., 2007).
ВОЕННЫЙ ПАРАД В БРЕСТЕ
Бравый комбриг, преисполненный счастья,
смотрит с трибуны: немецкие части
Брест покидают и честь отдают.
Правда, ему — лишь за то, что он рядом
с танковым гением Гудерианом,
gut, — повторяющим, — gut.
Впрочем, их также уроки связали
танковой школы из-под Казани,
найденный общий (французский) язык...
Следом за кожей бредёт брезентуха.
Нынче друзья по ту сторону Буга,
где торжествующий «Sieg!..».
«Песня германцев» не слышится больше.
Словно цыплёнок разделана Польша.
Поднятый флаг, как и спущенный, ал...
Пусть вас, поляки, не душит обида.
Часть гарнизона ещё не добита.
Сыгран уже «Интернационал».
Мокнет толпа, молчаливо глазея:
сыну какого-то там Моисея
вдруг покоряется Брест...
Бравый комбриг улыбается немцам.
Скоро зажжёт свои печи «Освенцим» —
хватит на всех его мест.
А на дворе, как всегда, роковое
двадцать («До встречи в Берлине!») второе
(«Что же, до встречи в Москве»).
Ну а теперь наступает свобода,
счастье и мир. Навсегда.
На два года...
G
74
***
...Как говорится, в гроб
краше кладут.
Я поцелую тебя в лоб,
в краешек губ.
Истина белого (да или нет?)
света не застит,
так что увидит невидимый свет
тот, кто глазастей.
Что остаётся нам?
Только одно лишь:
прошлое — этот мираж, обман
(если ты помнишь,
разуму вопреки),
выход с вещами
и теплота руки,
поданной на прощанье.
***
***
Завтра холодно будет, холодно…
Долго смотришь: лицо знакомо, а не узнаёшь.
вы мне приснились обе в этот раз
к чему бы это а к чему бы это
зовёт меня к себе одна из вас
лица второй не видно из-за света
я не любил хозяйкино жильё
куда она не раз меня пускала
но я зато любил саму её
да и теперь когда её не стало
пучок перцепций только и всего
казалось бы что есть что нет и ладно
расплатимся добром за всё добро
сказал поэт а зло оно бесплатно
как много на снегу сегодня птиц
как жалко что на всех не хватит корму
ты доросла до собственных границ
и обрела законченную форму
мы не встречались много-много лет
где ты теперь моя больная юность
но как сказал один другой поэт
она во мне створожилась свернулась
звезда полынь засохший чернобыл
и прежде чем пуститься вниз по лете
мне хочется спросить о чём я был
как будто кто-то может мне ответить
Утро давнее помнишь ли ты одно,
как под насквозь холодный выходишь дождь?
Только жёлтое, только синее,
только ветер, пронизывающий грудь…
Унеси меня, унеси меня
отсюда куда-нибудь.
***
Солнце всё то же, но зябко ужасно.
Бросил к ногам металлический жёлудь
ветер.
На жёлтые листья ложатся
жёлтые листья.
Но так и должно быть…
Кто-то опять прикоснулся к кому-то,
к тёплому — тёплый
и к тленному — тленный.
***
Как же безмолвна душевная смута
в этом смещении центра Вселенной…
Всё кончается ровно тогда,
когда нужно кончаться…
Дай досмотреть на закат заоконный:
на загляденье последнее диво
летнее…
Полон прощальной тоской он.
По ночам почему-то опять холода.
Пригревает нечасто.
Леди Годива, о, леди Годива…
Скоро смолкнут все флейты в росистом саду,
доиграют свирели.
Я сюда уже вряд ли когда-то приду…
***
Догорают сирени.
Кое-где пробиваются сполохи лишь
угасающих яблонь.
Мне словно подрубили корни —
давно, однажды.
Чем отмечен
тот год, и день, и час?..
А кроме —
мне оправдаться больше нечем.
И поздно с добрым лезть советом,
ещё позднее — звать на помощь...
А столько лет грустишь об этом.
А столько лет об этом помнишь.
И не сделаться, нет
(наступает великая тишь),
сокровенному — явным.
И не будет уже ничего:
ни страданья, ни горя.
(Этот возглас далёкий
случайный
тревожный
ночной…)
Будет что-то другое.
G
75
Рома ФАЙЗУЛЛИН
СГОРЕВШИЕ САДЫ
Рома ФАЙЗУЛЛИН родился в 1986
г. в Стерлитамаке. Публиковался
в журналах: «Нева», «Крещатик»,
«Сибирские огни», «Бельские просторы» и др. Финалист Илья-премии, лауреат фестиваля «Молодой
литератор», лонг-листер премии
«Дебют» в номинациях «малая
проза» и «крупная проза», лонглистер Григорьевской премии.
выжжена жизнью земля
выжжена жизнью земля
потомкам оставить нечего
обними ты меня
ангел в теле девичьем
я умереть не смог
храм оказался безбожен
дай кислорода глоток
ты одна только можешь
я постою и пройду
как и положено — мимо
останься в моём саду
самой живой и красивой
пусть неизменен вектор
свыше написан план
буду тебе заветной
лучшим из каторжан
буду сдыхать без влаги
петли вязать из петель
только не верь мне ангел
мне никогда не верь
G
76
боль этой жизни бездонна
бог извращён и раздет
и я негодяй и подонок
просто увидел Свет
«горем падут сады»
я никуда не пойду
я прогуляюсь лесом
выброшу в лужу звезду
ей у меня слишком тесно
ей у меня темно
я ей плохой хозяин
мразь на моё зерно
пасть свою разевает
«горем падут сады»
ты мне всегда говорила
я отдаю плоды
мною взращённого мира
лживый господь покалечен
умер цветок без влаги
руки свои на плечи
ты не клади мне ангел
Сгоревшие
Не верь поэту.
Не верь врагу.
Не верь тому, кого ты любишь.
Я не приду. Не помогу.
Я презираю потому лишь
тебя, что ты живёшь, как все.
Как все плодишься безмятежно.
Не воспевая тонкий свет,
таящийся во тьме кромешной.
и жизнь стремится замолчать
как бык на гаснущей корриде
и я боюсь тебя опять
когда-нибудь живой увидеть
скоро мы все узнаем
скоро мы всё узнаем
и ты расскажешь мне
как поднимала знамя
и лежала на дне
для меня
И это повод для вражды.
Для ненависти бесподобной.
Мои сгоревшие сады —
Любовь продажная до гроба.
для меня лишь
для остальных — успех
главного не оставишь
главное — это снег
Моя больная кровь горит,
хоть образ твой во мне всё глуше.
Мой мир из тонких нитей сшит,
из душ в болотах утонувших,
это зима и осень
жизнь без надежды и сна
я собираю кости
кости с нашего дна
погрязших в похоти личин
и мёртвых, жаждущих покоя.
Да, нас когда-то Бог любил
и нас когда-то было двое.
воздух сырой и плотный
пепел сгоревших крыл
помню я звонкий смех твой
а лицо позабыл
Теперь же давят холода
сердец, которые растлились.
И нету жизни после дна,
которому
мы покорились.
в чёрных пятнах
под крестом
Марии Малиновской
пришла беда на все мои сады
окутан холодом безумный дом
здесь только слёзы и немые льды
и сердце высохшее под крестом
стареют руки
стареет жизнь
на корабле гниют матросы
а ты забудь и расскажи
мне про нетронутые звёзды
и время будто бы взглянуло вспять
и стёрт давно порочный разум
прости — я не могу тебя обнять
я переполнен липкой грязью
я труп ребёнка на руках
твоих заляпанных любовью
я так устал тонуть в песках
и так устал Тебя не помнить
во мне всегда сидит змея
камней безмолвных тянет груда
и это Всё чем был здесь я
и снова чем уже не буду
вот годы —
много их прошло
я опорочил свою клятву
разбил священное стекло
и моё небо в чёрных пятнах
G
77
война усиливает море
наверно, так и быть должно...
война усиливает море
и в небе звёздочка горит
так будь же робок и покорен
когда с тобою мир молчит
пишу стихи и умираю.
и не сказал бы что красив.
ещё бы раз хоть глаза краем
тебя увидеть пока жив.
в дороге нет ни сна ни яви
лишь след от сонной колеи
лишь жизнь — холодный мёртвый камень
и глупые мечты твои
лишь для того, чтоб посмотреть
на то, что я познать не в силах.
и не увидеть больше впредь,
того, что с головой накрыло
они уходят лёгкой тенью
но долго помнит город наш
как у мессии в день рожденье
играли похоронный марш
гниёт мой глупый организм
и мне плевать на это тело.
но ты прости за эту жизнь,
в которой всё моё сгорело.
мне не закрыть тебя крылами
поскольку проклято зерно.
пишу стихи и умираю,
наверно, так и быть должно.
G
78
ПОЭЗИЯ В ДЕЙСТВИИ
1 ноября 2011 года Русский Гулливер посетил дом фокусника и
спирита Гарри Гудини в Скрентоне. По традиции мы принесли
к дому мага камни с гор Моисея, Будды и Мерлина, чем поставили его в ряд самых уважаемых Гулливером персон. Гудини
проходил через стены, рвал кандалы и цепи, выползал из смирительных рубашек, мог жить под водой и под землей без воздуха, пищи и даже без прав человека на свободу собраний. Он
настоящий Русский Гулливер. Символ нашей свободы. Свободу Русскому Гулливеру!
Гарри публично показывал карточные фокусы в увеселительных заведениях с 10 лет.
В 1892 году принял псевдоним Гудини, в
честь французского фокусника Робер-Гудена. Позже к фамилии добавилось имя Гарри в
честь Гарри Келлара, хотя по свидетельствам
близких уже в детстве друзья называли его
Эри (Ehrie) или Гарри (Harry). Первоначально
гастролировал по США вместе с братом. В
ранней карьере Гудини преобладали номера по самоосвобождению от наручников и из
резервуаров с водой. В рекламных целях он
практиковал эффектные трюки, которые могли быть засвидетельствованы целыми толпами зевак. Так, однажды он был подвешен
в мешке к карнизу небоскреба, но успешно
освободился. В другой раз прошёл на глазах
множества зрителей через кирпичную стену.
В 1903 году был сброшен с моста в Темзу закованным в наручники и кандалы с 30-килограммовым шаром, но через несколько минут
всплыл, размахивая наручниками.
Во время
тура по Европе в 1900 г.
Гудини поразил Лондон номером «Исчезновение живого слона», который был им воспроизведен на нью-йоркском ипподроме в 1918
г. Вновь гастролировал по России в 1908 г.,
демонстрируя самоосвобождение из камеры смертников в Бутырской тюрьме и Петропавловской крепости. Вот как описывают этот
трюк авторы книги «От магов древности до
иллюзионистов наших дней»: «Запертый в камере тюрьмы, облаченный в арестантскую
одежду, он через две минуты вышел, открыл
двери соседних камер и, шутки ради, поменял местами заключенных. Затем проник в
гардеробную и через пятнадцать минут после того, как был заперт, появился в караульном помещении переодетым в свой костюм».
C возрастом постановочные трюки давались Гудини все сложнее. Даже после удачных выступлений он не раз попадал в больни-
G
79
цу. С 1910 г. он стал сниматься в кино. В том
же году поставил номер по освобождению из
жерла пушки за считанные секунды до того,
как сработает запал. Заинтересовавшись
авиацией, он приобрел биплан и совершил
первый в истории полет над Австралией. Он
также сблизился с бывшим президентом Тео­
дором Рузвельтом. Появились слухи, что Гудини связан с американскими спецслужбами
и со Скотленд-Ярдом.
В последнее десятилетие своей карьеры
Гудини выпустил ряд книг, раскрывавших секреты его мастерства. Он был серьёзно обеспокоен тем, что под влиянием популярного
в те годы спиритизма многие иллюзионисты
стали маскировать
свои трюки видимостью
общения
с потусторонними
силами. В сопровождении переодетого в штатское констебля Гудини стал
инкогнито посещать
спиритические сеансы для того, чтобы разоблачать шарлатанов, и заметно преуспел в
этом. Последствием стал разрыв со старым
товарищем, Артуром Конан Дойлем, который
был убежденным приверженцем спиритизма
и почитал Гудини за очень сильного медиума.
Речь В.Месяца у дома Гарри Гудини 1 ноября 2011 года
Сегодня «Русский Гулливер» прибыл в историческое место — город под названием Скрентон. Мы находимся находимся у дома музея великого волшебника, магистра, фантазера, изобретателя и конечно же, великого русского гулливера Гарри Гудини. Я думаю, что вы читали о
чудесах, которые удавалось делать этому эктраординарному человеку. Известно, что Гудини
мог освобождаться от цепей, смирительных рубашек, выходить из камер без ключа, выбираться из могилы, в которой он был заживо похоронен. Он мог долгое время находиться под
водой , под землей, в безвоздушном пространстве и делать самые невероятные вещи. Разумеется, — это самый настоящий Русский Гулливер по своей жизнерадостности, по желанию
свободы — той самой, которую он всегда и во всех безвыходных на первый взгляд ситуациях
способен был обрести. Он рвал цепи, проходил сквозь стены, восставал из мертвых — это то,
к чему стремится «Русский Гулливер». И сегодня мы здесь, рядом с домом этого значительнейшего персонажа нашей и недавней современности. И мы здесь не с пустыми руками. Мы
принесли сюда камни с горы Моисея, Синая, с Гималайских гор, с родины Будды, и родины
Мерлина, поскольку Гудини на наш взгляд стоит в одном ряду с этими провидцами и волшебниками. Русский Гулливер тоже умеет показывать фокусы, и творить чудеса. Да здравствуют
чудотворцы всей земли! Свободу Русскому Гулливеру!
G
80
ПОЭТИКА
Николай БОЛДЫРЕВ
ДВА КРИТИЧЕСКИХ ФРАГМЕНТА
НЕСКУЧНЫЙ САД
Изысканно-изощренная таинственность мира
есть следствие того, что мы упакованы в глубине матрешки, состоящей из почти бесконечного лабиринта языков (необязательно
лингвистического уровня), тайнописи, свершаемой средствами всех касаний, на которые
подвигает нас наш эрос, включая эрос любомудрия. Однако под натиском сплошь цветных
стеклышек и непрерывных экзотических сюжетов мир приедается. Скука не может быть
уничтожена разнообразием форм развлечений. Не скучно лишь внутри потока самых
обыкновенных вещей. Не скучна лишь твоя
прикосновенность к сути. Однако этот вполне
крестьянский непритязательный мир данности, где вещь, не мудрствуя лукаво, мистична
по праву бытия, у Милорада Павича (пролистал на днях на пляже еще пару его повестей)
оттесняется на задворки виртуальности. Опереточность человеческих судеб подобна иллюзиону прогнозов погоды. Никого не интересует погода прошлой недели. Человеческие
судьбы каталогизируются у все еще модного
серба в архивах позабытых, засыпанных прахом подвалов. Кровь здесь не пахнет, раны не
болят, слезы не жгут, сердца не нарывают мукой от невыносимости созерцания абсурда.
Калейдоскопичность зрения делает невозможным увидеть в полном объеме одного человека или одно лицо. Душа здесь не просто
чужестранка, она здесь — декорация в причудливых серпантинах языковых игр, утаивающих
человека от зеркала его возможного созерцания самого себя. Того зеркала, на котором
изначально нет пыли мирской. Декорации лиц
порой искажены болью укутанности в сюжеты, измышляемые кем-то со стороны. Однако прорывающаяся небесная синева своей
бескрайностью дает понять, что мы в подвале
собственного интеллекта. Который подобен
той машине наказания, которая описана Кафкой в новелле об исправительной колонии.
Пейзаж земли надломлен этими машинами,
Николай БОЛДЫРЕВ родился в
1947 году в г. Серове, окончил
УрГУ, жил в Сибири, на Дальнем
Востоке и Северном Кавказе.
Работал заместителем главного
редактора журнала «Уральская
новь», был членом Букеровского
комитета. Стихотворения и эссе
переведены на польский и английский языки. Переводил с немецкого, польского и английского.
и посреди океана лежат утопленники — лики
богов. Абсурдные натюрморты взлетают над
чистым морским простором вблизи человеческих бухт. Здесь прекрасно и тревожно. Здесь
сходят с ума. Здесь закончилась культура, а
цивилизация пытается увидеть себя в зеркалах. Но зрения ей еще никто не подарил.
Вырванный с корнем из почвы и соблазненный беспредметной свободой человек начал чувствовать удушье от «навязанного» ему
описания мира. И вакханалию этого экстатического танца внутри глоссы изящно изображает Павич, словно бы провоцируя сознание
читателя на перемены и на эксперименты со
своей психикой, постоянно намекая, что человек — это всего лишь сон, снящийся пролетающей птице. Всё на этом свете, братцы,
туфта, и никакой реальности не существует, посмотрите, как я жонглирую всем и вся,
скользя между исторически-фактическим и
измышленным, между мифом и бредом, и
ведь никто из вас не замечает ни границ, ни
переходов. Не замечает, ибо вы спите, и вся
ваша культура есть тоже сон. Вся культура
есть не более чем фейерверк цветных конфетных оберток и фантиков, а человеческая
жизнь — фрагмент цветного мультика на анонимном экране. Дразня читателя и наркотизируя его воображение, Павич постоянно тычет его в сон как в последнюю реальность.
G
81
Цивилизация, порвавшая с той культурой,
где царствовали холм, поле и дом, находится
посреди бесконечного числа «объектов желания», где само удовлетворение этого желания
(в саму суть желания входит обладание этим
желанием) есть смертельная болезнь, в которой умирает нечто большее, чем плоть. Какие же наши желания (кроме самого желания обладания желанием) и какие наши
чувства удовлетворяет этот рассыпающийся
на фрагменты мир, фиксируемый глазомфотоаппаратом и причудливыми приемами
«доводки», дорисовки и фильтрации кадров?
Пожалуй, чувство любопытства, столь свойственное современному потребителю пространств и развлечений, за которым скрывается ужас скуки, о котором постоянно пишет
коллекционер слов. В «Хазарском словаре»
весьма почитаемый автором персонаж — доктор Исайло Сук, медиевист, археолог и интеллектуал, «считает, что ХХI век будет отличаться от нашего тем, что люди наконец-то
единодушно восстанут против скуки, которая
сейчас затопляет их, как грязная вода. Камень скуки, говорит доктор Сук, мы несем на
плечах, подобно Сизифу, на огромный холм.
Наверное, люди будущего соберутся с духом
и восстанут против этой чумы, против скучных
школ, скучных книг, против скучной музыки,
скучной науки, скучных встреч, и тогда они
исключат тоску из своей жизни, из своего труда, как этого и требовал наш праотец Адам».
Какая напраслина возведена здесь, как
бы между делом, на первочеловека Адама,
блаженно жившего в райском Саду, совсем
не ведая любопытства, этого источника скуки. У Сада жизни был хозяин, и сиротство как
феномен еще не было известно. Ведь лишь в
Саду познания произошел распад целокупности бытия на субъект и объект. На зрителя и
зрелище. На поющих и слушающих. Почему
это не ясно доктору Исайлу Сук? Не потому
ли, что он интеллектуал и, значит, коллекционер, и только жадностью спасается от скуки,
которая постоянно кусает его?
Свойство скуки в том и состоит, что чем
больше с ней борются, тем сильнее она. Писать нескучные книги, нескучные картины и
нескучную музыку — разве за этой установкой не бездна растерянности перед толпами
клиентов, жаждущих всё новой и новой «жратвы»? Угодливость художника уровня Павича
говорит о колоссальности провала в хронотопе, где нет дхармического центра. Ни красота, ни фабула, ни все горы интеллектуального
остроумия не насыщают. Потому-то совре-
G
82
менный художник — в фазе растерянной задумчивости. Он тоскует по цельности. Как
достичь ее? Что может связывать снимаемые
на пленку лавинно-бесконечные фрагменты
бытия? Ведь и стихотворение — всего лишь
фрагмент, и никакого формального сюжета
внутри стихотворной книги нет, и никто не пеняет поэту на это. Некое душевное событие
должно происходить внутри этих фрагментов
и меж ними. Такое, чья космичность, то есть
потусторонность, безусловна. Обнаружит ли
это событие читатель или зритель? Каждый
раз он втайне надеется на эту возможность.
ПОЭТИЧЕСКИЙ СМЫСЛ
Есть ли в действиях по пропаганде стихов
поэтический смысл? В публичных читках, в
тусовочных сборищах? Но ведь поэтический
смысл есть таинственная искомая величина, таинственная сущность. Но чего? Самого
процесса. Который начинается с фазы исчезновения поэта, его исчезновенности, его
сокрытости, его уединенности чудовищного
уровня, почти непереносимого. Ведь только там и рождается сама восприимчивость
к поэтическим смыслам, которые в свою
очередь есть способы прихода к нам поэтического смысла как такового. Можно бы говорить о поэтическом смысле жизни как о
смысле мира. Этот смысл пытается явиться
всем и каждому, но сооружена круговая оборона. Поэтическая тусовка — одна из форм
ее. Сколь часто мы наблюдаем как поэт воспевает поэтическую суету и суетёж как некую сверхценность, принадлежную, якобы, к
сущности. Нередко здесь пытаются обмануть
себя, предполагая, что поэзия — дело материи, материального (фонетического и иного)
структурирования мира. Но поэзия вербует
сторонников того нематериального, которое
является осью и до известной степени причиной материального. Поэт, не укорененный
в невидимом, ощущая вместе с уходящим
временем свою тленность, нередко пытается «увековечить» иллюзорную монаду своего
поэтического присутствия в мире ‒ посредством культуртрегерских материализаций и
их искусственных нагнетаний. Чего только не
изобретается во имя свое. Придумана теория поэтических поступков: делания напоказ
эффектных жестов или разыгрывания целых
драматургических опусов, доводимых порой
до кощунств: положения себя во гроб и отпевания, прибивания себя к кресту под телекамерами и т.п. Однако коллекции фотографий,
дисков и списки проведенных мероприятий, в
том числе конкурсов и презентаций, монографии и энциклопедии, организованные в свою
честь, есть та тленная осыпь, возле которой
мы с кинжальной остротой ощущаем пустоту
и бессмысленность материального плана как
такового. Это не то, во что можно вкладывать
капитал, скрытый в стремительности мгновений. Поэтический смысл бытия именно что
устремляется проходить сквозь пальцы. Поэтический поступок есть нечто, извне не фиксируемое. Он не только не может быть вознагражден и оценен, но сама способность уловить
его в ком-то ввергает тебя в абсолютность
молчания. Поэтический поступок дыхателен.
В поэтическом поступке ты имеешь дело
не с людьми, а с силами внутри себя, которым
ты принадлежен и подотчетен по гроб и даже
далее. В поэтических поступках, исходящих
из одного единого, корневого, ты пытаешься
выйти на уровень перводыхания своего, того
перводыхания, которое, собственно, и не
было твоим. Поэтический поступок коррелятивен поэтическому смыслу мира, и в нем ты
тревожишь тех богов, которые хотят услышать
твою подноготную искренность. Но не артистическое кривлянье надрывно-уголовного
пошиба, которое сегодня названо художественностью, где шипит и пенится коктейль,
настоянный на искренности нервного возбуждения. Послание, которое некто пишет Богу,
конечно, может свести пишущего с ума, но
одновременно такой способ письма абсолютно преображает пишущего, приводя его наконец к постижению самой сути дискурса. Такой
способ письма, конечно, разрывает автора
изнутри вплоть до полного приближения к точке, за которой начинается поэтический смысл
мироздания. Этот опыт стоил Гёльдерлину выхода за пределы коммуникаций. Но в измерении духовного воинства это неизбежная даже
не плата, но неизбежная фаза, достаточно
вспомнить сугубо игровую коммуникативность
дзэнцев или воинов кружка Хуана Матуса.
Поэтический смысл успешно уклоняется
от попыток не только внешнего захвата, но
даже прикосновений. Быть может, он подобен шороху «первовещества» или шороху в
нас нашего инобытия. Такое ведь случается
иногда даже и с теми, кто формально к поэзии
непричастен. Быть может, поэтический смысл
отчасти похож на чувство, застигающее тебя
порой на знойной летней проселочной дороге, куда ты вышел через несколько совершенно одиноких дней и вокруг по-прежнему ни
взгляда человечьего, но миллионы взглядов
иных, иной природы, когда вербальные наши
опоры, наконец расслабленные, провисают.
Здесь вдруг понимаешь, что инобытие не есть
небытие, напротив: оно-то нам и причастно.
И быть может оно есть как раз наша лицевая
сторона, которой мы не пользуемся, развивая
свою изнанку. Инобытие есть сама сердцевина бытийства. Тайна пребывания «вещества
человека» и есть, быть может, искомый «поэтический смысл», который опрокидывает нас
в недоуменность и отчаяние своей невероятной простотой и «банальностью». Поскольку
в нас идет непрерывная соревновательность
ставок интеллекта и той восприимчивости,
которая всецело в модусе целомудрия. Вот,
кстати, почему в наше время такая паника перед любыми «банальностями»: интеллект гонит всех плёткой устрашения, вгоняя в толпу
соревнующихся и угодствующих ему, летящих
в конце концов в полную слепоту. Ибо когда соревнуются в эстетике, то предельно удаляются
от поэтического смысла. Разве бытие может
соревноваться с другим бытием и тем более
в новизне эстетических своих костюмов? «Не
сравнивай: живущий несравним». Когда качество переживания бытия достигает уровня
коррелятивности слуху тех богов, которые на
посылке у Бога, тогда в тебе и поселяется тот
покой, что недоступен никаким формам паники. Товарная красота, конечно, вновь и вновь
устремляется востребовать в поэте суетность
эстетической угодливости. И тогда он получает все высшие премии. Ибо мир сошел с ума
по причине террора эстетики, посредством
которой только и вживляется товар в сознание. Все болтают о духовности и метафизике,
но угождают только эстетике. Лишь она одна
решает, как, когда и в каком обличье явиться
двум этим дамам к ней на прием, где она вынесет свой королевский вердикт. Но красота,
которая причастна к поэтическому смыслу, не
живет на видимом плане, и наша нынешняя,
модой управляемая, эстетика не способна ее
не только оценить, но даже просто увидеть
и услышать. Древо этой, воистину другой,
красоты растет в иномирье. Другая красота,
вершащая космогонию, формируема сердцем мира. Вот корень той эстетики, которой
покорен поэтический смысл, поэтическое
сердце. Вся красота мира как перечня картинок распадается в прах в мгновение смерти,
и лишь сердечные струны и токи, увиденный
«с той стороны», вступают в решающий симфонический полет. Поэт — это тот, кто умер
при жизни и потому знает, что поэтический
смысл или истина, — за пределами форм.
G
83
Борис КОЛЫМАГИН
БЛОК И АНДЕГРАУНД
Александр Блок оказал огромное влияние на
советскую поэзию: многие его темы, просодии, поэтические жесты активно эксплуатировались членами союза писателей СССР.
Однако в неподцензурной советской литературе отношение к нему было настороженное.
Дело не только в разнице вкусов. Одни вообще не признавали достоинств, пожалуй, самого знакового поэта Серебряного века, другие ставили его рядом с Пушкиным. Во всем
этом сложном спектре приятий-отталкиваний
существовала определенная тенденция, связанная с логикой развития современной литературы. Отталкивание от Блока и — шире — от
символистов шло еще со времен футуристов.
Ретроавангард вкупе с модными «измами»
ревностно прочитывал раскрученные блоковские вещи и качество многих из них подвергал
сомнению. Присутствовала в этой ревности и
трепанация литературного процесса. Известные строки Хармса «опять об Пушкина, опять
об Гоголя» оказались приложимы и к Блоку.
Блок-новатор оказался в поле внимания
верлибристов. Сторонники свободного стиха, который с трудом находил себе дорогу на
страницы толстых журналов, кивали в сторону классика. Мол, у него целых шесть верлибров. Впрочем, безоговорочно поэтические
достоинства признавались только за двумя.
Остальные тексты именно как стихи верлибристами во внимание не принимались и
особенно не ценились. Во всяком случае, я
не помню, что в спорах в студии Вячеслава
Куприянова на Преображенке их приводили в
качестве аргумента. А когда на квартире у Михаила Файнермана один из филологов привел
«неканоническую» цитату, Всеволод Некрасов
резко отреагировал: «Это слабые строчки».
Один из основателей конкретизма Всеволод Некрасов видел в Блоке, прежде всего,
автора поэмы «Двенадцать». Он ценил разговорную стихию, язык улицы, ворвавшийся
G
84
Борис КОЛЫМАГИН родился в
1957 году в Тверской области.
Окончил Литературный институт
им. Горького (отделение критики).
Стихи, рассказы и критика публиковались в журналах «Арион»,
«Крещатик», «Октябрь», «Новое
литературное обозрение» и др.
Живет в Москве.
в стих. А вот с Блоком-классиком, забойно
раскручивавшим строки, он спорил. Спорил и
показывал условность поэтического приема:
Вот канал
Вот фонарь
Тут фонарь
Тут канал
Тут был Блок
Он стоял
И макал
Фонарь
в канал
Фонарь
в канал
Фонарь
в канал
Блок макал
Блок макал
Бродский Бродский
Помогал помогал
А Некрасов спал
Некрасов спал
Некрасов спал
Некрасов спал
Некрасов спал
Эта игра на понижение — не в смысле иронии над чувствами и мыслями, а в смысле обнажения приема и констатации новых реалий,
отсылает нас к футуристам, к классическим
строчкам из поэмы «Хорошо» Маяковского:
Кругом
тонула
Россия Блока... Незнакомки,
дымки севера шли на дно,
как идут
обломки и жестянки
консервов.
В то же время блоковская Россия у Некрасова, несмотря на понижение, живет пейзажем:
а елок-то
не то Блок
но не только
всяко
и высоко и
далеко
не так высоко
все-таки
как высоко
взято
Собственно, некрасовский Блок маркирует пространство. Да, блоковский стих берется
под критический прицел, и в то же время сам
поэт становится у Некрасова гением места.
Глянь
На небо
Какая там
Склока
Все
Из-за твоего
Блока
Все точно. И в смысле конкретики. И в
смысле характеристики блоковских текстов.
Сравните, например, некрасовские стихи с
блоковской строфой:
Но посмотри как сердце радо!
Заграждена снегами твердь.
Весны не будет, и не надо:
Крещеньем третьим будет — Смерть.
После такого взлета простое движение
грозовых облаков кажется иллюстрацией к
стихотворению.
Некрасов средствами поэзии пытается
показать, что прием создает реальность, что
язык в любом случае первичен. Акцент только
на содержании, по мысли Некрасова, сомнителен. Он приводит к гладкописи, к классичности в школьном ее изводе. Иначе говоря,
к симулякру.
Известный московский концептуалист
Дмитрий Пригов также не обошел своим вниманием Блока. Он анализирует его жесты, помещает их в контекст советской реальности.
И получается «смешно». «Молчите, проклятые книги!», — восклицает Александр Александрович. А Дмитрий Александрович только
улыбается: «Попробуйте напечатать эти книги
в СССР!».
Александр Александрович восклицает:
Что счастие? Короткий миг и тесный,
Забвенье, сон и отдых от забот…
Очнёшься — вновь безумный, неизвестный
И за сердце хватающий полёт
А Дмитрий Александрович стоит в очереди
в продуктовый магазин и бубнит себе под нос:
Вот Пушкина бы в очередь сию
И Лермонтова в очередь сию
И Блока тоже в очередь сию
О чем писали бы? — о счастье
Блок в контексте приговской игры превращается в знак ушедшей эпохи. Все в прошлом.
Иначе обстоит дело с авторами, которые
чувствуют себя наследниками блоковской
традиции. Они тоже могут переместить Блока
во времени, посмотреть, как выглядят его маски на фоне сегодняшнего дня. При этом блоковский стих оживает в их реминисценциях и
повторах.
В качестве примера можно привести стихи
Юрия Кублановского:
В кренящейся башне ночные раденья,
кадреж Коломбины с порога
G
85
для нас вожделеннее лжевдохновенья
голодного позднего Блока.
Или текст Льва Лосева из книги «Тайный
советник». Споря со знаменитой формулой из
поэмы «Возмездие»:
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен,
Лосев утверждает:
Нет, лишь случайные черты
прекрасны в этом страшном мире,
где конвоиры скалят рты
и ставят нас на все четыре.
Внезапный в тучах перерыв,
неправильная строчка Блока,
советской песенки мотив
среди кварталов шлакоблока
G
86
И в заключение хотелось бы заметить, что
неподцензурные поэты не только спорили и
разговаривали с Блоком. Само его имя объединяло авторов, способствовало появлению
неожиданных связей. Самый, наверное, яркий случай произошел со знаменитым поэтом-лианозовцем Игорем Холиным.
В конце 1940-х годов он пошел в библиотеку в Лианозове под Москвой и попросил
томик Блока, чем крайне удивил библиотекаршу. Она познакомила его со своим мужем,
Евгением Кропивницким. Со временем вокруг
Кропивницкого сложился кружок, куда входили Сапгир, Некрасов, Оскар Рабин и другие
поэты и художники.
Вот и получается, что Александр Блок стоит у истоков «Лианозовской школы»…
ПРОЗА
Лера МАНОВИЧ
ОТВЕТ
С утра я забежал к отцу. Он сидел на кухне, побарски развалившись в кресле. Завтракал.
— В этом халате ты на Мусоргского похож, — сказал я.
Анюта, его гражданская жена, нарезая
колбасу, засмеялась. Ей было тридцать пять,
отцу — пятьдесят девять. Он ушел от матери
семь лет назад и скрывал, что живет не один.
Просто, мол, ученый, профессор. С годами
стал со странностями, много работает. Мать
верила.
— Ну что? — спросил отец, ласково поглядывая на Анюту, которая разливала чай. — Как
дела, сын?
— Хорошо.
— Марина не болеет?
— Нет.
Анюта поставила перед отцом большую тарелку с глазуньей. Предложила и мне. Я отказался. Она подвинула варенье, быстро глянув
из-под челки карим маслянистым глазом.
— Наследников-то не ждете? — отец вытер
с губы густой желток.
— Пока нет.
— Смотрите, — отец игриво глянул на Анюту, которая суетилась у раковины, — Обскачем вас.
Я натянуто улыбнулся. В кармане зазвонил
мобильный. Мать. Я вышел в коридор.
— Сереженька, ты не знаешь — с папой
всё хорошо? … Я вчера смс ему отправила, с
23 февраля поздравление, ты же знаешь, для
него это святое... а он не ответил. А звонить
боюсь — он сердится, когда не вовремя…
Он стал подслеповато тыкать в кнопки.
— Пап, ты что? Женщин 23-го февраля не
поздравляют.
— А что написать-то? — отец с тоской посмотрел на остывающий чай.
— Ну, напиши «Спасибо». Нет, как-то сухо.
Напиши — «Спасибо, рад что ты помнишь
меня».
Отец поморщился:
— Анютк, набери-ка, не вижу ни хрена , —
отец отдал ей телефон. Задумался.
— Спасибо за поздравления. Точка. Приятно, что помнишь. Точка.
— Погоди, дай старое сотру, — Анюта торопливо жала на кнопки. Отец пододвинул к
себе большую чашку. Шумно, с наслаждением отпил.
Когда я вернулся на кухню, Анюта сидела
на коленке у отца. Полы его халата распахнулись, виднелись тонкие, мохнатые ноги.
— Мать звонила. Ты на смс не ответил.
— Нют, где телефон-то мой? Принеси. И
очки.
Анюта сбегала в комнату. Нацепив очки,
отец важно потыкал в телефон.
— А.. вот… здоровья, долгих лет… — он
поднял глаза. — Что ответить-то? Напишу:
«Cпасибо. И тебя. И тебе».
***
На следующий день я обедал у матери.
Она сидела напротив. Прямая как всегда,
с волосами, затянутыми в аккуратный пучок.
Я смотрел в её гладкое, желтоватое лицо, в
бледно-голубые глаза и удивлялся, как выцветает с годами человек.
Она спрашивала про работу, про жену, слушала невнимательно, всё подкладывая то салат, то курицу. Наконец, ответив на все вопросы, я замолчал.
Лера МАНОВИЧ — поэт, прозаик,
магистр математики. Родилась в Воронеже. Окончила Воронежский государственный университет и ВЛК
при Литературном институте им.
Горького. Публиковалась в журналах
«Дружба народов», «Гвидеон», «Арион», литературных сборниках, автор
прозаической книги «Первый и другие рассказы». Живет в Москве.
G
87
— Все-таки, наш отец — удивительный, —
сказала мать. — Представляешь, сутки не отвечал. Думал, что написать. И, чудак-человек,
такой ответ, Сережа, прислал… «Приятно, что
помнишь»… и через много-много пробелов
«тебя».
Она порозовела
— Ну ты представляешь? Как мальчишка!
Сказать не может. Помнишь…тебя... Разве
могу я про него забыть?
Я насыпал сахару в чай и громко перемешал.
— Я уже клала, — растерянно сказала
мать. — Полторы ложки.
— Ничего.
Матери было интересно всё: как он живет,
чисто ли в квартире, не похудел ли. Я отвечал,
придумывая подробности на ходу, и утешаясь
тем, что она будто не слышит моих ответов,
уставившись в окно выцветшим, мечтательным взглядом.
***
— Сережа, ты восьмого-то заедешь? —
спросила мать, глядя, как я обуваюсь.
— Не знаю, мам. Может, в командировке
буду.
— Тогда подожди.
Она пошла в комнату. Вернулась с двумя
цветными свертками. Протянула один.
— Это Марине.
— А это кому? — я смотрел на второй сверток в её руке.
— А это ей, — ответила мать и виновато
улыбнулась.
МАЛИБУ
Когда она вернулась, он уже лежал в постели.
Он слышал, как долго и неловко ворочался
ключ в замке, как, взвизгнув молнией, тяжело
упали один за другим, сапоги. В ванной полилась вода.
Стараясь не шуметь, она вошла в комнату.
Пробралась на своё место у стены, обдав его
запахом алкоголя и духов. Женских… и мужских.
— Могла бы принять душ, — подумал он.
Он всегда сам выбирал ей духи. Она едва
умела отличать оттенки запахов. Она вообще
не была чуткой. И умной тоже не была. Он лежал и думал, что так влекло к ней его и других.
Умных, тонких, различающих оттенки и запахи
мужчин. И не находил ответа.
G
88
Её нога дернулась под одеялом. Она всегда засыпала мгновенно, проваливаясь в небытие как усталый, надравшийся мужчина.
— Обаяние животного, — думал он. —
Сильного, лишенного рефлексии животного.
С легким стоном она пошевелилась во сне,
прикоснувшись к нему. И тут же он с досадой
почувствовал в себе ответное шевеление. Вот
уже десять лет его тело с постоянством часового механизма отзывалось на эту женщину.
Он придвинулся, положил руку на изгиб её
спины. Провел ниже.
— Ну-у, отстань! — хриплым ото сна голосом сказала она и отодвинулась к стене.
Он сел на кровати. В темноте нащупал ногами тапки.
***
На кухне щелкнул чайником. Подошел к
окну. Оттепель сменилась заморозками. Редкий снег косо падал и исчезал на черной земле. В кухню, стуча когтями, вбежала такса. Виляя хвостом, понюхала пустую миску.
В чате светилось несколько редких зеленых кружков. Глеб, коллега. Меланхоличный
и равнодушный человек. Настя, секретарша.
Черненькая, юркая. В офисе ходили слухи, что
она давно влюблена в него. Он отхлебнул чай,
подумал. Написал Насте.
— Не спится? Смайл. — И мне. — Смайл. —
Пойдем, погуляем? — В такую погоду? Смайлсмайл. — А ты где живешь? Хитрый смайл.
— Зачем тебе? — В гости приеду, мне паршиво. — Ты серьезно?
Переписал на бумажку адрес. Надел джинсы. Не обнаружив в комоде чистых носков, сунул ноги в ботинки прямо так.
***
У Насти была маленькая, очень чистая
квартира. В кухонном окне виднелась новая,
аккуратная церковь с желтой, будто слегка
подмятой позолотой на куполах. Стол был
накрыт. Салатник. Две тарелки с голубыми, в
цвет штор, салфетками.
— Ну ты даешь, — присвистнул он. — Ночь
же.
— У нас в семье гость в любое время — это
святое.
Он сел. Положил в рот салат, не чувствуя
вкуса.
— Нравится?
— Очень. Твой рецепт?
— Мамин… Вот обычно огурец кладут, а
надо яблоко, кислое…
Он смотрел, как шевелятся её тонкие, блестящие губы. Притянул её за руку. Она подалась с улыбкой, не переставая говорить.
— А майонез надо класть не жирный…
***
Настино маленькое тело двигалось порывисто, но неласково. Всюду, куда бы ни ткнулся губами, он чувствовал приторный, удушающий запах.
— Как сладко ты пахнешь…
Она прервала стон. Ответила с неожиданной, не затуманенной страстью интонацией:
— Это кокосовое масло. Мне специально
из Непала привезли. Нравится?
— Очень. Ты богиня Баунти.
Она засмеялась и потянула его за шею.
***
Он долго стоял в душе, пытаясь смыть с
себя этот запах.
***
— Черный-зеленый?
— Черный, покрепче.
Настя в коротком шелковом халатике
празднично сияя, вертелась у стола. Ему
вдруг очень захотелось домой.
— Сахара сколько?
— Не надо сахара!
Она сидела напротив и смотрела, как он
пьет. Чай был некрепкий, с каким-то раздражающим ароматом.
— Вадим.
— А.
— Почему у тебя детей нет?
Он молчал.
— Хочешь, я тебе рожу? Мальчика.
Он посмотрел на неё. Она улыбалась ему,
как улыбаются люди, предлагающие мелкую
и ничего не стоящую услугу… продавцы, официанты, парикмахеры.
— Почему мальчика?
— Ну, все мужчины хотят мальчиков.
— Я не хочу.
***
В дверях, следуя чувству мимолетного
долга, неловко, с резиновым звуком поцеловал её.
***
Сев в машину, он сразу забыл про Настю.
Он думал о них. О том, что если бы у них были
дети, маленький мальчик или девочка, всё
было бы по-другому. Но она не могла иметь
детей.
***
Подъезжая к дому, он увидел свет в окне
и почувствовал злую радость. Сколько раз он
сидел, вот так, не зная, где она и с кем.
Сейчас он войдет и скажет правду. Простую правду о том, что ему тридцать восемь
лет, он не дурак и не урод… что есть женщины,
готовые жить с ним, рожать ему мальчиков,
делать салаты по сложному рецепту. Да, возможно эти женщины не очень умны. Но и она
не умна. И не может ничего. Не может рожать
детей, не может даже не пить и не изменять …
Он громко повернул ключ в замке.
***
Она курила на подоконнике, притянув голые коленки к груди. Он остановился, ожидая
вопросов. Снег быстро таял на куртке, оставляя тёмные пятна.
— Холодина там?
— Да. Похолодало.
— Странная погода.
Он повесил куртку на вешалку. Разулся.
Она молчала.
— Почему ты не спишь? — спросил он.
— Проснулась, а тебя нет.
Он промолчал.
— Будешь чай? Я только заварила.
Он с наслаждением отпил горький чай.
Она подошла сзади. Обняла, уткнувшись в
макушку. Он сидел и смотрел на её маленькие
белые ступни на сером кафеле.
— Я думала, ты ушел.
— Куда?
— От меня.
Он усмехнулся:
— Разве я могу?
Она обняла крепче. Быстро и страстно начала целовать в макушку, в уши, куда попало.
Он подхватил её, усадил на колени. Она уткнулась лицом в его плечо, несколько раз глубоко
вздохнула:
— Ну и мерзость этот Малибу!
— Что?
— Ликёр. Всюду теперь мерещится этот
отвратительный запах кокоса.
Он взял её лицо в ладони, внимательно посмотрел в глаза:
— Сколько ты его выпила, милая?
G
89
ГОРЫ ПЕНСИЛЬВАНИИ
Миловидная женщина лет тридцати сидела на
краю дивана, сложив на коленях руки с аккуратным маникюром.
— Можете рассказать что-нибудь о
себе? — спросил мужчина с камерой.
Женщина кивнула с улыбкой.
— Начали, — сказал режиссер оператору.
— Привет, — сказала женщина и улыбнулась. Меня зовут Харви. Я родилась в Пенсильвании. Там очень красиво летом. И зимой
тоже. У гор вершины не острые, а круглые.
И облака как сахарная вата. А ночью звёзды
огромные... Мой отец все созвездия знал. Он
мне даже телескоп на день рождения купил.
Но в него ничего не было видно. Дефект линз.
Наверное, поэтому была такая скидка… Моя
G
90
мать в молодости была очень красивая. Бабушка говорит, я похожа на нее.
Улыбнулась в камеру.
— Моим первым партнером был Макс.
Наш сосед. Над ним смеялись — он носил ортопедические ботинки. Зато учительница по
истории говорила, что он похож на греческого
бога… этого…
Наморщила лоб.
— Забыла.
— Что это за херня? — cпросил оператор.
Режиссер пожал плечами.
— Сиськи покажи, — сказал он женщине.
Женщина, смущенно улыбнувшись, стянула майку через голову. На ней был бюстгальтер с маленькими фиолетовыми цветочками.
В кадр вошел мужчина, снял джинсы и, аккуратно сложив, повесил на спинку стула.
Евгений КОГАН
ТВАРЬ
«Что уставилась?» — закричал он и сам испугался своего голоса. Слишком громко, слишком громко, слишком громко, зачем кричать.
Но она уставилась, в ее глазах застыли слезы
обиды, и еще там была какая-то глубинная
злоба, застоявшаяся, которой она не давала
выхода. Но кричать не стоило. Хотя сейчас он
плохо отдавал себе отчет в собственных поступках. Сейчас он не очень себя слушался.
Но кричать не стоило.
Николай пришел домой пьяным. Не в слюни, конечно, но выпил сильно. Так, без повода. Зашел в какой-то бар, взял кружку пива,
и покатилось. Взял кружку пива — чем не повод? И, в общем, набрался изрядно. Главное,
не собирался. Просто устал, какой-то мрак
вдруг опустился на Колю, и так выпить захотелось, что аж дыхание перехватило. Ну, и зашел в бар — чем не повод? И засиделся чегото, сам не ожидал.
Пришел домой, когда уже было темно. На
лестнице, на втором этаже, перегорела лампочка, но не до конца, а противно мигала, и
Коля два раза споткнулся. Он жил на третьем,
но лифт не вызвал, пьяным своим мозгом решив, что не стоит грохотать старым лифтом и
будить соседей. Споткнулся два раза, потом
доковылял до двери, привалился к ней и усмехнулся — надо же, набрался. Потом поду­
мал про жену и стал возиться с ключами.
В квартире было тихо. Коля тоже старался
не шуметь, только долго шуршал курткой. Потом направился было в туалет, но сначала заглянул в спальню. Жена лежала под одеялом
и когда Коля заглянул в дверь, уставилась на
него глазами с застывшими слезами и давно
затаенной злобой. «Что уставилась?» — закричал тогда Коля и сам испугался своего
голоса. «Тише, — шикнула жена, — Катьку
разбудишь». «Точно, Катька», — мелькнуло в
голове Коли. И потом, теперь про жену: «Вот
же сука, уставилась».
Коля ушел обратно в коридор, беззвучно
захлопнув дверь спальни. «Сука», — подумал
еще раз и направился по коридору в туалет.
Постарался не шаркать, когда проходил мимо
Евгений КОГАН родился в 1974
году в Ленинграде. В настоящее
время живет в Москве, работает
литературным редактором и мечтает о том, чтобы рассказы снова
вошли в моду. Автор книг «Исключения исправил», «Енот и я», «Кто
дома?» (совместно с Анной Куприной) и «Боязнь темноты», участник
многочисленных сборников короткой прозы, составитель сборника «Уже навсегда».
плотно закрытой двери Катьки. Дочь, судя
по всему, спала. Или делала вид, что спала.
В комнату дочери Коля решил не заглядывать.
В туалете, пока облегчался, долго стоял,
опершись рукой в стену над унитазом. Колю
немного покачивало, но покачивало приятно,
не мутило. Только жена злила. Так что Коля,
закончив, еще какое-то время стоял так, покачиваясь, а потом еще старательно мыл руки
холодной водой. Холодная вода была приятной на ощупь.
Потом вернулся в спальню. Сначала заглянул, только потом вошел. В спальне было
темно, и Коля немного постоял, дожидаясь,
пока после яркой лампочки в туалете глаза привыкнут к темноте. Потом, стараясь не
смотреть на жену, начал раздеваться. Стянул
с себя рубашку, расстегнул штаны, постоял
в них, расстегнутых, о чем-то задумавшись.
Потом все-таки повернулся к супружескому
ложу. На кровати под одеялом вместо жены
лежала огромная утка. Огромная серо-черная утка лежала под одеялом, прижав крылья к туловищу и вытягивая гладкую голову с
клювом по подушке. Коля зажмурился, потом
снова посмотрел на кровать — утка лежала, прикрыв глаза, и не шевелилась. «Вот же
G
91
тварь», — подумал Коля, окончательно снял
штаны, потом носки и, оставшись в майке и
широких семейных трусах, залез под одеяло.
К утке он старался не прикасаться.
Утром очень болела голова. Коля открыл
глаза. Во рту было сухо, голова болела, сквозь
неплотно задернутые занавески пробивались
робкие солнечные лучи. С кухни доносились
какие-то звуки — лилась вода, позвякивала
посуда, жена о чем-то разговаривала с Катькой, Катькин голос звучал глухо. «Тварь такая», — подумал Коля, вспоминая вчерашний
взгляд жены и предвкушая предстоящий разговор. Потом еще немного полежал, глянул на
часы – нужно было вставать.
Коля медленно оделся, неуверенными
шагами прошелся по коридору до туалета. На
кухне жена разговаривала с дочерью. Коле показалось, что их голоса были демонстративно
отстраненными. Коля вздохнул, ему хотелось
пить. Холодная вода снова была приятной на
ощупь, Коля долго мыл руки, старательно чистил зубы, потом подумал и выпил полстакана этой холодной воды. Потом посмотрел на
себя в зеркало. «Ой, да ладно», — подумал он
и вышел из туалета.
Огромная утка в фартуке чем-то шуровала
у плиты. За столом сидела Катька, раздувшаяся, словно воздушный шар, за окном шумели
машины. Коля остановился в дверях и уставился на свою семью. «Привет», — с трудом
повернулась к нему шарообразная дочь. Утка
не повернулась, но Коля заметил, что у нее
была очень напряженная спина. Коля стоял в
дверях и смотрел. Потом развернулся и почти
бегом бросился по коридору. «Я завтракать
не буду», — только бросил на ходу, накинул
куртку, схватил сумку и, сунув ноги в ботинки,
выскочил из квартиры.
Во дворе остановился, постоял, потом пожал плечами. На работе решил никому не рассказывать.
Вечером шел пешком. Во дворе стоял у
входной двери, почесывал голову, морщил
лоб, кивал проплывающим мимо знакомым
лицам соседей. Домой не хотелось. А потом
вдруг на Колю опустилось такое спокойствие,
что будто даже птицы затихли и машины. Как
в детстве, когда огромное поле, ветра нет,
небо — синее-синее и большое-большое.
Картинка из детства, из лета, когда еще совсем не было ответов, а были одни вопросы, и
никаких забот. Коля даже улыбнулся. Тут снова запели птицы, зашумели машины, залаяла
G
92
какая-то собака. Коля еще раз глубоко вздохнул и вошел в подъезд.
На душе было так легко, что решил подняться пешком, не вызывая лифт. На втором
этаже мигала лампочка. Около своей двери
Коля остановился, какие-то вчерашние воспоминания промелькнули в его голове. Он зашел
в квартиру, закрыл дверь, снял куртку. Заглянул в комнату к дочери — шарообразная Катя,
паря над письменным столом, делала уроки
или только притворялась. «Привет, пап», —
сказала она, ее голос звучал немного глухо.
«Привет, — ответил Коля, — как в школе?» «Все
нормально», — ответила шарообразная Катя.
«Нормально — это хорошо», — подумал Коля
и пошел на кухню. У плиты шуровала огромная утка. Коля подошел и чмокнул ее в гладкий затылок. Утка обернулась и посмотрела
на него своими большими круглыми глазами:
«Есть будешь?» «Сейчас, — ответил Коля, —
только руки сполосну». И пошел в туалет.
КОРРЕКТОР
Михаил Алексеевич рано начал лысеть, и к
тридцати семи годам большую лысину на его
голове окаймляли редкие волосы неопределенно светлого цвета. Он был невысоким, щуплым, носил серый мятый костюм, под которым отчетливо обозначался живот. У Михаила
Алексеевича были острые, мышиные черты
лица, бесцветные глаза и редкая растительность под носом. Он жил с мамой в маленькой двухкомнатной квартире на окраине, но
недалеко от метро, работал корректором и
бесился, когда люди, над текстами которых
он работал, путали «тся» и «ться».
В комнате их было четверо, Михаил Алексеевич — единственный представитель более
или менее сильного пола. Кроме него корректурой занимались еще три женщины. Ира —
большая женщина за тридцать — носила кофты с откровенным вырезом, из которого все
время норовили выскочить огромные груди,
завивала длинные темные волосы и легко балансировала на слишком длинных и слишком
тонких каблуках. Она говорила прокуренным
голосом, ярко красила губы, подводила глаза зеленым, а ее длинные ресницы закручивались вверх, придавая и без того ехидному взгляду еще больше ехидства, и Михаил
Алексеевич терялся и краснел, потому что не
мог оторвать взгляда ни от этих ресниц, ни от
этих диких грудей. Ира хотела замуж. Второй
женщиной в комнате была худенькая Людоч-
ка, только после института, — невзрачное существо в бесцветных таких же, как ее волосы,
одеждах. У Людочки был тихий голос, бледное
лицо и постоянно опущенный взгляд, а ее тонкие пальцы, казалось, все время дрожали, как
будто в комнате очень холодно. Людочка хотела исчезнуть. Третьей была пожилая Маргарита Семеновна, которая пыталась прожечь
Иру взглядом после каждой грубой шутки.
Маргарита Семеновна хотела на пенсию.
Каждый день утром Михаил Алексеевич
просыпался на своей узкой кровати, несколько минут лежал, уставившись в потолок, а потом садился на постели и зябко искал босыми
ногами тапки. Потом он шел на кухню, ставил
чайник на огонь и уходил в ванную. Потом пил
чай с приготовленными мамой бутербродами и отправлялся на работу. На проходной он
кивал сумрачному охраннику с таинственным
прошлым лихого человека и поднимался в
корректорскую, где почему-то все время пахло омлетом. По пути он здоровался с коллегами, которые смотрели сквозь него, и он тоже
старался смотреть сквозь них, но у него редко
получалось. И почти каждый день он встречал
в коридоре мускулистого коротко стриженого
Олега Сотникова — богато одетого и хорошо пахнущего редактора отдела криминальных новостей, которого ненавидел. Михаил
Алексеевич сам не мог себе объяснить этой
ненависти, которая крепла из месяца в месяц и, казалось, не знала предела. Михаила
Алексеевича раздражала развязная манера
поведения Сотникова, его дорогой парфюм,
его самодовольная улыбка и то, что он всегда путал «тся» и «ться», что не мешало ему
продвигаться по карьерной лестнице, резво
перепрыгивая ступеньки. И еще Михаил Алексеевич ненавидел Олега за то, что в его присутствии терялась даже Ира. Стоило Сотникову появиться в их корректорской комнате, как
Ира начинала моргать своими закрученными
вверх ресницами и глубоко дышать — так глубоко, что ее и без того необузданные груди
принимались ходить ходуном, от чего Михаил
Алексеевич краснел, а Людочка сливалась с
окружающей обстановкой. И только Маргарита Семеновна внешне оставалась невозмутимой, лишь заглушая остервенелыми ударами
пальцев по клавиатуре автомобильный шум
за окном.
Сотников заходил в корректорскую не часто, но каждый раз отпускал развязный комплимент в адрес Иры, ее форм и цвета лица,
и Ира кокетливо смеялась в ответ. В такие
моменты Михаил Алексеевич хотел прова-
литься сквозь землю, потому что каждый вечер, вернувшись домой, поужинав и обмолвившись несколькими словами с мамой, он
залезал под одеяло и начинал грезить об Ире
и, отдельно, о ее грудях, и порой его грезы
заходили до стыдного далеко. В своих грезах
Михаил Алексеевич представлял, как обладает Ирой — сначала мнет своими потными
руками эти ее дикие груди, а потом имеет ее
на столе, а она развратно стонет и похотливо
обхватывает его своими длинными ногами.
Михаил Алексеевич сам стыдился своих мыслей, но ничего с собой поделать не мог, как
не мог и поделиться ими со своими друзьями,
потому что друзей у него не было.
Однажды на каком-то выездном собрании
коллектива редакции Михаил Алексеевич, выпив водки, вдруг преисполнился решимости
и уже было направился к Ирке, у которой по
случаю праздника декольте было особенно
глубоким, подводка глаз особенно зеленой,
а губы особенно красными, но сам испугался
своей решимости. К тому же именно в тот момент, когда Михаил Алексеевич почти поднялся со своего стула в углу ресторана, он увидел, как к Ире подошел Сотников, положив
ей одну руку на круглое голое колено, другой
обнял ее за талию и, склонившись над ней,
что-то заговорил. Ира засмеялась, ее лицо
залил довольный румянец, и через мгновение
они уже шли — Сотников придерживал Иру
под руку — в сторону выхода. Было уже очень
поздно, никогда ненависть не охватывала Михаила Алексеевича так сильно. Он подождал
еще немного, а потом встал и тоже ушел, и
никто этого не заметил. Только Людочка, которая с самого начала вечеринки тянула один
и тот же слабоалкогольный коктейль, проводила его своими бесцветными глазами.
На следующее утро Михаил Алексеевич
пришел на работу раньше других. Он сидел за
столом, уставившись в текст, и буквы перед
ним расплывались, сливаясь в серый туман.
Этой ночью Михаил Алексеевич почти не спал.
Людочка и Ира пришли почти одновременно. Сначала появилась Ира, у нее была томная улыбка и взгляд победительницы. Проходя мимо Михаила Алексеевича, она как будто
специально качнула бедром и задела его, и
у него перехватило дыхание. Он поднялся,
чтобы поздороваться, но Ира, казалось, не
замечала его, все еще оставаясь во власти —
Михаил Алексеевич был уверен, что волшебной — ночи. Через минуту в комнату вошла
Людочка, которая открыла было рот, чтобы
сказать что-то Михаилу Алексеевичу, но уви-
G
93
дев Иру, зарделась и юркнула за свой стол.
Маргарита Семеновна была на больничном.
Так продолжалось неделю. Михаил Алексеевич не спал, Людочка молчала и еще
сильнее пыталась исчезнуть, и только Ира
грустнела изо дня в день, и даже ее ресницы,
казалось, перестали так яростно завиваться.
Однажды в корректорскую зашел Сотников —
он собирался в командировку и перед отъ­
ездом принес сразу несколько текстов. Ирины груди как обычно попытались выскочить к
нему на встречу, но Сотников не обратил на
это никакого внимания. Он лишь как обычно
громко поприветствовал всех присутствовавших, бросил тексты в лоток и ушел, не оборачиваясь. Михаил Алексеевич посмотрел на
Иру и удивленно заметил, что по ее лицу прокатилась одинокая слеза.
— Послушайте, Ира, — вдруг сказал Михаил Алексеевич и встал, — ну что вы, в самом
деле. Вам даже не стоит думать об этом. Вы
такая…
— Пошел ты в жопу! — закричала Ира и,
взмахнув руками, от чего по полу разлетелись
листы с ровными рядами букв, выбежала из
комнаты. Маргарита Семеновна, уже успевшая вернуться с больничного, замолотила по
клавишам с еще большим, чем обычно, остервенением, а Людочке, кажется, наконец-то
удалось исчезнуть. В своих мыслях Михаил
Алексеевич провалился сквозь землю, а на
самом деле снова уселся за стол и попытался
сделать вид, что углубился в работу. Но работать было совершенно невозможно.
Потом Михаил Алексеевич, просидевший
над текстом весь день, внезапно обнаружил,
что все ушли, на улице стемнело, а над ним
стоит Людочка, которая, оказывается, никуда не исчезала. Михаил Алексеевич вопросительно поднял на него глаза. И тогда Людочка,
сделавшись от страха бледнее, чем обычно,
своими дрожащими ледяными пальцами взяла Михаила Алексеевича за руку и куда-то повела. Он понуро шел за девушкой, весь погрузившись в свои невеселые мысли.
За руку они вышли из редакции и побрели по темной улице. Сели в троллейбус, который отвез из куда-то в неизвестный Михаилу Алексеевичу спальный район. Подошли к
невзрачному дому, поднялись по лестнице на
третий этаж. Людочка открыла дверь и вошла
в квартиру первой, Михаил Алексеевич последовал за ней. Они разулись в коридоре, и
Людочка, снова взяв Михаила Алексеевича за
руку, отвела его в комнату. Потом остановилась и повернулась к нему.
G
94
— Разденься, — прошептала она.
Михаил Алексеевич, словно в беспамятстве, опустив глаза к полу, покорно снял с себя
костюм и рубашку, оставшись в трусах, майке
и черных носках, один из которых некрасиво
сполз. Потом он посмотрел на Людочку и увидел, что она тоже разделась, разделась совсем. Перед ним стояла худенькая девочка, ее
жидкие волосы лежали на костлявых плечах,
а тело было покрыто гусиной кожей, потому
что в комнате было свежо. Свет в комнате не
горел. Михаил Алексеевич стоял и смотрел
на нее, и у него немного кружилась голова.
Тогда Людочка, не поднимая глаз, подошла к
нему и неуверенно спустила с него трусы. А
потом так же неуверенно дотронулась своими ледяными пальцами до его сморщенного
от смущения и холода члена. И тогда Михаил
Алексеевич расплакался — по-настоящему,
как не плакал с детства. Он рухнул на старый
диван и затопил комнату слезами. Потом,
спустя некоторое время, он все так же лежал
на боку и всхлипывал, потому что слез и сил у
него больше не осталось, а Людочка, накинув
какой-то халат, гладила его по голове и говорила, что все будет хорошо, что все уже хорошо, и что совершенно не стоит так сильно
расстраиваться по пустякам. Потом Михаил
Алексеевич встал, оделся, еле слышно попросил прощения и уехал домой. А Людочка
осталась.
Через две недели из командировки вернулся Сотников. Михаил Алексеевич столкнулся с ним в коридоре.
— Послушайте, вы, — в который уж раз за
последнее время удивляясь самому себе заговорил Михаил Алексеевич.
— О, смотри-ка, — ухмыльнулся Сотников
и не очень дружелюбно похлопал Михаила
Алексеевича по плечу так, что тот даже немного присел. — Что надо-то?
— Ничего, — пришел в себя Михаил Алексеевич, — ничего.
Из газеты пришлось уволиться. Людочка
каждый день приходила заплаканной, смотреть на нее Михаил Алексеевич не мог, как
не мог он смотреть и на Иру, которая спустя
некоторое время после романтического приключения с Сотниковым совершенно пришла
в себя, и ее грудь снова начала выскакивать
из разреза блузки. Не мог он смотреть и на
Маргариту Семеновну, внезапно обнаружив в
ее взгляде презрение. И, конечно, он не мог
смотреть на Сотникова, который пошел на по-
вышение и вскоре стал заместителем главного редактора со своей секретаршей.
Просидев месяц без работы, Михаил Алексеевич устроился в районную газету с огромным тиражом. Правда, «тся» и «ться» здесь путали так же часто, но работы все равно было
меньше, а зарплата выше. Михаил Алексеевич
ухаживал за мамой, у которой в силу возраста
обнаружились какие-то проблемы с сердцем,
а по утрам продолжал есть бутерброды, которые теперь готовил сам. Жизнь снова шла
своим чередом. И лишь однажды, проходя
мимо здания, в котором он работал прежде,
Михаил Алексеевич остановился. Воспоминания нахлынули на него, и за мгновение он как
будто снова пережил все эти странные и такие непривычные события. Он даже подумал,
что неплохо было бы зайти и проведать своих
бывших коллег. Но не зашел.
ЛЮБОВЬ
Он так на нее посмотрел, что она заметила. Потому что он не просто посмотрел — он
открыл рот и уставился на нее, как ребенок
в зоопарке, впервые увидев шимпанзе. Он
уставился на нее, и у него перехватило дыхание. Он так на нее уставился, что она тоже посмотрела на него, и он покраснел, но взгляда
отвести не смог. А она вышла, потому что как
раз была ее остановка. Осторожно, двери закрываются.
Она спала, когда объявили ее остановку.
И тогда она проснулась и удивленно огляделась, словно забыла, где находится. А она и
правда забыла — сон захватил ее внезапно,
перестук колес на стыках рельсов усыплял,
и она отдалась этому стуку, закрыла глаза и
провалилась в сон, словно не спала несколько суток — глубокий сон, без снов, но подчиненный ритму перестука колес на стыках
рельсов. А потом объявили следующую станцию, и она, подчиняясь, открыла глаза и удивленно огляделась. За окном дома из красного
кирпича, сумерки делали их серыми, сменили
пейзаж, серый из-за моросящего дождя. Она
огляделась, как будто с трудом осознавая, где
она, потом встала и пошла к раздвижным дверям — как раз ее станция. Она вышла в тамбур, а там стоял он, и когда он увидел ее, он
уже не смог отвести от нее взгляда.
Она заметила его взгляд. На нем была
форма. Он был рядовым, у него была смуглая
кожа и раскосый взгляд — то ли армянин, то
ли еще какой-то кавказец, чурка, бритый за-
тылок. Он курил в тамбуре, когда она вышла,
потому что в вагоне мест все равно не было.
Ему нужно было ехать дальше, но он увидел ее
и уже не смог отвести взгляда.
Это в кино она была бы красивая, стройные ноги в высоких сапогах. А тут, в тамбуре –
ничего особенного, просто девушка, блеклые
волосы, сапоги, высокие. А он смотрел на нее
и не мог отвести взгляда. Сигарета дымилась.
Потом она вышла. Объявили станцию — как
раз ее. Уже в черте города, так что — ничего,
не деревня какая, и она вышла, поежившись в
сумерках. Подняла воротник, поправила сумку через плечо. А потом сказали, что двери закрываются, и он вышел за ней.
Ему нельзя было выходить, потому что
служба — это дело такое. Но он вышел — он
не мог отвести взгляда, куда уж тут. А она и
не заметила. Она и думать забыла — подумаешь, какой-то рядовой, чурка необразованный. А ноги-то у нее были ничего. На мгновение только показалось, что за ней кто-то идет.
Сумерки, то-се. Обернулась — и никого. А он
на расстоянии шел, стеснялся, но видел ее, а
она не заметила.
Только потом понял, что самоволка. И не
собирался даже, хотя служба, конечно, была
не сахар. Его не били, но салага — салага и
есть, к тому же, чурка, глаза раскосые. Так что
приходилось не сладко. Но не били, и на том
спасибо.
А тут — самоволка. Ему через две станции надо было выходить. В соседнем вагоне ехала его часть. Он просто ушел в другой
тамбур — покурить, потому что в том было не
продохнуть. А тут вон как все завертелось. Он
и русского-то особо не знал. Так, «спасибо»,
да «здравия желаю», да «сука», остальное —
без надобности.
А тут — она. И он не смог отвести взгляда.
И уже потом, когда двери начали закрываться,
он выскочил на платформу, по которой только
что ступала ее нога. Даже подумать не успел.
Чурка — он чурка и есть.
А потом была суббота. Она долго спала, и
ему пришлось сидеть на скамейке во дворе.
Ночь он проспал — положил мешок под голову и сразу заснул. А утром проснулся от голода. В животе бурчало, и он даже улыбнулся
бы, если бы представил, что этот звук — урчание его собственного желудка — разбудил его субботним утром. Но он не думал об
этом. Он открыл глаза и удивленно огляделся
по сторонам. Вокруг был незнакомый двор
незнакомого района, видимо, незнакомого
города.
G
95
Она вышла ближе к обеду. У него затекли
ноги и поясница, так что он не сразу встал,
когда она вышла из подъезда. Она его не заметила.
Она зашла в магазин. Потом в другой, в
третий. Она ходила по магазинам. Нормальная суббота. Он шел за ней, но так, чтобы она
не заметила. Но к вечеру она заметила.
Она заметила к вечеру. Даже не заметила, ей просто показалось, что за ней следят.
Так бывает — вдруг чувствуешь, что за тобой
следят. Ощущаешь, что на тебя кто-то смотрит. Чаще всего это не так — никто на тебя
не смотрит, никто тебя не видит, мало кто хотя
бы догадывается о твоем существовании. Но
иногда угадываешь, оглядываешься — а он
смотрит. Тогда становится не по себе.
Вечером ей стало не по себе. Она сидела
в кафе с подругой, латте, все дела. И почувствовала взгляд. Обернулась к окну и увидела
его. Он сидел далеко, через улицу, в сквере,
его серая форма сливалась с окружающими сумерками. Но она увидела. А потом, на
следующий день, еще раз. И потом еще раз.
И еще.
У него живот урчал не переставая, и он
слышал это урчание даже когда спал. За три
дня он украл яблоко и пачку печенья. Таджик в
оранжевой робе дал ему три папиросы. И все.
И она его заметила. А его кожа из смуглой
превратилась в серую, как его форма.
G
96
А она испугалась. И любая бы испугалась — какой-то чурка ее преследует. Она так
и сказал человеку в форме — какой-то чурка
меня преследует. Какой-то чурка меня преследует. И человек в форме улыбнулся.
На следующий день его били. Его забрали
во дворе, он даже не успел проснуться. В отделении он хотел показать документ, но мешок остался там, на сырой скамейке. А он был
тут. И тогда его начали бить. Ее он больше не
видел.
Они о чем-то спрашивали, но он не понимал. Узнавал только слово «сука», но потом из
его ушей пошла кровь, и он вообще перестал
узнавать слова. Только шептал что-то на своем языке, чурка. А потом потерял сознание.
Он очнулся в камере, на полу. И в этот момент сигарета была бы очень кстати. Но сигарет не было. Зато из ушей перестала идти
кровь.
Она еще некоторое время вспоминала
о нем. Рассказывала своим подругам, они
снисходительно улыбались. Латте, все дела.
Она потом встретила кого-то. А он вышел через три года. Как-то вернулся домой. Его кожа
стала совсем бледной. Слышать стал хуже.
Нашел работу. Старался не вспоминать о ней.
Только иногда ему снились сны.
Осторожно, двери закрываются.
ПОЭЗИЯ
Илья СЕМЕНЕНКО-БАСИН
ВОЛЧЬИ ЦИФРЫ
свободны в беспричинности
Илья СЕМЕНЕНКО-БАСИН родил-
ОНИ
ся в 1969 г. в Москве, окончил исторический факультет МГУ, доктор
как же раньше жили!
исторических наук, старший препораньше жили свойными именами
даватель РГГУ, автор многочисленпосле переехали наши в пятиэтажный кирпичный дом
ных работ по истории христианстОНИ
ва в России. Книга стихотворений
вроде стоят за полуоткрытой дверью
«Ручьевинами серебра» (М., «Вреа кем назвать их, детки уже не знают
мя», 2012) вошла в финал Поэтичепотеряли
ской премии Русского Гулливера в
думали, вот — проходят
номинации «Поэтическая книга».
над полем к посёлку авиаторов
снова тут ОНИ
детский взгляд
вся вода наша мыла пустоту их пустот
На скатерти стола расставлен натюрморт.
чистые, непрерывной вереницей
Когда перемещается взгляд
самые свободные из нас, свободны
и слева от гигантского лимона
ОНИ
открывается окно,
без причины быть
показывается голова хлебопёка.
Лицо добродушное,
колпака только не хватает.
слово, найденное в Евангелии от Марка Огромные высокие створы,
волчьи цифры оконного проёма
идёшь
накрывает узорчатая тень,
по надоевшим тебе городам —
деревце,
улица
ветвящееся дерево страха.
или дворы?
кольцевое движение:
вселенской воде нет русла
водительнице лесов
ни магистрали — стрекочущим словам
Сомкнулся строй ветвей.
кто сдвинет могущество?
Вдыхать тенистый сок пришёл с пилою
Sal
змейки паутины налево и направо поползли.
пожрёт любимых любовей
Как быть профану?
сдвинет могущество
Озяб вздыхатель жаркий
растворит противствующий избыток
святынь влекущий воз сквозь сумрак языка
искатель чёрточек, штрихов, того, что
именуем lineola.
1930
Молите Нашу Госпожу — —
Се, в опушке хвои
клалЫужОсыУрмы: кто
в противоречии игольчатых и пятипалых
судии предаст шерстистое сердце
зелёных, серых, оранжевых
врага и не принесёт поленца
на корнях прохладных, среди приметных ягод
в очаг коммуны; просеянный через ситце
над путаницей дикого горошка.
не соблазнится колхозами — спасётся
G
97
шум
Транвай Транвай
Трамвай едет по длинной прямой пробитой тёмной
скоро остановка
(здесь следовало бы нарисовать гусеницу
поезд из букв или ещё что)
там, в синем окне
собачкин бант
странный, как внук златокаменного делегата
от партии Бунд
перечень предметов движется, шальная причина
женщина Тхэ
живёт с женщиной Безымэ
вот за этой самой остановкой
у женщины Тхэ имеется дочка Юлэ
в том доме
зачем родила дочь? для прикрытия?
так это теперь не нужно
школьница Юлэ живёт с твердокаменным мужчиною
из Тажикэ
и с другим человеком из Тажикэ
и ещё с одним
отражение в каменном зеркале светлеет — школьница
желает быть любой
магниты
притягивают железо
указывают, обращаясь, на север и юг
— преступление, — негодуют соседки
бабьего лета не будет
i
три двери —
и к вздоху в поток
сумрачных усмешек огнезрачного текущего вверх
и справа налево — к фоздуху
теку огнями глаз
всех клаз лба лавой
оздуху огибающему нищему колонны
не сдающему птенцов оголодавшей шке
ii
расступитесь, подлецы
щас сюда придут младенцы
станут бить вас в бубенцы
припадут вас на коленцы
так сказал!
прекрасно небо над головой, целующее в макушку праведных и грешных
вышел — в поток мыслей сумрачных усмешек города
G
98
пробежка по городу
это были не человечики
были зелёные владиславчики
и не загораживайте мне балконы посторонними вещами
на балконах не вешайте за шею кукол
не захламляйте!
девочка, убери свою куклу
уберите ребёнка с балкона
не глядите вверх, пропустите
пустите по улице до магазина книги
вспышка анапеста
детство бывает сказкой: рассказывали — искривлённые
полосы (проволока)
небратство синего с коряным
страшенные
палят
а казни на иконе: серость
холодного помещения
огнь
дорогие! строит
светлеющие чистые
неотмщённая детская ярость
G
99
Юлия КОКОШКО
УЖЕ ПОЮТ ОГОНЬ
ПО СЛУХУ
Внакладку к восточной стене, затянувшей во взорах
бегущее лето, мелькание пят и позоров,
фамилии Флоры в крестах и рогатом венце,
сложенье ветвей с начертанием траурных лент,
набавлены хлыст, полуптица — и где-то в низовьях
безвестная дверь запускает котовый фальцет.
Гуляка бомонд, верхоглядки — лощеные кроны,
засохнув от жажды, ссыпаются в погреб,
сгружают картавую бронзу —
за клекот кувшинов, разливы и взбалмошный плеск,
нарост пузырей или ведьминских клейм.
Проскок по камням, парапетам, вихляющим клячам,
по дроби, чечеткам и звонким орлянкам,
по званым столам и кудрявой золе…
Скорее — в отложенном в южную дымку крыле,
где с пятого дня квартирует былой беспризорник —
надломлен сценичностью — или изогнут
сквозь медные бубны насечек и после опознан
как братец шиповник,
натянут на сотни колков и испятнан,
распятый.
Накинуты чавканье ветра и своры препятствий…
Сливают из длинного горна, а может, из гарпий
кому-то за ворот, в потеху и в ухо,
в рокады, кюветы, в разбитые галсы —
непомнящую мостовую…
Паденье и волоки полной халдейством баклаги…
Безвидная дверь оголяет охрипшие плачи,
впускает по шмату собачьи рулады,
и слышится: бьется кузнечик в горсти циферблата…
***
Пора распутать птиц,
сложившихся в большак летящей ночи,
листаж их крыльев — тьма,
и в каждом клюве спеет репетир…
Расстричь на мак, тысячелистник, мак —
усач-веретено и крылья ножниц,
смешение витий,
G
100
Юлия КОКОШКО родилась в
Свердловске, окончила филологический факультет УрГУ и Высшие
курсы сценаристов и режиссёров.
Автор книг «В садах» (1995),
«Приближение к ненаписанному»
(2000), «Совершенные лжесвидетельства» (2003), «Шествовать. Прихватить рог» (2008), «За
мной следят дым и песок» (2014).
Печаталась в журналах «Знамя»,
«НЛО», «Урал», «Уральская новь»
и др. Лауреат премий им. Андрея
Белого и им. Павла Бажова.
чьи башни — дым и дым, двойничество, кумар,
спустить на ладан, золото и смирну,
земные, как полмира.
Разъять на буквы, перья, остановки
кочующей на ком-нибудь треноги
и окрылившей пеших стаи флагов,
не то иной гарцующий штатив
вменил себе полетный коллектив,
а может, штуки клади —
лишь пара наспех сбитых перекладин
и кто-то резонёр.
Уже поют огонь или разносчик,
сбывающий дорогу под огнем,
возможен пироман,
возможна ночь — как темнота письма
и зыбкий курс по нити паутин,
по южным стенам, бликам, экивокам...
В граненом перелеске верхних окон
горит бенедиктин.
***
***
Какие клондайки, бадейки, лотки и везенье,
какая награблена скученность точек,
с которых старатель и ловкий лоточник,
рожденный в препоны, попоны,
в среду ротозеев,
случает мгновенье отправить заветные почты —
с полей баскетбола,
покрывших круги и низины,
и только ли в среду? Но явлены трижды и больше —
сегодня, а также возможны вчера и в субботу.
Шмальнуть бандерольку из самых отборных,
поскольку с высот, несомненно, протянут корзину —
светла и округла, бесстыдна и топлес,
опустится луза —
мотовка
в одежде-малютке, в набедренной мини-авоське,
в бездонной зевоте…
Закинуть на вышку друзьям караула —
шалунью голубку, свою конфидентку
в сиянии тучности или в лучах чистогана,
канопу, точней – котелок и примкнувшую урну.
Такой беспримерный загашник
почтового места, намет отправления, дебри,
в очках неохоты уступят
высокое первенство разве что горным котурнам,
уступам,
с которых дано низвергаться.
Здесь тени крыл и промельки удравших
четвертого и пятого лица,
отпетых и обутых за оградой,
по случаю роняют на дорогу
тень прошлеца.
Он не обрезан краткостью и роком,
но отполощет горло дикой розой
и скличет к месту крика — тень печали,
сосватает ей чад и домочадцев,
носивших этот ветреный приют —
согласно представленью или розно:
от замысла и смятого волчца
до красной черепицы на водице,
до ржавого надверного кольца,
чтоб зацвело, и пело и плодилось
в доходах или в бочках и смотринах —
эй, capte diem!
Скорей пошли им, мамочка весна,
скатившимся, отвинченным и сбритым
в объятья снега или в вязкий юг —
не прядь травы, но шорохи и скрипы,
но мнущиеся блики: шерсть и юфть,
веселый запах хлеба и вина
и сытную свинью,
и вслед за всей стволистой камарильей
воспламени увядший их союз.
***
Стой, окруженный со скомканным списком растрат
между посеянных в утренний звон отречений,
или начитанный ветром, слоист и вихраст,
при переправе летучих и пеших вечерних
из разгуляя притрушенных краской пейзажей
(в тихом зазоре одежд или шляпе — мерзавчик),
взявших уклончивость улиц, мишеней и залпов,
на переложенный облаком старый витраж:
преображение площади в латах вокзала.
Будем волынить под вянущей розой гонений
и помечать на подвохе осадной линейки
полуотверстые царства и русла небес,
подступы, въезды, вхожденья — с победой и без,
много ли сих голубейших и их голубей —
в мелкой посуде, на тачке и прочей арбе
братства вечернего шатких и неугомонных,
припорошенных подорванной сенью сравнений,
как далеко отлучился надсмотрщик,
и в перепалке юлящих печалей и рек
кем филигранно протянут исход, а возможно —
в дельтах деревьев накаркан побег.
G
101
***
В ракурсе смутных пакгаузов, крепостей на суглинке
рыжекудрой или ржавой палитры,
приживших с ней двери острога —
по луковку в золотушной коросте:
твердозубые пломбы, печати, беруши
и прочие прикорнувшие трутни,
подати и отсрочки,
крыж берцовый и надверные кличи,
ссылающие с маршрута…
Подперты изнутри и снаружи —
жерновами натиска и непрухи…
В технике перекрученных линий —
долгошеей грудастой шлейки
и растянутой жилы скаред
или змеиной усмешки прорвы,
заплетенных в нерасторопность,
в кума Шлагбаума, цербера, в скалы…
На развилке подкопов и подкатов,
что никак не дотянутся до коллекций
этих дверей-волынок
и не выцепят их простывшую роскошь…
Что-то все дороги под старыми облаками
то пустые бахвальши и случаются — лишь наплывом,
недозаполнены или склизки,
зазеваешься — и свернут в холеру,
лучше б им провалиться…
Да и всякий путник слишком залистан.
Видит полдень: истинные ослицы!
***
G
102
На позднем портрете улицы Люксембург,
родившей каденции лучшего мира,
два мешка битых фокусов и лотерею,
тетя Роза, доалевшая до фламинго
в фокусе пентаграмм числом — симург,
передернув аптечную склянку на рюмку,
а не то прихлопнув каналью реку,
подается хлопать и цыкать,
щедро метит носатым штиблетом — поскакавшие трюки
и, ввалившись в новые экзорцистки,
вытрясает из башмаков и цирлов,
гонит из собственных левых и правых миссий
вожделение к цирку,
и сипачки паника с заварухой сверкают и реют
вкруг своей ненаглядной эгретки
и вдоль сдвинутой на голодный пай Мнемозины,
цепляя днищем — лазурь, а лазурью — чертополохи,
но, не в силах содрать с себя превращенья и преломленья,
пресуществляют головы — в пушку, которая глохнет,
барабаны — в золу и сплетают из линии крыши — корзины,
а собаки и белки бьются за верный кусок резины…
***
Не дальше короны идущих:
наряженных в листья, порыв, вертишейку и сойку,
впихнув меж незримым и выспренним — гнезда и дупла,
частицы креста, и верей винтовых, краснорогих,
подвязанных треском и скрипами сосен,
на плечи которым навешена летняя роща,
ступивших во всю обветшалую россыпь —
на воды, на плавни,
в прошитую швами меж твердью и хлябями полночь,
на связи, на спайки и склейки
стального с текучим, потопа со сном избавленья,
в горбатые нефы, притертые между стволами
бегущего мимо Москвы и Венеции лета…
Не далее ночи, что рвется на дальнюю сторону леса,
от первых к последним,
роняя ермолку-луну и обшарпав свой полог
во рвенье к исподу.
Не дальше полночной веранды,
в опор устремившейся к рою и личному раю,
в походе окручена гаем и граем
слегка деревянных, изрядно подмоченных франтов,
но все же в серебряных бантах и звонах,
в густых аксельбантах — в искрящей проводке…
К каким ослепительным вехам
поспеет скорее, к каким непомерным раздачам —
к усладам, не знающим памяти, или к забвенью?
И что же мне дальше?
***
Не дальше короны идущих:
наряженных в листья, порыв, вертишейку и сойку,
впихнув меж незримым и выспренним — гнезда и дупла,
частицы креста, и верей винтовых, краснорогих,
подвязанных треском и скрипами сосен,
на плечи которым навешена летняя роща,
ступивших во всю обветшалую россыпь —
на воды, на плавни,
в прошитую швами меж твердью и хлябями полночь,
на связи, на спайки и склейки
стального с текучим, потопа со сном избавленья,
в горбатые нефы, притертые между стволами
бегущего мимо Москвы и Венеции лета…
Не далее ночи, что рвется на дальнюю сторону леса,
от первых к последним,
роняя ермолку-луну и обшарпав свой полог
во рвенье к исподу.
Не дальше полночной веранды,
в опор устремившейся к рою и личному раю,
G
103
в походе окручена гаем и граем
слегка деревянных, изрядно подмоченных франтов,
но все же в серебряных бантах и звонах,
в густых аксельбантах — в искрящей проводке…
К каким ослепительным вехам
поспеет скорее, к каким непомерным раздачам —
к усладам, не знающим памяти, или к забвенью?
И что же мне дальше?
***
Кто-то многоголосый в озвучивших перечисленье
от вечернего часа июля в такой же проточный —
круга полных имен, отыменных и прочих бесследных,
состояний, разметки и пойманной инструментовки,
инструментов затора, точнее, повторов —
то числа и вестей, то садящегося колорита,
то отпавших ступеней развеянных лестниц,
по которым вознесся картограф,
пилигримов-домов, обведенных костром габаритов…
Перепасы рингтонов,
недопасы интриг, потирающих рукава,
и приставшего к тыльной стене воровства,
наконец — перехват…
Он ли слышен — на стрелке, стреноженной под астериском,
отводящей к минутным хористам,
вдохновенно галдящим, кукующим, вьющим виденья,
распустившимся в птичьих регистрах —
или в вечных студентах,
прикрывающих лирой прорехи
в детях смеха,
и, не выспросив, кто адресат,
тянут гром за крылатый, примятый глиссадами сад,
что спикировал в стойла деревьев и мельниц,
в мужики, в земледельцы…
Или голос в слипающихся параллелях,
в том слепом отдаленье —
мерный говор начетников, перечисление перечисленья?
G
104
***
Как вписано в штаты квартала, в оплату и лист
в обломках корон и монархий — подшивке кленовых,
что вытянут в титул, в парение, в пурпур…
как вдето на две неотесанных — в графы забора,
и мы здесь якшались с толпой веселящих субботу —
не то между парой нашкуренных пламенем линз,
в которых горит наш единственный друг реализм,
тугой Аполлон, хорошавчик от пуза до пуза —
и вширь или всласть расправляет свое многопудье,
не то меж четой стерегущих налет дьяволиц:
закрашенной тьмы и уже очерняющей фланги —
престолонаследной голубки, шалавы,
вдевающей в улицы ветер, кресты и закладки:
то вервие дыма, багровый галун каланчи,
трезвон лазарета — расхлюпан и неизлечим,
то грохнет над ухом тетери хлопушку,
над плитами тайны — огласку,
закрутит по горлышко хрипы испуга,
то бросит под кроны — лиловую тень саранчи,
сгрызающей город от въезда до шпиля и чести…
И здесь мне был выставлен спутник —
двуликий, сквозящий, чтоб в первой цезуре исчезнуть,
с гримасой захожих и с профилями отреченья.
G
105
Татьяна ГРАУЗ
ТЕНЬ ОТ ЛЕТЯЩЕГО ОБЛАКА
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ЯНВАРЬ
лёгкий снег на ресницах
и так тихо
будто время молитвы
Татьяна ГРАУЗ родилась в Челябинске. Окончила 1-й Московский Медицинский институт и театроведческий факультет ГИТИСа.
Живёт и работает в Москве. Публиковала стихи и эссе в журналах
«Крещатик», «Воздух», «Интерпоэзия», «Черновик», «Дети Ра»,
«Гвидеон» и др. Автор четырёх книг
стихотворений.
БОЛЬШАЯ ТЕМНОТА
какие дни больничные большие
бездонное бесчувственное небо
морозный сон заснеженных деревьев
прохладные как горе голоса
и темнота над гулким садом —
большая жёсткая
намного жёстче койки
***
эта зима остудила мне сердце, мама,
и сожгла мне глаза
белым — как смерть белым — снегом
чтобы не плакать — я лето искала: то-наше-лето
а находила имя твоё
в книжечке поминальной
БЕСПОМОЩНЫЙ МАРТ
где отыскать мне Господи то что ищу
в вязкой густой темноте города полупустого
чиркнула будто спичкой слабой душой
и увидела — кружатся сонно снежинки
хлюпает под ногами чавкает что-то сырое
и подрагивает беспомощно сердце
мы спрячем растущий в нас шум
рядом с крестами посадим
рассаду цветочную гортензию и резеду
и совпадём с этой трещиной в камне
с этой майской победой
и майской войной
ГОРОД. ИЗЛУЧЕНИЕ
потаённо сияет
(под тёмным платком)
сморщенное лицо
в переходе
***
тополь теплынь
дорожка залитая светом
и так не хочется умирать
РАСТУЩИЙ В НАС ШУМ
у этой войны прозрачные сухожилия ветра
на жалкой коре неулыбчивых лиц
и сердце длиною в четыре (нет пять нет четыре)
нет нет навсегда этот камень ожогом в груди
и скомканный воздух
и обелиски молчанья
G
106
***
от боли
присесть на скамейку
и словно впервые увидеть
узкую вену
синеющую на горячей руке
ДОЖДЛИВЫЙ САД
дождливый сад
дождливые слова
не лучше ли оставить этот сон дождливый
детству
и не вспоминать
но ты сегодня завтра и вчера
бежишь по белому известняку
минуя заросли крапивы
и оступаешься
и слышишь только
будильник
утро
перебои сердца
***
полуулыбка
капельки-серёжки
такой себя почти не помню
а помню только: август ночь
речной воды чуть желтоватый привкус
и влажный дерзкий свет на смуглой коже
БЫСТРЫЙ СВЕТ
а за спиной твоей такая тишина
открыты комнаты
и нежный воздух детства
весь в трещинках
и осыпается сухая штукатурка
ПЕРВОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
(цикл из семи стихотворений)
*
в первое воскресенье июня
достанешь из ящика ворох пёстрой рекламы
где же письмо от тебя
дождливое, с запахом яблонь цветущих
тёмен ящик почтовый
и потемнело в глазах
дождь по стёклам течёт мутно и горько
*
загрустила
тени — кораблики лёгкие — плывут по руке
в рюмочке узкой плещется жаркий день
и на дне огранённом — влажное отражение
старой акации, цветущей и нежной
*
и дела мне нет, что будут о нас говорить
сбрызну лицо холодной водой
встану на каблуки
и стану как тополь, что смотрит в открытые окна
будем расти вместе с ним
шелестеть
и пухом седым тополиным
сгорим от одной единственной спички
*
тёмен твой взгляд
а вокруг глаз усталые тени
от загорелой обветренной кожи
запах солёный
до боли чуток босоногий свет
ЖИВОЕ ГОРЬКОЕ
дожди и слякоть
лист-сердечко на сереньком обмылке неба
живое горькое сиянье дня
травы подмёрзшей чуть зелёноватой
синицы на кусте рябины
под вечер почерк сада не разборчив
рассеян в смутном небе слабый дым
и так темны
и так до боли странны
молчим молчу
молчишь молчанье
и безнадежны наши разговоры
прости, что так долго молчу
и не решаюсь сказать
без тебя —
воздух ночной будто пепел
*
на подбородке небритом
свет голубой и холодный
в окнах открытых — пустынное небо
ты не увидишь как плачу
я отвернулась
склонилась
будто ищу затерявшуюся под кроватью серёжку
G
107
*
……………………………….
………………………………………………….
………………………………………………………….
……………………………..
…………………………………………………………..
………………………………
…………………………….
…………………………..
………………………….........
*
после праздника — дождь
влажные сумерки над крышей соседнего дома
на подоконнике — белые до боли пионы
я не умею прощаться
лучше щекою прижмусь
к ладони твоей, пахнущей дымом табачным
СВЕТ НА ТРОПИНКЕ
каплями свежими: дни позабытые детства
обои цветные и стопка нотных тетрадей
а за окном — благодать
вяз распускает клейкие почки
тёплый свет на тропинке
и мама так раскраснелась и улыбается
и так высоки
каблучки на старинных её босоножках
лишь тень от летящего облака стала с годами прозрачней
БЕССМЕРТНОЕ ОЗЕРО
у этого полдня траурная кайма
кружевницы-стрекозы плетут и плетут
солнечно-тёмные невесомые её кружева
озеро дышит хрипло и приглушённо
а на мостках будто всё так же стоим — я и мама —
греемся непринуждённо
солнечная вода отражает наши уже невесомые
(в памяти невесомые) наши тела
и падает на серебристые доски ситцевый мой сарафан
мама издалека совсем произносит
«до лета до будущего доносишь, а там — купим новый»
неспешное небо слова её и теперь повторяет
G
108
только вода давно уж осенняя
а на ней —
одинокая моя тень
Яна-Мария
КУРМАНГАЛИНА
ДЕТИ СОЛНЕЧНОГО ОГНЯ
Яна-Мария КУРМАНГАЛИНА родилась в 1979 г. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького
и получила кинодраматургическое
образование во ВГИКе им. С. А. Герасимова (мастерская А. Я. Инина).
Автор двух книг стихов — «Белые
крылья» (Пермь, 2000 г.), «Вид из
окна» (Архангельск, 2008 г.). В настоящее время живет в г. Одинцово, Московская область.
АНТИЧНЫЙ ГЕРОЙ
С. Б. Джимбинову
I
Солнечной Аттики выбелен известняк,
смотрится в море южный Пелопоннес.
Время — на пять теней, на один сквозняк,
солнце клонится вниз, обретая вес.
Скоро пойдут дорийцы ловить прилив,
путник усталый — пресной искать воды.
Скоро пойдут данайцы снимать с олив
темные золотистые их плоды.
Солнце глядит на Аргос, ползет с холмов,
тянется вечер пыльной тропой к богам, —
в Аттику до Афин, где у всех домов
стены белы и падает свет к ногам.
Страстным тетраметром уличная строфа
ляжет на память, чтобы сменять века, —
там где любимец музы Аристофан,
щурясь от солнца, смотрит на облака.
II
Анаксимандр не спит. Сбегает по плечам
вселенский тихий свет сквозь лунную дыру,
где Апейрон плывет — начало всех начал,
и неба полотно трепещет на ветру.
Анаксимандр не спит. Бессонны и вольны
раздумья и тоска, где город за спиной,
где Никты бродит тень под заговор волны,
и солнце до утра ушло за край земной.
Есть время чтоб смотреть как тают корабли,
в морскую темноту ныряя как в проем,
земного вещества высчитывать объем,
и верить, что не тьма — огонь вокруг земли.
III
Андрокл, мой друг, выходи на бой.
Мы снова встретились здесь с тобой —
из всех двуногих существ навек
единственный человек
ты, пред которым как прежде слаб
лев и невольник. Такой же раб,
такой же пленник своей страны —
мы в этом теперь равны.
Андрокл, мой друг, убери свой щит.
Ревут трибуны, — их рев, как шип,
в песок вонзается, в тонкий нерв
земли, и взмывает вверх.
Сквозь боль и страх ты меня узнал,
цвет неба синий, цвет крови ал.
Пусть видят боги — в ответ врагам
ложусь я к твоим ногам.
Андрокл, ты слышишь, мой верный брат,
о чем они все молчат?
G
109
***
***
В субботу 14 июня 1919 года два человека начали
исторический перелёт на демилитаризированном
биплане Vickers «Vimy» IV.
так процарапан в жизнь черно-белый свет
будущий кохинор в миллион карат
время за объективом — ловить момент
глухонемую эру тому назад
порт сент-джонс тишина как слышите нас прием
шквальный ветер с запада не прекращает дуть
середина пути мы попали в серьезный шторм
над атлантикой буря пока продолжаем путь
девятьсот восемьсот четыреста шестьдесят
шестьдесят на высотомере вода в глаза
вими вими дружище нельзя повернуть назад
поднимайся в небо чертова стрекоза
как же сложен был взлет тяжело принимал простор
не хотела земля отпускать и тянула вниз
шестьдесят сто сорок сто тридцать и снова сто
артур глохнет мотор и дрожит под ногами высь
благоденствуй канада сейчас ты такой же сон
как ирландские острова путь еще далек
я пойду по крылу попытаюсь исправить джон
я попробую джон да поможет нам в этом бог
шестьдесят на высотомере в лицо волна
океан разгулялся ветер над головой
помоги нам ведь мы расплатились за все сполна
асы первого неба летчики мировой
повзрослевшие дети солнечного огня
опаленные души выветрены дотла
помоги нам дерзнувшим рваться в герои дня
помоги заблудившимся не поломать крыла
мы везунчики джонни в небо сквозь снег и лед
поднимай хренов виккерс нам ли не взять высот
мы мечтали о звездах долог еще полет
двести триста четыреста
тысяча восемьсот
время за объективом — волшебный лес
плоских фигур новейший палеолит
где вдохновенный гений луи лепренс
сад раундхэй увидит и оживит
осень врастает в кадры и ловит птиц
реки текут и стынут в глазах людей
остановись октябрь забежавший в лидс
запечатлеть прохожих и лошадей
остановись октябрь подожди чуть-чуть
этих мгновений мало войдет в века
там где судьбы грядет тупиковый путь
и кинопленка ветхая коротка
жизни и славы меньше — чем быть зиме
новых не отмотаешь не повторишь
время уже за кадром луи эме
поезд уже ушел навсегда в париж
САХАРА
разлилась в пустыне синяя тьма окрест
и молчит в бархане где ветер стирает след
перевернутый мой биплан малый южный
крест
через час рассвет
через час загорится небо просохнет лоб
онемеет нёбо станет белым-бело
у меня по рукам тепло по ногам озноб
по глазам — светло
отзовутся звонками красные позвонки
засвистит и войдет огонь как стрела в висок
и восстанут из боли сфинксы да их стрелки
будет жечь песок
а пока золотая сахара шепчи сквозь пыль
колыбельную песню покуда еще не дно
потому что живое сердце на сотни миль
у тебя одно
G
110
обними его ветром согрей синеву и лед
обними горизонтом песчаным холмом укрой
и когда горячая буря во мне взойдет
стану я тобой
***
***
они не разговаривают год
он ей не друг не враг не антипод
скорее мир впечатанный в сетчатку
всё так же делят общую кровать
кто первый разучился целовать
кем изначально брошена перчатка
прозрачный март простуженная тень
вдоль улицы и вызревает день
в темнеющем размякшем подмосковье
никто не помнит он глядит в проём
окна и заглушает вискарём
молчание густеющее между
где бьётся ровно сердце под рукой
где он её лирический герой
она его последняя надежда
последний стих последняя глава
где время есть (кружится голова
от запаха имбирного печенья)
сплотившись в ожидании гостей
обнять внезапно выросших детей
заехавших к родителям в сочельник
идет весна не ведая что там
в другой стране по ком звучит там-там
чей бывший лидер прячется в ростове
и кто кричит под флагами ура
о чем переливают мастера
густую воду взглядов и объятий
здесь тишина — в провинции на дне
любой судьбы здесь помнят о войне
где все еще товарищи и братья
здесь время полустанками ползет
за поездами тает креозот
и дух его плывет в попутном ветре
где увязает странная молва
под хриплый голос радио москва
в окне на сто двадцатом километре
G
111
Наталья ПОЛЯКОВА
ЕСЛИ СМОТРЕТЬ С МОСТА
***
Никогда не доплыть до острова Санторини.
Не вспенить винтом воду Норвежских фьордов.
Не снимать с ветки алые мандарины.
Не нарушать шагами покои усопших лордов.
Но и без этого жизнь полновесная и густая
(черпаешь то половником, то столовой ложкой).
Почерком лёгким синиц по окну пробегая,
ложишься позёмкой под утро, янтарной морошкой.
Мир расширяется, на красный гигант похожий.
Раскроенная земля порезана на траншеи.
Но день золотится по-пушкински ясный, погожий.
И под окном серебрится береза с пакетом на шее.
И всё как у всех, только без островов и фьордов.
А Пушкин любил морошку и просил её перед смертью.
Всё, что когда-то знал, принимает любую форму,
если верить флейте. Её болевому отверстью.
***
Там ангел — капустница,
а чёрт — майский жук.
Шиповник распустится,
отбившись от рук.
Там скрипка-кузнечик
и флейта-сорняк.
Паук-человечек
латает гамак.
Латает и ловит
то сны, то росу.
На слове, на слове —
держась. На весу.
***
За железкой, отмеченной в карте пунктиром,
Ветер идет через поле, жёлтое и сухое.
Ты выбираешь пустынное и глухое
Место для самодельного тира.
***
Возьми мою голову в лодку ладоней,
такая боль затаилась в ней,
будто, измученная погоней,
дюжина дышит коней.
Пуля рвет алюминий, как спица бумагу.
Банки цветные, как ёлочные игрушки,
Качаются и звенят, пока ты палишь из пушки.
Но пули кончаются. Ты открываешь флягу.
Всё — туман, и наш город в тумане
ищет огарок дней.
А могла бы жить на Кубани.
Рыжих держать коней.
Взбудоражен воздух стрельбою и виски.
Позвонки электрички привыкают к смещенью.
Возвращаешься в город к далёким и близким,
Становясь мишенью.
Город жилы тянет и жёстко стелет,
болью проняв до кости.
Так саженец нежный долго болеет
перед тем, как начнёт расти.
G
112
Наталья ПОЛЯКОВА родилась в
1983 г. в г. Капустин Яр Астраханской области. Окончила Литинститут им. А.М. Горького. Автор книг
«Клюква слов» (СПб., 2011), «Сага о
московском пешеходе» (М., 2012).
Лауреат премии имени Риммы Казаковой (2009). Живет в Москве.
***
Вынимаешь рифму и историю вместе с ней.
Цедишь её по капле, как валокордин.
За что ни возьмёшься — фактура вчерашних дней,
Трапеции сонных льдин.
мой свет сквозь ветви зеленей
с морковным вкусом сныти
растет стихийно сад камней
и просит — соберите
Вот и не надо стылую темень мутить винтом,
В воду глядеть и провожать корабли.
Наша река рекла и ушла в затон,
Ложбину пустую выхолощенной земли.
***
На листе альбомном радуга и поляна,
небо синее в белых стриках.
Ждали манну, и привалила манна
в образе манной каши и детских криков.
В складках холщовых прячутся фонари.
Северный Альбион. Но проще сказать: ни зги
Не видать. Говоришь вот: умри, умри.
А как умереть посреди строки?
В Невской Лавре пекарня, сладкий дымок бежит
Медового воска и белоснежных просфор.
Крестик нательный прабабкой в подушку зашит.
Я нашла, он хранит меня до сих пор.
Снежноягодник белый — ягод нарву на бегу
Целую горсть. И утро с пустого листа.
Пятна сангины и уголь следов на снегу.
Все кажется мельче. Если смотреть с моста.
ПРОГУЛКА НА КАТАМАРАНЕ
Видишь сквозь толщу воды полинявшее дно,
лягушачью икру и чёрный дрейфующий ил.
Замедляются кадры, как в глупом чужом кино,
и круги на воде похожи на свежий спил.
Скрип педалей и шум оглушённой воды,
разлетаются мушки, и разбегается ряска.
Только ты катал меня так. Только ты.
Лепестки осыпались, как старая жёлтая краска.
— Куда поплывём? Давай это будет такси!
Самое жёлтое — желтее уже не бывает!
Что в переводе — неси мою тяжесть, неси
любовь мою. Она, как вода, прибывает.
***
есть правду алую с куста
горчинку волчьих ягод
и заступать за край листа
с пастушьей сумкой тягот
пусть клевер с заячьей губой
четырехлистник прячет
я жизнь свою несу с собой
а прошлое тем паче
Скрип качелей и скрип рессоры —
Скрепки, сшивающие пространство.
Отпусти коляску — сама покатится в гору
с пугающим постоянством.
Жизнь — это шликер, а слово — форма.
В небытие выливаешь густые остатки.
На спинке стула синеет форма.
И самолет летит, вырванный из тетрадки.
***
дачный хлам раздали поодиночке
патефон и ножную машинку Зингер
стало больше места для сна и игр
хотя дети выросли повырастали дочки
крепче памяти фотоснимки
на экстракте из раннего детства
и Высоцкий дороже наследства
на самопальной пластинке
патефон и Зингер сентиментальный хлам
вернулись на дачу нашлись на развале
но у той машинки скрипели педали
а патефон хрипотцу добавлял басам
***
жёлто-серый меланж на спицах
лес бежит за окном повдоль
день читает хронику в лицах
черно-белых и бритых под ноль
край кривой уходящий в рубчик
швы на теле пустой иглой
в электричке бухой попутчик
был на самом деле тобой
перекинь петлю на другую спицу
распусти стихи и свяжи рассказ
мёртвый ночью к утру проспится
и из петельки вынет нас
G
113
ЦИТАДЕЛЬ
Григорий ПОМЕРАНЕЦ
СЛОВО-ПСИХЕЯ Около полувека тому назад я впервые столкнулся со стихами Мандельштама. Я их не понял. Мой учитель, Леонид Ефимо­вич Пинский,
указал мне на причину моих затруднений:
раз­рыв логических связей. Были люди, которые чувствовали це­лостность там, где я ее не
находил. Я им завидовал, как гово­рят, белой
завистью, и пытался понять. Ничего не выходило. Прошло много времени, прежде чем
сознание мое поплыло по свободным сцеп­
лениям ассоциаций.
Эти свободные сцепления иногда называют музыкой. Иногда я буду пользоваться этим
словом. Но ведь и в музыке происходили какие-то сдвиги, и если философская проза отмечена сдвигом клирике, а поэзия — сдвигом
к.музыке, то как определить то, что отличает
Скрябина от Чайковского/? Мне кажется, что
в XX веке шел общий сдвиг к текучему, «волновому» (в противоположность кристаллическому, «корпускулярно­му»), размытому — в противоположность четкому, шел и в поэзии, и
в му­зыке, и в живописи (у импрессионистов).
На поверхности — разрушение целого (предмета). А в глубине — поиски подлинного целого в распредмеченном, текучем, вселенском, едином, как море, как ночь.
«Секрет писательства, — писал Розанов, — заключен в вечной и НЕВОЛЬНОЙ
музыке в душе. Если ее нет, человек может
только «сде­лать из себя писателя». Но он не
писатель...
...Что-то течет в душе. Вечно, постоянно.
Что, почему? Кто знает? — Меньше всего автор»1.
Это очень близко к раннему, не захваченному никакими теориями Мандельштаму:
Отчего так мало музыки
И такая тишина ?
Мандельштам осознал то, что он делал,
как борьбу за слово-Психею, за самостоятельность слова, т. е. за отрыв слова от своего места в сло­варе, от группы предметов,
которые он обязательно обозначает, за выс­
G
114
вобождение самых неожиданных, то возникающих, то исчезающих ас­социаций. Слово
увольняется от службы термина, становится
знаком, подобным музыкальной ноте. Символисты расковали звучащую музы­ку слова.
Мандельштам идет дальше, он пытается создать музыку смыс­лов, музыку Логоса. Но построение теории связано со спором о словах,
о терминах, и вместо символистского ключевого слова «музыка» выдвигается новое ключевое слово — «форма».
«Постепенно, один за другим, все элементы слова втягивались в по­нятие формы,
только сознательный смысл, Логос, до сих
пор ошибоч­но и произвольно называется содержанием. От этого ненужного поче­та Логос
только проигрывает. Логос требует только
равноправия с дру­гими элементами слова.
<...>Логос такая же прекрасная форма, как
му­зыка для символистов»2.
Прошло 14 лет, и в «Разговоре о Данте»
(1933) «форма» выброшена, провалилась
в пропасть. «Поэтическая материя не имеет
голоса. Она не пишет красками и не изъясняется словами. Она не имеет формы точ­но так
же, как лишена содержания, по той причине,
что существует лишь в исполнении». Я готов с этим согласиться, но хочется поискать
синонимы «поэтической материи». Может
быть, формообразующая сила? Таинственная
сила, идущая из глубины? Мы сталкиваемся
здесь с трудностью, которую очертил Людвиг
Витгенштейн: «Мистики пра­вы, но правота их
не может быть высказана: она противоречит
грамма­тике». И далее: «Все, что может быть
высказано, должно быть сказано ясно; об
остальном следует молчать» («Логико-философский трактат»).
«Исполнение» Мандельштама — нечто
вроде «таинственного при­косновения мирам
иным» старца Зосимы: «Это закон обратимой
и об­ращающейся поэтической материи, существующей только в исполнительском порыве». Это дух, создающий материю слова —
«каллиграфический продукт... остающийся
в результате исполнительского порыва». Поэтому «все именительные падежи следует
заменить указующими на­правление дательными... Существительное является целью, а не подле­жащим фразы (подлежащее здесь
лучше перевести на латынь: субъект. Субъект — бесплотно творящий дух; определенное
имя — не начало, а цель творения. Грамматически это дополнение. — Г. П.). Предметом
науки о Данте (и о Мандельштаме, разумеется. — Г. П.) станет, как я надеюсь, изучение
соподчиненности порыва и текста»3.
Сходные идеи высказаны Пастернаком в переписке с Цветаевой:
«Стихия именуемости ошеломительнее
имени» (23 мая 1926 г.). «Ритм, разбушевываясь, как всегда у тебя, начинает формировать
лири­ческие суждения (не сущность вещей —
существенность вещи)...» (14 июня 1926 г.)
Стихия именуемости, стихия ритма — это
примерно то же, что датель­ный падеж (движение, направление: столу) в противоположность имени­тельному, застывшему, мнимо
обособленному, самодостаточному: стол.
Поэзию невозможно определить, но она
сама себя определяет набо­ром синонимов
(примерно так, как Дионисий Ареопагит подходит к пониманию Бога через перечисление
имен Божиих): музыка, форма, формообразующая сила, порыв, разбушевавшийся ритм,
стихия имену­емости. Скорее разные имена,
чем разные вещи. Можно по старинке пользоваться словом «музыка». Оно понятнее,
чем «орудийная мета­морфоза». Но тогда надо
сказать, что у каждого поэта своя музыка. У
Блока — музыка простой песни. Которая сливается с обликом певца, певицы. Которая
может стать музыкой улицы, как в «Двенадцати»...
Блок бывает туманным, но он всегда зрим.
Даже если перекликаются два-три зримых
образа (как в «Благовещенье»: картина на
стене, евангель­ская Мария и любая девушка со своим милым), то каждый образ по от­
дельности зрим. Погружаясь в туманы, Блок
доводит до порога зримого, но не переходит
через этот порог, не заводит в пространство,
подобное пространству чистой музыки, — в какое-то метафизическое, непредстави­мое
пространство, где «в сухой реке пустой челнок плывет...». Я не гово­рю, что пространство
Мандельштама музыкально в точном смысле
этого слова, но оно подобно пространству
чистой музыки. Поэтому вчитываться в Мандельштама без понимания этого квазимузыкального пространства бесполезно. Пока я
просто вчитывался — ничего не выходило.
И вдруг в 1958 году Мандельштам мне открылся. Хотя я еще долго не мог объяснить,
что мне открылось. Когда меня спрашивали, я только описывал, как это началось — с игры красок на облаках в бесконечно долгие
северные вече­ра, и потом, когда белые ночи
сменялись черными зимними, я уходил из барака и на тридцатипятиградусном морозе
топтался взад и вперед по до­рожкам лагпункта и слушал лившуюся из репродукторов Шестую или Пя­тую симфонию (Чайковского). Музыка одна доносила в зону что-то из мира, от
которого я был отрезан, и я слушал ее с таким
вниманием, кото­рого мне не хватало на воле.
И вот, после открытия музыки, мне открыл­ся
Мандельштам. «Она еще не родилась...». «Сестры — тяжесть и не­жность...». «Я слово позабыл...». Все, все зазвучало, как музыка на
архан­гельском морозе.
Сердцевина мысли Мандельштама непредсказуема, как музыка. О чем бы ни говорилось на словесном уровне, из глубины звучит какая-то музы­ка сфер. По крайней мере,
в тех стихах, которые я больше всего люблю.
Мандельштам не писал своих стихов, а бормотал их. Он творил, как пи­фия, и в своем
бормотании бессознательно открывал глубинные образы.
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет.
Это сказано о чертежнике пустыни, арабских песков геометре — т.е. о Боге-творце.
И сразу всплывают слова одного из отцов
церкви: «О Боге мы можем только лепетать».
Высшее раскрывается у Мандельшта­ма всегда так: бессвязным лепетом, нечаянно вырвавшимся словом, за­бытым словом.
Есть поэзия духовидения, как у средневековых поэтов и нашего совре­менника Даниила Андреева. Там основное происходит
в видении, прихо­дит как видение, а стихи —
только рассказ о пережитом. Рассказ — арха­
ически четкий. И есть духовиденье поэзии,
духовиденье ритмического бормотания, кружение вокруг забытого, несказанного и несказанного:
G
115
Он только тем и луч,
Он только тем и свет,
Что шепотом могуч
И лепетом согрет.
Образы, возникающие из этой ритмически
накатывающейся мглы, парадоксальны. И это
не игра словами, это метафизические парадоксы. ...
Ребенок молчанье хранит.
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
Младенец, такой хрупкий в своих яслях, рядом с волом и ослом, — и вторая ипостась, единосущная Отцу и от века пребывавшая в недрах Отчих. Он прежде всех век, больше пространства и времени. Он дух, творящий мир:
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
Здесь есть очертание мифа. Но часто и
этого нет. В чем заворажи­вающий смысл стихотворения «За то, что я руки твои не сумел
удер­жать...»? Почему в переплетении мотивов сухости и любовной тоски я чувствую какой-то метафизический смысл? Не знаю. Но
совершенно уверен, что этот смысл есть. Что
за тоской по женщине — тоска по Богу, что
эротика этого стихотворения — эротическая
метафора рели­гиозного чувства. Есть стихи
Мандельштама, которые мне ничего не говорят, — хотя структура их (как сейчас принято
говорить) примерно такая же, как в стихах,
которые захватили. Ворожит, ворожит, а како­
го-то «выпрямляющего вздоха» не выходит.
Читаю критическую статью Юрия Карабчиевского, слушаю Ал. Кушнера — и вижу, что из
этих же сухих колодцев они напились. А мимо
любимых моих стихов они про­шли, не отметив: им нужно было другое.
Поможет ли подойти к этому целому автокомментарий в статьях поэта? Или знание
философских источников его мировоззрения? И да, и нет. Теоретизируя, Мандельштам
легко запутывается. А источники использует
очень фрагментарно: «цитата есть цикада»;
в новом контек­сте она по-новому звенит. Откуда бы Мандельштам ни брал ключевое слово, в стихотворении, на волне ритма возникает что-то непересказуемое, и именно это
непересказуемое поражает и захватывает.
В работе Софьи Марголиной «Мировоззрение Мандельштама» со­брано почти все,
G
116
что поддается анализу: статьи, прочитанные
книги, реминисценции прочитанного. И вот
оказывается, что полемические наскоки Мандельштама часто очень легковесны. Спор с А. Белым (за­нимающий очень много места
в теоретическом наследии Мандельшта­ма)
ведется обрывками из статей самого Белого,
пересказанными сво­ими словами и выданными за свои тезисы. Текстуальный анализ
дока­зывает нечто прямо противоположное
тому, что Мандельштам утверж­дал: прямую
преемственность между учителями (Блок, Белый, Вяч. Иванов) и их гениальным учеником.
Полемика была знаком перехода от ученичества к мастерству, знаком независимости
поколения 1912 года от поколения 1902-го,
но она не перечеркивала преемственности в лунной династии (Тютчев — Блок — Мандельштам).
Разумеется, я это могу здесь только высказать, как тезис и как заяв­ку. Но я убежден,
что предпосылка Мандельштама — тютчевская без­дна и разваливающийся мир Блока.
Все застывшее, вещное у Блока раз­рушено,
распредмечено, брошено в море звуков — и
поэту остается только прислушиваться к их
шороху и гулу. За этим шорохом и гулом мерещатся новое небо и новая земля. Но именно мерещатся. Нет твердой веры, с которой
можно — сквозь очевидность, сквозь все,
что хрупко, бо­лезненно, кровоточит, что рассыпается и подает в бездну, — увидеть свет,
бьющий из глубины, и вечную любовь. Блок
скорее пережил крушение вре­мени, а вечное
только смутно предчувствовал и часто сомневался — не об­манывается ли он? Чувствовал
что-то во хмелю и сомневался, трезвея. В доброй половине моих любимых стихов Блока
мир увиден глазами пьяно­го, в которых контуры предметов раздвоились, расплылись:
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие, бездонные
Цветут на дальнем берегу...
Клетка пространства и времени ЗАБЫВАЕТСЯ, но не исчезает, не обличается, как ложь
(как реальность низшего порядка):
Усните блаженно, заморские гости, усните,
Забудьте, что в клетке, где бьемся, темней и
темнее...
ЗАБУДЬТЕ. Совершенной веры в реальность распредмеченного, целостного мира у Блока нет. И от этого слово, которое он произносит, говоря о вечности, несколько громко
звучит:
Страх был. Но ведь и Сталина Мандельштам боялся, и ГПУ боялся, и в то же время
писал безумно смелые стихи.
Отношение Мандельштама к бездне двойГлухие тайны мне поручены,
ственно. Как в пушкинс­ком гимне Чуме.
Мне чье-то солнце вручено!
В бездне есть призыв: развернуть крылья
и полететь. Великий поэт не мог его не услыЭто слова пьяного, во хмелю, когда клетка шать. И Мандельштам чувствовал этот припространства и времени забыта. А потом поэт зыв сквозь свой же страх. Чем сильнее страх,
трезвел — и вспоминал. И чувствовал себя шу- тем больше радость преодоленного страха, и
том в балаганчике, плетущим вздор о Прекрас- опьянение радости несет через страх. Созерной Даме и истекающим клюквенным соком. цание бездны дает огромную духовную силу,
Блок был искреннее и глубже других сим- делает слабого по нервной плоти сильным,
волистов. Он сам понимал, что временами робкого — отчаянно смелым. Чувство бездны
создает инфляцию знаков тайны, бумажных глубоко укоренено в рус­ской культуре (начиденег, за которыми то ли золото, то ли труха. ная, по меньшей мере, с раскола; это показал
Поколение, к которому принадле­жал Ман- Да­ниил Андреев). И акмеистические попытки
дельштам, почувствовало это еще острее. обуздать, оконечить бездну свелись к форме
Еще очень рано, до осознанного акмеизма, или, как сейчас говорят, к плану выражения. К
почти мальчик Мандельштам писал:
прав­де второго тезиса Витгенштейна: то, что
вообще может быть высказано, должно быть
Ни о чем не нужно говорить,
сказано ясно. Акмеизм Мандельштама — это
Ничему не следует учить...
покров, на­брошенный над бездной. Так же, как
тютчевский классицизм. Было ли это чувство
Это программа девальвации. Ничего не бездны сильнее блоковского по сути? Не знаю.
нужно говорить. То есть надо говорить, не го- Может быть, уровень тайны — примерно тот же.
воря. Подвести читателя к чувству неназван- Но Блок сознательно повернут к тайне, пытаетной тайны. Заплести в паутину ассоциаций ся называть ее, говорить о ней — и срывается,
и дать пощупать, прикоснуться к этой неназ- в выпуск бумажных ассигнаций. Мандельштам
ванной тайне, к темноте Единого.
пытается говорить только о простых, зримых
Первые две строки можно понять иначе — вещах — но невольно срывается в бездну, в в духе неореализма (не касаться тайны, без- от­крытие заново тайны целого, потерянной
дны, быть домоседом). Но стихотворение в рациональным XIX веком. И иногда ему удаетцелом опровергает неореализм. С наивным ся связать «здесь» и «там», впиться в «ось земдоверием молодости, с чувством дельфина, ную» — и совершенно слить два плана бытия.
для которого пучина — дом родной, оно зовет
В этих стихах его искусство —
в неназванное, неименуемое:
...не прихоть полубога,
Ни о чем не нужно говорить,
А хищный глазомер простого столяра...
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
То, что Цветаева выразила словом: ремеТемная звериная душа:
сло.
Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
Эта программа не всегда выполнялась. Но
И плывет дельфином молодым
в любимых моих стихот­ворениях царит светПо седым пучинам мировым.
лая и покойная глубина. Гармония глубины,
кото­рая поразительно редко достигается в Мандельштам акмеист — только до поро- слове.
га, а за порогом — ни фор­мы, ни содержания.
Впрочем, я люблю не только этого МанВ самых близких мне стихах от срывается в дельштама. Люблю и стихи 30-х годов, полбездну, погружается в ритм, несущий его не- ные отчаянья. Но даже на эти стихи для меня
весть куда. Несмотря на страх без­дны, страх ложатся отсветы гармонии. Читаю:
пустоты:
Греки сбондили Елену по волнам...
И вся моя душа в колоколах,
Но музыка от бездны не спасет…
и слышу прежнее:
G
117
На головах царей божественная пена.
Куда спешите вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
Крик Мандельштама поражает именно потому, что это ЕГО крик, что это ВОПИЕТ КАМЕНЬ:
Как землю где-нибудь небесный
камень будит, —
Упал опальный стих, не знающий отца;
Неумолимое — находка для творца —
Не может быть иным — никто его не судит.
Чувствую плоть небесного камня, разбудившего землю. И от этого какой-то космический ритм в политических стихах, какая-то
вещая сила в проклятиях и пророчествах:
Ямы форума заново вырыты
И открыты ворота для Ирода...
Акмеизм Мандельштама не порвал с чувством тайны, заново откры­тым символистами. Я об этом уже писал в статье «Басе и Мандельштам» и не переменил своего мнения. Я
вижу глубокое подобие между дзэнской борьбой со штампами буддизма и мандельштамовской — со штам­пами символизма. Дзенские наставники, разрывая в клочья сутры,
ос­тавались буддистами. Осип Мандельштам,
разрывая связи с символи­стами, оставался
продолжателем символизма. Он бранится
с теорети­ком символизма Андреем Белым,
а после смерти Белого вдруг почув­ствовал,
как глубоко Белому обязан, и написал об этом
прекрасные сти­хи. Он пишет, конечно, не так,
как Белый или Блок, но ведь и не так, как Гумилев, и не так, как Ахматова. Он пишет, как
Мандельштам.
Теоретизирование иногда прямо мешало
поэту, заставив его напи­сать (после изумительных юношеских стихов) строго выдержанные ак­меистические (и, по-моему, банальные) стихи о теннисе, о Царском Селе
и т. п. Большую часть этих программных стихотворений Мандель­штам забраковал, не
включил в «Камень». Потом снова прорвались глу­бины, не укладывавшиеся ни в какую
программу. И возникали стихи, более темные,
загадочные, полные намеков на несказанное,
чем самые темные и загадочные стихотворения Блока.
Я больше всего люблю в «Тristia» двойчатку
о душе, спустившейся в Аид. Первое стихотворение написано как положено. Все в нем
G
118
зримо, пластично, акмеистично. Преисподняя становится уютным, изящно прибранным
будуаром:
Когда Психея-жизнь спускается к теням,
В полупрозрачный лес, вослед
за Персефоной,
Слепая ласточка бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою
зеленой.
Навстречу беженке спешит толпа теней,
Товарку новую встречая причитаньем,
И руки слабые ломают перед ней
С недоумением и робким упованьем
Кто держит зеркальце, кто баночку
духов, — Душа ведь — женщина, ей нравятся
безделки...
И вдруг стены будуара разваливаются, потолок рушится на голову, и мы проваливаемся
в бездну, в тьму, и осязание слепого ощупывает незримый лик вечности:
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется,
На крыльях срезанных, с прозрачными
играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
Если здесь есть логика, то это антилогика мистицизма, антилогика потустороннего,
перевернутого мира. Античности и акмеизму
принад­лежат здесь только названия предметов, отрезанные от своих свойств: птиц не
слышно, бессмертник не цветет. Целое иррационально, как пустой челнок, плывущий по
сухой реке, как ласточка, летящая на срезанных крыльях.
Своеобразный иррационализм Мандельштама был поддержан чте­нием книг по философии (Флоренского и других). Это хорошо
показа­но в работе С. Марголиной. Философия Флоренского пропитана ли­ризмом; и
немудрено, что она дала встречную волну в лирике. Филосо­фия Серебряного века и поэзия Серебряного века — два аспекта одной
культуры, гораздо лучше слаженные друг с другом, чем философия и поэзия современности. Но Мандельштам никогда не был уче-
ником философов. Еще очень молодым человеком, до прямых философских влияний, он
писал стихи, в которых есть сочетание прозрачного верхнего слоя с темной глубиной —
то, что он потом то терял, то снова на­ходил;
с чем он вошел в мое сознание и, наверное,
войдет навсегда в историю русской поэзии:
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
Господи!» — сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.
Ошибочно, нечаянно вырвавшееся слово.
Забытое слово. Слово в беспамятстве, в безумии. Господи, сказал я по ошибке. Я слово
поза­был, что я хотел сказать. Среди кузнечиков беспамятствует слово. Мо­жет быть, это
точка безумия. Может быть, это совесть твоя...
В стихах Мандельштама главное всегда недосказано, забыто, не должно быть сказано:
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись...
Сейчас уже есть много прекрасных работ,
распутывающих ткань ас­социаций Мандельштама — то, что в них сказано. Но остается
недо­ступно для анализа и открывается только
интуиции то, что не сказано. Ткань ассоциаций сплетается в кольцо, а внутри — пустота.
И из пустоты свет. Этот свет чувствуется без
всякого знания — из чего свито кольцо, и никакое знание фактуры кольца не может здесь
ничего переменить.
А смертным власть дана любить
и узнавать,
Для них и звук в персты прольется.
Но я забыл, что я хотел сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней
вернется.
(Когда Мандельштам говорит, что поэтическая материя не имеет ни формы, ни содержания, — он просто пересказал это прозой.)
Я сотни раз перечитывал это стихотворение (большей частью наи­зусть) и погружался
во тьму, и там, во тьме, следовал за слепым
пово­дырем. Который познает, не зная, кого и
что он познает.
Можно ли говорить о мировоззрении там,
где царствует ОСЯЗА­НИЕ истины?
Гегель называл теоретическим чувством
зрение. Зрение близко к воз­зрению, к мировоззрению. Я так вижу мир. Но если я вижу
одну восьмую, а осязаю семь восьмых? Осязание — чувство нефилософское, и все-таки надводная и подводная части айсберга
принадлежат единой глыбе. В над­водной —
прочитанные книги и написанные статьи. А в подводной неис­поведимо сходятся концы с концами и возникает целостный образ бытия.
Мне кажется, что во всех прочитанных книгах Мандельштам искал и находил свое собственное движение в глубину. Книга поддерживала это движение, книга могла служить
трамплином для прыжка. Но источник движения — не в книге, а в сердце поэта. Если бы
Мандельштам жил в мое время, он читал бы
Судзуки и Уоттса, не повторял бы леонтьевских и фе­доровских суждений о буддизме и
понял бы сам то, что «звук осторожный и глухой» очень близок к японской поэзии словосочетания, намека, обо­рванной фразы... Результат был бы, наверное, не хуже.
Мандельштам читал Леонтьева: «Смесь
любви и страха — вот чем должны жить человеческие общества, если они жить хотят...
Смесь люб­ви и страха в сердцах, священный
ужас перед некоторыми лицами...»3. А дальше
застрекотала цикада. Закрутились ассоциации. И можно по­нять (или не понять) их сплетенье, ничего не зная о Леонтьеве. Леон­тьев
здесь не более важен, чем то, что известное
стихотворение Тютчева сложилось по дороге
во Вщиж; можно было написать это и по дороге в Кострому, в Рязань, в Вышний Волочек...
Ибо нет спасенья от любви и страха,
Тяжелее платины сатурново кольцо:
Черным бархатом завешенная плаха
И прекрасное лицо...
Нет спасения от страха. И есть спасенье. Есть красота. И она оста­нется, когда все
остальное отойдет в туман, в прошлое, сотрется, забу­дется. Черным бархатом завешенная плаха. Революция. Гражданская война. Красный террор, белый террор. И страх,
страх. Нет спасения от страха. Но не только
от страха. И от любви. Тяжелее платины сатурново кольцо (кольцо времени). Но сквозь
время — вечность, сквозь страх — прекрасное лицо...
Время вспахано плугом, и роза
землею была...
G
119
Была землею, распаханным временем, а потом из борозды распахан­ного времени выросла роза. Тяжесть страха, тяжесть сатурнова кольца сплелась с нежностью. Одинаковы
их приметы. И тяжесть вплетается в ненок
нежности. И нет больше плахи, завешенной
бархатом. Останет­ся прекрасное лицо, останется контрапункт стиха:
Розы тяжесть и нежность в двойные венки
заплела...
В стихах все, что никак не удается сложить
в систему, оказывается сплетенным в один
венок, и целое торжествует над парадоксами
G
120
логи­ки, с которыми не справляется систематическое мышление. Поэзия преодолевает
логическую грамматику, как крылья — земное
тяготение.
1991
Примечания:
1
«Уединенное», с. 18. — Цит. по: Синявский А.
«Опавшие листья» В.В. Розанова. Париж, 1982,
с. 149-150.
2
Мандельштам О. Утро акмеизма. — Слово и
культура. М., 1987,
3
Леонтьев К. Восток, Россия и славянство, т. 2.
М., 1886, с. 39.
ПЕРЕВОДЫ
Эзра Паунд
(новые переводы Яна Пробштейна)
ДРУГУ, ПИШУЩЕМУ
О ТАНЦОВЩИЦАХ КАБАРЕ
«Ни слова ей на ухо не шепни»
Vir Quidem, «О танцовщицах»i
Мой добрый Хеджторн (по-английски будем
Мы величать тебя, пока не вздернут
Последних шлюх, не освежуют хрюш), —
Зрю, как мила жена, поет ребенок —
На кодаке хотя б; ты написал сонет
О немоте и о танцорках кабаре.
«Забудь о завтра», говоришь, а сам
Благоразумней и пристойней всех!
Ты пишешь: у Пепиты завтра нет.
Но завтра у Пепиты будет: жиром
Заплывшее мопсиное лицо
В воротничке утонет неопрятном —
Нечёсаная чернота. Не часто
Пепита будет ванну принимать,
Но украшенья, как грибок, на пальцах,
На пышном бюсте — как на полке между
Заплывшим подбородком и корсетом.
Мы разве много кабаре видали?
Стройна, худа, как мумия, Пепита,
Как клюква, как стручки бобов ребристых,
Пылает так Пепита
На тесной сцене перед нашими столами,
Иль жуликам-официантам угождает —
“Carmen est maigre, un trait de bistre
Cerne son œil de gitana”ii
И “rend la flamme”,iii —
бессмертный стих ты знаешь.
Слежу, как тушь, румяна и помада
Преобразили алчные черты —
За грош предмет для обожанья сменит.
«Стихотворенье посвяти мне».
Прильни ко мне, Пепита,
“-ita, bonita, chiquita”iv —
Так вот что ты имел в виду, кастрат рекламный,
Ты взял бы гемму из наследства дяди-толстяка:
Верхом на фаллусе крылатом Купидон
Размахивает плетью.
Нет, Пепита,
Тебя насквозь я вижу,
Пусть я тебя не видел наяву,
Но в сторону одну глядит твоя улыбка,
Раскрашенная же ухмылочка — в другую,
А рядом девочка-мальчишка, дура дурой,
она себе на жизнь не может заработать.
Да, завтра, завтра приходи,
Лет через десять спившись,
Она валяться будет под забором, ты ж, Пепита,
Разбогатеешь, раздобреешь, с мопсино-сучьими
чертами,
И пятна черной краски на ногтях,
Хитра, расчетлива Пепита.
«Поэт, стихотворенье посвяти!»
Париж, испанский, любовь к искусствам — всё
атрибуты гейши!
Эугения в короткой юбке вываливает свой живот,
Раскачиваясь перед пианистом,
И говорит: “Puavre femme maigre!”v
Он гложет кость свою,
Оплаченную кем-то,
Выдавливая милую улыбку,
И говорит об украшеньях.
Мой добрый Хеджторн,
G
121
У каждого из них неповторимые черты.
Старик Попкофф
Обедать будет с миссиз Бэйзил на будущей неделе,
А также он представлен будет герцогине и вдове
Экс-дипломата из Уихокенаvi, кто ни с кем,
Кроме «высочеств» и знати итальянской не общалась.
Эугения обедать будет в «Орбахосе»,
И страсти чувственной придет на смену страсть чревоугодья;
«Да насладятся души ваши туком», — сказал пророкvii.
Не сохранить нам эфемерной “mica salis”viii,
Её нам мрачный климат северный, быть может, сбережёт.
И несмотря на реформацию, Нель Гвинix по-прежнему на сцене,
Как прежде, Эдварда любовницы подмостки озаряютx,
Манерами чаруют и осанкой юных граций.
У шлюх расчетливых есть будущее всё же,
Отсрочка буржуазному убожеству дана.
Её же нынешняя убогость…
А что до нынешней убогости её…
В Венеции пришел я рано в «Ристоранте аль Джардино»
И видел, как пришли артисты: он и она с ребенком,
Безвкусное, добропорядочное трио,
А через час был ног показ и блесток,
“Un e duo fanno trexi,”
За ночью ночь
Программа неизменна: “Che!
La donna è mobile.”xii
PROVINCIA DESERTA*xiii
У Рошкуарта,
Где холмы разделены
на три гряды
И три долины средь тропинок,
Змеящихся на север и на юг,
Есть роща, где серы от лишайника деревья...
Я там бродил
и старые преданья вспоминал.
В Шалю —
плетеная беседка;
У стариков–пенсионеров и старух
Есть кров там и права —
се милосердье.
На крышу я взобрался
по старым балкам,
Глядя вниз за Дрону —
за речкой, полной лилий,
Идет дорога на восток,
там Абетьер,
Где был старик–болтун в таверне.
Я знаю все дороги здесьxiv:
* Provincia deserta (лат.) — опустевшая
(заброшенная) провинция. См. комментарии.
G
122
Марьёль — на северо–восток,
Ла Тур,
Стоят три башни под Марьёлем,
Там старуха рада
слушать Арнаута
И рада одежду дать взаймы сухую.
Я пешком
дошел до Перигора,
Смотрел, как пламя факелов взмывая
Окрасило фасад собора;
Слышал, как смех рассыпался во мраке.
Я оглянувшись над рекою, видел
высокий замок
И стройных минаретов строй — белые колонны.
Я в Рибейраке побывал
и в Сарле,
По шатким ступеням всходил я, о Круа слышал
рассказы,xv
Бродил среди руин замка Бертрана,
Видал Кагор, Шалю, Нарбонну
И Эксидойл, построенный со тщаньем.
Я повторял:
«Здесь так же он ходил.
Здесь Cœur–de–Lion погиб.xvi
Здесь славная песня звучала.
Здесь шаг ускорил он.
Здесь лежал задыхаясь».
Глядел на юг от Аутфорта я,
представляя Монтаньяк на юге.
Лежал я в замке Рокафиксада,
взглядом сливаясь с закатом,
Видел, как медь пролилась
горы окрасив,
Видел поля, бледные, чистые, как изумруд,
Острые пики, зубцы в вышине, дальние замки.
Я говорил: «Древние здесь пролегали дороги,
Люди ходили по этим долинам и долам,
Где великие замки стояли бок о бок».
Я видел Фуа на скале, видел Тулузу,xvii
и Арль, теперь совершенно иной.
Я видел руины «Дораты».
Я восклицал:
«Гвидо! Риквёр»
Думал о Трое второй,
Знаменитом местечке в Оверни:
Двое мужей бросили жребий, одному замок
достался,
Другой пошел с песней бродить по дороге.
Он даму воспел.
Всю Овернь потрясла эта песня.
Сам Дофин его поддержал.xviii
«Замок — Аустору»!
«Пейре выпало петь —
Благороден, собою хорош».
Даму он покорил,
Похитил ее, отбил атаку отряда,
Армию мужа.xix
Это конец преданья.
Прошли те времена.
Пейре де Маэнсак умер давно.
Я по дорогам этим прошел.
Для меня они все были живы.
ВОЕННЫЕ СТИХИxx
Застыньте двухгрошовые поэты! —
Ибо вы девять лет из десяти
Хлопушками сражаетесь за славу, —
Умолкните, пусть говорят
солдаты,
Копеечную славу соскрести
Не тщитесь вы с руин Лувена,
Пожарищ Льежа,
Лемана и Бриальмона.
ФЕВРАЛЬ 1915
Механик в грязной кожанке, как в латах,
Идёт пред тягачом своим,
Как будто он герой из саг —
Греттир иль Скарфеддин,
Он важен, точно маг.
Его машина грохает за ним,
Как зверь из мифа или
Как Грендель заколдованный в цепях,
Не вдохновит меня на сагу его удача злая,
А вам, сверхобразованные утонченные писаки,
Загадку черепа его не разгадать!
Ни вам, производители романов,
Вам, доморощенные реалисты!
Идет он, я иду за ним,
Он встанет, я стою.
Он — человечество, а я — искусства.
Изгои оба мы.
Война сия не наша,
Не принимаем мы сторон.
Порочное средневековье
И толстобрюхая торговля,
Не принимаем мы сторон
Шлюх, обезьян, фанатиков, витий
И садомазохистов! Через год,
Как Dies irae,� чёрный,
Останутся незримые проселки,
Незримые ростки и взрывы почек.
ВЫБОРxxi
Вы правы были, когда утверждали,
что боги нужнее волшебников вам,
Однако я видел, как вы восседали
На благородном, белом, статном коне,
Как странная та королева из сказки.
Странно, что вы были в длинном платье
и цветы украшали ваши волнистые пряди,
Странно, что ваше лицо могло измениться,
напомнив другую, чтоб мучать меня;
Странно, что вы решили укрыться
В облаке тех красавиц, что мне безразличны.
А как же я, кто за каждым листком следит на ветру?
Скажете вы, что я обращенье такое сам заслужил.
* Dies irae (лат.) — гнев Божий.
G
123
КОММЕНТАРИИ
Ответ Паунда Германну Хагедорну (1882–1964), который впоследствии стал известен как биограф Теодора
Рузвельта. Паунд цитирует первую строку сонета «Танцовщица кабаре», который был опубликован в журнале
“Poetry” [Декабрь. 1915]. Vir Quidem в переводе с латыни
означает «некий».
В переводе с английского фамилия Hagedorn
(Hawthorn) переводится как «боярышник» (кратегус).
Пепита. Возможно, Паунд взял имя для героини своего стихотворения у известной испанской танцовщицы
Пепиты Олива (ум. в 1871 г.).
ii
Цитата из 1 строфы стихотворения «Кармен» из книги «Эмали и камеи» Теофиля Готье (1811–1872), которым
восторгались Паунд и Элиот:
Кармен худа — коричневатый
Глаза ей сумрак окружил,
Зловещи глаз ее агаты,
И дьявол кожу ей дубил.
(Перевод Н. Гумилёва)
Элиот пародирует те же строки в «Шепотках бессмертия».
iii
Цитата из 5 строфы «Кармен» Теофиля Готье:
Она, смуглянка, побеждает
Надменнейших красавиц рой,
Сиянье глаз ёё вселяет
В пресыщенность огонь былой.
(Перевод Н. Гумилёва)
Сравните с переводом С. Петрова:
И черномазая такая
Красавиц за пояс заткнет,
Горючим взором распаляя
Тех, кто от страсти устаёт.
iv
-ita — испанский суффикс женского рода; bonita —
красивая, красавица; chiquita — девушка. Довольно банальная испанская рифма.
v
Бедная тощая женщина (франц.)
vi
Уихокен — городок на Гудзоне, северо-восточнее
Джерси-сити в штате Нью-Джерси.
vii
Цитата из книги Пророка Исайи (55:2): «Для чего вам
отвешивать серебро за то, что не хлеб и трудовое своё за
то, что не насыщает? Послушайте Меня внимательно, и
вкушайте благо, и душа ваша да насладится туком», создающая в этом стихотворении пародийный эффект, но
в “Canto XLV”аллюзии Паунда к Исайе звучат гневно и
грозно.
viii
Цитата из Катулла (LXXXVII): “mica salis” — крупица
соли (лат.).
ix
Элеанор Гвин (1650-1687) актриса, считавшаяся воплощением театрального успеха, и возлюбленная короля
Чарльза II.
x
Эдуард VII, король Англии (1901-1910).
xi
Один плюс два равняется трём (итал.).
xii
Цитата из либретто Ф.М.Пьяве оперы Верди «Риголетто» («Женщина непостоянна, как перышко на ветру»).
Здесь производит пародийный эффект, так как героиня —
сама добропорядочность.
xiii
Provincia deserta переводится как «опустевшая
провинция» (лат.). «Прованс» происходит от латинского Provincia (такое название эта территория носила у
i
G
124
римлян, когда остальная территория Франции — Галлии — еще не была под властью Рима. Тематически это
стихотворение связано с другими стихами, навеянными
жизнью и творчеством трубадуров (“Dompna Pois De Me
No’Us Cal”, «Близ Перигора», «Цыган», и Кантос V, XXIII.
См. комментарии к этим стихам).
Учась в Колледже Гамильтона, Паунд в 1904–1906 гг.
серьезно занимался провансальским языком, литературой и культурой под руководством профессора Уильяма
Шепарда. Продолжил он свои штудии и в Европе. В 1909 г.
он читал курс по средневековой литературе в Лондонском Политехническом институте, в результате чего появились эссе об Арнауте Даниэле, Кавальканти, Данте,
Вийоне, а затем издал книги “The Spirit of Romance” (перевести можно как «Дух Средневекового романа» или
«Дух романской культуры»), а в 1910 г. — переводы из
провансальской поэзии “Provença». Кроме того, он постоянно следил за всеми новинками и сам занимался серьезными исследованиями. Тем не менее, он решил изучить и топографию, пройти дорогами трубадуров, и по
его собственному признанию, в результате этого сумел
прояснить множество темных мест. Паунд многократно
бывал в Провансе. До Первой мировой войны он предпринял пешее путешествие по Провансу в 1912 г. и описал свои впечатления в стихах и в прозе: «Психология и
трубадуры» (1913), а спустя полвека, прибыв в июне 1958
г. в Италию после освобождения из психиатрической
тюрьмы–больницы св. Елизаветы, он обнаружил записи своего путешествия 1912 г., однако они были в таком
беспорядке, что ни он, ни его секретарь Марселла Спан,
ни даже Дональд Гэллап, куратор американской коллекции библиотеке Бейнеке Йейльского университета, куда
попали рукописи Паунда после смерти, не смогли этого
сделать. И только Ричард Сибурт, запасшись теми же
справочниками, как например, путеводитель Бейдекер
1907 г., и повторив маршрут Паунда, сумел разобраться и
издать в 1992 г. книгу «Пешее путешествие 1912 г. в Южной Франции: Паунд и трубадуры».
В Шалю жил Тибор де Монтазьер.
Абетьер — церковь, расположенная сразу же за Пуатье. В Марьёле жил трубадур Арнаут де Марьёль, в Ля
Туре — Микель де ла Тур, один из биографов Прованса.
Бертран де Борн, Арнаут де Марьёль и Арнаут Даниэль
жили в окрестностях Перигора. Арнаут Даниэль, которого
Данте устами Гвидо Гвиницелли назвал «лучшим мастером родного слова» и «мастером выше, чем я», был родом из Рибейрака. Даниэль был приближенным Ричарда
Львиное Сердце и сопровождал короля в его последнем
трагическом походе. Ричард Львиное Сердце был убит
под Шалю (Шале).
В Нарбонне жил Гираут де Риквер. Раймон-Роже де
Фya жил в Фуа. Дората — церковь в Тулузе, упоминается
также в «Canto LII» (и в сонетах Гвидо Кавальканти).
Паунд считал, что Гираут де Риквер был последним
трубадуром Прованса и что поэтическое искусство Прованса проложило путь поэзии Тоскани. Встреча двух поэтов была бы весьма символична, и поэтому Паунд писал,
что «нет причин, чтобы Кавальканти и Риквер не встретились, когда первый был на пути в Компостеллу».
Аутфорд (Альтафорте) — замок Бертрана де Борна.
«Вторая Троя» — аллюзия одновременно на стихотворение Йейтса «Нет второй Трои» и на Вергилия. Па-
унд разделял древнюю историографическую теорию о
цикличных повторениях в истории. Кроме того, «Вторая
Троя» — несомненно, замок Монсегюр, оплот альбигойцев, выдержавший 10-месячную (с мая 1243 по март
1244 гг.) осаду Альбигойского похода, когда положение
защитников было столь же безнадежно, как и троянцев.
Мотив «второй Трои» звучит также в «Саnto V», в которой
Паунд также рассказывает историю трубадура Пейре де
Маэнсака, который увел жену у Бернарта де Тьерси .
Два брата и трубадура, Пейре и Аустор де Маэнсак,
получили в наследство слишком маленькое имение и уговорились, что Аустору достанется замок, а Пейре — искусство трубадура. См. также примечания к Canto V и VII.
xiv
Я знаю все дороги здесь — ср.: в стихотворении “De
Ægypto“ рефрен: «Я, воистину я, — тот, кто знает пути“.
xv
…рассказы о Круа — влиятельный и знатнейший
в Европе род, корни которого находились в Брабанте,
выдвинувшийся в средние века на службе герцогов Бургундских; первый в Священной Римской империи род,
произведенный в князья (1594), насчитывающий 32 кавалера ордена Золотого Руна. Жан I де Круа был советником бургундских герцогов Филиппа Смелого и Иоанна
Бесстрашного; пал в битве при Азенкуре (1415) вместе с
двумя старшими сыновьями во время Столетней войны
с Англией.
xvi
Cœur–de–Lion — Ричард Львиное Сердце (франц).
xvii
Фуа — замок на высокой скале, был крепостью графов Фуа, центром движения катаров, наряду с Монсегюром, был центром сопротивления официальной религии
(папству) во время крестового похода 1244 г., организованного папой Иннокентием III. Альбигойцы отрицали
папскую власть и догматы католической церкви, обличали церковь в корысти и стяжательстве, считали, что тело и
плоть Христову грешно вкушать во время причастия, а материальный мир был создан Сатанаилом. Они называли
себя “Катарами”, т. е. представителями “чистой христианской религии”. Позаимствовавшие также идеи митраизма (от Митры, персидского бога света), они поклонялись свету, солнцу, прекрасному, красоте, отдельной от
материи, которую видели творением дьявола и оплотом
зла. Паунд осуждал массовое сожжение 200 “катаров”
во время альбигойского похода, считая, что он был не
чем иным, как “мерзким грабежом, облачённым в рясу”,
и прикончившим культуру Прованса. Графы Фуа были также королями Наварры, один из которых Генрих Наваррский стал впоследствии королем Франции Генрихом IV.
xviii
Дофин Овернский (1160?-1235), граф Клермона и
Монферрана, ставший на сторону Пейре де Маэнсака и
защищавший беглецов от Бернарта де Тьерси. Овернь —
часть Прованса, расположенная на юго-востоке центральной Франции.
xix
Пейре де Маэнсак, покоривший своими кансонами
жену Бернарта де Тьерси, увез её в замок Дофина Овернского. Де Тьерси же, чтобы вытребовать супругу, затеял
настоящую войну, но потерпел поражение. (Комментарии Я. Пробштейна.)
xx
Военные стихи — это и последующее стихотворение
были написаны вскоре после начала Первой мировой
войны, а впервые опубликованы в работе Longenbach,
James. Stone Cottage: Pound, Yeats and Modernism. New
York: Oxford University Press, 1988. 115-120. (Примечания
Я. Пробштейна)
xxi
Выбор —это стихотворение было опубликовано
несколько раз под разными названиями с разной строфикой и пунктуацией. Английский вариант печатается по
книге «Personae», 1926. (Примечания Я. Пробштейна)
G
125
ИЗ СОВРЕМЕННОЙ АНГЛИЙСКОЙ ПОЭЗИИ
РУБРИКУ ВЕДЕТ ВАЛЕНТИНА ПОЛУХИНА
Эндрю МОУШЕН
ПАСТУШКА-ПРОСТУШКА
В ЧЕРТОГАХ СМЕРТИ
Долго я жил на земле,
долго выкладывал блестящими камушками
свой стеклянный шкафчик, свой драгоценный грот:
там были горный хрусталь и золотистый колчедан,
игольчатый арогонит, доломит и гематит,
свинцовый блеск и цинковая обманка —
всё, что я находил под землей в старых штольнях,
в кавернах рудоносных жил, которые мы называли
«озерцами»,
иные из них — не больше ореха,
В другие могли бы поместиться несколько взрослых
мужчин.
Назовите это робостью или слабостью,
но признаюсь вам: множество раз
я бродил по улицам, выстроенным из такого же
сверкающего материала,
видел дивные особняки,
окруженные радужными садами,
аллеи и ротонды,
великолепные храмы,
пирамиду из игольчатых фиолетовых
кристаллов,
прозрачный сиреневый куст —
и всегда в мозаике искрящихся граней
я замечал свое собственное лицо,
глядящее на меня так,
словно это я сам
подсматривал за собою
исподтишка.
С этим кончено.
Чтобы раз и навсегда
застолбить мое место на земле,
обещаю,
что больше никогда я не буду заниматься этими
блестящими пустяками.
G
126
Сэр Эндрю Моушен (1952, Лондон) — английский поэт, новелист и биограф. Занимая
пост поэта-лауреата Великобритании (19992009), он основал поэтический архив и аудиозапись поэтов, читающих свои стихи. Моушен закончил Оксфордский университет,
где занимался на семинарах Уистана Одена. В 24 года он опубликовал свой первый
сборник стихов. С 1976 по 1980 г. Моушен
преподавал на английской кафедре в ун-те
Халл (University of Hull), где познакомился с
Филипом Ларкиным (Philip Larkin), позже он
становится его душеприказчиком, что позволит ему написать биографию Ларкина (Philip
Larkin: A Writer’s Life ,1985). С 1983 по 1989 г.
Моушен был директором и поэтическим
редактором издательства Chatto & Windus.
Моу­шен автор четырех биографий, пяти
сборников критических статей и пятнадцати
поэтических сборников.
Отныне я посвящу себя своему последнему труду,
ручаюсь, это будет шедевр:
я выложу ящик ломтями темного угля,
кусками базальта и черного обсидана,
и среди них помещу
фарфоровую пастушку-простушку,
чтобы стало ясно:
я намерен вернуться навек
в черные штольни
под землю
и честно верить,
что звезды —
это только замерзшие льдинки,
небо сделано из ракушек,
намазанных клеем,
и море — из рыбьей сухой чешуи.
В АРХИВЕ
1
Add MS 83315: Письма актрисе Кэтлин Несбит
Эти высохшие листочки — листья оливы;
Денис Браун сорвал их с дерева,
под которым он схоронил своего друга
Руперта Брука в тысяча девятьсот пятнадцатом,
и послал их в конверте Кэтлин Несбит.
Они выглядят такими хрупкими и непрочными,
словно чешуя какой-то сказочно огромной рыбы;
но я знаю точно, что это — листья оливы, ибо
сам стоял под тем деревом пятьдесят лет спустя,
а было мне только семнадцать, — размышляя
о собственной жизни, какова она будет
и как закончится, глядя на красных муравьев
вылезающих из трещины и марширующих
по серой плите, которую мать Брука
установила над могилой сына – после того,
как Денис Брук с товарищами совершили
обряд прощания и уплыли с проклятого острова,
навстречу собственной смерти у Дарданелл.
2
http://www.bl.uk/collection-items/highland-territorials:
Шотландский батальон в окопах
Эти солдаты в своих мягких фуражках
и шотландских юбках, с голыми коленками
и обветренными лицами, через минуту-другую
исчезнут за бруствером траншеи, оставив одного
этого белого бойкого терьера по имени Аргус,
который, если бы кто вернулся назад, поднял голову
и встрепенулся бы, учуяв запах хозяина —
того самого, что исчез столько лет назад, и никто иной
его, так изменившегося с тех пор, не признал бы.
Перевод с английского Григория Кружкова
G
127
ПАНОРАМА
Василий БОРОДИН
СИДЯ НА СТОПКЕ КНИГ
ЗАМЕТКИ О СОВРЕМЕННЫХ ПОЭТАХ
В середине июля выгуливал черепаху; не было ещё
этой сухой жары, и трава на газонах была вся не
выгоревшая, зелёная. Вдоль бордюров — дырявые
островки песка, муравейники: то ли их стало много
в этом году, то ли стали заметны вокруг черепашьего бега — и вот день как день, но вдруг — странное, не от ветра, шевеленье травы и какой-то блеск
в ней: из всех муравейников выбегают и начинают
робко и как со вздохом взлетать, сразу вдесятером садясь на каждую травку, крылатые муравьи.
Перелетают, тяжёлые, на негнущихся крыльях с
скорее стальным, чем стеклянным блеском, и как
будто растёт вес воздуха вокруг них: к весу жизни,
которая долг и труд, вдруг приделан полёт, и всё
напрягается неизвестностью; в муравьиной походке — у каждого и у всей рассыпающейся толпы —
обреченное недоумение, только крылья блестят,
как решимость, как сабли конницы, каждая под
мгновенным углом.
Если какие-нибудь цветы или пение птиц — как
совсем-явная внутри природы поэзия среди более тихой, во всём растворённой, то тот муравьиный выход — как стихотворение не из слов, ключ
к маломальской возможности разговора о том, что
в стихах современных ново, граничит с правдой,
готово в неё / за неё пропасть, не «осуществиться» в обычном и старом смысле — из-за именно
уязвимости слов и их споров-дружб — уязвимости
пребывания на настоящей свободе, в подвижном,
вечно разомкнутом и в мгновения главного исчезающем контуре «формы» и «цели».
Стихотворение слово за словом рождается; все
слова — сёстры, но каждое, идя чуть своей (все в
одном пространстве) дорогой, чуть-свою встречает судьбу и достойно отдельного состраданья-сорадования.
Из этих слов каждое не до конца понимает,
вместе с поэтом, замысла о себе; мир для них не
«решён» и поэтому очень глубок. То есть можно
вести слова на сплошной труд, в сплошной бой —
но, наверное, это должны быть слова не крылатые.
А крылатые каждый раз разлетаются и рассаживаются как каждое хочет-может; если гибнут, то за
не-обман.
G
128
*
Только что в Москву пришёл тираж книги, изданной во Владивостоке — «Вомбат и свист»
Веры Воиновой. Большой насупившийся вомбат,
красный на зелёном фоне, нарисован на задней
стороне обложки; на передней — свист, состоящий из маленьких одинаковых вомбатов рядами:
какие-то из них подкрашены стыдом или гневом,
какие-то — сплошь жалость; получается (это особенно явно, когда Вера читает вслух), что каждое
слово поэта — это он сам, с чем-то, каждый раз новым, встретившийся, превратившийся целиком в
сопереживание локальному событию/состоянию,
именно в этой точке встречающийся с «весом»
мира — может быть, исцеляя мир и себя.
Часть тиража Сергей Сдобнов отнес в книжный
магазин, одну книжку отправил Егору Мирному
в Мелеуз, а за несколько дней перед тем ходил в
Питере по песку с рюкзаком за спиной, взял у Аси
Энгеле книжные для меня подарки. Ася Энгеле пишет стихи:
вослед
их
ходить —
радужка
жжется
—а
быть—
створке
— как
проезжему
облаку
Игорь Бобырев живёт в Донецке с матерью и котом, собирал недавно осколки блюдца, упавшего,
когда дом трясся от близких взрывов; Ростислав
Амелин («античный рэп») гостил в родном Курске,
забыв в Москве окарину; Александра Цибуля работает в Эрмитаже; Дарья Серенко сделала селфи;
Катя Захаркив написала о тигре, который — тени
веток ночью в июле; Екатерина Завершнева собрала прекрасную книгу и поехала на лето в Латвию;
Ника Скандиака слушает кельтских флейтистов и
пишет фрактальные, во все стороны, циклы, где
каждое слово другому такой же собеседник-награда, как сама Ника — нам; Вадим Банников написал
тысячи полторы стихов о любви, которая больше
обозримой вселенной и проще заката во время отлучки собеседника за гаражи.
Все — поэты, все рыцарски отстоят слово как
чудо-как-справедливость.
А «Вомбат и свист» открывается, наугад, так:
возможно, что сейчас
сиротно
чайным опивкам.
— и восстанавливается реальный всего на свете масштаб, поэзия глядит просто не более чем
жизнью, ниоткуда-печалью.
*
Котенок в соседнем дворе раз за разом прыгает
на молодое совсем деревце, обнимает когтистыми
лапами, как панда, тонкий ствол; большие деревья
вокруг него кажутся огромными; вечером у них золотой контур; на нечитаемом старом черновике —
недочертившийся круг от чайной чашки; ночью по
кухне летает и бьётся о лампу ночная бабочка, вся
золотая; поймать-выпустить получается раза с пятого; «Энсо» — немой мультфильм Полины Андрукович; «ночная бабочка вместо этого мира» — её
рисунок тушью; «Вместо этого мира» — новейшая
её книга стихов; самый большой простор там — в
самых коротких стихотворениях, таких:
***
Вы думаете
,я
запоминаю, кто — кто? смыслы — они
же летают!..
***
открыть глаза в потоке
если свет как вода.
***
(раскалённый слепыми ветвями)
Верлибры Максима Бородина вышли с цветными офортами Анны Хитровой; Григорий Кацнельсон делает деревянные книги; Денис Крюков
и Степан Бранд выпускают машинописный журнал.
Сергей Чегра выпустил, давно, книгу «Обратная
перспектива», Гали-Дана Зингер, недавно, — книгу
«Точки схода, точка исчезновения»: в обеих книгах
страстные, отчаянные и победные стихи — как и,
по-своему, по-другому, в «Своде масштаба» Евгении Сусловой. «Полый шар» Анастасии Афанасьевой по сравнению с ликующими «Белыми стенами»
спокойнее и печальнее; «Децентрализованное наблюдение» Андрея Черкасова — образец (может, и
не имеющий у нас никаких предтеч и подобий) той
(над)интеллектуально-(вне)эмоциональной, неяркой просветленности, которая — передышка среди
всяких чувств, внутренних перемен: ценность без
претензий быть ценностью (или — для всех, постоянно ей быть). Это — тем большая ценность, наверное:
***
славили
связь россии
серебряный город
конический лес
люди собравшиеся
чтобы слушать индейцев
ия
дорожного движения
полноправный участник
как одна буква
мгновение не стало больше
«мы лишь рай»
***
я учитель на берегу долнет лодки
во мне есть частица Христа
но я не весь Он
весь Он — это все мы
*
Вышла книга Виктора Боммельштейна «Мы не
знаем», это безусловная классика, что сразу было
понятно; в книге Анастасии Зеленовой «Тетрадь
стихов жительницы» есть стихи совсем на языке
Аронзона:
***
Коль нужен небу собеседник,
давай беседовать вдвоём
и, осеняясь неба сенью,
в большую синь его войдём
Как хорошо на синеве
лежать втроём в его траве
и слушать рая репетицию,
для нас устроенную птицами
Никита Сафонов готовит книгу «Разворот полем
симметрии» и уже начал её объяснять; Галина Рымбу выпустила книгу «Передвижное пространство
переворота»; Вадим Банников сфотографировался с этой маленькой книгой длинных яростных
стихотворений, озадачивающих сконструированностью вокруг чисто эстетических и прочих осей,
смещённых в недопустимое. Стихи самого Банникова делаются совсем гармоничными, созидательно-сильными и, иногда, тихими: появилось
буквально оркестрового диапазона динамическое
разнообразие. Вот (целиком, как все стихотворения здесь) те его стихи, которые как бы негромкие:
так заметнее полнота речевой естественности,
мало кому дающаяся:
***
я враг темы
тема для стиха, как сказал лотман,
совсем не то
что тема без стиха
поэтому
вот чугунные ворота
G
129
***
собор иконы божьей матери донская, большой,
новый
собор иконы божьей матери донская, малый,
старый
храм иконы божьей матери тихвинская
храм архистратига Михаила, больничный
с усыпальницей Голицыных
храм прп Алексея Свирского, усыпальница Зубова
храм прп Иоанна лествичника, усыпальница
Терещенко
храм св прав Захария и Елисаветы, надвратный,
в колокольне
храм св Иоанна златоуста
усыпальница Первушиных, братские кельи
*
Председатель Орла Григорий Гаврилов в 2010
году среди прочих прекрасных стихотворений написал одно очень важное для всей нашей поэзии —
«Как я стал деревом»:
Сегодня я приехал в деревню, / здесь я вырос. / Или я вырос не здесь? / Здесь все изменилось, / куда-то делась липовая аллея, / кудато делись дети, которыми были мы. / Здесь все
изменилось. // Вот дядя Коля, от которого мы
бегали, / которым нас пугала Ленка, / он превратился в смешного старика, / оказывается, у
него синие глаза. / Дядя Коля тоже изменился.
/ Зачем ему синие глаза осенью? // Оказывается, деревня такая маленькая, / что мне тесно
ходить, / поэтому я стою. // Здесь люди живут в
таком узком мире, / что есть всего лишь 4 шага. /
И все они — на месте. // Только полдень, / а мои
ноги уже пьют воду земли. // Здесь люди пьют,
чтобы ничего не хотеть, / здесь очень долго идет
время. / До вечера еще очень далеко. // Здесь
все люди знают друг друга так долго, / что никогда не говорят правды. / И я молчу. // Здесь
деревья помнят дольше, чем людей. // Птица. На
меня села птица. // Здесь нельзя думать о жизни, / потому что из-за этого можно умереть, / потому что тогда нужно будет идти. / Но мне нельзя
идти, / потому что на мне спит птица. // Здесь
можно жить только одному / и не больше одного
дня, / и только если уйти в лес. // Наверное, / я
останусь здесь.
У воронежского поэта Валерия Исаянца,
сверстника Бродского и Аронзона, вышла в Москве книга «Пейзажи инобытия»; её нечестно пропустить: лучшие стихи её принадлежат, иначе не
скажешь, вечности:
G
130
***
Не бывает последних известий.
Повторите мне шорох в саду.
Известите о времени-месте,
где душистую грушу найду,
вместо серого яблока мести,
запеченного в смольном чаду.
После дней, после наших созвездий,
после самых последних известий
повторите мне шорох в саду.
Заставил всех его прочитать Игорь Бобырев,
много лет подряд страшно недовольный своими
стихами, тревожно и грустно ждавший поэтической зрелости, настоящего совершенства — и
вот всё сбывается: собрана — отчасти «на всякий случай», во время войны, — книга «Сновидения». Что там самое главное? Может быть, как бы
преображение стоицизма во что-то более уязвимое и способное жить, тихое (и нашедшее силы
вообще всё понять) достоинство вынужденного
одиночества, той потерянности, когда именно
муза приходит с дудочкой, а вокруг скрежет, но в
сравнении с этой дудочкой и не скрежет был бы
как скрежет:
***
и ничто другое не имеет подобия
камень потому что он камень
ветер потому что он дует
а слова потому что волшебны
***
и ручные звери смотрят на землю
как они одни смотреть могут
ожидая услышать
стук и шаг вернулся домой
*
Вышли книги Виктора Iванiва — «Трупак и врач
Зарин», Данилы Давыдова — «Марш людоедов»,
Алексея Денисова — «Свиное сердце», Игоря Фёдорова — «Поэт Пендюркин». «Солнце животных»
Станислава Львовского — электронная книга. Поэт
И. М. около года пишет стихотворение «Рака»;
Дмитрий Кузьмин написал «Принстонский дневник»; Ирина Шостаковская, Владимир Богомяков,
Фёдор Корандей, Дмитрий Машарыгин, Алексей
Сальников, Екатерина Симонова, Наталия Черных,
Анна Цветкова, Сергей Луговик, Ксения Чарыева написали много очень хороших стихов. Вышли
новые книги Владимира Кучерявкина, Андрея Полякова, Василия Ломакина — все в твердых обложках. Дмитрий Самсанков сфотографировал палочника, лимонницу и хохлатого голубя (много раз),
в прошлом мае не стал перед сорокА человеками
читать свою подборку, а в 2012 году напечатал в
трех экземплярах цветную книгу стихов, «в норку
мангуста ... влетел». В середине книги — сплошь
фотографии граффити, в которых не сразу распознаёшь наготу, а стихи — одно из настоящих, единичных открытий, шаг куда-то — радостный и чуть
тревожащий.
***
клумба. клумбочка.
:> :> :> :> черенок. вязаночка
:> :> вязанка
:> :> :> :> горделица. пропускная
способность моя.
:> лучок
:> :> :> :> :ежевичка дождь шипов
:> :> :> шиповник
ах, травка моя.ты
:> :> :> :> :> тута.
:> :> прытка.
:> :> :> :> малка вата
:> :> :> :> :> :озорничок
:> жахнутый
:> :> :> яготка
одружка. ах
:> как
:> :> :> :> :> :> люба.
:> :> :> :> :> :> :дружочек
:> любимый
до
:> :> какой
:> :> :> :> :> тишины
*
Вышли новые книги Ирины Максимовой и Юлии
Тишковской; вообще всё, что делали/делают Павел Настин, Евгений Паламарчук, Максимова и
Тишковская — группа «Рцы» — больше и больше
осознаётся как след счастливых времён и камертон для будущего.
И у Олега Юрьева, Михаила Еремина, Аллы
Горбуновой, Алексея Порвина новые книги, только
умер Василий Филиппов; вспомним, что наизусть,
остальное перечитаем сто раз за жизнь и, если не
сами поплачем, то что-нибудь внутри нас поплачет
другой чистотой слёз:
***
Во часовне пламя
Свечечки горят
Я стою
Пред ними
Словно 7 котят
Сплю я в той
Часовне
На могиле той
Ко часовне едет
Рыцарь золотой
Олег Асиновский дописал цикл «О войне». Недавно я шёл встретить Олега на трамвайную остановку; шёл через маленький парк, и шёл дождь,
а на крытой сцене молодые музыканты играли,
с колонками и микрофонами, старый рок. Встал
послушать, и зрителей, считая меня, стало двое.
Музыкантов это расстроило жутко, а, по-моему,
это самое лучшее — сыграть громко и хорошо безлюдному воздуху и дождю. Вот самый финал цикла
«О войне». Это, как и все стихи здесь, большой нам
подарок:
Прожитый день немного длинней
Нового дня после меня
С тобой и не насовсем тот свет
И плоть и душа и как домики стоят
Тело с душой на свете том
И сердце стучит в двери их
И снег и дождь а у сердца своего
Нет дома девять дней и сорок а на третий
воскреснем и встретимся ненадолго
9 августа 2014 г., Москва
Письмо
(сон)
Мне снилось...
Фет
Принеси же мне ветку клена...
Ахматова
Мне снилось, что я вернулся домой,
И мать мне прислала орешков,
И на конверте надпись:
«Серебристый бульвар».
G
131
Ольга БАЛЛА
ЗАМЕТКИ О КНИГАХ
Наталия Черных. Солнечная. Стихотворения. —
М.: Русский Гулливер; Центр современной литературы, 2013.
Поэзия Наталии Черных — поэзия ежедневного
терпеливого миротворения — точнее, терпеливого за ним наблюдения. Оно происходит постоянно:
мир на глазах распадается из прежде составлявших его фрагментов — и снова собирается:
Листья берёзы — огненные языки —
и распадается мир:
в каждом ещё не сгоревшем фрагменте —
берёзовый лист.
А между ними — единая бездна ещё-не-бытия.
Колышутся листья под солнечным ветром.
Поэзия ежедневного трудного чуда, — которому не проложены заранее рельсы, которому не
предугаданы направления — не потому ли и регулярных, по заранее заданным надёжным матрицам
организованных стихов в книге нет ни единого:
Леплю себя заново. И не могу предсказать,
Что получится.
Её основная интонация, даже — подкладка всех
прочих интонаций: встревоженная чуткость.
Весь мир прочитывается у Черных как весть,
как цельное — но сквозящее, в щелях, трещинах,
разломах — сообщение о том, что больше и значительнее мира — и что сквозь него постоянно просвечивает («…но под покровом — огонь»). Цельная
весть — и цельное высказывание, обращённое к
тому неназываемому, что за его пределами:
<…> плотнее пыльцы,
веселей тополиного пуха и пыли,
безотраднее душного воздуха
рождается в мире всепесня,
всепросьба.
Это — столько же стихи, сколько медитативная
практика: вчувствование, вговаривание в мир. Стихи-чувствилище. Средство восприятия мира всей
собой, принявшего облик слов – ясности ради:
…И я тоже фрагмент. Как любой пешеход.
Но быть «фрагментом» в таком мире-вести —
основополагающе важно: незначительных, пустых,
ничего не говорящих деталей здесь вообще нет.
Каждая — уходит корнями в превосходящую её
G
132
цельность, — не потому ли многие строки начинаются здесь с многоточия — явно продолжая то, что
совершалось внутренне и безмолвно — и в многоточие же уходит? Но каждая — важна и смыслоносна: «Пыль на солнце, берёза и кошка.»
Ирина Ермакова. Седьмая. Книга стихов. — М.:
Воймега, 2014. — 88 с.
«Седьмая» — что это? Книга ли? (Формально — так
и есть: это седьмой поэтический сборник Ирины
Ермаковой.) А не часть ли света? — небывшая, но
чаемая и мыслимая? (Так, кстати, и озаглавлена
одна из — между прочим, семи — частей сборника:
«Часть света»). Кстати, «свет» здесь можно понимать и в значении противоположности тьме: именно он у Ермаковой – один из главных, сквозных героев. Его тут много.
Важно, что книга тщательно выстроена. Организующий её принцип — то самое заявленное
в названии число «семь», которое, по всей вероятности, значимо для автора (вспомним, что и в
вышедшую одиннадцать лет назад «Колыбельную
для Одиссея», например, Ермакова включила не
сколько-нибудь, а именно «77 стихотворений и 7
посвящений». Вспомнить ли, что и родилась Ирина седьмого числа?). Эта цифра, чем бы она для
автора ни была, явно выполняет здесь, по крайней
мере, две задачи: придаёт поэтическому повествованию твёрдую, даже жёсткую структуру и — не
сообщает ли происходящему в нём некоторое
сакральное измерение? — семёрка — число, семантически чрезвычайно насыщенное в разных
культурах.
Приходит в голову мысль, что основная задача
этой книги — собирание гармонии.
…просто сидеть и в эту воду глядеть:
как горит песок невидимый на дне,
как звенит серебро-золото в волне,
как меняет цвет разносторонний свет
и со всех сторон птицы летят ко мне.
Да, конечно, — из живого, сырого, дышащего и
разбегающегося материала:
Стрелка солнца обломилась
радугой мгновенной
выгнул жилистую спину
лист обыкновенный
и на нём полузелёном
с жёлтого края
просияла половина
капли золотая…
Но пуще того — из материала невозможного,
с которым обыденное сознание всякую гармонию
связывать отказывается: из взаимоотношений со
смертью.
Эта последняя (тоже, не хуже света, — не сестра
ль его родная? — умудряющаяся высунуть голову
то в одном, то в другом стихотворении) оказывается, включена в число ближайших, интимнейших
собеседников автора — и необходимейших компонентов бытия, на которых оно надёжно и неспешно
покоится. Это — книга трагически прочувствованной и благодарно принятой гармонии. Так, наверно, почти не бывает. Но это так.
На златом крыльце сидели
вечером втроём
на закатный свет глядели
каждый о своём
<…>
Увивается тропинка
сада за края
бабье лето вечеринка
смерть любовь и я
Алексей Колчев. Лубок к родине: Стихи. — Самара: «Цирк Олимп+TV», 2013. — 90 с.
Алексей Колчев, родившийся в 1975 году, не дожил
и до сорока. «Лубок к Родине» — последняя из тех
немногих книг, которые он успел издать при жизни. Собственно, все свои книги он издал в одном
году — в 2013-м, но «Частный случай» и «Несовершенный вид» появились чуть раньше.
В послесловии к сборнику издатель его, Виталий Лехциер, пишет: «Это поэзия филолога, она
насквозь литературна и филологична, практически
тотально интертекстуальна». Правда-то оно, конечно, правда, только далеко не вся. И, пуще того,
совсем это здесь не главное.
Да, Колчев — человек образованный и сложно
рефлектирующий — действительно синтезирует в
своей работе со словом, как справедливо говорит
тот же комментатор, много разных и разноуровневых поэтических традиций — «от малых фольклорных жанров до лианозовского конкретизма,
от высокой романтической поэзии модернизма и
обэриутского иронического абсурдизма до критической концептуалистской деконструкции языкового (смыслового) штампа». И соединяет он всё
названное тонко и органично. Да, его стихи полны
отзвуками других русских стихов, сразу узнаваемых людьми нашей культуры:
случевский ключевский случилось ли что
иначе сказать приключилось
усмешка на миг исказила лицо
не мешкают: жимолость милость
Главное здесь, однако, — то, ради чего этот
синтез предпринимается. Что призван уловить
этот тонко сконструированный инструмент. На са-
мом деле, его тексты можно читать, и, не вычленяя
их многоразветвлённых филологических корней,
реминисценций, скрытых цитат и намёков — напрямую, как целое. Потому что сущность этой работы, при всей виртуозности её филологических
средств, — не филологична.
По моему разумению, главное у Колчева —
трагизм существования (каждая из вовлечённых
в оборот традиций выработала свой модус обращения с ним, выговаривания его, принятия его,
дистанцирования от него – этим они все автору и
интересны, все их возможности он старается использовать). Его трудная и горькая материя, сопротивление вещества жизни, претерпевание и
перебарывание её человеком.
что зовём мы родиной
что кричим мы родиной
что молчим мы родиной
надо бы — работой
Геннадий Каневский. Подземный флот: Шестая книга стихов. — New York: Ailuros Publishing,
2014. — 77 с.
Книга, волею судеб лёгшая на стол автора этих
строк одновременно с предыдущей, оказалась посвящена памяти Алексея Колчева. Почему-то думается о том, что эти книги свёл вместе не только
случай.
Геннадий Каневский говорит, в сущности, во
многом о том же, о чём и его недавно ушедший адресат-собеседник: об уделе человеческом, о его
неустранимом — и внимательно проживаемом —
трагизме. Надсоциальном, надисторическом —
всего лишь принимающем (стремительно исчезающие) исторические облики.
кто вращает нас всё быстрей и быстрей
так что по стенам летят ошмётки
Только его книга — об убывании дней, о собеседничестве человека со смертью. Это она приближается в облике того самого подземного флота, что дал название всей книге:
подземный флот уже плывёт к тебе
лавируя меж тёмными корнями
с червивым ветром в тёмных парусах…
Об освоении — заранее — приближающейся
старости, выработке приличествующей ей (как,
по крайней мере, отсюда, из ещё-не-старости
воображается) душевной установки, — душевной
остановки:
станешь старым
сядешь в кресла
засыпая над каждой книгой
над каждым фильмом
<…>
это старость
засну-ка над этим текстом
G
133
в кресле
чтобы перед тобой
оправдаться
И вообще — о неспасаемой хрупкости существования — которую, пожалуй, аккуратно выстроенная регулярность стиха лишь подчёркивает:
летний день с грозой и с норовом.
летний вечер будет скоро вам,
зыбкий и нестойкий.
кипяток на дне фарфоровом —
радость землеройки,
G
134
что якшается с подонками,
и свои чулочки тонкие
подшивает леской,
и целуется под окнами
на площадке детской.
Книга и есть такой диалог с неустранимым —
отстранённый, анализирующий. Ни единого крика:
напряжённая вежливость с жизнью, сдержанная
ирония. И, кажется, — никаких поисков утешения.
ВИДЕОПОЭЗИЯ
Мария КОСТРОМИЦКАЯ
ВИДЕОПОЭЗИЯ КАК ПОЛЕ
ГЕНДЕРНОЙ БОРЬБЫ
Статья была опубликована в сборнике: «Гендерна
проблематика та антропологiчнi горизонти: збiрник маиерiалiв III Всеукраїнскої науково-практичної
конференцiї 4–5 жовтня 2013 року. — Острог: Видавнитство Нацiонального унiверситету «Острозьска академiя», 2013. — С. 125-131
Костромицкая М.В.
УДК: 008 (1-6)
Аннотация:
Видеопоэзия — новый полиморфный жанр, рожденный на стыке искусств. В нем метафоричность и интеллектуализм сочетаются с наглядностью и публицистичностью. Благодаря этому некоторые полоролевые ситуации
представлены здесь особым образом. Гендерные проблемы в рамках видеопоэзии ставятся острее, чем в поэзии «книжной», — во многом из-за акцента на маскулинных штампах и клише, устоявшихся в рамках визуальных
практик, от классического кинематографа до высокотехнологичной рекламы.
Ключевые слова: видеопоэзия, гендерные стереотипы, визуальное искусство, современная поэзия.
Размывание границ между видами искусства,
их синтез — одна из характерных тенденции в развитии современной художественной культуры. Так
на стыке искусств рождается новый синтетически
жанр — видеопоэзия, которому свойственна гибридная природа: от поэзии он берет метафоричность, интеллектуализм, от визуальных искусств
наглядность и публицистичность, а также технические приемы визуализации текста.
Видеопоэзия как самостоятельный жанр возникла в начале 80-х годов. Ее родоначальником
считается итальянский поэт, журналист и прозаик
Джани Тоти (1924–2007), создавший свыше двадцати концептуальных видео-произведений совмещающих в себе поэзию, кино и компьютерную
графику [4]. Хотя, художественные приемы этого
жанра можно обнаружить и в более ранних кинематографических произведениях, например
в фильмах Тарковского или Рязанова. В России
поэтические видеоклипы появились в конце 80-х
— начале 90-х, их первыми создателями были
Константин Кедров, Александр Горнон и Дмитрий
Пригов. В последнее время этот жанр становится
все более популярным, что отчасти обусловлено
доступностью видеокамер и техническими инно-
вациями, позволяющими смонтировать видеоклип
в домашних условиях. А некоммерческий характер
видеопоэзии, отсутствие четко заданного формата
дает поэтам полную свободу для творческого самовыражения.
Важно отметить, что видеоряд является лишь
одной из возможных интерпретаций стихотворения, где визуальные образы позволяют расставить акценты или даже внести новый смысл в том
случае, когда изображение не является прямой
иллюстрацией к тексту. Видеопоэзия предоставляет целую палитру возможностей для создания
поэтического клипа, это может быть: появление в кадре самого поэта, использование компьютерной
графики, вплоть до мультипликации, создание сюжетной композиции близкой к короткометражному
фильму, графическое изображение стихотворного
текста и многое другое. Благодаря чему в рамках
этого жанра полоролевые ситуации могут быть
представлены особым образом. В некоторых случаях гендерные проблемы стоят острее, чем в собственно поэзии, например из-за акцента на штампах и клише при репрезентации образа женщины
или мужчины, в том числе в контексте их социальных ролей.
Рассмотрим данный случай подробнее. Особенно показателен в этом плане клип «Света» рижской группы «Орбита» на стихи Сергея Тимофеева
(http://www.youtube.com/watch?v=4ZuJcSLuv3g).
Повествование ведется от женского лица, текст
читает Ольга Шепицкая. Таким образом, перед
нами мужской взгляд на представление женщины
о самой себе. Автор использует тиражируемый
в массовой культуре образ «красивой женщины»:
«блондинка я и с длинными ногами», — говорит
о себе героиня. О своих интересах она сообщает
только то, что любит читать журнал «Люблю», что
исключает из ее образа интеллектуальную составляющую и представляет девушку как потребителя
поп-культуры. Но главная характеристика, которую
дает себе Света: «Я — сигнальный передатчик»,
т. е. сексуальный объект, привлекательный для
мужчины. Это впечатление усиливается благодаря
использованию преимущественно крупных планов, что, согласно А. Бергеру (доказавшему, «что
коды, присущие языку тела в западной культуре,
задают смыслы ракурсов и приемы съемки»[5]),
G
135
означает интимность. Собирательность и обезличенность образа подчеркивается в визуальном
воплощении – вместо реального человека в клипе представлен коллаж из журнальных вырезок:
частей тела и лица. Кроме того, голос девушки
звучит уверенно и жизнерадостно, она явно горда
тем, что может очаровывать мужчин. Это придает
поэтическому клипу дополнительные смысловые
оттенки: подчеркивается готовность героини с радостью принять модель поведения, навязанную ей
маскулинной культурой. Таким образом, в данном
ролике образ женщины сводится к патриархатным
сексуальным кодам и гендерным стереотипам социального поведения.
Другой пример использования стереотипов мы
можем обнаружить в видеоклипе «Овощи» на стихи
Дмитрия Тонконогова (http://videopojezija.ru/video/
ovoshhi). Говоря о своей жене, автор дает ей лишь
одну характеристику: «у нее две ноги и каждая из
них длинна», очевидно, желая показать, что она
красива, но он прибегает все к тому же, навязанному масскультурой канону. При том, что стихотворная форма дает множество возможностей для передачи оттенков красоты и индивидуальности как
внешнего облика, так и души. Поэт же выбирает
стандартизированный образ, более того даже не
называет свою избранницу по имени, говоря о ней
только — «жена». Тем самым подчеркивая ее социальную роль, функцию и стирая всякую индивидуальность. Это впечатление усиливается в визуальном воплощении: перед нами женский манекен,
толкающий тележку с продуктами. Таким образом,
возникает дополнительный смысл: жена как исполняющая обязанности по хозяйству. В конце видеоролика автор находит интересный и оригинальный
ход для демонстрации хозяйственной функции
женщины: из купленных женою овощей складывается женская фигура. Примечательно, что в данном
клипе стереотипы используются и при репрезентации мужского персонажа. Когда автор начинает
говорить о себе («Я умен, хитер, вчера ходил за
пивом…» и т. д.) на экране возникает телевизор с
соответствующим контентом. Появляется новый
смысл, который напрямую не следует из стихотворения, а создается благодаря видеоряду. Таким
образом, в этом клипе демонстрируются распространенные в обществе представления о содержании свободного времени мужчин и женщин: она
готовит еду, он смотрит телевизор и пьет пиво.
Характерной особенностью поэтического клипа является акустическая составляющая, т.е. чтение стихотворения, как правило, самим автором.
К тексту прибавляется дополнительное измерение, «возникает не новое в полном смысле произведение искусства, но и не пресловутая иллюстрация, - а своего рода вариация, подобная джазовой,
неповторимая от исполнения к исполнению» [1].
Благодаря голосу открывается новое пространство интерпретаций, проявляющее дополнительные
смыслы в поэтическом произведении, о чем уже
отчасти говорилось выше (правда, надо признать,
что некоторые интерпретационные возможности
G
136
заданные письменным текстом поэтического оригинала оказываются и отсеченными). Но в рамках
гендерных исследований для нас особый интерес
представляют стихотворения, написанные от лица
противоположного пола. Здесь возможны два варианта исполнения. Когда, как в уже упомянутом
видеоклипе «Света», стихотворение, написанное
мужчиной от женского лица, читает женщина или,
как в клипе «Ты дала мне знак» (http://www.youtube.
com/watch?v=q6ViN0U0MgU), поэт А. Чемоданов
читает стихотворение Е. Соболевой, написанное
от мужского лица. Вероятно, этот способ исполнения характерен для тех случаев, когда лирический герой представляет собой некий абстрактный
образ, не имеющий прямого отношения к поэту.
Другой вариант — авторское исполнение подобного текста. Как, например, в клипе А. Афанасьевой «Вышел из дома» (http://www.youtube.com/
watch?v=L3VdIFKvEbc). В этом случае несовпадения пола поэта и лирического героя подчеркнуто
голосом и акцентировано намного ярче, чем при
чтении «с листа», что может вызвать диссонанс у
неподготовленного слушателя. С другой стороны,
это предоставляет автору возможность для выражения своей гендерной идентичности, не совпадающей с биологическим полом. Так видеопоэзия
открывает новые пути для самовыражения поэта.
Несомненно, видеопоэзия, как один из визуальных жанров, наследует некоторые традиции
кинематографа. Так, по мнению Лауры Малви, в классическом голливудском кино женщины представлены одновременно как эротические объекты
для мужской аудитории, которая получает скопофилическое удовольствие от их присутствия,
и как эротические объекты для мужских героев, с
которыми может идентифицировать себя мужская
аудитория. Малви интерпретирует мужской взгляд
как активную позицию — «тот, кто смотрит», а женщину как пассивный объект — «та, на кого смотрят» [3]. Эта трактовка обусловлена социальной
реальностью, в которой еще сохраняются патриархальные взгляды. Что же касается видеопоэзии,
то в ней мужчины и женщины представлены в самых разных ракурсах (это могут быть как сами поэты, так и актеры), но в качестве обнаженной натуры фигурируют только женщины. Как, например,
в клипе У. Заворотинской «Кольцевая» (http://www.
youtube.com/watch?v=LBB4SuSUr9c) мы видим
обнаженную девушку на фоне карты московского
метро. Другой пример – клип Аси Немченок «Тело»
(http://www.youtube.com/watch?v=wp5uMWID56Y),
где женская грудь раскрашена в виде глаз. Такой
образ уже нельзя интерпретировать как исключительно эротический, скорее женщина представлена как объект художественного творчества — ее
тело используется вместо холста. Можно предположить, что автор не ставила первоочередной
задачей доставить эстетическое удовольствие
мужской аудитории, скорее этот жест можно интерпретировать как форму эпатажа и творческого
самовыражения с помощью использования техники боди-арт.
Но наиболее показателен в этом плане
клип У. Заворотинской «Выходила Маня замуж»
(http://www.youtube.com/watch?v=TWLsd9SvmX4),
где мы можем обнаружить сразу несколько штампов: обнаженная женщина готовит еду. Но такой
обыденный процесс, как приготовление пищи
представлен несколько необычно: приглушенный
свет с красноватым отблеском, нарочито медленные, не лишенные театральности, движения актрисы, она не разрезает, а разрывает мясо, затем
крупным планом показана капля крови, стекающая
по белой эмалированной миске. Все это напоминает эстетику фильмов ужаса и вызывает диссонанс
у зрителя, происходящее на экране больше похоже на фарс. С точки зрения психоаналитического подхода Малви к анализу кинематографа этот
сюжет можно интерпретировать как выражающий
двойственную природу женщины. С одной стороны
ее созерцание вызывает у мужчин удовольствие, с
другой — неосознанный страх, так как в формировании «патриархального бессознательного» женщина символизирует угрозу кастрации [3, c. 281].
Разумеется, это только один из возможных вариантов трактовки данного клипа.
В видеопоэзии стереотипные образы могут
встречаться также и при репрезентации мужских персонажей, в том числе и «со знаком минус». Как, например, в клипе В. Емелина «Осень
на Зеречной улице» (http://www.youtube.com/
watch?v=q10oamGGy4A). Поэт идет по нарисованной улице мимо серых многоэтажек и магазинов,
где ему то и дело встречаются мужчины с откровенно уголовной внешностью и так называемые
гопники – вполне узнаваемые, можно даже сказать
классические, типажи. Эти образы представлены
в виде вырезанных фотографий, как часть пейзажа, отражающего изнанку социальной действительности – деградацию нации. Другой, более
нейтральный, мужской образ представлен в клипе Э. Кулёмина «Транспорт» (http://www.youtube.
com/watch?v=_8H_QL83U0M), где поэт боксирует в экран красными перчатками с фрагментами слова
«транспорт», в конце возникает слово «аут». Здесь
мы видим символический образ, олицетворяющий
маскулинность, т.к. бокс традиционно считается
мужским видом спорта, он довольно жесткий и
требует от спортсмена большой физической силы
и выносливости. Кроме того, это всегда личное (а
не командное) состязание, дающее возможность
мужчине продемонстрировать свое превосходство
и добиться славы.
Мы обозначили лишь некоторые тенденции в развитии видеопоэзии в рамках гендерной проблематики. Этот молодой и перспективный жанр
предоставляет множество возможностей для
творческого самовыражения поэта и визуальной
интерпретации текста, но в то же время сохраняет многие гендерные стереотипы, которые часто
выражены ярче, чем в письменном тексте, из-за
наглядности использованных визуальных образов.
Примечательно, что поэты, и творческие люди
вообще, обладают нестандартным мышлением,
часто склонны к девиантному поведению и к неприятию общепринятых социальных моделей, что
как следствие может выражаться в их отрицании
и в выборе нетривиальных поведенческих стратегий, что возможно обусловлено глубоким чувством
внутренней свободы. Несмотря на это, как было
показано выше, гендерные стереотипы в видеопоэзии встречаются довольно часто. Очевидно, это
отчасти объясняется влиянием культурной среды
и социальной реальности, которые всегда так или
иначе находят отражение в творчестве, кроме того
видеопоэзия, как родственный кинематографу
жанр, наследует и некоторые киноштампы. Традиционные, патриархальные ценности и модели
поведения настолько сильны в российском обществе, что даже творческие люди, готовые иногда выступать в роле провокаторов и бунтарей, в этой сфере предпочитают быть консерваторами.
Вместе с тем, многие клише подчас находят оригинальную и неожиданную художественную форму
(например, женская фигура, сложенная из овощей). Таким образом, видеопоэзия затрагивает существенные аспекты идентичности современного
человека, реализующего себя в мультикультурном
мире. Думается, что она обладает большим, еще в полной мере не реализованным потенциалом, поэтому так интересны новые тенденции в развитии
этого жанра.
Список литературы:
1. Давыдов Д. Видеопоэзия как феномен и как
разнообразие практик// http://videopojezija.ru/stat/
videopoeziya-kak-fenomen
2. Костюков Л. Поэтиеский клип как явление литературы// http://magazines.russ.ru/arion/2006/3/
ko30.html
3. Малви Л. Визуальное удовольствие и нарративный кинематограф// Антология гендерной теории. – Минск: Пропилеи — 2000. — С. 280–297.
4. Ушаков А. Видеопоэзия — история и перспективы// http://gvideon.com/post/615.html
5. Ярская-Смирнова Е.Р. Гендер, власть и кинематограф: основные направления феминистской
кинокритики// Журнал социологии и социальной
антропологии. Том IV. № 2 — 2001.
G
137
ГВИДЕОН 11
журнал Русского Гулливера
www.gvideon.com — видеоприложение к журналу
http://gulliverus.ru/gvideon/ — электронная версия журнала
http://russgulliverus.lifejornal.com —хроника Р.Г.
Руководитель проекта — Вадим Месяц
Главный редактор — Андрей Тавров
Редколлегия номера:
Марианна Ионова, Валерий Земских, Лера Манович, Екатерина Перченкова
Макет: Валерий Земских
Рисунки Филиппа Кириндаса
Филипп Кириндас родился в 1976 г. в Ленинграде. Поэт и художник, занимается живописью и графикой. Публиковался в журналах
и антологиях. Стихотворения переведены
на английский и итальянский языки. Работы
выставлялись в петербургских галереях и на
коллективных выставках. Живопись и графика находятся в частных собраниях России, Италии, Южной Кореи, Канады, США,
Японии и Китая.
НП Центр Современной Литературы
119999 Москва, ул. Вавилова, 38
Издательство «Русский Гулливер»
Тел. +7 (495) 159-00-59
E-mail: russian_gulliver@mail.ru
http://www.gulliverus.ru
Подписано в печать 10.02.2015
Формат 200·×·275
Заказ №
Отпечатано с готового оригинал-макета в типографии Cherry Pie
112114, Москва, 2-й Кожевнический пер., 12
Автор
vdoroge
Документ
Категория
Без категории
Просмотров
9
Размер файла
15 141 Кб
Теги
гвидеон
1/--страниц
Пожаловаться на содержимое документа