close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

Гвидеон 12-13

код для вставки
ÃÂÈÄÅÎÍ 12/13
поэзия в действии
2015
Гвидеон
журнал Русского Гулливера
Вадим Месяц (руководитель проекта)
Андрей Тавров (главный редактор)
Редколлегия номера:
Валерий Земских, Марианна Ионова, Лера Манович,
Давид Паташинский, Екатерина Перченкова
Макет: Валерий Земских
Фото: Давид Паташинский
ISBN 978-5-91627-166-9
© Русский Гулливер, 2015
© Центр современной литературы, 2015
© Гвидеон, 2015
Содержание
От руководителя проекта:
Вадим Месяц. АПОФЕОЗ БЕСПОЧВЕННОСТИ
(Двенадцатый манифест «Русского Гулливера») . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6
Колонка главного редактора:
Андрей Тавров. БОЛЬШОЙ ГИПНОЗ И НЕДОСТАТОЧНАЯ ИДЕНТИЧНОСТЬ . . 7
ПОЭЗИЯ
Евгения Изварина. В ОЛОВЯННОМ СТАКАНЕ ТВОЕ ВИНО…. . . . . . . . . . . 9
Лада Пузыревская. БЛЮЗ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ. . . . . . . . . . . . . . . . . 12
Андрей Болдырев. КАФЕ «ПЕЧОРИН». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 15
Вера Зубарева. ОТТИСК ЛУНЫ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 18
Арон Липовецкий. И ВОЗВРАЩАЕТСЯ ВЕТЕР . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 20
ПРОЗА
Алексей Антонов. АЗЪ ЕСМЬ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 24
ГЕРОЙ НОМЕРА: ФЕРНАНДО ПЕССОА
Геннадий Клочковский. МИСТИФИКАЦИОННЫЙ ИМПУЛЬС
ФЕРНАНДУ ПЕССОА. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 31
Фернандо Пессоа. СТИХОТВОРЕНИЯ. ПРОЗА. . . . . . . . . . . . . . . . . . 40
Владислав Абдулов. ФЕРНАНДО ПЕССОА И ЦАРСТВО СВЯТОГО ДУХА . . . 54
ПОЭЗИЯ
Илья Данишевский. ПЕРВОПРОХОДЕЦ МЁРТВОЙ РЕКИ. . . . . . . . . . .
Наталия Черных. ЕДИНЫЙ МИР, ЕДИНЫЙ ЗВУК . . . . . . . . . . . . . . . . .
Екатерина Завершнева. НАПРОСВЕТ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей Золотарев. НЕВЕЧЕРНИЙ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Андрей Дмитриев. ЖИВОЙ, КАК ИЕРОГЛИФ . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Михаил Погарский. ПОИСКИ ДОМА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
59
65
70
73
75
77
ПОЭТИКА
Вадим Месяц. «С СЕРЕБРЯНОЙ ЛОЖКОЙ В РУКЕ…» Лоскутный мемуар. . . 84
Николай Болдырев. НАЧАЛО ЖАНРА. НА ЛЕСТНИЦЕ . . . . . . . . . . . . . . 93
ЦИТАДЕЛЬ
Мартин Хайдеггер. ИСТОК ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТВОРЕНИЯ (ФРАГМЕНТ). .
. . . . . . . 96
ПОЭЗИЯ в действии
«Русский Гулливер» на горе Мегиддо. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
G
4
ПРОЗА
Екатерина Брезгунова. ЧУЖОЙ МАЛЬЧИК.
ГРАЖДАНКА ГЕЙДЕЛЬБЕРГ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 102
Оля Калмыкова. СВЕТКА. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 108
Артем Татаринов. ЗА СТЕКЛОМ. БОГ, КОТОРЫЙ НЕ ПРИДЕТ. . . . . . . . 109
Даша Иванова. ЗАМЕТКИ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 111
ПОЭЗИЯ
Сергей Бирюков. ГЛАГОЛ УПРЯМЫЙ (фрагменты монооперы «2013»)
ТЕХНЭМАНИЯ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 113
Александр Тенишев. Я В НОЧИ ОГНЕМ БЕНГАЛЬСКИМ ГОРЮ. . . . . . . . 116
Роман Перельштейн. СТАРАЯ ДОРОГА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 120
Ярослав Пичугин. ТОЧКА МОЛЧАНИЯ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 122
Алексей Доронин. ГОРОД СВЯТОГО ПЕТРА. . . . . . . . . . . . . . . . . . . 124
Максим Гликин. КОКТЕБЕЛЬСКИЕ МОТИВЫ. . . . . . . . . . . . . . . . . . 126
Екатерина Оленина. БЕСПРИЧАЛЬНАЯ ОСЕНЬ. . . . . . . . . . . . . . . . . 128
ПРОЗА
Егана Джаббарова. ИМЯ СУЩЕСТВИТЕЛЬНОЕ. . . . . . . . . . . . . . . . . 130
Дмитрий Калмыков. ТРЕТИЙ РАЗ. КАРП. СПИЧКА. МОМЕНТ ЖИВОГО. . . 133
Евгений Сулес. ОБЕТ. D O M I N I C A N E S (псы Господни). . . . . . . . . . . 142
Nатьяна Шереметева. ЩЕНОК (Летний этюд). ПУБЕРТАТ. . . . . . . . . . . . 147
ПОЭТИКА
Кети Чухрукидзе. ВОРТЕКС: ДЕЙСТВИЕ КАК ФОРМА . . . . . . . . . . . . . . 152
ПЕРЕВОДЫ
Алексей Афонин. Переводы с французского и старофранцузского
ЖАК БРЕЛЬ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 158
ПОЛЬ ВЕРЛЕН. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 159
ЖАК ПРЕВЕР. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .159
ДВЕ ФРАНЦУЗСКИЕ НАРОДНЫЕ ПЕСНИ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 160
Из современной английской поэзии. Рубрику ведет Валентина Полухина.
ВЕНДИ КОУП (пер. Марины Бородицкой) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 162
G
5
«Русский Гулливер» радикальми. Она — и не мать, и не мачеха.
От руководителя
но меняет свою творческую
И не математика. Да здравствует
проекта
и издательскую политику и
новая сингулярная точка отсчета,
отворачивается от большого
зияющая пустота мира. Ультраискусства. Писателей, поэтов и издателей хваавангард смыслов и форм. Сила, энергия, светает без нас. Каждый из них несет в себе новый
жесть прямого восприятия.
мир, имеет свою аудиторию поклонников и скоро получит Нобелевскую премию. Теперь мы Мы призываем быть безвкусными. Вкус — это очебудем публиковать только друзей «Гулливера»
редная концепция, ловушка для дураков. Мы
по всем правилам коррупции и кумовства. Мы
отказываем интеллигенции в способности на
должны идти в ногу со временем. Если вы не
аутентичную экзистенцию и творчество. Интелверите в то, что поэзия может изменить мир, и
лигенция в литературе — нелепый биологичебоитесь негра с красной бородой, вас ждут друский эксперимент. Аристократия выродилась
гие издательства. «Гулливер» относится к литеи исписалась, жреческий опыт превратился в
ратуре утилитарно. Нас интересует только то,
терапевтическую практику. Мелкая и крупная
что помогает выжить. В трудный и далекий путь
буржуазия слишком корыстна. Студенчестне берут ничего лишнего. Барочность — удел
во инфантильно. Пролетариат и крестьянстсемейной оседлости. Минимализм средств и
во слишком много пьют. У нас — своя выгода.
чувств тождественен логике выживания.
Русская выгода воздухоплавателей и прибыль
Мир разделился на строго обозначенные формапоэтов отличаются от всех остальных! Мы не
ты. Они могут существовать друг без друга, но
ставим на успех, выгоду и поощрения. Дети дов целом образуют самодостаточную систему,
школьного возраста и торговцы невидимыми
в которой нам делать нечего. Форматы и тренавтомобилями — движущая сила истории. Мы
ды ведут к расщеплению сознания. Во имя
ставим на них.
единства мы сужаем
Мы не надеемся на
нашу веру до размеметр и не полагаемся
ра чечевичного зерна,
на его отсутствие. Тольотворачиваясь как от
ко музыка бытия имеет
переменчивой моды,
смысл. Мы рифмуем
так и от твердых основ
периоды речи и жизни,
Двенадцатый манифест
бытия.
а не слова, не концы
«Русского Гулливера»
Мы никогда не присягали
строк — фразы и куски
никакой традиции —
времени, видимые и нетрадиция рождается здесь и сейчас. Поэтому
видимые. Видимая рифма соответствует невимы считаем необходимым выход из русской
димому слову. Но именно в них — мощь созидаклассической просодии, западной просодии
ния. Прибегай к смысловому жесту, он уточнит
в ее европейском и американском вариантах,
слово. Слово можно обмануть — жест нельзя.
преодоление мусульманского орнамента и обСтихи должны быть просты и функциональны,
манчивой дальневосточной мудрости. Мы сокак автомат Калашникова; телеграфный стиль в
знательно теряем почву под ногами и склоняпрозе лучше всего передает весть.
емся над пропастью во ржи. Ничего серьезного Ватники и укропы, чурки и абажуры, пиндосы и гейна свете нет: тем более в литературе.
ропейцы, солдаты и матросы приглашаются на
Мы должны избавиться от всех икон современнобал. Приносить и распивать спиртные напитки
сти, пустить их по реке в Северный Ледовитый
разрешается. Какой еще катарсис? Мы только
океан. Тоталитарные иконы. Либеральные икоза татарсис! Каменный гость стоит у вашего
ны. Православные и католические. Мы призыпорога! Медный всадник скачет за нами по пяваем к искажению, а не к уточнению смыслов.
там! Мартовский заяц стучит чашкой о стол. БеИскажай! Искажай бытовую действительность,
лоснежка выводит на охоту семь безжалостных
и ты выйдешь к сути. Искажай мировую культугномов! Свободу Русскому Гулливеру. Мы не
ру — она обросла невежественными трактовкабоимся негра с красной бородой!
АПОФЕОЗ
БЕСПОЧВЕННОСТИ
Вадим Месяц
Ноябрь 2014, Новодарьино
G
6
Как-то я выступал на вечере
газет, телевидения, просто
Колонка
памяти Натальи Горбаневневидимой пульсацией — всех
главного редактора
ской — и захотелось рассвоих участников.
сказать об уроке, который она преподала мне,
Идея, овладевшая массами, становилась огромсама о том не подозревая.
ной силой, по выражению, кажется, Маркса,
В конце августа 68-го года я стоял на верхней плоповторенному потом Мао Цзэдуном. Но я бы
щадке у остановки фуникулера, что возил отдобавил к этому высказыванию еще одно слодыхающих военного санатория от корпусов на
во — гипнотической. Идея, овладевающая маспляж и обратно; ждал, когда придет моя знасами, становится гипнотической силой болькомая Ева, девушка из Чехословакии. Над плошей, чем сила атомной бомбы.
щадкой возвышался столб с большими часами С этим я тогда разобрался и еще раз восхитился
и репродуктором. Пели птицы, пахло цветами,
способностью не быть загипнотизированным,
вдали синело море с барашками и глиссерами.
не поддаться коллективному гипнозу — НатаДевушка мне нравилась, и поэтому я ждал с нельи и ее друзей…
терпением, беспокойно поглядывая на часовые
Про психологию толпы много написано. Я никогда
стрелки. Ева запаздывала. И вот когда стрелка
не забывал кусочек из «Доктора Живаго», где
сделала еще один скачок вперед, что-то зашуртолпа бежит за человеком, готовясь его растершало в репродукторе, а потом суровый мужской
зать, но тот вскакивает на бочку и останавливаголос диктора произнес: «Сегодня наши войска
ет преследователей пламенной речью, и толпа
вступили на территорию Чехословакии»… Чем
зачарованно внимает его словам, но вот доска
дальше я слушал сообщение, тем больше припод его ногами вдруг ломается, пафос сбит, и
ходил к выводу, что Ева сегодня не придет. Сам
слушатели набрасывается на свою жертву. Толпо себе этот факт меня интересовал намного
па пережила два вида загипнотизированности,
больше, чем звучащее сейчас из репродуктора…
и победил первый. Но даже если бы доска не
Намного позже я узнал, что в те же дни на Красную
сломалась и победил второй — то он все равно
площадь вышли нескольобладал бы статусом гипноко человек с протестом
тичности. Оба действия толпротив вторжения Советпы были гипнотичны.
ских войск в ЧехословаИ вот, сделав это открытие по
кию. Еще позже по Раповоду гипнотической сущдио Свобода я услышал
ности больших сообществ,
звенящий голос одного
однажды я сделал и второе.
из участников демонСуть его в следующем. Мастрации — Натальи Горбаневской, услышал ее
лые сообщества (тренды в литературе, напристихи, которые мне очень понравились. В тот
мер) обладают не меньшей, а иногда и даже
день, когда она вышла на свою демонстрацию
большей степенью гипнотичности. Неважно,
протеста — в отличие от меня — факт вторжекаков социальный статус этих сообществ — это
ния для нее оказался настолько важен, что она
может быть кратковременная община бомжей
рискнула всем, чтобы выразить неприятие слуили длительная — библиофилов, националичившегося. Противопоставить себя огромной
стов или либералов, поклонников певца Баобщности, сплоченной идеологии, обладаюскова или приверженцев того или иного стиля
щей огромным суггестивным влиянием на всех,
поэтического творчества — все эти сообщестживущих на территории СССР и даже дальше —
ва гипнотизируют своих участников не меньше,
для этого надо было обладать огромной степечем сообщества тоталитарные. И сообщество
нью незашоренности, расколдованности, своправозащитников парадоксальным, но и логибоды от массового гипноза.
ческим образом может быть подвержено тому
Со временем этот акт мужества поражал меня все
же гипнотическому смещению реальности, что
сильнее, но еще больше — факт неподвластнои сообщество их противников.
сти массовому гипнозу советской идеологии. Вот Андрей Тавров говорил об опасности сообА гипноз был силен. Мы все шли к коммунизму,
ществ — сказал после моего выступления один
хоть иногда посмеивались по этому поводу, но
очень уважаемый мной поэт и переводчик. —
шли. Даже на пляже, помню это ощущение преА что плохого в нашем сообществе собравшемкрасно, кто-то мог мне нравиться или не нрася здесь в память о замечательном поэте и правиться, но я всем телом ощущал, что все мы,
возащитнике?
присутствующие здесь, идем к одной цели — — Ты не говорил об опасности сообществ, — прои это было очень сильное, позитивное и даюкомментировала шепотом Марианна Ионова —
щее внутренний комфорт ощущение. Огромная
ты говорил об опасности гипноза сообществ.
машина государства, представляющая из себя, И она была права.
как все на свете — от камня до галактики — ви- Конечно, в самих сообществах нет ничего плохого.
брационную энергетическую сущность, работаМы живем в социуме, и социум всегда обрала 24 часа в сутки, пропитывая согласной энерзовывал и будет образовывать те или иные
гией плакатов, разговоров, радиопрограмм,
объединения. Опасность в способе самоиден-
БОЛЬШОЙ ГИПНОЗ
И НЕДОСТАТОЧНАЯ
ИДЕНТИЧНОСТЬ
G
7
тификации, о котором так прекрасно написал
Ален Бадье в связи с израильско-палестинским
конфликтом, отметив, что нахождение идентичности, как и самоидентификация по национальному признаку, ведет (и приводила уже) к
катастрофе. Если я определяю себя самого по
признакам принадлежности к тому или иному
сообществу или делу — я неминуемо вступаю
на территорию гипноза. Эти сообщества могут
образовываться по признакам национальным,
политическим, этическим, поэтическим — неважно. Важно то, что идентифицируя себя самого в связи с кратковременной или долговременной принадлежностью к ним — я теряюсь в
пространстве гипноза.
До Бадье об этом прекрасно писал Бердяев, говоря, что человек — больше национальности,
больше государства, больше армии, больше
партии. Что его идентичность не связана с этими сообществами. Она связана с его изначальной природой, с его первоначальной сущностью.
Чтобы отвлечь своих участников от этого факта,
любое сообщество прибегает к апробированным приемам — захвату внимания. Очень интересно, как проделывает этот фокус сообщество
мегаполиса, членами которого мы являемся
по факту. Понаблюдайте за лицами в метро. Я
почти не встречал лиц расслабленных, благожелательных, спокойных. Большинство держит
в руках какую-нибудь дорогостоящую электронную игрушку и что-то с ней делает. Человека нет — его внимание захвачено тем, что ему
предлагает изобретение мегаполиса — айфон
(чаще всего немудреную игру), и человек уходит, послушный, как жеребенок в поводу, во все
эти пестрые чепуховины. И таких в вагоне метро иногда больше половины. Остальные обходятся «невидимым айфоном», мыслями и заботами, которые без остановки крутятся в их уме.
Люди не видят друг друга, не ощущают себя, по
большому счету их нет. Сообщество организовано как раз по этому принципу — его члены за
успокоительный факт принадлежности к чемуто большему питают систему своей энергией,
силами, готовностью потерять себя, потерять
G
8
ощущение своей истинной природы, вообще об
этом не вспоминать.
Это гипноз.
Можно выйти из-под его власти, имея дело с большим сообществом, и не заметить, что ты попал
в его же объятья в сообществе малом. Можно
выйти из-под власти гипноза «несправедливого», «злого» сообщества — и незамедлительно
оказаться по власти гипноза «доброго», «справедливого» сообщества. Суть в том, что и в первом, и во втором случае человек теряет себя.
Суть в том, что обретая себя, он перестает делить сообщества на плохие и хорошие. И это
единственный выход — состоя членом сообщества, не терять осознавания своей первозданной природы, не терять самого себя. Быть не
загипнотизированным. Быть с иллюзией, а не в
иллюзии. Это трудно.
Это очень непопулярное в глазах окружения действие. Ты за евро-майдан или против?
Знаете, для меня это неправильный вопрос. Это
вопрос из области гипнотической реальности,
и его мне задает через своего представителя
сообщество, где люди благодаря ему утратили
себя (на время, надеюсь). Для меня правильный
вопрос — ты сейчас под гипнозом сообщества
или осознаешь свою истинную природу — человека, творца, неназываемую и бесконечную
свою сущность? И как только ты ее осознал,
многое из того, что недавно было пафосом и
смыслом твоей жизни — предстает ребяческой
игрой, инфантилизмом, занятием, не имеющим
никакого смысла.
Когда колокол звонит по одному из нас — а это однажды происходит — в дальнее путешествие
отправляется не членство в той или иной организации, не твоя армия, не твое тоталитарное
государство, не твоя оппозиционная партия и
даже не твоя семья или любимая — ты сам. И
хотя бы поэтому стоит увидеть еще во время
жизни — не каков твой враг, не какова несправедливая социальная власть — а каков ты сам.
И не забывать об этом, где бы ты ни был. Вполне возможно, что это открытие преобразит весь
твой мир.
Андрей Тавров
ПОЭЗИЯ
Евгения ИЗВАРИНА
В ОЛОВЯННОМ СТАКАНЕ ТВОЕ ВИНО…
***
Вино велело чёрту кланяться —
бутылку ставя на корму,
цыгане скрещивают пальцы,
потоки шёлка в полутьму
струятся из волос наяды,
и там, где лента солона —
морских течений перепады
из рыбы делают слона
(как для детей — из одеяла,
а в складках — ветер и луна…) —
чтобы на слоне земля стояла,
как штоф тяжёлого вина,
и возле автомагистрали,
худые руки разбросав,
в сухой траве цыганки спали
на серебристых волосах…
Евгения ИЗВАРИНА родилась в Челябинске-65 (ныне Озёрск), окончила Челябинский государственный институт
культуры по специальности библиотекарь-библиограф, работает журналистом в газете Уральского отделения РАН
«Наука Урала». Член Союза писателей
России, лауреат премии им. Бажова, автор семи книг стихотворений, публиковалась в журналах «Урал», «Новый мир»,
«Север», «Знамя», «Волга», «Гвидеон»,
«Звезда» и др.
***
Те, кого мимо могилы провёл азарт,
говорят, что если колоду карт —
гадательную — тасует слепой игрок,
то фигурные карты меняют пол, остальные — срок
службы атласных кусочков картона...
и жизни тех,
кому по сердцу тихий смех,
различимый за шорохами, потрескиванием свечи,
тех, чьи ладони сухи и горячи,
кто хотел бы — не знать, но надеяться чуть смелей
на будущее своих непостроенных кораблей.
...Со двора смотрят звёзды, снега тяжелы, седы...
В перепончатых отпечатках за домом легко опознать следы
зверей, что овчинку неба облизывают огнём,
пахнет йодом и солью,
слепой говорит: «плывём!»
***
да скроют гнилостный раскоп
плоды невинности аминь
так в алом выдохе песков
в подземном холоде пустынь
проходит юноша-солдат
не замечая гиблый грот
вдыхая розы аромат
листая Торы перевод
не с позволенья полутьмы
не листопадом сквозь войну
но тем же чудом что и мы
лишь пожелавшие ему
G
9
***
***
Меняется-мнится рядышком — не жемчужная ли
одышка
измороси на волосах, на коже?
...В белом огне просушка,
фотографическая вспышка —
у тысячи горожан и у слепцов тоже
под веками — тысяча тел для одной Годивы:
мудрость и чувственность, подвигающие горы,
птички, вылетающие (вышибающие объективы) —
с головой черепахи и голосом мандрагоры....
Каждый миг — самозваный бог,
сретенье всех дорог.
***
Те, кого мимо могилы провёл азарт,
говорят, что если колоду карт —
гадательную — тасует слепой игрок,
то фигурные карты меняют пол, остальные — срок
службы атласных кусочков картона...
Козырь везения — каждый миг.
и жизни тех,
кому по сердцу тихий смех,
различимый за шорохами, потрескиванием свечи,
тех, чьи ладони сухи и горячи,
кто хотел бы — не знать, но надеяться чуть смелей
на будущее своих непостроенных кораблей.
дикие звери луну катают,
обмахивают хвостами...
...Со двора смотрят звёзды, снега тяжелы, седы...
В перепончатых отпечатках за домом легко опознать
следы
зверей, что овчинку неба облизывают огнём,
пахнет йодом и солью,
слепой говорит: «плывём!»
***
В ночь на Крещение снег солонее втрое… —
сердце учили верить во всё такое
не сказки,
не книги,
не слёзы
и даже не
твоя любовь, повернувшая к тишине
все слова лицом и сияньем — все зеркала.
…Сердце в ладонь ложится как пиала,
переполненная лазурью, сиянием лунных смол —
ты такого вина не пробовал и не знал,
пока три луны не взошли на один престол,
и четыре эскадры не вплыли в собор-вокзал,
и под Розой флагманы их не сошлись крестом…
G
10
Остынь до рассвета,
отболи —
где переливы-ковыли,
расшитые жемчугами сплошь,
просыпаешься —
пробуешь —
хорош
пастуший хлеб на костре из книг…
***
...по осенней земле (как раз такая,
чтоб лучшей и не искали)
Дикие травы саванны
перечисляет низкий голос —
здесь нет таких, сквозь пыльцы туманы
не позовёт никто нас.
Что же ты заходишь в поток, готовый
врасти в эту скорость позвонками?
Что же низкий голос за красной шторой
на заре не смолкает?..
***
Сергею Ивкину
Взор — малинов,
шёпот — бирюзов:
— Любишь — так возьми с Моих возов
запах рыбы и весла замах,
лодки, что наколоты впотьмах
звёздами нейтральной полосы,
Гидры восходящие часы
над часами Ворона и Пса,
перекошенные голоса,
перевёрнутые стопари,
поле покаяний на пари,
море погребений на миру…
Я не выбираю,
я беру.
***
***
Солнечный шторм.
Полный вперёд.
Семисвечник твой — яблоня, тополь, бук,
в оловянном стакане твоё вино —
дерево, что заламывает шесть рук,
опуская одну — на дно
озера, прячущего огни:
молодой лёд веточкой отгони:
окна лазури,
кружится голова,
семь королей служат мессу на берегу,
еле держишь охапку мечей, едва
видишь — костры в снегу…
Масло небес.
Облачный жмых.
Как назовёшь —
так поплывёт:
муки святых —
счастье живых…
***
Геннадию Каневскому
аэролюди ричмонда и гжатска
складной стакан походная кровать
кукушки клио нам велят рождаться
а пчёлы персефоны умирать
смотри где жерновам небесных гаек
ни станиоль ни глина нипочём
не боги дирижабли обжигают
а крылья пчёл
***
сновиденья краше
обиды реже
только чайки
одни и те же
от шеола
до шаолиня
скормишь им сердце
попросят имя
***
из опия опала янтаря
сбивают масло дочери царя
у маслобоен вымотавши срок
стихают стоны падающих с ног
и знаешь царь спокоен за семью
снимая с масла тела кисею
***
...остаёмся там же,
но верим реже
стечениям и событьям —
их и бережность не удержит,
так полотно по нитям
ночь распускает.
...Что наутро
вновь соткано — то и свято.
...Когда прикасаешься к чему-то —
меняешь своё когда-то.
***
единственных
не удержать слезами
сражённые
не помнят об игре
служение
круженье
осязанье
что пастбище овечье на заре
туманы счастья
колокольцы лета
парящий пепел
плавающий лёд
задень во сне
чтоб точно — без ответа
забудь скорей
тогда — произойдёт
G
11
Лада ПУЗЫРЕВСКАЯ
БЛЮЗ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ
не поверишь
Не поверишь, но по-прежнему светает
раз в году, по обещанью — суше, реже
дело тёмное, и осень — не святая,
выплавляет из-за острова на стрежень
тьмы героев, испокон литературных —
попирая без затей гипрок залива,
балансируют на стоптанных котурнах,
подбирая судьбы в рифму прозорливо.
Нам лелеять бы без устали да нянчить
безутешных их, по сумракам разлитых,
но при деле мы давно, восторг щенячий —
вон кораблики пускаем, как же злит их
флот потешный — эко в воду наглядели
отражений, оступившихся на остром
слове. К слову, он буксует на пределе,
ватный ветер, прикрывая чудо-остров.
Здесь и кануть легче лёгкого картинно,
много надо ли смирительного счастья?..
Между тем рукой подать до карантина —
так бинтуешь спящим ангелам запястья
всё нежнее да покрепче, всё напрасней,
между строчек уж такого накроили —
многих прочих не спасти, не на крови ли
этот храм, куда летели как на праздник.
Лада ПУЗЫРЕВСКАЯ родилась в
Новосибирске, выросла на Дальнем Востоке, жила в Новокузнецке, Санкт-Петербурге. Окончила
Новосибирскую Государственную
Академию экономики и управления. Автор книг: «Маэстро полуправды не всерьёз» (2004, Новосибирск) «время delete» (2009,
Санкт-Петербург),
«Последний
десант» (2010, Таганрог). Печаталась в журналах: «Нева», «Сибирские Огни», «Дети Ра», «Ковчег»,
«Южное Сияние», «Эдита» (Германия), «Камертон» (Иерусалим),
«Дальний Восток» и др. Член Южно-Российского союза писателей
и Международного союза писателей «Новый современник».
Ни за страх, так хоть по совести рыдали,
не проснуться им уже, а не напомнишь —
так и сгинут в ночь нестройными рядами,
раз никто не научил позвать на помощь.
колыбельное
G
12
Ночь, распятая без затей, слов горячечных одержимость —
Боже, миленький, подержи нас до рассвета на высоте.
За блескучего льда стеной — миллионы цветочков аленьких,
ты держи нас, держи как маленьких
в этой сказочке жестяной,
где тягучая снов нуга в небе сумеречном желейном —
рук протянутых не жалей нам, не проснувшимся наугад
у последней своей реки. Между прошлым качай и будущим
всех изнеженных снежным чудищем одиночеству вопреки.
никто никогда
1
Битый час как зачахшею розой ветров
бредят гончие в кольцах Сатурна,
мы с тобой остаемся в ослепшем метро,
беспризорники мы, десантура.
Сквозь краплёное эхо никак напролом,
но залётная, будь ты неладна,
бледнолицая полночь встаёт на крыло,
намотала нам впрок Ариадна.
Вьются блики заманчивых гиперборей
в запыленных витринах Пассажа —
молча сдайся на милость и переболей,
на реликтовый сумрак подсажен.
Не блажи, не пойдут блиндажи на дрова,
крепче крепа созвездий короста,
и всего ничего — лишь конверт надорвать,
и прощай, разлинованный остров.
Вместе скинемся — станет нам архипелаг,
и Мальдивы считай, и Спорады,
поднимая на флаг запыленный good luck,
восставая чуть свет из парадной.
Где выходишь в народ, понемногу живой,
завещая другим — да авось им
будет проще тащить свой ковчег гужевой
вещих песен, прописанных в осень.
2
Хоть какую судьбину с весны замастырь —
к ноябрю, всё едино, сплывёт за мосты,
где в законе сквозняк ледовитый
беззастенчиво крошит асфальт и гранит,
мой хороший, хоть тысячу слов оброни —
пропадут ни за грош. Не дави ты
несогласные буквы — хоть чем их секи,
только нам не с руки забивать в косяки
безударные сны на панно там,
где кислотный залив, сам себе падишах,
бронзовеет бесстыдно в чужих падежах
помертвевшей воды, как по нотам.
Всё едино — небесный смотрящий де Сад
нас на пару отправит в последний десант —
сколько можно сидеть взаперти, но
позывной твой, запальчиво отшелестев,
не взметнётся искрою на жёлтом листе —
сорван голос. Не плачь, Робертино.
По охрипшим звонкам двери не нумеруй,
пусть последнее дело краснеть на миру,
пусть настырно теряю ключи я,
пусть не ссудят тепла ни Сенат, ни Синод,
но последняя страсть не сорвавшихся нот —
колыбельная. Santa Lucia.
3
Засыпай же. Большой засыпает проспект
белым шумом почти тополиным —
ни закат не распят, ни рассвет не распет,
но не время читать тропари нам.
Пусть вовеки серебряных век не поднять,
не вписавшись в чужие полотна,
но бывало, по-братски подбросишь огня —
и вскипит под асфальтом болото.
Здесь фехтуют с тенями вслепую, сиречь
в пику всем словарям и канонам
вольно льётся под камень невольная речь,
только нам не дано. Не дано нам.
Город гулких чернильниц и метких тавро,
пядь за пядью по памяти сдан ты,
тонет ветреный шепот в колодцах дворов,
то не дремлют стихи-секунданты.
Рифму на посошок не сотрёшь в порошок,
льнут к колоннам покладисто ростры —
Никогда?.. Никогда. Хорошо?.. Хорошо.
Вряд ли в сумерках дело — да просто
ниоткуда никто умирать не пришел
на Васильевский остров.
каста
Где саду цвесть — белеет остов,
а мы краснеем для контраста,
лазутчики из девяностых,
нас — каста.
Неприкасаемая свора
в напрасной нежности жестоких
солдат, не вынесших фавора,
не стойких.
Так высоты все ниже градус,
и будто нет звезды позорней,
чем та, что выпала на радость
в наш лепрозорий.
Лечить отпетых нет причины,
и что в сердцах не налабай ты,
мы — сто пудов — неизлечимы,
нас килобайты.
В анамнезе — сто строчек в ворде
за тех, кто не успев наспамить,
за скобки вынесен — подводит
нас память.
Мы все еще online — на случай,
когда, забыв про чад и жен их,
провайдер свыше
свистнет
лучших
из прокажённых.
G
13
блюз до востребования
плохая сказка
хлещет сквозь пальцы черное молоко
ночь уползает прочь, не испачкав губ
вечер не вещий, если убит — сам глуп
Ведь не с нами цунами, что же трясет-знобит
поднебесный ковчег, стартующий в Урумчи,
и зазор между снегом и небом похож на бинт,
наливаясь пунцовым светом.
Молчи, молчи
спи, если сможешь — это не так легко
каркает ворон — вон он, карай, карай
вольному воля, слышишь — не умирай
плавленый морок, давленый виноград
вправленный ветер вымарал все шаги
тактика в такт, не в атаку ли там враги
это на нас так страстно натаскан град
вести с полей — мол, согнуты, как лоза
шельмой немеченой мечет и рвет гроза
сотую вечность пристально нас пасут
пастыри бродят с бредней наперевес
травка не забирает, тем дальше в лес
знать виноделов не отдадут — под суд
рвешь на бинты который по счету стяг
молча ревешь, а капли свистят-свистят
барин не едет, кто же найдет наш кляп
каменный гость в безбашенном шапито
гулкий сквозняк, крепчающий шепоток
брешь в небесах и только не надо клятв
хлопать холопам нечем — ни рук, ни ног
многие днесь проснулись, да ты не смог
G
14
про последний приют —
тут что не тюрьма, то скит,
а попробуй в сердцах надеждой не заболей,
окунаясь в чумные глаза лубяной тоски,
пропадая в краю непойманных соболей.
Лягушачья не меркнет слава — из кожи вон,
не святую являя заполночь простоту —
словно родинки, помертвевшие на живом,
огоньки за бортом, потускневших небес тату.
Пусть по жизни уже не светит, факир зачах,
поле лётное — словно вымерло — по прямой
переходит в трофейных сказочных кирзачах
безутешный царевич с бряцающей сумой.
Что невесел-то?.. Реквизита с чужих болот
нанесло на три сказки — лучше не городи
про залётные стрелы, волшебный автопилот
и застенчивых жаб, пригревшихся на груди.
По колено здесь всё — сугробы и горе. Впрок
только водка и хлеб, да вечная мерзлота
обесточенных глаз,
лёгкий флирт и тяжёлый рок,
да зияющий выход за борт — давай, латай.
Андрей БОЛДЫРЕВ
КАФЕ «ПЕЧОРИН»
Петровская элегия
В Петровском жили, за семь вёрст ходили
за коньяком в ближайший магазин.
Вы говорили о Мамардашвили.
Я пожимал плечами: ну, грузин…
Андрей БОЛДЫРЕВ родился в 1984
году в Курске. Окончил филологический факультет Курского государственного университета. Лауреат
Илья-премии, лауреат I ежегодного международного литературного
конкурса «Проявление», дипломант
X международного литературного
Волошинского конкурса (2012). Публиковался в коллективных сборниках «Новые писатели», «Планка»,
альманахах «Илья», «ЛАК», интернет-журнале «Пролог», журнале
«Сибирские огни». Живет в Курске.
И, возвращаясь по дождю обратно,
по грязи, оступаясь и скользя,
друг другу становились мы понятны
без слов. Но объясните мне, друзья:
как лето с нами горько распрощалось,
как за столом сидели вчетвером,
как вечерами небо разливалось
трёхзвёздочным — в стаканах — коньяком —
как это всё душа в себя вобрала,
не расплескав, покуда жизнь урок
судьбы и смерти нам преподавала,
который я так выучить не мог?
Зачем живу я с мыслями об этом?
Зачем, как дар бесценный, берегу
петровский луг, залитый ярким светом,
и белую лошадку на лугу?
Трогательное послание друзьям
Пустая тара, пачка сигарет
на подоконнике. Окно во двор детсада.
Вот Ходасевич — да, а Слуцкий — нет,
не интересен никому. Досадно.
Читали наизусть, поддав слегка.
Вот Слуцкий — нет, а вот Поплавский — кстати.
…А в небе плыли, плыли облака
как лошади, рыжея на закате.
А то купили б сладкого вина,
позвали бы девчонок, всё такое…
Бог с ней, с поэзией. Но если б не она,
когда еще так собрались бы трое?
***
Игорю Белову
В барах варшавских гуляя,
белое с красным мешать,
падать в объятия мая,
падать и снова вставать.
Улицы в зелени тонут,
дождь принимая на грудь.
К местным русалкам бы в омут
сердца да занырнуть.
Музыкой и чудесами
полнится город ночной:
словно Иван Сусанин
бродишь по мостовой —
и, как Страстная неделя,
ночь подойдёт к концу.
Встанешь один у отеля
на Збавичеля плацу.
Больше и некуда деться
в страшном пожаре зари.
Не говори, что сердцу
больно, не говори,
если внутри оборвётся.
Плачет душа-контрабас,
и навсегда остаётся
весь этот джаз, этот джаз.
G
15
В Варшаву
Ненаписанным стихам
Когда в предместьи так цветёт акация
и птицы упоительно поют,
что человек? — nieboszczyk na wakacjach* —
но тем милее наш земной приют.
Простите, что я вас не записал,
когда ко мне толпой вы приходили
незваные, когда я крепко спал,
когда — за вас же! — мы с друзьями пили.
Как вы честны, чисты, не измарав
собой листы, не становясь стихами,
как облака — легки. Как я не прав
был перед вами!
За вас! За тех, которые вовне
не вырвались, когда я пьяным взором
в ад близких провожал, оставшись мне
безмолвным силлабическим укором.
Особо если перебраться за реку,
в одном из местных баров выпить за
космическую музыку Манзарека,
курить, пуская смерти дым в глаза.
Мы знаем, что с рождения нам впарили
билет в один конец и что назад
дороги нет: в небесной канцелярии,
как ни крути, а визу не продлят.
Жизнь хороша, что стоит расплатиться
и выйти не оглядываясь. Мгла
всё поглотит, музы́ка прекратится
и ветер сдует пепел со стола.
Жизнь по-мещански грезит о высоком
и следует начертанному плану.
По вечерам с женою и ребёнком
хожу к фонтану.
***
Покуда истлевает сигарета,
я мысленно всё посылаю к чёрту:
опять бездарно прожитое лето,
свою работу,
Яблоня и вишня под балконом
зацвели так пышно, и опять
ночь нежна, и грубой лиры звоном
незачем пространство сотрясать.
На скамейке освещает пару
столб фонарный, звёздочка дрожит.
Человече, отложи гитару.
Никуда она не убежит.
***
М.Б.
Я помню, как исчезли все с танцпола,
басы колонок стихли за спиной,
как в сердце вновь ожившем закололо,
когда на твой я обернулся голос —
и ты явилась предо мной.
О, если бы мне что-то помешало
прийти туда, и если б не свела
судьба нас, ты бы музыкою стала,
не той, что целый вечер нам играла, —
той, что всегда со мной была.
G
*(польск.) мертвец в отпуске
16
***
усталый раб. Найти бы только средства
и навсегда с долгами рассчитаться,
на берег моря я замыслил бегство,
чтоб там остаться.
И так, в одну уставившийся точку,
иду. А моря нет, как не бывало.
Жена рукой поддерживает дочку:
чтоб не упала.
И всё земное меркнет на их фоне.
И закусив губу, чтоб не заплакать,
я нажимаю кнопку на смартфоне:
вот кадр на память.
Вот так выходит просто, безыскусно
запечатлеть мгновение детально.
И смутное подсказывает чувство,
что всё нормально,
что счастья быть не может без трагедий,
что мы его не замечаем сами,
что радости и горести, как дети,
растут с годами.
Пятигорск
Посреди аллеи на сырой скамье
скоротаю время, перед тем как мне
Кировским проспектом топать на вокзал.
Никуда на свете я не опоздал.
В этот час — как странно — ни души вокруг.
И дымится — в рваных облаках — Машук.
Водкой и нарзаном вечно утомлен,
в Цветнике играет вальс аккордеон.
Дождичек в апреле будет долго лить,
будто в самом деле некуда спешить.
Сесть в кафе «Печорин», заказать вина
и печаль земную осушить до дна.
Не пойми какого времени герой,
Пятигорск, прощаюсь навсегда с тобой
без тоски, без слова, без ненужных слез,
с белым растворяясь дымом папирос.
G
17
Вера ЗУБАРЕВА
ОТТИСК ЛУНЫ
***
Листа равнина как во время оно.
Ни зги не видно — небу не до звёзд.
Дождаться ли однажды почтальона?
Придёт ли долгожданных строф обоз?
Полозья строк то движутся, то стынут.
Задумался возница у свечи,
Мерцает букв обуглившийся иней,
И магия разгадана почти.
А за пределом полночи бумажной
Сосульки дремлет хрупкая свирель.
В ней излучает зимнее адажио
Стаккатных нот застывшую капель.
Скрипит перо (иль по снегу полозья),
Во мгле свеча белеет, как сугроб,
И воска оплывающего гроздья
Рождают в тонком пламени озноб.
Кружат листков исписанных метели.
Обратный бой часов. А вдалеке —
Полозьев ход земной и запредельный
Прокладывает снова путь к строке.
И ждут заветных писем адресаты,
И с ними снежный мир соотнесён,
И веруют в них пишущие свято,
И свет их указующий — на всём.
Вера ЗУБАРЕВА родилась в Одессе. Автор
17 книг, включая поэзию, прозу и литературоведческие монографии. Публиковалась
в журналах «Вопросы литературы», «Дружба
народов», «День и ночь», «Зарубежные записки», «Нева», «Новый мир» и др. Лауреат
муниципальной премии им. Константина
Паустовского, первый лауреат Международной премии им. Беллы Ахмадулиной и других
международных литературных премий. Главный редактор журнала «Гостиная», президент литобъединения ОРЛИТА. Преподаёт в
Пенсильванском университете. Пишет и публикуется на русском и английском языках
***
Читатель
Где-то там,
в тишине отдыхающих книг,
Где в укромном пространстве темнеющей полки
Жив мой путь,
по вселенским масштабам — недолгий,
Там читатель, творец моей жизни, возник.
Он родился из мысли о нём, и из всех
Самых лучших картин я его наделила
Появленьем, чтоб он, набирающий силы,
Тратил их на меня — весь бессмертный свой век.
Я его создала как свою ипостась,
Как желание новых своих траекторий,
Как готовность разрушить привычную связь
Между тем, что вначале, и после, и вскоре.
Я его создала из пустынного дня,
В этот час, где ни слова в ответ, кроме света.
Я его создала, чтоб однажды меня
Сотворил он из собственной страсти за это.
G
18
Ночь крутит свой вселенский детектив.
Перо, как мышь, скребётся по бумаге.
Его б упрятать в ящик — замок Иф,
Но не поймаю — нет такой приманки.
Бурчание растрёпанной свечи
С повязкою из воска от мигрени.
И хочется ей крикнуть: «замолчи!»,
Но начеку сторожевые тени.
А рукопись исчёркана до дыр,
И дух свечи над ней свивает кольца.
Страница в правках — настоящий тир,
Где в яблочко попасть не удаётся.
И кресло недовольно, и окно —
В нём вид на двор полночный и обратно,
Где со столом раздор у нас давно —
Идём войной, как брат идёт на брата.
Ворочается жёсткая кровать
С проклятиями всяческого рода,
И сон, что с ней приятно рифмовать,
Уходит прочь, потребовав развода.
***
***
…я тогда и не догадывалась, … что судьба
подарит мне книжные драгоценности, любовно
собранные моим мужем…
Валентина Голубовская
«Мама купила книгу»
Евгению Голубовскому
Рождённый в декабре, несёшь тепло.
Излука переулка — как интрига.
И сыпет снег, и воздух замело,
Но дышит там, за пазухою, книга.
Она жива, и ты её несёшь,
Она прижалась с верою младенца
И спит, и греет, отгоняя дрожь,
Пульсируя с тобою сердце в сердце.
Метёт метель. Одесса, Ленинград…
Конармия снежинок в Достоевском…
Нет, это Пушкин вьюжит, встрече рад,
И потакает кутерьме окрестной.
А ты идёшь сквозь сон мостов Невы,
Библиотек декабрьских коридоры
К началу самой трепетной главы,
Где примет книгу Та… и скоро… скоро…
Ночь примчалась на помеле ветра,
Поднимая столбы видений в воздухе.
Они толкались у тетради в костюмерной,
Вскакивали в стих, сваливались в прозу,
Барахтались в жиже клякс и кофейных пятен,
Смотрели на часы, шептали молитву,
Страшились их боя: им был неприятен
Шанс превратиться в крысу или тыкву.
Качалась свеча с лицом опухшим.
Лист корёжился. Пахло гарью.
Перо накалывало слова, как мушки,
Пополняя страниц исчёрканный гербарий.
— Яду мне, яду! — стонала чернильница,
И ночь-Бастинда мешала в ней варево.
Мешался ум. — Это всё тебе снится, —
Кто-то напрасно его уговаривал.
Стрелки складывались в молитве о помощи,
Маятник раскачивал свою люльку,
И время бежало прочь от полночи,
Теряя безвозвратно волшебную туфельку.
***
Там в чернильнице дух мой витает
в кромешных потёмках.
С этой жизнью двойной я вчера не покончила разве?
— Спи-усни, — говорю,
а луна с завитками ребёнка
сквозь чернильную скважину смотрит в чужие фантазии.
— Уходи, — говорю. — Мгла чернил не для глаз твоих детских.
Кто спустился туда, тот уж вынырнет чем-то другим.
Возвращайся к себе и примеривай звёзд подвески —
Ни к чему тебе мрачный чернильный нимб.
А она не уходит,
и брезжит её любопытство.
Я смирилась,
и стол к нему тоже привык.
Только нет в том просвета,
И темень в чернильнице длится,
И не пишется набело сонный мой черновик.
***
Стеариновый оттиск луны.
Всплеск пера по чернильной волне,
Недописанных букв валуны
С затонувшей строкой в глубине,
И попутные мысли-ветра
Чуть ерошат тетрадную гладь.
Сотни лет стиховых до утра,
Коль удастся его написать.
G
19
Арон ЛИПОВЕЦКИЙ
И ВОЗВРАЩАЕТСЯ ВЕТЕР
Один день
Она родилась в Нанси перед первой мировой.
Девочкой она принесла домой щенка,
он был такой подвижный круглобокий.
Ночью щенок заскулил от голода и перебудил всех соседей.
Наутро щенка уже не было.
Родители тоже не знали, куда он исчез.
Вскоре после окончания католической школы,
перед второй мировой, она ушла в монастырь.
Работала в прачечной,
была счастлива, когда появились стиральные машины,
научилась их обслуживать.
Арон ЛИПОВЕЦКИЙ родился в Оренбурге, окончил УрГУ,
защитил диссертацию в области прикладной математики. В
настоящее время живет и работает в Израиле. Автор книги
стихов «Отчеркнутое ногтем»
(2005). Публиковался в журналах «Урал», «Вестник Европы»,
«Арион», "MIX", «22», «Иерусалимский журнал» и др. Участник
«Антологии русского верлибра» (1991) и антологии «Израиль 2005». Лауреат конкурсов
им. Ури-Цви Гринберга в категориях оригинальные стихи и
переводы с иврита.
Он родился в Харбине, после первой мировой.
Мальчиком нашел клад с истлевшими деньгами.
Он бежал, задыхаясь, домой и боялся, что его остановят.
Об этом написали в местной газете.
Что потом стало с кладом, он не знает.
Родители об этом никогда не вспоминали.
Воевал во вторую мировую.
После войны он осел в Нанкине, выучился на парикмахера.
Был счастлив, когда смог купить кондиционер.
Всегда любил механическую машинку для стрижки.
Они прожили долго, по-своему счастливо
и умерли в один день.
Незыблемая скала
«Не наполнишь собою дом, не мелькнешь в зеркале».
У.-Ц. Тринберг «Во имя матери, сына и Иерусалима»*
встречал эти лица и я, и больше не встречу никого из них.
на светофоре не попросит проехать прямо из правой полосы,
на пикнике не сварит кофе на моем остывающем мангале,
ни в парках, ни в магазинах, ни в банке, ни на пляже...
везде там, где мы будем спокойно беспокоиться за детей,
допоздна работать, планировать отдых, торговаться на рынке,
спешить и опаздывать, выздоравливать и отчаиваться...
под надежным куполом, в тени неодолимой скалы
из резервистов и срочников,
которые и впредь будут накрывать нас крылом своего мужества.
— Эй, дедок, ты где? Это шоссе, это тебе не забор сторожить, —
с ухмылкой отмахивается он, подрезав меня на своем мотоцикле.
__________
* (см.) http://www.lookstein.org/russian/literature/UZGIntroVerses.php
G
20
Дом–музей Лопе де Вега
К пятидесяти
Лопе де Вега женился второй раз
и жил в солидном доме,
который его тесть подарил своей дочери.
Он прожил здесь не то чтобы счастливо,
но был плодовит до самой смерти еще 25 лет.
К тому времени он уже вышел из армии,
не будучи серьезно ранен
и, тем более, не потеряв руки.
Он был идальго с доказанной родословной
(без подозрений в еврействе),
поэтому легко стал священником,
поменяв безрассудство на смирение,
и пристойным отцом семейства
без ювенильных страданий о даме сердца.
Похоже, Лопе уже догадывался,
что великие комедии и романы
пишут не в сытых домах, а по тюрьмам и ссылкам.
Вот он и напивался с приятелем солдатом,
вот он и водил в свой дом окрестных потаскушек.
Сутра в супермаркете
Памяти Аллена Гинзберга
Интеллигентная женщина в возрасте
разглядывает банку рыбных консервов.
Чуть прищурившись, она медлит
на сроке годности и произносит:
— Как быстро бежит время.
***
Басе приделал крылья стручку перца
и красная стрекоза
выпорхнула на луг.
А я лишь положил в траву
счетчик Гейгера
и он ожил цикадой,
холодом печали,
поднял стрекот над клевером.
Зонт
Кровати трех его дочерей от трех матерей
тоже представлены в доме-музее
Лопе Феликса де Вега Карпио
в Мадриде, на улице
Сервантеса.
Знаю я, знаю, сынок.
В этом доме желтеют фотографии
«когда-ты-был-маленьким».
Только бы
И твои лишние вещи
«могут-иногда-понадобиться».
Только бы не грохнуться в лужу,
затянутую подтаявшим ледком.
Только бы не выпачкать новое пальто
под этим весенним солнцем в начале марта.
Бегу после уроков мимо сияющих рыхлых сугробов.
Мне восемь лет и в новостях больше не говорят о войне.
Бегу из школы счастливый в новом пальто.
Ну и что, что холодно, на мне новое пальто,
именно моё, первое, а не сестрины девчачьи обноски.
И папа перестал перешептываться с дядей Гришей
о Кубе, ракетах и каком-то карибском кризисе.
Я даже вспотел, хорошо, что мама не видит,
глотаю на бегу душистый морозный воздух
под первым припекающем солнцем.
Только не поскользнуться, только бы не упасть,
только бы не испачкать новое пальто.
Здесь всегда найдется
«что-нибудь-вкусненькое»
Ты вылупился из этой скорлупы,
застарела пыль в ее трещинах,
и пересохла плацента.
И лучше отзвякать своим ключом,
когда родителей нет дома,
чтобы без ворчливых назиданий.
Не морочь мне голову,
что «ты-спешил-а-потом-забыл».
Просто верни мне зонт.
На завтра обещают дожди.
G
21
Севильский идиш
Выпросить поездку на конференцию,
запутаться на пересадке в Орли,
оказаться в севильской гостинице
без вещей, застрявших в Париже.
Выдохнуть-вывалиться,
откинуться в дуршлаг наскребаных
приключений.
На регистрации, путаясь в языках,
он познакомился с португальцами.
Женщину звали Паола, она была из Порто.
Его, конечно, очень интересовал ее доклад.
— Израиль? У вас, говорят, опасно? —
она не избегала продолжения разговора.
На следующий день, ближе к вечеру,
после короткой прогулки по Алькасару
и прилегающему кварталу Святого Креста,
который оказался бывшим еврейским,
был общий ужин в этно-ресторане
с тушеной ботвой и щербатыми ракушками.
Он, вслед за белобрысым докторантом,
заказал вегетарианское блюдо.
— Из солидарности, — он широко улыбнулся
вскинувшему брови блондину.
— Почему ты не говоришь на идиш?
— Не у кого было учиться после войны.
А что он мог еще объяснить?
Ему шепнули, что докторант — из Германии,
а то он не понял, что был нужен
как собеседник.
Блондин затих виновато, как бы
в нахлынувшей скорби.
Его печаль затягивалась,
пришлось вмешаться и сделать сброс:
— Take it easy! *
Следуя команде, парень очнулся
и весело предложил выпить за Европу.
— За объединенную Европу! —
вскинул он бокал в конопатой руке.
— ... за вторую попытку, — хотел добавить он
вслед,
но отвернулся и неожиданно спросил:
— Паола, вы бывали в Севилье?
Тогда, может, завтра покажете мне город?
Увы, завтра был ее доклад.
Они вместе стали вспоминать,
кого надо бы завтра послушать.
Конечно, того бородатого канадца,
Дэвида Раппопорта.
— Это серьезно.
Он подумал, что, наверное,
дед или прадед Раппопорта
перебрались в Канаду из России.
Этот Дэвид, поди, и не знает,
что его корни из Порто.**
Должно быть, тогда они говорили
на мозарабском.
— Давай уедем на Мадейру?
— ... где соседи сдадут нас через неделю
или месяц?
— А на каком языке ты будешь говорить
в Нидерландах с пациентами?
— Мне кажется, ты предлагаешь креститься?
А потом? Что было дальше?
Незащищенность в дороге?
Безъязыкое обживание?
Ночные припадки воспоминаний?
Или все это ему послышалось
в надсадных песнях,
пробитых дробью фламенко,
мелькнуло в заоконной тьме,
проколотой фонарями.
Да ведь и Паола из Порто.
Имя покатилось высокой волной по гортани:
— Па-о-ла, а что за город — Порто?
Будьте любезны....
Он улавливал в ее английском знакомые слова,
хмыкал и поддакивал интонации,
отмечая слегка анемичную мимику
и повышенную защищенность
сдержанных вялых жестов...
Вечер заканчивался крупными звездами
в темном медвяном небе
и только саднила какая-то мелочь.
Ах да, зря он так щедро успокоил немца.
Тоже мне мачо.
Ой, менч! Аз ох унд вэй!***
Ай, да брось, принимай это легко.
* Take it easy — (англ.) успокойся, расслабься, наплюй, буквально: принимай это легко.
** Раппопорт — по одной из версий искаженное рофэ мипорто (иврит), т.е. врач из Порто.
*** Ой, менч! Аз ох унд вэй! — (идиш), вариант перевода: Ой, мужик! Только вздыхать да охать!
G
22
Уборка
Переход на зимнее время
Когда в подъезд входила
уборщица Машка-смерть,
мы с пацанами спрыгивали с подоконника
и просачивались из полутемного парадного
во двор, на солнце.
После Машки скупые запахи лестничных пролетов
перебивал настой хлорки и гнилой тряпки,
а с подоконника исчезали последние следы
нашего присутствия, все эти
сломанные на спор спички, рваные карты, окурки...
Те, кто придут сюда
после багроволикой уборщицы,
не заметят отпечатков наших пальцев на перилах,
сотрут подошвами наш генокод в остатках плевков,
не станут разгадывать, как мы провели лето,
по дыму дешевых папирос, въевшемуся в штукатурку.
Даже не посетуют
на нерадивую уборку по-быстрому.
Последние распродажи остатков сезона,—первые дожди после Суккот,
лучшая пара недель
подобрать что-то недорогое
на следующее лето.
Если бы я был
Был бы я мудрым, сказал бы:
— На все воля Б-жья.
Был бы я хитрым,
сказался бы больным.
Был бы я свободным,
написал бы об этом стихи.
Был бы я смелым,
наплевал бы на все.
Но я не тот и не тот,
я радуюсь этим мусорным дням:
— Это еще куда ни шло!
Окно
Я все еще стою на втором этаже,
очумевший от ужаса,
у открытого окна в комнате моих родителей
(коммуналка №33, ул. Советская, дом 1, Оренбург, Россия)
и вижу свою черепашку,
упавшую во двор летного училища,
куда меня не пустит часовой.
Она лежит на спине и не может перевернуться.
О, как отчаянно, изо всех сил, она ворочает лапами.
G
23
ПРОЗА
Алексей АНТОНОВ
АЗЪ ЕСМЬ
Темна грамматика у нас.
И объяснить умом нельзя,
Как жёсткий мужественный «азъ»
Стал женственным певучим «я».
Влас Родославцев
ГОРОД
1
Городок наш, Ушкуев, был заложен в седой
древнерусской доисторической древности
буйными вечевыми новгородскими ушкуйниками и упоминается в летописях считай с Х11
столетия. Точно я не помню, но что-то там насчет приидоша бяше в лукоморскую пустынь
о седьми лодиях, людно и оружно, порубиша, полониша и разогнаша поганых, срубиша
град леп, здрав и крепок. И прозваша оный
Ушкуем. Ну, как-то так.
Потом, уже, веке в XVII, пришли сюда угрюмые гонимые нелюдимые староверы то ли
федосеевского согласия, то ли поморского
толка и обосновались чуть поодаль, в Богородицкой слободе за по-ихнему Староладожским, а по-нашему Пустозерским вонючем
ручьём. Жили не то чтобы мирно, а скорее
параллельно, старательно друг дружку не
замечая. Потомки ушкуйников рыбачили и
пьянствовали. Раскольники огородничали и
молились. Всего было вдосталь. Делить было
нечего и говорить тоже особенно не о чем.
Девок ни те ни другие на сторону не выдавали. Не кумились. Домами не знались. Праздновали каждые своё. Молились каждый своему Богу. И Бог, видать, забыл и тех, и этих.
И ангелы вознеслись недосягаемо высоко. И
уже из заоблачья и не видели людей. Пришлецы даже городок наш стали между собой называть Хмуровым — в честь своего благодетеля. Но инда вельми обаче свой закут. Только
одно было общее — река. Широкая, плавная,
главная, рыбная.
G
24
Алексей АНТОНОВ родился в 1955
году в Севастополе. С 1994 года
работает на кафедре теории литературы и литературной критики
Литинститута им. Горького. Доцент.
Кандидат филологических наук. Ведет прозаический кружок «Белкин»
(с 2007 года). Издано 15 номеров
альманаха «Повести «Белкина».
Публиковал критических статей в
журналах «Грани», «Москва», «Народное образование» и др.
2
Но это уж Хмуровым они его окрестили
позже, когда добрались сюда купцы Хмуровы, когда устроили соляные варницы, когда
всё смешалось. На Хмуровых работали и те,
и эти. Но и корней не забывали. Да что корни,
когда и так с первого невооруженного взгляда
видно, кто чей этнический потомок. Ушкуйник
дебел, кудряв, шумен, широк в душе, в плечах
и далее везде, глаз имеет бойкий, лик широкий и красный, речь зычную, пахнет от него
рыбой и водкой. Раскольник же тих, бледен,
впалогруд, молчалив, светлым взглядом обращен как бы внутрь, благоухает елеем. Да,
и вот ещё. Ушкуйники по субботам скопом
громко парились в артельной ватажной своей мыльне, а раскольники каждый ставил на
своем огороде какую-никакую баньку, чтобы
на худой конец в ней напоследок и сгореть
дотла во имя Божие. Правда, раскольники потихоньку начали выпивать, а ушкуйники — задумываться о Боге. Ченьдж.
3
Первый Хмуров, на старости отойдя от дел,
воздвиг деревянный храм, второй — каменный моленный дом. Третий — кабак. Вот эти
строения, да еще просторный, двухэтажный,
корабельного леса, на века рубленый дом, и
окаймили первую и единственную в Ушкуеве
площадь. Которая так и называлась — Площадь. Но пришло время — эксплуататоров
Хмуровых расстреляли, варницы оскудели и
иссякли, храм и моленный дом закрыли, кабак переименовали в «Общепит». А город наш
стал зваться Красноушкуевым.
Нынче же городок наш, снова уже Ушкуев,
мал, сер и неказист. Храм стоит в лесах: всё
не могут отреставрировать, хотя уже прислан
и старичок-батюшка, поставленный к нам за
пьянство. В моленном доме — «Промтовары» (ныне «Секонд-хэнд»), «Продмаг» (ныне
«Минимаркет») и аптека (и поныне «Аптека»).
«Общепит» теперь — кафетерий «Красный
мак» (но скоро, говорят, будет «Макдональдс»
с верандой на аж 8 посадочных мест). В хмуровском доме — наша ушкуевская администрация под трёхполосым выгоревшим флагом,
и по выходным — американское кино и Цоева дискотека в бывшей купеческой столовой,
которая и бывший клуб «Романтик». А во флигеле — детская библиотека, потому что взрослые у нас читают только ценники. Посредине
же бугристой площади имени Ленина стоит
невысокий облупленный Ленин с накрашенными хулиганьём губами. Наша площадь как
бы перетекает в городской парк — узкую чахлую аллейку на самом берегу Сочвы с тремя
инвалидными скамейками, одноногим гипсовым татуированным пионером, трубящим
в обломок горна, и погасшим Вечным Огнём.
Парк наш, к счастью, непосещаем, и я люблю
до или после службы постоять в одиночестве
у воды просто так, ничего такого не думая.
Летом время от времени проплывают мимо
меня буксиры, отягощенные плотами. А на
плотах сушится бельё, играет гармонь, варится тройная уха. И как бы другая жизнь проплывает перед глазами. Куда-то в большие
заасфальтированные и освещенные чужие
города.
4
Постою так, бывало, постою у воды и иду
мостками через этот пограничный наш ручей, а потом по грязи — по улице Б-ни Морозовой (бывшей Краснопролетарской), Аввакумовым (бывшим Пионерским) переулком.
Иду домой, в свою Беспоповскую (бывшую
3-его Интернационала) улицу, в родительский еще, ещё дедовский домишко, где окна
кухоньки глядят на улицу, а светелки — на
бесконечный запущенный огород, спускающийся к невидимой вздыхающей реке. Но
я больше на кухоньке, потому что люблю и
умею готовить. Только вот аппетит неважный. Язва. Гастрит.
5
И мне бы по призванию в кулинарный хоть
техникум, лепить бы на занятиях пельмени,
слушать на лекциях про блюда из неведомых
трепангов, печь заданные на дом пироги с
яблоками. Но батюшка с матушкой запретили. Какие, сказали, там, у плиты, посты? Какие радения? А мы из рода в род книгочеи и
начетчики, люди письменные, читающие и
взыскующие. Так что одна тебе, отрок, дорога. Вот я по ней и пошел. Поехал в областной
центр, поступил на библиотечный факультет
пединститута. Да ведь и фамилия у меня библиотечная. Писцов. Евгений Писцов. То ли
благородный, то ли лишний. Учился легко, потому что был единственным «мальчиком» на
курсе. И дамское начальство меня берегло.
Но сокурсницы, почуяв моё к ним полное равнодушие, быстро отвернулись и облили с ног
до головы полным презрением.
А потом вернулся домой. В нашем Ушкуеве
легко родиться, да трудно его покинуть. Все
мы без разбора встречаемся рано или поздно на болотистом нашем Вознесенском кладбище. Где и окончательно догниваем. Уходим
вниз. В почву. В воду. К подземному Богу. Поэтому Вознесенское — как бы божественная
шутка. Нет вознесения. Не бывает. Вовсе.
По приезде матушка с батюшкой, помолясь, считай насильно женили меня в ЗАГСе
на дебелой бухгалтере, однокласснице Светлане Павловне. Но ненадолго. Полежали мы с
ней молча, поглядели в потолок, а потом гляжу — гляжу уже один. Совсем один, потому
что и родители к тому времени, кажется, уже
померли. Впрочем, тут я нетверд. Не помню,
кто сначала, кто потом.
6
А служу я тут же рядом, в двух шагах, в детской библиотеке имени Гайдара, и поскольку
в неделю заходят три, не больше, очкастых
школьника, завариваю чай (а иногда, если
честно, не совсем чай) и читаю. За 18 лет даже
из детских книжек я узнал много больше, чем
в школе и в институте. Так зачитался, что не
заметил, как померли родители, как ушла к
другому безгласная жена. Да и что у нас ещё
делать интеллигентному человеку? Только
пить втихую да читать запоем. Вот по телевизору, который я не смотрю, часто говорят об
одиночестве жителей больших городов, толь-
G
25
ко мне так кажется, что у нас, в глубинке, оно
куда глубже. Живёшь среди людей эдаким Робинзоном Крузо. Александром таким безгласным Селкирком. Да и живёшь ли? Да и среди
людей ли? Да и телевизор я не смотрю.
7
В предпоследний день той моей жизни, в
четверг, пришла телеграмма — умерла девяностопятилетняя бабка Серафима Матвеевна. А в тот последний, в пятницу, я грамотно
оформил отпуск, написал заявление в департамент культуры однокласснице Зинке,
сказал сослуживцам-одноклассникам, что
еду хоронить бабушку в Друзино, выслушал
лживые их дежурные увёртливые соболезнования, сдал дела внучатой лаборантке Мэри
с пирсингом во всю щеку, выбрал из запасников на дорожку книжку потолще и на сорок
минут раньше положенного вышел на волю.
Как бы досрочно. Купил наспех в минимаркете у одноклассницы Вальки нарезку химической салями, половинку чёрного, чекушку и
отправился на берег — отметить. Ведь уход
служащего в отпуск — это как выход из тюрьмы вора в законе. Короткий промежуток между двумя сроками.
Хотя, конечно, невелика радость — тратить эти драгоценные дни на похороны малознакомой древней морщинистой коричневой неподвижной старухи, идти в одиночку за
простым гробом, смотреть в разверзшуюся
землю, есть кутью в компании двух-трёх таких
же мёртвых, только ещё передвигающихся
старух. Короче — нести свой крест.
Хотя у нас в Ушкуеве похороны любят. Наряжаются, как прежде на демонстрацию, душатся даже французскими духами, собираются,
важные, вполголоса обмениваются новостями (туда тебе салон фрейлины А. П. Шерер),
осторожно, чтобы не запачкать парадный рукав, берут с груды щепоть земли. И скрывают
под нахмуренными бровями тайную радость:
сами-то пока живы. А потом, на поминках, эта
радость с топотом прорывается наружу. И —
ох как прорывается.
Вот так стоял я тогда у реки под мелким
холодным дождиком, отхлебывал, закусывал, вспоминал размытую временем бабку, и зачем-то с ней вместе — её бабкины, а
мои детские пропавшие слова: гуттаперча,
фильдеперс, вазелин, нафталин, рыбий жир.
Смеркалось и смерклось, а бакенов не зажигали. Значит, конец навигации. Значит, опустела река. Значит, недалеко до ледостава.
Значит зима. Значит…
G
26
И тут и появился он. Бес моей жизни и рок
моей судьбы. Бесшумно вышел из тьмы, как
из дома. В красной рубашоночке, в шапке набекрень, в распахнутом заячьем тулупчике.
Он и такие как он даже в «Адидасе» смотрятся
русаками.
«Нарушаем! ЁТМ! — заорал он пьяным и
благим матом. — А ещё называется творческая интеллигенция!» Да, увы, я, вместе с
двумя пианистками и единственным сотрудником «Ушкуевсих новостей» и «Радио Ушкуева», угодил в ту малую милую горсть, которую
по праздникам называют «нашей ушкуевской
творческой интеллигенцией» и над которой
по будням потешаются и глумятся. Увы мне.
А его я боюсь. Но втайне и уважаю. Он, конечно, чёрная сила, однако такими стоит и стоять
будет Русь.
А вот он — подлинный ушкуевец. Соль земли и ил реки. Его зовут Карепин Олег («Как,
князя, что пришел из Новогорода в Киев», —
любит спьяну уточнять он), и он с детских лет
мучает меня. Он бил меня в школе (а школа у
нас на всех одна). Он притапливал меня на затоне, он гонял меня вдоль и поперёк улицей
Вадима Новгородского (бывшей 26-ти Бакинских комиссаров), когда я девятиклассником
ходил к длинноногой веснущатой Ольге Сумаруковой, которая подтягивала меня по химии.
Гонял на её глазах. Он трижды сломал мне
нос, вывихнул ухо и вселил в меня рабскую
робость.
Живет он, конечно, не в нашей Хмуровке, а
на Ушкуевом конце, в тупике Садко (бывшем
Коммунистическом тупике), в крайнем у реки
справном доме. В горнице его светло. У него
жена и семеро по лавкам, лучшая в городе
лодка, рыболоветческая артель и полный достаток. У него не переводятся маринованные
грибы и копченые перепела, которых он бьёт
влёт из своей тулки «Сайга». У него дети и зимой едят ананасы и бананы. У него на участке
ёлка, а под ней белка. И белка песенки поет.
А орешки — из тайги. Он весит втрое меня
и носит своего младшего по Вечевому проспекту (бывший проспект Мира) даже пьяный,
даже с похмелья, на вытянутой руке. Рыба
идёт к нему в невод, а баба — в койку, как в
омут. Он — настоящий ушкуевец.
8
В руке у Олега было зажато два по литру
«Волховской крепкой отборной», которую поточно выкуривает наш местный олигарх Петухов, и два жирных копченых домашних язя.
«Поедем, красотка, купаться! Поедем, красот-
ка, на танцы! Проедем, красотка, за здрасьте!
Тебя я давно поджидал!» — кричал он дальше.
Но я пока не придавал этим воплениям пророческого их сакрального значения. «На, —
сказал он, — смерд, пей! Пей горькую! Пей
и плачь!» И я автоматически выпил. Жахнул
и ахнул. Потому как продрало. И всё во мне
захолонуло. И растеклась по жилам новегородская их удаль. И был грех, и сказал я «эх!»,
и бросил шляпу оземь. И истоптал в осколки
очки. «Вот это по-нашему, — сказал Ольгерд
веще. — А слабо на острова?!» «А не слабо! —
сказал я. — Только там же сейчас мерзость
запустения». «Так того-то нам и надо! — загорячился флегматичный было после первой
Олег. — Так то-то и оно. Приедем, посидим в
одиночестве, выпьем под плеск волн. Поговорим»… А и где наша не пропадала! А ведь сохранят и выведут святые угодники! И мы пошли улицей Васьки Буслаева (бывшей Сергея
Мироновича Кирова) в его родовую вотчину.
Заскрежетали замки, распахнулись тесовые
ворота, загомонили дети, зашлась плачем
жена, одноклассница Ярославна, залаяли в
затворе злые Олеговы ночные псы. Гой еси!
Но мы их не слушали, и не послушали, и
не услышали, а пошли прямо к реке, к князьОлеговой подольской пристани, где колыхалась на якоре его красавица «Рогнедь»,
на которую, как сказал конунг Олег, «всё уже
навьючено и включено». А следом уже бежали малые босые простоволосые княжичи и
княжны, сплошь Рюриковичи, с пятилитровыми баллонами маринованных шашлыков, с
белой красной рыбой, с брусникой и клюквой,
с разносолами и с яствами. А вкруг «Рогнеди» кругами плавала белая лебедь. И следом
стоном стенала жена. И мы дозагрузили и дозаправили «Рогнедь», и «Ну — на острова! —
грозно вскричал велелепый красноукрашенный Олег. — Сарынь на кичку!» И традиционно
головкой сбросил привычную свет Ярославну
в воду. И взревели моторы. «Броня крепка и
танки наши быстры!» — затянул Олег. И мы поплыли отмщать неразумным хазарам. Чёрный
ворон, что ты вьёшься? Вниз по матушке, по
речке. И лебедь осталась за бортом. Прощай,
любимый город…
(Но нет, всё было не так или не совсем так.
Без лебеди. Мы воровски прокрались вдоль
забора, хоронясь от бурерождённой Олеговой валькирии. Псы забили хвостами, вылизали хозяину руки. Мы отчалили «Рогнедь»,
тихохонько выгребли на стрежень. И не было
с нами никаких разносолов. Только водка. Но
и специи. Но — взревели моторы).
ОСТРОВ
9
Об этих островах, на которые с каким-то
слепым отчаянием и тупым упорством зазывал меня Олег, в Ушкуеве в основном помалкивали. Слава о них шла не то чтобы дурная,
но как бы неприличная. Они были как бы нашими Сочи и Ялтой, Антибом и Капакабаной, как
бы нашим курортом. И, как на всяком международном курорте, ушкуевцы давали там себе
волю. Редкий ушкуевец при слове «острова»
не вспоминал про первый мучительно-сладкий блёв, про обретенное и доказанное на них
мужское достоинство, а ушкуевка — об оставленной там навек девственности. Эти необитаемые острова, Ближний и Дальний, — и не
острова они вовсе, а два песчаных длинных,
кое-где и кое-как поросших ивняком песчаных
языка, расстояние между которыми километра четыре. Как раз посреди реки. А плыть до
них из Ушкуева вниз где-то час — час пятнадцать. Строго говоря, они юридически не наши,
то есть не входят в территорию и юрисдикцию
города, но с давних незапамятных пор ушкуевцы считали их своей законной собственностью
и жестоко всмерть били всех на беду заплывших туристов. Ближний облюбовали сектантыраскольники, Дальний — ушкуйники. На острова отправлялись редко, но, что называется,
метко. Отправлялись целыми караванами моторок, отправлялись с песнями, с молитвами
и с руганью. И уже по пути преображались.
Люди древнего благочестия истово молились,
омывались уже по пути в якобы иорданских
светлых водах Сочвы, смывали грязный земной грех, зычно взывали к небесным Небесам.
Ушкуйники же широко пировали, блядски блудили, состязались в молодчестве, ухарстве и
словоблудстве, ходили стенка на стенку… Но
это летом. Теперь же, в конце октября, на закате солнца, острова наверняка были холодны,
пусты и мертвы. Зима близко. Зима вот-вот.
10
А я полёживал, развалясь, на корме, покачивался и почитывал о лихомоторве-бомбисте, сосланном в наши края проклятым
царизмом на вечное поселение. Убил он четырёх министров-сатрапов, рыл подкопы,
бежал из тюрем, ходил по этапу, держал сухую голодовку, но только сколь верёвочке ни
виться… Так тут он у нас в безделье и маялся.
Пропагандировал безрезультатно мужиков,
заводил тайные типографии, а потом запил
горькую, подженился на чухонке, да так и по-
G
27
мер. Вот ведь судьба! А потом его большевитски канонизировали, перезахоронили с почестями. Ну а ему-то уже что? Нам-то почто? Мы
— хмуровские.
11
И вот тонкий нос нашей ушлой блондинки
«Рогнеди» с разбегу воткнулся, встрял в песок Дальнего. Заскрежетало. Приехали. Олег
споро замотал конец за сук и выскочил на песок. Сук хрустнул. Всё покачнулось. Мир покачнулся. И вот мы на островах. Холод, горы
песка и минимум растительности. Но у Олега против холода всё есть. Пуховики. Ватные
штаны. Утеплённые финские эксклюзивные
палатки. И главное — водка. Два ящика. Сорок без одной бутылок сорокоградусного
живого тепла. А одна — утратилась по дороге. По реке. Шанс Элизе. Бульвар Сансет.
Тверская-Арбат. Марсель Пруст. Сомерсет же
Моэм. Но всё это — в воображении. А так-то
ничего-то и не было, кроме моря водки и банки просроченных бычков в томате. Ну да, был
ещё майонез «Провансаль», который потом
пригодится.
12
И тут сразу глубоко вдохнулось. И повеяло
всяческим. И мы расцеловались и обнялись. И
упали друг дружке в объятия. Лепо. И мы ступили на эту обетованную землю. «Пей, душа,
гуляй, душа!» — кричал каган Олег. И так три
дня и три ночи. А на четвертую стало видно
далеко во все стороны света — от святой Софии в Новгороде до Владимировой крещальни в Корсуни. «Разверзлась бездна звезд полна. Звездам числа нет. Бездне дна» — сказал
Олег и поял меня. А и не так уж это плохо, как
пишут в газетах позорной жёлтой прессы.
13
«А ведь ты интеллигент?» — спросил как
бы между прочим на четвёртый день Олег.
«Ну интеллигент», — ответил я. «Ну тогда же
скажи, как нам спасти нашу святую Русь». «Не
знаю», — сказал я. «Эх!» — сказал Олег и дал
мне с размаха в ухо. А я даже не обиделся, потому что за дело. «Ну, думай, думай! — молил
Олег. — Какого тебя пять лет учили!!» И — раз
по второму. А он — мой народ. А другого народа у меня нет. И я задумался. «Нужно единство», — сказал тогда после паузы со страху
я. «Вот то-то, — ответил он. — А ты голова».
Сказал уже не замахиваясь. Помолчали. «Вот
ты хлыст, а я ушкуйник. А надо, чтобы не было,
чтобы не было разницы». «И не будет, — ска-
G
28
зал я. — В будущем не будет. В отдалённом
светлом будущем». И снова по уху. «Ну да,
сольёмся», — мирно сказал Олег, и мы выпили. «А вот как нам тогда быть с подрастающим
поколением? Как поставить его на крыло?» —
уже спокойно спросил Олег. «А у меня нет», —
ответил я. «Да я не про тебя. Я, может, в государственном масштабе». «А-а-а?» — сказал я
и снова получил по уху. Но мы тут же и выпили.
И ещё как! А уши горели.
«А читал ли ты, брат, Иммануила Канта, —
спросил меня в день пятый Олег, — а если читал, то что думаешь про критику чистого разума?, «Разум ограничен и мёртв, — уверенно
истово ответил я. — Вера — всё». «Вот и я так
думаю», — сказал, засыпая, Олег, а ко мне по
воде пришла моя юношеская Вера. Бегущая
по волнам Валентина. Но как пришла — так и
ушла. Но я знаю твёрдо, что одна Русь буйствует, ходит горячим суслом, а другая на ней и
ею солится, восходит опарою. Твёрдо.
Вечером вышла на небо полная луна и задул пронизывающий леденящий штормовой
ветерок. Накренились кроны. А может, это
было уже утро. Над нами с криками пролетели
журавли. Должно быть на юг. Водка почти закончилась. Почти — потому что совсем — никогда. Олег озяб, окоченел, и я отогревал его
своим жарким дыханием. Получалось плохо.
Было хреново. Тошнило. Ну и да ладно. Так
как разговор зашёл уже об Экстенгаузене. А
Экстенгаузен вам не Кант. Далеко не Кант. То
есть куда как далеко Канту до Экстенгаузена.
А волны и стонут, и плачут. И не перейти через
майдан. Переведи меня через майдан. Ну пожалуйста.
Напоследок ещё поговорили о Боге и
пришли к выводу, что Бог — русский. Русский у нас Бог. С Бога разговор естественно
соскользнул на национальную идею. «Вот
мы, — горячился Олег, — ведь только по одному названию нация. А общего — только флаг,
герб, гимн. Ну, столица. Ну, язык. А копни поглубже — кто татарин, кто варяг, кто хазар, кто
чудь, кто меря. И чтим втайне прежних богов.
И не будет толку, покуда будем тянуть в разные стороны. Ты, к примеру, в скит, а я в кабак.
«Так что же делать?» — спрашивал я с тоской.
«А сливаться. Вобрать, впитать в себя друг
друга. Растворить и переварить друг друга
друг в друге». «Впитаем. Переварим», — воскликнул я. «Эх ты, интеллигенция! Вредитель!
Кишка твоя тонка!» — сказал Олег и погрузился в младенческий сон.
А мне не спалось, и небывалые мысли так
и лезли в голову. «Ведь, — думал я, — интел-
лигенция всегда была внутри народа, как бы
вырастала в его чреве. И ничего хорошего из
этого не вышло. А что если поменяться местами? Что если интеллигенция обоймёт народ, заключит его в себя, растворит в себе?»
И дивный новый мир предстал перед моим
внутренним взором…
14
Текилой текла оловянная вода. Лучилось
латунное солнце. Валялась на песке вспоротая и выпростанная банка из-под килек.
А нам стало голодно. А на шестые-то сутки.
Впрочем, может и на седьмые. И мы стояли
на грани стихии и осмысливали, что за ночь
«Рогнедь» смыло. И что плывёт она, полная
бензином, теперь километрах в тридцати-пятидесяти ниже без руля и без ветрил. Вниз по
матушке по речке. Олег вступил в воду, но тут
же и отдёрнул ногу. Не в коня, видать, корм.
«Надо переплыть, — говорю я, — тут всегото метров шестьсот». «Ну давай», — говорит
Олег. И я снимаю портки и бросаюсь в волны.
Но нет, но это невозможно. И я возвращаюсь
метров с семи. «Плюс четыре», — говорит
Олег и садится, пригорюнившись. То есть выхода нет. Нет выхода. Или она тебя — или она
тебя. «И что же, — спрашиваю, — будем делать?» «А будем выживать», — говорит Олег
и нехорошо как-то на меня смотрит. «Ну да,
ну да», — отвечаю я. И опять в воду. А та меня
просто выплёскивает. «Ну вот, видел», — говорит Олег и смотрит ещё недобрее. Не, но он
же первый начал.
15
Голод не тётка — говорят у нас в народе. Но
говорят, как правило, на сытый желудок. Когда же проверишь практикой эту старую мудрость, поймешь, что она — мудрость. Я бы,
правда, добавил, что и холод не дядька. А уж
если они вместе, если заодно, то кричи караул. Только никто ведь не услышит. Пуста река,
безмолвны небеса.
Вот американский писатель Джек Лондон
написал как-то рассказ «Любовь к жизни». Так
вот, врал этот ложноамериканский писатель с
английской фамилией. Бесстыдно врал. А мы
на его вранье неправильно воспитывались,
потому что этот рассказ любил не меньший
лжец Владимир Ильич Ленин. Нет у голодного и холодного никакой любви к жизни. Есть
только дрожь, резь и бред. Есть только страх
смерти, ничего общего с любовью к жизни не
имеющий.
И я из книжек понял: организм сам себя
съедает, потом распухает живот, потому что
лимфосистема и почки не справляются с отведением жидкостей. Внутренности отмирают, сердце останавливается.
16
В бреду приходили ко мне Ладо и Лель,
русалки заводили русалии, Велес пригонял
тучные стада. А потом пришла Стишко Мария
Алексеевна, 1911 года рождения. Пришла как
живая и сказала: «В семье нас было семеро.
Двое умерли. Бабушка умерла. Сестра все
лежала, не могла ходить. А я ходила в поле.
Выдавали нам черный, как земля, хлеб. Я его
привязывала на спине, чтобы рукой не могла
достать. Дед, отец пухли с голоду. Напротив
нашего дома был ров. Что ни день в нем — новые покойники, когда два, когда три.
А Романенки — кто их знает, сколько они
съели людей».
За ней — Бабенко КилинаТодоровна, колхозница, 1907 г. рождения и говорит:
«Романенко Никита — наш сосед. Хата их
стоит и по сей день. Сам — людоед и родители его — людоеды. Своих детей съели — взялись за чужих».
А следом — секретарь Одесского обкома
КПСС А. И. Криченко с портфелем и в шляпе. «Зашел, говорит, к какой-то колхознице
и застал там ужасную картину. Эта женщина
на столе разрезала труп своего ребенка, не
то мальчика, не то девочки. И приговаривала:
«Вот Манечку мы съели, а теперь Ванечку засолим, и нам хватит на какое-то время» .
И вот я лежу и думаю: не я первый, не я последний.
17
Мы бы жили вместе и прожили бы мирно всю оставшуюся жизнь. Крестили бы друг
у друга детей, христосовались бы на Пасху,
выпивали бы долгими зимними вечерами. Но
так не бывает. Потому что обязательно кто-то
кого. Какое-то время, ну неделю-другую, мы
толерантно лежали спина к спине. Но всему
же есть границы. И что прикажете делать, когда сидит визави твой дюжий соотечественник
и точит на тебя вострый нож? Куда тогда денется ваш врожденный гуманизм?
И я однажды проснулся, выплыл из забытья, увидел его хищный алкающий взыскующий взгляд и всё про конец своей биографии
понял. И тогда я пришел в ужас, но ненадолго,
потому что прежде тучный и ражий мой со-
G
29
бутыльник к тому времени уже сильно сдал.
Кожа сморщилась и обвисла складками, чрево сдулось, румянец спал, мышцы одрябли,
весь вспух.
И тогда я подумал: а почему он, а не я? Кто
нужнее России? Кого она пестовала, обучала,
предназначала для будущего? У кого больше
прав на жизнь? Кто победит в неравном споре? Который же из двух?
18
А резались вы когда-нибудь насмерть на
ножах с настоящим ушкуевцем? С потомком
берсерков? Причем будучи интеллигентом?
А это нелегко. А начинается всё вот с чего.
«Ножи, — говорит Олег, — моя страсть». И достаёт из штанин их штук шесть — ятаганов,
стилетов, кортиков, кинжалов, финок, навах.
И плотоядно оглядывается. Ну тогда уже и ты
видишь, что это серьёзно. То есть перед тобой ну полный мудак. А ножи падают, звеня и
подпрыгивая (Дост., ПСС, т. 6, с. 26). И страшно страшно. Ну так не умирать же! И тогда
ты берёшь его с почвы и целишь в горло. Но
с первого раза не всегда. С первого как раз
нет. Но да лиха беда начало. Нам тоже палец
в рот не клади. Даром что гнилая интеллигенция. А он тоже не лыком шит. Шит. Он тучный,
но вёрткий. Поди тут попади. Плюс песчанистость. Но попасть-то надо, потому что если
не — то и сам. И берёшь умом. И вот идёт такое фламенко. Типа учитель танцев из «Игры
престолов». Плие. Гранд плие. Типа «не сегодня». И тут он всем телом пал на меня, а я
просто выставил. И финита ля комедия (лат.).
И обзец котёлке, драть не будет.
И вот он лежит на песке с чёрной раной на
горле и еще подрыгивает ногами. А я уже думал, что из него такое эдакое приготовить.
19
И я жадно ел его левый отбивной окорок
под майонезом, сплёвывал в песок ножные
ноготки и плакал то ли от раскаяния, то ли от
счастья. Но скорее от последнего. Потому
что так сладко тяжелел желудок. Ну — чрево.
Так обильно выделялся желудочный сок. Ел
G
30
и приговаривал: Бесы вошли в свиней. А мы
едим свиней. Свинину. Или — Русь да поедоша же Русь. Или — Из варяг да сразу и в греки. Или — Тщательней пережёвывайте пищу.
И ещё не помню что. Но было вкусно. И ох и
вкусна человечинка под майонезом. Ох и!
А потом лежал на берегу, переваривал. Но
что-то чужеродное всё же оставалось во мне.
Что-то другое. Некошерное. Как свинина в иудее. А частично его я хранил в ледяной воде.
ГОРОД
20
И вот я неизвестного числа неизвестного дня недели неизвестного месяца тронул
босой зябкой ногой свежий лёд. Ледок. И он
был чист и крепок, а я сыт. И пойду, и пройду по тонкому льду. И тогда я прикопал, зарыл
останки Олега, Олеговы обглоданные кости,
череп этого коня, обмыл слезьми и пошел на
маяк, возведенный на увале нашим местным
олигархом архимандритом и неофитом Петуховым. На свет маяка. Просто пошёл на свет.
На маяк. И шел недолго, но ступни мёрзли.
А потом лесом, перелеском и крадучись вышел на Великую Коряжму, на первый полупустой автобус. А отпускные, слава Богу, были
целы. И вот уселся я с комфортом в мягкое откидное сиденье и вздремнул на наших колдобинах. А тут уж и родимый Ушкуев. И я пришёл
до света дворами, огородами, невидимый и
потаённый, домой, растопил баньку, смыл,
высек веником смертный свой грех, изблевал
Олега, надел чистое, обул запасные портки и
очки, галстук там, пиджак — и вовремя вышел
на службу. То есть отпуск закончился.
А тут зашла очкастая толстжопая вислозадая озабоченная пятиклассница Лена и говорит: «А дайте, пожалуйста, шепот, робкое дыханье, трели соловья»…
И я дал. Выдал. «Госиздат», 1955 г. 226 с.
С иллюстрациями.
Горько мне! Горько!
Но жить-то надо.
Хоть и горько.
Однако — я есть.
ГЕРОЙ НОМЕРА
ФЕРНАНДО ПЕССОА
Геннадий Клочковский:
МИСТИФИКАЦИОННЫЙ ИМПУЛЬС ФЕРНАНДУ ПЕССОА»
Гетеронимы Пессоа не являются литературной маской, скрывающей его личность. Великого
португальского поэта следует считать создателем
творческих личностей, самостоятельных индивидуальностей, независимых от диктата самого Пессоа. Каждый отдельный его гетероним из троих
(наиболее значимых и разработанных (Алберту Каэйру (Alberto Caeiro), Рикарду Рейш (Ricardo Reis),
Алвару де Кампуш (Аlvaro de Campos)) обладает
собственной биографией, гороскопом, физическим обликом, неповторимым творческим стилем
и отличается приверженностью определённому
литературному течению.
Алберту Каэйру — атеист, материалист, нигилист, «буддист», деревенский экзистенциалист антифилософ и антиметафизик.
Рикарду Рейш — эпикуреец и стоик, язычник,
для которого христианство было наибольшим из
зол. «Наивный язычник декадентства» согласно
оценке Пессоа.
Алвару де Кампуш — городской экзистенциалист, поэзия которого полна иронии и цинизма.
Отрицает существование Бога. Разделяет слова
Ницше «Бог мёртв». Сам в себе создал конфликт
между «индивидуальным Я» и «социальным Я», поэтому ничего не достиг в жизни, потерпел поражение, полное фиаско.
Гетеронимы Пессоа выступали с литературной
критикой произведений друг друга, литературный
стиль каждого отличался языковыми особенно­
стями.
По словам Пессоа, язык Бернарду Соареша
практически ничем не отличается от его собственного языка. Каэйру писал с ошибками. У Кампуша
часто попадались ляпсусы. Рейш владел языком
лучше, чем Пессоа, но ему присущ чрезмерный
пуризм. «Труднее всего мне дается проза Рейша —
пока не изданная — или проза Кампуша. Стихотворное подражание даётся легче, поскольку оно
более спонтанно».
Каждому основному гетерониму Пессоа даже
выработал личную подпись.
Четвёртого важнейшего вымышленного автора — Бернарду Соареша (Bernardo Soares) — Пессоа считал своим гетеронимом только наполовину,
поэтому так и написал в письме Адолфу Казайш
Монтейру: «мой полугетероним» (semi-heterуnimo).
Не более уместно сравнивать гетеронимы Пессоа с его многочисленными двойниками. Голядкин-младший является противоположностью Голядкина-старшего, как мистер Хайд — антиподом
доктора Джекила. А креатура Пессоа — гетероним
Алберту Каэйру — является его же творческим наставником.
Излишни рассуждения о достаточно распространённой фамилии Пессоа и её этимологии
(в переводе с португальского — человек, лицо,
особа, персона).
Более точным считаем понятие «перевоплощение» и сравнение с матрёшкой. В матрёшке не
двойники, а другие фигурки.
Надеемся, что пониманию сути гетеронимов
Пессоа будет содействовать перевод на русский
язык более важных и детальных отрывков из знаменитого письма Фернанду Пессоа Адолфу Казайш Монтейру (Adolfo Casais Monteiro) от 13 января 1935 года, чем те, что были опубликованы в
журнале «Иностранная литература», № 9, 1997.
Полный текст письма составляет шесть-семь
страниц.
В 1935 году поэт написал автобиографию, которая была полностью издана в 1988 году. В графе «профессия» Фернанду Пессоа указал: «переводчик». При этом Пессоа считал, что «поэт и
писатель — это не профессия, а призвание». В автобиографии Пессоа писал, что монархическая система управления является наиболее подходящей
для португальской нации. Но, поскольку монархизм выявил свою несостоятельность, ему пришлось голосовать за Республику. По политическим
взглядам причислил себя к антиреакционым либеральным консерваторам. По религиозной принадлежности Пессоа считал себя христианским
гностиком, противостоящим любой организован-
G
31
ной церкви, в особенности католической. Пессоа
причислял себя к сторонникам тайной традиции
христианства, имеющей внутренние связи с эзотерическими знаниями еврейской Каббалы и оккультизмом масонства. В автобиографии Пессоа указал, что он был посвящен в начальные три степени
Ордена Тамплиеров. Поэтому поэт призывал чтить
память великого магистра Ордена Тамплиеров
Жака де Моле и противоборствовать загубившим
его врагам: невежеству, фанатизму и тирании.
Пессоа являлся сторонником мистического национализма, лишенного влияния римского католицизма, и полагал, что католицизм обретет духовность
в Португалии только при появлении обновленного
мистического движения себаштианизма (порт. —
sebastianismo). Националист должен следовать
девизу «Все во имя Человечества, ничего против
Нации».
В «Автобиографии» Пессоа (ортоним) указал свои изданные произведения: «Послание»
(Mensagem, 1934) — на португальском языке; «35
сонетов» (35 Sonnets, 1918), «Английские стихи I-II»
и «Английские стихи III» (English Poems I-II, English
Poems III, 1922) — все эти три сборника стихов на
английском.
В
электронном
архиве
поэта
(http://
arquivopessoa.net/textos/2106), впрочем, указывается ещё одно прижизненное издание (на английском языке и уточняются годы изданий:
1) Поэма «Антиной» написана на английском
языке в 1915 году, первое издание — в 1918 году,
второе пересмотренное издание вошло в сборник
«Английские стихи I-II» (перевод на португальский:
Жоржи де Сена (Jorge de Sena), 1974).
2) Неизвестна дата написания «35 сонетов»,
первое издание — в 1921 году.
3) «Английские стихи I-II» под названием
«Inscriptions» (всего 14) написаны в 1920 году.
4) «Английские стихи III» под названием
«Epithalamium» (всего 21) написаны в 1913 году,
первое издание — в 1921 году.
Противоречивая датировка самим Пессоа собственного творчества (то ли мистификация, то ли
забывчивость?..) представляет большую проблему
для исследователей: особенно учитывая, что при
жизни поэта публиковались также его гетеронимы.
Подбор книг в библиотеке Пессоа указывает
на большой интерес к мировой литературе от Гомера до Бальзака. Особенное внимание поэт уделял Шекспиру. Имеется также отличная подборка
стихов лучших немецких поэтов, Блаватская, книги
о масонстве, астрологии, розенкрейцерстве, политике, социологии и проч. Пессоа считал падре
Антониу Виейру «императором португальского
языка», «величайшим прозаиком, или даже больше — величайшим мастером португальского языка». Достоевского и Горького назвал глупцами.
Точнее, не лично сам Пессоа так «назвал» русских
писателей, а вложил в уста грубияна и хулигана Алвару де Кампуша оценочное мнение:
«это глупо, как какой-то Достоевский или какойто Горький»
G
32
(Аlvaro de Campos. Cruzou por mim, veio ter
comigo, numa rua da Baixa).
Китса ставил выше Шекспира, поскольку, по
мнению поэта, Китс не стал лучшим творцом, но
Шекспир стал лучшим из интерпретаторов. Известно высказывание Пессоа о Джойсе: «Искусство Джеймса Джойса, как и Малларме, полностью
фиксируется на самом процессе. Даже чувственность «Улисса» является симптомом посредничества. Это мечтательный бред для психиатров,
представленный как самоцель».
Поскольку Пессоа полагал, что Гёте состоял в
масонстве, он написал под его влиянием драму в
стихах «Фауст», проникнутую масонскими аллегориями и представляющую извечную борьбу Разума и Жизни, в которой Разум всегда остается побежденным.
Поэт — притворщик.
Его притворство столь совершенно,
Что он начинает притворяться болью,
Болью, которую чувствует на самом деле
(дословный перевод)
O poeta й um fingidor.
Finge tгo completamente
Que chega a fingir que й dor
A dor que deveras sente.
Каждый португалист помнит эти слова великого поэта Португалии. Эти четыре строки отсылают
к другому величайшему португальцу — Камоэнсу.
Мироощущение этих двух столпов португальской
поэзии далеко от буддистского осознания, что
жизнь — это страдание, из которого можно выйти.
Как и Камоэнс, Пессоа всю жизнь упорно переживал свою боль и не стремился от нее избавиться.
Психологи и критики называют такое состояние
души «экзистенциальной драмой». Португальцы,
ключом к пониманию ментальности которых служит знаковое слово «saudade» (порт. — тоска),
поставили этим поэтам памятники. И неслучайно
некоторыми песнями «королевы фаду» Амалии Родригеш стали положенные на музыку стихи Камоэнса и Пессоа.
«Я американский писатель, рожденный в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на
пятнадцать лет переселиться в Германию. … Моя
голова разговаривает по-английски, мое сердце —
по-русски, и мое ухо — по-французски»1.
Эти слова модерниста Набокова можно отнести к модернисту Пессоа. В Южной Африке, где
будущий поэт прожил десять лет и окончил ирландскую школу, Пессоа в совершенстве овладел
английским языком. Сочинение, написанное им
в 15 лет по-английски на вступительных экзаменах в университет Кейптауна, получило высшую
Интервью журналу «Life», 1964, ноябрь http://lib.
ru/NABOKOW/Inter04.txt_with-big-pictures.html
1
оценку и было удостоено премии Королевы Виктории. Пессоа занимался переводами с английского языка на португальский и наоборот, писал
стихи на португальском, английском и французском языках. При жизни поэта вышел только один
поэтический сборник на португальском языке,
«Послание», между тем на английском были опубликованы три сборника стихов и поэма «Антиной».
При этом широко известны слова Бернарду Соареша (полугетеронима Пессоа) «Моя родина —
это португальский язык».
Еще одна, помимо билингвизма (точнее «трилингвизма»), параллель в творчестве Набокова и
Пессоа — тема двойника.
Герой романа Набокова «Отчаяние» встречает
человека, который кажется ему его двойником, и
договаривается с ним за деньги поменяться ролями. На самом деле герой хочет избавиться от
своего двойника, чтобы жить новой жизнью. План
не удается. После убийства своего мнимого двойника героя арестовывает полиция, так как в действительности они совершенно не похожи друг на
друга.
Отношение Пессоа к своему «творческому наставнику» — гетерониму Алберту Каэйру — совершенно иное. Но Пессоа «убивает» Алберту Каэйру.
Оккультизм
Пессоа интересовался мистикой, масонством,
астрологией, нумерологией, каббалой, розенкрейцерами. Он составил около 1500 гороскопов,
среди которых личные гороскопы многих известных людей, португальских поэтов, в том числе его
собственных гетеронимов. Пессоа астрологически
определил год своей смерти. Большое влияние
астрологии на творчество поэта изучено недостаточно полно, а его широкие познания в составлении гороскопов пока не получили должной оценки
(из монографий на эту тему можно назвать разве
что книгу исследователя Паулу Кардозу «Фернанду Пессоа. Астрологические карты», вышедшую в
2011 году).
Первый гетероним, по словам Пессоа, появился у него в 1894 году, в шестилетнем возрасте —
Шевалье де Па (Chevalier de Pas). В этом виделась
попытка заполнения пустоты, образовавшейся
после смерти отца в 1893 году. Французский дворянский титул шевалье (порт. cavaleiro — «всадник,
рыцарь, дворянин») можно соотнести с воинственным рыцарским монашеским орденом тамплиеров
(храмовников). Образ монаха-рыцаря верхом на
коне появляется в стихотворении Пессоа «Из долины в гору» (Do Vale а Montanha, 1932). Бразильский масон Вальтер Сарменту (Walter Sarmento)
интерпретирует слова «долина», «гора», «рыцарьвсадник» в масонском символическом ключе: долина — низшая степень посвящения, подъем из
долины в гору — движение к высшим степеням,
внутреннее духовное развитие адепта, рыцарьвсадник — адепт, призванный к поиску «Утерянного Слова» (пароля Хирама).
Из долины на гору,
С горы на более высокую гору,
Конь-тень,
Рыцарь-монах,
Это настолько бесконечно,
Что никто не сможет описать,
Дороги, которые вы преодолеваете во мне. (дословный перевод)
Do vale а montanha,
Da montanha ao monte,
Cavalo de sombra,
Cavaleiro monge,
Por quanto й sem fim,
Sem ninguйm que o conte,
Caminhais em mim.
Впрочем, Пессоа говорил о себе: «Я не масон
и не принадлежу к какому-либо ордену. Однако я
и не антимасон, поскольку все то, что я знаю о масонском ордене, создает весьма благоприятное
впечатление»2. Когда один из депутатов Национальной Ассамблеи предложил преследовать всех
депутатов-масонов, Пессоа выступил в их защиту:
«Без излишней суеты я могу сегодня сказать, что
редкие люди, не принадлежащие масонству, смогли достичь такой глубины в исследовании души
этой жизни и, следовательно, так называемых ее
внешних аспектов». Вальтер Сарменту добавляет,
что понятие братства и углубленность масонства в
философские исследования нашли в Пессоа почитателя3.
О своём отношении к оккультизму Пессоа писал
в письме Адолфу Казайш Монтейру. Он доступно
объяснил, почему масоны (за исключением англосаксов), чье мнение разделяет поэт, взамен слова
«Бог» употребляют понятие «Великий Архитектор
Вселенной»4.
Тем не менее, Пессоа пишет «Бог», но не «Великий Архитектор Вселенной» в сборнике стихов «Послание» (1934), масонский вариант используется в
личных письмах.
Знакомство с авторитетнейшим британским
оккультистом Алистером Кроули (Aleister Crowley,
«Секретные ассоциации» (Associaзхes Secretas),
4-2-1935. Da Repъblica (1910–1935). Fernando
Pessoa. (Recolha de textos de Maria Isabel Rocheta e
Maria Paula Mourгo. Introduзгo e organizaзгo de Joel
Serrгo). Lisboa: Бtica, 1979. — 132. 1Є publ. in Diбrio
de Lisboa , nє 4388, 4 Fev. 1935 http://multipessoa.
net/labirinto/obra-publica/30
3
http://blogoaprendiz.blogspot.com/2012/02/
fernando-pessoa-e-maconaria.html
4
Знаменитое письмо Адолфу Казайш Монтейру от
13 января 1935 года (Carta a Adolfo Casais Monteiro
- 13 Jan. 1935. Escritos Нntimos, Cartas e Pбginas
Autobiogrбficas. Fernando Pessoa. (Introduзгo,
organizaзгo e notas de Antoуnio Quadros) Lisboa:
Publ. Europa-Amйrica, 1986. — 199. 1Є publ. inc.
in Presenзa, nє 49. Coimbra: Jun. 1937) на сайте:
http://multipessoa.net/labirinto/heteronimia/1
2
G
33
1875–1947) состоялось после того, как Пессоа
в 1929 году начал читать его «Исповеди» и написал
автору письмо с указанием на ошибку в его гороскопе, за что Кроули в ответном письме поблагодарил португальского поэта. Их первая встреча состоялась 2 сентября 1930 года в Португалии5.
В 1931 году вышел «Гимн Пана» Алистера Кроули в переводе Пессоа (Hino a Pг).
Исследователи полагают, что должное понимание творчества поэта невозможно без учета
герметических текстов. Интерес Пессоа к герметизму начал проявляться с 1906 года. Примерами служат стихотворения гетеронима Александра
Серча (Alexander Search) «Нирвана» 1906 года и
«Круг» (The Circle) 1907 года, настроение которых
очевидно произошло от чтения Каббалы и книг по
магии. Герметическая философия является для
Пессоа высшей формой познания. Оккультное для
поэта представляет «внутреннее, другое лицо вещей». Об этом он писал в наброске рассказа под
названием «Герметический философ» (O Filуsofo
Hermйtico). В записной книжке Александра Серча 1906 года имеется ссылка на книгу по алхимии
Бертло (Berthelot, 1827–1907) «Химический синтез» (La Synthиse chimique). Там же встречается
ссылка на книгу Папюса «Оккультизм и спиритуализм». Однако метафизические метания гетеронимов Чарльза Роберта Анона, Александра Серча и
особенно самого Фернанду Пессоа были внезапно
оборваны «мистической объективностью» Алберту
Каэйру. Перед авторитетом Алберту Каэйру склоняются Рикарду Рейш и Алвару де Кампуш. Только
Фернанду Пессоа сохраняет внутреннюю непоколебимость в своем неизменном герметическом
мистицизме.
Стихотворения о Розе и Кресте, о поисках Святого Грааля рыцарем Круглого Стола Галахадом
публиковались в сборнике «Послание». Наиболее
известным эзотерическим стихотворением Фернанду Пессоа является «У могилы Христиана Розенкрейца» (No Túmulo de Christian Rosenkreutz).
Творчество
В краткой заметке о Пессоа на сайте Института Камоэнса утверждается, что наряду с
Камоэнсом Пессоа является наиболее важной
фигурой португальской литературы. Пессоа как
самостоятельный поэт (ортоним), рассматриваемый отдельно от его гетеронимов, является
величайшим поэтом ХХ века, символистом и модернистом. Пессоа сотрудничал с изданиями модернистов и являлся новатором в использовании
5
Свидетельство Пессоа о встрече с Алистером
Кроули, написанное в октябре 1930 года (10-1930
O Mistйrio da Boca do Inferno — O encontro entre o
Poeta Fernando Pessoa e o Mago Aleister Crowley .
Victor Belйm. Lisboa. Casa Fernando Pessoa, 1995.
Excerto da reportagem de Augusto Ferreira Gomes.
in O Notнcias Ilustrado. Lisboa: 5-10-1930.) http://
multipessoa.net/labirinto/ocultismo/24
G
34
некоторых средств поэтического дискурса, став
основателем литературных течений паулизма,
сенсационализма и интерсекционизма. Пессоа
писал поэзию и прозу, публиковал в прессе статьи на политические и социологические темы. Не
так давно стало известно, что Пессоа являлся автором киносценариев.
Пессоа многое писал «в стол» (точнее — в бабушкин сундук), считая, что у него нет читателя, писать ему не для кого. Из доверху набитого сундука
(более 27500 страниц рукописей) продолжают извлекаться произведения — все наследие Пессоа
не опубликовано до сих пор.
1909 — основоположник футуризма Маринетти
издает в Италии свой манифест.
1909 — этот манифест переводится на португальский язык и публикуется на Азорах, но он не
был понят и принят ни литературным сообществом, ни читателями.
1915 — Акилину Рибейру объявляет в Париже о
создании португальского футуризма.
1915 — спорное рождение португальского футуризма с выходом журнала «Орфей-2»; в действительности это произошло гораздо позже.
1917 — тираж первого и последнего номера
журнала «Футуристическая Португалия», где был
напечатан скандальный футуристический манифест гетеронима Алвару де Кампуша, арестовывается полицией у дверей типографии.
В 1915 году Пессоа принимал участие в издании
литературного журнала «Орфей». Вышло только
два номера. При издании второго номера журнала
Пессоа и его друг Мариу де Са-Карнейру (Mбrio de
Sб-Carneiro, 1890–1916) были его редакторами. По
словам Са-Карнейру, «Морская ода» Пессоа, напечатанная в «Орфее–2», стала «футуристическим
шедевром».
Кредо поэта Фернанду Пессоа как самостоятельного отдельного автора (ортонима) отражено
в стихах его единственного сборника на португальском языке «Послание». Здесь Пессоа предстаёт как «мистический патриот» Португалии,
«рациональный себаштианист», транслирующий
идеи эстетического течения саудозизма (порт.
saudosismo) традиционалистов и неоромантиков
первой четверти ХХ века, связанного с типичным
португальским понятием «saudade». Стихотворения сборника посвящены королям Португалии и
проникнуты призывом и надеждой к грядущему
возрождению страны. «Послание» прославляет и
героизм португальцев в эпоху великих географических открытий. Тематика первых двух частей —
Дон Диниш, путешествие Васко да Гамы, желание
и возможность превращения Португалии в Пятую
Империю (выражение падре Антониу Виейры) —
аналогична «Лузиадам» Луиса де Камоэнса. Третья часть сборника называется «Сокрытое» (о
Encoberto) и посвящена поискам утраченного патриотизма и возрождению героического прошлого
под эгидой короля Дона Себастьяна I Желанного
(или Сокрытого — о Encoberto).
Гетеронимы — «драма в людях»
(drama em gente)
Уже в детстве к Пессоа пришло осознание, что
«Я» не цельно, но делится на многие другие «я».
Многие, встав в детстве перед пугающей наивнозловещей тьмой собственного сокровенного «Я»
и не получив из бездны ответ на свой вопрос «Кто
Я?», уходили в сторону, пытаясь отвлечься будничностью. Но не Пессоа. С детства у него шел диалог
с самим собой. В 1899 году появляется гетероним
Александр Серч (Alexander Search), от имени которого Пессоа пишет себе письма (Александр Серч
родился в тот же день и год, что и Фернанду Пессоа, но умер молодым).
В 1906 году поэт писал: «Со времени осознания
самого себя я различал в себе врожденное влечение к мистификации, к артистическому обману.
Это дополнялось большой любовью к духовному,
таинственному». Англо-португальский билингвизм
еще больше подпитывал разделение личности.
Гетероним поэта Алберту Каэйру вовсе не лукавил, когда писал: «Если после того, как я умру,
захотят написать мою биографию, это будет проще простого: только две даты — день рождения и
день смерти. Между первой и второй все дни мои».
Лукавил сам Пессоа. Изучение жизни, творчества, мировоззрения Фернанду Пессоа затруднено
противоречивостью датировки. Если бы Фернанду
Пессоа задался неблагодарной благородной целью — помочь своим исследователям, — он обманул бы пресловутый американский детектор лжи.
Многие исследователи творчества Пессоа полагают, что его гетеронимы — это литературные
маски ортонима.
…Кем же являются эти гетеронимы? Представляется, что худшего выражения чем «литературная
маска» не подберешь. На маскарадах можно было
до неузнаваемости обрядиться только для того,
что бы возлюбленный (ая) узнал(а) тайные знаки
назначенной встречи на публике. «Маска! Я тебя
знаю!» «Фантомас! Я тебя узнал! Снимай маску!»
Хороший писатель отличается от посредственного только более высокой кажущейся правдивостью — правдоподобием. Любой писатель
при описании своих героев примеряет на себе их
маски — зачаточная, так сказать, латентная форма
гетеронимии.
У Пессоа гетеронимы живут собственной жизнью, подсознательно питаемой воображением автора. Гетероним определенным образом взаимосвязан с псевдонимом.
Гетероним и псевдоним определенным образом
взаимосвязаны с литературной мистификацией.
Лучшее объяснение дал сам Пессоа. Маленький
Фернанду рос в одиночестве, сторонился толпы и с
пяти лет окружал себя вымышленными персонажами. Капитан Тибо и Шевалье де Па — имена первых
гетеронимов, которые остались в его памяти. В
письме Адолфу Казайш Монтейру 1935 года Пессоа подробно описал генезис гетеронимов и своё
отношение к оккультизму. В детстве ему не нужны
были куклы для игры. Он населял свой внутренний
мир живыми людьми. Эта способность не исчезла
при взрослении, но настолько окрепла, что превратилась в естественное состояние духа. Здесь идет
речь о доведенном до максимума драматическом
темпераменте, когда вместо театральных драм с
действиями и актами пишутся драмы человеческих душ. «В настоящее время у меня нет личности:
сколько бы во мне ни было человеческого, я все
разделил среди различных авторов, являясь при
этом исполнителем их работы. Сегодня я являюсь
местом встречи своего маленького человечества.
<…> Я не отрицаю, напротив, выступаю за психиатрическое объяснение.
<…> Таким образом, получается, что я существую за счет своего собственного “медиума”»6.
В библиографической справке о Фернанду
Пессоа, изданной в журнале «Презенса», № 17, декабрь 1928 (Presenзa, nє 17. Coimbra: Dez. 1928 (ed.
facsimil. Lisboa: Contexto, 1993). — 250), творчество
автора разделяется на две части. Одна часть принадлежит ортониму (Фернанду Пессоа), вторая —
гетеронимам. К этому нельзя применять понятия
«аноним» и «псевдоним». По различным причинам
автор порой желает скрыть свое настоящее имя,
поэтому подписывается вымышленным именем,
т. е псевдонимом. Гетероним не совпадает с личностью писателя, обладает собственной индивидуальностью, его высказывания принадлежат
персонажу внутренней драмы. К моменту выхода
библиографии гетеронимное творчество Пессоа
издавалось под тремя именами: Алберту Каэйру,
Рикарду Рейш и Алвару де Кампуш. Эти авторы
должны рассматриваться отдельно от личности их
ортонима. Каждый из них формирует собственную
драму, и все они в совокупности формируют другую драму по отношению к Фернанду Пессоа. Алберту Каэйру при написании своих поэм придерживается определенного литературного течения.
Другие два гетеронима являются его учениками,
их творчество проистекает из различных аспектов
поэтической ориентации учителя. Рикарду Рейш —
язычник, пишет в стиле античных авторов. Алвару де Кампуш называет себя «сенсационистом»,
сочиняет под влиянием Каэйру и Уолта Уитмена,
будучи эмоциональной личностью, является причиной многочисленных скандалов, чем вызывает
всеобщее раздражение, в особенности Фернанду
Пессоа, который ничего не может с этим поделать,
но вынужден публиковать его произведения.
Творчество этих трёх поэтов составляет своеобразное драматическое единство.
Их связывают личные отношения, прослеживается интеллектуальное взаимодействие. Ни один
из этих гетеронимов самостоятельно не опубли6
Письмо Адолфу Казайш Монтейру от 13 января
1935 года. Pбginas Нntimas e de Auto-Interpretaзгo.
Fernando Pessoa. (Textos estabelecidos e prefaciados
por Georg Rudolf Lind e Jacinto do Prado Coelho.)
Lisboa: Бtica, 1966. — 101. http://multipessoa.net/
labirinto/vida-e-obra/2
G
35
ковал ни брошюры, ни книги собственных стихов. ся бы к «знанию», что это стол, но всю оставшуюся
Всеми своими публикациями они обязаны сотруд- жизнь не забывал бы, что он — дерево. И любил бы
ничеству Фернанду Пессоа в журналах «Орфей» стол, еще лучше — стол как стол.
и «Афина» (при этом, по заявлению
Именно таким образом Каэйру
«публикатора», он не намерен осуповлиял на меня. Я не перестал виществлять полные широкие издадеть явленность вещей, их божестния по причине отсутствия читаювенную и человеческую целостность,
щей публики и наличия достаточных
но в то же время я наблюдаю их матесредств).
риальную душу, то, из чего они сдеВ 1917(?) году три гетеронима соланы. Я стал свободным. С того моставляют «Общую программу портумента я как бы превратился в одного
гальского неоязычества».
из розенкрейцеров, о которых ходят
Пессоа как ортоним также являлегенды, или это правда, что внешне
ется персонажем этой драмы гетеони походят на остальных людей, жиронимов.
вут сообразно их обычаям и привыч«Вся древняя языческая цивиликам, но несут в себе тайну Вселенной
зация, являвшаяся для Каэйру его
и всегда знают, где находится «дверь
собственной плотью и кровью, явбегства» и в чем состоит магия внулявшаяся и являющаяся для Рикарду
тренней сущности»7.
Рейша любимыми воспоминаниями
Первым из наиболее известдетства, представляет собой позна- Jos_ de Almada Negreiros ных гетеронимов появился Рикарду
ние мира, обучение, укореняющееся
Рейш. Пессоа вспоминал в письме
(Ricardo Reis)
в бытии.
Монтейру: «Тогда, в 1912 году (если
Изначально этот человек сбил меня с толку, ког- не ошибаюсь), мне пришла идея написать нескольда радостно воспевал придуманные или предпола- ко стихотворений в подражании древним, в язычегаемые вещи, которые не наводят на людей ниче- ском стиле». Он набросал несколько вещей белым
го, кроме страдания и ужаса, — материальность, стихом. При этом перед Пессоа возник смутный
смерть, небытие. Потом он сбил меня с толку тем, портрет человека, который это сочинял. Пессоа
что делал это не только с радостью, но передавал не представлял тогда, что родился Рикарду Рейш.
свою радость другим. Когда мне совсем печально, Через полтора или два года после этого Пессоа
я читаю Каэйру, и это чтение для меня как дунове- решил придумать буколического поэта, который
ние ветерка. Я сразу же успокаиваюсь, мне хочется составил бы компанию для Са-Карнейру.
петь, я обретаю веру — да, в меня вселяется вера в
Далее в письме Пессоа писал: «В Каэйру я влоБога, в душу, в трансцендентную крохотность жиз- жил всю свою мощь драматической деперсоналини после чтения стихов этого атеиста о Боге и о че- зации, Рикарду Рейшу предоставил всю свою менловеке без собственной земли.
тальную дисциплину, облачённую в свойственную
<…> Любит нас именно Каэйру-поэт, а не Каэй- ему музыкальность, в Алвару де Кампуш я вдохнул
ру-философ. То, что мы в действительности полу- всю эмоциональность, которой обделял себя всю
чаем от этих стихов — это детское восприятие жиз- свою жизнь.
ни со всей непосредственной материальностью
<…> 8 марта 1914 года я написал одно за друпонятий детства, со всей витальной духовностью гим <…> около тридцати стихотворений, пребывая
надежды и роста, являющие нам бессознатель- при этом в каком-то экстазе, природу которого я
ность души, тела и детства. Это творчество явля- не смог определить. Это был триумфальный день
ется нам рассветом, который пробуждает и воо- в моей жизни, другого такого же дня мне никогда
душевляет нас, впрочем, этот рассвет более чем не представится. Первым был «Хранитель стад» (O
материален, более чем анти-духовен, поскольку Guardador de Rebanhos). После этого во мне пояпроизводит абстрактный эффект, воздействие чи- вился некто, кому я сразу дал имя Алберту Каэйстого вакуума, ничего.
ру. Извините меня за абсурдность фразы: во мне
<…> Его стихи отражают непосредственное появился мой учитель. Именно такое мгновенное
восприятие, которое противопоставляет его душу чувство я испытал. После сочинения тридцати
нашим неестественным понятиям, нашей искусст- стихотворений я взял еще бумаги и тут же напивенной ментальной цивилизации, разложенной по сал шесть стихотворений, составляющих «Косой
полочкам, сдирает с нас ложные одежды, смывает
с лица макияж, очищает желудок от фармацевти- 7 Слова Пессоа цитируются по книге португальской
ческих препаратов, входит в наш дом и показывает исследовательницы творчества поэта «Пессоа
нам, что стол из дерева — это дерево, дерево, де- для познания – тексты для новой карты» Терезы
рево, что стол — это необходимая галлюцинация Рита Лопеш. Лиссабон: Эштампа, 1990. — 375.
«Записки для памяти о моём учителе Каэйру»
нашей воли, изготовляющей столы.
Я был бы счастлив, если бы в какой-то момент (Pessoa por Conhecer - Textos para um Novo Mapa
своей жизни смог увидеть стол как дерево, почув- . Teresa Rita Lopes. Lisboa: Estampa, 1990. — 375.
ствовать (курсив в оригинале!) стол как дерево — «Notas para a recordaзгo do meu mestre Caeiro»)
видеть дерево стола, не видя стола. Затем вернул- http://multipessoa.net/labirinto/heteronimia/22
G
36
дождь» (Chuva Oblнqua) Фернанду Пессоа. Полно- го роста, блондин с голубыми глазами. Его родитестью и мгновенно... Это было возвращением Ал- ли умерли рано, он жил со своей старой теткой на
берту Каэйру из Фернанду Пессоа в того же Фер- мизерные доходы.
нанду Пессоа. Или точнее, это была
Алвару де Кампуш родился в Тареакция Фернанду Пессоа на то, что
вира 15 октября 1890 года (в 13:30,
он не существовал в качестве Алберкак сказал мне Феррейра Гомеш; и
ту Каэйру.
это правда, подтвержденная гороПосле появления Алберту Каэйру
скопом того часа). Он инженер-судотут же инстинктивно и подсознательстроитель из Глазго, но в настоящее
но возникли его ученики. Так родился
время бездельничает в Лиссабоне.
поддельный язычник Рикарду Рейш.
Он выше меня на 2 сантиметра, его
<…> Тогда же внезапно, как протирост 1,75 м, худой и немного горвопоставление Рикарду Рейшу, возбится, ни белый, ни смуглый, сманикла новая личность. В мгновенном
хивает на португальского еврея,
порыве и без передышки на печатной
хотя у него прямые, зачёсанные на
машинке возникла «Триумфальная
сторону волосы, пользуется моноода» (Ode Triunfal) Алвару де Кампуша.
клем. Получил обычное лицейское
<…> Я распределил взаимодейобразование, затем его отправили
ствие, завязалась дружба, внутри Jos_ de Almada Negreiros в Шотландию изучать механику и сусебя я услышал дискуссии и протидостроение. Был в поездке на Вос(Alberto Caeiro)
воречивые мнения, и мне кажется,
токе, результатом чего стала поэма
что именно я, создатель всего этого,
«Курильщик опиума». Латыни его напредставлял среди них наименее значимую фи- учил священник с побережья»8.
гуру. Кажется, что все произошло независимо от
У Фернанду Пессоа был еще полугетероним,
меня. И кажется, что до сих пор все так и происхо- которого поэт полностью не отделял от собстдит. Если когда-то я смогу опубликовать дискуссию венной личности: Бернарду Соареш (Bernardo
об эстетике между Рикарду Рейшем и Алвару де Soares), помощник библиотекаря, написал одно
Кампушем, Вы увидите, насколько они различны и из блистательных и таинственных прозаических
насколько я ничего не представляю в их споре.
произведений — «Книгу беспокойства» (Livro do
Перед публикацией «Орфея» в последнюю ми- Desassossego). Эта книга, некоторые отрывки конуту необходимо было срочно что-нибудь приду- торой издавались с 1913 по 1932 год, а первое
мать для полной комплектации страниц номера. полное издание вышло в 1982 году, считается одЯ напомнил Са-Карнейру, что я смог
ним из фундаментальных образцов
бы написать «старую» поэму Алвару
современной португальской литеде Кампуша, которую он якобы сочиратуры.
нил до своего знакомства с Алберту
Любопытно было бы видеть реКаэйру, когда ещё не испытывал его
акцию антикоммуниста Пессоа,
влияние. Таким образом, я сочинил
если бы он узнал, что коммунист
«Курильщика опиума» (Opiбrio), где поЖозе Сарамагу в 1984 году издаст
пытался представить скрытые тенденроман «Год смерти Рикардо Рейции Алберту Каэйру, которые и воплоса». Поскольку Пессоа не указал год
тились впоследствии, но были лишены
смерти одного из своих гетеронивсяких следов контакта со своим учимов, Сарамагу взял на себя право
телем Каэйру.
описать жизнь Рикарду Рейша по<…>
сле смерти Пессоа в годы становДумаю, что я объяснил Вам происления режима Салазара.
хождение моих гетеронимов.
…Истину невозможно передать
<…> Я придумал им жизни. Рикарсловами.
ду Рейш родился в 1887 году (день и
Любой писатель лжет и не отрамесяц не помню) в Порту, он врач, в Jos_ de Almada Negreiros жает истину, выдумывает, фантазинастоящее время находится в Бразирует. Это называется «литератур(Alvaro de Campos)
лии. <…> Он низкого роста, но жилиным поприщем» или «писательским
стый и крепкий, смугловат. Образование получил в ремеслом» — творчеством. В английском языке для
иезуитском колледже. Из-за своих монархических этого существует замечательное слово «fiction»—
убеждений он был вынужден экспатриироваться в художественная литература. Семантическое знаБразилию в 1919 году. Его обучили латыни, а древ8
Письмо Адолфу Казайш от 13 января 1935 года.
негреческий изучал самостоятельно.
Алберту Каэйру родился в Лиссабоне в 1889 Pбginas Нntimas e de Auto-Interpretaзгo. Fernando
году и там же умер от туберкулеза в 1915 году, но Pessoa. (Textos estabelecidos e prefaciados por
всю свою жизнь жил в деревне провинции Рибате- Georg Rudolf Lind e Jacinto do Prado Coelho.) Lisboa:
жу. У него не было ни профессии, ни образования. Бtica, 1966. — 101. http://multipessoa.net/labirinto/
Каэйру имел хрупкое телосложение и был средне- vida-e-obra/2
G
37
чение «fiction» — выдумка, домысел, фантазия,
фикция. Читатель заключил с писателем негласный
«Договор о Правдоподобности»: «Говори, говори —
как у тебя интересно получается. А расскажи еще
что-нибудь». Все оказывается малоинтересным,
когда иссякает правдоподобность, когда писатель
теряет доверие читателя.
Когда Пессоа использовал гетеронимов, чтобы показать читателю глубины непознанного, читатель решил, что автор его дурачит, насмехается
над ним, мистифицирует. Пессоа подводит читателя к зияющей пропасти собственного «Я», пытается
сорвать с читателя лицемерную договорную маску.
Любознательный любопытный читатель приходит в
экзальтацию.
Тем более, когда в «Автопсихографии» Пессоа
пишет: O poeta й um fingidor («поэт — это притворщик»). Уместно процитировать словарь: fingir 1.
vi 1) фантазировать, выдумывать 2) притворяться, симулировать 3) подражать 2. vi притворяться,
быть лицемерным fingidor m притворщик, лицемер.
Стихотворение «Автопсихография» (первая публикация в «Презенса», № 36, Коимбра, ноябрь
1932 года) по праву может считаться визитной
карточкой поэта Фернанду Пессоа, его кредо, программным произведением. В то же время его гетеронимы обладают собственными программными
сочинениями. Перед читателем стоит труднейшая
задача — избавиться от иллюзий и разобраться в
многослойном и разноплановом наследии не одного, но нескольких поэтов, схематичному отображению которого служит не только роза ветров, а
также зенит и надир. Это поможет лучше познать
самого себя.
AUTOPSICOGRAFIA
O poeta й um fingidor.
Finge tгo completamente
Que chega a fingir que й dor
A dor que deveras sente.
E os que lкem o que escreve,
Na dor lida sentem bem,
Nгo as duas que ele teve,
Mas sу a que eles nгo tкm.
E assim nas calhas de roda
Gira, a entreter a razгo,
Esse comboio de corda
Que se chama coraзгo.
28.02.1929, 27.11.1930 или 01.04.1931?
АВТОПСИХОГРАФИЯ
Поэт измышляет миражи –
Обманщик, правдивый до слез,
Настолько, что вымыслит даже
И боль, если больно всерьез.
G
38
Но те, кто листает наследье,
Почувствуют в час тишины
Не две эти боли, а третью,
Которой они лишены.
И так, остановки не зная
И голос рассудка глуша,
Игрушка кружит заводная,
А все говорят — душа.
Перевод А. Гелескула
Бытует мнение, что господин Фернанду Пессоа
нарушил правила литературной игры. Литературные критики принялись его обличать, снимать личины. Малоизвестным при жизни португальским
автором заинтересовались спецслужбы. Как это?
Под таким прикрытием работать?
Пессоа знал правила игры, но с детства испытывал стремление к мистификации. Осознавая,
что человек никогда не реализует себя, поскольку
Истину до конца не понять, Пессоа транслировал
эту идею читателю устами своих гетеронимов.
«Нет. Сперва сними свою литературную маску!»
«Сам сними маску!» В настоящее время количество обнаруженных отдельными исследователями
гетеронимов, полу-гетеронимов и псевдонимов
Фернанду Пессоа перевалило за сотню. По последним данным бразильского Жозе Паулу Кавалканти Филью (Josй Paulo Cavalcanti Filho), список
гетеронимов включает 127 имен. Начало исследованиям гетеронимов Пессоа положила Тереза Рита
Лопеш (Teresa Rita Lopes) — в 1966 году ее список
состоял из 18 имен.
ХРОНОЛОГИЯ жизни Фернанду Пессоа
1888 — 13 июня в Лиссабоне родился будущий
великий португальский поэт.
1893 — смерть отца.
1894 — возникновение первых гетеронимов.
1895 — написано первое детское стихотворение с посвящением матери.
1896 — отплытие в Дурбан, Южная Африка.
1896-1905 детство и юность в Африке.
1899 — появляется гетероним Александр Серч
(Alexander Search), от имени которого Пессоа пишет себе письма.
1901 — первое известное в настоящее время
стихотворение на английском языке «Separated
from thee». Год проводит в Португалии. Посещение семьи матери на острове Терсейра Азорского
архипелага. В годы получения британского образования в Дурбане испытывает одиночество, изолируется, углубляется в чтение Шекспира, Эдгара
По, Мильтона, Байрона, Джона Китса, Перси Шелли, Теннисона.
1902 — первая публикация стихотворения Пессоа.
1903 — поступление в университет Кейптауна.
Сочинение Пессоа на английском языке удостоено премии Королевы Виктории — 1-е место среди
899 кандидатов. В 1903 году Александр Серч пишет стихотворения на английском и португальском
языках. Во время учебы появляются новые гетеронимы: Чарльз Роберт Анон и Г. М. Ф. Лечер (Charles
Robert Anon, H. M. F. Lecher). Стихи и проза на английском языке.
1905 — возвращение в Португалию.
1906 — поступление на филологический факультет Лиссабонского университета. Бросает
учёбу, не закончив первого курса. Начинает проявлять интерес к творчеству важнейших португальских писателей, особенно к Сезариу Верде и проповедям падре Антониу Виейры.
1908 — начинает переводить коммерческую
корреспонденцию, чем занимался до конца жизни.
Преобладающим языком такой корреспонденции в
Португалии был английский язык.
1912 — в журнале «Орёл» (A Бguia) публикуются первые эссе и литературная критика Фернанду
Пессоа, в которых провозглашается о появлении
сверх-Камоэнса. Сверх-Камоэнсом стал сам Пессоа за время работы над мистическим сборником
поэзии «Послание». Журнал «Орёл», в котором публиковались литературные, искусствоведческие,
научные и философские статьи, оказывал глубокое
влияние на португальскую интеллигенцию. В нем
печатались авторы различных модернистских течений: символисты, футуристы, импрессионисты,
ницшеанцы.
1913 — в журнале «Орёл» Пессоа под собственным именем впервые публикует прозу на португальском языке — первый отрывок «Na Floresta do
Alheamento» из «Книги беспокойства».
1914 — 8 марта рождение первого основного
гетеронима — Алберту Каэйру.
1915 — Пессоа участвует в первом и втором
(последнем) выпуске журнала «Орфей». В первом
номере Пессоа (ортоним) печатает статическую
драму «Моряк» (O Marinheiro), впервые издаёт поэмы своего гетеронима Алвару де Кампуша «Курильщик опиума» (Opiбrio) и «Триумфальную оду»
(Ode Triunfal), относящиеся к сенсационизму — течению, основанному Мариу де Са-Карнейру и Пессоа. Пессоа «убивает» Алберту Каэйру. Во втором
номере «Орфея» Пессоа публикует «Морскую оду»
(Ode Marнtima) гетеронима Алвару де Кампуша.
Фернанду Пессоа (ортоним) представляет новое
течение интерсекционизма поэтическим циклом
«Косой дождь» (Chuva oblнqua).
Пессоа переводит работы Лидбитера и Блаватской на португальский язык.
1916 — апрель, самоубийство друга Мариу де
Са-Карнейру. Публикуется поэма «Абсурдный час»
(Hora Absurda), которую Пессоа написал в 1913
году, предвосхищая появление нового литературного течения паулизма. У Пессоа появляется феномен автоматического или медиумного письма. В
сентябре поэт решил убрать сиркунфлекс при написании своей фамилии: «Pessфa» превращается
в «Pessoa».
1917 — публикация футуристического манифеста «Ультиматум» Алвару де Кампуша — на разрушенном до основания старом мире провозглашается создание сверхчеловека.
1918 — Пессоа за свой счет печатает первое
издание поэмы «Антиной», сочинённой в 1915 году,
и первое издание «35 сонетов» написанных на английском языке.
1919 — Пессоа публикует политические и социологические статьи. Свержение вновь провозглашённой монархии. Монархист гетероним Рикарду
Рейш скрывается в Бразилии.
1920 — в различных публикациях Пессоа восхищался и поддерживал политику президента-короля Сидониу Пайш (Sidуnio Pais), после убийства
которого посвятил ему свою поэму.
1921 — первое издание на английском языке
«Английских стихов I-II» (Inscriptions), написанных в
1920 году и «Английских стихов III» (Epithalamium),
написанных в 1913 году.
1922 — Пессоа публикует рассказ «Банкиранархист» (O Banqueiro Anarquista), написанный в
январе того же года. В печати выходит его критическая статья «Антониу Боту — эстетический идеал
Португалии» о сборнике стихов «Песни» (Canзхes)
португальского поэта Антониу Боту (Antуnio Botto,
1897–1959). Автор был личным другом Пессоа, который в 1930 году перевёл его «Песни» на английский язык. Когда Антониу Боту прочитал в газете
объявление об увольнении с работы, он сыронизировал: «Я — единственный признанный в Португалии гомосексуалист». Выступая с чтением своих
стихов перед вынужденной эмиграцией в Бразилию, поэт пользовался большим успехом среди
творческой интеллигенции, в частности Амалии
Родригеш, Жуана Вилларета и Акилину Рибейру.
Полемизируя с Пессоа, его гетероним Алвару де
Кампуш писал, что «ему понравилась книга стихов «Песни», потому что она не похожа на его собственные произведения. Но творчество Антониу
Бото совершенно аморально». Пессоа абсолютно
не прав, воспевая эстетическое совершенство эллинистического идеала мужской, а не женской красоты.
1923 — публикация трёх стихотворений Пессоа на французском языке. Из Англии в Лиссабон
возвращается гетероним Алвару де Кампуш и возобновляет своё поэтическое творчество, прерванное в 1915 году. В печати публикуется его декадентское стихотворение на португальском языке
«Вновь посещенный Лиссабон» (Lisbon Revisited).
Пессоа публикует манифест «О манифесте студентов» в поддержку Рауля Леала, а гетероним Алвару де Кампуш распространяет листовки с этим
манифестом, направленным против студентов,
стремящихся запретить сборник «Песни» Антониу
Бото и книгу «Обожествлённый Содом» (Sodoma
Divinizada) Рауля Леала (Raul Leal, 1886-1964) о мистической педерастии.
1924 — начинает издаваться ежемесячный
литературно-художественный журнал «Афина»
(Atena), во главе которого становятся Фернанду
Пессоа и Руй Ваш (Ruy Vaz).
В «Афине» среди прочего были опубликованы:
1) стихи Пессоа;
2) переводы Пессоа с английского на португальский язык поэмы «Ворон» и последних стихов
Эдгара По, трех рассказов О' Генри;
G
39
3) перевод Пессоа с английского на португальский язык статьи о Джоконде Вальтера Патера;
4) последние стихотворения Мариу де Са-Карнейру предваряются статьёй Фернанду Пессоа;
5) оды гетеронима Рикарду Рейша;
6) избранные стихотворения гетеронима Алберту Каэйру (1889–1915) из сборников «Хранитель стад» (O Guardador de Rebanhos, в русских
переводах встречается название «Пастух») и «Отдельные стихи» (Poemas Inconjuntos);
7) в статье «Что такое метафизика?» гетероним
Алвару де Кампуш полемизирует с определением
Фернанду Пессоа «метафизика — это искусство,
но не наука»;
8) статья гетеронима Алвару де Кампуш «Заметки о не аристотелевской эстетике».
1926 — Пессоа руководит изданием «Журнала
торговли и бухгалтерии».
1927 — начинает сотрудничать с журналом
«Презенса» (Presenзa).
1928 — выходит статья Пессоа «Междуцарствие. Защита и оправдание военной диктатуры в
Португалии». (*) В 1932 году автор откажется от
этой публикации, утверждая, что «она не существует».
1929 — в печати появляется продолжение
«Книги беспокойства» (Livro do Desassossego), и
несколько отрывков печатаются до 1932 года. Все
части «Книги беспокойства» подписаны Фернанду Пессоа, но атрибуируются «Бернарду Соарешу (Bernardo Soares), помощнику библиотекаря».
В «Презенса» под редакцией Жуана Гашпара Симо* Мендес Виктор. Оправдание диктатуры?
(диктатор Салазар в 1930 году и поэт Фернандо
Пессоа в 1928 году). / Пер. с англ. А. Маркова //
Новое литературное обозрение. № 100. 2009.
С. 89–99.
http://magazines.russ.ru/nlo/2009/100/
енша (Joгo Gaspar Simхes) выходит первое исследование творчества Пессоа.
1932 — Публикуется статья Пессоа «Португальская ментальность» (O Caso Mental
Portuguкs). «Презенса» публикует «Автопсихографию» (Autopsicografia).
1934 — публикация единственного прижизненного поэтического сборника Пессоа на португальском языке «Послание» (Mensagem). Сборник получает премию Антеру де Кентал второй
категории. Для соискания первой премии не хватает минимального объёма в 100 страниц.
1935 — 13 января Пессоа пишет известное
письмо Адолфу Казайш Монтейру о генезисе
своих гетеронимов. Пессоа публично выступает
против принятия закона о запрещении тайных
обществ. 4 февраля в газете «Диариу де Лижбоа» выходит его статья «Секретные ассоциации»
(Associaзхes Secretas). Ассамблея единогласно
принимает закон против тайных обществ. Стихотворение «Свобода» открывает цикл, направленный против политики Салазара.
1935 — 30 ноября Фернанду Пессоа закончил
свой жизненный путь.
Как Камоэнс, так и Пессоа не получили должной оценки при жизни, не были понятны современникам, их громкая мировая слава пришла посмертно.
В 1985 году, через 50 лет после смерти Пессоа, его останки были перенесены в Жеронимуш,
монастырь иеронимитов и усыпальницу португальских королей в Лиссабоне. Так же как и Камоэнс Пессоа превратился в культурный символ
Португалии.
На трёх сторонах обелиска надгробья Пессоа
выбиты строфы стихотворений его трёх главных
гетеронимов: Алберту Каэйру, Алвару де Кампуша и Рикарду Рейша.
Фернандо Пессоа
СТИХОТВОРЕНИЯ
***
Ночи конца не видно!
Время — за часом час —
Тянется еле-еле...
Сядь и склонись к постели,
Где не смыкаю глаз.
Дочь короля влюбилась...
Сколького не верну!
Где это все? Ни тени
Спой же мне о забвенье,
Тихо клоня ко сну...
Это любил ребенком
И не сберег, взрослев...
Спой надо мною, няня:
Будит воспоминанья
Горестный твой напев.
Вправду ли это было?
Вправду ли это я?
Спой, как над детской зыбкой,
Чтобы уснуть с улыбкой
Вечного забытья.
G
40
***
Пусть вихрь гудит ураганней
И даст отдохнуть уму.
Маячит на дне сознанья
Та суть, что вот-вот пойму.
Душа ль, что жизнью другою
Невыдуманной дарит...
Мгновение ли покоя,
Что душу животворит…
Все резче порывы ветра.
И мысль забытью страшна,
Что станет пытать ответа,
Едва пробудясь от сна.
А вихрь то взмывает круто,
То рушится, пыль клубя...
О, если б хоть на минуту
Суметь разгадать себя!
***
Небосклон туманный
С ледяной луной.
Тянет с океана
Пылью водяной.
И — смутнее далей
По закате дня —
Сходятся печали,
Сердце леденя.
Тяжелы движенья,
Мысли тяжелы.
Лед опустошенья
И бескрайней мглы.
Обняло ненастье
Сном небытия
Помыслы и страсти...
Спи, душа моя.
***
Искрится вода, мешая
Увидеть, что впереди.
И чья-то, совсем чужая,
Тоска поднялась в груди —
Тоска сиротливой тени,
Пришедшей из той страны,
Где муки — благословенье,
А страсти — просветлены.
И с болью она взирает,
Как жизнь, идя стороной, —
Обманутая, — стирает
И сон о себе иной.
***
Склонись ко мне, мечтая.
Забудься забытьем.
Томление читаю
В слепом зрачке твоем.
Забудься сном, что любим,
И сказкой, что живем.
Все мнимо, все напрасно:
Не лжет мечта одна.
Темно в дали безгласной.
Забудься явью сна
И улыбнись забвенью,
Умиротворена.
В слепом зрачке читаю
Незыблемый покой
Постигших небыль жизни
С блаженством и тоской.
***
Еще не сгустились тени,
Но все холоднее высь.
Бичуя опустошенье,
Над сердцем ветра взвились.
О канувшие удачи,
Которых не нужно мне!
О сон, что живешь иначе!
И жизнь, что ведешь во сне...
Взвевайтесь, ветра, над глушью
Простершейся мглы ночной!
Безлюдье пугает душу
Бескрайнею тишиной.
И, слезы тайком глотая,
Вперяешься в миражи...
О жизнь ты моя пустая,
Хоть кто я такой, скажи!
***
Простой мотив старинный!
Не знаю, почему
Прислушиваюсь плача
К звучанью твоему.
G
41
Когда тебя я слышал?
Не знаю, но давно...
Не в детстве ли, что эхом
Твоим возвращено,
Куда тянусь вернуться
Я из последних сил,
Не зная: был ли счастлив
И я ли это был?
***
Откуда тот бриз мимолетный
Донесся, цветеньем дыша?
Обласкана и беззаботна,
Ответа не просит душа.
Сознание замерло втуне.
Лишь музыка правит одна.
И так ли уж важно, колдунья,
Что сердце пронзаешь до дна?
И что я такое на свете,
Неверном, как сон наяву?
Но слушаю отзвуки эти
И — хоть ненадолго! — живу.
***
Мы лишь тени от мира другого,
Где доподлинно живы душой.
Там не лгут ни движенье, ни слово,
Здесь, для темного глаза людского,
Оставаясь гримасой чужой.
Так туманно и неуследимо
Всё, чем кажемся, суть затая
И маяча химерою мнимой —
Зыбче отсвета, призрачней дыма
От пылающего бытия.
И лишь кто-то из нас на мгновенье
Угадает, стряхнув миражи,
По кривлянью уродливой тени
Потайное, прямое движенье
Непритворно задетой души.
И увидевший глубь за личиной,
Что застыла, ужимкой дразня,
Пробуждается он от кончины,
Сберегая хоть отблеск единый
Ослепившего вчуже огня.
И не ведает больше покоя —
Как изгнанник, той явью клеймен,
Что, зарницей блеснув колдовскою,
Отшвырнула томиться тоскою
В лабиринте пространств и времен.
Перевод Бориса Дубина
табачная лавка
Я — никто.
Я никогда никем не буду.
И захотеть стать кем-нибудь я не могу.
Но мечты всего мира заключены во мне.
G
42
Окна квартиры моей,
Квартиры одного из миллионов тех, кто бродит
по свету и не ведает, кто он такой
(Ну, а если бы даже и знал, что узнал бы?),
Выходят в таинственность улицы, по которой
беспрестанно снуют люди,
На улицу, которую разом не постичь, как ни старайся,
На улицу, до невозможности реальную,
до таинственности определенную,
Где под оболочкой камней и людей скрыта загадка,
Где смерть покрывает плесенью стены, а виски сединой,
Где Судьба громыхает телегой Всего по дороге в Ничто.
Я повержен сегодня, как будто мне правда открылась.
Я безгрешен и ясен, как будто готовлюсь ко смерти,
И разорваны узы родства с окружающим,
И как будто в прощальный миг замелькали вагонами поезда
Этот дом и вся улица,
И гудок отправления отозвался в моей голове,
И дрогнули нервы, и лязгнули кости.
Я разделен сегодня меж непреложностью
Лавки табачной на той стороне — она существует снаружи —
И ощущением — все это мнимость — оно существует внутри.
Неудача во всем.
Я решенья не принял, и Все обернется Ничем.
Как учили меня,
Я вылез из окна с задов дома
И в поле пошел, и намеренья были велики.
Ну, а в поле — трава да цветы да деревья вдали,
Попадутся же люди — такие ж они, как везде.
Возвращаюсь. Уселся на стул. Ну-с, о чем же подумать?
Как могу я узнать, чем я буду, когда неизвестно, что есть?
Тем, что думаю я? Но я думал стать тем-то и тем-то!
Но на свете есть столько людей, размышляющих так же,
И поверить мне трудно, что столько на свете людей.
Гений? В эту минуту
В сотне тысяч голов зародится в мечтании гений не хуже,
А в историю не войдет — верней всего! — ни один.
От грядущих триумфов останется кучка дерьма.
Нет, в себя я не верю.
В каждом сумасшедшем доме есть безумцы,
наделенные уверенностью,
А я, ни в чем не уверенный, я истинней их или нет?
Нет, не только во мне...
В скольких мансардах или не мансардах
Сидят в этот час самозваные гении?
Сколько высоких, чистых, светлых устремлений —
Да, высоких, и чистых, и светлых —
И, быть может, вполне осуществимых,
Никогда не увидят дневного света,
не достигнут слуха людей?
Мир — для тех, кто родился его покорить,
А не для тех, кто мечтает об этом, хоть и с полным правом.
Я вымечтал больше, чем Наполеон завоевал.
Я прижал к груди род людской крепче, чем Христос,
Я разработал доктрины, которые Канту не снились.
Но я есмь и останусь, наверно всегда, человеком с мансарды,
Хоть живу и не там.
Я останусь навеки «не родившимся для этого»,
Я останусь навеки «тем, кто имел основания...»,
Я останусь навеки тем, кто ждет,
что ему распахнется
калитка в стене, изначально лишенной калитки,
Тем, кто, в курятнике сидя, гимн Бесконечности пел,
Тем, кто Господа глас услыхал в глубоком колодце.
Верить в себя? Нет. И в ничто другое.
И на воспаленную мою голову обрушивает Природа
Свое солнце, свой дождь, ветер,
G
43
ерошащий мне волосы,
И все прочее, что придет или должно прийти,
а может и не прийти.
Сердечники, рабы далеких звезд,
Мы завоюем мир, не встав с постели,
Потом проснемся — как он тускл и мрачен,
Потом мы встанем — мир уже чужой,
Из дома выйдем — мир окажется Землею,
а к ней в придачу —
Галактика, и Млечный Путь, и Бесконечность.
(Ешь шоколадки, девочка,
Ешь шоколадки!
В них заключена вся мудрость мира,
Кондитерская наставляет лучше, чем все религии.
Ешь, маленькая, грязная девчонка!
О, если б я мог так самозабвенно, так истинно,
как ты, жевать конфеты,
Но, золотистую фольгу сдирая, я мыслю
И шоколад роняю наземь, как выронил когда-то
жизнь свою.)
А что останется от горечи сознанья, что я никем не буду? —
Стремительная скоропись стихов,
Парадный вход, ведущий в Бесконечность.
Но я, по крайней мере, посвящаю бесслезное
презренье самому себе,
И я, по крайней мере, благороден хотя бы в том движении, которым
Швыряю ветошь самого себя в бесстрастное течение событий
И без сорочки дома остаюсь.
А ты утешительница!
Тебя нет и поэтому ты утешаешь,
То ли греческая богиня, задуманная
как ожившая статуя,
То ли римская патрицианка, невыносимо благородная и несчастная,
То ли прекрасная дама трубадуров, разряженная и изящная,
То ли маркиза восемнадцатого столетия, оголенная и недоступная,
То ли кокотка, знаменитая во времена наших отцов,
То ли неведомое мне современное - сам не знаю,
кто ты, —
Но кто бы ты ни была, в каком бы обличье ни явилась,
если дано тебе вдохновить меня, вдохнови!
Ибо сердце мое вычерпано до дна.
На манер заклинателей духов заклинаю себя самого —
И ничего не нахожу.
Подхожу к окну и с непреложной ясностью вижу
улицу,
Вижу лавки, вижу тротуары, вижу катящиеся автомобили,
Вижу живых, покрытых одеждой существ, бегущих и сталкивающихся,
Вижу собак — они тоже и несомненно существуют,
И все это гнетет меня, словно приговоренного к ссылке,
И все это — как и все вообще — чужеземное.
G
44
Я пожил, я выучился, я полюбил, я даже уверовал,
Но нет такого бродяги, кому бы не позавидовал сегодня
лишь потому, что он — это не я.
Гляжу на лохмотья, на язвы, на притворство
И думаю: должно быть, ты никогда не жил, не учился,
не любил и не верил
(Потому что вполне возможно, ничего этого не делая,
создать реальность всего этого),
И, должно быть, ты всего лишь жил-поживал,
как ящерица, у которой оторвали хвост,
А что такое хвост для тех, кто ящерицы ниже?
Я сделал из себя, чего и сам не знал,
А то, что мог бы сделать из себя, не сделал.
И выбрал домино себе не то,
В нем приняли меня совсем не за того, а я
не отрицал и потерял себя.
Когда же маску снять я попытался,
Она так крепко приросла к лицу, что долго ничего не выходило.
Но все же я сорвал ее и, в зеркало взглянув,
Увидел постаревшее лицо.
Я пьян был и не мог надеть костюм, который раньше
мною не был сброшен.
Я маску сбросил, уснул в швейцарской,
Как безобидный пес по милости привратника.
Чтоб доказать возвышенность свою,
я допишу историю.
О музыка, — стихов моих бесполезных основа,
Вот бы найти тебя, обрести тебя,
А не стоять перед табачной лавкой,
Сознание того, что существую, швырнув себе под ноги, как коврик,
Как коврик — о него споткнется пьяный или телок,
украденный цыганом,
Не стоящий на рынке ничего.
Но вот хозяин к двери подошел и стал у двери.
Я на него гляжу вполоборота, и затекает шея
И, может быть, еще сильней — душа, томящаяся от непониманья.
Умрет он. Я умру.
Уйдет он от разложенных товаров, я от стихов уйду.
Настанет день, его товары сгинут, когда-нибудь умрут мои стихи.
Потом умрет и улица, где помещалась лавка,
Умрет язык, на котором написаны стихи.
Умрет, вращенье оборвав, планета, где все это происходило,
А где-нибудь в галактиках иных подобное человеку существо
По-прежнему будет создавать подобия стихов и стоять у подобия витрины,
Одно всегда напротив другого,
Одно так же никчемно, как другое,
И невозможное так же нелепо, как действительное,
И тайна глубины так же непреложна,
как тайна поверхности,
Всегда одно или другое или ни того, ни другого.
Но вот заходит в лавку покупатель (за сигаретами?),
И на голову мне обрушивается благотворная действительность,
И я, убежденный и очеловеченный, обретаю силы, и привстаю,
И пытаюсь записать стихи, в которых говорю совсем обратное.
В раздумье над листом бумаги я закуриваю
И вместе с ароматом дыма наслаждаюсь
G
45
освобождением всех мыслей.
И слежу за струйкой дыма, как за дорогой верной,
И в этот миг, как чувственник-знаток,
Смакую освобождение от всех спекуляций
И соглашаюсь с тем, что философствование есть лишь
следствие дурного настроения.
Потом, откинувшись на спинку кресла,
Опять курю.
Что ж, покурю, пока Судьба мне это позволяет.
А если бы женился я на дочери моей прачки,
Наверно, счастлив был бы.
И подымаюсь с кресла. Подхожу к окну.
Выходит человек из лавки. (В свой кошелек пересыпая сдачу?)
Да это же Эстевес, мой знакомый. Он напрочь метафизики лишен.
(Хозяин лавки снова у дверей.)
И тут, как будто вдохновленный свыше, Эстевес, оборачиваясь, видит меня.
И машет мне рукою на прощанье. И я ему кричу:
«Прощай, Эстевес!»
И мироздание воссоздаю уже без идеала, без надежды,
Хозяин лавки шлет улыбку мне.
Перевод Александра Богдановского
Стихи приведены по изданию: Пессоа Фернандо. Лирика. Пер. с порт. / сост.
Е. Витковского; предисл. Е. Ряузовой; худож. Ю. Коннов. М.: «Художественная
литература», 1989. — 303 с.
Алвару де Кампуш
Морская Ода (Фрагмент)
Посвящается Santa Rita Pintor
Один, на пустой пристани, свежим и летним утром
Смотрю на гавань, на море, в Бесконечность смотрю,
Доволен я тем, что вижу
Маленький, чёрный и светлый, идущий сюда пароход.
Идёт издалёка, чёткий, с классическим силуэтом,
И за ним остаётся надменная струйка дыма.
Вот он заходит в гавань, и утро за ним заходит,
И в реке оживает морская жизнь — там и тут:
Паруса поднимают, буксиров лёгких движенье,
В порту за судами стоящими появляются барки,
Лёгкого бриза волна.
Но душа моя видит только
Это судно, входящее в гавань,
Потому что в нём Даль и Утро,
Чувство моря в нём в этот час,
И мучительна эта сладость — тошнота,
Но не в теле, а в духе…
На судно смотрю, душой от него отстраняясь,
И внутри меня маховик двигателя начинает медленное движение.
G
46
Пароходы, входящие утром в гавань,
Приносят моим глазам
Таинство печали и радости — ухода и возвращения,
Приносят память о далёких пристанях, иных временах,
О другой жизни того же человечества в других портах.
Все швартуются, все покидают пристань на кораблях,
Это — я чувствую это в себе, как свою кровь —
Бессознательно-символическое, ужасное,
Угрожающее метафизическими значениями,
Которые переворачивают всё в том человеке, кем я был…
Ах, вся эта пристань — ностальгия, застывшая в камне!
И когда судно оставляет пристань,
И вдруг становится заметно открывающееся пространство
Между пристанью и кораблём,
Приходит ко мне тоска, возникшая недавно,
Какой-то туман грустных чувств,
И блестит на солнце в моих заросших травой печалях,
Как первое окно, куда стучится рассвет,
И обволакивает меня, как воспоминание другого человека,
Как если бы оно, мистическим образом, было моим.
Ах, кто знает, кто знает,
Что я не отошёл когда-то, когда меня ещё не было,
От одной пристани; что не покинул на корабле,
В косых лучах рассветного солнца,
Какой-то другой, необычный порт?
Кто знает, не покинул ли я, прежде чем время
Внешнего мира, как я его вижу,
Взошло для меня,
Какую-то большую пристань, полную немногими людьми,
В каком-то большом городе, наполовину проснувшемся,
В каком-то громадном городе, торговом, многолюдном, апоплексическом,
Так, как это может быть вне Пространства и Времени?
Да, от одной пристани, от одной пристани, каким-то образом материальной,
Реальной, видимой, как пристань, настоящая пристань,
Пристань Абсолютная, образу которой, бессознательно подражая,
Неощутимо для себя самих припоминая её,
Мы, люди, сооружаем
Наши пристани в наших портах,
Наши пристани из настоящего камня на подлинной воде,
И они, будучи построенными, внезапно предвещают
Подлинные Вещи, Вещи — Духи, Сущности — Души-в Камне,
Некие моменты — вспышки наших глубинных чувств,
Когда во внешнем мире как бы открывается дверь,
И, хотя ничего не меняется,
Всё раскрывается по-иному.
Ах, Большая Пристань, откуда мы отчаливаем на Судах — Нациях!
Великая Пристань Прошлого, вечная и божественная!
Из какого порта? В каких водах? И почему я так думаю?
Великая Пристань, похожая на другие, но Единственная.
Полная, как и они, шумной тишиной на рассветах
И расцветающая по утрам в грохоте подъёмных кранов
И прибывающих товарных поездов,
И под облаком, случайным, чёрным и лёгким,
G
47
Возникающим из дыма труб ближайших фабрик,
Покрывается тенью земля, чёрная от блестящих частичек угля,
Будто тенью от облака, проходящего над тёмной водой.
Ах, ведь сущность таинства и чувства, остановленные
В божественном экстазе, выделяющем
Часы цвета тишины и печали —
Это не мост между любой пристанью и Пристанью!
Пристань, так черну отражённая в неподвижных водах,
Возня на борту кораблей,
О, душа, бродячая и непостоянная, тех, кто отправляется,
Символических людей, проходящих, с которыми ничто не продолжается,
Потому что, когда корабль возвращается в порт,
Всегда есть какие-то изменения на борту!
О, постоянные побеги, отъезды, упоение Разнообразием!
Вечная душа мореплавателей и морских путешествий!
Корпуса судов, тихо отражающиеся в водах,
Когда корабль покидает порт!
Плыть по поверхности, как душа жизни, уходить, словно голос,
Переживать миг, колыхаясь на вечных водах.
Пробуждаться для дней более непосредственных, чем дни Европы,
Видеть мистические порты над одиночеством моря,
Огибать далёкие мысы для неожиданных просторных пейзажей,
Для бесчисленных изумлённых склонов….
Ах, далёкие побережья, пристани, видные издали,
И потом побережья близкие, пристани, видные вблизи.
Таинство каждого ухода и каждого прибытия,
Болезненная нестабильность и непонятность
Этой невозможной вселенной,
Более ощущаемой на собственной коже в каждый морской час!
Абсурдный вздох, расточаемый нашими душами —
Над пространством разных морей с островами вдали,
Над далёкими островами, с бегущими склонами,
Над вырастающей чёткостью портов, с домами и людьми, —
Предназначенный для судна, которое приближается.
G
48
Ах, свежесть тех рассветов, в которые суда прибывают,
И бледность рассветов отплытия,
Когда наши внутренности содрогаются,
И какое-то смутное чувство, похожее на страх,
— Старинный страх всякого ухода и отъезда,
Мистическое старинное опасение Прибытия и Нового —
Стягивает нам кожу и терзает нас,
И всё наше тоскующее тело ощущает,
Как если бы это была наша душа,
Какое-то необъяснимое стремление почувствовать это иначе:
Какая-то ностальгия по чему-то неясному,
Какое-то потрясение, пробуждение привязанности к некой смутной родине?
К какому берегу? На каком корабле? У какой пристани?
Потому что болят в нас эти мысли,
И только остаётся громадная пустота внутри нас,
Какое-то пустое пресыщение морскими минутами,
И смутная тоска, что была бы скукой или болью,
Если бы я знал, как это сделать…
Летнее утро ещё немного прохладное.
Лёгкое оцепенение ночи ещё бродит в пробуждающемся воздухе.
Мало-помалу ускоряется движение маховика внутри меня.
И пароход заходит в порт, потому что он без сомнения должен зайти,
И — нет — потому что я его вижу идущим чрезмерно далеко.
В моём воображении он уже близко и виден
На всём протяжении линий его иллюминаторов.
И трепещет во мне всё, вся плоть и вся кожа,
Из-за этого создания, которое никогда не прибудет ни на одном судне,
И мне случилось ждать сегодня на пристани, согласно тайному приказу.
Корабли, заходящие в гавань,
Корабли, покидающие порты,
Корабли, проходящие вдали
(Воображаю, что вижу их с пустынного побережья) —
Все эти суда почти абстрактны в своём движении,
Все эти суда волнуют меня так, как если бы это была другая вещь,
А не просто суда, суда уходящие и приближающиеся.
И корабли, видимые вблизи, хотя я не поднимаюсь на борт,
Видимые снизу, из шлюпок, высокие заборы из железных листов,
Видимые изнутри, через каюты, залы, кладовые,
И когда разглядываешь вблизи мачты, остриями тянущиеся кверху,
Держишься за верёвочные поручни, спускаешься по неудобным трапам,
Ощущаешь, как от всего этого пахнет смесью металла и моря —
Корабли вблизи – совсем другие и такие же,
Возбуждают такую же ностальгию и такую же тоску, но другим образом.
Вся морская жизнь! Всё, что есть в морской жизни!
Прокрадывается в мою кровь всё это тонкое обольщение,
И я бесконечно думаю о путешествиях.
Ах, линии отдалённых побережий, сплющенные горизонтом!
Ах, мысы, острова, песчаные пляжи!
Ах, морские одиночества как те мгновения в Тихом океане,
Когда, не знаю из-за какого внушения, полученного в школе,
Твои нервы не выносят сознания, что это самый большой из океанов,
И весь мир и всё, что в нём есть, превращается в пустыню внутри нас!
Пространство более обжитое человеком, более загрязнённое — Атлантики!
Индийский — самый мистичный из всех океанов!
Средиземное море — ласковое, без всякой мистики, классическое, море, предназначенное бить,
Ударяясь об эспланады, видные из ближайших садов с белыми статуями!
Все моря, все проливы, все бухты,
Я бы хотел прижать их к груди, почувствовать их и умереть!
И вы, о, атрибуты морских путешествий, старые игрушки моей мечты!
Составляйте извне мою внутреннюю жизнь!
Кили, мачты и паруса, колёса штурвалов, верёвочные снасти,
Трубы пароходов, винты, мбрсели, вымпелы,
Канаты, люки, котлы, коллекторы, клапаны,
Падайте внутрь меня грудами, кучами,
Как перепутанное содержимое выдвижного ящика, вываленное на пол!
Пусть вас успокоит сокровище моей лихорадочной скупости,
Пусть вас успокоят плоды с дерева моего воображения,
Предмет моих песен, кровь в сосудах моего разума,
Это вашими узами я привязан к внешнему, его эстетике,
G
49
Давайте мне метафоры, образы, средства словесности,
Потому что в действительности, всерьёз, буквально —
Мои ощущения, как парусник — килем вверх,
Моё воображение — якорь, наполовину погружённый в воду,
Моя тоска — сломанное весло,
И партитура моих нервов — сеть, сохнущая на берегу!
Звучит на реке один гудок, только один.
Трепещет уже самая основа моей психики.
Всё быстрей крутится маховик внутри меня.
Ах, суда, путешествия, не — знать — что — ждёт — в конце
Некоего Фулану, моряка, нашего знакомого!
Ах, какое величие в знании, что один человек, который был знаком с нами,
Утонул близко от какого-то острова в Тихом океане!
Мы, бывшие с ним знакомыми, станем говорить обо всем этом
С законной гордостью и едва заметной фамильярностью,
Благодаря чему всё это выглядит красивее и содержательнее,
Чем только крушение судна, на котором он был,
И погружение его в море, когда вода входила в его лёгкие!
Ах, пароходы, грузовые суда, парусники!
Всё реже встречаются — какая жалость — в морях парусники!
И я, любящий блага современной цивилизации, я, сердечно целующий машины,
Я — инженер, я — цивилизованный человек, я, получивший образование за границей,
Хотел бы видеть вблизи только парусники и деревянные суда.
Не знать ни о каком другом мореходстве, кроме старинного!
Потому что моря в старину – это Абсолютное Расстояние,
Чистая Даль, свободная от груза Современности…
И, ах! Как здесь всё мне напоминает ту лучшую жизнь,
Те моря, казавшиеся больше, потому что суда ходили медленнее.
Те моря, мистические, потому что о них знали меньше.
Каждый пароход вдали — это близкий парусник.
Каждый отдалённый корабль, видимый сейчас — это корабль из прошлого, видимый вблизи.
Все невидимые моряки на борту кораблей на горизонте —
Это видимые моряки из времени прежних кораблей,
Из эпохи опасных мореплаваний, эпохи медленной и парусной,
Из эпохи дерева и парусины плаваний, длившихся месяцами.
Овладевает мной мало-помалу бред о морском снаряжении,
Пронизывают меня физически пристань и её атмосфера,
Волнение на Тежу поднимает меня над ощущениями,
И начинаю мечтать, начинаю обволакивать себя мечтаньями о водах,
Начинают меня цеплять приводные ремни моей души,
И ускорение движения маховика чётко сотрясает меня.
Зовут меня воды,
Зовут меня моря,
Зовут меня, поднимая голос, облекшийся плотью, дали,
Морские эпохи, ощущаемые в прошлом, зовут меня.
Ты, английский моряк, Джим Бернс, мой друг, это ты
Научил меня тому крику стариннейшему английскому,
Который так отравляюще поясняет
Для сложных душ, как моя,
G
50
Смутный зов вод,
Голос, странный, таинственный, всех морских вещей,
Кораблекрушений, далёких путешествий, опасных переправ,
Тот твой английский крик, ставший всеобъемлющим в моей крови,
Не похожий на крик, нечеловеческий, без голоса,
Тот крик дрожал так, что, казалось, звучал
Из недр пещеры, чей свод — небо.
И, казалось, повествовал обо всех зловещих вещах,
Какие могли случиться в Дали, в Море, Ночью…
(Ты выдумывал, что звал какую-то шхуну,
И говорил так, прикладывая руки ко рту,
Сооружая рупор из рук, крупных, задубелых и тёмных:
Аху-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о — иии…
Шхуна аху-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о — иии…)
Слушаю тебя отсюда, сейчас, и словно пробуждаюсь для чего-то непонятного.
Колеблется ветер. Поднимается утро. Начинается жара.
Чувствую, что у меня горят щёки.
Мои глаза — знающие — расширяются.
Экстаз во мне поднимается, растёт,
И со слепым грохотом мятежа в нём выделяется
Живое вращение маховика.
О, шумный зов,
Чьи жар и ярость кипят во мне
Во взрывном единстве всех моих неосуществлённых желаний, —
Все крутящиеся смерчи моей собственной скуки!..
Призыв, заброшенный в мою кровь
Из какой-то прошлой любви, неизвестно откуда, он возвращается
И ещё имеет силу меня привлекать и притягивать,
Ещё имеет силу заставить меня ненавидеть эту жизнь,
Проходящую среди непроницаемости физической и психической
Реальных людей, с которыми я живу!
Ах, что бы ни случилось, куда угодно, — уехать!
………………
Перевод Ирины Фещенко-Скворцовой (2013 г.)
ПРОЗА
ВИДИМЫЙ ЛЮБОВНИК
Антерос (2)
Я имею о глубокой любви и о полезном её
использовании понятие поверхностное и декоративное. Я подвержен видимым страстям.
Я сохраняю неприкосновенным сердце, отданное менее реальным предназначениям.
Я не помню, чтобы любил кого-то, кроме
как чью-то «картину», чисто внешний облик —
в который душа входит не более, как только
чтобы сделать эту наружность живой и воодушевлённой — и, таким образом, отличной от
картин, написанных художниками.
Я люблю так: останавливаюсь на красивой, притягательной или каким-либо другим
образом приятной фигуре женщины или мужчины — там, где нет желания, нет и предпочтения в отношении пола — и эта фигура меня
ослепляет, меня увлекает, захватывает меня.
Однако я не желаю большего, чем видеть её, и
не знаю большего ужаса, чем возможность уз-
G
51
нать ближе и говорить с реальным человеком,
которого эта фигура, очевидно, представляет.
Я люблю зрением, а не фантазией. Потому, что я ничего не выдумываю в этой фигуре, что меня захватывает. Не воображаю себя
связанным с нею никаким образом, потому
что моя декоративная любовь не имеет ничего общего с душевной. Мне не интересно узнать, кто оно, чем занимается, о чём думает,
это создание, подходящее мне для того, чтобы любоваться его внешностью.
Огромное количество людей и вещей,
образующее мир, для меня является бесконечной галереей картин, чей внутренний мир
для меня не важен. Он не важен для меня, потому что душа — однообразна и всегда та же
у всех людей; она отличается только своими
личными проявлениями, лучшее в ней — то,
что переполняет лицо, манеры, жесты, и так
входит в картину, что меня захватывает и, различно, но постоянно, меня привязывает.
Для меня это создание не имеет души.
Душа остаётся там, сама с собою.
Так я переживаю, в чистом видении, оживлённую внешность вещей и живых существ,
безразличный, как один из богов другого
мира, к их содержимому-духу. Я углубляю
только поверхность и наружность, а когда жажду глубины, во мне самом и в моём представлении о вещах есть то, что я ищу.
Что может мне дать личное знакомство с
тем созданием, которое я люблю так декоративно? Это не разочарование, потому что, раз
в этом создании я люблю только внешность и
ничего в нём не выдумываю, его тупость или
посредственность ничего не отнимет, потому что я не ожидал ничего, кроме внешности,
от какой я и не должен был ничего ожидать,
и внешность сохраняется. Но личное знакомство является вредным, потому что оно бесполезно, а бесполезный материал — всегда
вреден. Знать имя этого создания — зачем?
И это первая вещь, которую, будучи представлен этому существу, я узнаю.
Личное знакомство отнимает у меня также
свободу созерцания, то, чего желает мой вид
любви. Мы не можем пристально смотреть,
созерцать свободно того, кого знаем лично.
То, что является избытком, является ненужным художнику, так как, приводя его в замешательство, уменьшает впечатление.
Я самой природой предназначен быть
бесконечным наблюдателем, влюблённым
во внешний вид и проявления вещей — объективистом мечтаний, видимым любовником
форм и обличий природы […].
G
52
Это не тот случай, который психиатры называют психическим онанизмом, ни даже тот,
который называют эротоманией. Я не фантазирую, как при психическом онанизме; я не
фигурирую в мечте как чувственный любовник, или даже друг и собеседник того создания, которое я рассматриваю и вспоминаю:
я ничего не выдумываю о нём. Не идеализирую его, как эротоман, и не перемещаю его
за пределы сферы конкретной эстетики: я не
желаю от него более и не думаю о нём более,
чем мне даётся для наблюдения и для памяти,
более непосредственной и чистой, чем то, что
было увидено глазами.
*
Но я не плету привычно какой-то сюжет
моей фантазии вокруг этих фигур, чьим созерцанием я себя развлекаю. Я вижу их, и их
ценность для меня заключается только в том,
чтобы их видеть. Всё большее, что к ним присоединялось бы, уменьшало бы их, потому что
уменьшала бы, так сказать, их «видимость».
Сколько бы я ни выдумывал их, необходимо случается, что в самом процессе фантазии
я узнаю, что они фальшивы; и, если я нахожу
удовольствие в мечтах, то фальшивое меня
отталкивает. Чистая мечта очаровывает меня,
мечта, не имеющая ни связи с реальностью,
ни точек пересечения с нею. Мечта несовершенная, место отправления которой — жизнь,
не нравится мне, или, скорее, не понравилась
бы мне, если бы я погрузился в такую мечту.
Для меня человечество — обширное основание для декорации, которое я переживаю с
помощью зрения и слуха, и ещё — психологических эмоций. Ничего более я не хочу от жизни, только пребывать в ней. Ничего более я не
хочу от себя, только присутствовать в жизни.
Я — будто существо, имеющее другое существование, бесконечно проходящее, заинтересованно, через это существование. Во
всём я — чужой ему. Между ним и мною —
словно стекло. Хочу, чтобы это стекло всегда
было очень прозрачным, чтобы я мог исследовать без помех из-за его посредничества;
но мне всегда нужно стекло.
Для всего духа, научно организованного,
видеть в какой-то вещи более того, что там
есть — это видеть менее, чем эту вещь. То, что
материально прибавляется, духовно уменьшается.
Я приписываю этому состоянию души моё
отвращение к музеям. Музей для меня это
целая жизнь, в которой живопись — всегда
точна, и может иметь неточность только в несовершенстве наблюдателя. Но это несовершенство я или заставляю уменьшиться, или,
если не могу, удовольствуюсь тем, что есть,
потому что, как и всё, оно не может быть подругому, а только так.
Река обладания
То, что мы — все разные, является аксиомой нашей человеческой природы. Мы похожи только издали, своим сложением, в котором, однако, мы не являемся нами. Жизнь,
поэтому, существует для неопределённых;
лишь те могут сосуществовать, кто никогда не
определяется и является, и один, и другой —
никем.
Каждый из нас — это двое, и когда два человека встречаются, приближаются друг к
другу, объединяются, редко случается, чтобы эти четверо могли бы прийти к согласию.
Человек, мечтающий в каждом человеке действия, если он столько раз ссорится с человеком действия, как же он не будет ссориться
с человеком действия и с человеком мечтающим — в Другом.
Мы являемся силами, потому что являемся
жизнями. Каждый из нас меряет себя самого
по масштабу других. Если мы имеем к самим
себе уважение, считая себя интересными,
[…]. Любое сближение — это некий конфликт.
Другой — всегда препятствие для того, кто
ищет. Только тот, кто ничего не ищет — счастлив; потому что только тот, кто не находится в
вечном поиске — находит, ввиду того, что не
ищущий уже имеет, и уже иметь, что бы это ни
было, это быть счастливым, как не нуждаться — это лучшее, что даёт богатство.
Я смотрю на тебя, находящуюся внутри
меня, предполагаемая невеста, и мы уже не
можем прийти к согласию, ещё до твоего существования. Моя привычка ясно мечтать
даёт мне правильное понятие о реальности.
Кто слишком много мечтает, нуждается в привнесении реальности в мечты. Кто привносит реальность в мечты, должен привносить
в мечту равновесие действительности. Кто
привносит в мечту равновесие действительности, страдает от реальности мечтаний так,
как от реальности жизни, и от нереальности
мечты, как от ощущения жизни нереальной.
Я жду тебя в мечте в нашей комнате с двумя дверями, и вижу тебя приходящей, в моей
мечте ты входишь ко мне через дверь справа;
если, когда ты входишь, входишь через дверь
слева, уже возникает некоторое различие
между тобой и моей мечтой. Вся человеческая трагедия видна в этом маленьком примере, что те, о ком мы думаем, никогда не
являются теми, о ком мы думаем.
Любовь просит тождества с различием,
что невозможно уже логически, ещё более —
в мире. Любовь хочет обладать, хочет присвоить то, что должно оставаться снаружи, чтобы
она знала, что сделаться принадлежащим ей
не значит быть ею. Любить — это отдаваться.
Насколько велика эта капитуляция, настолько
сильна любовь. Но полная капитуляция вручает также и сознание другого. Большая любовь, поэтому — смерть, или забвение, или
отречение — все любови, которые являются
всасыванием любви.
На старой веранде дворца, возведённой
над морем, мы размышляли в тишине о различии между нами. Я был принцем, и ты —
принцессой на веранде у берега моря. Наша
любовь родилась от нашей встречи, точно
красота, что была сотворена встречей луны с
водами.
Любовь хочет обладания, но не знает, что
есть обладание. Если я не являюсь своим, как
я смогу быть твоим или ты — моей? Если я не
обладаю своим собственным существом, как
я буду обладать чужим существом? Если я уже
отличен от того, кому являюсь идентичным,
как я стану идентичным тому, от кого отличен?
Любовь — мистицизм, желающий осуществляться, некая невозможность, что лишь
в мечтах воображается, какой она должна
быть в действительности.
Метафизик. Но вся жизнь — метафизика в
потёмках, с ропотом богов и с неизвестным
направлением единственно верного пути.
Худшее коварство, которое применяет
против меня мой упадок — это моя любовь
к здоровью и к ясности. Я всегда считал, что
красивое тело и счастливый ритм юношеской
походки более весомы для мира, чем все
мечты, живущие во мне. Поэтому с радостью,
характерной для старости духа, я наблюдаю
порой — без зависти и без желания — случайные пары, которые вечер соединяет, и они
идут рука об руку к переполненному, бессознательному сознанию юности. Они нравятся
мне, как нравится мне какая-то истина, когда
я не думаю, имеет ли это отношение ко мне.
Если я сравниваю их со мной, продолжаю на-
G
53
слаждаться наблюдением за ними, но так, как
иной наслаждается истиной, что ранит его,
присоединяя к боли от раны бальзам понимания богов.
Я противоположен христианам — символистам, для кого всё живое и всё происходящее — тень некой действительности, всего
лишь её тень. Каждая вещь для меня — вместо того, чтобы быть местом прибытия, является местом отправления. Для оккультиста
всё заканчивается во всём; всё начинается во
всём — для меня.
Я поступаю как они, согласно аналогии и
внушённой мысли, но тот небольшой сад, что
им напоминает порядок и красоту души, мне
не говорит более ни о чём, как о большем
саде, где я мог бы быть вдалеке от людей,
счастливый жизнью так, как того быть не может. Каждая вещь напоминает мне не о реальности, тенью какой она является, но о реальности, к какой она — путь.
Сад Звезды (Жардинь да Эштрела) вечером — внушает мне мысль об античных парках, существовавших в прошлых столетиях,
ещё до разочарования души.
Перевод Ирины Фещенко-Скворцовой
Владислав АБДУЛОВ
ФЕРНАНДО ПЕССОА И ЦАРСТВО СВЯТОГО ДУХА
Хоть час неведом, скоро он пробьёт…
«Послание», 2, XI9
В современном мире область эсхатологических и мессианских ожиданий по большей
части отдана на откуп склонному к сенсациям массовому сознанию. Здесь и откровенно спекулятивные толкования пророчеств
Нострадамуса, и суета вокруг «особых дат»,
и сопутствующая всему этому голливудская
«апокалиптика». Однако не следует забывать
о серьёзных религиозных, культурных и политических феноменах, напрямую связанных с
данной областью. Речь идёт о национальном
мессианизме, примеры которого, в общемто, широко известны. Тысячелетний путь русской духовности, идеи американского «града
на холме», избранного Богом в качестве некоего эталона для остального человечества,
наконец, мессианские чаяния иудаизма говорят сами за себя. О них написаны горы книг,
о них постоянно говорят на страницах газет и
с экранов телевизоров. Но есть и ещё один,
далеко не тривиальный пример — мироощущение португальцев, народа, уже несколько
столетий пребывающего на задворках европейской и мировой истории.
Если взглянуть на карту Европы, легко
можно увидеть, что Россия и Португалия являют собой географическую противоположность. Контраст поистине огромен (сравним
необозримые пространства континентальной
Здесь и далее все цитаты из «Послания» даны в
переводе О. Овчаренко по изд.: Пессоа Ф. Послание. — М.: Фонд им. Сытина, 1997. — 48 с.
9
G
54
России и маленькую морскую страну, занимающую западную оконечность Иберийского
полуострова). Тем не менее, как для России
всегда была важна тема освоения, собирания земель, так и для Португалии значимым
было стремление к покорению моря. Такое
противопоставление обещает много интересного при сравнении культур и национальных идеологий, наиболее чутко отражающих
дихотомию архетипов Моря и Суши, лежащих
в самых глубинных слоях национального сознания.
Человеком, воплотившим в своём творчестве дух и чаяния своего народа, был замечательный португальский поэт Фернандо Пессоа. Имя его почти не известно в России, хотя
он заслуживает упоминания в одном ряду с
У.Б. Йейтсом, Р.-М. Рильке, Ф. Гарсия Лоркой,
Т.С. Элиотом и другими, определившими в XX
веке лицо европейской поэзии10. Подобная
безвестность кажется ещё более несправедливой, если учесть некоторые особенности
его творческого пути, без преувеличения выводящие Пессоа на собственное, уникальное
место в мировой культуре.
Фернандо Антонио Ногейра Пессоа11 родился в Лиссабоне 13 июня 1888 года в семье
Не лишним будет добавить, что к творчеству Пессоа в разное время обращались такие замечательные переводчики, как А. Гелескул, Б. Дубин, Е. Витковский, Л. Цывьян, Г. Зельдович и другие.
11
Другая транслитерация имени (Фернанду Антониу Нугейра) ближе к португальскому произношению, однако мы идем вслед за Б. Дубиным, А.
Гелескулом и большинством других переводчиков
(Пессоа Ф. Лирика. — М.: Художественная лите10
чиновника средней руки. Безмятежное детство его оказалось недолгим — когда мальчику
было четыре года, от тяжелой формы туберкулёза умер его отец, и мать вскоре вышла замуж вторично, за португальского дипломата.
Детство и юность будущий поэт провел вдали
от родины, в южноафриканском Дурбане, а
потом в Кейптауне. Получив там классическое
английское образование, Пессоа в совершенстве овладел языком Шекспира и Мильтона,
который стал для него вторым родным. Многие его стихотворения написаны на английском — редкий в литературе пример двуязычного поэта. Однако творческая судьба
Пессоа, становление его поэзии неразрывно
связаны с Португалией.
По достижении совершеннолетия Пессоа
в одиночестве (мать и отчим остаются в Кейптауне) уезжает на родину. Жизнь не балует
его — с самого начала приходится самостоятельно зарабатывать себе на хлеб. Он работает коммерческим агентом, переводчиком в
торговых фирмах, перебивается случайными
заработками. В этих бесприютных скитаниях
по всяким углам (стабильности и преуспеяния
Пессоа так и не добился до самого конца жизни), в жарких спорах о литературе с такими
же, как и он сам, молодыми поэтами и художниками, в вечерних путешествиях по лиссабонским кафе рождается его неповторимый
поэтический мир.
Уникальность Пессоа как поэта коренится
в его творческом методе — в так называемой
«гетеронимии». Речь идёт о творчестве от
лица многих вымышленных авторов, каждый
из которых, в отличие от простого псевдонима, представляет собой как бы настоящую
автономную личность, со своим поэтическим
стилем, своими размышлениями, темами и
даже со своей духовной судьбой. При всей
склонности Пессоа к мистификациям, надо
отметить, что истоки этой гетеронимии находятся прежде всего в самом складе его личности и имеют не литературную, а глубоко
внутреннюю, психологическую природу. «Я
больше чувствую себя своими созданиями,
чем собой», — писал он, и, читая его гетеронимов — Рикардо Рейса, Альваро де Кампоса,
Альберто Каэйро и других — этому поневоле
начинаешь верить. Более того, допустимо
ратура, 1978. — 222 с.; Пессоа Ф. Лирика. — М.:
Художественная литература, 1989. — 303 с.; Дубин
Б. От составителя. Портрет в зеркалах: Фернандо Пессоа // Иностранная литература. — 1997. —
№9. — С. 203 и сл.)
счесть маской-гетеронимом и самого Фернандо Пессоа. На протяжении всей своей
жизни Пессоа искал своё подлинное, настоящее «Я», и тот театр масок, который он завещал своим читателям, есть отражение этих
поисков. Этим же объясняется и устойчивое
внимание поэта к оккультизму, его глубокие
увлечения масонством, каббалой и магическими практиками. В частности, известна его
дружба со знаменитым английским магом
Алистером Кроули, посещавшим в 1930 году
Португалию12, — обстоятельство немаловажное для характеристики его внутреннего
мира.
Своеобразный «роман с оккультизмом»,
длившийся практически всю сознательную
жизнь Пессоа, не представляет собой исключения в истории европейской поэзии. Другой
великий поэт XX века, ирландец У.Б. Йейтс,
как известно, не только интересовался оккультной экзотикой, но даже возглавлял одно
время самый знаменитый магический орден
Запада «Golden Down» («Золотая Заря»). Однако Пессоа удалось соединить свое глубоко
оригинальное видение таинственного с изображением собственных внутренних исканий
и с выражением национального чувства португальцев, что дало удивительный сплав, продолжающий волновать уже не первое поколение его читателей и исследователей.
Главный труд своей жизни — поэму «Послание» — Пессоа писал на протяжении более двадцати лет. По иронии судьбы, «Послание» оказалось единственным его творением,
удостоенным официального внимания профашистского салазаровского режима, который поэт презирал и едко высмеивал в своих стихах. Вряд ли литературные чиновники,
давшие ему вторую премию Секретариата национальной пропаганды, даже поверхностно
пытались вникнуть в сложный символический
мир поэмы, как-то оценить её многогранность
и глубину. Всё решил идеологический подход,
в то время как на самом деле «Послание» далеко выходит за рамки узкого национализма
и, ни много ни мало, претендует на осмысление национального португальского мифа,
истоков, будущего и смысла существования
Португалии.
Здесь необходимо сделать историческое
отступление. Португальская история изобилует «знаковыми» моментами. Так, мало
кому известно, что разгромленный в начале
См.: Symonds J. The Great Beast: The life of Aleister
Crowley. — London: Rider, 1951. – P. 273 f.
12
G
55
XIV века орден рыцарей-тамплиеров именно
здесь нашел себе надежное пристанище. Выдающийся португальский король и поэт дон
Диниш создал в 1319 году на базе португальских храмовников «Орден Христа», который
столетием позже возглавил другой великий
исторический деятель – инфант Генрих Мореплаватель13. Богатства Ордена пошли на
финансирование географических открытий,
благодаря которым Португалия стала мощнейшей мировой державой. Но потом разразилась катастрофа.
В 1578 году молодой португальский король дон Себастьян (Себаштьян) I во главе
сильной армии высадился на побережье Северной Африки с целью завоевания Марокко.
Это была не первая попытка европейцев вступить в борьбу с исламским югом но, как и все
предыдущие, весьма неудачная. В сражении
под Алькасер-Кибиром португальская армия
была разбита, а сам дон Себастьян погиб.
Следствием этого трагического события стало прерывание правящей Ависской династии,
утрата Португалией национальной независимости и её переход под власть испанской короны. Внезапный крах блестящей империи,
шестидесятилетнее господство испанцев,
практически полная потеря политического и
экономического влияния страны в мире — на
этом фоне в португальском народе создается
легенда о Сокрытом Короле.
Он не вернулся. У каких брегов
Пристал корабль, земли заслышав зов
Сквозь кровь и мрак?14
В известном цикле средневековых легенд
король Артур — повелитель сакральной Империи (вспомним, что по преданию он был коронован в Риме как Король Запада) – не погибает
в битве и не умирает, а переносится на волшебный остров Авалон, где пребывает в ожидании того часа, когда он вновь понадобится
своей родине. Тема «Сокрытого Короля», тесно смыкающаяся с мифологией сакрального
Центра, удивительным образом свойственна
практически всем традициям, как на Западе,
так и на Востоке15, и является своего рода
инвариантом культуры. Однако возникновеСм.: Овчаренко О. Фауст в отсутствие Мефистофеля: Фернанду Пессоа и традиция оккультизма в
Португалии // Литературное обозрение. – 1992. –
№ 2. — С. 58.
14
«Послание», 2, XI.
15
См., напр.: Генон Р. Царь мира // Вопросы философии. — 1993. — № 3. — С. 97–133.
13
G
56
ние аналогичных себастьянистских легенд,
органично вошедших в бытие португальского
народа, выразивших его чаяния и надежды,
представляется событием уникальным, прежде всего потому, что оно произошло в историческое,
«хорошо
документированное»
время и с реальным историческим лицом —
королем доном Себастьяном. Согласно этим
легендам, он вовсе не погиб, а был взят неведомыми силами на Острова Блаженных, чем и
объясняется отсутствие на поле боя его мёртвого тела (которое действительно не было
найдено). Наступит время, и король вернётся,
чтобы восстановить величие своей родины.
На протяжении нескольких веков к мифу о
доне Себастьяне обращались многие. Однако Фернандо Пессоа, опираясь на творения
предшественников, задался титанической
целью — превзойти Камоэнса16 и дать португальскому народу новую цель существования.
Хоть час неведом, скоро он пробьёт.
Всплывёт могучий челн над царством вод,
Раз в это верю я.
И воссияет солнце сквозь туман,
Увидит лучезарный океан
Штандарт империи.17
В этих программных строчках из «Послания» речь идёт вовсе не о реставрации в том
или ином виде старой португальской империи, что было бы странно и даже нелепо. Идея
Пессоа гораздо шире, она всечеловечна. Возвращение дона Себастьяна знаменует собой
начало новой эпохи — Пятой империи, той,
что «грезилась Христу»18. По периодизации
поэта, до сих пор было четыре великие духовные общности людей, пятая же только грядёт:
Греция, Рим, Христианство,
Сказки Европы — обман.
Все унеслось, как туман,
Все затерялось в пространстве.
Правду, любовь, постоянство
Даст нам король Себаштьян.19
Контуры её Пессоа представлял себе довольно смутно, но за всеми его определени Луис де Камоэнс (Камоинш) (1524/25–1580) —
классик португальской литературы, поэт, автор
знаменитой поэмы «Лузиады», в которой воспевается мужество португальских мореходов.
17
«Послание», 2, XI.
18
«Послание», 3, II.
19
«Послание», 3, I.
16
ями вроде «империализма поэтов», «вселенского братства» и т.д. хорошо прослеживается
одна из самых великих европейских утопий —
Царство Святого Духа.
Несмотря на то, что хилиазм (ожидание тысячелетнего Царствия Божьего на Земле) был
осуждён церковью, представления о будущем
царстве добра и справедливости были широко распространены в христианских странах
на протяжении всего Средневековья и значительной части Нового времени. Близкие этому воззрения проповедовал великий итальянский мистик, калабрийский аббат Джоаккино
да Фьоре (Иоахим Флорский) (ок. 1132–1202).
Его идея «трёх Заветов» была построена на
сопоставлении каждому священному Завету
определенного лица христианской Троицы
(Ветхий — Бог-Отец, эпоха Закона; Новый —
Бог-Сын, эпоха Благодати; грядущий «Третий
Завет» — Бог-Святой Дух, эпоха Любви). Кроме этой, так сказать, «книжной» философии,
существовала ещё и простонародная вера в
будущий Золотой век, которая является, судя
по всему, одной из неизменных черт всякой
традиционной цивилизации20. Многочисленные европейские карнавалы, ведущие свою
родословную от древнеримских сатурналий,
народный португальский праздник Святого
Духа — всё это представляет пример одного
и того же: ожидания Царства.
О Боже, обрати к нам ясный взор,
Затепли жар познанья в человеке.
И снова завоюем мы простор
Земли иль неба — но теперь навеки.21
Так что же Португалия? Согласно мысли
Пессоа, именно португальский народ, имеющий огромный опыт первооткрывательства,
способен возглавить движение к Царству,
но для этого ему нужно открыть «Новую Индию» — Индию Духа. Для Пессоа этот путь
был неразрывно связан с реализацией в человеке личностного начала, развитием потенций, заложенных в культуру и психологию
народа ренессансным мироощущением22. В
этой перспективе Сокрытый Король дон Себастьян выступает не только как преобразоСм., напр.: Элиаде М. Мефистофель и андрогин /
в кн.: Элиаде М. Азиатская алхимия. — М.: Янус-К,
1998. — С. 431 и сл.
21
«Послание», 2, XII.
22
Овчаренко О. Фернанду Пессоа и его послание
в вечность / в кн.: Пессоа Ф. Послание. — М.: Фонд
им. Сытина, 1997. — С. 5–6.
20
ватель, вершитель новой эпохи, но и как совершенный человек, новый Христос. На наш
взгляд, подобная акцентировка выдает существенные отличия модели Пессоа не только от православного понимания идеального
мироустройства (в рамках уже заявленного
нами сравнения Восток-Запад, Суша-Море), но и от собственно традиционных представлений, свойственных Западу. У Иоахима Флорского, например, Царство Святого
Духа является апофеозом веры и не связано
с пришествием пророка или царя, речь идет
скорее о монашеском христианском Ордене23.
«Во мне дух атлантический живёт…» — писал Пессоа. Насколько можно судить по имеющимся данным, определения «атлантизма»
он не давал, однако, попробуем вспомнить
некоторые детали из его стихотворений, которые в значительной степени конкретизируют мифологическую систему координат,
свойственную «Посланию». Так, например,
из стихотворения «Абсурдный час» («Hora Absurda») мы узнаем, что чаемые Острова Блаженных находятся на юге — явная авторская
новация, т. к. народная мифология всегда помещала их на западе. Тема Юга вообще чрезвычайно важна для Пессоа, она теснейшим
образом увязана с чувством бесконечной,
трансцендентной печали, пронизывающей не
только это стихотворение, но и многие другие
его работы.
Ah, como esta hora é velha!... E todas as naus partiram!
Na praia sу um cabo morto e uns restos de vela falam
Do Longe, das horas do Sul, de onde os nossos sonhos tiram
Aquela angústia de sonhar mais que até para si calam...
Ах, время состарилось! Нет на воде ни фрегата!
Обрывки снастей и куски парусины одни
Вдоль берега шепчутся… Где-то на Юге, когда-то,
Нам сны примерещились, — о, как печальны они…24
Однако Юг с точки зрения традиционных
представлений — страна лишённости, смешения и разложения25. И плавание Пессоа по
волнам Атлантики в поисках Духа превращается в стремление к недостижимому, в погружение в вечную печаль.
Иоахимизм / в кн.: Христианство: энциклопедический словарь. — М.: БРЭ, 1993. — Т. 1. — С. 634.
24
«Абсурдный час» (пер. Е. Витковского) / в кн.:
Пессоа Ф. Лирика. — М., 1989. — С. 26. Оригинальный текст приводится по интернет-источникам.
25
См., напр.: Дугин А. От сакральной географии к
геополитике // Элементы. — № 4. — С. 41.
23
G
57
Но то, что гнетёт, нарастая,
И плачет, всему вопреки,
Живет выше облачной стаи,
Почти за пределом тоски.26
Интересно, что и Восток у Пессоа обретает
некоторые черты Юга, а именно болезненную
наркотическую расслабленность. Альваро де
Кампос, один из его гетеронимов, самонадеянно заявляет: «Я погружаюсь в опий и бреду
// Искать Восток к востоку от Востока» и тут
же: «Коль скоро Индия во мне живёт, // То в
Индии реальной много ль проку?»27. Грешит
этим и сам Пессоа, «автор авторов». Ничего
удивительного в этом нет, так как он воспринимал восточные традиции сквозь призму
парамасонских и оккультных интерпретаций,
зачастую далеких от реальности. Отсюда и
выраженный европоцентризм мифологии
Пессоа, и его неприятие христианства. Поэт
считал, что поклоняется некоему «Высшему
Богу», не имеющему ничего общего с тем демиургом, который создал наш мир.
Таким образом, уже вырисовываются некоторые черты своеобразного «атлантистского» мироощущения Пессоа. По всей видимости, речь идет о гностически-масонской
«Растаяла дымка сквозная…» (пер. А. Гелескула) / в кн.: Пессоа Ф. Лирика. — М., 1989. — С. 84.
27
«Курильщик опиума» (пер. Е. Витковского) / в кн.:
Пессоа Ф. Лирика. — М., 1978. — С. 169.
26
G
58
версии ренессансного гуманизма, о примате
человеческого знания и саморазвития над
традиционной верой. И значительная доля
мистицизма только подчеркивает эту направленность.
Фернандо Пессоа так и не стал «Сверх-Камоэнсом». Но, будучи одним из самых талантливых европейских поэтов XX века, он всетаки дал яркую интерпретацию национальной
мессианской утопии. В нем воплотился свободный дух его народа, дух Васко да Гамы и
Магеллана. «Послание» изучается в португальских школах, а многие строчки из него
стали пословицами. И даже сейчас многие
португальцы ждут возвращения того Короля,
в которого верил их национальный поэт.
Разумеется, «Пятая Империя» Пессоа
чрезвычайно далека от либерал-глобалистской модели, ставшей на современном Западе основной. Она воплощает в себе извечную
мечту человека о земном счастье, радость
познания, открытия новых горизонтов. Но
при всём том она остается преимущественно западной утопией, и более того, утопией
в значительной мере десакрализованной и
гуманистической, так как намеренно обходит
вопрос о религиозном содержании грядущей
эпохи, и в центре её стоит совершенный человек — сокрытый до времени король дон Себастьян Желанный.
ПОЭЗИЯ
Илья ДАНИШЕВСКИЙ
ПЕРВОПРОХОДЕЦ МЁРТВОЙ РЕКИ
Саравак
I
Илья ДАНИШЕВСКИЙ родился в
Москве, учился в Литературном
институте им. Горького, изучал религиоведение в РГГУ. Автор книги «Нежность к мертвым» (2015).
Шеф-редактор издательства АСТ,
специализируется на общественно-политической журналистике
Здравствуй комариная потная родина
где река и вода теряют себя под бензолом Его произвола
где повитуха вспарывает себе Его брюхо
где кормилица «отсоси мои голые ребра»
где солдаты «еби мои чресла, вспоминай свою матушку»
где шахтера кайлом — месят бурое мясо Его капилляров
его аорты его нефтеподобной крови
где на поле — ветер сажай, ветер сажай и ухаживай за ростками
и на первом уроке — ***югенд: «Здравствуй, Тихая Смерть, аве, быстрая Смерть,
Славься, Мучительная погибель!»...
...где пожинать ураган — дождутся только умершие.
Здравствуй!
II
Разомкнутый адресат и вдовами
пенящийся берег Рейна — вот от кого
я зачал — ту печаль|третий глаз,
обращенный в слепую зону
тот тотентанц и зельбцерштёрунг
тех детей и ту красоту — самоколесованных
посреди воздуха
Мейфлауэр рваные мачты протоки извилины дельты
— состоящие из моей любви, составляющие мою любовь —
седьмой, восьмой и девятый
вал, безразличие, старость, майская ночь —
...где вся красота спит
в разуме омута в памяти и разумкнутости
шумит имя мое из чужого рта,
G
59
как обращение развращающего к развращенному
мой бляйбен мой фон дер — моя неприкаянность
Лотта из гесперид нити трахей в своих пальцах —
в пользу Атропос
Швейные фабрики вдовы штопают вновь
исходящие Рейном внутренности моих рук
полости четырех — моих истонченных камер
там у подножия меня
то есть там, где вода спит
и свивается в вечные кольца
бензола прозака шиллера беркенау кадавров в моем
тотенкляге
в моем дисперсивном завтра
вдовы штопают ночь
на месте выгнившего третьего глаза
III
Имена божьи Ботекс Бетропен
Глюконат Аконит антрацитовые небеса
бежевый рай Азраил Асмодей Натрий К-18
и смерть от цикуты — последняя радость моя —
от цикуты в пафосе рвоты, разомкнутости и рвоты
тело мое — станет полостью, и полость моя стерильное гетто
Аммиак Люцифер и литания — вагинопластика
транш этой смерти — Москва-Барнаул с
запахом старого Ошвица, ретромуви, как Смерть
покидает Геранию покидает Германию и в Германии снег
вот близорукая тьма и катаракта иерофании
вот колоколом волна горячего — с триптокаином воздуха
супружеская открытость и два изъятых из тела ребра
как создание Евы — гормональная терапия
и рожденье ребенка — праздник в честь опухоли
простаты молочной и прочих желез
как гирлянда костей и как блюз — отсеченных конечностей
моя улица и твоя улица празднично
забывает антитела и мысли
и на пальцах перечисляет имена божьи.
…
G
60
Вот запись от вторника, 19-го
«ночью, черной, как ночь, мужчина идет домой
слова его — как зубы из десен выламывать
вот радость! что дом пустой
вот радость! седины тишина
седина и ссадины на эмали тюремной камеры:
сердца моего сердца — надвое...
...в седине закопано все, белая пыль земли,
но на белом даже слепому
потерянное — снова найденное
---ему зубы сажать — в землю чужого сердца,
а слышать ответы — снова печалиться,
снова выходить из дому...
мужчинам до седины
взглядом прочесывать волосы улицы...
опадать коренными словами
седину собирать — темнота, слив раковины,
а любить — дробные числа своего сердца
продолжать делить надвое»
…
...вот леди Анна, зеленое платье,
камея, подол, дорога
идет от нуля... Грюнлянд-штрассе
идет от меня — вот дорога
и стриги столичных улиц, и карнавалы
а в кармане — у меня — камешки из Монмартра
из Монмартра мои крики, я поднимаю их вертикалью
я подбрасываю их, как камни
за пазухой, обвенчаны кулаками, мне не с чем иным — венчаться,
камни, ракушки, песок ах вам направо и память
93-го в черно-белом моя собака за шею ее как кольцо обнимает палец
мне сказали «----», но я не слушал, меня уговаривали
печали колоть марксизмом, поезда направленьем «Любовь — Монмартр»
и леди Анна на станции
мы встречаемся
я отражаюсь изломанный в ее брошке
я разглядываю себя в ее платье
я временно понимаю ее
от ее вида — я стеснительно путаюсь в собственных пальцах —
я бы завязывал рукава за спиной собака погибла собака погибла(?)
я повторяю что «----», но меня — уже не слушают
я покидаю лес собственных пальцев
я покидаю удел, и камея, подол, дорога, подол метет дорогу
я провожаю ее
только взглядом и плачу потерянно в память
о складках на ее платье
зеленое, куплено — д.26, Грюнлянд-штрассе
…
Я видел собаку что съела ребенка
сегодня с утра Ригведа положена
на нотный стан женщины
играют на нервных ее узлах
на гимнах старого дома с утробой собаки
которая съела ребенка
и бегу чтобы наперекор Ригведе
рассказать рассказать это
что делали вскрытие отламывали суставы
открыли все комнаты и проветрили
но я все еще помню
все еще слышу
как посаженный под замок старый дом
говорит «Я съел ненужного бабе ребенка...
PS. Она сама попросила...»
G
61
Я протягиваю руки
а точнее ее суставы ее фаланги
ее содержимое и все песком сквозь фаланги
сквозь узоры из кости
вытачивает и будто рисует на безымянном
след несуществующей свадьбы...
...вот Собака и Мальчик,
сидящие у огромного камня,
Собака сказала «Хватит!»
но мальчик хочет еще, еще и еще
купаться
он бежит по песку где когда-то река
в жиле которой та самая Марта
полоскала белье
мальчик бежит по песку,
в тени его и контуре я себя узнаю,
играющего с овчаркой «под Мартой» —
так это и называлось —
играет в первопроходца иссохшей реки
на глазах лишь овчарки,
которую звали Собака...
дочь соседа показывает побои,
и там где-то в складках масонского треугольника — все обуглено
ее женщина обезглавлена ей четырнадцать мне так же дважды
и я часто слушаю как ее опять — за стеной — и опять и опять
мне холодно очень давно безразлично а она плачет на моей кухне
девочка раздолбленная как ударом молнии ее отец часто просит соду
или соль и по пятницам мы вдвоем ром и колу и он рассказывает
что черри-бренди его любовницы... что-то.
там где туман где другие других по Бельгиям
я тебя — в постоянном прошедшем времени
он ее тишиной по ногам а потом
я знаю что — там, за стеной — она целует его в ладонь
одевает в чулки как фарфоровую или папье-маше женщину
приучая ее утрачивать приучая к стремени вымени семени семени
и глотать не морщась хитросплетать продолжать продолжать оправдывать
полностью концентрироваться на темноте
медленно пробуждать смерть
молитва на вакуум и правильная контрацепция
я слушаю слушаю как вдалбливает а по ночам ей вслух житие Аввакума
о том как их мать умерла ушла утекла к другому мокнет на чужих пальцах
синеглазая незнакомка-чудовище блядь с шелковичными локонами
с черничными проповедями воскресенья углем и хмарью очерчивай свои раны
заштриховывай свои полости
выскабливай внутренности
драпируй ими спальни
G
62
...вот предтеча моих мостов,
вот песни горьких от жабьей икры
вод под мостом; вот тело утопленницы
несет или — я играю в песке, будто утопленница плывет —
я желаю тонуть,
чтобы Собака кричала и звала на помощь...
...на глазах каменной Марты — мне десять —
утонуть, сквозь песок, разглядев
горький от гумуса павших в бурление девственниц,
запах древний и страшный —
далеких грунтовых вод.
Лес водорослей и коронованные рыбы,
с протезом обвенчанная Офелия надо мной,
белая плоть сквозь разрез ее платья —
мое подводное солнце...
...но Собака покрылась пылью,
пора возвращаться, мама скажет «Помой ей лапы!»,
а потом я засну, потому что вокруг темнота,
темнота создана, чтобы спать.
Я молчу; темнота — это время идти ко дну,
и к утру возвращаться со дна с новым уловом снов.
Близ Марты разбили свалку,
мусор, как хворост под ведьмой...
вот видишь? вся моя память сгорает,
Собака мертва,
а еще это жаркое солнце, в августе выжженная трава,
а еще эта ночь, фонарями сожженная заживо...
...а еще мои письма, которые все сжигали,
потому что смыслы мои туманны и проглядываются,
как тело Офелии вдоль линии круга,
просматривается мной со дна...
Завтра, вчера, сегодня с утра —
мне никогда не бывало иначе...
Am Ende
подруга приехала...
из стран эболы нарцисса и женского гриппа
чтобы сказать тебе Лорелею мертвым читать
текущим вдоль Днепра где холод его нам на плечи
в России — которая нам с фотографий —
детям под дегтем октябрьской мутной воды —
шумом своих пустот дребезжит в распоротой вене
к сорока и к шестидесяти
представляя нацболов умерших и взмокшие раны
на локтях на коленях вдоль линии ребер и чучела
человеческих самок кричавших о полночь о полночь о ребра
граненых стаканов нашей страны
влюбленной в свое - окаянное «завтра»
не встречать целоваться прощаться чеканить
твой твит «потеряла ребенок» и сотни ретвитов
и выломать
шумящее у тебя в дхарме
подруга приехала
фиеста красное зарево алые вторники
G
63
чтобы «я вышла замуж, но не сейчас» и не за меня
чтобы мне Лорелею напомнить на потных моих ладонях
запонках
станцевать ее — вдоль всего, что прячет мой стыд
ты мой некрософокл мой дёблин моего дублина центральная
потаскулица
днепром течет мое время как нерестом крови запястье
и сам факт рождение — сиквел первопогибели
где мельницы рукава висельника кажутся горизонтальной линией
ее женская тайна — офшорная зона — в полдень
жарко я наблюдаю с моста и солнце
напоминает лесбийское порно, где девочка топит — плюшевого медвежонка
— ее женская тайна — выпускает язык и впускает
как карстовую воронку — ее заполняет ветер, огромный член Фавна,
фонарь на Невском и звездный свет,
ей кажется, что она
сложнее любых похорон — и похорон Финнегана
здравствуй я целую твои щеки и ты — твои щеки
останутся встречать старость, приехала, чтобы «ты никого никогда не встретишь»
чтобы быть при мне — моей первой единственной женщиной
как в наших собаках мы видим — смерть нашей первой собаки
«когда ты смотришь под юбки бабам, ты видишь мое лицо»
смерть — это оправданно
событий змей вклейки газет детских моих фотографий
первое семи и встреча дождь сквозь рассвет стынет закатом
помнишь тот Днепр
где смерть — это нормально?
G
64
Наталия ЧЕРНЫХ
ЕДИНЫЙ МИР, ЕДИНЫЙ ЗВУК
Лейла
Наталия ЧЕРНЫХ родилась на
Южном Урале, училась во Львове,
живёт в Москве. Куратор интернет-проекта «На Середине Мира»,
посвящённого современной поэзии. Автор нескольких книг стихотворений и прозы, выходивших
в издательствах «Русский Гулливер», АРГО-РИСК, ЭКСМО. Стихотворения, критика и эссе публиковались в журналах «Вавилон»,
«Кольцо А», «Новый Мир», «НЛО»,
«Знамя», «Волга», «День и ночь»
и др., а также в сетевых изданиях.
Нет светлоглазым длинноглазым счастья, а Лейле счастье
дарено;
оно есть чёрный камень.
Кто — Сам Господь — посуды тонну вымыл бы, а Лейла
улыбается, аминь.
Кто — вкусно так готовит, в полусне, и засыпая у плиты,
под головою — виноград:
Сам Бог любовью ранен.
Ей двадцать лет, и лоно — ворох ржи со спорыньёй, и талия —
прикинь.
Всё лишь игрушки, о чём я написала.
Лейла, как хочется назвать тебя святой, питомица потомков
Улугбека,
с дешёвым крестиком на шее.
Услышала, пришла, и в брюках допустили, как свою.
Но речь-то не о том. О том, что сон твой — виноград,
Господень виноград, а сердце бдит, и в снах по ягоде играют светом гроздья.
Как вкусно маслом свежим губы тёмные покрыты,
а кожа золотится так светло, что перед ней блондинки побледнели,
что глупый дядька на авто, с членами в голове, с деньгами в голове,
себе не будет рад.
О мой возлюбленный, елень в горах памирских,
сын Авиценны и Гурджиева, рахим!
Садык рахим, я песнь тебе пою, рахим —
а он стремится к яблокам гранатовым, к цветам седого хлопка,
он Лейлу жаждет видеть, мудрую речную тень, идущую в неведомое море —
Богом ход её храним.
Что есть в словах, географических названьях, исторических романах —
винная чуть кисленькая пробка.
Вот Ангелов корить мне было б стыдно, а корила.
Лейла — ангел, с ней — её рахим.
О, ангелы начал и духи календарные, подвластные началам,
не скупитесь прославить Лейлу!
Серой коре парков и серым веществам
не уберечь и не вместить красы стыдливой Лейлы,
её святого золота на красном, и поступь с луночкой, и угол лицевой.
Когда к полуночи устанет Лейла печь волшебные свои лепёшки,
зовя рахима и сестру Зюлейку,
G
65
светлеет небо над Памиром,
а в старой Бухаре чуть стонет камень торцевой.
— О, мой возлюбленный, ты ветвь моя, уж ты мне не нужна.
Тебя я потоптала у плиты,
растёрла этой обувью, украшенной курящим опий турком
и проданной колющим опий китайцем,
а всё, садык рахим, в глазах моих чуть пыльной розой мартовской, всё ты.
Ах, Соня, Сонечка, мне сменщица, приди,
примчись ты из Твери своей весенним рыжим зайцем.
Танцует Лейла, лал её печален, но греет обезлюдевшее сердце,
а тело небольшое так и ходит
меж яств и вод, меж складок и зеркал, танцует Лейла.
Золотая Лейла. И шах молчит.
— О, грех мне, мой рахим! Я знаю, что чужое трогать горько,
но вот шайтан весёлый водит.
Как больно по рукам, хоть не видать, кто бьёт — ты асассин, сунит или шиит...
Моя доверчивая мягкая рука касается чужого белья и платья, как стыдно мне!
Зачем мне эта рыба!
О, не судите Ангелов, что Лейлу они не защитили.
Как ей плясать и петь — и пить потом вестибо?
Как Лейле вдохновить стихи о себе?
Не муза Лейла, битая кнутом, но муза Лейлу любит;
стихи текут, играет лал, Ширин вошла к Фархаду.
Но что экзотика поэту. Как досадно,
что тёмные глаза — они глаза любви, что детские ладошки, как у меня,
их мыло с розой губит.
Нет, не затем, не потому, не ради — а ради Бухары и красоты Хорезма,
ради Христова сада,
постелите постель Лейле. Усыпьте розами, турецкой ткани принесите.
Где ткани Бухары, скорей...
Иди же, Беатриче, к Бенедикту, иди Ширин к Фархаду...
Где, Лейла, твой Меджнун...
Любовь к молодому клерку
...как кошка у окна, он статуэтка живая и пушистая. Играет на разных инструментах,
поёт оперные арии, ходит в качалку, и — у него всё гладко.
...узор такой; чуть геометрии — качалка, и там же витые тонкие шнуры;
офисный день сложен как пейсли. В обрамлении цветочков из кафе
волнуется кайма негромким пеньем. Люблю его узор.
...переливается цветами и волнами, а пьяным чаще спит или играет на гитаре.
зачем ему натруженная память,
кровавый кратер войн и катастроф,
пестрящий фото, полный дат и чисел,
а вот поди ж ты — говорят, нужны.
Он чем хорош — его как будто нет, и в то же время есть.
Течёт в своих границах: и ласковый, и ветреный, и верный,
прекрасный друг, узор на тунике, мой милый мальчик.
G
66
А посмотреть — половина однокашников спят на кладбище.
Кто — героин, кто — на войне, кто — по случайности.
Эпоха ползучих невезений. Да он и сам — пятно.
...а детский мир (или же рай) приходит ненадолго.
Так интересно принимать подарки с той стороны.
как рассказать: сейчас живу порой, как плавают в плаще. И он поймёт.
...как мне смешно на прошлый тихий шабаш,
и с музыкой, стихами...
...для него мой детский сад и первая влюблённость
приятная архаика (да зацени: архаика не вызывает многорукий холод эвридики,
она приятна и ластится, как, например, японские мультфильмы).
…не время к нам спешит или от нас.
А дождь пришёл и вышел
в открытое окно.
Метро, охрана, банк. Вторая половина
котёнком спит за пазухой.
Играет на гитаре во сне.
Кто сетует, что раньше было лучше?
Но раньше не было его, и некому выслушивать меня,
вплетая в новый узор все мои судьбы и воспоминанья.
Ему так кто велит — не, не скажу... не разменяю...
мне приятно быть изящной инсталляцией его.
Любовь к старому рокеру
...а девочки не видно; запах снега, немного покупок и — думать о себе.
Она — стволами лип, бордюром и асфальтом, в ветвях и стенах.
Не стыдно — и не нужно (думать о себе, жалеть себя), свобо-свобода
так Всеволод, поэт один, сказал Некрасов.
...а с памятью попроще — ели, пили, женились, были счастливы.
Дуда сказал вообще: прорыв... И в разных кедах — в коридор,
соседей подозрительных пугая.
Потом была подлодка, был и денди, и жаворонки даже прилетали,
всё это шифр.
Люблю его и помню, он — карамель строгой нежности.
Ему не стоит труда — высказаться, полиберальничать с семьёй,
создать жены амбивалентный образ,
уверить в любви к детям.
...все поняли, что он себя не любит; что вроде виноват
(тут слово «вроде» хорошо сидит),
что был бы проще, лучше и талантливей,
да он же сам — Сид Барретт.
(О да, о Барретте: узором баг в тонах пурпура и шафрана,
присыпанных солярной куркумой,
а там Джек Юнион на рукаве, едва заметно,
и длятся нити, и цветы растут).
G
67
Нет, Фатима, не льстись на эти локоны, на белые седые локоны,
сплетённые косой и схваченные маленькой резинкой.
...а волосы-то, волосы ещё густые! Там тени под глазами от протеста,
как недоеденное мороженное со сливой-славой.
...пишу не то... не оскуденье материи при выходе из нашего подъезда;
материя во мне;
мне б стать скупее, как две или три вещи у старухи,
которую на всенощной видала.
Вот песни, диски и кассеты. Даже видео немного.
Идут из юных и немногих лет,
когда играли не на шутку, как играли — так разошлись,
потом ещё играли, и стали платиной.
Солёный терпкий ветер не с ног сбивает — просто хочет лечь.
А мне куда, балдеющей от снега, от снегового запаха, идти?
Там начинаюсь, откуда некуда идти...
не точка — выбор новой перспективы,
но перспектива перемене рознь
Что знаю: на концерте он — о том, что верность, что единственность, что святость.
Ему конечно до того нет дела, но было б странно (я не верю, но фраза выпуклая),
если б дело было
до того, что через него идёт. Поток и свет, и водопад, и радуга, и солнце.
Та девушка его — фантом прекрасный, всю жизнь над ним парит, и надоела,
те как-то их нелестно называют, да что мне в том.
А вне концерта он ползёт травой — ведь у травы хребта конечно нет,
хребет есть у ужа (его басист), у червяка — его живые кольца (то барабанщик).
А он — трава. Откуда быть хребту? И принципам, и там чему ещё…
а он всё про энергию, про власть, про силу. И про девок.
Ну да, единый мир, единый звук. Всё в едином звуке
сошлось...
…и не запоминать, что видела, что написала. Унизительно,
мне жить-то унизительно порой, и без вины. А мир всегда прекрасен,
так если бы не боль чужая (а она всегда чужая),
то как обдолбанные жили б мы.
...я рокера седого полюбила,
я принесла ему тимьян в подложке с плёнкой,
сказала — выкупи моё сердечко
у смерти и погибели
...но мир летит Алисой в подземелье,
весь шар летит Алисой в подземелье,
шалят сердца, и чувства, и прогнозы...
G
68
я принесла тебе корзину песен,
твоих тех самых очень милых песен,
я видела, как Моррисон наутро
шёл прочь от собирателей клубники,
от яблонь, апельсинов, винограда,
от студий, городов и фестивалей,
от тех статей, где нет тебя со мною,
и от стихов.
То не безумье, нет. Лишь остолопы любят — про безумье.
То масло из алмазов. Без него зачем играть?
А пережитый яд пульсирует, её глаза прозрачны,
летит Алиса с банкою варенья,
да жаворонки — группа — стая птиц
(а может некая какая нечисть)
тревожат нынче пасмурное небо.
...всё хорошо. В элегии конца
на горизонте — царственное судно.
Удайпур
(ровеснику музыканту)
О смерти — и, тем не менее, всё же о смерти.
Больше не о чем.
посвящаю стихи…
находишься там, где могла быть...
так восполняется всё, что потеряно.
Пропасть их, волосатых, уходит.
В деревню, в Прагу, оставив своё ремесло пионеру,
в Удайпур.
Багира и Рикки-Тикки-Тави.
Оба напоминают тебя.
Лучше о Киплинге.
...чем о проклятом всеми
отечественном рок-н-ролле…
вызываешь очаровательный ад
голосом квакающим, балдёжным, невыносимым,
по кайфу, всё равно ты гитару берёшь,
оволосатевшая урла, а кто были
до этого лета, когда нас впервые вписали в систему.
Ад рок-н-ролла; с пустыми вагонами,
замёрзшей трескою, таскаемой бледным поэтом,
первым снегом — какой в ноябре в Ленинграде —
первым снегом. Этот виниловый, лазерный ад
не расступится…
но мы не мелки. Мы ещё велики, велики
этому Питеру, этой системе, литературе
и сцене,
так что жги, я послушаю.
Смерть похожа порой на Удайпур.
Так что лучше о смерти и Киплинге.
...ни одного из твоих выступлений,
и стихов моих не прочитал.
Но незнанье друг друга в лицо —
перед смертью всё мелочи.
...нынче на чемоданах...
Возможно, просьба моя рождена
торопливостью.
Но смерть накрывает неслышно,
кладя головою в Удайпур.
Тогда в груди сухо: ни ада, ни рая.
Вспомнив жестокий винил и
нейлоновый звук
оледеневшей струны между закрытым
Сайгоном
и тощим Гастритом,
ад возвращается к жизни.
Мы приход наизнанку: то не отходняк;
мы архивные записи Бога.
Я умерла в двадцать пять,
двадцать лет нет покоя на новой земле.
G
69
Екатерина ЗАВЕРШНЕВА
НАПРОСВЕТ
***
твоим незримым
присутствием осень
обнимает меня
потоки тепла
перемешиваются
в остывающем воздухе
границы ветра размыты
опушенное семечко лета
движется к югу
в открытом пламени
колеблется линия
горизонта
Екатерина ЗАВЕРШНЕВА родилась в 1971 г. в Жуковском, живет
в Москве. Окончила МГУ, кандидат психологических наук. Автор
более 50 научных работ в области
культурно-исторической психологии, ведет исследования в архиве
Л.С. Выготского. Публиковалась в
журналах «Знамя», «Новое литературное обозрение», на сетевых ресурсах «TextOnly», «РЕЦ», «Reflect»,
«Полутона» и др., книги стихотворений и прозы выходили в издательствах «Время», «Лимбус Пресс»,
«Издательство Руслана Элинина».
перекрываюсь тобой
тенью крыла облака
следую за улыбкой твоей
бегущей по земле
от края до края
последний солнечный день
все живое распечатано, растворено
сочится теплом, истончаясь
на пригреве, вливается в небытие
по прожилкам ледяная вода
стоит недвижима
больше не хочется пить
не нужно расти
янтарные листья
мы тоже теперь напросвет
друг для друга
солнце, иней
паутина на камнях
смерзшиеся головки цветов
вкрапления песка и смолы
трещинки ящерки
разбегающиеся от звука шагов
сдвоенные струны сосен
папоротники света
у любви столько примет
чтобы я отыскала тебя
живым
смотритель ноября
запирает ограду на ключ
G
70
россыпью по траве
рябиновый, терновый алфавит
горькие буквы боярышника
сложи мне слова, какие захочешь
и снова смешай их с землей
теперь я услышу
***
сумеречный мед
густого гречишного лета
разморенная река, грозный рогоз
раскаты лилового ливня
пряный сухостой полдня
ивы, исполосованные солнцем
белый песок
сумею ли отпустить
тебя к тебе
сделаться тише слов
давно, незаметно
проросли друг другом
в надежном неведении
утомленной юности легкости
прикосновений, осыпавшихся
земляникой в осоке
спелое, долгое
тепло твоих губ
земной тверди, вздымающейся
спокойным дыханием
биение подземного сердца
тяжесть руки
обнимающей во сне
все это было на время
теперь ты знаешь
озябшее «я»
просыпается, ищет тебя
дрожащее осеннее «я»
слабый отсвет, темный
мед на губах, капли
речного дождя
нет, не плачу
смотрю
осень обнажает нежность
окраинную нежность
твоего растущего бытия
преодолевшего
притяжение земли
осень забирает тебя
из моих рук, не встречая
сопротивления сердца
черенок листа отмирает
жизнь отгораживается стеной
одеревеневших клеточек-слов
в запаянных ампулах прошлого
разрушается, выцветает
зеленая сила лета
предоставленная себе
ничья
ничто не скрывает любви
между нами она одна
видишь ее ровный, алый свет
льющийся к тебе другому
из сердцевины листа
за край
это я
это мы
***
нет, не обескровлены
спасены
жгутом мгновенного
холода перетянуты реки
устье памяти обмелело
оголив каменистые островки
неприметного прошлого
открытые шлюзы во льду
побелевшая корпия трав
оковы молчанья
радуйся
раны его закрылись
говорит мне зима
сколько дней
на краю спутанных слов
в сумеречной близости
чуткой бессоннице
любящих умерших
сколько ночей
в световом проеме
вдвоем
просыпались на голос
оглянувшись на полпути
возвращались тенями к теням
корнями к корням
и разрубленный лес
восставал из семечка
невредимый
дикий
оплетали
побегами нежности
цвели омелой, сыпались
в землю отсыревшей пыльцой
и так без конца
без надежды
не зови, сказала зима
он уже далеко
взмахом ее ресниц
рассечены, разведены
по заснеженным берегам
словно брат с сестрой
ясень с ивою
тихий кров
нетронутого наста
твоей несмятой постели
обжигающая белизна
покой исцеленных
друг от друга
ты в доме его
говорит мне зима
подожди
G
71
***
ты плакала
проснись
в лунках сна
плавится лежалый снег
ртутно-серая
отравленная вода
вкрадчивый шепот
ты не увидишь его
никогда не обнимешь
его никогда
беззащитное
детское ухо сна
вязкий настой
стекающий по дну
в серной тьме
не бойся ее
проснись
трубочки борщевика
узкие протоки
канальцы смерти
ее дыхание, испарина
хриплый лай
обрывки черного ветра
трепещущие на ветвях
пепел осени, одинокое
смутное солнце
меж стволов
бедная ласточка
проснись
я с тобой
***
твой голос
в ночной листве
и незнакомое счастье
новое, странное
сбивчивый ветер
солнце из-под земли
отблески на руках, в траве
темный свет ходит кругами
кипя у корней
листья волнуются, шепчут
запинаясь там же
где ты
G
72
нет, не спеши
ведь я понимаю тебя
как раньше
рваное
платье бессонницы
в подоле репей
память расцветает
чертополохом полнится
стрекотом цикад
растущая ночь
волоконца звезд
протянуты сквозь небо
к тебе другому
перетекает душа
сочась на изломе
млечной горечью
светом
тело покинутый дом
выметенный добела
тихий, пустой
окна отворены
и некому жить
***
внезапная тишина
затопила меня как остров
захлестнула, вынесла
на прибрежный песок
одиночества
сосны
вычерченные
по отвесу солнца гудят
на ветру руки твои обнимают
меня маревом утра смыкаясь
там где кончается
море нигде – и повсюду
дыханье открытой
до края счастливой земли
в перевернутом небе
качается спящая лодка
блеснув отраженьем
чайка легла на крыло
и ушла в высоту
я зову
но ответа не будет
безмолвно твои облака
плывут над землей
Сергей ЗОЛОТАРЕВ
НЕВЕЧЕРНИЙ
***
Я живу на живой скамейке
в парке горького у пруда.
И, связав шерстяные лейки,
пью веревки, что вьет вода.
На пророщенное из капель
конопляных зерно реки
я, натасканный, как искатель,
выручаю ведро пеньки.
И в поилке моей дозатор —
вроде птичьего пузырька —
поднимается, чтоб до завтра
мне хватило ее глотка.
Все поверхностно, все повёрстно.
Жизнь рассчитана на шаги.
Кровяные тельца из речного ворса
шьют колодезные мешки.
***
Замерзшая вода в колготках снегопада
Стоит, как сирота в песочнице детсада,
И некому забрать ее с продленки.
И ножки тонки.
Наследница несметных капиталов
Имеет форму правильных кристаллов.
На клавишных играет в группе риска,
Лишенная заботы материнской,
И больше, чем в коммерческом успехе,
Нуждается в родительской опеке.
И ждет тепла. Где — в жидком состоянии —
Все желоба ей будут вместо няни.
***
Сергей ЗОЛОТАРЕВ родился в
1973 году в Жуковском, окончил
ГУУ им. Орджоникидзе, профессиональный теннисист. Поэт, прозаик. Публиковался в журналах
«Новый мир», «Арион», «Новая
Юность», «Интерпоэзия» и др.
Из всей воды я выбираю «Вереск»:
странноприимный карликовый джин,
древесным ощущениям доверясь,
мое дыханье делает чужим.
Ручной воды привязанность — учуяв
хозяина, срывается с цепи.
И я плыву, и кровь моя кочует
по водной глади в водочной степи.
Пока река, отдавшая все соки
новорожденной жидкости, внутри
себя имеет место для массовки,
чехлы от капль, течений пустыри.
Курорт с ликероводочным заводом
от илистого дна в одном глотке.
Как лес сплавляли, так сплавляют воду
по мутной и мелеющей реке.
***
Небо в Лазареву субботу
все лазоревое от пота,
воскрешающего стада
облаков. Но такой работы
было много всегда.
Коли мокрую снять рубаху,
обнажится причина страха —
черный космос с его сухим
искупающим небо прахом.
Осоавиахим.
G
73
***
Это наша с тобою земля.
На поверхности — книг штабеля.
Это я вынимаю из штабеля
золотую Конармию Бабеля.
Как и тезка его — Левитан —
он поет лишь горящий метан
духа, слишком мятежного, чтобы
быть мерилом добра или злобы.
2
Ты в окно смотрела тыльное,
снег ловившее в ладонь.
Отделение родильное
снежной крошки. Молодой
На повестке погожего дня —
смерть коня,
чей зрачок упирается в чтойность
одинокого стойла, в спокойность
пожирающего огня.
месяц, давший имя-отчество
бесконечному числу
хлопьев, в полном одиночестве
закругляется в углу,
Это осень, твоя непристойность,
неустроенность после меня.
где от жизненного опыта
память смертная легла
колеей кривого обода
двухколесного стекла.
(Из окон
дым свет
конь-огонь
конь блед).
***
1
То ли вера нас оставила,
то ли время истекло,
но молитвенное правило
положили под стекло.
По размеру поздней осени,
по диаметру плода
взят калибр винтовки Мосина
на любые холода.
Сад в твоем воображении
не растительный собор,
но Палата оружейная,
отводящая затвор,
G
74
чтоб за голыми деревьями
прятать вражеских послов,
чуть постукивая цевьями
и прикладами стволов.
***
И вкручивается мгновенье,
подобно лампочке, в патрон
предуготованного — звенья
цепи рождений, похорон.
И загорается мгновенье,
чтоб выхватить преполовенье
Пятидесятницы и рвенье
к краям — враждующих сторон.
И человек стоит с включенной
в нем соразмерностью — ученый
кот протекает по цепи.
И свет во тьме, и закопченный
кусок стекла (от мыслей черных),
чтоб невечерний не слепил.
Андрей ДМИТРИЕВ
ЖИВОЙ, КАК ИЕРОГЛИФ
Андрей ДМИТРИЕВ родился в
1976 г. в г. Бор Нижегородской области. Служил на Северном флоте,
окончил юрфак НКИ, работал в милиции и частных охранных структурах. С 2011 г. — работник СМИ,
на сегодняшний день редактор
отдела экономики газеты «Земля Нижегородская». Член Союза
журналистов РФ. Автор сборника
стихов «Рай для бездомных собак». Публиковался в журналах и
газетах «Новая реальность», «Зарубежные Задворки», «Новая газета», «Литературная газета» и др.
***
В каналах — ртуть, и гондольеры
на градус ниже, чем вчера
на карте города. Гомера
листает школьник, но чела
латунь тускнеет — мгла Эллады
непроходима в бурный век,
где люди, впаянные в платы —
проводники своих телег.
В глазах — кармические будни,
в руках — мифический булат,
но улиц сброшенные путы
ползут обратно из угла
в раскисший текст. Зима под боком —
знобит адамово ребро,
но в нём земная близость бога
вновь отольётся серебром.
Джорджу Гуницкому
***
Тень Питера. В губной помаде света
над сталью рек, что до сих пор остра,
ты шепчешь в ухо старому кларнету —
опровергаешь термин «пустота»,
как смысл земного шороха за дверью.
В руке — ключа надёжная блесна.
Но кто улову этому поверит,
когда любое чудо – признак сна?
Смех обитает в границах рта —
светлой и звонкой волной улыбки
лижет кораллы зубов. Стара
шутка, но смех уничтожил улики —
вытряхнул пепел из тусклых урн,
вычислил жилку по току крови,
с плюшевых лиц дураков и дур
сдул паутину, как листья с кровель.
Несут дворы скупые перспективы
в тот закуток, где у зрачка давно
припрятана живая десятина
того, что было ранее дано.
На серебро седого подбородка
не выкупить заложенных коней,
но ждать прилива – честная работа,
хотя порой отлива ждать честней.
Плакали долго — теперь глаза
пить акварель и гуашь готовы.
Речью дремучей шумят леса —
двигают маятник этот пудовый,
чтобы стрела, завершая круг,
в водовороте случайных чисел
вдруг показала смешливый юг,
где голова — как глоток кумыса.
G
75
***
***
Бойцовым петушком на жерди звука
трепещет слово. Здравствуй, царь Дадон!
Вселенная с утра пропахла супом,
и с колокольни быт посуды звон
нещадно льёт на кафель безразличья.
Кормите с ложки внутренних зверей,
пока на пламя поминальной спички
летит немая моль из-за дверей
видавшего скелетов шифоньера.
Приметы скуки — в мелочах скучны,
но город, будто средство от холеры,
находит в них для цирка сто причин.
Спиртосодержащий вечер —
догорит в стекле оконной
рюмки. Время редькой лечит —
только шашки Первой конной
норовят всё время в дамки.
В книге — фиги, в выси — веси.
Самурай при крике «танки!»
меч роняет в низкий вереск
и живой, как иероглиф,
тонет в рисовой бумаге.
Пусть не крик, а только оклик…
Ждёт рубака.
Соседка на цепи ведёт бульдога,
чтоб видел двор, чья крепче конура,
а в голове её поэмы Блока
намазаны, как чёрная икра,
на корку мозга. Кровь противоречий
артериям и венам дарит смысл.
Отец, ребёнка усадив на плечи,
идёт наверх, но в то же время вниз.
Распухший томик, словно гематома,
болит на теле вымученных догм,
но то, что мы ещё вблизи от дома
напомнят вновь соседка и бульдог…
Ждут рубаи. Стебель кошки —
тонок, гибок, жизнестоек.
Мы стреляли понарошку,
но всерьёз в пылу историй
собирали в каску гильзы.
У войны — лицо химеры
на любительских эскизах
и в окладе галереи.
Разожмёшь кулак — и семя
канет в тёплом чернозёме.
Ловит рыб летучих сейнер —
будто зёрна…
***
***
Если бы Волга была краном с холодной водой,
а Ока — с горячей, то в этой ванне
я стал бы гадким резиновым утёнком.
Чего только не сделаешь, чтобы ребёнок,
который, по мнению женщин,
живёт внутри каждого мужчины, не плакал,
а начал подбирать в уме слова лебединой
песни…
Коленопреклонённый пулемёт
никак не умолкает, пересчётом
летящих тел заняв железный рот,
но, явно перепутав бога с чёртом,
священною обычную войну
вновь называет в царственном окопе.
А люди тыла терпкому вину
сомненья доверяют, в гардеробе
поя своих скелетов. Но когда
вдруг серый угол вызывает злобу,
виновных безо всякого труда
находит им сотрудник по особым...
А я всё жду, когда канава сна
просохнет, и на дне пробьются травы
реалий, но гнетущая тоска
вокруг рисует только тех, что правы
в желании всех разом обнулить
и уравнять навеки в общей призме.
Вот снова улетают журавли —
печальный факт в неперелётной жизни.
И как не стать скучающим в тени
дворовой дрёмы облетевшим клёном,
когда в горсти чугунной пятерни
нет единиц, а только миллионы...
G
76
Михаил ПОГАРСКИЙ
ПОИСКИ ДОМА
Моему отцу
1. Утраченные ценности
Непостоянство дождя сливается с непостоянством имени.
Метафора бьётся как рыба об лёд, не раскрываясь, но
Осуществляя намёк на внутренний трепет стиха.
Речь упирается в пограничность жизни.
Он получает урок лёгкого сумасшествия.
Маленькая девочка смотрит на него и
крутит пальцем вокруг виска.
А он бросает свой камень в одинокую лужу
И начинает слагать поэму, или это сама поэма
Выходит из тени и начинает тихое шествие
В неизвестность.
Жизнь изменчива. Постоянна лишь смерть.
В доме напротив настольная лампа излучает свой свет.
Кто-то не спит.
Он дрожит. Ему холодно.
Хотя метафора, бьющаяся об лёд, горяча.
Михаил ПОГАРСКИЙ родился в
1963 г. в Муроме, окончил механико-математический факультет МГУ,
кандидат технических наук. Член
Союза художников России. Автор
более 60 книг, среди которых книги для детей, повести, романы, поэтические сборники. Автор более
100 научных и культурологических
статей и эссе. Главный редактор и
издатель альманаха «Треугольное
колесо». Организатор и куратор
международных арт-проектов, в
том числе Московской международной ярмарки «Книга художника» и междисциплинарного международного проекта «Библиотека
Просперо»
Кажется это было ещё вчера —
мы шли с отцом на подлёдный лов
Нас было много — утренних рыболовов.
Под ногами хрустел снег. Тишина была чёрно-белой.
Впереди была целая жизнь плюс рыбалка.
Вечность казалось хрупкой, а мир огромным.
Мы остановились в заснеженном перелеске.
«Не торопись, — сказал мне отец, —
солнце взойдёт нескоро».
*****
Он наливает в кружку горячий чай
и вспоминает, что в то далёкое утро
у него потерялась галоша. Они долго искали её с отцом
Но не нашли.
А сегодня он играл с сыном в рифмы.
— Вот тебе «так-сяк», — предложил малыш.
— Наша жизнь — пустяк, — срифмовал в ответ.
G
77
— Нет-нет-нет! Не так! — возмутился сын.
— Так скажи мне, как?!
— Я не знаю, пап...
*****
Лёд был мокрый. Без галоши нельзя.
Жизнь продолжалось, а рыбалка откладывалась.
Он поддерживал костёр, разведённый отцом.
Снег подтаивал. Расширялся круг понимания.
Он видел, как отец вытаскивает краснопёрых плотвиц.
Рыбы бились об лёд серебристой метафорой жизни.
Не давал покоя азарт. Рваный пакет заменил галошу.
Леска натягивалась, как нерв. Рыба металась где-то там подо льдом.
Солнце клонилось к закату. В соты памяти оседали осколки дня.
Чуть позже поезд, видавший виды, вёз рыбаков домой.
Звучали простые шутки. Неспешно катилась жизнь.
******
Сорок лет прокатилось с тех пор.
А кажется, было вчера.
Сынишка уснул.
Он прав. Какая же жизнь пустяк?
Пространство вечера натягивает леску моей памяти.
Леску жизни. Ночь вздрагивает одинокой звездой.
Где-то идёт война. Страны уходят под лёд безумия.
Слово «вождь» утратило древний смысл.
Деньги обретают всё большую силу.
А поэты всё реже пускаются в странствия налегке.
— Я тоже не знаю «Как», малыш.
Когда-то знал. Но жизнь не стоит на месте.
И то, что было ясно вчера, сегодня ушло в сомнение.
Из одинокой галоши я сделал весной корабль.
На парус пошёл мой носовой платок.
А оловянный солдатик стал капитаном.
И я свято верил, что мой небольшой фрегат
Со временем выйдет в море.
Ручей впадает в Оку, Ока в Волгу, а Волга в Каспийское море.
Река не стоит на месте. Время течёт.
Жизнь разбивает лёд серебристой метафорой.
Ты спрашиваешь «Как?», малыш.
— Так-сяк, кувырком, наощупь, оторопью,
натянутой леской, корабликом из галоши,
уходящим в дальнее плаванье налегке.
G
78
2. Обретённые ценности
У меня никогда не было сестры. И уже не будет.
Мой сын богаче меня. У него есть сестра.
Я не знаю, можно ли саму жизнь посчитать сестрой?
Или это всего лишь метафора Пастернака?
Всё чаще и чаще я упираюсь в вопрос смысла.
В метафору протекающих сквозь пепел времени мыслей.
В иллюзорность цели. В неприкаянность поисков самого себя.
Простые дела спасают. Простые дела имеют смысл.
Нужно сходить за водой и поставить чайник.
Чай согревает.
Хороший чай способен растопить лёд вечности.
Дао чая выводит из небытия.
А пространство мысли снова манит к себе.
Мыслю — стало быть, существую!
Но весь фокус в том, что
можно продолжать существовать
и в полном безмыслии!
Весь фокус в том, что пространство жизни
обширнее мысли...
По крайней мере, для меня это — так!
А быть может, так-сяк...
Чувства принято пере-живать
искусство живо пере-живанием...
Однако искусство даёт возможность играть!
И только здесь тебе дарована свобода!
И только здесь ты можешь быть бродягой вольным,
Быть королём, вершителем судеб, игрушкой случая и господином счастья!
Построить башни, прокопать колодцы, подняться в небо на спине у птиц,
быть за штурвалом кораблей и дирижаблей...
И за своих героев чувства пере-жить...
*****
Чайник на кухне свистит, обрывая строку.
Жизнь не мешает, но вмешивается...
Будни, как волны, катятся на боку,
А я пытаюсь посмотреть оттуда сбоку
На самого себя, когда я пишу,
Когда мне холодно, грустно и одиноко.
Когда творец и жилец делят комнату на двоих,
Когда они угощают друг друга чаем,
Когда свою жизнь растрачивают, не замечая,
что вот тут, за углом, тает лёд утомлённых метафор...
Творец предлагает фору, жилец берёт гандикап.
Соревноваться бессмысленно
Жизнь объявляет пат.
Но...
Пробегающий мимо кот вдруг разбросал фигуры,
Объявив прерыв.
G
79
И за пределами жизни, за порогом литературы,
Происходит прорыв
в неизведанное...
*****
А где-то в солёном Каспийском море
маленький парусник из галоши
уже сорок лет всё кружит и кружит
И оловянный солдатик по-прежнему смотрит вперёд
и чего-то ждёт...
А я понимаю, что к заданной рифме «так-сяк»
Сегодня просится «наперекосяк»
И пускай это выглядит неразумно,
Но иногда сон разума
рождает иную литературу,
пусть не чудовищную, но чудную...
3. Ящик Пана
Он открывает ящик стола в поисках карандаша
И натыкается на фотографию:
Трёхлетний малыш в клетчатой безрукавке поставил ногу на самокат.
Самокат деревянный,
малыш собирается мчаться на нём с горы.
С огромной горы, высотою в жизнь.
Впереди рытвины и ухабы.
Впереди опьяняющий ветер.
И предвестие сильной любви.
И уже где-то там есть предчувствие, что
спустя десятилетия поседевший поэт
будет рассматривать твою фотографию,
и этот поседевший поэт и есть ты.
Время памяти — нелинейно.
Я забыл, для чего искал карандаш.
Я забыл всё, что помнил трёхлетний малыш.
Я забыл самокат, который сделал отец.
Я забыл, как мчался с высокой горы, и...
Как подшипником-колесом наскочил на камень,
И потом прикладывал подорожник к разбитой коленке,
и размазывал слезу по чумазой щеке...
G
80
На него смотрит белый листок,
Строчки, ждавшие карандаша,
растаяли.
Он задумчиво делает самолёт
И пишет на нём всего два слова:
«Спасибо, отец!»
Самолётик летит, подхваченный ветром, и...
его сбивает мотоциклист.
Он притормаживает от столкновения,
И эти доли секунды спасают жизнь маленькому котёнку,
Неожиданно выскочившему из-за угла.
И это был тот самый котёнок, спугнувший бабочку,
Которая махнула крылом...
История слишком стремительна. Детали как снежный ком.
И спустя десятки неразъяснённых в поэме «потом»
Ураган «Пандора» прошёл чуть южнее,
Не обрушив купола церкви на мысе Доброй надежды.
И священник, молившийся Богу в тот день,
не знал что спасеньем обязан
разбитой полвека назад коленке.
4. Совершенство
Точка зрения меняет взгляд. Совершенство обманчиво.
Снежинки тают на старой варежке
под его пронзительным взглядом.
Или же от тепла. Приятнее думать, что от тепла.
Испепеляющий взгляд — всего лишь метафора.
Метафора, не предназначенная для снежинок.
Его мысли мечутся. Он беспокоен.
Он потратил тысячи строк лишь для того
Чтобы залить пустоту. Бесконечность не уменьшается.
Совершенство таит подвох.
В целом каждый его стих не хорош и не плох.
Каждый стих это только период жизни.
Период его взросления.
Ломкий опыт постижения вечности и любви.
Опыт покорности и неповиновения.
Смещения взгляда, испепеляющего ночи и дни.
Смещения опыта, смещения вечности, смещение постижения.
Важны не понятия, важен не абсолют.
Двух похожих снежинок не упало ещё с небес.
И кристально прозрачный и чистый вечерний снег
Превращается в воду, а вода намерзает льдом
На старой варежке обеспокоенного чем-то поэта,
Который словно ребёнок слизывает его языком.
5. Выбор пути (существительные сущности)
Вечер просится в строки. Он выбирает путь.
Выбор пути — само по себе поступок...
Можно открыть Гомера и уйти в имена кораблей.
В этот загадочный список, всегда волновавший поэтов.
Можно просто смотреть в окно, где двойная сосна
Ствол сплетает в двойную вечность.
Сегодня ночь молчания и звона, глубокой тишины,
Замедленного недвижения, не действия, но
Чего-то особенного, какого-то странного существования.
G
81
Где глаголов всё меньше, а существительные наоборот —
Удваиваются, множатся, осуществляют ночь... речь...
*****
Бессоница. Гомер. Тугие паруса. Сосна. Китайские поэты.
Мандельштам. Окно. Снежинки. Отсвет фонаря.
Неспешные стихи. Заглавия поэм. Набросок словаря.
План описанья мира. Мирозданье. Постройка вечности.
Побег не «от», но «из». Проникновенье в суть, в себя и в вещи.
Эскизы эпоса, которого не будет. Эпический Эскиз. Эскиз как принцип.
Заметки на неубранных полях. Введение в язык.
Вещей слепая кротость. Разбросанность.
Другие времена. Конфеты. Чай. Печенье.
Слова и мысли и опять слова.
Несовпаденье в скорости.
Печали. Голос. Ветер. Облака.
Осколки вечера и брызги размышлений.
На стол тяжёлая клонится голова.
Я выбираю. Выбор — это Я.
6. (Выбирать и двигаться).
(Выбирать. Пробираться. Натыкаться и падать.
Подниматься. Идти. Совершать. Расставаться.
Безрассудно любить. Бесшабашно смеяться.
Безнадежно искать. Находить. Ошибаться.
Выходить из себя и врываться в пространство.
Обретать. Просыпать. Насыпать. Просыпаться.
Безвозмездно дарить. Неуклюже топтаться.
Загораться! Пылать! Проливаться! Творить!
Полуночничать! Жить и росой умываться!)
Отключать свои мысли. Отключать тормоза!
Отключать аксиомы житейских устоев.
Уходить в дорогое тебе «Никуда».
И пить чай с лепестками облетающих вишен.
И тугих парусов трепет слушать и слышать...
7. Дом
Чай с лепестками давно остыл. Он вспоминает,
как они на рассвете уходили с отцом
на рыбалку.
Их лодка обращалась во временный дом.
Навстречу неслась река воды, времени, жизни...
брызги скорости падали у виска, и туман накрывал.
Лопоухий пёс мирно дремал в ногах.
G
82
Лодка разрезала туманную мглу,
вонзалась своим носом в песчанный берег.
Волна накрывала песок.
Пёс выскакивал и мчался, не чуя ног,
В свой обетованный собачий край.
Вечности ещё нигде не было,
Или, наоборот, она была рядом,
Вот здесь под веслом...
Донки разматывались по течению.
На примусе грелся чай.
Отец неспешно раскуривал папиросу
И бросал мимоходом, практически невзначай:
«Река. У реки есть исток и устье.
Рыбы, водоросли, ракушки,
Коряги, бакены и мосты.
Сегодня и мы с тобой Мишка
Обитатели этой реки...»
И он был там и тогда
обитателем лодки, реки, песка...
обитателем ветра, обитателем мира...
обитателем времени, обитателем вечности...
Вечером костёр собирал пространство.
Купол чёрной вселенной накрывал с головой.
В котелке закипала уха. Лопоухий пёс мирно дремал.
Отец молча курил папиросу. Луга покрывались росой.
Что-то из древних утраченных слов касалось горящих углей.
И если у него когда-то был дом,
то он был там у вечерней реки,
где словно младенец плакал встревоженный филин.
январь-февраль, 2015
G
83
ПОЭТИКА
Вадим месяц
«С СЕРЕБРЯНОЙ ЛОЖКОЙ В РУКЕ…»
Лоскутный мемуар
Смерть Аркадия Драгомощенко удивительным образом напомнила мне финал культовой когда-то и, несомненно, значительной
книги Германа Гессе, созданной в годы Второй
мировой, — «Игра в бисер. Жизнеописание
Иозефа Кнехта, Магистра Игры». Последняя
сцена написана лаконично, если не поспешно, но многозначительность, романтичность
хода, предполагающая за собой некоторую
ландшафтную и метафизическую пышность,
выводят ее на уровень настоящей трагедии
(почти «Смерть в Венеции»). Финал — естественное продолжение художественной логики
повествования: я не могу себе представить
иного конца.
Итак, Европу постигает духовный кризис
вроде нынешнего. Политикой и наукой занимаются жулики, стихи пишут шарлатаны, публика ищет развлечений. Для спасения цивилизации создается Касталия — убежище для
интеллектуалов, писателей, художников и т. п.
«Главным достижением кастальской интеллектуальной жизни является “игра в бисер”,
давшая заглавие самому произведению. По
сути своей, “игра в бисер” представляет собой синтез всех отраслей творчества в одно,
универсальное искусство» [1].
Иозеф Кнехт — признанный во всем мире
лидер культурной элиты, судьбе которого посвящен роман, магистр гуманитарного ордена, один из руководителей Касталии, видящий
свою миссию в «игре со всеми ее смыслами
и ценностями» во имя спасения культуры,
— покидает «республику ученых» и возвращается «в мир». Остаток жизни он решает
посвятить воспитанию молодежи, всегда полагающейся только на собственный опыт вопреки мудрости предшественников. Кнехт
берется воспитывать сына друга — юношу
своенравного, гордого, дерзкого. Кончается
эта попытка плохо: мальчик предлагает учителю переплыть ледяное озеро, Кнехт принимает вызов «дионисийства» и — тонет. «После
G
84
прыжка он сразу вынырнул на поверхность,
увидел далеко впереди плывущего Тито, ощутил, как его одолевает ледяная, дикая, враждебная стихия, и в воображении своем еще
боролся за цель заплыва, за уважение и дружбу, за душу юноши, когда на деле он уже боролся со смертью, вызвавшей его на поединок и охватившей его в борьбе. Все силы свои
бросил Кнехт в эту схватку и сопротивлялся до
тех пор, покуда не перестало биться сердце»
[2]. Юноша ищет Кнехта, не находит, в ужасе сидит на берегу, виня себя в содеянном.
Говорят, здесь озвучен «комплекс 1946
года», сознание интеллигенцией «виновности» перед культурой в ущерб ее собственной
ответственности перед людьми. Аркадий —
1946 года рождения. Я обращаю внимание на
такие детали [3].
«Какое горе, думал он в отчаянии, ведь это
я виноват в его смерти! И только теперь, когда
не перед кем было показывать свою гордость,
когда некому было сопротивляться, он понял
всей горестью своего смятенного сердца, как
дорог стал ему этот человек. И в то время как
он, вопреки всем отговоркам, осознавал себя
виновным в смерти Магистра, на него священным трепетом нахлынуло предчувствие,
что эта вина преобразит его самого и всю
его жизнь, что она потребует от него гораздо
большего, нежели он сам когда-либо ожидал
от себя» [4].
Мне ненавязчиво пришел в голову сюжет
этой почти забытой книги, когда в сентябре
2012-го я получил письмо от своего друга,
американского поэта Эда Фостера, с просьбой проверить печальный слух. Увы, это оказалось правдой. Драгомощенко умер. Особую
абсурдность ситуации придавало то, что я был
в это время на Черном море, на поэтическом
фестивале в одном из бывших домов отдыха бывших советских писателей. Вы спросите, что меня смущает? Обстановка. Расслабленная обстановка, предполагающая, что
поэт — лучший из людей. Что он в свободное
от «сладких звуков и молитв» время пьет вино
и обнимает девушек. С ситуацией жизни и
смерти Аркадия это не вязалось. «Ямбово/хорейное картавое пританцовывание» [5], раскинувшееся вдаль и вширь нашей словесности, как говорил Аркадий Трофимович, кипело
и булькало. Я понимал его раздражение, хотя
наши счеты с традицией существенно различались. Думаю, у него не было времени разобраться с моей тяжбой. Теперь я попробую
разобраться — с его. Положение обязывает:
я-то еще не умер.
Что первое приходит на ум? Что нас объединяло? Что могло объединять? Думаю, если
мы с Аркадием чем-то и схожи, то не только
связью с американским авангардом 90-х, а
именно желанием вывода поэзии за пределы
литературы. Он уводил смыслы за рамки языка, оставаясь в языке. Впадал в рассчитанный
бред словотворчества в поисках новой материи, которая уже не подвергается ни анализу,
ни сравнению, которая становится самостоятельной формой существования. Он нечто писал, именно писал, производил продукт, фактуру, марлю. Ему ближе были материальные
вещи в виде написанных слов. Очарованность
«сепаратностью» речи, более того — объявление этой «сепаратности» смыслом поэзии,
меня не устраивали. Роение смыслов отвлекает от чего-то более важного: в конце концов, у меня трое маленьких детей.
Без сомнения, Аркадий хотел быть мэтром.
Он и был мэтром. Магистром, мэтром, профессором. Не зря я вспомнил Касталию. Не
знаю, кто в приведенной притче был Иозефом
Кнехтом, кто — молодым Тито Дезиньори, но
ощущение привязки, пусть даже на самом необязательно-поэтическом уровне, есть. Мне
приятно было видеть его в должности приглашенного профессора в кампусах американских университетов. Он был на месте, сиял,
сверкал, само почтение. Году в 97-м мы вместе покупали береты и шарфы на развале в
Джерси-Сити. О, отлично, говорил Трофимыч,
буду как Мишель Деги, как Рене Шар, как Роден. Не помню, что для этого было нужно конкретно. То ли шарф, то ли берет, то ли свитер.
Бродский, по свидетельству современников,
подделывался под ирландца. Отлично. Таковы приметы времени. Мы были счастливы.
И Зина, идеальная жена поэта, была довольна. Аркадий был приглашен куда-то в СанДиего читать лекции, по пути остановились у
меня в Нью-Джерси: мы сделали чтения с ним
и Айлин Майлс у нас в Хобокене.
Привез их с Зиной Миша Йоссель: поздно,
но до закрытия винных магазинов. Встретились традиционно тепло. Ночью, вертя коротковолновый приемник, который купил
специально, чтоб узнавать новости очередного российского путча, — поймал Cranberry
и орал вместе с Долорес О’Риордан: «Zombie!
Zombie!» Миша испугался, но, слава богу, не
навсегда. Выступили хорошо. Я забыл распечатать треть поэмы, но самодовольно прочитал то, что было. Аркадий выступил удачнее: у
него с собой была книга на английском. Впрочем, хлопали нам одинаково радостно. Потом
начались будни, славные такие будни, когда
Зина учила меня есть вареный аспарагус для
здоровья, а Аркадий — разбавлять вино водой. При виде спаржи я теперь вспоминаю
Зину, а на водопадах — Аркадия Трофимовича
Драгомощенко.
После их отъезда я объявил сухой закон,
написал «Ход выветривания» и Algae, в которых можно заметить начало незавершенного диалога с Драгомощенко. Поехал на конференцию в Вашингтон, где познакомился с
людьми, которые во многом определили последующие годы моей жизни.
— Аркадий, поэзия должна быть глуповатой, а ты умничаешь!
— А почему она должна быть глуповатой?
— Так обаятельней. И барышням нравится.
И умным людям.
— Чушь. Поэзия должна быть интеллектуальной. А Пушкин, по-моему, хреновый поэт.
Вторичный. Неумный. Почему все заладили:
Пушкин, Пушкин… Будто ничего другого нет.
Мне больше нравится Джон Эшбери. Или
даже Чарльз Олсон.
В 2004-м он напишет для удобства перевода и международного взаимопонимания:
Они говорят: почему же так... всё просто, просто люби
Родину
Они говорят: люби Бога, потому что он Родина, просто
Они говорят: почему ты все время морду воротишь
Они говорят: это — как Сталин и Пушкин.
Это наше морозное утро
Они говорят: не перечить. Следует извлекать благо.
Только благо
Они говорят: не только те, кто любит Пушкина и Родину…
И уж совсем пародийное: «Зачем, Ходорковский, ты сидишь в тюрьме?» А он отвечает:
затем и сижу, брат Аркадий!
А пока на дворе 1997-й. Мы пьем вино,
разбавленное водой. К нам приходит какойто грек, собирающийся организовать фестиваль поэзии на ее родине, в Греции. Аркадий
G
85
воспламеняется, произносит искрометные
речи. На прощанье все обнимаются.
— Не знаешь, кто это такой?
— Местный жулик из Принстона. По виду
грек. По поведению еврей. Америка располагает к аферам.
Обладал ли Аркадий искусством интриги,
обольщения, шантажа? Был ли хитер, изворотлив? Другими словами, был ли политиком
в литературе? Конечно. Аркадий Трофимович
был опытным литератором, а значит, и литературным деятелем. Есть вещи, которым бы я
у него поучился не только в литературном, но
и в окололитературном плане. Нужно подчеркнуть еще одну важную вещь: я практически не
знаю питерского расклада, не представляю,
насколько трудно было Драгомощенко оставаться всю жизнь белой вороной диковинного поэтического призвания и, возможно,
противостоять всем: классикам, песенникам,
куплетистам. Журналам и союзам. Если поэт
должен быть героем, то Драгомощенко был
героем. Если поэт должен быть клоуном, то он
был идеальным клоуном, лучшим, самым изощренным. Нас сближало еще и украинское
происхождение: как известно, «там, где хохол
пройдет…». И другое: мы оба генетически не
принадлежали к столичным интеллигенциям.
И нам, похоже, это нравилось.
Они проходили сквозь нас, в их зрачках думал закат,
Под стать литере в области переменного выдоха.
Предприняв простое усилие, в них
возможно было увидеть
По кровле бегущее дерево, стяг, трепетавший на лезвии.
В возрасте двадцати пяти лет я все еще
считал лучшим поэтом питерского Гребенщикова, хотя Мандельштама уже читал. Аркадий
оказался интересней «Аквариума», разве что
не пел. Кажется, что и с Лин Хеджинян их познакомили рокеры. Можно сказать, что в советской литературе преобладали оттенки серого, а ребята пытались ее раскрасить. Если
проза Александра Грина — перевод с несуществующего иностранного, то поэзия Аркадия
— все-таки рефлексия поэзии американской,
французской (пусть это и разные вещи). Такая
вот экзотическая тоска по мировой культуре.
Сами американцы о принадлежности Драгомощенко к Language school отзывались скептически. Я слышал это несколько раз и думал:
«So what?» Мне эта мысль казалась комплиментом, намеком на самостоятельность творчества Аркадия Трофимовича. Чарльз Бернстин и о Бродском написал: что, у нас своих
G
86
евреев не хватает? А тут украинец из Питера,
родившийся в Потсдаме. Хотел ли Аркадий
быть американским поэтом, как Бродский?
Не знаю. В Америке поэтов и без него много,
и он, как мне кажется, это понимал.
Предложение является только предлогом
выйти за пределы предложенного.
Чтобы увидеть опять ее голову,
запрокинутую назад, тьма склоняется над водою.
Снег режет окно, огибая тьму, как волна.
Какой-то критик замечает, что Драгомощенко не интересовался «фигурой величия»,
поскольку она лишена содержания [6]. Странная мысль. Единственная фигура, наполненная содержанием, — значимость после твоей
смерти. И если интеграл твоего творчества
остается зыбкой, неощутимой величиной, игрушкой в руках влюбленных критиков, — ты
проиграл. Величие — знак силы. И Аркадий
Трофимович прекрасно это понимал, а если
и снимал пафос из текста или газетной речи,
то из соображений этикета. В упорстве Драгомощенко, в его верности самому себе и избранному пути — как раз и видятся те самые
подвижничество, самоотверженность, безоглядность, свойственные творческому героизму. «Версия» его письма на первый взгляд
легковоспроизводима, ее низкая энергетичность открывает дорогу поспешным подражаниям и даже шарлатанству: что поделаешь,
посредственность должна изобрести свой
язык, свою критику, образовать собственный
референтный круг. Суть в том, что Драгомощенко в области подобного верлибра был
первым, обладал уникальным голосом, фантазией и мастерством. А то, что случится потом, — возможно, его уже не касается.
Клок,
кровоточащий незримо,
«бессмертие». Тогда
неисчислимое древо спирали взрывается по вертикали
и солнце заката его омывает,
и параллельная стае движется смерти прямая,
как улица,
хрустальный лоб детства
проламывающая молчанием.
Ничто не говорит о человеке так откровенно и бескомпромиссно, как его стихи. Не
спрячешься. Просвечивает. Люди конца ХХ
века это поняли и изобрели маскирующие
приемы. Многозначность, размазывание
смысла, синтаксиса, отсылки, рефлексии,
притопы и прихлопы. Смотрится забавно,
но все-таки чего-то важного не хватает. Откровения, что ли. Совпадения по фазе с тем,
что ты с детства предчувствуешь и ждешь.
Чуда? Иными словами, я отдаю предпочтение
другой антропологической модели жизни.
Релятивизм, рассудочность, уход от коллективной идентичности (родовой, религиозной), замкнутость метафизики на самой себе
кажутся мне снижением ответственности
слова перед собственно жизнью. Надежда
на аутентичность существования и письма
может обрести новые актуальные формы и
в «информационный век». Опыт «озарения»,
преодоления «светскости» литературы через
архаику или другую устоявшуюся форму бытия — представляется мне более последовательным, хотя бы потому, что может вернуть
обоснование существования поэзии именно
на бытийном уровне. Мне хочется вернуть
«открытость» и «действенность» творчества,
пусть и не направленного на сиюминутное
популистское признание, но способного быть
воспринятым и оцененным людьми. Я говорю об эксперименте, не выходящем за грань
«расчеловечивания» и «дегармонизации»
речи, ставке на всеобщую космическую органичность интуиций. Которые могут быть как
интровертными, так и экстравертными. Пусть
мы и нуждаемся в инновациях, но еще более
заинтересованы в окончательном уточнении
парадигм. А литературщину, кстати, можно
преодолеть свободной игрой со всем реестром жанров и поэтических стилей письма,
данных нам историей. Я так думаю.
ковых шапках помогли выйти по трапу двум
культурным гениям современности. Драгомощенко несли на руках. Сергей Анатольевич
Курёхин попросил инвалидную коляску и, хохоча, скатился с трапа по ступенькам. Включили проблесковые маячки. Доехали до Шестой и Двадцать третьей. Дальше — на метро.
Почему-то в Голландский туннель соваться с
мигалкой мне не хотелось. Скорее всего, экономил деньги. В Хобокене шли вдоль берега
Гудзона: на другом берегу — горная гряда
Манхэттена. Я видел несколько раз Аннапурну. С Эверестом и без Эвереста. При особой
впечатлительности и способности к абстрагированию — пейзажи сравнимые. Всемирный торговый центр взорвут лет через семь,
и Аркадий по горячим следам пришлет перевод самоуничижительного послания Элиота
Уайнбергера о том, что «Америка это заслужила». Аркадий подчеркнет, что знает и любит
другую Америку, — и это будет удивительно
уместно на фоне всеобщей путаницы в умах.
А пока что — мы только познакомились.
Идем по Ривер-стрит в Киддер-билдинг нашего кампуса, где нас должен ждать Эд Фостер. Аркадий Трофимович воспрянул духом,
расцвел. Помню его счастливое лицо, взмахи рук, расспросы о цели нашего путешествия. Взлохмаченный Курицын, таинственный
Курёхин в небывалых даже для Нью-Йорка
зеленых ботинках. В деканате гуманитарного
факультета почему-то всегда водился портвейн (шерри). Я думал, это конфедератская,
южная традиция, но встретился с ней и в НьюДжерси. Гости обрадовались. Вскоре Аркадий
спросил, сколько я заплатил Бродскому за
его письмо о моих стихах. Всё отдал, весело
ответил за меня Курёхин. Ближе к ночи мы уже
братались. В Вихокене, по-моему. Да, гостиница была в Вихокене.
Я тоже помню, когда дрожь вселяется как бы ни от чего,
полнит стебли, блуждает в пальцах, мыслях —
вот, думаешь,
пришли холода, и сотрясает север дерево от кроны
до комля,
и кристальная камедь растет в разрывах янтарных
волокон,
облеченных в настойчивое вещество коры…
Пунктиры пересекают углы Юга, Севера.
Птица догадывается, что у нее есть имя,
оно занесено в словари, занесенные небом;
в сугробах его значений сияют арфы скелетов,
подобно умным камням, когда
к проточной воде приблизиться.
Поругались мы с ним еще до визуального
знакомства. По телефону. Матом. Трехэтажным, красивым. Сюжет пересказывать не
буду. Тем более что в конце концов договорились о встрече в Нью-Йорке, в аэропорту Кеннеди. В апреле 1994 года. Приехали встречать вместе со Славой Курицыным на желтом
такси. Подъехали к трапу. Два негра в цигей-
«Я откажусь от кожи, костей, крови, пускай тени, я откажусь от имени, от того, что
приходит последним, — первым лицом единственного числа, я откажусь от “слов”, от намерений и воспоминаний. Что останется?
“Возможность” быть всем перечисленным,
нечто вроде цимцем эт ацмо», — говорит Аркадий в размышлениях о поэзии, названных
G
87
«Местность как усилие» [7]. Андрей Тавров
ему отвечает: «Он говорит: если с меня снять
кожу и все остальное, что останется? Останется его истинное лицо до рождения». Понял
бы Аркадий Трофимович, о чем речь?
Он иронизировал над «уютной западнёй»
Гадамера о словах, «которые значат не только нечто, но и сами являются тем, что они
значат»; рассматривать поэзию как праязык
человечества казалось ему невнятным и высокопарным. Он отвергал вещность слова.
Могу представить, что бы он сказал о государствообразующих свойствах поэзии и прочих идеях «Русского Гулливера», в очередной
раз провозгласившего, что поэзия может
изменить мир. «Больное состояние языка,
поэзии и культуры Драгомощенко любезны,
— продолжает Тавров, — хоть он в этом и не
признается. Для него это вовсе не болезнь,
а уточнение, поскольку это состояние является его текстовой, понятийной питательной
средой. Кризис вторичного (текста) для него
важнее существования первичного — прамузыки, доречевой реальности, из которой и
выходят “вещные” слова. Важнее бессловесного музыкального строя детства, которое он
так хорошо вспоминает, но не дает ему продолжения, уходя в ломаный и сбивчивый анализ. Но слова — слова “текста” — это совсем
недавнее изобретение, а песни миннезанга
или даже Хлебникова не были словом текста,
они были проектом выявления неартикулируемой субстанции жизни, словами ее тайны.
Так врачи не заинтересованы в здоровье, поскольку живут за счет болезни, а новые поэты
текста не заинтересованы в поэзии как творении и жизни миров».
Я во многом согласен с Андреем, хотя считаю, что Драгомощенко ощущал кризис как
праздник жизни. Невозможность прямого поэтического высказывания, неизбежный уход
в потемки сознания и речи казались ему закономерными, оправданными, более того —
актуальными и модными. Анатолий Барзах говорит о поэзии Аркадия, что она рискованна.
Нет, не опасна, а именно рискованна. «Ее подстерегает опасность произвола: формальная (верлибр) и смысловая расслабленность
влечет за собой потенциальную возможность
облегченного продуцирования соответствующих “мягких” конструкций». Барзах говорит,
что эта поэзия чужда «представлению о завершенном и статичном стихотворении, лишена самодостаточности и поэтому не может
не быть обильной» [8]. Учитывая, что кризис
теперь обычное состояние общества, — под-
G
88
ход правильный, оптимистичный. Достаточно
ли этого оптимизма на фоне обильного, никогда не завершаемого письма?
Мыслить системно, с серебряной ложкой в руке.
Мы видим лишь то, что мы видим,
лишь то, что нам позволяет быть нами, —
увиденным.
От «глуповатости» поэзии мы в прошлый
раз отказались. Теперь пора бы отказаться и
от возможности «простоты». Цитирую Аркадия: «Понятие “простого” (простоты) кажется “незаменимым” в обиходе, но не может
быть исчерпано никаким не разложимым на
части примером (то есть явлением, фактом,
пропозицией, образом). Любой пример относительно “простого” окажется недостаточным…» Что на это можно ответить? А то, что
простое не надо определять. Его надо пережить вживую, включить в свой уникальный
опыт. Это — базовое понятие бытия, приходящее намного раньше письма, чтения, возможно и рождения. Аксиомы не нуждаются в
доказательствах.
Утром, золу выгребая из печки,
высыпая ее за сараем, в снег,
Повторяешь множество простых вещей по порядку,
Но простота делает вещь — ничьей.
Помню, в Университете Брауна в Провиденсе при упоминании о Драгомощенко раздались радостные возгласы, кто-то (Брюс
Эндрюс?) с удивлением и удовольствием
сказал, что Аркадий может говорить о поэзии
бесконечно, что это — целое шоу. Профессиональная разговорчивость — черта для поэта,
для настоящего поэта, необычная. С опытом
обычно приходят простые формулировки,
отход от пустопорожних дискуссий. Но ведь
Аркадий говорил о поэзии американской. И с
американцами. Это было частью его ремесла.
Элементом обязательной программы.
В 2000 году он работал в Нью-Йоркском
университете, жил в кампусе. Мы изредка
встречались, один раз я забрал их с Зиной к
себе на Лонг-Айленд. А в тот раз мы сидели в
его казенной квартирке, он показывал новую
книгу стихов. Приходили люди: Женя Туровская с наблюдательными фотками фасадов
Бруклина, какой-то философ, расспрашивающий о ценах на жилье… Я был в критическом
расположении духа и непрестанно просил
Аркадия объяснить, что он хотел своей книгой сказать. Если ты не можешь объяснить
собственную теорию так, чтобы это было понятно дворнику, — грош цена твоей теории,
повторял я неточную цитату из Резерфорда. Я
просто хотел, чтобы Аркадий нашел несколько подходящих формулировок, а не увиливал,
как мне казалось, ссылаясь на вдохновение
и сложную работу со словом. Аркадий тем не
менее был непреклонен. — Это о любви, —
повторял он как заведенный. — О какой любви? К кому? К чему? — Вообще о любви. — Так
не бывает. — Бывает. — Не бывает.
Мы находились в машине,
и ты — совершенный младенец.
Скорее, нечто,
не обретшее пока очертаний, но занявшее
в мыслях определенное место.
Году в 1995-м мы составляли с Аркадием
антологию американской поэзии в русских
переводах. Аркадий тянул в книгу «своих»
американцев, я — «своих». Конфликт интересов сглаживала дистанционность работы.
Вводное слово «От составителя» Аркадий начал с цитаты из Гастона Башляра, французского философа, автора немного комичного
«Психоанализа огня», не имеющего к американской поэзии ни малейшего отношения. В
этом чувствовались какая-то наивная вера в
единство западной культуры, желание продемонстрировать знание нового модного имени, а главное — любовь к чтению. Настоящая,
советская, подпольная. Я подумал сейчас,
что жизнь за железным занавесом воспитала в нас невероятное любопытство, жадность
познания и чтения, будь то современная ирландская новелла или новые переводы из
Лоуэлла и Фроста. Причастность к новому,
знание культурной ситуации и умение в ней
ориентироваться, включение в свой дискурс
малоизвестных имен и цитат из западных
знаменитостей не только представляли собой
серьезный репутационный капитал, но и несли недюжинную смысловую и графическую
составляющие в оформлении собственного
текста.
Не отвечай. Поздно. Уже.
Поскольку внести безвидную точку желая
в сходство целей — ты уже вписан заново
в ряд вопросов любым мало-мальски
артикулированным подозрением.
Валерий Шубинский считает, что путь Драгомощенко, несмотря на «талант к синтетической работе», оказался тупиковым. «Едва начатое в строительстве речевое здание снова
разбирается по кирпичику, снова собирается
и снова разбирается» [9]. Что-то вроде труда Сизифа, пусть и вызывающего уважение,
но все-таки бессмысленного. Что тут сказать? Все пути тупиковы. Все пути тупиковы,
если не ведут к храму. Именно к храму, на мой
взгляд, у Аркадия идет Григорий Сковорода —
в стихотворении, ему посвященном.
Медью глина в краснеющих коснела колеях.
И с горстью вишен, в кулаке зажатых
поистине с усильем смехотворным,
он по дороге изумленья шел.
Отмечу, что упрек к Аркадию о невключенности его поэтики в русскую стихотворческую
просодию — я бы отмел начисто. Почему-то
мы не осмеливаемся упрекать композитора,
что он сочиняет музыку, не укорененную в российской культуре. Мы действительно имеем
некоторую поэтическую традицию от Пушкина до Мандельштама, достигшую замечательных, а иногда даже вполне самостоятельных,
успехов. В разговоре о Драгомощенко наиболее уместна мысль о множественности
подходов, о мнимости тотального единства
поэзии и культуры. Однако понятие «другого»,
столь важное для постмодернистов, рассматриваемое лишь внутри западного логоса,
становится пародией на самого себя, когда
ищется в том же доме, просто в другой, более
темной комнате. Когда Барт обвиняет язык в
фашизме, он говорит про «западноевропейский» язык, про продукт мельчайшего поствавилонского распада, скорее всего — уже
негодный для выражения глубоких чувств и
цельных мыслей. Западоцентричность предыдущего поколения литераторов, признающих лишь одну из форм интеллектуализма и
миропонимания, не может не смущать: за нею
мне видится колониальное чванство, нежелание принять множественность цивилизаций
и, условно говоря, незападных культур. «Китайское солнце» Драгомощенко поднимается не над Поднебесной, упоминание дао или
дзена носит в основном орнаментальный,
в лучшем случае — семантический, характер.
Выход за рамки понятийного мышления даже
не обсуждается: он в этой системе координат
невозможен.
Там водоросли — фригийской, пентатоновой мелочью,
а ты себя видел и пытался яхту пустить в водоеме,
глубина его превышала тебя (ты бы там захлебнулся),
а ширина была так, по пояс, что кораблик казался
хлебным,
а потом пустые годы, стройные, как стропила пожара.
G
89
Вы никогда не задумывались, почему перевод англосаксонского текста на русский
дается сравнительно легко, а для введения в
контекст достаточно пространного «академического» комментария, в то время как лучшие
варианты русской поэзии непереводимы, поскольку передача глубинного опыта в душу
западного универсализма осложнена причинами антропологического характера? А ведь
здесь речь идет не о кардинально инаковом
варианте «другого», о чем столь убедительно
говорит, например, Леви-Стросс. Речь всего
лишь о некоторой альтернативной форме западного, по существу, сознания. Отказ от ложной убежденности цивилизаторства, от его
универсализма и рациональности — вопрос
времени. Если мы будем двигаться в соответствии с пробуждением собственного духа,
возвращение к самосознанию нашей культуры неизбежно, как и принятие в собственный
мир параллельно двигающихся суфизма, даосизма, индуизма, которые, надо признать,
многое для этого понимания делают посредством своих популяризаторов, переводчиков
на «западный язык».
С другой стороны, чисто экстенсивное
расширение возможностей речи тоже полезно. Что и делал Драгомощенко своим творчеством. Как разведчик и пионер, узнавал модели поведения и поэтические приемы, взятые
на вооружение «братьями по разуму», — и щедро ими делился. За этим, как ни странно, видится сила, даже насилие, всепобеждающая
интенция гнуть свою линию. Я писал когда-то
о волюнтаризме Бродского, посмевшего забыть столь основополагающие вещи родной
словесности, как фонетика, четкость объема,
распределение смысловой нагрузки по уровням строк и т. п. Забывшего — и победившего
литературщину и косность. В случае Драгомощенко мы имеем дело с победой аналогичного порядка. Я люблю победителей.
В поэзии Аркадия я вижу больше иррациональной стихийности и даже страсти, чем
рассудочной перестановочности и «игры в
бисер». Южнорусская непосредственность,
щедрость дарования, равная дарению, взяли
свое. Стихи Драгомощенко дороги мне именно «живыми» вкраплениями в асфальт текста «тихих радуг зверей в полночь», «снегиря.
Безмолвного, камня в рассвете перьев», «дымящегося инея», «несмутных небесных голов
в летейских нимбах ботвы», «хвоей тронутых
морозных сводов дыхания»… На таких строках и держатся потоки умозрений Аркадия
Трофимовича.
G
90
Скажу парадоксальную вещь: к простоте,
понятию простоты, вернее — к ощущению
ее, я пришел, перелопатив в переводах горы
мутного авангарда, и в том числе пытаясь
вжиться в поэтику Драгомощенко. Пресыщение надуманной сложностью и привело к
формулировкам типа «брат женился на сестре» или «я корову хоронил». Не знаю, смог
бы я договориться до этого, если бы так долго не упражнялся в косноязычии и «мерцании
мысли». «…Простота делает вещь — ничьей».
Точно. Анонимность и есть высший пилотаж.
Индивидуальность, растворенная в мировой
душе, уже более высокая степень существования. Интересовали ли Драгомощенко «доктрины пробуждения»? Ведь если «сверхчеловек» («супермен») означает усиление вида
«человек», то человек посвященный — более
к человеческому роду не принадлежит. Идеи
инициации и множественности состояний бытия, сколь бы спасительными они ни были для
поэзии, по понятным причинам забыты. Может, не все потеряно? Впрочем, это тема для
отдельного разговора.
либо пустую марлю, — треск ее сух, как утренние
циферблаты, пожирающие кузнечиков.
Как упования — тибетские мельницы.
Эти белые жернова ласковы, точнее, сдержанны,
но обезвожены более чем чрезмерно.
И дуновение ветра не приносит отрады.
— Ты же вроде из профессорской семьи, —
сказал как-то Аркадий, — а грубый, как Жданов. Кричишь на меня. Я нежный. Меня надо
беречь.
— Сибирь-матушка, — ответил я, когда мы
вышли из «Борея» за очередной батареей водочных шкаликов. — И потом, ты чуть не сорвал вечер Фостера. Обидно же…
На дворе 1995 год. Мы с Эдом совершаем
ответный визит в Россию. Как ни странно, вечер в «Борее» все-таки получился.
Думаю, по количеству глупостей, сделанных из самодурства или пьяного куража, я
мог бы с Аркадием посоревноваться. О многом мне просто стыдно рассказывать. Ну, и не
надо.
Интересно, а повторение «комплекса 1946
года» возможно? Или проще вместо покаяния
впасть в детство?
Мы на Лонг-Айленде. Жарим стейки в Иркином саду, где до сих пор растет «груша Драгомощенко». Аркадий ее выбрал: я помню, где
она растет. Дом давно продан, байкер, который у нас его купил, сровнял бассейн с зем-
лею, чтобы сделать вольер для собак, а сад
остался. Аркашина груша тоже. Разрослась.
Я видел ее в позапрошлом году.
— Слушай, сделай тут дом отдыха для писателей, — говорит Аркадий. — А то не знаю,
куда податься на старости лет.
Все-таки у него странные представления
о всемогуществе американцев и моих скромных возможностях.
Мне предложили составлять новую антологию американской поэзии, даже пообещали некоторое количество денег на переводчиков и печать. Я сообщаю об этом Аркадию,
беспонтово, незаносчиво (ну, мне так кажется). Он встает на дыбы: «А ты сад сажал? По
какому праву?» Что за сад, думаю. Я уже десять лет тяну эту лямку… Я понимаю ревность,
обиду, ощущение монополизма, но должен
же существовать здравый смысл. Дело, к счастью, расстроилось. Может, благодаря этому
я написал свой первый «нормальный» роман.
А так бы и топтался на месте с «поэтикой суверенного»…
«Поэт — это дева», — говорит в одном из
стихотворений Элис Нотли. Почему я тут же
вспоминаю об Аркадии?
В Стивенсе очередной поэтический семинар. Специальным номером программы — фильм о переписке Аркадия с Лин
Хеджинян. В зале Джон Хай, Саша Скидан,
Дмитрий Голынко, Матвей Янкелевич, Женя
Осташевский… Фильм документальный, но
чувственный. Аркадий рассказывает о тяготах российской жизни. Впереди меня сидит
какой-то американский авангардист и непрестанно пукает: беззвучно, исподтишка. Я не
выношу этого испытания и выхожу на улицу покурить. Узнать, чем закончилась кинематографическая переписка поэтов, так и не удалось.
В 2000-м показывали в Санкт-Петербурге,
а потом и в Москве, антологию русской поэзии
в английских переводах Crossing Centuries,
вышедшую в «Талисмане» у Фостера. Большая, презентабельная книга. Приходилось
таскать ее на себе. Тяжело. Джон Хай прикинулся хромым, а может, и впрямь заболел. Он
считает себя главным редактором и составителем антологии, хотя основное время работы
над книгой провел в буддистском монастыре,
расстроившись на семейную тему. Может, он
считает, что его положение не позволяет ему
таскать литературные тяжести? Фостер в Москву не едет. Улетает из Питера в Нью-Йорк.
Аркадий передает ему большую связку своих
книг, необходимых для преподавания в НьюЙорке. Он летит в Америку следом, через ме-
сяц. «Что это значит?» — спрашиваю. Отвечает: «Дима, я люблю летать налегке»…
Существует такие определение интеллигенции: «слой общества, воспитанный в расчете на участие в управлении обществом, но
за отсутствием вакансий оставшийся со своим образованием не у дел»; и другое: «прослойка общества, обслуживающая господствующий класс» [10]. В первом случае сразу
становится понятной причина оппозиционности, а вот с господствующим классом сложнее. Потому что одни считают господствующим классом местную бюрократию, а другие,
условно говоря, «мировое правительство».
2010 год. Парщиковские чтения: СанктПетербург–Москва. Оставляем в гостинице
Дарлин Реддауэй, Эндрю Вахтеля, Эда Фостера, Андрея Таврова. Выходим покурить. Говорим о «Русском Гулливере».
— Теперь ты полностью укомплектован, —
комментирует Аркадий. — Самостоятельность — великая вещь. Ведь тебе на всех
наплевать, да? Делай что хочешь. Что ты и делаешь…
Я мычу в ответ, что всё зыбко, непредсказуемо. Впрочем, было бы хорошо, если б Аркадий оказался прав.
Последний раз мы видимся в начале 2012го. На презентации «Гвидеона» в Питере. Аркадий приходит с идеальной Зиной. Я даже не
подозреваю, что развязка столь близка. Мило
беседуем, фотографируемся, строим планы.
Мы с Аркадием, Иваном Ждановым, Машей Максимовой и Вероникой Боде едем по
Нью-Йорку. Нас пригласили к какой-то американской кинематографистке на ФайерАйленд. На дворе 96-й. На выезде на Вестсайд-драйв у меня неожиданно проскакивают
тормоза. Я останавливаюсь у светофора, но
прекращаю движение с трудом, проделывая
неожиданно большой тормозной путь. Никто
не паникует, ребята веселятся. Аркадий с неожиданной серьезностью просит высадить
его из автомобиля и идет к Оксам (он к ним и
направлялся) пешком. Я прощаюсь с извинениями в голосе. С моей машиной всё в порядке. Было всё в порядке. И потом — проблем
не будет. Так, случайность. Сдвиг реальности.
Я понимаю, что Аркадию надоело испытывать
судьбу, рисковать по мелочам. Я в то время —
еще в ином состоянии сознания. Этот авантюризм мне придется изжить, как минимум —
редуцировать. Смешать дионисийский порыв
с аполлоническим.
«Лицо юноши, еще за минуту до этого не
имевшее возраста и строгое, как маска, вдруг
G
91
приняло ребячливое, глуповатое выражение,
какое бывает у неожиданно разбуженного от
глубокого сна человека. Он несколько раз чуть
присел, пружиня в коленях, с тупым изумлением взглянул в лицо учителя и с внезапной
поспешностью, словно вспомнил и боялся
упустить что-то важное, указующим жестом
протянул правую руку к противоположному
берегу озера, еще лежавшему, как и половина его поверхности, в глубокой тени, которую
скала под натиском утренних лучей постепенно все ближе стягивала к своему подножию.
“Если мы скорей поплывем, — воскликнул он
быстро, с мальчишеской горячностью, — мы
еще успеем добраться до того берега раньше
солнца!”» [11].
Почему меня не оставляет эта картина?
Ледяная вода: на берегу учитель и ученик.
22 сентября 2012-го у маяка на острове Котлин в Финском заливе был развеян прах поэта
Аркадия Драгомощенко. Я очень любил этого
человека.
Март 2013, Новодарьино — Пущино
G
92
[1] Википедия: «Игра в бисер».
[2] См.: Гессе Г. Игра в бисер. М.: АСТ, 2006.
[3] См.: Давыдов Ю. Н. Эстетика нигилизма. М.:
Искусство, 1975.
[4] См.: Гессе Г. Игра в бисер.
[5] Драгомощенко А. Местность как усилие //
Драгомощенко А. Тавтология: Стихотворения,
эссе. М.: Новое литературное обозрение, 2011.
С. 210.
[6] Уланов А. Горящее Спокойствие: Памяти Аркадия Драгомощенко (03.02.1946 — 12.09.2012)
(http://www.russ.ru/pole/Goryaschee-Spokojstvie).
[7] Драгомощенко А. Местность как усилие.
С. 202.
[8] Барзах А. Обучение немеющей речи // Драгомощенко А. Описание. СПб.: издательский центр
«Гуманитарная Академия», 2000. С. 10.
[9] http://shubinskiy.livejournal.com/194389.html
[10] См.: Гаспаров М. Л. Записи и выписки. М.:
Новое литературное обозрение, 2000.
[11] См.: Гессе Г. Игра в бисер.
Николай Болдырев
НАЧАЛО ЖАНРА
«И au revoir до встречи на том свете... Пишу
для каких-то "неведомых друзей" и хоть "ни
для кому"...» Из «Уединенного» Розанова.
Странное начало жанра: до встречи на том
свете! Или еще точнее: без малейшей зацепки
здешней цели. И ведь еще в какое «допотопное», как ныне нам кажется, время! И выдать
такое: «Я уже давно пишу "без читателя"...»
«Как "без читателя" и издаю...» Едва ли здесь
только кокетство. Ведь бесконечные и бесчисленные кавычки розановские отнюдь не это
обозначают. Все эти смыслы, на которые слово неизбежно натыкается, и все эти примышления уже были, и впутанность слов в былые
контексты не столько раздражает писателя
(вовсе не раздражает, скорее изумленно беспокоит), сколько опечаливает принципиальной нецеломудренностью высказывания, его
в этом смысле обреченностью на ложные,
несвободные (уже изначально ты в путах!)
пути и смыслы. В лучших текстах писателя
суть просачивается, надеется просочиться
как раз промеж бессчетных кавычек, именно
тогда, когда все без исключения слова и выражения закавычены, показаны (пусть чаще
всего лишь намеками) в контекстах их уже использования, чаще всего массового. Но даже
и элитность использования — уже массова в
смысле установки сознания.
Но для кого же пишется «просто так» — для
пространства? Или «для себя»? Дабы в этом
процессе «выгуливать свою душеньку»? Диалог с пространством — это, конечно, способ
выкурить трубку на пороге своего дома и непременно в какой-нибудь глухой провинции;
так какой-нибудь русский Чжуан-цзы в ветхой одежонке посиживал себе на завалинке в
высшем аристократическом покое. «Для неведомых друзей» из пятого тысячелетия.
«До встречи на том свете» — это словно бы
о моих отсутствующих на слышимом плане
отношениях с дочерью: в нашем последнем
телефонном разговоре, она — в Беэр-Шеве,
я — в Иерусалиме. Это как если бы я взялся
писать ей некие письма, направленные «на
тот свет», на то его «время», когда мы уже
будем там. Не так ли здесь шелестят осен-
Николай БОЛДЫРЕВ родился в
1947 году в г. Серове, окончил
УрГУ, жил в Сибири, на Дальнем
Востоке и Северном Кавказе.
Работал заместителем главного
редактора журнала «Уральская
новь», был членом Букеровского
комитета. Стихотворения и эссе
переведены на польский и английский языки. Переводил с немецкого, польского и английского.
ние листья? Писать письма так, будто ты уже
там. Но где же читатель этих писем — там или
еще здесь? Ведь если он уже там, то он уже
всё понял, он уже прочел твои ненаписанные
письма. Но ведь есть подозрение, что и там
он остается незорким и неспособным прочесть ненаписанное. Сколь мало способных
услышать беззвучное. И все же надо писать
для тех, кто уже там. Ибо ты сам уже там в качестве трудящегося в избранном жанре. Ненадежном, но единственном.
Жанр «без читателя» преобразует дискурс.
Если, конечно, всерьез, а не прием для заманки читателя/критика, если не всего лишь
«эстетическая ирония». Впрочем, себя не обманешь. Рукописность для себя самого не сымитируешь.
Здесь у Розанова заложено что-то очень
важное: в том смысле, что книгу надо писать
не «для читателя». Сегодня это, конечно, банальность, но та, в которую никто не верит.
У еще вполне целомудренного Розанова это
сбор меда души, вкуса которого иначе не узнаешь. Не доберешься до нее. Идея «неведомых друзей» — двух, трех, не больше — тоже
хороша. Именно чтоб не больше, иначе все
кончится блефом, имитацией «рукописи»,
акунинщиной кончится или еще чем в том же
роде. Во имя кого тебе «казаться»?
G
93
Однако наша эпоха обломила жанр. Каждый из миллиона-другого-третьего блогеров претендует на розановские лавры, делая
прямо противоположное. Алкая читателей,
вцепившись в здесь всеми челюстями и захватами. Но форма будто бы исповедальная.
И будто бы «пишу без читателя» и «издаю без
читателя». Но при этом алкание оных неимоверное. Жанр внешне вроде бы загублен, хотя
тронут ли он в действительности? Ведь наисущественное в этом жанре именно «этико-религиозное измерение», «запредельное души»
и не что иное. То есть нечто редчайшее, во что
не проникнет ни интеллектуал, ни эстет. Ведь
исповедь, так называемое исповедание есть
не что иное как покаяние (а не хвастовство:
чувствами, танцевальностью ума, всезнайством, талантами жонглера или вообще «благородством вибраций»). Покаяние, исходящее
из «нутряной» убежденности/самочувствия,
что сам ты — проститутка, в то время как живешь ты (душа твоя живет) благодаря чьей-то
святости, свершаемой рядом. И свершаемой
анонимно. Ты паразитируешь на чьих-то неимоверных душевно-духовных трудах, на чьейто почти сверхмерной молчи и при этом имеешь наглость ставить в центр внимания свои
эстетические свистульки. В боли этого осознания рождаются вспышки исповеди.
Вина исконно религиозного существа не
знает пределов. Космогоничность ее — это
один таинственный конец. Этичность — другой. Виноватость, в случае Василия Васильевича, «нескончаемая», не только перед «другом». Перед какими-нибудь зряшными вроде
бы людьми. «Перед Протейкинским у меня
есть глубокая и многолетняя вина...» Если мне
так посмотреть на себя, то надо взвыть. Один
Д.К. чего стоит, хотя случай, как говорится,
мелкий. Но о крупном в своей греховности
ведь даже и начать думать страшно. Конечно,
Д.К. относился ко мне не «безукоризненно»:
порой гадости говорил и в печати, и вслух за
спиной, и фантазировал, бывало, не в мою
пользу. И последний повод для возмущения
был яркий. И все же надо ли было плевать
ему прилюдно прямо в лицо (ну и что ж, что
обе руки у меня на тот момент были заняты
тяжелым грузом: собирался дать пощечину),
ничего по сути не объяснив? Не справедливее ли было — поговорить со всей откровенностью?.. Странное дело человек. У Д.К. было
два лика. Первый — когда он устал, огорчен
или серьезен: казалось, что это глубоко несчастное и бесконечно загнанное существо.
Но вдруг его лицо могло взыграть энергией и
G
94
радостью, и тотчас являлся образ наглеца, до
глубины испорченного самодовольством циника, не верующего ни в один микрон добра.
Кто из двоих был более настоящим?
Жанр, конечно, стремится себя истребить
в этом двусмысленном движении: покаяния
и самоутверждения, в движении, где искренность (или, точнее сказать, желание искренности, тоска по ней) соседствует с позой и
позированием и примышляемой красивой
портретной рамой. Здесь исподволь действует тайная энергия новоевропейской музыки,
двусмысленной по самой своей сути. И все
же, если не самоистребленье, то куда же сможет расти жанр, выбираясь из ловушек? В нарастающий дождь и туман изысканностей или
в вершинно маячащую и грохочущую тишиной молчь? В пристальную попытку взгляда
сквозь все зеркала или в жесткий перечень
ошибок и преступлений, в свершаемый над
собою (словно ты — целая цивилизация) суд
посреди немыслимой роскоши наблюдения
за истлеванием-всего-и-вся, за мистерией
творимого тобою опаданья листьев, где ты
сегодня хотя и автор, но изгой.
НА ЛЕСТНИЦЕ
Готовясь к семинару, просматривал биографию Рамакришны и вновь утонул в одном из
самых ранних эпизодов его жизни: пролете
белых журавлей под черным грозовым небом,
созерцая которых шестилетний мальчик впервые испытал сатори. Здесь важны, конечно,
подробности. Мальчик шел рисовым полем,
нес обед отцу — обедневшему индийцу брахманского рода — работавшему на огородах
(назовем это так). Мальчик напевал песенку,
когда почувствовал сверху мощное влажное
дыхание. Поднял голову и увидел темную,
почти черную растущую тучу, стремительно
захватывавшую небо, от края до края. Вовлеченный в эту мистерию, он стоял, забыв себя,
превращаясь в эти тучи и двигаясь вместе с
ними. Как вдруг в пространство между ним и
черной подвижной облачностью медленно,
словно из ниоткуда, явились белые неведомые существа, они плыли и плыли... Это были
журавли и не журавли. Дыхание мальчика перехватило, что-то щелкнуло в нем, и он упал
как подкошенный. Его нашли без сознания
спустя неизвестно какое время. Это был первый опыт экстаза будущего гуру, потрясаемого с тех пор прикосновениями божественного
со всё возрастающей частотой...
Мне было, наверное, года три-четыре, когда случилась одна из первых ярких вспышек
сознания, — было это, когда я спускался с сеновала вниз по лестнице во двор нашего рубленого дома под зеленой крышей. Вспышки,
вероятно, было и раньше, потому что я помню
длящееся блаженство этих моих взбираний
вверх и особенно спусков вниз — медленныхмедленных, с остановками, словно на горных
перевалах, с ощущениями горности и низинности как особых состояний бытия. В мире
вышнем я был недосягаем и абсолютно автономен, почти отсутствен, в каком-то смысле
заоблачен, потому что на вершине лестницы
меня касались только птицы и облака, бывшие сущими и неразгаданными, а их причудливые сюжеты — всамделишными. Ветер,
тени, угрозы, создававшиеся таинственными
атаками тумана или облаков, были деяниями существ одной субстанции со мною, но
из другого дома. Просто у нас были разные
папы и мамы. И сеновал тоже был существом,
подобным мне, с такими же внутренними волокнами и разными по длине задумчивости
мыслями.
Но однажды случилась особенная вспышка, когда ранним теплым летним утром я
спускался в нижний мидгарт и на полпути
приостановился, словно меня пронзило ослепительным сладким копьем. Я увидел, как
мама сидит возле нашей коровы, этого волшебного, вечно неразгаданного существа, и
что-то делает руками, а из больших оранжевых "пальцев" в серебристое ведро с узнаваемым шумом бьет ослепительно белое что-то.
Корова чуть-чуть пофыркивала, просыпались
куры, что-то проговаривала мама, туман чуть
светился за забором вдоль речки, эманации
парили над травами, а тугие струи белого-белого блаженной музыкой били и били о стенки
ведра, вздымаясь облачной пеной. Моя мама,
счастливая покоем и теплом, идущим от зеленой земли, близостью дорогого жертвенного
существа, горестная моя мама доила, и вся
эта живая флоро-фаунная сага, идущая от начала времен, бросилась в мои рецепторы и в
мое сознание. Вероятно, я плакал и ликовал
одновременно, так сказало бы мое взрослое
наблюдение, хотя извне заметить на мне чтото было бы невозможно. Ведь я жил еще во
вневременном. Я замер на середине лестницы, переполненный до краев внезапным знанием, чту есть Земля.
И вот я думаю: а что, если бы я умер вскоре после этого? Разве так уж умны были бы
горько-пессимистические плачи по несбывшейся или "еще даже не начавшейся" жизни, как это обычно бывает? Разве не стоило
родиться хотя бы ради этого колоссального
события взбирания и спуска по лестнице, "из
рая в ад", из одной половинки Дао в другую,
обнаруживая одновременную несказанность
тревожности, полноты и благостности? Разве
вспыхнувшее тогда во мне понимание Всего
и пронзивший весь мой состав тихий экстаз
не были бы оправданием таинства рождения
вкупе с таинством смерти?
Что есть много, а что есть мало? Какой
длины должна быть жизнь того или иного существа? Не распадаются ли часто длинноты
на самостоятельные, независимые фрагменты, теряющие память друг о друге, и не есть
ли жизнь многих людей, вследствие многообильности событий, — самораспад и непрерывное забвенье себя, своих нечаянно достигнутых пиков?
Кто знает, какова совершенная длина жизни в том или ином случае и каким критерием
она должна быть оценена? Разве всегда и непременно мы пользуемся нашими прозрениями? Продолжаем линию? Если бы.
G
95
ЦИТАДЕЛЬ
Мартин Хайдеггер
ИСТОК ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТВОРЕНИЯ (фрагмент)
В творении творится совершение истины — творится по способу творения. И поэтому сущность искусства с самого начала
была определена как творящаяся в творении
истина, полагающаяся вовнутрь творения. Но
это определение сознательно двусмысленно.
Оно, во-первых, гласит: искусство — это упрочение истины, устрояющейся в устойчивый
облик. Это совершается в созидании-произведении несокрытости сущего. Но полагать
вовнутрь творения вместе с тем значит давать
ход бытию творения творением, давать совершаться бытию творения творением. А это
совершается как охранение. Следовательно,
искусство есть созидающее охранение истины в творении. Тогда искусство есть становление и совершение истины. Так истина возникает, значит, из ничего? Да, на самом деле
из ничего, если только «ничто» разуметь как
простое «нет» и если сущее, которого «нет»,
представлять как самое обычное, наличествующее сущее, которое затем, благодаря непоколебимому стоянию творения на своем месте, выявляется в своей мнимой истинности и
бывает потрясено как таковое. Из наличного
и обычного никогда не вычитать истины. Напротив, раскрытие открытого, просветление
сущего совершается так, и только так, что набрасываема бывает разверстость, прибывающая в брошенности.
Истина как просветление и затворение сущего совершается, будучи слагаема поэтически. Все искусство — дающее прибывать
истине сущего как такового — в своем существе есть поэзия. Сущность искусства, внутри
которой покоится художественное творение и
покоится художник, есть творящаяся истина,
полагающаяся вовнутрь творения. Поэтическая сущность такова, что искусство раскидывает посреди сущего открытое место, и в этой
открытости все является совсем иным, необычным. В силу того, что вовнутрь творения
полагается набросок несокрытости сущего,
бросающейся нам в глаза, все обычное и бывалое становится, через посредство творе-
G
96
ния, не-сущим. Все же не-сущее утрачивает
тем самым способность даровать и хранить
бытие как мера. При этом замечательно то,
что творение никоим образом не воздействует на сущее, бывшее до тех пор, через какиелибо причинные отношения. Действенность
творения не состоит в каком-либо воздействии. Она покоится в совершающемся изнутри
самого творения преобразовании несокрытости сущего, а это значит — в преобразовании
несокрытости бытия.
Но поэзия — это не бескрайне растекающееся измысливание всего произвольного
и те ускользание воображения и представления в пределы недействительного. Вся та
несокрытость, какую развертывает и раскладывает поэзия как просветляющий набросок,
вся та несокрытость, какую поэзия с самого
начала вбрасывает внутрь разрыва устойчивого облика, — это открытость, которой поэзия дает совершиться, притом так, что открытость только теперь, обретаясь среди сущего,
приводит все это сущее к свечению и звону.
В сущностном взгляде на сущность творения
и его сопряженность с совершающейся истиной сущего становится сомнительным, может
ли достаточно полно мыслиться сущность поэзии, а значит, и набрасывания, если исходить
из фантазии и воображения. Но именно эта
самая сущность поэзии, постигнутая теперь
в своей широте, что не значит — неопределенно, должна быть закреплена здесь именно
как то достойное вопрошания, что только еще
предстоит осмыслить.
Если все искусство по своей сущности —
это поэзия, то тогда все искусства, зодчество, живопись, музыку, надлежит сводить к
поэзии, то есть к искусству слова. А это чистейший произвол. Однако лишь до тех пор,
пока мы полагаем, что названные искусства
суть разновидности одного искусства слова,
если только допустимо характеризовать поэзию таким наименованием, вызывающим недоразумения. Но поэзия в этом смысле есть
только один из способов просветляющего
набрасывания истины, то есть поэзии в более
широком смысле слова. Тем не менее творение языка, поэзия в узком смысле слова, занимает выдающееся место среди искусств.
Чтобы видеть это, нужно только иметь
верное понятие о языке. Согласно общепринятому представлению, язык — это одно из
средств сообщения. Он служит для того, чтобы разговаривать и договариваться, вообще
для взаимопонимания. Однако язык не только и не в первую очередь выражение в звуках
и на письме того, что подлежит сообщению.
Язык не просто передает в словах и предложениях все очевидное и все спрятанное как
разумеющееся так-то и так-то, но впервые
приводит в просторы разверстого сущее как
такое-то сущее. Где не бытийствует язык — в
бытии камня, растения и животного, — там
нет и открытости сущего, а потому нет и открытости не-сущего, пустоты.
Язык впервые дает имя сущему, и благодаря такому именованию впервые изводит
сущее в слово и явление. Такое именование,
означая сущее, впервые назначает его к его
бытию из его бытия. Такое именование есть
набрасывание светлоты, в которой нарекается, как что именно входит такое-то сущее
в просторы разверстого. Набрасывание есть
высвобождение броска, в качестве которого
несокрытость обрекает себя вовнутрь сущего как такового. И такое набрасывающее наречение сразу же становиться отречением от
глухого и тупого замешательства, каким обволакивает себя и в какое ускользает сущее.
Набрасывающее глаголание есть поэзия:
глагол мира и глагол земли, сказание о просторах их спора и тем самым сказание о местопребывании богов в их близи и в их дали.
Поэзия есть глагол несокрытости сущего. И
соответственно каждый язык есть совершение такого глаголания, в котором перед всяким народом, в исторически-совершающемся, восходит, распускаясь-расцветая, его мир
и в котором сберегается, как затворенно-замыкающаяся, его земля. Набрасывающее
сказывание таково, что, приуготовляя изреченное, оно приносит в мир и все неизреченное как таковое. В таком сказывании всякому народу, в исторически-совершающемся,
предзапечатлены понятия о его сущности, то
есть о его принадлежности мировому совершению — всемирной истории.
Поэзия мыслится здесь столь широко и
в то же время в столь глубоком сущностном
единстве с языком и со словом, что неизбеж-
но остается открытым вопрос, исчерпывает
ли искусство, притом именно совокупностью
своих способов, начиная с зодчества и кончая
словесностью, сущность поэзии.
Сам язык есть поэзия в существенном
смысле. Поскольку же язык есть совершение,
в каком вообще впервые для людей растворяется, размыкается сущее как сущее, постольку поэзия в узком смысле слова есть наизначальнейшая поэзия в существенном смысле
слова. Язык не потому поэзия, что в нем —
прапоэзия, но поэзия потому пребывает в
языке, что язык хранит изначальную cyщность
поэзии. А воздвижение зданий и созидание
образов, напротив, с самого начала и всегда
совершается уже в разверстых просторах глагола и именования. Глагол и именование правят воздвижением и изображением, и именно
поэтому воздвижение и изображение остаются особыми путями и особыми способами, какими истина направляет себя вовнутрь
творения, устрояясь в нем. Воздвижение и
изображение — это всякий раз особое поэтическое слагание в пределах просветленности
сущего, такой просветленности, какая незаметно ни для кого уже совершилась в языке.
Искусство как творящаяся в творении
истина есть поэзия. Но не только созидание
творения поэтично — поэтично, только своим
особым способом, и охранение творения; ибо
творение только тогда действительно, когда
мы сами отторгаемся от всей нашей обыденности, вторгаясь в открытое творением, и когда мы таким образом утверждаем нашу сущность в истине сущего.
Сущность искусства есть поэзия. А сущность поэзии есть учреждение истины. Учреждение истины мы понимаем трояко:
учреждение приношение даров, учреждение — основоположение, учреждение — начинание. Но учреждение действительно только тогда, когда есть охранение. И так каждому
из способов учреждения соответствует свой
способ охранения. Такое сущностное строение искусства мы можем выявить здесь только в общих чертах — лишь постольку, поскольку прежняя наша характеристика сущности
творения содержит предварительные указания на такое строение.
Истина, творящаяся в творении, расталкивает небывалую огромность и вместе с тем
опрокидывает всякую бывалость и все, что
принимается за таковую. Истину, разверзающуюся в творении, никогда нельзя поверить
бывшим ранее, никогда не вывести из быва-
G
97
лого. Все, что было прежде, опровергается
творением в своих притязаниях на исключительную действительность. А потому то, что
учреждает искусство, не может быть возмещено и оспорено ничем наличным, ничем
находящимся в распоряжении. Учреждение
есть избыток, излияние, приношение даров.
Поэтический набросок истины, полагающий свое стояние вовнутрь творения как
облик, никогда не исполняется в пустоте и
неопределенности. Истина в творении скорее пробрасывается ее грядущим охранителям — человечеству в его историческом
совершении. Про-брасывается — но никогда не навязывается произвольно. Подлинно поэтический набросок — это раскрытие
того самого, вовнутрь чего искони брошено
исторически-совершающееся здесьбытие. А
это — земля, для народа же в его историческом совершении его земля — затворяющаяся почва-основа, на которой зиждется и покоится этот народ вместе со всем тем, что он
уже стал и чт? он есть, хотя бы скрыто от самого себя. И это — его мир, правящий на основе сопряженности здесьбытия с несокрытостью бытия. А потому все, что дано вместе
с человеком и придано человеку, должно быть
извлечено в набрасывании из затворенной
почвы-основы и особо поставлено на эту почву-основу. И так эта почва-основа впервые
полагается как все держащее на себ e основание.
Поскольку же всякое созидание есть такое извлечение, то всякое созидание есть
почерпание (как черпают воду из колодца).
Правда, современный субъективизм сразу же
истолковывает в ложном духе все творческое,
представляя его гениальным достижением
самовольного и самовластного субъекта. Учреждение истины есть учреждение не только в смысле вольного приношения даров, но
вместе с тем учреждение в смысле такого
основополагания почвы. Поэтический набросок идет из ничего в том отношении, что никогда не заимствует свои дары в привычном
и бывалом. Но он отнюдь не идет из ничего,
поскольку все, что бросает он нам, есть лишь
утаенное предназначение самого же исторического совершающегося здесьбытия.
Дарение и основополагание заключают
внутри себя неопосредованность, присущую
тому, что именуется началом. Однако неопосредованность начала, своеобразие скачка изнутри всего неопосредуемого, не исключает,
а, напротив, включает в себя крайнюю дли-
G
98
тельность и неприметность, с которой готовится начало. Подлинное начало, как скачок,
всегда есть вместе с тем за-скок вперед, а в
таком за-скоке начало уже перескочило через
грядущее, пусть и скрытое в тумане. Начало
скрыто содержит в себе конец. В подлинном
начале никогда не бывает примитивности начинающего. У примитивного нет будущего,
поскольку в нем нет приносящего дары и полагающего основу скачка и заскока вперед.
Примитивное не способно давать ничего,
кроме того, в плену чего находится оно само,
ибо оно не содержит ничего иного.
Начало же, напротив, всегда содержит в
себе неизведанную полноту небывалой огромности, а это значит — спора со всем бывалым. Искусство как поэзия есть учреждение
в третьем смысле слова — в смысле разжигания спора истины, искусство есть учреждение
как начинание. Всегда, когда сущее в целом,
сущее так таковое, требует своего основания
вовнутрь разверстости, искусство приходит к
своей исторической сущности как искусство
основополагающее. Впервые на Западе это
свершилось в Греции. Все, что с тех пор именуется бытием, было положено тогда вовнутрь
творения — как задающее меру. Именно это
сущее в целом, раскрывшееся таким образом, было затем преобразовано в сущее в
смысле сотворенности его богом. Это совершилось в средние века. И вновь такое сущее
было преобразовано на рубеже и в продолжение нового времени. Теперь сущее стало исчислимым и через исчисление овладеваемым
и насквозь прозрачным предметом. Каждый
раз разражался новый, существенный мир.
Каждый раз устраивалась разверстость сущего способом упрочения истины вовнутрь
устойчивого облика, вовнутрь самого сущего. Каждый раз совершалась несокрытость
сущего. Такая несокрытость сущего полагает
себя вовнутрь творения, и искусство исполняет такое полагание.
Всегда, когда совершается искусство, то
есть всегда, когда есть начало, в чреду совершений — в историю — входит первотолчок
побуждения, и история начинается, или же
начинается заново. Исторически-совершающееся, история, не подразумевает здесь последовательности каких бы то ни было, пусть
даже чрезвычайно важных, событий во времени. История-совершение есть отторжение
народа вовнутрь заданного ему, и такое отторжение есть вторжение народа в данное и
приданное ему.
Искусство есть полагание истины в творении. В этом суждении скрывается сущностная
двусмысленность, согласно которой истина
одинаково оказывается субъектом и объектом полагания. Однако субъект и объект —
несообразные в этом случае наименования.
Они-то и мешают мыслить двусмысленную
сущность — задача, которая уже не относится здесь к нашему рассуждению. Искусство
совершительно, и, как совершительное, оно
есть созидательное охранение истины внутри
творения. Искусство совершается как поэзия,
а поэзия есть учреждение в трояком смысле:
поэзия есть приношение даров, основоположение и начинание. Искусство как учреждение сущностно совершительно, исторично.
Это значит не только то, что у искусства есть
история в поверхностном и внешнем смысле,
что оно встречается наряду со всем прочим
в чреде времен и притом изменяется и исчезает со временем, что оно историческому
знанию представляется в разных видах, но
это значит, что искусство есть история всущественном смысле: оно закладывает основы
истории.
Искусство дает истечь истине. Будучи учреждающим охранением, искусство источает в творении истину сущего. Это и разумеет
слово «исток» — нечто источать, изводить в
бытие учреждающим скачком — изнутри сущностного происхождения.
Исток художественного творения, то есть
вместе исток создателей и исток охранителей, а следовательно, исток совершительно-исторического здесьбытия народа, есть
искусство. Это так, поскольку искусство в
своей сущности есть исток — выдающийся
способ становления истины, становящейся
благодаря искусству сущей, то есть совершительной.
Мы спрашиваем о сущности искусства.
Почему мы так спрашиваем? Мы спрашиваем
так, чтобы затем в собственном смысле слова настоятельнее спрашивать, продолжает
ли искусство быть истоком и в нашем исторически-совершающемся здесьбытии, или
же искусство перестало быть таким истоком,
может ли и должно ли искусство быть истоком
и при каких именно условиях.
Такое осмысление не может принудить
искусство быть и становиться. Но такое осмысляющее ведение есть предварительное,
а потому неизбежное приуготовление к становлению искусства. Только такое вeдение
приуготовляет творению его пространства,
созидателю его путь, охранителю его место.
Именно внутри такого вeдения, медленно зреющего, решается вопрос, может ли
искусство быть истоком и должно ли оно быть
заскоком вперед, или же искусство должно
оставаться вторением. добавляющим и дополняющим, чтобы находиться тогда рядом с
нами наподобие любого ставшего привычным
и безразличным явления культуры.
Пребываем ли мы исторически, в нашем
здесьбытии, у истока? Ведома ли нам сущность истока, внимаем ли мы ей? Или же в
нашем отношении к искусству мы опираемся
только на образование, на выученное знание
былого?
Есть безошибочный знак, свидетельствующий о таком „или-или" и его разрешении.
Гельдерлин, поэт, — немцам еще предстоит
выстоять во встрече с творчеством его, —
Гельдерлин назвал этот знак, сказав:
Свое место с трудом покидает
Живущее близ истока.
G
99
ПОЭЗИЯ В ДЕЙСТВИИ
РУССКИЙ ГУЛЛИВЕР НА ГОРЕ МЕГИДДО
Весной 2013 года в день праздника Входа
Господня Русский Гулливер «взошел» в Иерусалим и посетил одну из главных мировых
святынь — Храм Гроба Господня. Через два
дня Вадим Месяц и Андрей Тавров поднялись
на холм Мегиддо — место предсказанной
Иоанном в «Откровении» решающей схватки
между силами тьмы и силами света. Предоставим им слово.
ВАДИМ МЕСЯЦ: Здравствуйте, друзья!
Сегодня Русский Гулливер в составе Андрея
Таврова и Вадима Месяца находится на развалинах древнейшего города Мегиддо, на
горе Мегиддо. По-гречески это звучит как
Армагеддон, я думаю, что все вы его знаете, хоть оно и употребляется в Библии всего
один раз. С подачи Иоанна Богослова это название стало нарицательным и глубоко символичным. Именно здесь должна произойти
последняя битва добра со злом, и это вполне
понятно, даже исходя из понятий симметрии
G
100
и логики — ведь здесь в 16 веке до новой эры
произошла первая битва фараона Тутмоса с
жителями земли Ханаанской. Раньше эта территория принадлежала Хананеянам, после
долгих войн ею завладели Израильтяне и до
настоящего момента ею владеют. Здесь произошло много битв, но последние две тысячи
лет эта земля была забыта. Именно здесь когда-то были остановлены монголы, здесь шла
война с филистимлянами, с персами, турками и т.д. Во время первой мировой войны
англичане, насколько я знаю, победили здесь
армию Османской империи и завладели этой
территорией. Кто владеет этим местом — тот
побеждает. Вот почему мы здесь оказались.
Революция «Русского Гулливера» продолжается и сейчас входит в новую фазу.
Три дня назад мы с Андреем Тавровым
приехали к храму Гроба Господня и Голгофе,
месту символического захоронения первого человека Адама и распятия Христа, воз-
несшегося после воскресения на небеса, и
всю коллекцию священных почв, которую мы
собирали в течение пяти лет — это камни с
горы Синай, камни с Гималайских гор, с земли Будды, со Стоунхенджа, родины великого
волшебника Мерлина, камни от Кельнского
собора, где похоронены цари-волхвы, когда-то по преданию пришедшие поклониться
рожденному Спасителю мира, камни со священных индейских мест в Америке, из пещер
и маундов и т. д. У нас была большая и внушительная коллекция, мы ее собирали для
того, чтобы объединить религии, для того,
чтобы священные почвы, на которые ступали
ноги пророков, как бы объединились и стали
одной общей землей, после чего, разумеется, мы положили все это к месту захоронения
первого человека. На этом первый этап Революции был завершен. Сейчас мы переходим
ко второму этапу, потому что сейчас, когда
мы объединили силы добра в лице пророков,
мы должны (хоть торопить Армагеддон невозможно, как и невозможно его откладывать),
так или иначе, к нему готовиться. И поэтому
я сейчас набираю камни здесь на горе — далее мы работаем только с землею Армагеддона, и я, путешествуя и перемещаясь, буду
ее распространять по всему миру. Мы знаем,
что в последней битве будет принимать участие Христос, восседая на белом коне. Мы, как
я уже сказал, ездили в Иерусалим к церкви
Гроба Господня, где именно в день праздника
Входа Христа в Иерусалим сложили камни —
туда он въехал на белом ослике. А здесь он
будет уже на белом коне, и на одеждах его и
бедре будет написано, что он — Царь царей
и Господь господствующих. Здесь он будет
воевать с враждебными царями. И я очень
рад, что к настоящему моменту человеческой
истории люди вполне разделились, определились, кто на одной стороне, кто на другой. Мне очень радостно, что Россия, на мой
взгляд, занимает правильную позицию и находится именно на стороне добра. Сегодня
мы хотели бы по нашей традиции, возникшей
в Салониках, призвать царей, которых мы
призывали на родине Александра Македон-
ского, на месте расстрела царской семьи в
Екатеринбурге, в Кельне у царей-волхвов, в
индейских пещерах, где я призывал царей,
потому что в Америке царей никогда не было,
и так далее. И сегодня, кроме них — а особенно достойных царей в настоящий момент
я не вижу — мы традиционно хотели бы объединить мир живых и мертвых, и для этого
призвать не только царей, но и великих полководцев — Александра Невского, Суворова,
Кутузова, Жукова, Рокоссовского и так далее.
Что я сейчас и сделаю.
АНДРЕЙ ТАВРОВ: Есть одна важная вещь,
на которую я хочу обратить ваше внимание.
Все события, описанные в Апокалипсисе —
глубоко символичны. Самое главное — сначала всегда происходит в глубине души человека, на его поле сражения, которое находится
у него под кожей, которое находится у него в
сердце, и как проекция этого сражения (умножаясь, плюсуясь в каждой личности) разворачивается вся духовная мировая история.
Здесь, в этом каменистом пейзаже, чувствуется след морского чудовища — Белого Кита.
Долго гадали, почему Мелвилл назвал своего
капитана, вступившего в схватку с подводным
исполином, библейским именем Ахав. Но
здесь это становится понятным. Потому что
Левиафан, Белый Кит, за которым одноногий
капитан охотился, это тоже символ последних
времен, символ противления мировой гармонии. И поэтому он здесь присутствует, и даже
создается впечатление, что это от него исходит серебристый след — оттенок света, который здесь окружает все предметы.
ВАДИМ МЕСЯЦ: Разумеется, главная борьба со злом происходит в наших душах, но тем
не менее я надеюсь на победу также в войне
чисто человеческой. Существуют малая священная война и великая священная война.
Я не знаю, к какой войне относится Армагеддон, но в любом случае надеюсь на победу.
Я сейчас я призываю царей. (Вадим Месяц
играет на варгане) Свободу Русскому Гулливеру! Мы не боимся негра с красной бородой!
G
101
Проза
Екатерина БРЕЗГУНОВА
ЧУЖОЙ МАЛЬЧИК
Однажды Игорь Гусаров убил трясогузку
шишкой. Можете представить себе, какой это
нелепый, притягивающий к себе недоразумения человек? Вздорные предметы, вроде той
шишки, липнут к нему, как булавки к магниту.
Когда утром звучит горн, на ходу прокашливаясь и просыпаясь: «Та-ра-та-ра-та-ра –
кхе-кхе-кхе - та-та-ра-та-та-ра…», в палате
начинается сонное муравьиное шевеление.
Другие мальчики еще не в силах разомкнуть
словно слепленные оранжевым пластилином
веки, а он уже выходит в коридор, перекинув через плечо полотенце, черно-желтое и
ворсистое, словно шкурка гигантского шмеля, — пример идиотичной вещи, вызывающей
страстное желание поглумиться у товарищей
по отряду.
Он должен выйти первым, чтобы успеть
умыться. Иначе оттеснят в самый конец из
очереди в уборную. В любой очереди он оказывается последним, и то, что «дают», на нем
всегда заканчивается. Не хватило ему и при
первоначальной сборке упругости, чтобы
развеселить мышцы, смуглости, чтобы освежить кожу, пигмента, чтобы окрасить радужную оболочку глаз. Он получился весь серенький, бледный, одним словом, неудавшийся
экземпляр.
Другие самцы просто его не замечают, и
в этом нет их вины. Виновата его полупрозрачность, тихий голос, в котором отсутствуют
верхние и нижние регистры. Они не только
не видят в нем соперника, они его просто не
видят. Иногда он сам сомневается, в своем
существовании. Бьется ли в нем сердце? Работает ли организм? А может, он и не человек,
не животное вовсе? Может, если он куда и годится, то в гербарий сумасшедшему ботанику — хрупкая травка с голубой сыпью мелких
цветочков и длинной подписью на латыни?
Ребята еще ловят последние минуты сна,
а он выходит из уборной — и рад, что один.
Перетаптывается цыплячьими ногами в вели-
G
102
Екатерина БРЕЗГУНОВА родилась
в 1981 году в Москве. Окончила
факультет журналистики МГУ и
сценарный факультет ВГИКа. Как
журналист работала в «Новой газете» и других изданиях. Сценарист
нескольких российских сериалов.
Пишет для детей и взрослых. В
2014 году рассказ «Чужой мальчик» вошел в шорт-лист Волошинского международного фестиваля, пьеса для детей «Что делают
солдаты, когда возвращаются с
войны?» вошла в шорт-лист фестиваля «Маленькая премьера».
коватых шлепанцах, отдергивает руку от холодной воды в умывальнике. Вместо душа выходит на крыльцо лагеря и подставляет свои
плечи редким солнечным каплям, просачивающимся сквозь облако, как сквозь сито.
В столовой он не ест молочную кашу. Ему
кажется, что начни он есть, каша заполнит его
всего, от ног до макушки, белым, сладким, как
грудное молоко. Он видел, как мама кормит
младшего брата, и однажды тайком слизнул с
бутылочки каплю.
Мальчик напротив берет кусок сизого хлеба и размазывает по нему порционный кубик
масла ручкой алюминиевой вилки. Мальчик
чистит яйцо и извлекает из него бледный
шарик желтка — с синеватым отливом на периферии. Водружает шарик на хлеб. Игорь
удивляется смене форм и единообразию
цвета. Только что на хлебе лежал желтый кубик масла, теперь — желтый шарик желтка.
Шарик постигает та же участь, что и кубик:
он раздавлен и размазан. Пионерский бутерброд готов.
Игорь Гусаров выходит из столовой, не
прикоснувшись к завтраку. Обед, полдник и
ужин тоже не представляют для него интереса. Поест он ночью. Он дождется сонного
дыхания других мальчиков, и как еж зимою,
поедая сушеные грибы и ягоды, вспоминает,
вероятно, о благодатном лете, так и Игорь
Гусаров вспомнит о доме и редкой родительской ласке, шурша под одеялом фольгой и
бумажками. Растает во рту сладкая до слез
конфета, и печенье захрустит под его осторожным надкусом. Но это будет ночью.
А пока Игорь Гусаров направляется в перелесок, жидкий, как усы девятиклассника.
Сидя под анорексичной березкой, он слушает
птиц: «Цвинь-тирли-тирли, цвинь-тирли-тирли». И вдруг холодно становится его ягодицам. Игорь вскакивает и понимает: через мягкий уютный мох под березкой предательски
просочилась влага. Мокрые шорты. Ребята
будут смеяться. В его кулаке почему-то зажата шишка. Он смотрит на эту неуместную под
березой шишку и вдруг зашвыривает ее высоко-высоко. Шишка не возвращается. С ветки прямо Игорю под ноги падает трясогузка.
Так Игорь Гусаров, человек-недоразумение,
становится убийцей.
Трясогузка лежит у его ног кверху лапками.
Она кажется Игорю ненастоящей. Как будто
кто-то сделал ее из шишки на кружке «Умелые руки» и воткнул в брюшко две лапки-веточки.
Игорь склоняется над трясогузкой. «Игорь
Гусаров – убийца». Эти слова светятся в его
мозгу новогодней гирляндой. Он знает, что
возмездие неизбежно. Вопрос только в том,
как долго его ждать.
В эту секунду Игорь получает пинок под
зад.
— Обоссался! Обоссался! — ликует мученик пубертата Вадик Маслов.
Игорь Гусаров успевает спрятать трясогузку в карман и поворачивается к ухмыляющемуся Вадику. Игорь смотрит на него, заранее
готовый к любым истязаниям и ребяческим
пыткам.
— Снимай штаны, — говорит Вадик Маслов.
Игорь Гусаров слушается. Запутывается
ногами в шортах. Вадику даже приходится
ему помочь.
— Скорее, скорее, — торопит он, — сейчас
девчонки с зарядки пойдут, весь кайф сломаешь.
Со спортивной площадки доносятся голоса девочек, слышится их смех. Они приближаются, и приближается час позора Игоря и его
расплаты за убийство.
Вадику удается высвободить ноги Игоря из
шортов и трусов, на которых вышиты его имя
и фамилия, чтобы уж точно не спутать. Вадик
торопливо закидывает вещи Игоря на дерево,
лишая его белое до голубизны мальчишеское
тело без всяких признаков взросления последней надежды спрятаться от посторонних
глаз.
Вадик ржет, глядя на Игоря Гусарова, девчоночьи голоса приближаются, и вот-вот все
они окажутся на полянке: и легкокрылые нимфы в летних платьях, и угрюмицы в тяжелых
ботинках с разноцветными шнурками, и увесистые взрослеющие пампушки — все они
будут здесь, заполнят поляну, как зрительный
зал, захохочут и засвистят, показывая вниз
большие пальцы и требуя уничтожить уничтоженного.
Игорь Гусаров безнадежно пытается допрыгнуть до ветки дерева, где повисла его
недостижимая надежда на спасение. Это
забавляет Вадика еще больше. Он натягивает Игорю майку на голову, делает подсечку,
Игорь валится на траву, пытаясь освободиться. Вадик отбегает в кусты, и на поляну выходят девочки. Испуганные крики, потом смех и
смущенное молчание.
— Кто это? Почему он голый? — интересуются девочки.
К Игорю подбегает растерявшаяся вожатая Соня Коржова. Сняв с себя кофточку,
укрывает Игоря, спасая его от стыда.
— Это наш? Из какого отряда? — спрашивают девочки.
Вдруг на ветке происходит шевеление и,
непонятно откуда взявшись, с ветки вспархивает трясогузка. А вниз шлепается какая-то
тряпка — это шорты Игоря вместе с его трусами.
— Посмотрите, там подписано, чьи это
вещи — волнуются девочки. — Это наш?
Вожатая Соня Коржова читает фамилию,
вышитую на шортах.
— Нет, это не наш. Это чужой мальчик, —
говорит она девочкам.
Идите в лагерь, а я его доставлю в медпункт.
G
103
Соня трясет Игоря, пытаясь вернуть его к
жизни. Игорь следует ее движениям, как кукла, как будто его вовсе нет в этом теле.
Дождавшись, пока надоедливые шумные
девицы скроются впереди, вожатая поднимает Игоря на руки, чтобы отнести в лагерь, и
даже замирает от удивления — тело Игоря кажется ей невозможно легким. Он не намного
тяжелее ее откормленного кота, по которому
она так скучает, уверенная, что ее кот умнее и
приятнее любого из пионеров.
На всякий случай, чтобы не встретить никого из лагеря, Соня идет дальним путем через старый парк: лавочки с облупившейся
краской, зеленая прохладная тень. Запах полыни и прошлого. Разбитые дорожки. Игорь
по-прежнему завернут в ее кофту, и Соня мучается вопросом: одеть его или не трогать?
С каждым шагом тело Игоря тяжелеет, как
будто наполняется возвращающейся к нему
жизнью. Как будто в него тонкой струйкой
пересыпаются песчинки, откуда-то сверху,
с неба, из невидимой половинки невидимых
песочных часов.
И вдруг Игорь всхлипывает. Соня останавливается и осторожно сажает его на скамейку.
«Не помню такого в пятом отряде. Не замечала», — думает Соня. Игорь открывает глаза.
Соня удивляется его бесцветным бровям и
ресницам, его светло-серые глаза кажутся ей
как будто наполненными дымом. Соня дает
ему одежду и отворачивается. Игорь одевается и плачет.
— Хватит реветь. Никто ничего не знает. Я
всем сказала, что ты чужой, из другого лагеря.
Игорь кивает, не говоря ни слова.
— Пошли, — Соня берет его за руку.
Игорь послушно встает со скамейки и идет
по аллее рядом с Соней. Соня украдкой поглядывает на Игоря. Ей любопытно: что же
это за человек с дымом в глазах? Случайное
облачко, зацепившееся в небе за невидимую
шероховатость.
К запахам старого парка — неторопливым, сумеречным, примешивается едкий,
нервный, человеческий. Крылья носа у Игоря
вздрагивают. Игорь смотрит на Соню — заметила ли она что-нибудь?
Но Соня испуганно смотрит в сторону. Изза кустов выходит человек. Игорь сразу понимает, что пахло именно от него. Человеческий
пот. Так просто.
Он идет прямо к ним. «Может, дорогу хочет
узнать?» — думает Игорь. Но человек не спрашивает дорогу. Каким-то совершенно обы-
G
104
денным жестом он хватает Соню. Он намного выше и сильнее ее. Он зажимает в сгибе
своего локтя Сонину голову. Соня извивается,
пытаясь отодрать его руку, кричать она не может, только хрипит. Свободной рукой человек
с силой толкает Игоря, он отлетает в сторону
и ударяется о скамейку.
«Какие красивые красные бусины, надо
собрать», — думает Игорь. И вдруг понимает,
что это не бусины, а его собственная кровь
капает из разбитого носа. Подставив ладонь
под нос, он набирает лужицу крови и рассматривает ее. Он так увлечен, что даже забывает
про Соню, пока не слышит ее приглушенный
вскрик из-за кустов.
Игорь поднимается и идет к кустам. Звуки
оттуда пугают его, он не знает что делать и
раздвигает кусты.
Игорь не понимает, что этот человек хочет
от Сони. Он как будто борется с ней, прижимая ее к толстому стволу дерева. Ей больно.
У нее на бедре царапина. Увидев Игоря, человек хватает Соню за волосы и, откинув ее
голову назад, обводит ее бусы самодельным
ножом, чуть касаясь ее кожи.
Игорь Гусаров, ходячее недоразумение,
кидается к человеку и повисает на его руке.
Впивается в его руку зубами. Ногами обхватывает его ногу. Человек отпускает от неожиданности Соню. Она сразу отбегает в сторону,
плачет и кричит что-то, но Игорь ее не слышит.
Человек пытается стряхнуть с себя Игоря, но
он только плотнее обвивает его ногами и руками, глубже впивается зубами в его плоть.
Человек всаживает нож в Игоря несколько
раз. Игорь улыбается. Теперь он знает, что
живет. Он видел, какая яркая у него кровь. Он
знает, какая она горячая. Он рад даже пронзительной боли, подтверждающей его существование.
И вдруг боль уходит. Резкий запах, идущий
от человека, растворяется и исчезает. Игорю
кажется, что он снова стал веселой трясогузкой.
Трясогузка прыгает на подоконнике, иногда заглядывая в палату черным подвижным
глазом. Игорь приходит в себя в больнице.
Рядом с ним сидит мама. Игорь оглядывается. Ура! — младшего брата нет, его оставили
дома. Игорь переводит взгляд на тумбочку.
— Неужели это все мне? — боится поверить Игорь в сладкое счастье. Печенье.
Конфеты. Сгущённое молоко. Шоколадка.
Мандарины. Мамина рука гладит его голову.
Игорь зажмуривается.
ГРАЖДАНКА ГЕЙДЕЛЬБЕРГ
С гражданкой Гейдельберг часто происходили истории, многие — душераздирающие.
Но такое все же было впервые.
Началось все с того, что гражданку Гейдельберг с малолетним сыном высадили из
троллейбуса за безбилетный проезд. Причем
подлым образом. Водитель вдруг остановил
троллейбус между остановками, не открывая
дверей, и сам пошел проверять билеты у пассажиров.
— Высаживайтесь, гражданка, — сказал
водитель.
— Какая гадость — так подлавливать людей! Проехали всего пару остановок, к тому
же культурно извинились! — шипела она,
таща Костика за руку к выходу.
Они остались между остановок, одинокие,
как пингвины на дрейфующей льдине. Гражданка Гейдельберг чувствовала себя оскорбленной. Костик спокойно занялся своей
машинкой: прилаживал вместо потерянного
колеса камешек, но ничего не получалось. Он
знал, что время поиграть у него есть — так
просто мама не успокоится.
И действительно, дождавшись, пока троллейбус немного отъедет, гражданка Гейдельберг вздохнула поглубже.
— Чтоб у тебя колеса поотваливались! Чтоб
у тебя рога обломались! Чтоб у тебя двери заклинило! — призывала она кары небесные на
водителя и троллейбус в одном лице.
Она ругалась изобретательно и самозабвенно, в полный голос. А голос у гражданки
Гейдельберг был сильный, с хорошим диапазоном. Не говоря об экспрессии. Прохожие
стали останавливаться послушать.
Вот и тот профессор тоже. Остановился,
заслушался. И неожиданно попросил:
— А может быть, лучше споете?
Прохожие замерли, ожидая, что сейчас
и профессору достанется на орехи. Но гражданка Гейдельберг вдруг лучезарно улыбнулась, как будто переплавив клокотавшее в
ней возмущение в новую энергию.
— Скажите, девушки, подружке вашей, —
прикрыв глаза, запела она, — что я ночей не
сплю, о ней мечтаю…
Потом была «Ах ты, душечка», а в завершение — вторая песня Леля из оперы «Снегурочка».
Зеваки и профессор хлопали, гражданка
Гейдельберг сияла, как будто она уже на сцене Большого. Костик, прижав к груди свою
хромую машинку, во все глаза смотрел на
маму. Он никогда не видел ее такой счастли-
вой, хотя песни с этой пластинки слышал регулярно.
Профессор сказал, что преподает в консерватории и предложил гражданке Гейдельберг пойти к нему на курс без экзаменов. И
тут вдруг она зарыдала.
— Если бы эта сволочь нас из троллейбуса
не высадила, мы бы с вами никогда не встретились! — рыдала она. — Надо же как бывает!
Это умысел божий!
— Промысел, — улыбнулся профессор.
Гражданка Гейдельберг сказала профессору «да». Да, она пойдет учиться. Жизнь менялась. А день тем временем только начинался.
Гражданка Гейдельберг и профессор договорились о встрече в консерватории и на всякий случай обменялись адресами.
Костик с мамой пошли гулять в парк. Костик хотел спросить у мамы, разрешит ли она
ему дома отпилить от катушки кругляшок,
чтобы заменить колесо, но чувствовал, что не
время: мама все еще волновалась и слезы не
до конца высохли на ее щеках. И вот, когда он
уже совсем собрался спросить про катушку,
гражданка Гейдельберг встретила знакомую и
они заболтались.
Костик ждал. Но конца у разговора не предполагалось: одно утро — и столько событий!
Тогда Костику стало скучно, и он ушел. Мама
не заметила. Костик долго бродил по парку.
На одной из аллей ему попалась цыганка.
— Петь умеешь? — спросила она мальчика.
— Еще бы! — похвастался Костик.
И спел. «Скажите, девушки, подружке вашей», «Ах ты, душечка», а в завершение —
вторую песню Леля из оперы «Снегурочка».
Когда он допел, цыганка спросила его, что
он хочет за песни.
— Монетку, — сказал Костик.
Монетка похожа на колесо и могла ему подойти.
— Молодец, мальчик — сказала цыганка,
взяла его за руку и куда-то повела.
Когда гражданка Гейдельберг опомнилась,
Костика рядом не было.
Никто из прохожих не видел мальчика в матроске. Гражданка Гейдельберг помчалась по
парку с заполошным криком «мальчика украли!»
На одной из дорожек она натолкнулась на
женщину-милиционера, которая сразу все
поняла, несмотря на то, что из протяжных
местечковых причитаний гражданки Гейдельберг понять было решительно ничего невозможно.
G
105
Женщина-милиционер грянула в свисток.
Выходы из парка были перекрыты. Цыганку с
Костиком перехватили. Она сказала, что помогает мальчику искать родителей. Костику
объяснили, что произошло. Он был разочарован, что его не украли.
— Она меня на гитаре обещала научить, —
вздыхал Костик, пока гражданка Гейдельберг
дрожа и рыдая, прижимала его к себе.
— Хочешь свисток вместо гитары? — вдруг
спросила женщина-милиционер.
Костик ошалел от счастья. Женщина-милиционер вручила Костику свисток, махнула рукой и пошла дальше патрулировать дорожки.
— Это потому, Костя, с тобой такое произошло, что ты некрещеный, — вдруг решила
гражданка Гейдельберг.
Шел 1954 год. Гражданка Гейдельберг
была далека от всех на свете религий, она
имела о них одинаково смутное представление. Но тут почувствовала, что высшие силы
настойчиво общаются с ней целый день, и
просто необходимо что-нибудь им ответить.
Она подняла голову повыше, оглянулась
и, увидев первый попавшийся в небе крест,
потащила в ту сторону Костика. Храм божий
оказался польским костелом. Ксендз сильно
удивился их появлению.
— Как фамилия? — спросил он гражданку
Гейдельберг.
— Чья, моя или мальчика? — уточнила она.
— Ну, например, ваша? — поинтересовался ксендз.
Узнав фамилию гражданки Гейдельберг,
ксендз как-то странно закашлялся. Костик
тем временем освоился в костеле и катал машинку между скамеек. Вдруг он заметил под
скамейкой облатку, распластался на полу,
достал ее и нацепил вместо колеса. Хлебное
колесико идеально подошло автомобилю,
наконец он мог ездить. Но не успел Костик порадоваться, как колесо раскрошилось.
— А почему, собственно, к нам? — сделал
ксендз еще попытку.
— Вас фамилия моя не устраивает?! —
возмущенный голос гражданки Гейдельберг
улетел под своды костела. — У мальчика другая фамилия, и его отец — майор!
— Еще и отец майор! — выпучил глаза
ксендз, замахал руками на гражданку Гейдельберг и выпроводил ее вместе с Костиком. И
двери на ключ закрыл на всякий случай.
Когда гражданка Гейдельберг с Костей подошли к своему дому в Хользуновом переулке, они увидели, что на их крыльце сидит женщина.
G
106
— Вы к нам? — спросила гражданка Гейдельберг.
Женщина кивнула. Гражданка Гейдельберг
любезно пригласила ее войти и только в доме
заметила в руке женщины нож.
— Костя, беги! Прости, если что не так! —
закричала гражданка Гейдельберг сыну, выталкивая его за дверь.
— Что у тебя с ним было?! — устремилась
женщина к гражданке Гейдельберг.
Вместо ответа гражданка Гейдельберг
схватила поднос и, прикрываясь им, как щитом, бросилась бежать. Женщина не отставала, но гражданка Гейдельберг лучше ориентировалась на местности.
— Стой! Давай поговорим! — задыхаясь,
запросила женщина на пятом круге по дому.
Но гражданку Гейдельберг слишком впечатлил кухонный нож. Тогда женщина сделала
отчаянный бросок вперед, и ей удалось поймать гражданку Гейдельберг за подол юбки.
Загромыхал по полу упущенный поднос. Гражданка Гейдельберг рухнула, как подбитая в
полете птица, и женщину увлекла за собой.
Падая, гражданка Гейдельберг наткнулась на
выставленный нож.
Костя, ничего не соображая от страха, выскочил из двора на улицу и засвистел в милицейский свисток. Это было лучшее, что он
мог сделать: свисток услышал всклокоченный
профессор консерватории. Он уже полчаса
кружил по району в тапочках и пижаме. Не
найдя у себя в кармане бумажки с адресом
гражданки Гейдельберг, он понял, что может
произойти: он слишком хорошо знал свою
жену. Профессор выскочил из дома в чем был
и помчался ее догонять. Но точного адреса не
помнил.
И тут услышал свисток и увидел Костю!
Вслед за Костей он побежал в дом гражданки
Гейдельберг. Отобрал нож у жены. Перевязал
гражданке Гейдельберг рану кухонным полотенцем — рука, ничего серьезного. Умыл жену
и усадил на стул. Все притихли. Костя снова
занялся своим автомобильчиком. Жена профессора перестала рыдать и начала тихо плакать.
— Было или не было?! — допытывалась она
у профессора.
— Как тебе не стыдно, здесь мальчик! Отправлю обратно в деревню к матери, — ругал
жену профессор. — Как ты, дура, с ножом к
людям пошла?!
Жена рыдала и клялась, что сама не знает:
готовила обед, чистила картошку, увидела,
что из мужниного кармана торчит бумажка с
адресом, ну и выскочила, прямо с ножом. Гражданка Гейдельберг посмотрела на супругов:
одна в переднике, другой в пижаме и тапках,
подняла с пола поднос и пошла за чаем.
Тут в дверь постучали. Профессор открыл.
— Здравия желаю, товарищ майор! —
ксендз с порога козырнул профессору. —
Виноват! Не сразу понял. Думал, гражданка
заблуждается! Мне Анжей Анжеевич позже
сообщил. Готов крестить ребенка. Можно на
дому!
Пока профессор соображал, что ответить,
ксендз подвинул особенным образом стол,
достал из чемоданчика и разложил на столе
старинную книжку, свечу, расшитое полотенце.
— Воду только попросите хозяйку принести, сначала освятить надо.
Гражданка Гейдельберг вернулась в комнату с чайником и банкой варенья и увидела
ксендза.
— Извините, товарищ Гейдельберг, — козырнул ксендз и ей. — Недоразумение вышло. Не знал, что вы в рамках контрольного обряда. Будем крестить!
Гражданка Гейдельберг поставила чайник
и варенье на стол, чтобы не уронить. Ксендз
дотронулся до чайника и отдернул руку.
— Что вы, водичку лучше холодную! Объясните ей, товарищ майор.
— Какой я вам майор! – наконец опомнился профессор.
Ксендз промокну лоб рукавом сутаны.
— Извините, товарищи… Давайте разберемся… Ребенка крестим или нет?
Костя сжал в руке автомобильчик и спрятался за маму.
— Не хочу креститься, — сказал он. —
Я боюсь.
Жена профессора вдруг вытерла слезы и
торжественно объяснила Косте:
— Не бойся, мальчик. Если у тебя есть какое-то желание, ты можешь попросить бога,
чтобы он его исполнил.
— Ладно, я загадал! — обрадовался Костик.
— Вот и хорошо, Костенька, береженого
бог бережет. Тем более, дядя сам к нам пришел, — решила гражданка Гейдельберг.
Она сбегала на кухню и принесла графин
холодной воды. Ксендз начал читать молитву
на польском.
— Хватит, дядя бог! Больше не надо! Сбылось желание — папа пришел! — вдруг закричал Костя.
В дверях стоял усталый майор. Он снял фуражку, повесил на крючок и смотрел, мигая,
на всю компанию.
— Что происходит, Ирина? — строго спросил он гражданку Гейдельберг.
Но ответила ему жена профессора:
— Ребеночка крестим.
Какого ребеночка? — сдвинул брови майор, — Вы соседи, что ли?
Ксендз быстро захлопнул книжку, задул
свечу, свернул полотенце, закинул в чемоданчик все имущество плюс банку варенья по
рассеянности и двинулся к двери.
— Михаил, не волнуйся! — бросилась спасать положение гражданка Гейдельберг.
— Папа, это меня крестят! — подбежал к
отцу Костя.
Майор побагровел и посмотрел на гражданку Гейдельберг:
— Ты что?! Попа домой притащила?!
— Это не поп, это ксендз, — уточнил профессор.
— Хрен редьки не слаще! Спасибо, что не
раввин! — рявкнул майор и подхватил Костика
на руки. — Чтобы ноги твоей здесь больше не
было! — пригрозил он убегающему ксендзу.
Профессор поднял жену под локоток и
тоже повел к выходу.
— Приношу свои извинения, — сказал он
гражданке Гейдельберг, на секунду задержавшись. — У вас прекрасный голос. Предложение остается в силе, не торопитесь с ответом.
— Какое еще предложение?! — майор поставил Костика на пол.
— Супруга объяснит. Извините. Не волнуйтесь.
Дверь захлопнулась за профессором и его
женой. Майор молча сел к столу. Гражданка
Гейдельберг налила ему чай, хватилась ва­
ренья.
— Вот наглый черт, варенье унес! — обругала она ксендза.
— Ирина, говорил мне твой отец… — начал
майор.
— Мишечка, ты не ругай нас. Я защищалась! Смотри, — продемонстрировала она
майору окровавленное полотенце. Если бы не
Костик…
Майор вскочил, захлопотал над рукой
жены.
— Папа, я свистел в свисток! Мне тетя-милиционер подарила, чтоб больше меня цыгане не похищали. — И Костик оглушительно
свистнул.
Майор сел и обхватил голову руками. Потом вдруг что-то вспомнил, вытащил из кармана настоящую военную пуговицу и протянул Косте:
— На вот, подойдет тебе вместо колеса?
G
107
Оля КАЛМЫКОВА
СВЕТКА
Светка не отставала. Это не составляло ей
труда — в школьной секции по баскетболу она
была капитаном команды. Мальчишки бежали
быстро. Может потому, что заводила Сашка в легком пальтишке, рукава коротки. Мать
упорно не разрешала ему надевать хорошее
на гулянку. А на дворе зима, холод собачий. А
может, бежать не близко. Мальчишки молчали.
Сашке и Тёме — тринадцать, Илюхе и Светке — двенадцать. Неразлучная четверка. С
раннего детства. Считай всю жизнь. Жили на
одной улице, гуляли вместе. Никто из мальчишек в играх и шалостях скидок Светке не делал. Как-то в голову никому не приходило, как
и ей самой. И несмотря на то, что у неё начала
расти грудь, Светка отказывалась признавать
себя девчонкой. Бежать не хотелось. Да еще
неизвестно куда. Но она повелась на слабо.
— Подтолкни, Тём. Скользко, блин — нетерпеливо бросил Сашка.
На задах, в почерневшей от пара и влажности стене, светилось небольшое окошко. Чтобы в него заглянуть, нужно было забраться на
высокий выступ фундамента. Из квадратной
трубы вентиляции, что торчала под козырьком крыши, валил пар, отчего под ней образовалась глыба льда. В радиусе нескольких метров было скользко. Сашке все-таки удалось
забраться, и он замер у окошка.
— Ну чё, Санек? Видно чего?
— Агаа, — довольно промычал Санёк.
Тёма с Ильёй ловко вскарабкались на фундамент, забыв про Светку. Она даже обрадовалась и хотела по-тихому смыться за угол,
благо появился Туз — местный пес. Но Илюха
обернулся.
— Ну, ты где, Светка? Глянь!
Ей ничего не оставалось делать, как забраться. Окно, конечно, сильно запотело, но
было видно. Вон тётя Валя с тощим задом,
вон тётя Галя с огромной грудью, вон старая
бабка Надя с Полянской, наверняка по обыкновению выпустила газы, потому что все женщины привычно засмеялись. «Хорошо, что
мать сегодня на фабрике в ночную», — подумала Светка.
Каждую неделю они здесь мылись. Жили в
частном секторе, бани не было. Как и многие
G
108
Оля КАЛМЫКОВА родилась в Иваново, член ивановского литературного объединения «Основа».
Окончила Литературный институт
им. А.М.Горького (отделение прозы, мастерская А.И. Приставкина,
А.Б. Анашенкова. Участник литературного кружка «Белкин» при
Литературном институте. Публиковалась в журнале «Нева», альманахе «Белкин», интернет-журнале «Пролог».
соседи, ходили в районную, общественную.
Светка с детства видела голыми всех соседок, ей было привычна вся та обстановка, пар,
скользкий пол, алюминиевые тазы и бытовые
разговоры женщин разных возрастов, часто
переходящие в подтрунивания и насмешки.
— Вот это титясы!
— Ты на эту жопу посмотри!
— На какую? У той жирной штоль?
— Нее, вон у этой, тощей…
Светка улавливала какие-то необычные
нотки в их голосах, чувствовала, что ей не хочется говорить об этом, смотреть в это окно и
вообще здесь находиться. Ей показалось, что
мальчишки — одно целое, а она — отдельно.
— Светк, а у тебя когда такие же вырастут? — вдруг спросил Санёк. Ребята дружно
заржали.
— Пошли вы! — неожиданно для себя тихо
ответила она и слезла с фундамента. Мальчишки не обратили никакого внимания.
Светка, незамеченная, завернула за угол.
Туз бросился ластиться, и она смогла вдоволь
погладить его без обычного окрика матери:
«Куда чистая лезешь!». Были слышны голоса
мальчишек, они бурно обсуждали то, что удавалось увидеть. Светка побрела домой. Другой дорогой.
Артем ТАТАРИНОВ
ЗА СТЕКЛОМ
Сергей смотрит через стеклянную дверь на
кухню и видит там девушку и пожилую женщину. Он распахивает дверь — никого.
Снова закрывает дверь. Девушка ест спагетти и, смеясь, что-то рассказывает женщине — видимо, своей матери. Он осторожно
стучит в стекло. Она поднимает окрашенную
кетчупом вилку в знак приветствия. Вьющиеся каштановые волосы спадают ей на плечи.
Он прижимается лицом к стеклу. Радостным
жестом она приглашает его войти. Он приоткрывает дверь — кухня пуста.
Он захлопывает дверь. Она подзывает
мать, та оборачивается и неуверенным движением руки просит присоединиться к их завтраку — скромная женщина с грустными глазами. Он пытается объяснить, что не может
попасть к ним. Девушка, решив, что он шутит,
смеется. Ей подошла бы главная роль в фильме, где героиня спасает молодого художника,
сходящего с ума от одиночества. Он открывает дверь — уверенно, спокойно. Но… Там
снова никого нет. Стулья задвинуты под стол,
стол чист.
Звонок в прихожей. Заходит за сигаретой
сосед. Спрашивает, как жизнь. Сергей говорит про своих призраков. Сосед не верит: какие еще призраки в новом доме. Сергей ведет
его к кухонной двери, сосед вглядывается, пожимает плечами и уходит.
В комнате запах свежезаваренного чая —
Сергей пьет только кофе. Ароматно пахнут
спагетти — он ест лишь консервы. Его зовет
на кухню две женщины — он живет один.
Сергей идет в ванную, втискивает голову
под струю холодной воды. Выходит на балкон,
курит. Возвращается.
Девушка моет тарелки, ее мать вытирает
их полотенцем. Заметив его, девушка стучит
пальчиком по запястью: время, ей пора. Резким взмахом он чуть не срывает дверь с петель. Кухня встречает его холодным молчанием. Стол, стулья, шкаф, плита и холодильник
прячут глаза от неловкости.
Артем ТАТАРИНОВ родился в 1983 г.
Окончил Тюменский государственный университет, факультет математики и компьютерных наук, математик-программист. В настоящее
время работает по специальности.
Писать рассказы начал в университете, публиковался в журналах «Дети
Ра», «Безымянная звезда», «Флорида», «Homo Legens» и др. Живет в
Тюмени.
…Тарелки поставлены в шкаф. Девушка
прячет в сумку зеркальце и патрончик губной
помады, ее матери на кухне уже нет. Она тоже
собирается уходить, бросает на него укоризненный взгляд. Он чувствует: это миг последнего шанса. И бьет в дверь кулаком. Стеклопад…
БОГ, КОТОРЫЙ НЕ ПРИДЕТ
В разных богов верят обитатели Вселенной.
Это боги войны и боги согласия, боги земледелия и боги мореходства, боги любви и
боги красоты. Боги добра и зла, тьмы и света,
хаоса и размеренности. Боги моря и земли,
воздуха и огня, смерти и жизни, милосердия
и жестокости. Есть боги вулканов и боги болот, боги мудрости и боги красноречия, боги
взвивающихся вверх флагов и боги погибающих в пламени кораблей.
Но есть еще один бог, не похожий на
остальных. Это — бог, который не придет.
Люди не зря назвали его так. Этот бог не может прийти в наш мир, как не может камень,
брошенный в реку, плыть по течению. Другие
боги сходят на землю, выбирают пророков,
сжигают города, рушат горы, иссушают реки,
воздвигают пирамиды и награждают избранных. Эти боги вступают в войны с людьми
G
109
и другими богами, ниспосылают откровения и проклятия, знание и безумие, жизнь и
смерть, славу и бесчестие, богатство и бедность, власть и беспомощность. Но бесполезно чего-либо ждать от бога, который не
придет. Как не способен человек, шагнувший
с обрыва, взлететь в воздух, так этому богу не
дано ступить на земную твердь. Он не может
покарать хулителей и вознаградить служителей. Ни озолотить, ни разорить, ни убить, ни
воскресить, ни открыть истину, ни поднять на
небеса — все это не во власти бога, который
не придет. Солдаты, молящиеся богу войны,
получают силу и храбрость. Крестьяне, приносящие жертвы богу плодородия, собирают
хороший урожай. Юноша, обратившийся к
богине любви, женится на своей избраннице.
И только этот бог не внемлет молитвам, не
принимает даров, не вразумляет людей и не
касается божественной дланью пришедших к
нему. Как птица не может жить под водой, как
рыба не может резвиться в пустыне, как дикий
зверь не может летать под облаками, так бог,
который не придет, не может вмешиваться в
жизнь людей. Он никогда не посетит человеческий мир, не благословит своих адептов, не
покарает врагов. Сама его сущность несовместима с человеческим миром.
И все же есть в мире странные люди — верящие в бога, который не придет. Они строят в его честь храмы, славят везде его имя и
несут людям его учение. Но и оно, увы, не из
уст бога. Оно соткано из сновидений, догадок, слухов и предположений. И оно отвергается большинством людей. Храмы этого
бога разрушают, священные книги сжигают,
жрецов преследуют, а порой и убивают. Они
беззащитны, потому что бог, который не придет, не может заступиться ни за свои алтари,
G
110
ни за своих приверженцев. Все смеются над
паствой бога, который не придет, и смеются
над ее богом. Все знают: как рука человека не
может пройти сквозь камень, как сухой песок
не может родить пальмовую рощу, как крик
ястреба не долетает до ушей глухого, так этот
бог не может прийти. И его поборники служат
мессы на руинах, ищут в пепле обрывки книг,
поют песни отчаяния и одиночества в безлунные ночи на развалинах храмов.
Кто эти безумцы? Отчаявшиеся и одинокие, ищущие кого-то подобного себе? Или
те, от кого отвернулись все остальные боги?
Или просто вера их так велика, что не нужны
им ни божья милость, ни знамения, ни награды? Они не ждут никакого вознаграждения за
свои молитвы, за свою веру, за свои жертвы и
дары. Они знают, что помощи ждать неоткуда,
что жизнь их трудна и опасна, но продолжают
упорствовать в своей безнадежной вере. Другие люди не понимают верящих в бога, который не придет. Как можно отдавать свои силы
и свои жизни, не получая ничего взамен? Ведь
этот бог никогда не придет! Он и мир людей
просто не созданы друг для друга. У них нет
ничего общего. Как ветка дуба не может заговорить человеческим голосом, как из воздуха
не может появиться каменный обелиск, как
грозовые облака не могут исчезнуть по мановению руки, так этот бог не может прийти
в наш мир.
И торжествуют другие боги, и пируют их
слуги. И славят слуги своих богов за щедрость, за доброту, за помощь, за силу, за
удачу, за богатство, за славу, за любовь, за
красоту, за радость жизни... И только верящим в бога, который не придет, не за что благодарить своего бога...
Так было. Но теперь все будет иначе.
Даша Иванова
[06 Nov 2014|12:40pm]
Привет, меня зовут Катя. Я неприятный и
тяжелый в общении человек. Я вредина, постоянно вру и никогда не упущу случая подставить друзей или коллег. Люблю жестокие
розыгрыши. С детства люблю предавать,
ябедничать и насмехаться.
Люблю плохую музыку, бездарное кино,
книги не люблю. Не люблю людей и животных,
они меня раздражают, нагоняют тоску. Мне
неинтересна психология, педагогика, религия, кулинария, культура, искусство, мода, путешествия, мне вообще ничего не интересно.
В мире все вторично и недостойно внимания,
ничего нового никогда не случится, мы обречены на суету и тщетность бытия. Мир злой.
Будь на негативе.
Профессор отложил ручку и еще раз перечитал написанное. Вошла Люба. Люба моет
пол.
— Люба, а ты какого сентября родилась?
Не третьего ли?
— Отлично, профессор, вы изобрели новое ругательство. Какого сентября ты родился на этот свет, черт бы тебя побрал.
— Люба, прости, я совсем не это имел в
виду, — зашелестел профессор от испуга.
— Да поняла я, поняла.
— Так какого сентября?
— Опять?
— Прости…
— Никакого сентября!
— Это наказание мне? Это мне наказание
за «какого сентября»? За грубость мою? А я
хочу сентябрь, хочу. Я, в конце концов, ученый,
у меня гранты, я заслужил сентябрь — и он будет у меня. Под квадратным желтым солнцем,
прямо между августом и октябрем, ни раньше
ни позже. Как у всех честных тружеников, как у
всех граждан нашей великой страны.
— Какого сентября тут происходит, профессор?
— Помимо промышленного потенциала сентябрь обладает высокими характеристиками, необходимыми для комфортной и
счастливой жизни.
Я буду счастлив сентябрем, я буду вести
светскую беседу с дачниками; бросать огромные палки в устрашающее замерзшее озеро,
которое в середине не замерзло, и из которого торчат обрубки берез; смотреть на хатки
бобров и видеть их. Люба! И дорожки на льду,
по которым бобры передвигаются, тоже видеть! Я буду слушать очень голодного дятла,
грабить граблями полянку, дуть на флагшток
и хохотать.
И вот я уронил шапку в бобров, — профессор посмотрел под ноги.
— Да он уже прошел, сентябрь-то ваш,
ноги поднимите, — Люба протерла пол под
профессором.
Помолчали.
— Но ведь будет еще один, — профессор
опустил ноги.
— Да когда он еще будет. Может быть, мы
умрем к тому времени.
— А может быть, и сентябрь умрет.
— Никакого постоянства в жизни, никому
нельзя доверять.
Профессор и Люба посмотрели в окно.
[01 Nov 2014|06:07pm]
В рамках подготовки к осенне-зимнему я
искала песок — нашла карьер и улей.
Поскольку оказалось, что сжигать документы — это тоже не очень надежно, я провалилась в песчаное осиное гнездо. Осы, пушистые и мягкие, выталкивали меня оттуда, а
я не хотела уходить. Там, в темноте, я поняла
важную вещь: я в темноте.
Мне помог Малинов. У него оказались ведро и лопата, я обещала их вернуть, но конечно не вернула — не успела.
В карьере величественная рыба спросила
меня, конечен ли луч света, а потом помогла
мне выбрать зонт. Выбирать зонт — непростое занятие, но увлекательное, вкусное и
веселое: меньше грязи, короткие сроки, быстрый результат.
Неподалеку проходило памятное событие
у лесоводов: рождение нового леса. Посадили молодого леса на площади двадцать гектаров, около восьмисот тысяч сеянцев сосны
обыкновенной. Так как я была уже с зонтом, я
могла за него спрятаться, но спрятала за него
и лесоводов, и событие. Так и просидела до
вечера, пока мне снова не помог Малинов.
G
111
Северный лес, деревянные дома, — сказал он, — выбирай любой.
Я выбираю сосновый, — сказала я и выбрала сосновый.
Малинов закрыл зонт, и мы очутились лесу.
Ну и что это, — сказала я, — где мои сосны? Где сухие иголки под ногами, коричневые
стволы, пушистые кроны, солнце, в конце концов, такое, с трудом пробивающееся?
Погоди, — сказал Малинов, — мы не всегда получаем то, чего не хотим. Мне надо отдохнуть, я устал. И не расстраивайся, все равно всегда все будет плохо.
Мы сели отдыхать.
[28 Dec 2013|09:15pm]
Традиционная норвежская игра «Найди лодочку».
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((()((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((((
[18 Aug 2014|02:41pm]
Наконец-то лето прошло. Поскорее бы
прошла осень, зима, весна, а там, глядишь, и
снова лето пройдет.
В этой квартире меня ждали холод, печаль
и осень, потому что летние месяцы я проводила в другом месте. Я не знала — какая она
среди жары, а какая на рассвете перед длинным днем. Во сколько уходит солнце за соседний дом, как она на это реагирует, остывает или остается душной.
Я открыла балкон и принялась ждать гостей: ушла на два дня, чтоб не смущать их.
Удивительно, но никто не залетел на огонек,
ни комары, ни мошки, ни бабочки, только четыре огромные одинаковые мухи. Думаю, их
G
112
послали за мной. Думаю, это четыре стражника апокалипсиса.
Бесполезные, смешные и некрасивые, они
сосредоточили свое внимание на кухне, но
я перевела их по одной обратно в комнату с
балконом.
Переводя последнюю, я увидела на балконе бездомного серого пса в ошейнике.
Он ходил свесив язык и иногда заглядывал в
комнату. Как он попал сюда? — подумала я и
заметила справа лестницу. Снизу его звала
женщина с красными губами, я не расслышала слов, но пес расслышал и спустился.
Мы с мухами сидим у окна и смотрим псу в
спину, и титры бегут ему вслед.
***
Учебник по русскому языку.
Леденцова А.П., Палтусов Т.А., Синицын К.Ж.
и др.
М.: 1967.
Часть 1 — 243с.; Часть 2 — 951с.
«Тен» — это обратное «нет», обозначает «да».
«Ад» — это обратное «да», обозначает «нет».
Примеры употребления:
Никита посмотрел на рот Алёны и сказал:
— Зря ничего не бывает.
— Всё бывает зря, — ответила Алёна.
— Нет.
— Да.
— Нет.
— Тен.
— Ад.
(Л. Иванов, «Это отчаяние, Сергей»).
ПОЭЗИЯ
Сергей БИРЮКОВ
ГЛАГОЛ УПРЯМЫЙ
фрагменты монооперы «2013»
Сергей БИРЮКОВ — филолог, культуролог, саунд-поэт, перформер, переводчик,
исследователь авангарда, лауреат Международного литературного конкурса в
Берлине, Второй берлинской лирикспартакиады, Международной литературной
премии им. А.Крученых, Всероссийской
премии им. Ф.Тютчева. Основатель и
президент Международной Академии Зауми. Автор пятнадцати поэтических книг,
семи теоретических и многих публикаций. Стихи переведены более чем на 20
языков. В настоящее время преподает
в университете имени Мартина Лютера
(Галле, Германия), читает лекции и проводит мастер-классы в университетах разных стран.
***
сквозь пустоту пространства
пробивался луч
мерцала гладь воды
слюда стрекоз дрожала
перемещалась вдоль по горизонту
тень легких птиц
и голос отдаленно
напоминал
о сдвиге времени
казалось
немыслимо
что все что все происходит
одномоментно разом в этот час
пунктир луча
мерцание воды
дрожание слюды
и тени птичьих крыл
и влага голоса
и времени песок
***
он забывал
но возвращался
и в зеркало смотрел
чтобы убедиться
что это он
и мучимый вопросом
зачем
кто это был
кто этот путь прорезал
кто начерно чертил
судьбу и рок
кто отмерял
кто сеял вызреванье
кто взлетал
и падал
дедал или икар
на грани бытия
***
тебе и не приснится нет
что было что происходило
с тобой во сне почти что наяву
и я не назову
и имени не дам
сбиваясь
путаясь в словах
как будто чуждых
не принадлежащих
мне
***
и если исключить
все исключенья
и звон ключей
и трепетность ключиц
и тени прошлого
и отверженья лиц
то что останется
в итоге
G
113
В ГОРОДЕ ЭН
встретиться в городе эн
на площади перед гостиницей
(говорят сохранилась стена
добычинского дома
здесь неподалеку
в стороне)
увидеть из окна
встретиться в городе эн
когда перехватит дыхание
от русского пения
встретиться в городе эн
пройти дорогой гения
под лепет лип
шептать забытые строки
встретиться в городе эн
***
***
***
и лето вызрело
и дождь взошел
глагол упрямый
в локоть мне вонзился
я понял вдруг
что это хорошо
и вышел в мир
и мир преобразился
я сочетал слова и дерева
и снова жизнь
побегами ветвилась
и лепетала трепетно листва
телесною изнанкою светилась
… тем временем
сгущался свет
мы шли в тумане
февраля
мы были ты и я
нас было двое
уточняю
ты была и я
местами скользко
за руки держась
мы проходили
там между домов
мы соединяли
миры
двумя-тремя словами
не нужно больше
если ты и я
***
ночь переплескивает чрез
пряные запахи нежные ткани
тонкий рисунок вырез и врез
струйное пение перерастаний
рифму находишь будто бы небыль
линии лика
космос касаний нёба и неба
равновелико
капли дождя ударяют по крыше
сопровождая
с каждым мгновением выше и выше
освобождая
G
114
еще дождя еще
на летний брянск
на улочку колючую
еще дождя еще
поэзия
тобой себя я мучаю
но мука так сладка
еще дождя еще
нам переплыть еще
на ту другую сторону
где дождь идет стеной
где ты и я с тобой
поэзия
еще дожди еще
о вот они идут!
***
сочиненье стихов
проще пареной репы
потому что не знает никто
что за этим стоит
потому что нелепы
дешифровки и домыслы
игры в лото
не прочтете
не то
не прочтете
не это
ТЕХНЭМАНИЯ
Если поэзия как термин в своем реальном
значении есть объединительное синтезирующее деяние (делание, творение), то значит этим термином возможно объять и наши
действия по воспроизведению текста, то есть
наиболее полному выявлению текста. Ведь
написанное и типографски оттиснутое на бумаге это: а) один из вариантов того, что могло
быть, б) но и в этом варианте, якобы единственном из, таится еще несколько вариантов,
возможных к озвучанию.
Итак, автор текста пытается извлечь из
того варианта, который он однажды записал,
некоторые другие варианты — по слуху, по
телесному и духовному чувству. «Поэт зависит от своего голоса и горла», — как говорил
Алексей Крученых.
Эта работа близка к музыкальному действу в самых радикальных его проявлениях. Но
в то же время надо учитывать, что музыка так
же питается поэзией, как и поэзия музыкой.
Искусства взаимозависимы. И то, что музыка берет из поэзии, возвращается в поэзию в
преображенном виде, равно — наоборот.
Если поэзия начиналась изустно, то следовательно исполнительская традиция старше
письменной, которая якобы и является традиционной. Такое бывает и довольно часто:
перепутки следствий и причин.
Таким образом — исполнение стиха, его
голосовое воплощение — это просто осознание поэзией и поэтом своих родовых начал.
Поэзия — это собственно вибрация материи. А значит поэзия телесна и природна. Недаром Павел Флоренский сопоставлял речь
с семенем, исходя при этом из наблюдений
анатомов и медиков.
Новизна и свежесть звучащего стиха таится в интонационных и голосовых сдвигах,
а следовательно сам стих предполагается
сдвинутым с точки регулярности. На этой
сдвинутости, собственно разрушении канона, выстраивается индивидуальное произве-
дение. В идеале каждое новое произведение
данного автора индивидуально, отлично от
других его же вещей. Понятно, что это труднодостижимо. В еще большем идеале — каждое
новое исполнение одного и того же произведения это создание именно нового текста (исполнение здесь полагает текстопорождение).
Таким образом, сознательная работа с голосом порождает и особый тип текста. Этот
текст уже нельзя назвать стихами. Здесь нет
ориентации ни на один из традиционных размеров силлабо-тонической системы, хотя
эти размеры могут спорадически возникать.
Ничто не отрицается, но нет и непременного
следования любому канону. Автор создает
собственный канон по внутреннему чувству
соразмерности и гармонии или же деразмерности и дисгармонии.
При этом важно понимание голоса и тела
вообще как инструмента, равно музыкального и поэтического. Причем не застывшего и
раз и навсегда данного, а преодолевающего
различные преобразования.
Чтением-прочтением поэтическое продлевается во времени, можно сказать, в обе
стороны — в прошлое и будущее, меняет статику на динамику. Поэтический текст действительно становится процессом. На глазах/
ушах публики. По сути дела слушатели участвуют в процессе создания произведения,
уже они запечатлевают творимое, становятся живыми носителями мгновенного. И это
лучшие «носители'»! Я употребляю здесь это
слово отчасти и в техническом смысле. К сожалению, самая лучшая запись не в состоянии передать все многообразие духовных и
телесных частот. Поскольку поэт это все-таки
биологический аппарат.
Две, периодически сменяющие друг друга, системы поэтического: «технэ» и «мании»
сложились в своеобразное единство: «технэманию». Да в общем в поэзии как высшей
форме искусств их разделение и немыслимо.
Бивуак Академии Зауми,
Средняя Германия
G
115
Александр ТЕНИШЕВ
Я В НОЧИ ОГНЕМ БЕНГАЛЬСКИМ ГОРЮ
Кабаре
Моё сердце как маленький дом.
Кто сегодня в него постучится?
Я не знаю, ведь я танцовщица.
Я танцую в ночном кабаре.
Кто в него постучится? Поэт.
Или может быть служащий банка.
Мне вчера намекнула цыганка.
Это будет капризный брюнет.
Я в приметы не верю, хотя
Все немного мы верим в приметы.
Ты сегодня мне даришь конфеты.
Завтра мне изменяешь шутя.
Моё сердце как маленький дом.
Кто сегодня в него постучится?
Я не знаю, ведь я танцовщица.
Я танцую в ночном кабаре.
2
Изнывать под бременем провинциальной скуки
Отчего-то стала ты с некоторых пор.
На себя бы, кажется, наложила руки,
Если б не расчетливый твой антрепренер.
Что же так в провинцию из столицы манит
Этих оборотистых молодых людей?
Наплетёт с три короба, разум затуманит
Лестными посулами алчный лицедей.
Звёздочка
Сладкий его голос знай поёт одно:
— Разве это слава? Это же смешно!
— Поезжай в столицу там и ждёт успех.
— Разве ты не видишь? Ты же лучше всех!
1
Где ты нынче, звёздочка провинциальной
сцены?
Сумрак озарявшая светом красоты.
Пылкие поклонники уездной Мельпомены
Целыми охапками несли тебе цветы.
3
Как в синематографе быстро замелькали
Города уездные: Суздаль, Кострома,
Тверь …Какая разница? Всюду то ж, нельзя ли
Чуточку помедленней? Не сойти б с ума.
Слава твоя ширилась и была бесспорной.
Бурно аплодируя, зал в конце вставал.
Где-то за кулисами возле грим-уборной
Губернатор сам тебе руку целовал.
То ли от усталости, то ли от простуды
Перед выступлением ты совсем слегла.
И уже не слышала толки, пересуды
Докторов в гостинице, утром умерла!
Но лукавый голос, знай, поёт одно:
— Разве это слава? Это же смешно!
— Поезжай в столицу там и ждёт успех.
— Разве ты не видишь? Ты же лучше всех!
Под попоной снега город крепко спал.
Ветерок афишу по краям трепал.
Жизнью заплатила ты за свой успех.
Жаль, что ты не знаешь. Ты же лучше всех!
G
116
Александр ТЕНИШЕВ родился в
Ленинграде. Окончил Петербургский машиностроительный институт 1988–1994 г., инженер-механик.
Победитель «Первого Санкт-Петербургского поэтического конкурса
им. Иосифа Бродского» в номинации «Свобода — пятое время года»
(2014 г.). Печатался в журнале «Звезда» № 2 2015 г.
Певичка и скрипач
1
Скрипач любил певичку,
Та пела в варьете,
Худую истеричку
С глубоким декольте.
В руке она любила
Вертеть свой мундштучок
И басом говорила,
— Ревнуешь, дурачок!
И как, судите сами,
Ему не ревновать:
То офицер с усами
С ней станет флиртовать,
То брошку, то заколку
Подносит ей богач,
И плачет втихомолку
Расстроенный скрипач.
Но когда он из потертого футляра
Свою старенькую скрипку достает,
Плачет бедное, задерганное сердце,
И она ему так жалобно поет:
«Не грусти ты, мой скрипач, не грусти
И на этот раз пойми и прости.
Ведь не ведаю сама, что творю.
Я в ночи огнем бенгальским горю!»
2
Когда она на сцене —
Ее безмерна власть!
Пред нею на колени
Так хочется упасть.
Вот песенка допета,
Она как смерть бледна.
И вновь из круга света
Шаг делает она.
В гримёрке ждет кого-то?
Жалеет ли о ком?
Сидит вполоборота
С извечным мундштуком.
Тоска ее изводит,
Так скучно ей — хоть плачь!
И глаз с нее не сводит
Встревоженный скрипач.
Но когда он из потертого футляра
Свою старенькую скрипку достает,
Плачет бедное, задерганное сердце,
И она ему так жалобно поет:
«Не грусти ты, мой скрипач, не грусти
И на этот раз пойми и прости.
Ведь не ведаю сама, что творю.
Я в ночи огнем бенгальским горю!»
3
Жизнь вроде анекдота
С вокзала на вокзал.
В тугой же узел кто-то
Их две судьбы связал?!
И так скрипач играет,
Что грусти нет конца.
Певичка разбивает
Холодные сердца.
Закончив выступленье,
Она сбегает прочь,
Чтоб утолить томленье,
В сиреневую ночь.
Он хочет быть с ней рядом,
И это не секрет,
Опять печальным взглядом
Скрипач ей смотрит вслед.
Но когда он из потертого футляра
Свою старенькую скрипку достает,
Плачет бедное, задерганное сердце,
И она ему так жалобно поет:
«Не грусти ты, мой скрипач, не грусти
И на этот раз пойми и прости.
Ведь не ведаю сама, что творю.
Я в ночи огнем бенгальским горю!»
Капитан
1
На продавленном диване
Дремлет старый капитан,
Подзастрял он в ресторане
И напился вдрабодан.
Его комнату качнуло
Или это чувств обман?
Но бутылка из-под стула
Закатилась под диван.
Ну а завтра снова пьянка,
Шуры-муры с разбитной
Пьяной девкой, перебранка
С собутыльником в пивной.
G
117
Он домой, уже качаясь,
Поплетётся вечерком
И у двери, чертыхаясь,
Вновь завозится с замком.
И один мотив печальный
Затвердил он наизусть,
От него так больно сердце
Вдруг сожмётся, ну и пусть.
Бедный, бедный капитан, твой кораблик сел
на мель,
А давно ль в костюме белом ты на мостике
стоял?
Это всё уже неважно, ты ведь пьёшь уж пять
недель,
Скоро ты заснёшь так крепко, как давно уже
не спал.
2
Всё труднее просыпаться —
Так дремота тяжела, —
Каждый божий день стараться
Жить, но знать, что жизнь прошла.
И с утра, уже из дома,
Всё в кабак несёт его.
Там один над рюмкой рома
Он встречает Рождество.
А придя домой, читает
Письма выцветшие он,
И опять, как встарь, играет
Вдалеке аккордеон.
Бог с ней, с давней той любовью,
Вспоминать её к чему?
Смерть, склоняясь к изголовью,
Нежно так споёт ему.
Тот один мотив печальный,
Что твердил он наизусть,
От него так больно сердце
Вдруг сожмётся, ну и пусть.
Бедный, бедный капитан, твой кораблик сел
на мель,
А давно ль в костюме белом ты на мостике
стоял?
Это всё уже неважно, ты ведь пьёшь уж пять
недель,
Скоро ты заснёшь так крепко, как давно уже
не спал.
G
118
***
Разве что-нибудь может плохое случится?!
Разумеется нет, разумеется нет.
Детство кончится, в сердце твоё постучится
Ненаглядный корнет, ненаглядный корнет!
Станет жизнь так сладка, как арабская сказка.
Только грянет война, только грянет война!
Ждать себя не заставит дурная развязка.
В небе дрогнет луна, в небе дрогнет луна.
А потом революция, ужас скитаний.
Жизнь по съемным углам, жизнь по съемным углам.
В прошлом трепет наивных поспешных свиданий.
В настоящем бедлам, в настоящем бедлам.
Всё имущество письма, да плюшевый мишка,
В кошельке два кольца, в кошельке два кольца!
Будешь жить тихо-тихо, как серая мышка.
И дойдешь до конца, и дойдешь до конца.
Сон предсмертный, как тучи пробьет грозовые
Ослепительный свет, ослепительный свет.
И предстанет опять пред тобой, как впервые
Ненаглядный корнет, ненаглядный корнет.
Письмо
1
От письма твоего пахнет морем,
И духами, и чем-то ещё,
Чем угодно, но только не горем,
Я целую его горячо.
Ну а я, я живу по старинке.
Жизнь течёт, как и раньше текла.
На царапинах старой пластинки
Граммофонная скачет игла.
«Как хотел я отсрочить разлуку,
Но напрасно молил небеса
И, целуя холодную руку,
По-собачьи глядел Вам в глаза.
Не вернуть тех ночей сладострастных —
Дотлевает любви уголёк, —
Как эмблема усилий напрасных,
Всё в окошко стучит мотылёк.»
2
Мне письмо всю тебя возвращает,
Я словечки твои узнаю,
Вижу: время совсем не меняет
Прежний шарм твой, манеру твою.
Аромат сладкой жизни вдыхая,
Ты о ней мне поведать смогла,
На царапинах, к центру съезжая,
Граммофонная скачет игла.
«Мне пора собираться — темнеет.
С болью в сердце я слушаю Вас…
Холодами крещенскими веет
От любезных обдуманных фраз.
Не вернуть тех ночей сладострастных —
Дотлевает любви уголёк, —
Как эмблема усилий напрасных,
Всё в окошко стучит мотылёк.»
3
Я читаю опять всё сначала,
И мечта опьяняет меня,
Что письмо это ты мне прислала
Из счастливого давнего дня.
Оживают смешные картинки
Прошлой жизни, сгоревшей дотла.
На царапинах старой пластинки
Граммофонная скачет игла.
«На крыльце я как будто очнулся:
Эта страсть, наважденье, обман,
Это просто чуть-чуть затянулся
Заурядный уездный роман.
Не вернуть тех ночей сладострастных —
Дотлевает любви уголёк, —
Как эмблема усилий напрасных
Всё в окошко стучит мотылёк.
G
119
Роман ПЕРЕЛЬШТЕЙН
СТАРАЯ ДОРОГА
***
Я нашел тебя, Господи, в сердце моем.
Бедным сердцем нашел, сокрушенным
Тобою.
Вот замшелую дверь отпираю ключом,
дом сосновый пронзительно пахнет смолою.
Роман ПЕРЕЛЬШТЕЙН родился в
1966 году в Казани. Окончил Казанский инженерно-строительный
институт, а также Литературный
институт и заочное отделение
сценарного факультета ВГИКа.
Защитил кандидатскую диссертацию, член Союза российских писателей. Проза печаталась в журналах «Октябрь», «Юность», «День
и ночь», «Новый мир» и др.
Синий сумрак разбух, отсырела постель.
С проливного дождя начинается лето.
Я с Тобою одно, мы едины теперь.
Но словами отныне не выразить это.
Затянуло ствола золотую версту,
сучья рыжие, темно-зеленую хвою.
В этом доме я вырос, в него и врасту.
Здесь я, Господи, вот я, стою пред Тобою.
***
Я Тебе благодарен, Небесный Отец,
за июнь, медуницу и пижму,
за судьбу как у всех, стрелолист и чабрец.
И за то, что я слышу и вижу.
Близок вечер, до смерти еще далеко
или… Что от гадания толку?
Бледнокрылая бабочка в черном трико
опыляет бордовую смолку.
От сосны через душу прокинут к сосне
фиолетовый мост паутины.
Всей листвой поднебесною плещут во мне
дальних лип молодые вершины.
Это все, чем лесная душа дорожит,
чем от века она обладала.
Тень просторным узором дорогу пятнит.
Боже мой, разве этого мало?
За порогом корней начинается лес.
Края хвойного полная чаша…
Начинается Бог за порогом небес,
там, где сердце сбывается наше.
G
120
***
Сквозь иглу пробивается луч золотой.
Я стою в тишине у могучих корней.
Мы с Тобою одни на дороге лесной.
Все, что было и будет — во власти Твоей.
Корабельная даль залита янтарем.
Луч пронзает ручей и сверкает на дне.
Тишина у корней. Мы с Тобою вдвоем.
Полной власти над нами не нужно Тебе.
Неприметно за камешком время течет.
Ткется жизни студеной незримая нить.
Все сбылось, что загадывал, Отче.
Еще
загадать не успел я — сбылось...
Так и жить.
Дело рук Твоих эта непрочная плоть.
Глубина непорочная быстрой воды.
Ты проточную душу заметишь, Господь.
Ты воззришь на нее со Своей высоты.
И войдешь в эту душу небесным огнем,
тишиною живой, беззащитностью всей,
колыханием ветки еловой, ручьем,
всем Собой.
На рассвете войдешь.
У корней.
***
***
Как земляника ранняя горчит!
Как рыжий ствол печален на закате!
Я замолчу, и Бог заговорит
на языке, который всем понятен.
И разольется в небе киноварь.
И луч последний так вонзится в душу,
что все отдаст она за Твой букварь,
за то, что бы саму себя дослушать.
На излете июнь. Чем отвечу я дальнему грому?
Постепенно темнеет, становится все незнакомым.
Поднимается ветер. Березы вершинами плещут.
Этот медленно меркнущий воздух не мне ли завещан?
Этот млечник и мятник лесной, эти дали и долы?
Но короткая молния вдруг небеса распорола.
Не прошла стороною гроза, шалым краем задела.
Огнедышащей твердью омыла и душу, и тело…
***
И станет серым то, что было синим…
Накрапывает. Тянется осинник.
Охваченный невидимой бедою,
он смотрится в меня лежалой мглою.
Тяжелым илом с Волги потянуло.
В своих сетях снует паук сутулый:
чешуйки, души, все, что шелестит
и носится, мерещится, блестит,
добычей станет. От болиголова
рябит в глазах. Земных вещей основа
сквозь дождик проступает угловато…
Во всем погода эта виновата.
И станет серым то, что было синим…
И кажутся напрасными усилья.
Кружится сердце, носится в потемках,
в осинах частых-частых, тонких-тонких.
И вдруг Твоих просветов перекличка.
Ты наизнанку вывернул, на ничку
мою тревогу, мой нелепый страх,
мой прах, лишив его законных прав.
Дождь теплый стал накрапывать упрямей,
приветливей. Осины между нами
пошли дружнее, тьма спустилась быстро...
Где тьма густая, там и Божья искра.
Сколько минуло, боже ты мой, а берет за живое,
эта черная, мокрая крыша, гнездо родовое.
Не опишешь того, что любому до боли знакомо.
Как блуждала по гулкому дому июльская дрема.
Как сосна за окном поколения три не сводила
взгляда с нашего клана, рогами бодая стропила.
А когда умирала, роняя огромные сучья,
все прощала смолою горючей, иглою летучей…
Просыпаюсь и знаю, что лучше уже не бывает.
По своим же следам возвращаюсь к еловому раю.
Мне легко и привольно по старой дороге идется.
Как туманны, хрустальны снопы восходящего солнца!
Бор сосновый, сверкающий каплями, медный,
тенистый.
Как лучи земляничного утра влажны и душисты!
Птаха прянет, за нею слежу лихорадочным взором.
Затрещит всеми перьями, как плоскодонка мотором.
Засинеют фиалка и шпажник. И это дороже
всех побед под луною. И где зацветет подорожник,
там и Царствие Божие. Дальше — полынь
и марьянник.
Я вернулся, и к речи припал очарованный странник.
G
121
Ярослав ПИЧУГИН
ТОЧКА МОЛЧАНИЯ
***
Дерево сгустилось из тумана,
дерево стоит в туманной мгле,
вместе с ним проходит без обмана
одиночество по всей земле.
Может быть, дойдет оно до храма
или канет снова во грехе…
Леса дальнего темнеет рама,
отражаясь в утренней реке.
Ярослав ПИЧУГИН родился в 1953 г.
в Москве, окончил МВТУ им. Н. Э.
Баумана, там же работал старшим
инженером, после научным сотрудником в НИИ ИСУ. Генеральный директор издательства глухих
и плохо слышащих литераторов
«Загрей», ответственный редактор журналов «ВЕС», «Вестник РС
ВЕСА». Член Союза Писателей
Москвы, публикуется с 1975 года.
Осенний Адам
Вышел в поле осенний Адам —
сколько вокруг красоты!
Думает он — никому не отдам —
право на речь с высоты.
Право дать имя любой звезде,
пусть не звезде — деревцу.
Светятся рощи окрест везде,
встречно шагая к ловцу.
Каждое древо — само по себе
жестом ответит ветвей,
листья осыплет, как рыб из сетей,
и зашагает резвей.
Руки не знают своих имён,
значит, сейчас — нареки…
Слышит Адам и не слышит звон,
где-то у самой реки.
Это церковь себя нарекла,
колокол сходит в сон
слуха… и держится, как игла
на перекрестье времён.
Руки живы в словесной игре,
запечатлевая жест…
Вот и первый снежок на дворе
все заметает окрест.
G
122
***
есть такое дежавю
где стеклянный насеком
вроде близкий муравью
все толкает лета ком
журналюга интервью
за стеклянною стеной
взял все в том же дежавю
как проплыл в ковчеге Ной
даже мокрою зимой
повторяется сюжет
что мелькает за кормой
и ему не скажешь «нет»
***
Все мы пасынки этой земли —
осторожней на поворотах! —
проворонить родное смогли,
потерявшись в длиннотах.
Не будите мотавшего срок,
ведь минувшее — сводня,
пусть не знает, как он одинок,
потерявшись в сегодня.
ТОЧКА МОЛЧАНИЯ
1
буковка к буковке
слово за словом
между ними
молчание
если вынуть его
слова обрушатся
2
точка
прозрения
кипения
презрения
запоздалая
точка
зрения
сколько
точек
столько
и оболочек
3
когда же добреду
до своей последней точки
войду под сень
невидимого леса
в оболочку
молчания
G
123
Андрей ДОРОНИН
ГОРОД СВЯТОГО ПЕТРА
1
Этот город пожирает заплутавших одиночек,
Не считаясь ни с любовью, и тем более с разлукой.
Кто не ищет в нём отрады вдохновенья, тем пророчит
Равнодушие, бессмысленность и скуку...
Так идёт, распалённый алкогольною дрёмой,
Человечек что-то значащий, по-своему жалкий,
Добредая до застенок гробового проёма
(Опечатка) — родной коммуналки...
Если груз за плечами, то тревожит водицу
Не плевок, не окурок, но довесок свинца,
Обещающий то, что, возможно, случится,
Единенье воды и лица.
2
Этот город с позолотой офактуренной разрухи
Держит кукиш в тёмной полости испитого
колодца,
Угрожает выдвореньем и догонкой оплеухи
По затылку и спине иногородца...
И повёрнутый внутрь, как известный Нарцисс,
Сам себя отражает грандиозный злодей,
Что в его зазеркалье и потёмках кулис
Не отыщешь здоровых людей.
Потому в этот град, обживающий болото,
Возвращенье обещано только избранным,
тем
У кого голосит замурованный кто-то
Во плоти облицованных стен.
4
В этом городе не всякий обрастает стариной.
На прошпектах его пробавляясь, нередко
Средний житель развёрнут не в профиль —
спиной
Ко всему, что осталось от предков.
Но по-прежнему сей град, как потасканный наряд
Замурованный в витрину, удивляет ротозея,
Потому как есть потомки, что хранили и хранят
Се наследие развалин Колизея.
Потому на первый взгляд в свете лубочного
рублика
И картонка превращается в театральный объём.
Покушается на это туристическая публика
И лопочет о русском на нерусском своём.
3
В этом городе сбывает всяк на каждом шагу
Храмы, площади, вокзалы, да и просто дома...
Кто закон преступает на одном берегу,
Для того на другом — наказанье — тюрьма.
И навряд ли разглядишь в неизбежности
квадрата
Той решётки, что стала предобразом воли,
Панораму среды, из которой изъяты
Эпизодные и даже заглавные роли.
Потому что заточенье есть начало всего,
У Некрополя есть право сторожить у финала.
Остаётся только плакать над судьбою того,
Кто на днище речного канала...
5
В этом городе северном и достаточно открытом
Приподнимешь воротник, чтоб от метра до метра
Не продрогнуть поэту, как когда-то пииту
От щедрот беспощадного ветра.
Коль на каждом шагу и на всех перекрёстах
Прославлялись музейные эти окрестности,
Это свойство роднило старика и подростка
В сочиненье изящной словесности.
А теперь в тождестве Золотого осла
Прибывает сей град, как и всякая столица
В практикуемом ослом мастерстве ремесла
Охмурения местной ослицы.
G
124
Андрей ДОРОНИН родился в
1988 г. в Туле, учился на факультете искусствоведения Педагогического университета, окончил
актёрский факультет Щукинского
театрального института, работал в
труппе театра Et Cetera под руководством А. Калягина. Актёр, режиссёр, сценарист.
6
В этом городе всё друг на друга похоже.
Как метафора замкнут. И без всякого смысла
Сединой в волосах и морщиной по коже
Предвещает не старость, но числа.
И тогда человек иль его силуэт,
Заметаемый снегом в сумраке декабря,
Станет тыкать монетой, предвкушая рассвет,
По щербатой башке воробья.
Иль станет монетой тревожить распятие,
Вырезая вдоль тела не крест — перекрестье,
Обещая пощечину, иль пуще — объятия,
Или тридцать целковых в насиженном месте.
8
В этом городе заперто всё. Потому
И воришка к ключу не прибегнет, — к отмычке.
Только вновь этот взлом приведёт к одному —
К освоению свойства водички...
И, пока есть замок у двери, то в ночи
Может быть и объявится приподнятый ворот.
Защищённый от ветра, он приложит ключи
Ко вратам в этот сумрачный город.
Вот тогда-то предстанет речная ограда
Остриём, что хлопочет в запястье хирурга,
Отсекая от плоти атавизм Ленинграда,
Во спасение стен Петербурга.
7
Этот город, перенесший и успех, и расплату,
Пусть, увы, не на практике, но хотя бы в теории
Возродится в такое, чем являлся когда-то —
В Гулливера имперской истории.
А пока что наказанье отбывающий, он,
Позаботясь о насиженном белой вороны,
По колено в воде, как и тот галеон
Пусть не женской, но тоже персоны.
И поскольку не более святости в нём,
Чем в дому праотца или же реформатора,
Ночью славил он апостола, гримасничал днём
Неумело, но в духе диктатора.
G
125
Максим ГЛИКИН
КОКТЕБЕЛЬСКИЕ МОТИВЫ
Максим ГЛИКИН родился в 1969 г.
в Москве, окончил Московский
институт инженеров железнодорожного транспорта, служил в военном оркестре в Тбилиси, изучал
иудаику и иврит в Торо-колледже,
работает журналистом. Член СП
Москвы, автор двух поэтических
сборников и нескольких книг публицистики.
Море
Весь исписан пляжа блокнот.
А у моря — море вестей
в свитках булькающих кочуют.
Рвется встать над округой всей,
расширяя свой горизонт,
посмотреть — где люди ночуют.
Приподняться легкой горой,
брать гостиницу на абордаж,
заселяя ее планктоном.
Первый вал — на первый этаж,
а второй вал — на второй
забираются неуклонно.
Остальное берет бегом,
будто marines — волна волне
наступая на потные спины.
Вот оно высоко вполне,
чтобы хлынуть через балкон,
устремиться к постели сына.
Закачает, глаза затемнит
сеткой водорослей, как шторой,
стащит простыни тихой сапой.
Точно верхнюю полку — скорый —
мчит кровать, вертит ей, как магнит
правит стрелкой — то юг, то запад.
По ту сторону плоскости сна
и по ту — поверхности моря
ты лежишь, глядишь не мигая.
Будто это всплыла со дна
и взирает в немом укоре
моя жизнь — вторая, другая,
не ее ли, улику, за борт
уронил, уходя на запад...
G
126
Оса
Недосыпание:
образов недосыпание в чайник сна.
Ни до свидания,
ни здравствуй не молвит оса,
на кончиках крылышек
носит она нектар и кладет на висок
тому, кто прикрыл уже
веки, чьи мысли — песок.
Не описать ее,
Каждую ночь улетающую во вчера.
Не обязательно
знать, что за птица-пчела,
что за прислужница
роется в наших заботах, мечтах, новостях,
сколько прокружится,
в сегодня нас унося…
Мы
Л. Манович
По скользкому полу голого квартала
стискивая папки самопрезентаций
мокрыми отрезками шаркаем устало
надо представляться так чтоб не признаться
честно изложить себя так чтоб не раскрыться
как раскрылся город, скинув плед спросонья
толстый слой на обуви тонкий слой на рыльце
свой открыть сезон в растущем бессезонье
о кармической несостыковке свободных
радикалов... разрыв от любой до любимой
надо вброд, лучше вплавь — без права на
отдых
а у той в семи квадратиках замши
весь набор для настройки органов страсти
к полетам над уровнем гари и сажи
а также крепкие птицеловные снасти
Под ее капюшоном — интегралы, тождества
две грамоты сына, недописанный диссер
в его куртке ключи от жилья: для множества
и одной — каковой — весь рифмованный бисер
этот носит шарманку — мотив голубиный
клювы и перья, ботфорты и краги
новенький мундир, потертое пальтишко
танцуем регги, интонируем раги
слепые, незнакомые, родные почти что
G
127
Екатерина ОЛЕНИНА
БЕСПРИЧАЛЬНАЯ ОСЕНЬ
***
Здесь ничто не сулит
ни причастия, ни
купола храма,
лишь зеркальная гладь этих лет
увлекает на дно.
Даже если останусь я здесь
или просто отстану,
уходи не колеблясь, но знай:
мы с тобой заодно.
Мы с тобой заодно.
За одну беспричальную осень —
что взмахнет напоследок, как веслами,
крыльями птиц.
За одну красоту —
того мига, что вечность выносит
на плечах, в одиночку,
из тьмы через Лету и Стикс.
***
Молчание суть истины язык.
Объять ли словом?
Объять ли мыслью то, что ты постиг
в золе Иовом?
Отбрось химеру, эту или ту,
ту или эту!
Сознание, познав свою тщету,
восходит к ветру.
G
128
***
Екатерина ОЛЕНИНА — поэт, художник-кукольник. Окончила аспирантуру кафедры славистики
Йельского Университета, США;
прошла поэтический курс-мастерскую в докторантуре кафедры
английской литературы Вандербильдского Университета. Ранее
окончила факультет романо-германской филологии Кубанского
Государственного Университета;
на кафедре зарубежной литературы писала диссертацию «Религиозно-философский дискурс в интеллектуальной поэзии XX века».
Публиковалась в альманахе «45
параллель».
Снова месяц
кочует в зарю
на серебряной лодке
качаясь,
по пути
возмещая зверью
Зодиака
его безначалье.
Не смотри,
не смотри ему вслед!
Не садись
в его древнюю лодку!
Это навь
он везёт на вeсле.
Всплески неба
тихи и коротки.
Заберёт твою душу
с собой,
лишь обмолвишься с ним
тишиною, —
как когда-то
случилось с Ли Бо.
Как когда-то случится
со мною.
***
***
Из века земного
возденешь лицо к небесам,
пригубишь студёную легкость,
величие ночи.
Неправда, что звезды безмолвствуют,
ты ведь и сам
не спросишь, во что облачится
твое одиночество.
Но кто там следит
за вращением звездных колес,
но кто в темноте там грустит
и вздыхает устало?
Ведь так же, как ты —
всякий раз, лишь себя перерос,
подобно Сизифу,
он все начинает сначала.
На млечном пути
вызревает посев новых душ.
Куда их пыльцою развеют
вселенские ветры?
А ты там внизу
все по ми́ру идешь и идешь,
в своей одежонке из плоти,
дарёной и ветхой.
Если к знанию путь — это путь post mortem,
дерзость Иштар, минующей семь ступеней
подземного царства, дабы увидеть черта,
дабы познать озноб наготы и тени;
если мир — теневой плагиат материи,
на стены пещеры брезгливо Идеей
брошенный,
а тело — темница, soma sema, и дальше из
этой серии...
Тогда смерть, положим,
и есть прием «узнавания с перипетией»,
внезапного просветления, только в контексте
сниженном,
а именно: если б Софокл позволил перенести
его
из трагедийного жанра —
в закнижье.
G
129
ПРОЗА
Егана ДЖАББАРОВА
Имя существительное
1
Егана ДЖАББАРОВА окончила
филологический факультет УрФУ с
красным дипломом, студентка магистратуры. Пишет прозу с пятнадцати лет. Это первая журнальная
публикация автора
‫הנותח‬
свадьба
еврейские люди танцуют на свадьбе, поднимаются стулья, заводятся хороводы.
я сижу немного сбоку, кошусь и бросаюсь в озноб от мысли
от мысли.
мне хочется, хочется, хочется
но нет, все смотрят
на мое платье, на мои туфли, на мое злое лицо,
на мои худые запястья,
уходите вон.
вон.
вон.
танцуйте,
женитесь, поднимайте стулья.
я поднимаю подол, я бегу, быстрее-быстрее-быстрее.
быстрее
не бойся, не бойся. мы не умрем, пока поднят подол, пока бегут ноги, пока темнеют стопы,
пока плачут дети на фоне,
мы не умрем.
что-то не дает нам просто так покинуть еврейскую свадьбу.
женщины красивые и грустные, дети глупые, но вполне сносные после вина. мужчины,
вызывающие отвращение. окна до потолка, пол весь в трещинах и ложном линолеуме. я
бегу, я танцую, я дергаюсь и передвигаюсь, я никого не вижу, только детали, блестки на
отвратительном желтом платье. красное лицо мужчины, явно выпившего лишнего. все вокруг
размазывается, теряется ясность, четкость. я чувствую свой затылок, свой лоб, свои виски.
я протягиваю тонкие пальца тонких рук для того чтобы толкнуть тяжелые дубовые двери этой
паршивой еврейской свадьбы. я выхожу, я говорю всем до встречи, ‫השיגפה ינפל‬.
огни улиц, огни машин, мотоциклов, фонарей, столбов, луны, звезд, лиц, глаз, рож, морд.
огни сменяются линией вдоль пути.
короткого, как волос какого-то иностранца.
я покидаю вас,
я разбиваю тарелку
я разрушаю храмы.
G
130
2
‫ןיע‬
глаз
коричневое дно моего зрачка теряется в черной точке координат. от точки а до точки б ровная
прямая, друзья. мы можем не останавливаться, от точки а всегда есть прямая к точке б, а что
если от точки а нет дороги к точке б?? а вам идти? а вам бежать? а вам надо?
вижу волка, нет, собака. вспоминаю, мать называет волком.
иду, нет точки б, есть табличка с надписью ДРОВА.
слева сомнительная дорога с грязными следами недавно проезжавшего грузовика.
вчера за спиной была еврейская свадьба, сегодня передо мной стоит сосна.
за сосной стоит еще одна.
тишина, которая, кажется, идет не снаружи.
изнутри.
льется, рвется, тянется, срывается, разговаривает, шепчет, тишина, да.
сомнительный горизонт никогда не подходит ближе.
компас указывает, что я на востоке.
вот тебе и современный необитаемый остров.
вот тебе березы и вода.
вот тебе сплошное небо, и синь сосет глаза.
точки б не видно, точка а уже давно осталась там же, где разбитые тарелки евреев.
птицы летят и отчаянно кричат мне неслышное слово.
у меня в какую- то секунду создается ощущение, что я глаз. зрачок, хрусталик, веко. во мне
исчезают кости, растворяется тело, садится голос.
во мне остаются глаза.
я вижу старый сруб дерева, давно обитающего здесь мертвым. я склоняюсь к нему и
забываю, что точки б больше нет.
3
‫די ףכ‬
ладонь
точек нет, есть геометрические линии. круг, камни, овраги, квадраты. дороги пыльные,
дорогие страшные, дороги несуществующие, хижины, дома, комнаты, в которых осыпается
потолок. две женщины сидят на крыльце, я кланяюсь им головой. голову вниз, взгляд вверх.
добрый день.
я прошла весь путь из существующих здесь, подол порван, изумрудный стал черным.
каштановый светлым. старый мужчина чинит свой мотоцикл не первой свежести. с рвением
возвращает себе юность. вижу забор, полусломленный и полустертый. ладонь скользит
по шершавым оврагам памяти, перебирая гнилые и почти черные доски. ладонь твердеет
от серого камня вдоль улиц, линии четче от жаркого солнца. я двигаюсь, я передвигаюсь,
дергаюсь.
был я здесь или не был, что меняет то, что я видел эти дороги?
что меняют две женщины на пороге?
и сонные куры вдоль сельских троп?
бегу, бегу, ускоряюсь. ищу трассы, дороги, намеки на город. вокруг меня лица, глаза, уши,
дома, фасады, строители, баки с водой.
вокруг меня все, вокруг меня холод, дождь, страх, постоянный крик.
ладонь ухватывает поручень маршрутки, подсаживает пьяного мужчину в черной футболке.
едем, юноша напротив с завистью смотрит на мой шоколад в руке. ладонь стала коричневой
и липкой. женщина читает журнал, водитель не соблюдает правила дорожного движения.
круги на столбах, кирпичи, цифры.
поворот, улица, остановка, еще ровно две фразы с водительского места и я приехала. я
вышла. на улице сумерки, я бегу, бегу, бегу. мне нужно успеть, пока никто не умер, пока
соседи не заметили мой беспорядок. я бегу домой. я встаю в подъезде.
ладонь у двери.
G
131
4
‫רדח‬
комната
замкнутость, камерность. все на полу. все вещи, все сумки и бумаги, все мысли.
я встаю напротив зеркала, я танцую
я дергаюсь, лицо, руки, ноги, страхи, мысли, фантазии, все танцует, приходит в движение. я
единственное, кто приходит в движение, что приходит в движение. точка а.
маршируем, кричим, меняем ракурс, сменяем караулы. все делаем здесь.
в комнате.
зрителей ждут, ожидаются.
мать кричит, что волки воют
мнимый уют разукрашенных обоев не делает комнату не комнатой.
тело дергается, орет, кричит, зовет, мечтает, извивается, скучает и тоскует.
точка а расширяется до масштабов стола, стула, шкафа, дивана, всего.
всей
камерность сохраняется.
зрители не ожидаются
падаю на пол
дышу.
5
‫למשח‬
электричество
удалось неудаваемое. в розетку включить шнуры, шнуры тянутся и ломаются под гнетом друг
друга, а я смотрю на них. тянется ток, передается электричество, множество людей сидит и
смотрит что-то. книги видят друг друга, коробки различаются по цветам. телефоны звонят, а я
сижу.
комната осталась комнатой.
появилось электричество. ночью оно чувствуется, оно идет, оно течет, оно тянется, я
становлюсь проводником. за незнанием физики очень плохим.
я дергаюсь, меняюсь, передвигаюсь.
люди спят, дети спят, евреи спят, машины спят, а я освещаю.
потому что сквозь меня проходят их сны, их молитвы, их мысли, их мечты, их страхи
и даже их ладони, зажимающие предметы от Библии до ножа.
надо мной потолки, подо мной тоже потолки только не мои.
стены, которые не делают комнату не комнатой.
это всего лишь точка, посмотрите снаружи.
всего лишь огонек издалека.
кто огонек?
я или комната?
6
G
ни я, ни комната.
132
‫םשה‬
‫שודקה‬-‫ךורב‬-‫אוה‬
‫הולא‬
‫םיקלא‬
‫ינדא‬
‫ארוב‬
‫ןוילע ךלמ‬
‫ידש‬
‫םוקמה‬
БОГ
Дмитрий КАЛМЫКОВ
Третий раз
Прасковья ждала ребенка. Уже в третий раз.
А волновалась как в первый. Всё ходила, ходила по комнате, сама не своя. То и дело на
календарь глянет, туда, где клеточка с красным крестиком. Завтра уж срок, если рассчитала правильно. Конечно, можно и подождать
еще день-два, да только чтоб не больше,
и так истомилась вся. И из дома не выйдешь,
и в избе как в клетке. Половицы скрипят,
и ни о чем думать нельзя, только томление,
томление. Скорей бы уж, только б скорей…
По голеням, не прикрытым полами халата,
сквозняк садит. Ей бы угля в котел подкинуть,
растопить пожарче, да как нагнуться? Сил
нет. А и подбрасывай не подбрасывай, все
одно — стены что решето, отовсюду сквозит.
Всю зиму Прасковья в шапке ходит, только у
висков сальные пряди свисают. Волосы серые, да и седины много, а ведь не старая.
Распустилась, совсем распустилась. Решила
присесть на кровать, ноги отекли, мочи нет
шататься из угла в угол. Скрипнул сетчатый
матрац и провис почти до пола. Тяжела стала. И только села, в боку как кольнет! Ой, что
же это? Прилечь надо. Прасковья завалилась
набок, головой на подушку, тяжело задышала
носом, губы-то совсем спеклись, не разлепишь. Ноги бы еще вытянуть, да потом встанешь ли? А тут в окно — тук-тук! Прасковья
за спинку кровати ухватилась, подняла себя,
села, вперед подалась, смотрит — в окне
платок черный. Соседка. На цыпочки встала,
в избу заглядывает, аж нос по стеклу плющит.
«Не надо ль чего?» — соседка кричит. Прасковья только рукой на нее махнула, соседку
и сдуло. Тоже заботливая нашлась! Одна у нее
тревога — как бы первой новость разнести.
И так Прасковья по рынку пройти не может,
только в рядах покажется, тут же за спиной
несется: «Вона, вона!», «Эта, что ли?», «Неуж
опять?», «Да в третий раз!», «Видать, судь-
Дмитрий КАЛМЫКОВ родился в
1986 году в Элисте. С 2004 по
2010 год учился на заочном отделении Литературного института,
за время учебы сменил с десяток
мест работы, приобрел несколько
профессий. Публикации в журналах «Дружба народов», «Знамя»,
«Юность», «Империя духа», альманахах «Тверской бульвар, 25»,
«Литеры», «Белкин», «Согласование времен, 2011». В настоящее
время живет в Звенигороде.
ба такая». И смеются. На глазах Прасковьи
вдруг выступили слезы. Себя она не жалела,
чего жалеть-то? Просто всякий раз, как срок
подходит, дуреет. И по улице идет точно блаженная, по сторонам не глядит, ворон считает.
Вчера вон чуть под грузовик не угодила. Шофер-то по тормозам, да из окна выставился,
обматерил, конечно, а ей какая забота? Ей до
других сейчас дела нету. Одно на уме — лишь
бы здоровый! Других тревог и быть не может.
Прасковья слезы сморгнула, встать хотела,
да передумала, так и сидела, на облупившиеся половицы смотрела да на калоши старые.
Вдруг сердце что-то затянуло. Ой, затянуло,
ой, мочи нет! Видать — уже! Ой, что-то рано,
никак обсчиталась? И точно, дверь в сенях
хлопнула, сапоги загрохотали.
— Мать! Ну, где зашхерилась? — хрипло
донеслось, и тут же, как пес, выскочил на середину комнаты. Улыбка врезалась в серые
картонные щеки.
Прасковья залилась слезами.
— Не плачь, мамаша, что сын — вор, пустить плачет у кого — козел!
«Дождалась» — счастливо прошептала
Прасковья.
G
133
Карп
— Говорит, он тиной пахнет! Во дуреха,
а! — Миша хохотнул и поправил ремень безопасности, накинутый на ручник.
Мотор стучал и ревел, ветер свистал в щелях расклиненного отвертками бокового окна
и в дырах прогнившего днища, но ни один из
шумов не мог заглушить Мишин треп.
— Это все теща ее науськивает. Прикинь,
говорит, я карпа не ем, в нем костей много. Во
дура, а! Как с таким умом до старости дожила.
Ха-ха! Ну и что, что кости? Ты не клацай, кости
вынимай да мясо ешь! А карп — рыба отменная! Особенно если прокоптить. Да и в жарку, и на пару хорош. Блин, жрать захотелось.
Глянь, что порубать есть?
Вася чуть тронул защелку, и угловатая
крышка отвалилась, открыв мрачный зев жигулевского бардачка. Под ноги шелестнула
пачка бумаг. Вася стал было собирать.
— Оставь, там лабуда одна, — остановил
его Миша. — Вон, кулек бери.
В руку Васе лег тяжеленький пакет. Нарезной, батон сырокопченой и складной нож с
пухлой пластиковой накладкой в виде белки
на рукоятке. Вася стал нарезать бутерброды.
От тряски нож все время соскакивал, и Вася
прицеливался с запасом, так что ломти хлеба
и колбасы получались в два пальца толщиной.
— О! Большому куску рот радуется! — сказал Миша, оглядев протянутый бутерброд.
Вася стряхнул с коленей крошки и убрал
остатки батона и колбасы обратно в бардачок.
— Мне Ленка сказала, ты хандришь вроде, — Миша хрипел от проглоченного всухомятку бутерброда. — Я ведь ее давно знаю.
Нет, ты не думай, у нас ничего не было. Просто в Калитне жили по соседству. В школу
одну ходили. Она хоть и младше на десять
лет а я помню, как доставать умеет. Мать ей
не одни грабли об спину измочалила. Ха-ха!
Всегда в хозмаг приходила и два черенка покупала — один чтоб грабли насадить, другой
для Ленки. Конечно, с таким характером кому
хочешь мозг расклюет. Да, я средство знаю.
Съездим мы с тобой в Химки, на улицу Бутакова, там в подземном переходе такие королевы стоят — ох, ё! Я сразу понял — ты верный. Но это как лекарство надо, принял и всё!
Так что не кисни. Грамотный левак укрепляет брак. Проверено. Все лучше, чем снулым
ходить, это ж не жизнь. Двигаться надо. Все
равно она заставит. Вот я, машину последний
раз водил в восемьдесят девятом, в армии на
МАЗе ездил, а сейчас для работы понадобилось, купил таз за триста баксов и опять за
G
134
руль. Блин, поздно мы выехали. Ничего, пошустрим, еще и у костра посидеть успеем.
Миша свернул на проселок. Солнечный
диск стекал за верхушки елок, размазывая по
небосводу красное.
— Веревку притащи. В багажнике, — Миша
развернул палатку и вбивал колья в землю.
Пока Вася возился со спутавшейся веревкой, купол палатки поднялся невысоко над поляной, а Миша раздувал костер.
— Положи обратно, — Миша кивнул на комок в Васиных руках. — Другую нашел.
Костер уже потрескивал у входа в палатку, компрессор тарахтел, надувая резиновую
лодку. Миша взял удочку и кирзовую рыболовную сумку.
— Идем, пока дно посмотрим.
Серые досочки гуляли и скрипели под ногами Миши и Васи. Помост извивался и слегка завинчивался между гнилыми опорными
столбами, торчавшими из воды. Когда дошли
до конца, Вася оглянулся, костер, палатка
и машина стали маленькими. От темной поверхности воды отрывались редкие перья тумана и медленно скользили к берегу. Миша
нацепил на леску тяжелое грузило, взмахнул
удочкой, тихий всплеск раздался далеко от
помоста. Миша не торопясь крутил ручку катушки.
— На кончик смотри, должен вниз пойти. Во! — Конец удочки заметно изогнулся. — Вон там яма, значит. Карп ямы любит,
залегает — и поди вынь его.
Миша оглядывал берег в поисках ориентиров.
— Как на лодке пойдем, прикормим. Чую,
если с приманкой угадал, хорошего выну. Место подходящее.
Весло мягко копнуло воду. Словно шрамы,
за лопастью протянулись две тонкие ниточки
и растворились невесомыми пузырьками.
— Ага, вот тут притормози, — Миша зашуршал пакетом. — Теплая еще. Перловку сварил
и кукурузы подмешал. Он это дело любит.
В прошлый раз на арахис хорошо брал, но я
повторяться не люблю, даже на новом месте.
Вася смотрел, как серые комки исчезают
в глубине.
— С приманкой главное не переборщить.
А то он налопается и на крючок вообще не
поведется. Тут вся соль, чтоб мелких рыбех,
которые пошустрее, накормить, а крупного карпа голодным оставить, чтоб он только
запах почуял и со дна поднялся. Понял суть?
Большой карп сам тебе в руки не пойдет, его
добывать нужно. Ну, погребли.
Стало совсем темно, только черное небо
без звезд наверху и черная вода внизу.
— За тот край держи. Да, не так! Запутаешь! — Вася никак не мог совладать с тонкими
нитями сети, пальцы не слушались, сеть путалась, цеплялась за пуговицы одежды. — Ага,
расправляй. Давай забрасывать. Вон туда, от
себя подальше, на три. Раз, два, три!
Сеть плавно опустилась под воду.
— Порядок. Если что, рыбнадзор там, сеть
не наша и всё, чья не знаем. Понял? Но ты не
бэзай, они ленивые, меня ни разу не ловили.
Завтра на рассвете поднимем, все в багажник уложим и сидим на бережку с удочками.
Здесь рыбное хозяйство, так что улов будет.
Считай двести долларов за ночь заработаем.
На рынке меня хорошо знают, примут без вопросов. Давай весло, обратно я погребу.
Костер горел невысоко, но жарко, Вася с
удовольствием протянул к нему промокшие
ноги. Рядом с ним на траву упала бутылка
водки и упаковка пластиковых стаканов.
— Разливай пока, а я стол замучу, — скомандовал Миша и заметался от машины к костру, как пинг-понговый шарик.
Когда хрустнула акцизка, стол из запаски,
накрытой листом картона, был уже готов,
Миша вскрывал консервы.
— Как
Христос
босиком
прошелся, — Миша погладил грудь и посмотрел
в опустошенный стакан. — Как это ты говоришь, смерти нет? Ты давай это заканчивай.
Мне Ленка сказала, мол, боится за тебя, что
ты с собой что-то сделать можешь. А жить-то
надо. Думаешь, у меня таких мыслей не было?
Э, брат! У меня мать умерла, когда мне восемь было… А вообще причину каждый найти
может. Только зачем? Плохо, когда интереса
нет. Занятия кого-то. Не работы, а для души.
Тут главное руки не опускать. Это как в детстве, на уроке труда табуретку сделаешь, домой
принесешь, отец руку пожмет, по плечу похлопает, и сразу себя человеком чувствуешь.
Сам попробуй сделай что-нибудь. Чтоб самому понравилось. Да причем тут табуретка!
Задачу поставь и выполни. Думаешь, почему
я карпа ловить люблю? Потому что это дело
хитрое. Место найди, снасти приготовь, приманку подбери, выследи его и достать попробуй. Это тебе не карасик! Карпа перехитрить,
победить нужно. Нет, конечно, можно купить
наживку специальную, эхолотом дно прочесать. А что? Эхолот сейчас за копейки взять
можно! Да так неинтересно. Вот про что я. Получается, всеми этими примочками ты его как
будто загоняешь и бьешь наверняка. А ты сво-
им умом попробуй, сноровкой, вот тогда себя
зауважаешь! Ты скажи, если я тебя гружу. Не
стесняйся. Мне ведь это тоже не особенно
надо. Просто Ленка попросила. Получается,
я тебя должен как бы в семью вернуть, ха-ха!
А я так считаю, побудь на свежем воздухе,
на стороне погуляй и как новенький будешь!
Стоячая-то вода быстро тухнет. Парень ты хороший, но растрястись тебе нужно. Как не поможет? Да ну, завязывай! Как так — смысла
нет? Ну, брат, с такими мыслями тебе только
в ил зарыться, ха-ха! Давай-ка еще по одной,
а то заболтались.
Миша угомонился также проворно, как
делал всё. Во сне он стал совершенно незаметным, его храп не разносился по поляне,
не раздувал стенок палатки, он не ворочался
и не бормотал. Миши, как будто, вовсе не стало.
Вася подошел к воде. Ночные тучи посветлели, воздух стал серым и влажным. Улегшись на мостках, Вася стал слушать. Тишину
постепенно разбавили плеск воды, комариный звон, шуршание осоки, лягушачьи трели.
Вася лежал на прохладных досках, впитывая
в себя звуки и ощущения. Ветер накатывал
неспешными, мягкими порывами, призывно
гудел под мостками. Плеск воды становился тревожным и нетерпеливым. Вася встал,
быстро разделся и пошел к окончанию мостка, там он снова улегся на самом краю так,
что макушка торчала над водой. Кожу обжигал холодный воздух. Вася чувствовал как во
всем теле по сетям капилляров и каналам вен
струится горячая кровь. Он повернул голову
набок, и она быстро сплюснулась, нос и губы
потянулись вперед, Вася хотел моргнуть, но
веки уже пропали. Все тело как будто склеилось, превратилось в желе и снова начало
твердеть. Органы, кости, мышцы свалялись
в ком, который снова стал распускаться, постепенно перестраиваясь в новую структуру. Вася горел изнутри, его кололо и резало,
рвало и тянуло. Он хотел закричать, но рот
бесшумно открывался и закрывался. От боли
Вася извивался, бил хвостом по доскам, пытался вывернуться, перепрыгнуть через шею,
холодный воздух жег жабры. В отчаянии Вася
делал рывок за рывком, мутнеющим взором
он видел край помоста, но было слишком далеко. Доски под его телом задрожали. Из серой пелены нарисовалась фигура человека.
— Ох, ни хера себе! — Миша ловко подхватил карпа под жабры. — Вася! Вася! Где
ты там, просыпайся! Слышь, а ты, оказывается, удачу приносишь, ха-ха! Это ж никто не
G
135
поверит, такой бегемот сам из воды выбросился. Слышь! Ну где ты?! Вася! Короче, считай — твоя добыча. Да где ты там?!
Карп нервно дернул хвостом, и чуть было
не выскользнул из Мишиных рук.
— Эх, карпуша, отплавался, — Миша сел
на корточки, прижал рыбу щекой к доскам, так
чтобы тело не касалось помоста, и резко надавил, переломив карпу хребет. — Вот Ленка
порадуется.
Спичка
Спичка был мужик вспыльчивый. Всегда подвижный, шустрый, деловитый. Так и не угадаешь, что ему уже под пятьдесят. В молодости
он работал на химпроизводстве, и какими-то
парами ему обожгло лицо и голову. Утиный нос
и щеки навсегда покрылись бурой коростой,
волосы на голове выпали и больше не росли,
а ядровидная лысинка получила перманентный коричневатый оттенок. Впрочем, никак
больше авария не сказалась ни на здоровье,
ни на веселом нраве Спички. Сидя на лавке у
подъезда, он лузгал семечки и быстро поводил
смешливыми глазами в поисках развлечения.
— Ты чё под носом сделал? — кричал он
прохожему бородачу, мгновенно вскакивал,
вырастал у него на пути, тянул руку к подбородку. Бородач, насупившись, отпихивал ладонь Спички.
Его малый рост и придурковатый вид многих напрасно вводили в насмешливое недоумение, мол, это что еще за чмо кривляется?
Спичка, уже будучи взрослым, увлекся какимто хитрым китайским единоборством и овладел им как шаолиньский монах. В период
безработицы он избивал людей за деньги.
Три, четыре человека или один боксер тяжеловес — Спичке было все равно. Он брался за любые заказы и выполнял их с таким умением, что
заказчики частенько набрасывали ему сверх
оговоренной платы за циничный артистизм,
с которым Спичка творил расправу. Дрался
он не только за деньги. Выходя на утреннюю
пробежку, Спичка всегда находил подгулявшую гопоту, так и не успевшую за ночь загреметь в обезьянник, и долго, с удовольствием
валял их по жухлой листве бирюлевского дендропарка. А вообще схлопотать от Спички мог
каждый, его только задень, он и вспыхивает.
Обладал Спичка и другими талантами. Например, он был варщиком. Еще студентом
ПТУ с группой единомышленников Спичка
приготовлял какие-то вещества из ассорти-
G
136
мента советских аптек. Потом бросил, через
несколько лет опять начал. Пиком карьеры
стала варка ДОБа. Галлюциноген он варил
мастерски, так что скоро в подъезде дома
стали собираться толпы торчков в надежде
разжиться маркой. Но барыгой он не стал,
употреблялось вещество в узком кругу, а посторонних искателей истинны в мрачных глубинах психики Спичка раз и навсегда отвадил, выйдя на лестничную клетку с черенком
от швабры. Может быть, именно поэтому он
ни разу не спалился, а может дело в том, что
никто не мог заподозрить в этом поджаром
брянском мужичке заядлого психонавта.
Года три назад Спичка женился, переехал
куда-то на северный сектор примкадья, то
ли в Алтуфьево, то ли на Ярославку, и совсем
пропал с горизонта. Объявился в начале лета.
Долго сидел со своими старыми бродягами
во дворе за обшитым железом столиком, смеялся, рассказывал про жизнь. Сначала Спичка
торговал мясом, теперь работает промышленным альпинистом, обклеивает рекламные
щиты вдоль шоссе, вешает баннеры на дома,
растит дочку и воюет с тещей.
— Говорит, я мало зарабатываю, а у самой
щи сипятся, шире газеты стали, — Спичка хохочет. — Как мышь, в гараже живу, лишь бы ее
не видеть. А чо? У меня там примус, раскладушка, магнитофон.
Его долго не хотели отпускать, хватали
за руки, усаживали, бегали «за еще одной»
в круглосуточный магазин, торгующий вопреки законам и установлениям.
— Хорош, — отпихивался Спичка от жарких
объятий. — Ну, не видались пару лет, что теперь — в десны долбиться?
Да и сам он не спешил уходить, так, для
вида только ерзал. Разошлись уже с тусклым
огоньком рассвета, нахохотавшись и наоравшись всласть. Договорились собраться снова
где-нибудь на природе. Встреча должна была
быть особенной, и по такому случаю Спичку
уговорили свариться.
Через месяцок где-то он отзвонил. Нашли
пансионат под Балашихой, погрузились, поехали. На трассе сняли девок и весело сновали
в пробке между фурами. Спичка одной рукой
мял огненно-рыжую шалаву в тигровой майке
и леопардовых лосинах, а другой держал телефон возле уха. Всю дорогу ему названивала
жена, и не отстала, пока Спичка не сказал точный адрес и название пансионата.
— Что вы там делать будете, интересно
знать?! — донесся трубный женский голос из
динамика телефона.
— Через костер прыгать! Иван Купала
же, — весело ответил Спичка и отключил телефон.
Приехали, на бодрячке вещи в номера покидали, вышли на берег какой-то зеленой
речушки, мангал расчехлили. Спичка дров
наломал. Пламя весело плескалось между
толстыми сухими ветками. Пока мяч попинали, пока с девчонками в роще полазили, там
уже и угли замерцали. Спичка взял гитару,
бренчал какие-то древние дембельские баллады, пока мясо сохло и багровело над огнем.
Когда погас закат, жажда веселья только разгорелась. Все осторожно косились на балагурившего с рыжей Спичку. Сам он давно заметил нетерпеливые взгляды, но не спешил,
хотел помариновать друзей. Наконец он звонко шлепнул подругу по ляжкам:
— Подъем! Настало время упороться! — Спичка беззлобно оскалил желтоватые
клыки.
Вернулись в пансионат. Спичка завернул
в душевую на этаже, обжег лицо ледяной водой и долго смотрел в замызганное прямоугольное зеркальце. В номере он достал спичечный коробок открыл, поставил на стол. Все
молча потянулись, взяли по марке. Спичка
презирал всякую маркировку и капал вещество на простую серую картонку.
Что было дальше, никто не знает. Хотя это
и понятно. Скорее всего, Спичку подвело
поварское искусство. Вместо обычной движухи людей накрыло мощным лежачим трипом, всех повыключало. Но перед отключкой
Спичка успел прикурить, потому что сильно
обгорело только его тело, остальные задохнулись. Сыроватый древний матрац с деревянным каркасом долго тлел, наполняя комнату густыми ядовитыми клубами вонючего
дыма.
Момент живого
«Момент настал, а её нет! И что они там заперлись!», — Иван Иванович раздраженно сопел ноздрями. Хлористый запах больничного
коридора стерильным ядом разъедал нутро.
«Что ж они, суки, к моменту такие не чувствительные? Как бы не перегореть…», — Иван
Иванович нервно теребил в кармане пижамы
два заветных билета. «Еще этот стоит над
душой, трахома длинная», — Иван Иванович
покосился на санитара, равнодушно ковырявшего стенд с информацией о правилах противопожарной безопасности.
— Мы к тебе, Иваныч, конечно, приглядывались, — скрипучий голос санитара прохватил Иван Ивановича как внезапный озноб. — Но не думали, что сам явишься.
Иван Иванович криво и немного подобострастно улыбнулся, разгадав в словах длинного санитара шутку.
— Вообще, к нам сами не приходят, — продолжал тот. — А зря. Но ты, я вижу, мужик умный. Сам разобрался, что к чему. Уважаю.
— Скоро, они-то? — в горле у Иван Ивановича пересохло и слова получались мятые,
подавленные.
— Так он там не один, что ли? — удивился
длинный.
Иван Иванович кивнул.
— Тогда смело можешь ждать естественных причин.
Иван Иванович снова скривился. «Опять
придуряется, полтора Ивана! Сам ведь видел,
что вместе они туда зашли», — Иван Иванович
с ненавистью посмотрел на глухую, как гадюка, дверь.
Вот уже неделю эти «они» сживали Иван
Ивановича со свету. Вернее не они, а он. Все
так чудно шло, пока он не вылез из своих
мрачных подвальных казематов.
Началось все с месяц назад, когда Иван
Иванович очнулся на больничной койке.
Шлепнулся в подъезде, потерял сознание,
а проснулся на визгливом панцирном матраце. Хотя пробуждение было приятным, чего
говорить. Еще глаз не открыл Иван Иваныч,
а чувствует — по груди что-то елозит, и ощущение такое приятное по всему телу, как будто воспоминание о чем-то. Иван Иваныч глаза
приоткрыл и видит — спина, широкая такая с
мощным изгибом, с глубоким прогибом, а из
прогиба этого, как солнце из-за горизонта,
круглый женский зад поднимается, халатом
обтянут, но красоты-то не спрячешь. Это медсестра через его койку наклонилась таблетки
на тумбочку поставить. У Иван Иваныча койка
возле стены оказалась. Между ней и стенкой
проход узенький, только тумбочка и втиснулась. Вот санитарочка и нависла над ним,
сиськами по груди елозит, стаканчики с таблетками расставляет. Подушка у Иван Иваныча высокая, так что он в полусидящем положении, и глаз от бугров ягодиц оторвать не может.
— Ой, гляди, проснулся! –—санитарка пахнула в лицо Иван Иванычу супом, приятным,
домашним запахом.
Иван Иваныч смутился немного, а она уж
распрямилась. Стоит перед койкой, улыбается. Мощная такая, пуговицы в петлях халата,
G
137
как головы повешенных, хоть и крепко сидят,
но кажется — вот-вот вырвутся.
— Ты лежи пока, не вставай. Я доктора позову, — повернулась и ушла.
«Чего это она на «ты» сразу?» — думает
про себя Иван Иваныч, но без досады, а как
будто даже радостно. Санитарка-то хоть его
и младше лет на десять, куда на десять! Небось только-только сорок стукнуло, почитай
на все пятнадцать, но «ты» это свое без фамильярности говорит, как родному. «Приятная барышня» — заключает в уме Иван Иваныч. — «Очень приятная».
Доктор пришел, осмотрел, поспрашивал,
память проверил, реакцию.
— В целом, ушиб у вас несильный, — говорит. — Но полежать придется. Сотрясение
мозга все-таки заработали. Что это вы все куда-то смотрите?
А Иван Иваныч от санитарки глаз оторвать
не может, она за спиной у доктора койки в порядок приводит, перестилает, подушки взбивает. И сама вся тугая и в тоже время мягкая,
словно пуховая.
— Нет, выписывать мы вас не будем, — док­
тор заключает. — Внимание у вас рассеянное,
зрачок расширен. Лекарства-то приняли уже?
Иван Иваныч проглотил таблетки машинально, не распробовав. Доктор ушел, за ним
и санитарка. Иван Иваныч лег на койку, но покоя не чувствовал, а только живость да желание
похулиганить. Но сколь бы ни было сильно желание Иван Иваныча, с медикаментозным действием иных препаратов не поспоришь. Скоро
он погрузился в вязкий димедрольный сон. «А
давненько, давненько я не того…» — была последняя мысль Иван Иваныча.
Только проснулся Иван Иваныч, сразу решил приводить себя в порядок и начал с главного. Пошатываясь, добрел до туалета и опорожнил мочевой пузырь. Затем осмотрел
себя в зеркале. Конечно, синяк, расплывшийся от переносицы в подглазья, шарму не добавлял. Да и щетина седая отрасти успела.
Забрали-то Иван Иваныча в бессознательном
состоянии, прямо из подъезда. Ни бритвы, ни
мыла, ни зубной щетки — ничего нет. Хорошо
хоть в пижаму чистую переодели. Ну, с этой
бедой справиться можно, соседке звякнуть,
подвезет. Так-то она тварь редкая, но женыпокойницы подруга, да и любопытно ей небось, куда это Иван Иваныч пропал.
Но не эти пустяки волновали Иван Иваныча. Как бы с санитаркой сблизиться, вот чего!
Вернулся Иван Иваныч в палату, стал думать.
G
138
Слава богу, никто не мешал. С расспросами
не лез. Да и кому лезть? В палате один только
сосед. Старикан уже, лет семьдесят. Дискобол, чемпион Союза. Как потом Иван Иваныч
узнал, удар его хватил прямо на тренажере во
время утренней зарядки. Вот так в одну секунду языка лишился. Из всех слов внятно только «пиздец» произносил. И гробь себя после
этого спортом!
«Чем бы ее подцепить?» — думает про
себя Иван Иваныч. — «О себе кой-чего рассказать, конечно, можно. Да, чего расскажешь? Всю жизнь мастером на шарикоподшипнике, потом пожар в цеху, инвалидность,
на пенсию досрочно, сейчас у армянина в металлоремонте. Вот и вся биография». Жизньто, получается, прожита, а сказать о ней не
больше немого дискобола можно. Крепко
призадумался Иван Иваныч. Решил на первый случай изображать умудренность годами
и тайну. «Но она баба сердечная, должна разглядеть» — почему-то решил Иван Иваныч.
— Спишь, что ли, опять? — Иван Иваныч
оборачивается, а она тут как тут. Стоит как из
бронзы отлитая, так и сияет вся.
— Задумался, — Иван Иваныч брови уж насупил, чтоб движение мысли ярче обозначить.
— Ты смотри, сильно не разлеживайся, — голос у нее звонкий, но не писклявый. — Все болезни ноги лечат. Тебе, Иван
Иваныч, если что нужно, мне говори, не стесняйся.
Сказала и ушла. А Иван Иваныч ей вслед
любуется. Вроде грузная должна быть, телото вон какое! А походка легкая, да еще туфли. Каблучище высокий слитный, как утес от
пальцев к пятке поднимается. И ни топота, ни
дрожи, будто летит над полом. Красивая баба
и заботливая.
Иван Иваныч решил соседке не звонить,
пускай там понервничает, в милицию сходит,
заявление о пропаже подаст, глядишь, пошлют ее хорошенько. К тумбочке потянулся,
а там в ящике вещи его лежат: денег немного, ключи и карточка. На карточке-то от пенсии кой-чего остаться должно было. Это Иван
Иваныч верно помнил.
В общем, сходил у дежурной медсестры
узнал все. Слава богу, банкомат в главном
корпусе был. Заодно имя санитарочки узнал — Люба. И хорошо так Иван Иванычу стало от звука этого простого имени. Если б голова не покруживалась, так до банкомата бы
вприпрыжку добежал. Однако и головокружение его не расстроило, понимал ведь — нель-
зя ему быстро поправляться, выпишут и поминай как звали.
Как с деньгами вернулся, сразу к Любе.
Она в процедурной чего-то хлопотала. Иван
Иваныч ей деньги отдал, сказал что нужно, и в
палату, ждать. Даже соскучиться не успел, как
Люба вернулась. Сама на тумбочке все расставила, аккуратно так. Иван Иваныч-то опять
прилег, когда она вернулась, то есть снова ей
через него перегибаться пришлось. И тут уж
Иван Иванычу не до умиления было, чует, жар
от Любиного живота так и пышет, и прямо в его,
Иван Иваныча, живот. Тут смотри только, как бы
удержаться, как бы не опозориться, как позывы плоти сдержать! А она распрямилась и как
ни в чем не бывало смотрит на Иван Иваныча.
— Ты чего совой глядишь? — говорит
и улыбается.
— Да голова что-то…, — бормочет Иван
Иваныч.
— Видать, рано я тебя гонять стала, — и
сочувствие такое искреннее в словах. — Ну,
полежи. Только снотворного до вечера не пей.
— Это я так. Все хорошо, Люба, — оправдывается Иван Иваныч, и правда, неловко
ему, что Люба вроде на себя вину берет за его
недомогание, которого и нет вовсе.
— Ну и отлично. Я к вечеру зайду, после обхода.
Люба-то ушла, а Иван Иваныч все в дверной проем смотрит. Поворот этот её у него
перед глазами, как кино, снова и снова прокручивается, и талия, и бедро, и спина, и шея,
и затылок.
«Совсем с ума съеду» — думает Иван Иваныч.
После обхода он Любу дожидаться не стал,
сам искать пошел. В сестринскую заглянул,
она там.
— Ты чего бродишь? — удивленно и как
будто радостно спрашивает.
— Да, вот, вас ищу…
— А чего меня искать? Сказала же, сама
зайду.
— Грустно в палате… Дай, думаю…
— Ой! А ты уж и веселья захотел! — смех у
Любы короткий и звонкий оказался.
— Не то чтобы… А просто поговорить хочется.
— Ну, садись, раз пришел, — Люба на диван показывает, а сама к двери. — Чайник,
вон, пока поставь. Я по палатам пробегусь
и назад.
Иван Иваныч воды в чайник набрал, поставил, только на диван сел, в дверь дежурная
сестра заглядывает.
— Так, больной, почему не в палате? — востроносая такая и глаз круглый, птичий.
— Я — к Любе.
— К Любе он! А режим для кого придуман?
Тут сама Люба прибегает.
— Тась, ну чего? — сестре говорит. — Пускай сидит, не спится человеку. У нас сегодня
тихо. Этаж, вон, пустой почти.
Сестра только хмыкнула. Быстро из тумбочки взяла что-то и ушла. А Иван Иваныч довольный, что Люба за него заступилась.
«Видать, дело-то пойдет» — думает.
Хорошо так посидели, душевно. А главное, повторять стали часто. Как у Любы смена, так вечером Иван Иваныч к ней на чаек.
И привыкли все к нему, замечаний больше не
делали. А главное, дело-то и правда слаживалось. Иван Иваныч у Любы уж совсем своим
стал. Поговорить она любила, а не с кем. У них
в неврологии или старичье, или призывники.
Медсестры все молоденькие, врачи тоже.
О чем с ними говорить? А Иван Иваныч и не
старик вроде, и не пацан уж точно. Про него
Люба не расспрашивала почти, раз только поинтересовалась, чего мол, навещать его никто не ходит?
— Один я, — туманно и как бы с грустью ответил Иван Иваныч.
— И я вот, получается, как будто одна…
И рассказала, про мужа-дальнобойщика
и дочь-проститутку.
— Я тогда только училище закончила, на
работу поступила. Ну, привозят нам парня с
автомобильной аварии, грудная клетка проломлена. Уж и сама не знаю, чего я так о нем
хлопотала. Случай тяжелый, конечно, был, но
не критический. В общем, выходила. Он выписался, а потом стал меня после смены встречать. Веселый такой всегда был, в кино любил на комедии ходить. Это знаешь, Иваныч,
как говорят — на последний ряд. Так у нас не
так было. Как фильм начнется, так он в экран
глазами будто впивается. И там не то что чего-нибудь, даже руку на коленку не положит.
Странный такой. Ну, а скоро поженились мы.
Свадьба большая была, тоже веселая. Я тогда
подумала — точно счастливой буду. Ага! И двух
месяцев не прожили, его в дальний рейс отправили. Почти месяц дома не был. Я к его
возвращению так готовилась, дом прибрала,
комнату украсила, сама приоделась. Он — с
цветами пришел, с бутылкой шампанского,
конфетами, денег полные карманы. Смеется,
обнимается, проходу не дает. А как легли мы, я
гляжу, а него на члене шанкр как медаль сияет!
И ведь сволочь какая! Понимал же, что я за-
G
139
мечу, если не сразу, так когда сама заражусь,
это ж меня бы и с работы выгнали, и на учет
в КВД. Совсем, значит, я ему по ушам была. Ну,
дальше что было, пересказывать не буду, сам
не маленький, понимаешь. Я вещи собрала
и уехала. У меня подруга в Троицке жила, к ней
подалась. Все ждала, что он придет, извиняться будет. Так он не звонил даже! А у меня уже
шестая неделя была. Подруга-то все подзуживала, расскажи да расскажи, пускай алименты
платит. А я не то что рассказать, думать о нем
не могла без отвращения. Как родила, в графе
«отец» — прочерк поставила. Он, поди, и сейчас про дочь не знает. Стала я крутиться, зарабатывать, медсестры-то всегда нужны, только
работа везде посменная. Пришлось дочь на
пятидневку отдать, а иногда подруге её подкину. Выходит, росла она без меня совсем. Вот
и выросла! Говорит, в салоне красоты маникюршей работает. А что это за салон, если она
только под утро возвращается!
— Да, это…, — многозначительно бормочет Иван Иваныч.
— Хороший ты мужик, Иваныч, — Люба
руку протягивает и по затылку его треплет.
Пальцы мягкие, теплые. Иван Иваныч уж повернулся к ней, а она руку отдергивает.
— Вы чего здесь? — говорит и в сторону
двери смотрит.
Иван Иваныч тоже поворачивается, в дверном проеме двое в белых халатах стоят:
один — длинный, с бородкой эспаньолкой, на
носу очки с продолговатыми стеклышками,
второй — коренастый, мясистый, лоб тяжелый, как кирпич, глазки злобные.
— Угадай — «чего»! — длинный нагло так
говорит, и голос противный, скрипучий.
Тут между ними Тася-сестра проскользнула.
— Идем, Люба, —говорит. — Лебедев
скончался.
— Ой! — Люба вскрикнула, вскочила и вон
из комнаты.
Тася и длинный тоже ушли, а мясистый все
в проеме стоит и с Иван Иваныча глаз не сводит. Иван Иванычу бы тоже встать да пойти,
но взгляд санитара его как приковал и жжет.
Уж чувствует Иван Иваныч, пот на лбу выступил, и боится на санитара глаза поднять, сам
не знает почему. Слава богу, его кликнули, так
ни слова не сказав и ушел. Но Иван Иваныч
рассудил, что не надо ему сейчас никуда идти.
Лебедев-то — его сосед, дискобол. Пока они
там его вывозить будут, нечего в палате околачиваться. Да и приятного мало — на труп
смотреть.
G
140
«А эти-то двое, видать, из морга санитары» — догадался Иван Иваныч.
Все с того вечера наперекосяк пошло. Закончились их с Любой вечерние посиделки.
Теперь, как в сестринскую ни заглянешь, там
эти два трупоеда сидят — длинный и мясистый. И Люба всегда с ними. Главное, Иван
Иваныч, как к двери подойдет, слышит смех
и два голоса мужских, один скрипучий, другой низкий, как со дна колодца. Только дверь
откроет, все замолкают и смотрят на него,
как на чудесное явление. Люба, конечно, находилась быстро, тоже присесть звала, но
Иван Иваныч — ни в какую. Этот-то, мясистый, в него свои глазенки вперит, так у Иван
Иваныча желудок крутить начинает и совсем
нехорошо делается. Да еще длинный все
сострить норовит — когда, мол, ты — Гусев,
за Лебедевым полетишь? Люба его за такие
шутки, бывает, шлепнет по плечу, но, видать,
что без злобы. Длинный только еще больше
расходится.
— Смерть, — говорит. — Это свобода. Так
что милости просим к нам на пересылку.
А мясистый даже не улыбается, только
глазами жжет. Иван Иваныч даже спать стал
тревожно, все ему этот взгляд мерещился.
Он все недоумевал, как это Люба может напротив него целый вечер сидеть, да еще смеяться, неужто злобы его не видит. А однажды
подсмотрел, когда они вдвоем в сестринской
сидели, так и обмер весь. Мясистый глаз с
Любы не сводит, а взгляд другой совсем. Узнал Иван Иваныч взгляд-то, сам так в молодости на баб смотрел. И будто стул из-под
него выбили, сам не свой стал Иван Иваныч.
Лишь однажды у него похожее чувство было,
когда ему в трамвае карман с получкой порезали. Бессилие и отчаяние, вот что он чувствовал.
«И чего ему от Любы надо!?» — кипел про
себя Иван Иваныч. — «Полно кругом молодых — и медсестры, и врачихи, и больные,
и родственницы! А Люба-то ему, пожалуй,
в матери годится! Она, конечно, баба красивая, но ведь нельзя же!». И Люба, главное, с
ним ласкова всегда, про Иван Иваныча как
будто и забыла. «Обкрадывает меня бес, потрашитель!» — ворочается на койке Иван Иваныч. А что делать, если с таким в одной комнате находиться страшно? Но Иван Иваныч за
Любу решил потягаться. И вовремя так слова своего мастера еще по техникуму вспомнил — если бабу рассмешить смог, то и трахнуть сможешь. Вот она, мудрость! Только
торопиться надо, с мясистым-то Люба только
и делает что хохочет. Да и выписка не за горами. Врач сказал, на следующей неделе.
На себя Иван Иваныч не слишком рассчитывал, кроме армейских анекдотов в арсенале у него ничего не было, но прослыть
весельчаком можно было иначе. К счастью,
пенсия подоспела. Иван Иваныч почти всю
её и спусти в одночасье, купил два билета на
вечер памяти Яна Арлазорова в кремлевский
дворец съездов. Вот уж где смеху будет! А там
глядишь… Главное момент не упустить!
Пришел Иван Иваныч к себе на этаж,
а Любы нет нигде. Иван Иваныч — искать,
спрашивать.
— Она в морг спустилась, — это Тася говорит.
— Зачем? — и предчувствие такое у Иван
Иваныча.
— А я откуда знаю? Дождитесь, сами
и спросите.
Ну уж нет! Иван Иваныч с духом собрался,
и в морг. Идет по коридору, тапочки резиновой подошвой к влажному полу прилипают,
и звук такой, как будто Иван Иваныч в валенках по хрусткому снегу идет. Видит, в конце коридора длинный околачивается, а дальше уж
известно.
Стоит Иван Иваныч у запертой двери, билетики в кармане мнет и длинного не слушает,
как тот все про трупы острит. У Иван Иваныча
уж в голове шумит от волнения и хлористого запаха, её как будто ватой обволакивает,
а глаза слезиться начинают и слабость в ногах. Тут крик из-за двери. Иван Иваныч встрепенулся, будто ковш ледяной воды на него
опрокинули. За дверью грохот, шум, ругань.
Дверь отлетает, так что Иван Иванычу чуть голову не сносит. На пороге Люба — глаза вытаращены, за грудь держится, халат снизу не
застегнут, а под ним ничего нет, только густой
пучок срам и прикрывает.
— Сволочь! — орет Люба. — Сосок до крови прокусил, гад! А, гад! Чуть совсем не откусил! Сволочь!
Люба шаг в коридор делает, а пол мокрый,
ее каблук в сторону и поехал. Ноги раскорячились, Люба голым задом на кафель шмякнулась. Звук, как от пощечины, эхом по коридору разлетелся. Халат совсем задрался,
Иван Иваныч смотрит на Любины поруганные
прелести и с места сойти не может. Вдруг за
спиной как будто тряпку порвали — у длинного смех вырвался. Стоит и ржет, как ведьма — хрипло и визгливо. Люба на полу копошится, ноги собирает и плачет. Иван Иваныч с
собой совладал, шаг к ней сделал, хотел под
руку взять, а она как отпихнет.
— Да, пошел ты!
Иван Иваныч застыл от изумления. Поднялась кое-как, ковыляет по коридору и причитает сквозь слезы:
— Сволочь, а! От гад, а!
А халат так и не одернула, ползада как месяц сияет.
Длинный отдышался кое-как и в комнатку шмыгнул, дверь прикрыл, но Иван Иваныч
все-таки успел заметить мясистого, сидящего к нему боком на каталке-труповозке, и его
безволосое тело со слегка отвислой грудью,
и его член, нагло и жизнерадостно торчащий
из-за бедра, и сатиновые трусищи Любы, лежащие на полу.
— Ты че отколол-то?! — слышит Иван Иваныч, голос длинного.
— Хотел момент живого ощутить, — как из
колодца отвечает мясистый. — Закопались
мы в трупах. Страсти хочется…
Иван Иваныч побрел на свой этаж.
На следующей неделе его выписали. На
концерт он пошел с соседкой, после чего у
Иван Иваныча была маленькая и горькая любовная победа.
G
141
Евгений Сулес
ОБЕТ
Когда умерла мама, он дал слово, что больше
не будет дрочить. Ему почему-то казалось,
что это как-то связано. Не давало покоя чувство вины. И ещё казалось, несмотря на уже четырнадцать лет… как сказать… ему верилось,
что если он больше не будет этого делать,
мать вернётся. То есть рассудком он ясно
понимал, что это невозможно. Но слово дал.
Не прошло и сорока дней, как он, сидя в
наполненной до краёв ванне, в нежной тёплой
воде, сделал это снова. И вот когда клубы
вырвались из него и попали в воду, похожие
на клочья густого белого тумана, он заплакал.
Не так сильно, как в тот момент, когда забивали гвозди (почему-то захотелось написать
«гвоздья», что, конечно, неправильно, но красиво) в крышку гроба. Но всё-таки заплакал.
И жидкости в ванне стало незримо больше.
Ему стало и стыдно, и больно, и противно,
и не знаю как ещё. Он стал сопричастен этой
смерти. Не сдержал слово. И значит, мать уже
точно не вернётся. Никогда. И в этом теперь
была ещё и его вина.
Он стоял в сберкассе. Очередь была длинная, изломанная, почти недвижима была очередь. Люди застревали у окошка надолго.
Время на часах как будто остановилось. С
собой не было ни книги, ни айпэда. На экране плазмы, как издёвка, застывшая картинка:
пена набегающих на берег волн.
Он вспомнил, сколько ещё раз делал это.
Несть числа семени не упавшему в землю и не
принесшему плода… И сколько раз изменял
жене. Вспомнил маму, и ту ванную комнату, и
белые хлопья в тёплой воде… Вспомнил, как
ему тогда казалось, что она всё это видит. И
моргнул глазами.
— Здесь будет большая комиссия, — сказала девушка в окошке.
— Я знаю, — ответил он.
СКАЗКИ БИТЦЕВСКОГО ПАРКА:
D O M I N I C A N E S (псыГосподни)
Битцевский парк! Как прекрасен он в ясную
солнечную погоду!.. Летом в его тенистых заводях можно устроить игры на пленере, пикники на обочине, шашлыки — и даже любовь.
G
142
Евгений Сулес — прозаик, драматург, сценарист. Родился в Москве
в 1977 году. Окончил актерский факультет Центра актерского мастерства, сценарно-режиссерский факультет киношколы «Фабрика кино».
Работал сценаристом телеканала
«Культура», автором и ведущим программ из цикла «Шедевры старого кино». Публиковался в журналах
«Знамя», «Октябрь», «HomoLegens»,
«Гвидеон», «Лиterraтура», «Юность»,
«Искусство кино» и др. Сборник
прозы «Сто грамм мечты» в 2013
году вошёл в лонг-лист премии
«Большая книга». Автор идеи и составитель книги «Крымский сборник.
Путешествие в память» (Терра —
Книжный Клуб Книговек, 2014).
Зимой можно предаться бегу на лыжах или,
чем чёрт не шутит, конях. По морозу и солнцу,
одному иль с прелестным другом!.. Осенью
прогуляться по золотым аллеям, набрать букет из мёртвых опавших листьев. Кленовые,
дубовые, каштановые… Пройтись по ним шаркающей походкой кавалериста. Поговорить с
ясенем, тополем, небесной синевой… Весной
можно усладиться видом воскрешения природы, пробуждением от долгого белого сна!..
Но не стоит появляться здесь после захода
солнца. Преображается Битцевский парк при
наступлении темноты. Не узнать его! Как будто это совсем другой, нездешний парк. Много
хранит он в себе тайн под палой прошлогодней листвой. Много зарыто в землю секретов.
Многое знает, многое видел, многое и многих
пережил. Переварил и не подавился!..
Уж сколько раз твердили миру: никогда
не разговаривайте с незнакомцами. Особенно близ парков и прудов. Незнакомцы в поезде — тоже не лучший вариант. Люди думают,
что поговорят и всё, никогда и нигде боле… Ан
нет! Когда, и где, и боле! Тому мы тьму историй и примеров видим! Разговоры эти порой
заканчиваются совсем не так, как думали бросающие, беспечно и праздно, слова на ветер,
ловимый цепкими ушами незнакомцев. Хотя,
конечно, вряд ли они вообще о чём-то думали, потому как ежели бы думали, то никакого
разговора не было бы вовсе!
Вот и герои моей истории, два молодых
подвыпивших подонка, были таковы! Проходили по пустынной тропинке меж деревьев
Битцевского парка в сумеречный час и встретили на беду невзрачного, как теперь любят
говорить, фрикообразного незнакомца с супермаркетным пакетом в руках. Идти бы им
своей дорогой куда шли. Но нет. Они окликнули его, не ведая что творят. Окликнули грубо,
бесцеремонно и вступили-таки с ним в разговор. В разговор ненавязчивый, поначалу
приятный и обычный для них, но приведший
впоследствии к последствиям!..
Представим происшедшее во всех мельчайших подробностях, будто оно происходит
прямо сейчас, у нас на глазах, и мы стали невольными свидетелями разыгравшейся драмы, но остались при этом не замеченными её
участниками. Итак, место действия: Битцевский парк. Время: сумеречный час. Действующие лица: два молодых подонка и случайный
прохожий с супермаркетным пакетом в руках.
Подонки бодры, веселы и агрессивны,
соответствуя образу большинства молодых
особей своего вида. Им навстречу, вдалеке, показывается хрупкая неясная фигура.
Медленно выплывает она из сумеречных гуашевых сгустков, как бы вырисовываясь и
вылепляясь. Если бы это было кино, то здесь
непременно зазвучала бы музыка. Увидим
внутренним взором тщедушного мужчину
лет тридцати пяти, восьми. Он смахивает на
сельского дьячка, в крайнем случае на скрипача или альтиста из захолустного музтеатра.
У него небольшая бородка, «эспаньолка»,
длинные волосы, смешная, похожая на монашескую, чёрная шапка и серое поношенное
пальтецо. В руках помянутый пакет из супермаркета.
Подонки останавливаются. Прохожий, поравнявшись с ними, всем своим видом показывает, что не замечает их и спешит пройти
мимо.
П е р в ы й п о д о н о к. Давай кого-нибудь
уроем!.. Вот его, например, давай уроем!..
Уроем этого урода!..
В т о р о й п о д о н о к. Ладно, пусть живёт.
Незнакомый прохожий останавливается и
замирает. Затем оглядывается, скользнув по
подонкам маленькими живыми глазками. Их
разделяет шагов пять.
П р о х о ж и й. Простите, милостивые государи мои, не знаю вашего имени-отчества…
Не то, чтобы я подслушивал или совал мой
нос в чужие разговоры, но вы так громко говорили, что я невольно, следуя законам природы, услышал вас и подумал, что, возможно,
вы имели в виду меня, когда…
В т о р о й п о д о н о к. Мужик, тебе чего
жить надоело? Иди, куда шёл…
Первый подонок со словами: «Погоди,
братан», чуть отодвигает своего приятеля, сокращая расстояние с потенциальной жертвой
примерно на полшага.
П е р в ы й п о д о н о к. Чё?.. Чё ты сейчас
сказал? Ты сам понял, чё сказал и кому, баран?..
П р о х о ж и й. «Что». Надо говорить: «что».
Великий и могучий… русский язык... Продолжаю незаконченную мысль: вследствие вашей
привычки громко говорить в общественных
местах, а парк это, без тени сомнения, место общественное, то есть место, где можно
встретить других членов общества, порой совсем нам незнакомых; так вот благодаря вашей
привычке громко говорить я услышал, что вы…
Прохожий останавливает взгляд своих водянистых глаз на первом подонке и смотрит
ему прямо в глаза, будто сканируя. Затем
кротко продолжает.
П р о х о ж и й. Хотели кого-то урыть. А потом даже и кого-то конкретного. Вот я и хотел
бы уточнить, не меня ли?
Второй подонок делает шаг навстречу прохожему. Теперь он шагах в четырёх.
В т о р о й п о д о н о к. Ну, ты дождался,
придурок!.. Лучше бы ты меня послушал...
Я тебя предупреждал…
Первый подонок вразвалку делает пару
шагов (остаётся около двух с половиной),
оглядывает прохожего с ног до головы, будто
обнюхивая его.
П е р в ы й п о д о н о к (пытается говорить
медленно, тихо и зловеще). Тебя-а-а...(Срывается на крик). Сейчас тебя буду урывать нахрен, козёл!
G
143
Прохожий поднимает лицо к быстро вечереющему небу.
П р о х о ж и й. О!.. Как это будоражит
кровь… Зловещий шёпот, крик… Перспектива быть урытым… двумя младыми, полными
сил…
В т о р о й п о д о н о к (подозрительно). Ты
что, педрило что ли?
П р о х о ж и й. (очень активно). Я?! О, нет!..
Нет! С чего вы взяли?.. Я что, по-вашему, похож на педрилу?!
В т о р о й п о д о н о к Ну… вообще-то да.
Ты себя в зеркале видел? Маленький. Волосы
длинные… Эта хрень на роже…
П р о х о ж и й. (сокрушённо). Это вы про
мою эспаньолку? Чёрт, надо было её сбрить!..
И что же, если с бородкой и волосами, то сразу гомосек?! (Спокойно, прежним тоном).
Но мы отклонились от главной темы нашего
дискурса. Напомним исходное событие: вы
хотите меня урыть. Это вполне понятно. Учитывая ваш возраст, воспитание, точнее его
отсутствие, алкогольное опьянение, сублимацию половой неудовлетворённости, столь
естественную для ваших лет... Но позвольте
всего один вопрос, а там уж чего уж… приступайте… Вы в первый раз меня видите?
П е р в ы й п о д о н о к. Молись, чтобы тебя
кто-нибудь ещё хоть раз увидел живым.
П р о х о ж и й. (пораженно). Вы верите в
Бога?
П е р в ы й п о д о н о к. Ну ты и придурок!..
Я таких как ты придурков никогда не встречал!..
На этих словах он оглядывается по сторонам и достаёт складной нож-бабочку. Прохожий восхищённо разглядывает нож.
П р о х о ж и й. О!.. Балисонг! Настоящий?..
(С идеальным произношением выпускника английской спецшколы). «Butterflyknife»!..
Вращение рукояток ножа напоминает крылья
бабочки в полёте. Флипингуете, ребята? Хороший ножичек. Мы такими в детстве в песочнице играли… Но минуту! Всего одну минуту! — как не говорил, а почти пел Владимир
Семёныч в «Маленьких трагедиях» Швейцера.
Так значит, мы встречаемся впервые? И до
этого не виделись ни разу? Нигде и никогда?
И вы обо мне ничего не знаете?..
Прохожий выдыхает с каким-то лёгким то
ли разочарованием, то ли сожалением. Возникает неловкая пауза.
G
144
П р о х о ж и й. Не кажется ли вам, мои молодые недруги, что это, как-то несколько…
неразумно и опрометчиво. Я бы даже сказал,
безответственно. Вам ударила в голову молодая, впитавшая в себя энное количество этилового спирта кровь… Кстати, что вы пили, дешёвое пиво?.. И ещё, небось, мешали с такого
же качества водкой?.. Ёрш — самый популярный в отчизне коктейль. Я предпочитаю «Роб
Рой» — скотч с красным сладким вермутом;
несколько капель Ангостуры, цедра апельсина... При других обстоятельствах с радостью
угостил бы. Вам сейчас, должно быть, сложно
уловить все нюансы моих рассуждений. Нужно прожить годы, чтобы увидеть, что жизнь
немного сложнее, что всё не совсем так, как
кажется на пьяную голову выпускникам ПТУ.
Жизнь прожить не в парке погулять… Но войти в нужный возраст дано, увы, не каждому.
Ещё нужно умудриться не умереть молодым,
так сказать, раньше срока… Короче, спрошу проще, учитывая уровень аудитории: не
ошибка ли это с вашей стороны? Приставать
с угрозами к первому встречному, о котором
вы ничего, ну, ничегошеньки, не знаете?..
Подонки переглядываются. Возникает вторая неловкая пауза.
В т о р о й п о д о н о к. Мужик, у тебя с головой всё в порядке?
П р о х о ж и й. (кратко смеётся чистым, ясным смехом). Какая-то нелепость… Вы встречаете меня здесь, где нет никого, ни одного
живого свидетеля, именно живого, мёртвыето есть, ни самой примитивной камеры наблюдения, и хотите меня урыть нахрен ни за
что ни про что, и при этом спрашиваете, всё
ли у меня нормально с головой? Ребятки, а у
вас самих-то с головой как, а?
П е р в ы й п о д о н о к (уже не так уверенно). А ну иди сюда, чмо!..
П р о х о ж и й. Нас разделяет всего шага
два с половиной. Я — твоё будущее в двух с
половиной шагах от тебя. Почему бы тебе самому не сделать эти несколько шагов? Пройди сколько сможешь, попробуй. Остальное я
пройду сам… Так почему же ты не идёшь ко
мне? Я тебе отвечу. Потому что твой слабый
ум, твои пара гладких извилин, уже начали
трезветь и слегка искривляться, может быть
впервые в жизни. Ты уже краем своих куриных мозгов начинаешь понимать, чувствуешь
пятками, что что-то пошло не так. Поэтому ты
стоишь на месте и только рефлекторно мям-
лишь: «иди сюда». И правильно, стой где стоишь. Вдохни воздуха полной грудью. Здесь
хороший воздух, чистый, свежий, парковый,
вечерний… Знаешь, мы так беспечно дышим.
А ведь никто не знает, когда наступит последний вдох в его жизни. Как отличить его от миллиона прочих вдохов-выдохов? Он ничем не
отличается, этот последний вдох, вдохнул, как
обычно, воздух, а выдохнул — дух… Постой на
месте, надышись. Я скоро сам к тебе подойду.
Но сначала сыграем в игру. Вам нужно отгадать, что у меня в пакете.
П е р в ы й п о д о н о к Ты труп…
П р о х о ж и й. Представляешь, если ты
прав? И ты разговариваешь с трупом? (Качает
головой, мечтательно). Страшно? Я чувствую
запах твоего страха, мой мальчик!.. Как вы
ещё молоды и горячи, совсем ещё не знаете
жизни. Молодые щенята… Задираете старших, лаете на одиноких прохожих, тявкаете,
скулите по ночам на луну, подражая волкам.
Бешеные горячие молодые псы. Хот-доги,
полные кетчупа, кетчуп вот-вот брызнет, испачкает одежду,— и собачки дохлые… Поскулили и замолчали навек. Но продолжим
викторину. Так что у меня в пакете? (Смотрит
на второго подонка). Хочешь бежать? Можно, конечно, рискнуть, но даю бесценный совет — сначала узнай, что у меня в пакете. Оукей?.. Вот и умница. Итак, дорогие участники
нашего шоу, мы рады приветствовать вас в
нашей лесной студии!.. Зал взрывается аплодисментами. У вас три попытки, время пошло.
Да, забыл объявить главный приз. Отгадаете,
пойдёте домой к мамам.
П е р в ы й п о д о н о к .Что у тебя в пакете?
П р о х о ж и й. Ты что, еврей?
П е р в ы й п о д о н о к. Почему? Я не еврей!
Сам ты еврей, понял…
П р о х о ж и й. Нет, ты, наверное, всё-таки
еврей, кто-то у тебя в родне согрешил с евреем, может быть твоя бабка по маминой линии. Только евреи отвечают вопросом на вопрос. Или турок. Мы играем в викторину, и ты
спрашиваешь у ведущего ответ. Это глупо. Ты
ведёшь себя очень глупо. Тебе так не кажется?
В т о р о й п о д о н о к. Что у тебя в пакете?
П р о х о ж и й. Да вы, ребята, оба какие-то
неумные. Вы должны говорить: у тебя в пакете
колбаса. А я вам отвечать: та-дам! Ответ неверный! У меня в пакете не колбаса. Но есть
колбаса в штанишках, хотите? Зал смеётся. Вы
мне: у тебя в пакете бананы? А я вам: та-дам!
снова неправильный ответ. Нет, ребята, вы второй раз кряду прокололись, бананы в морге, а
в пакете совсем другое. Ну, поняли теперь?
В т о р о й п о д о н о к. (облизывая губы).
Что у тебя в пакете?
П р о х о ж и й.(вздыхает). Ребята, с вами
тяжело. Вам никогда об этом не говорили? Вы
очень глупые мальчики, очень глупые дворовые собачонки. Что же мне с вами делать?..
Придётся самому отвечать. Там кара Господня, собачки!
Тишина.
П р о х о ж и й. Самая обыкновенная Господня кара, которую вы заслужили. (Разводит
руками). Каждому по делам его. (Смотрит на
первого подонка). Точнее ты заслужил. Ведь
это была твоя мысль и твои слова. На самом
деле не совсем твоя, но это сейчас уже неважно. Там был один момент, когда мысль зароилась в твоей голове, и ты мог её отогнать,
как назойливую муху, небольшим усилием
воли и ума, но ты этого не сделал, а, напротив, к ней присовокупился. Ну да ладно, это
уже высшая математика. (Смотрит на второго
подонка). А ты можешь идти. С тебя довольно. Ступай себе и передай остальным, наступает интересное время. И очень тебя прошу,
не оглядывайся. Оглянёшься — и вернёшься к
нам в лодку. Это понятно?
Второй подонок кивает.
П р о х о ж и й. Не слышу.
В т о р о й п о д о н о к. (очень тихо). Да.
П р о х о ж и й.Беги.
Бежит.
П р о х о ж и й. А ты… вставай на колени.
К ноге.
Первый подонок делает шаг — складная
бабочка падает на землю — и опускается на
колени. Прохожий проходит оставшиеся полтора шага, придвигается к нему вплотную и
покрывает голову пакетом.
П р о х о ж и й.Повторяй за мной. Во мне
достаточно ярости!
П е р в ы й п о д о н о к. Во мне достаточно
ярости…
П р о х о ж и й. Во мне достаточно ярости,
чтобы ненавидеть убийц, грабителей и воров!
П е р в ы й п о д о н о к Во мне достаточно
ярости, чтобы ненавидеть убийц…
П р о х о ж и й.…грабителей и воров!
П е р в ы й п о д о н о к. …грабителей и
воров…
П р о х о ж и й. Во мне достаточно ярости,
чтобы ненавидеть быков и коров!
П е р в ы й п о д о н о к. Во мне достаточно
ярости, чтобы ненавидеть быков и коров…
П р о х о ж и й. Кровь у всех одна!
G
145
П е р в ы й п о д о н о к. Кровь у всех одна!..
П р о х о ж и й. И боль тоже.
П е р в ы й п о д о н о к. И боль тоже…
П р о х о ж и й.Моя ярость не знает имён и
не смотрит на лица!
П е р в ы й п о д о н о к. Моя ярость не знает
имён и не смотрит на лица…
П р о х о ж и й. Я сужу по поступкам!
П е р в ы й п о д о н о к. Я сужу по поступкам…
П р о х о ж и й.. Как только вы сделаете зло,
я приду к вам!
П е р в ы й п о д о н о к. Как только вы сделаете зло, я приду к вам…
П р о х о ж и й. Мне дана сила и власть!
П е р в ы й п о д о н о к. Мне дана сила и
власть!..
П р о х о ж и й. Я ненавижу всю мразь мира!
Всех, кто делает зло!
П е р в ы й п о д о н о к. Я ненавижу всю
мразь мира! Всех, кто делает зло!..
П р о х о ж и й. Во мне достаточно ярости!
Она выходит из берегов и льётся через край!
П е р в ы й п о д о н о к. Во мне достаточно
ярости!.. Она выходит из берегов и льётся через край!..
П р о х о ж и й. Вино ярости закипело!
П е р в ы й п о д о н о к. Вино ярости закипело!..
П р о х о ж и й. Вы надеетесь избежать наказания, мечтаете откупиться. Но мне не нужны деньги!
П е р в ы й п о д о н о к. Вы надеетесь избежать наказания, мечтаете откупиться. Но мне
не нужны деньги!
П р о х о ж и й. Думаете включить свои связи. Но со мной нельзя связаться.
П е р в ы й п о д о н о к. Думаете включить
свои связи. Но со мной нельзя связаться…
П р о х о ж и й.. Надеетесь на свою силу,
нападаете на слабых и беззащитных!..
П е р в ы й п о д о н о к Надеетесь на свою
силу, нападаете на слабых и беззащитных!..
П р о х о ж и й. Решили, что вам позволено
всё и нет на вас управы, что вы хозяева мира!
П е р в ы й п о д о н о к. Решили, что вам
позволено всё и нет на вас управы, что вы хозяева мира!..
П р о х о ж и й.Но вот идёт сильнейший вас!
П е р в ы й п о д о н о к. Но вот идёт сильнейший вас!
П р о х о ж и й.И куда вы спрячетесь от моего гнева?
П е р в ы й п о д о н о к И куда вы спрячетесь
от моего гнева?
П р о х о ж и й. Гнев мой праведен!
П е р в ы й п о д о н о к Гнев мой праведен!
G
146
П р о х о ж и й. Я Ангел Истребитель!
П е р в ы й п о д о н о к. Я Ангел Истребитель!
П р о х о ж и й. Я пожру вас заживо, как
огонь! Я зверь из чащи лесной!
П е р в ы й п о д о н о к. Я пожру вас заживо,
как огонь! Я зверь из чащи лесной!..
П р о х о ж и й. И люди будут бояться даже
посмотреть на ваши останки!
П е р в ы й п о д о н о к. И люди будут бояться даже посмотреть на ваши останки!
П р о х о ж и й. Я иду!
П е р в ы й п о д о н о к. Мы идём!
П р о х о ж и й. Ибо нас тьма!
П е р в ы й п о д о н о к. Нас тьма!
П р о х о ж и й. Имя моё Легион!
П е р в ы й п о д о н о к. Наше имя Легион!
П р о х о ж и й.Мы дела ваших рук!
П е р в ы й п о д о н о к. Мы дела ваших рук!
П р о х о ж и й. Повторяй! Во мне достаточно ярости!
П е р в ы й п о д о н о к. Во мне достаточно
ярости!
П р о х о ж и й. Повторяй! Во мне достаточно ярости!
П е р в ы й п о д о н о к. Во мне достаточно
ярости!..
П р о х о ж и й. Во мне достаточно ярости!
П е р в ы й п о д о н о к. Во мне достаточно
ярости!..
П р о х о ж и й. А теперь выпей это.
Прохожий поворачивается спиной к камере, если бы это был фильм. Мы не видим, что
происходит. За время разговора почти окончательно стемнело. Кругом мертвенно тихо.
Через недолгое время он отходит и медленно направляется вглубь парка, в ту сторону, откуда пришёл. Отдаляется от мнимой
камеры.
Молодой подонок стоит на четвереньках.
Прохожий оборачивается и коротко свистит.
Подонок на четвереньках бежит к нему. Прохожий дожидается его, и они уходят вместе,
растворяются во тьме Битцевского парка,
скрываются в ней, исчезают: согбенная фигура молодого подонка и — человека в старом
пальто с длинными тёмными волосами…
Да, много тайн хранит Битцевский парк!..
Кто это был, в пальто, с бородкой, невзрачный
для глаз и велеречивый для ушей?.. Куда ушли
они?.. Что стало с молодым подонком?.. Бог
весть!.. И только палая прошлогодняя листва
прибита к земле дождём и снегом, не кружится. Молчит.
Татьяна ШЕРЕМЕТЕВА
ЩЕНОК
(Летний этюд)
Соседи на чем свет стоит крыли вашего щенка, а заодно и твоих отца с матерью. По ночам
поселок не спал. До самого утра, не замолкая
ни на минуту, щенок то отчаянно визжал, то
протяжно плакал, и было похоже, что где-то
брошенный ребенок зовет и просит о помощи.
Поскольку на твоих родителей, городских
дачников, надежды не было никакой, решено было пожаловаться дяде Вите — хозяину
и щенка и дачи, и потребовать от него взять
ситуацию под контроль, а глупую дворнягу —
в ежовые рукавицы. Отец пытался успокоить
соседей и обещал срочно принять меры.
Ты не знаешь, что такое «ежовые рукавицы», но понимаешь, что это плохо. Под домом
у вас живет ежиха с ежатами. Щенок с ними
дружит, а когда не дружит, тогда просто не может достать их из-под низкого крыльца.
Ежиха толстая и сердитая, а у ежат тоненькие иголочки и хитрые мордочки. Каждого из
четверых тебе хочется расцеловать. Но ежиха
строго следит за детьми и не разрешает тебе
подходить к ним близко. На ночь вы оставляете им молоко и кашу в блюдечке. А утром блюдечко стоит пустое и чисто вылизанное.
Ты с ужасом понимаешь, что ежовые рукавицы будут делать из ваших ежей, больше не
из кого. И всю ночь обдумываешь план спасения толстой мамаши и ее детей.
Набравшись смелости и с трудом удерживая прыгающие губы, ты говоришь с отцом.
Ты обещаешь, что никогда больше щенок
не будет мешать ни им самим, ни тем другим
домам, что по соседству. Что ты готов спать
с ним рядом. Лучше, конечно, в постели, но
если нельзя, то ты готов спать вместе с ним
в конуре.
В качестве крайней меры ты просишь забрать у тебя велосипед и свое главное сокровище.
В специальной коробке на красивой байковой тряпочке ты хранишь старые погоны
Татьяна ШЕРЕМЕТЕВА родилась в
Москве, окончила филологический
факультет МГУ, сейчас живёт в НьюЙорке, член Американского ПЕНЦентра. Публиковалась в журналах
России, Германии, США, Канады,
Украины и Беларуси. Многократный
победитель и финалист, а также член
жюри литературных конкурсов. Автор
книг «Посвящается дурам. Семнадцать рассказов» и «Грамерси парк и
другие истории».
подполковника. Их подарил тебе отец. На каждом из них вышиты золотом красивые змейки, обвивающие чашку на ножке. Эти погоны
когда-то носил твой дед — военный врач.
Деда давно нет, ты его видел только на фотографиях. По вечерам ты ждешь, когда отец
расскажет еще одну историю про него и его
любимую собаку Рекса, которая воевала вместе с дедом.
Ты решаешься: свой велосипед и один погон ты готов отдать дяде Вите в обмен на ежовые шкурки и жизни.
Губы ужасно мешают говорить, ты пытаешься справиться и не давать им так подпрыгивать.
Отец долго смотрит на тебя: соображает.
Потом удивленно спрашивает, почему один, а
не два погона. Ты, накручивая край пижамки
на палец, объясняешь, что, может быть, дядя
Витя согласится поделить с тобой погоны поровну. Иначе у тебя на память о деде просто
ничего не останется.
Поняв наконец, о чем идет речь, отец тихо
охает и, взломав густые брови в какую-то рваную линию, хватает тебя на руки и зарывает
свое лицо в твой живот. Ты слышишь, что его
сердце бешено колотится и что твое сердце
отвечает ему в такт. И так почему-то перехватывает дыхание, так не хватает воздуха.
Не выдержав, все еще на руках у отца, ты
даешь волю слезам. И уже понимаешь, что ни-
G
147
когда, никогда твой отец не будет шить ежовые рукавицы. Ни из твоих, ни из чужих ежей.
Щенка принес со своей автобазы дядя
Витя, хозяин дачи. А дать ему имя забыл. У
щенка очень большая круглая голова, и по
утрам вместо глаз — щелочки. Это очень
смешно, и ты дразнишь его Фудзиямой. Откуда взялось это слово и что оно означает, ты
не знаешь. Но оно очень японское, и это хорошо. Правда, какая-то «яма» в конце этого
длинного слова тебе совсем не нравится. Поэтому ты называешь щенка Фудзиямкой.
Щенок весь день старается пристроиться
где-нибудь и мгновенно засыпает. Во сне он
вздрагивает, скулит и часто закрывает голову
толстыми лапами.
И только вечером он просыпается, переваливаясь с боку на бок, кубарем врывается в
вашу беседку и лезет к тебе на руки. Он лихорадочно вылизывает своим розовым языком
твое лицо и руки, и согнать его с твоих колен
невозможно.
Ты просишь отца разрешить взять его
к себе в комнату на чердаке. Отец треплет
щенка за ухом и разрешает. Мать виновато
улыбается, но говорит, что у Фудзиямки есть
свой дом — большая будка с подстилкой из
свежего сена, и что там ему будет гораздо
лучше.
Щенок жалобно скулит и вжимается в твои
колени. Ты обнимаешь его за пушистую шею.
Ты не хочешь отпускать Фудзиямку в тот большой собачий дом — его будку. Ты хочешь, чтобы за столом, где по вечерам стоят носатый
чайник, керамическая салатница с сушками
и миска с ягодами, вы сидели бы вчетвером:
отец, мать, ты и он. А потом все вместе шли
бы спать. Щенок знает, что места за столом
ему нет, поэтому сопит, ерзает и старается
быть как можно незаметнее.
Вы пьете чай, отец рассказывает, как лесом добирался от станции, как торопился,
потому что нес тебе мороженое. Мороженое
отец положил в жестяную коробочку от чая,
чтобы оно не растаяло.
Еще у калитки он говорит, что тебя ждет
сюрприз, и протягивает коробочку. Ты ее открываешь и видишь, что там в молочном сиропе плавает тусклая бумажка. Сначала тебе
обидно, но потом ты вспоминаешь, что есть
маленький Фудзиямка, и отдаешь этот молочный сироп ему.
Щенок помогает себе лбом, ушами и даже
хвостом. Ты чувствуешь, как радость подпирает изнутри, и задираешь голову к небу.
G
148
Там навоевавшееся за день солнце неторопливо приближается к теплой земле. Тебе
кажется, что на закате оно ложится спать вон
за той крайней чертой. Еще немного, и ты увидишь большую зеленую поляну, и там — желтый, горячий колобок солнца. А вокруг него на
траве — всех зверей из леса.
Ты совсем не жалеешь, что мороженое
растаяло, и мечтаешь о том, что и в следующий раз в жестяной коробочке из-под чая
снова окажется такой же сюрприз для твоего
щенка.
Незаметно подкрадывается летняя ночь.
Ты обнимаешь щенка за шею. Вам придется
расстаться до утра.
Ты моешь ноги в тазике с черными кляксами отбитой эмали, ложишься, и мать целует
тебя на ночь.
Немного погодя, когда уже потушен свет,
к тебе поднимается отец. Он ложится рядом,
ты просовываешь голову ему под руку, и вы
шепотом еще долго говорите. Пока вы с отцом обсуждаете все важные дела и события за
день, за домом начинается самое неприятное.
Мать загоняет Фудзиямку в конуру. Он
уворачивается, с жалобным воем носится
но участку и прячется где только может. На
помощь иногда приходит отец, вдвоем с матерью им с трудом удается запихнуть щенка внутрь и закрыть выход старым ржавым
листом железа, подперев его поленом. Всю
ночь до утра из большой будки раздается жалобный плач, скулеж и визг.
Сладить со щенком невозможно. Но и наказывать его рука не поднимается. Он попрежнему все такой же смешной, только круглая мордочка с умными, узкими глазками
стала еще больше.
Ночью его вой по-прежнему раздается по
всему участку. Что делать — непонятно. Но ты
уже все обдумал. Конура большая, места хватит на двоих.
Вечером опять Фудзиямка бегает по всему
участку и опять упирается всеми лапами, не
желая уходить на ночь в свой домик.
Уже стало совсем темно. Ты в пижаме и
тапочках тихо спускаешься по приставной
лестнице из своей комнаты на втором этаже.
Высокая трава обдает тебя росой. Страшно и
мокро.
Вот и будка совсем рядом. Ты убираешь
большое полено, железный лист и быстро ныряешь к Фудзиямке на его соломенную подстилку.
Руки дрожали, и отец никак не мог справиться с дверью, а мать не могла ждать. Она
неумело перелезла через окно и побежала,
тяжело проваливаясь босыми ногами в рыхлую землю грядок. Никогда родители не слышали, чтобы их ребенок так страшно кричал.
Детский крик сливался с заливистым визгом
собаки.
Утром в будке обнаружили осиное гнездо,
которое прилепилось к внутренней стороне
крыши и потому было совершенно незаметно
снаружи.
ПУБЕРТАТ
Я не люблю людей. Я никогда их не любил.
В детстве меня били. За то, что лучше всех
учусь, за то, что выше всех ростом, за то, что
девчонки пишут записочки мне, а не другим.
Меня лупили за школой, там, где обычно забивают стрелку.
Один на один со мной драться боялись.
Били в шесть или восемь кулаков. Я не кричал, не звал на помощь. Я защищался. И до
сих пор меня бьют, а я защищаюсь. Только
кулаков стало больше. И бьют они больнее. И
сил моих стало меньше.
Я устал.
Не люблю людей, особенно не люблю
теток, женщин, девчонок и все такое. Прошлым летом на даче, на своем чердаке, я часто
представлял, как это будет у меня.
Я не хотел, чтобы это было как у отца с матерью: молча, с толстыми ногами матери, закинутыми на плечи отцу. С их сопеньем и неуклюжей возней. С их бесконечными ссорами
по утрам.
Вечером я ложусь на пол и смотрю в лунку от сучка в доске, что происходит у них в
спальне. Я никогда не забываю потом опять
вложить в лунку сучок, который я как-то выковырял гвоздем.
Если у них ничего не происходит, я чувствую разочарование и ложусь спать, еще больше ненавидя их обоих за то, что они не сделали это.
Если это происходит, то я ненавижу их за
то, что они это сделали.
Потом я уже понял, что если кого-то не любишь, то тебе все равно, что он делает — хорошее, плохое, или вообще ничего не делает.
Потому что тебе в любом случае это противно.
Если ты кого-то ненавидишь, то тебе противно в нем все: и как он выглядит, и как он
говорит, и что он делает. Ты ненавидишь его
за плохое. Но за хорошее ты ненавидишь его
еще больше, потому что этим хорошим он
только все портит. Тебе хочется его ненавидеть, а за хорошее ненавидеть трудно.
Первой женщиной, которую я возненавидел, была моя мать. У нее огромные руки,
которые очень больно могут драть меня за
ухо, огромные ноги — она носит на даче отцовские ботинки и носки. Все остальное —
женское — у нее тоже огромное. Голова у нее
больше отцовской, и я понимаю, почему она
всегда снизу: если бы она залезла на отца,
она бы его раздавила. Она не любит меня за
то, что я похож на отца, что у меня такое же
узкое лицо, узкие плечи и узкая жопа. А я не
люблю ее. Все прошлое лето я ее ненавидел.
Я все про нее знал, только отцу не рассказывал. Я не предатель.
Я мечтал о том, что у меня будет все-все
по-другому. Что моя женщина будет до того
легкая, что я буду ее носить на руках, как котенка.
И мы будем только целоваться. Делать все
остальное очень противно.
Но потом, на следующее лето, я стал
мечтать и обо всем остальном. Но это тоже
должно быть совсем другим, не таким, как у
родителей, и не таким, как у тех, кого я однажды застукал в подъезде, когда я сначала
подумал, что тетку рвет и потому она согнулась пополам. После этого рвало меня. Я еле
добежал до квартиры и бросился в туалет.
Я ненавижу людей. Почему все так некрасиво? Почему женщины так громко кричат и
ругаются? Почему у мужчин все так жалко висит, а потом так страшно встает? Я смотрел
на себя и не верил, что у меня тоже все может
так ужасно меняться. Но потом у меня тоже
началось. Это было очень стыдно, я не знал
что делать, а сказать об этом не смог бы никому и ни за что на свете. Я сам потихоньку
застирывал свои простынки, запихивал их за
батарею и потом снова стелил их на матрас.
Потом я возненавидел нашу физкультурницу. Она хлопала нас по спине, подхватывала под мышки перед кольцами. Но я не ребенок, я сам могу дотянуться. Я выше всех.
А когда она вот так подхватывает руками, то
через ее тренировочный костюм чувствуются
ее толстые сиськи. А я не хочу, чтобы они меня
касались. Мне это противно.
Еще ненавижу Верку. Она самая здоровая
из наших девчонок. Верка считает, что мы
G
149
с ней — пара, потому что я самый высокий
среди мальчишек. Такая дура! Я же ненавижу
женщин, я ей так и сказал. А потом я хочу, чтобы у меня была совсем другая — маленькая,
как Дюймовочка.
Потом еще ненавижу Зойку. Она приходит
делать бабушке уколы и всегда шлепает меня
по жопе и спрашивает, не нужно ли сделать
пару уколов и мне. Я ненавижу, когда она меня
спрашивает об этом. У меня внутри становится все как-то ужасно неудобно, когда ее рука
касается меня. И за это я ее еще больше ненавижу.
Зубную врачиху еще терпеть не могу. Отец
возил меня лечить зуб. Зуб пришлось удалять, отец сидел рядом и держал меня за
руку. А врачиха вдруг начала визжать благим
матом. Оказывается, таракана увидела. И все
просила отца этого таракана прибить. И так
жалобно-жалобно губки свои складывала
и руку отца все от меня отодрать пыталась.
Отец был в белой рубашке, а лицо его стало
темно-красным, просто коричневым какимто. Я потом слышал, как он по телефону эту
Елену Михайловну противную Аленушкой называл. Я все слышу, пусть не думают.
Еще ненавижу Белку. Это моя троюродная
сестра. Она старше меня на семь лет и ужасно воображает. Она приезжала к нам на дачу
вместе со своим ухажером. Его тоже, кстати,
ненавижу. И ненавижу еще, как его Белка эта
вредная зовет. Не Шура, а как-то по-змеиному: Щ-щюра. И сама она на змею похожа. Так
мать моя говорит.
Ее мамаша, видите ли, уже заранее знала,
что ее дочь будет красавицей, и потому назвала ее ужасно глупо — Изабелла. Ну,какая
она Изабелла? Белка она и есть белка. Такая
же рыжая, хвост пушистый трубой стоит, и
прыгучая ужасно. Кажется, что вот подпрыгнет сейчас и на землю не опустится, в небо
улетит. У Белки длинные зеленые глаза и тонкие пальчики. А каждый пальчик заканчивается нежным, розовым ноготком. Ненавижу ее.
Однажды Белка со своим Щюрой приехала к нам на дачу, когда матери не было. Отец
им уступил свою спальню, а сам ушел спать на
террасу. Я сначала терпел, а потом не выдержал и все-таки вынул из доски свой заветный
сучочек. Было совсем светло от луны, Белка
спала, по-беличьи свернувшись в калачик, а
рядом, как баранка, огибал ее своим длинным
телом этот Щюра.
Я подождал немного и тоже заснул. А рано
утром проснулся от какой-то возни и хохо-
G
150
та. В свой сучочек я увидел, что Щюра лежит
на Белке. Ненавижу. А сверху, на Щюре, лежит наш Леопольд и дерет его спину своими
длиннющими когтями. Леопольд орет дурным
голосом, Щюра под Леопольдом стонет, а
Белка под Щюрой хохочет.
Так они и не смогли оторваться друг от друга еще несколько минут. Потом Щюра наконец
отвалился, Леопольд взвыл и из-под него выскочил, а Белка побежала искать йод. Поднялась ко мне, халат расстегнут, живот виден,
на животе веснушки, а внизу волосики, рыженькие такие. Ненавижу.
Я знал, конечно, где у нас аптечка, но нарочно ей ничего не сказал. Отец меня выдал.
У Щюры потом вся спина в кровавых царапинах была.
Молодец Леопольд. Я люблю его больше
всех на свете. Ему почти шесть лет. Мать все
время грозится его в шиномонтаж вернуть,
мы с отцом когда-то там его нашли. Чуть что,
сразу орет: «Щас в шиномонтаж тебя сдам!»
Но отец Леопольда в обиду не дает. Однажды он сказал матери, что если с котом чтонибудь случится, то ей самой в шиномонтаж
придется уйти.
В тот день мы еще ходили гулять в лес.
Белка шла с Щюрой, а сзади шли мы с Леопольдом. Щюра разделся до трусов, а трусы
свои закатал так, что они сзади превратились
в веревочку посередине. Он держал Белку за
руку, а она все время старалась оторваться от
земли и улететь, так, во всяком случае, мне
казалось. Это было очень противно. Единственное, что меня радовало, это то, что на
спине этого Щюры были распухшие кровавые рубцы. Мы с Леопольдом его ненавидим.
И Белку тоже.
Правда, Леопольд потом меня тоже предал. Он все время задирал голову и смотрел на Белку, пока она сюсюкала со своим
Щюрой. Потом стал оглаживать своим толстым хвостом ее ноги в беленьких плетеных
босоножках, а потом просто забежал вперед и бухнулся на тропинке прямо перед ней.
Лапы все поднял наверх, растопырился, а голову свернул набок, странно, как еще шею не
вывихнул.
Белка наконец его заметила, схватила
на руки и стала целовать между ушей. А Леопольд, гад, зажмурился, лапы свесил и застыл. Ну, от удовольствия. И висит так: девять килограмм чистого веса, как моя мать
про него говорит. Потом Белке стало тяжело,
она его отпустила, и мы с Леопольдом опять
плелись сзади и смотрели, как Белка Щюру
за руку держит, как у Щюры трусы задраны и
какие на его спине кровавые следы от когтей.
Но Леопольду я этого все равно никогда не
прощу. Я его тоже буду ненавидеть. Потом.
Все-таки он мой самый близкий друг и терять его мне никак нельзя.
По утрам на ступеньках нашего крыльца
красуется его ночная добыча. Мыши аккуратно сложены в ряд и лежат неподвижно, как
сосиски. Леопольд каждый раз сидит, отвернув голову в другую сторону, и всеми силами
пытается показать, что ему вообще наплевать
и на нас, и на тех мышей.
Отец после этого обычно берет Леопольда
на руки, долго ходит с ним вокруг дома и чтото говорит ему на ухо по секрету. Мне, в общем-то, все равно, какие у них тайны, просто
обидно. Я отца не спрашиваю, а он сам ничего
мне об этом не рассказывает. Это, видите ли,
их с Леопольдом мужские дела.
Потом отец его кормит. Леопольд мышей
не ест, для нас бережет, поэтому отец делает
вид, что нам они очень нравятся, и прячет их
подальше от Леопольда.
Вроде как мы их съели. И это очень смешно.
Но вообще в моей жизни все плохо. Людей
я ненавижу. Женщин — еще больше.
Остается Леопольд. Но он меня тоже предает. Каждую ночь он уходит на охоту за мышами и за кошками. Мать говорит, что у нас этих
леопольдов уже полпоселка развелось. Все
на него похожи.
Я давно уже плохо сплю по ночам. Весной
пахла сирень у калитки, потом — жасмин прямо у окна, потом стало пахнуть еще чем-то так
сладко, что ноет внутри. Наверное, это отцовские розы. Он над ними трясется, сам поливает, стрижет, на зиму укутывает.
Я плохо сплю. Я устал. Мне уже тринадцать.
G
151
ПОЭТИКА
Кети ЧУХРУКИДЗЕ
Кети ЧУХРУКИДЗЕ (Кети Чухров) — философ, теоретик искусства, доктор философских наук, доцент кафедры
всеобщей истории искусства РГГУ. Автор публицаций по философии и теории искусства в журналах «НЛО»,
«Художественный журнал», «Что делать», “Art-forum”, “Springerin” и др., книг «Pound & Ј», «Быть и исполнять. Проект театра в философской критике искусства», «Война количеств» (драматические поэмы), «Просто люди» (драматические поэмы). Финалист премии Андрея Белого (2011). Защитила кандидатскую диссертацию: ««Эзра
Паунд. Кантос. Проблема поэтического высказывания» (МГУ, Кафедра истории зарубежной литературы, 1998)
и докторскую диссертацию: «Феномен театр в современной философии. Аспект перформативности» (РГГУ,
кафедра истории философии, 2013)
ВОРТЕКС: ДЕЙСТВИЕ КАК ФОРМА
Понятие «вортекс» появилось впервые в I номере журнала «Blast» (1914), вышедшего в
результате общих усилий Эзры Паунда и Уиндема Льюиса. Паунд и Льюис ставили перед
собой конкретные цели: взорвать культурную
идиллию Эдвардианской эпохи, — не просто
изменить вкусы, а спровоцировать то начало, из которого родилась бы новая культура
мощи и энергии. Вортекс мыслился обоими
как средство абсолютного действия на всех
уровнях: образа жизни, стиля общения, отношения к политике, истории и искусству.
Позднее к Паунду и Льюису присоединились
Т. С. Элиот и Анри Годье-Бржешка, они и составили ядро вортексного движения. Йейтс,
хотя и не примыкал к группе, однако теорию
вортекса у Паунда позаимствовал: подобно
вортицистам, он пророчил «второе пришествие», новую фазу в развитии человечества
и культуры. Тем не менее пути Йейтса и вортицистов разошлись. Йейтс ожидал плавного перехода из одной культурной ситуации в
другую, предсказывал его и грезил им. Паунд
же сам решил взять на себя ответственность
за новое культурное «перемещение».
Подступы к вортексу Паунд начал с имажизма. Это была одна из попыток создать не
просто новый язык поэзии, сломав при этом
старый, а изменить само видение и восприятие мира, заставить видеть и слышать поиному.
тического поэтического дискурса были урезаны. Там, где в романтической поэзии процесс
формообразования начинался, у имажистов
он заканчивался. Часто это приводило к некоторой скудости поэтических средств, ограничению воображения. Нельзя сказать, что
поэзия имажизма оставила большое количество поэтических шедевров. Однако в ней
обозначилось тотальное изменение интенции к воспроизведению поэтической формы.
Художник не навязывал ее миру, а находил и
представлял, не интерпретируя. Все, что могло быть схвачено сознанием, должно было
предстать в первичной форме, без какоголибо опосредования через оценочное суждение. В это время начались раздумья Паунда
о грамматике культуры; он коллекционирует
культурные опыты, представляющие форму в
более или менее первичном виде. Греческий
философский опыт Паунд отвергал, воспринимал его как рефлективный, а потому неосязаемый и недействительный. Он абсолютно серьезно считал, что просто переставить
мраморную богиню с одного пьедестала на
другой гораздо продуктивнее любых рассуждений о метафизике. Паунд не достаточно
занимался философией, чтобы обосновать
свой отказ, радикальное неприятие мыслительных традиций. Однако в этой неадекватной смелости и заключался избыток энергии,
который вортицисты противопоставили миру
как прошлому.
Главным условием в формообразовании
имажистского стиха была редукция, которой
подвергся не только поэтический синтаксис,
но любая возможность присвоить и откомментировать увиденное. Все атрибуты роман-
Вортекс стал в некотором смысле продолжением имажизма, его усилением. В одном
из писем Паунд дает следующую дефиницию:
«Вортекс — это не просто владение техникой или какие-то навыки, это разумение и
G
152
знание жизни во всей ее полноте, это красота, небеса и ад, сарказм, подлинный круговорот силы и чувства». (1)
С Годье-Бржешкой Паунд познакомился на
одной из выставок в Лондоне в 1913 г. Годье
тоже был одержим идеей первичной, подлинно энергийной формы. Вортекс стал для
них не просто эстетикой или методом, который можно применить постфактум; им удалось увидеть диалектику истории, культуры
и искусства как единый энергетический процесс, порождающий формы. Годье стал для
Паунда олицетворением энергии, которой не
доставало большинству его сподвижников;
в 1914 г. Годье-Бржешка был убит на фронте,
и в «рево¬люции», задуманной вортицистами, ему участвовать больше не пришлось. Эта
смерть заставила вортицистов опомниться
и пересмотреть свое отношение к войне как
наиболее интенсивному виду жизни. Сколько
бы они ее ни игнорировали как социальнополитичес¬кий феномен, война дала знать
о своей неподвласт¬ности воле и желанию.
Она не породила формы. Вортексное артистическое движение исчерпало себя уже к
1919 году. После войны было как-то странно
восхвалять энергию и силу, даже если это касалось интенсивности выражения в искусстве. Вера в тотальную применимость вортекса
оказалась неадекватной: если вортекс не изменил мира, то все революционные изменения лишь в пределах эстетической стратегии
доказывали его несостоятельность. Память
о вортексе питала в дальнейшем творчество
и Элиота, и Льюиса. Однако этого было недостаточно: Паунду были нужны не просто
единомышленники. Ведь движение вортекса
тем и отличалось от других течений (футуризма, кубизма и т. д.), что вортицисты не были
просто группой, издавшей манифест и отстаивавшей свою эстетику. Их взгляды не часто
совпадали, а общение строилось на постоянном столкновении, разногласии, что было посвоему принципиально: подлинно вортексная
энергия могла возникнуть только через разные, а может, и противоположные интенции.
Вортекс должен был воплотиться не только на
уровне декларации, его надо было воплотить
еще и собственным индивидуальным существованием. Именно в этом плане Паунда можно
считать единственным вортицистом, не изменившим своей первоначальной цели до конца
жизни. Таким образом, он остался один на
один с заброшенной всеми идеей оплодотворения мира силой, планом его реэнергизации.
Как работает вортекс внутри формы? Иначе, что позволяет той или иной форме быть
вортексной или нет? Vortex (вихрь, водоворот) — это круговое движение, которое способно, не прекращаясь, возвращаться в себя.
Это не означает замыкания в себе; оно стремится замкнуться, настигнуть самое себя, но
именно поэтому, с одной стороны, не завершается, а с другой, — только таким путем и
может достигнуть завершения. Вортексное
движение совершается благодаря некоей
расслоенности внутри себя, которое оно пытается преодолеть, и за счет этой тяги себя
воспроизводит. Вышеупомянутая внутренняя
расслоенность и создает противопоставленность (juxta¬position) одного другому (т.е.
настигания и побега). Эти «одно» и «другое»,
составляя единство движения, образуют в
то же время разницу, которая и обеспечивает продолжение движения. Таким образом,
принцип существования вортекса — противопоставленность (не в смысле оппозиции, а в
смысле различения) внутри единства, непрерывно порождающая движение. Это положение и позволило Паунду считать контрапункт
идеальным проявлением вортекса. (Контрапункт существует по принципу независимо
движущихся двух или более голосов, которые
никогда не сливаются в один, т.е. каждый голос сохраняет свою линию, не смешиваясь с
другой в системе. Несмотря на это, контрапункт можно считать единым целостным движением независимых друг от друга звуковых
линий.)
Годье-Бржешка рассматривает вортекс
сходным образом: «Скульптурный дар состоит в размещении масс по различным плоскостям», (2) т. е. в единой, цельной скульптуре
массы, расположенные в ее пределах, должны сохранять свою аутентичность в какой либо
одной плоскости. Каждая масса достаточно
оформлена, чтобы не развивать и не продолжать соседнюю. Для осуществленности вортекса необходимо иметь две или больше подобных единиц. Разница между элементами
внутри единства какой-либо произведенной
формы обеспечивает их стремление как-то
взаимодействовать. Поэтому подобная разница не есть контраст, а есть расподобление
в пределах уподобленности.
К вортицизму, как уже говорилось выше,
Паунд пришел через имажизм. И хотя поэзию раннего перида (1914–20) нельзя назвать
полностью имажистской, следует упомянуть
G
153
о двухслойной структуре в стихотворениях
этого периода. Первая часть такого стихотворения — репрезентация определенной ситуации, во второй предлагается не связанная
с предыдущей частью комментарий-картинка
(т. н. image), являющая собой внезапно возникшее постороннее (но ни в коем случае не
противоположное) семантическое поле. (3)
Две части стихотворения противопоставляются так, чтобы вызвать уже независимую от
поэта подвижность внутри формы. Image, т. е.
вторая часть стихотворения — это сдвигание
с места, попытка вовлечь форму в круговорот,
в условиях которого она не сможет застыть.
Позднее двуслойность имажистских стихотворений перерастает у Паунда в многослойную структуру вортекса. Сам Паунд
определял вортекс как «пустой центр, вокруг
которого вращаются пучки поэтических энергий». (4)
Итак, вортекс — энергия, образующая
форму произведения путем взаимодействия
частей внутри формы. К этому времени относится знакомство Паунда с работой Эрнеста
Феноллозы о китайской идеограмме, которая поразительным образом подкрепляла
его концепцию. Феноллоза показал в своей
работе, что китайское идеограмматическое
письмо представляет собой отличный от европейского вид пропозиции, способный передать энергийный обмен, совершаемый в
природе между субъектом и объектом. (5)
Такая пропозиция представляет собой передачу физических импульсов, а не фиксацию мыслительного процесса. Не существует вещей самих по себе, в незатронутом,
статичном состоянии; вещи проявляют себя
как места встречи энергийных процессов.
Внутри идеограммы слово перестает быть
семантической, сигнифицирующей единицей, оно — часть и участник некоего двигательного процесса, осуществляемого во
времени. Время обеспечивает разницу значения внутри пропозиции, так же как внутри
скульптуры разница обеспечивается разноплоскостным расположением масс. Предикация внутри идеограмматической пропозиции осуществляется обычно не посредством
какой-либо глагольной формы (не говоря уже
о глаголах-связках), а путем вербально незаполненных мест, того «между», которое порождает среди частей идеограммы семантические лакуны. Это позволяет частям, с одной
стороны, отстоять друг от друга (как темпо-
G
154
рально, так и с семантической точки зрения),
а с другой — отражать каждую другую частицу, вовлекая ее в свое семантическое поле.
Частицы как будто пытаются преодолеть
лакуну, делающую их смысловую соотносимость невозможной. Это видно в простейшей
идеограмме красного цвета; она состоит из
четырех компонентов:
Iron rust flamingo
rose cherry
Ржавчина, фламинго, роза и вишня ничего
между собой общего не имеют. Нельзя даже
сказать, что каждая из этих вещей красного
цвета: цвет розы здесь не указан, ржавчина
обычно имеет желто-оран¬жевый оттенок,
фламинго — розового цвета, а вишня — уж
отнюдь не красная. Каждой из частей этой
идеограммы красный цвет присущ лишь отдаленно. И хотя склонность к красному и есть
тот признак, по которому они объединены, по
этому же признаку можно было бы выбрать и
другую группу вещей. А это значит, что важно не отождествление этих вещей с красным цветом, а то, что каждая из них начинает
смысловое колебание внутри разницы своей
не-красности и тяги к ней. Кроме того, каждый предмет обнаруживает устремленность
к красному там, где его как такового в своей
аутентичности (например, ржавчины, розы
или фламинго) нет. Здесь налицо именно вортексное многослойное движение: соотношение предметов между собой и каждого из них
с красным цветом. То, что мы видим в этой
идеограмме — это уже не красный цвет и еще
не красный. В процессе достигания своего
значения идеограмма раскрывается как движение, со всех сторон устремленное к центру
(к красному цвету). В этом движении важен не
факт достигнутости центра, а степень энергии и подвижности, обнаруживаемые в действии достигания. Поэтому слово, которое в
нашем понимании является существительным или прилагательным, в китайском языке
передает действие (т.е. может быть выражено
глаголом). Следует отметить, что идеограмма
эта в китайском языке - одно слово, которое
графически (с помощью иероглифов) изображает все четыре предмета. Феноллоза
открыл западной публике, что слово по сути
тоже пропозиция, т.е. оно членимо. Судя по
работе Феноллозы, в китайском языке нет
проблемы знака и значения, поскольку единственной единицей значения является идеограмма-знак.
Идеограмматичность, т. е. смысловая гетерогенность внутри пластической формы,
тяга к предельно выраженной амплитуде, т.е.
сферичности — вот что привлекало Паунда в
скульптурах Годье-Бржешки. Скульптор трактует вортекс как совокупность разных культурных условий, породивших определенную
разновидность пластической формы; и хотя
ни одну из культур он не лишает присущей ей
вортексности (вортексом темноты и молчания он называет индийскую скульптуру, вортексом страха — африканскую), подлинным
выразителем вортекса, по его мнению, культура становится при условии использования
сферических, выпуклых форм. Рассуждение
Годье-Бржешки выстраивается в следующую
цепь:
культура-скульптура-сфера-вортекс.
Культура — это выразитель энергии, затраченной на определенный род жизни. Если
считать ее неким центром, в котором накапливаются силы, затраченные народом в разных
областях жизни, то и культуру можно назвать
вортексом (тот же самый смысл Паунд придавал заимствованному у Фробениуса термину
Paideuma). Культура вортексна или нет в зависимости от энергии, затраченной на устройство жизни; поэтому искусство (или культурное наследие) является не отражением жизни
или ее трансценденцией, а ее воплощением,
продолжением. Культура — вортекс жизни.
Форма присуща в первую очередь самой жизни, а не только произведениям искусства.
Поэтому Годье-Бржешка мыслит вортекс не
как эстетическое понятие, а как универсальное проявление формы. Такой подлинно вортексной формой ему представлялась сфера.
«Скульптурная энергия похожа на гору», —
пишет Годье-Бржешка; (6) т. е. состоит во всеобщем круговом отдалении от уровня центра
(уровня плоскости). Выражение энергии пропорционально расстоянию между центром
и поверхностью массы. Другими словами,
сфера — это «прорванная сквозь плоскость
масса». На этом положении Годье-Бржешка и
строит свою теорию развития скульптуры.
Паунд, как и Годье, считал, что энергия
должна иметь наличное, «локальное» пластическое проявление, а не латентно подразумеваться. Идеограмма для Паунда такая же
абсолютно активная форма, как и сфера для
Годье-Бржешки. Это значит, что пластическое
воплощение энергии присуще не только массе, но и слову. Паунд был одержим идеей разложения поэтической мысли на действие. Это
вовсе не было метафорой или символом дви-
жения, а предполагало попытку прямой репрезентации движения (дейст¬вия) через слово.
В смысловом достигании внутри идеограммы
Паунд учитывал конкретное геометрическое
направление, он не мог говорить о пластическом проявлении энергии в метафорическом
смысле; разницу, о которой говорилось выше,
он считал тем исходным положением, с которого начинается изменение, т. е. творческий
акт. Изменение пластично, в зависимости от
направления и интенции к перемене. Вопрос в
том, имеем ли мы право говорить о «направлении», когда дело касается стихотворения. В
скульптуре можно воочию увидеть, как и куда
направлены массы. Что касается стихотворения, то нельзя сказать, что здесь движется и
по какому направлению (т.е. пластически изменяется): слова, смысл, фраза, образ? Ответ опять-таки следует искать у Паунда: «вортекс — это пронесение мысли в действие»
(Vortex is carrying idea into action). Идеограмма
и является той пластической формой, в которой происходит переразложение рефлективного мышления в физически осуществляемую
двигательную процедуру. Процедура эта ничего не осмысляет, она есть набор интенциональных перемен, поэтому, можно сказать,
что идеограмма контрапунктна. Кстати, гомофонное голосоведение (фактура его состоит
из верхней, мелодической части и нижней,
создающей тональный аккомпанирующий
фон, зависящий от мелодии) отличается от
контрапунктного тем, что оно доминирует над
общей фактурой, трансцендирует над ней и
таким образом становится идеализацией,
идеей, неким результативным смыслом общей
структуры произведения: он, с одной стороны,
довлеет над ней, а с другой — полностью ей
подчинен. В таких условиях переход из одного
звукового состояния в другое не имманентен
сам себе; осуществление этих переходов заранее обеспечено поддерживающим механизмом общей ладовой структуры. Звуковедение
внутри контрапунктной темы состоит из последовательного проталкивания одного звукового состояния в другое. Следующее состояние
обеспечивает только предыдущий звук. Это в
буквальном смысле продвигание звука в иное
состояние звуковой высоты: продвигание
выше, ниже, в сторону. И самоидентификация
звука осуществляется не за счет лада, а темперации. Двигательная процедура имеет место
за счет т.н. пластической силы (plastic force).
Т. о. гомофонная и контрапунктная системы
представляют два вида звуковедения: звуковедение как смысл и как действие. (7)
G
155
Известно, что Паунд не признавал поэтический дискурс, включающий в себя дублирующий, смысловой пласт произведения, когда
средства выражения и смысл не имманентны
друг другу. Годье-Бржешка поступил так же,
объявив о том, что скульптура ни о чем сказать не может; более того, она не выражает
ничего конкретного, а может, вообще ничего
не выражает. Показательны в этом смысле его
записки из окопа, где он обнаруживает поразительную неспособность понять социальный
статус происходящих событий, что освобождает сознание для чистого восприятия места как пространства и предмета как формы.
Если что-то и может измениться, то только
форма. Все остальные изменения, связанные
с «употреблением» боевых орудий и причиной этого «употребления», им не выделяются.
Испещренный холм вызывает у скульптора
раздражение по причине нетождественности
прежней своей форме. Кем, с какой целью,
по каким причинам он изменился в качестве
формы, не представляет для Годье-Бржешки интереса, хотя символическое искусство
вполне могло бы осмыслить это как образ
разрушения, насилия и пр. Ружье — грубо не
потому, что это орудие убийства, а потому, что
оно имеет неправильную, слишком тяжелую
форму, которую Годье-Бржешка аннулирует
с помощью маленького рисунка на прикладе.
Кстати, и Годье-Бржешка, и Паунд холодно относились к греческой скульптуре из-за
предварительной ее определенности в выборе формы. Эта определенность, продиктованная идеей совершенного тела, предполагала
заведомую самозамкнутость, неделимость
формы. Иначе говоря, она не могла стать
вортексом из-за тяги к немедленному самоудовлетворению, из страха разъять формы
на куски и не обеспечить себе прекрасное
как перманентно ожидаемую воплощенность.
Гармония вортексной формы начинается
именно там, где кончается гармоническая
завершенность греческой скульптуры. Она
начинается с этой безопасной замкнутости и
вступает в круг постоянного обращения, чтобы не завершаться.
***
«Не используйте лишних слов, прилагательных, которые ничего не выражают. Не
пользуйтесь высказываниями типа «туманный покой». Они притупляют яркость образа, смешивают абстрактное с конкретным.
Они появляются, когда пишущий не осознает,
G
156
что объект уже является адекватным символом», — писал Паунд. (8)
Буквализм Паунда в том, что он не означивает вещей — тогда дистанция между вещью
и словом была бы все-таки обозримой. Direct
treatment of the «thing» — прямое обращение с
вещью — не предполагает никакой проряженности между словом и вещью; словом, которое уже не там, где вещь.
Точное (precise) или, скорее, буквальное
слово Паунда должно было выступать в роли
единственной адеквации вещи, адеквации,
возможной лишь здесь и сейчас и не превышающей масштаб вещей и действий. Но это
была не тавтология витгенштейновского толка; здесь знак равенства проходит не между
словом и вещью, когда вещи и их положения в
мире членятся так же, как и пропозиции, когда
устройство вещи соответствует внутреннему
устройству и возможностям того или иного
языка, но между вещью и ею же самой. Называнию подлежит уже это тождество; именно
на его основании можно говорить об единственности той или иной вещи, в зависимости от ее темпоральной фиксированности,
которая и порождает желание исключительной буквальности. Паундовская тавтология,
в отличие от витгенштейновской, которая реализуется благодаря языку и его пропозициональной природе, возможна лишь вопреки
этой природе и благодаря происходящим с
вещью изменениям, которые язык регистрировать не в состоянии.
Слово буквально, если его топос тождествен топосу вещи, и именно из этого местоположения оно подвергается всем тем изменениям, которым подвергается вещь; не слово
осуществляет метаморфозу, но вещь обречена на это. Полная реализация подобной буквальности приводит к избыточности речи;
а путь к этой избыточности уже лежал через
идеограмму, ибо участие слова в идеограмме
обусловливает его буквальность. Вербальные сегменты идеограммы — это «уже почти
вещи», участвующие в изменении. Сделать
слово тождественным вещи - значит приблизиться к вещественной сущности метаморфозы, раскрыть ее осязаемые стороны.
Два вида слов отличаются наибольшей
буквальностью — это слово первоназывающее и имя собственное. О буквальности имени собственного можно говорить по причине
его выключенности из языковой системы. И
хотя оно остается во власти фономорфологического анализа и может быть исследовано
в качестве инварианта, но в каждом из просодических воплощений выпадает из языка,
являя иллюзию тождества тела и имени. Имя
собственное сохраняет просодическую активность и независимость, оставаясь во власти пластики орального свершения, особенно
учитывая его императивную природу.
турной ценности. Наиболее же движу¬щаяся
из вещей современности — это деньги, поэтому акт повтора цепляет именно этот вид изменения.
Оба вида наиболее близки к оральному
моменту его возникновения. Именно этими
двумя видами словообразования «злоупотребляет» Паунд внутри высказывания. Эта паранойя буквализма вызвана стремлением свести воедино два этапа именования, две серии,
— серию довербальную и серию вербализации. Одним из результатов этого прогрессирующего кризиса называния стала частичная
афазия, постигшая Паунда в последние годы
жизни. Страсть отождествления высказывания с событием, действием приводила его к
тону принуждения, насилия не только в «Кантос», но и в эссеистике. В конце концов это
приводит к нетерпению при вырастании высказывания; попытка повтора осуществляется не посредством слова, но через использование соматических средств по отношению к
изменяющимся вещам.
Отсутствие характеристик события, а
именно отсутствие диффузности точек пространства и времени, позволяющие им тем
самым вновь и вновь приобретать альтернативные пространственно-времен¬ные траектории, закрывает пути реализации дисперсивного высказывания, ведет к его остановке.
Если повторять можно только нечто превращающееся, то слово, цепляющее это мгновенное превращение, не может не быть буквальным (precise); во-первых, потому, что не
имеет референта, т. е. не является перманентным знаком, во-вторых, потому, что из-за
ограниченности времени (ведь это слово цепляет одноразовое превращение вещи) оно
самодостаточно. Однако это не самодостаточность означающего без означаемого, но
самодостаточность повтора в качестве лишь
одного лица события.
Ситуация, описанная Паундом в качестве
антипоэтической, — это ситуация статичных
референтов, которые не могут участвовать в
повторе по причине того, что одноразовым
звукосочетанием отмечается только изменение. Другими словами, экономика современности не занимается изменением качества,
количества и местоположения вещей. Она
«метафи¬зична». Буквальным словом могут
быть отмечены лишь вещи, а значит — вещи
изменяющиеся: неизме¬няющаяся вещь выступает в роли либо означаемого, либо куль-
Если рассматривать поэтическое высказывание в качестве первоназывания, вытесняющего структурный аспект языка, то это
дает нам право исключить слово как перманентную семантему.
Таким образом, буквальное отношение к
статичной (отсутствующей) вещи состоит в
немоте, — не в смысле полного отсутствия
звукопроизведения, но с точки зрения записываемости движения в высказывании.
Любое другое высказывание (не следующее
этому движению) не дисперсивно. Поэтому
исходящее от субъекта высказывание, претендующее быть поэтическим, не может территориализоваться ни как поэтическое, ни
как любое другое. Оно может лишь производиться и перемещаться
Комментарии
1.Materer, T. Vortex: Pound, Eliot and Lewes. — london:
Cornell Univ. Press, 1979.
2.Паунд Э. Путеводитель по культуре. Сборник избранных
статей. Сост. К. Чухрукидзе — М.: РФО, 1997 — С. 124
3.The apparition of these faces in the croud;
Petals on a wet black bow.
("In a Station of the Metro").
Как эти лица явились мне в толпе;
Так лепестк лежат на мокрой черной ветке.
Fan of wgite silk, clear as
frost on the grass-blade,
You are also laid aside.
("Fan-Piece, For Her
Imperial Word").
Веер из белого шелка
Бледный как изморозь на острие
травинки,
И тебя отложили в сторону.
4.Materer, T. Vortex: Pound, Eliot and Lewes. — london:
Cornell Univ. Press, 1979.
5.Fenolossa E. On a Chinese Written Character. Ed. by E.
Pound. — California: City Lights Books, 1969. — P. 10–13.
6.Паунд Э. Путеводитель по культуре. Сборник избранных статей. Сост. К. Чухрукидзе — М.: РФО, 1997 — С.
124–127.
7.Pound E. Antheil and the Treatise on Harmony. — Chicago:
Covici, 1927.
8.The Imagist Poetry. Ed. by Petter Jones. — Midd'x:
Harmondsworth, 1972. — P. 38.
G
157
ПЕРЕВОДЫ
Алексей Афонин
Переводы с французского и старофранцузского
ЖАК БРЕЛЬ
КОГДА ЕСТЬ ЛИШЬ ЛЮБОВЬ
Когда есть лишь любовь —
Преломить и идти
В день большого пути
Что зовётся «любовь»
Когда есть лишь любовь
Между нами двумя
Чтоб как брызги огня
Каждый день, каждый вздох
Когда есть лишь любовь
Наша клятва жива
Есть у нас лишь слова —
Лишь слова крепче слов
Когда есть лишь любовь
Для плетенья чудес
Чтобы солнечный блеск
Скрыл уродство трущоб
Когда есть лишь любовь —
Это помощь одна
Это песня одна
И единственный зов
Когда есть лишь любовь
Чтоб облечь по утрам
Всех воров и бродяг
В драгоценный убор
Когда есть лишь любовь
Чтоб в мольбу перелить
О страданьях Земли
Как простой трубадур
Когда есть лишь любовь
Подарить её тем
Кто, взыскуя свой день
Снова ввяжется в бой
Когда есть лишь любовь
Чтоб прокладывать путь
И дурачить судьбу
На распутье любом
Когда есть лишь любовь
Чтоб затихла стрельба
И лишь песня одна
Чтоб замолк барабан
G
158
Так, не взяв ничего
Кроме силы любви
Мы в ладонях храним
Целый мир — наяву.
СНЕЖНО НАД ЛЬЕЖЕМ
Снежно, снежно над Льежем
Это снег надевает перчатки во мгле
Снежно, снежно над Льежем
Чёрным углем Мааса* лоб Пьеро обвели
Раскрошен дальний клик
Птиц и старых часов
И детей, что с серсо
В чёрном с серым вдали
Снежно, снежно на Льежем
Что поток в молчании длит
Снежно, снежно над Льежем
И лишь снег так кружится меж небом и Льежем
Что больше не слышно — то ль снежно над Льежем
То ли Льеж в небеса сыплет снег
И снег осенит
Всех влюблённых впервые
Всех влюблённых, что бродят
По сахару плит
Снежно, снежно над Льежем
Что поток в молчаньи струит
Ввечеру, ввечеру сыплет снег над моими мечтами и Льежем
Чей поток неслышно разлит.
__________
* Маас — река, протекающая через город Льеж.
ПОЛЬ ВЕРЛЕН
(Из цикла «Галантные празднества»)
ПАНТОМИМА
ЛУННЫЙ СВЕТ
Нет, не Клитандр наш Пьеро,
Он деловито ест пирог,
Опорожнив бутыль до дна.
Ваша душа — изысканный пейзаж,
Где бергамаске в такт ступают маски,
Танцуя с лютнями в руках, но их мираж
Почти печален в карнавальной пляске.
Кассандр в глубине аллеи
Всё тихо слёзы льёт, жалея
Племянника, чья жизнь трудна.
Во всех мелодиях звучит минор:
В любви победной, в жизни без сомнений,
Как будто в счастье им не верится давно,
И лунный свет вливается в их пенье,
Печальный и прекрасный свет луны,
Что в парках грёзы птиц хранит стеклянно
И, плача, бьётся среди тишины
В изгибе струй над мрамором фонтана.
Пройдоха Арлекин прикинул
План похищенья Коломбины
И пируэтов пять крутнул.
А Коломбина в изумленье,
Что в сердце — ветра дуновенье
И голосов неясный гул.
ЖАК ПРЕВЕР
АЛЛЕЯ
Подведена, напудрена, как в пасторальный век,
Такая хрупкая меж бантов из парчи и лент,
Она проходит там, под сумраком ветвей,
Где изумрудный мох укрыл скамьи в тени аллей.
Со всею тысячей жеманных правил и манер,
Что ставим попугайчикам своим в пример.
Со шлейфом платье бледно-голубое, и рука
В тяжёлых кольцах мнёт атласный веер,
А тот украшен сценками, одна другой резвее,
Так что она, мечтая, улыбается слегка.
— В ней белокурых стать. И милый нос, и ротик
Карминно-алый, что в наивности своей
Так, пухлый, дивно горд. — Но, впрочем,
Ведь тоньше штучка, чем мушка меж её бровей.
КРЕЩЕНИЕ ВОЗДУХОМ
Ракушка каждая хранит
В том гроте, где любовь свела нас,
Свой нрав особенный и вид.
Эта улица
в прошлом называлась Люксембургской
в честь сада
Сегодня называется улицей Гименера
в честь лётчика, погибшего на войне
Но вот
эта улица
это ведь та же самая улица
это ведь тот же самый сад
это ведь тот же самый Люксембург
С террасами... статуями... здесь же пруд
С деревьями
что живые растут
И с птицами
что живые поют
С детьми их зовут
и дети живые куда-то бегут
И вот спрашивается
спрашивается
пилот этот мёртвый ну какого он тут
Одна — вся в пурпур, будто пламя
Сердец, укрытое в крови,
Когда горим мы от желанья;
***
РАКУШКИ
Другую — бледной назови:
Твоей истомой притворится,
Когда ты злишься от любви;
Вон та — изяществом гордится
Такого тонкого ушка,
А та — затылком пухлым мнится;
Но лишь одной смущён слегка.
Ладони пальм и сучья
стебли и листья
всё это гребные винты земли
на которых она плывёт в небесных морях
В центре огромное дерево
не прекращает вращаться
И корабль Земля
качаясь идёт в веках
и в теченье этого плаванья
G
159
видно как за кормой в потоках воды
расплавленной
летучие рыбы идут косяками
они плавают в жидком воздухе
и в то же время там парят в облаках
Королёк
прелестный плод
он кончиком твоих грудей
горячих
линию удачи
в моей ладони напророчил
Королёк
прелестный плод
И луна это маяк
ночь позволяющий пересечь
и солнце большой семафор на
Солнце ночи.
все свои триста шестьдесят пять сигналов для
каждого разноцветного дня.
ДВЕ ФРАНЦУЗСКИЕ
ПОГАСИТЕ ФОНАРИ
Две ласточки в фонаре
над дверью в своём гнезде ворочаясь
головами поводят едва
слушая ночь
А ночь вся светла
А луна всего на свете черней
от селенитов кишащих на ней
Снеговик
безумный
стучит у её дверей
Погасите фонари
двое влюблённых занялись любовью
на площади Побед
Погасите фонари
не то их увидит весь свет
Я шёл наугад
и наткнулся на них
она юбку спустила к ногам
он глаза закрыл
но для неё его глаза
были алтарным камнем
ЖАЛОБА БЕЛОЙ ЛАНИ
Вдвоём идут по лесу мать и дочь родная.
И мать идёт поёт, а дочь идёт вздыхает.
— О чём же этот вздох, родная Маргарита?
— Великий гнев во мне, о нём сказать не смею.
Лишь днём я ваша дочь, а ночью ланью стану,
И гонятся за мной и принцы, и бароны.
Но хуже-то всего — Рено, мой брат, ведёт их.
Ах, матушка, к нему ступайте и скажите,
Чтоб придержал собак до завтра, до полудня.
— Где псы твои, Рено, любезный мой охотник?
— В лесу они, в лесу идут за белой ланью.
— Останови же их, Рено, тебя прошу я.
Три раза протрубил охотник в рог из меди,
Лишь третий протрубил — лань белую загнали.
— Зовите скорняков освежевать добычу!
Две ласточки в фонаре
над дверью их в своём гнезде ворочаясь
головами поводят едва
слушая ночь
Скорняк сказал, взглянув: «Не знаю, что и молвить —
Лань с белою косой и с девичьею грудью»
Взяв острый нож, её он на куски разрезал,
И подали добычу господам к обеду.
КОРОЛЁК*
— Мы все здесь собрались, но где же Маргарита?
Застёжка-молния скользнула по спине
и тела твоего счастливая гроза в неверной
тишине
среди теней
вдруг вспыхнула внезапно
И платье падая на вытертый паркет
произвело не больше шума
чем кожура скользящая с ножа
Но под ступнями
как зёрнышки стальные пуговки хрустели
— Ах, ешьте, милый брат; я первая явилась:
На блюде голова, на крючьях моё сердце.
Вся кухня залита моею алой кровью,
И бедные на углях жарят мои кости.
_________
* Сорт апельсина.
G
160
НАРОДНЫЕ ПЕСНИ
Рено покинул дом, печалясь и тоскуя:
Одна была сестра, её же погубил я,
В отчаяньи моём нести мне покаянье.
Семь лет не надевать мне белую рубаху,
Семь лет лишь белый тёрн служить мне будет
кровом.
КОГДА Я ВЁЛ КОНЕЙ К ВОДОПОЮ
Ах, когда я вёл коней к водопою
Лларэ лларэ ту,
иллар иллар, моя Нанетта
Ах, когда я вёл коней к водопою
Песню кукушки услышал я
На своём наречье она говорила: «Милую твою хоронить идут»
— О, что говоришь ты, созданье злое, подле неё я был вчера ввечеру
Но когда я выбежал на пустошь, я услыхал колокольный звон
И когда вошёл я прямо в церковь, я услыхал погребальный плач
Я пинка отвесил усыпальне: «Просыпайтесь же ото сна!»
— Нет же, не во сне я и не в дрёме, в Преисподней жду я вас.
О, взгляни, мой рот землёю полон, и любовью полон твой
Подле меня остаётся место, для тебя сохранено.
Ах, ведя коней к водопою, песню кукушки услышал я...
G
161
ИЗ СОВРЕМЕННОЙ АНГЛИЙСКОЙ ПОЭЗИИ
(рубрику ведёт Валентина Полухина)
ВЕНДИ КОУП
Венди Коуп родилась на Юго-Востоке Англии в графстве Кент, окончила женский колледж св. Хильды (исторический факультет Оксфордского университета), 15 лет проработала учительницей в начальной школе. В 1981
году стала обозревателем лондонского журнала «Контакт», а ещё через 5 лет — корреспондентом еженедельника «Зритель», с которым сотрудничала до начала 90-х. Известность Венди Коуп принес уже первый сборник
стихотворений «Готовя какао Кингсли Эмису» (Making Cocoa for Kingsley Amis, 1986). В 1987 году она была
удостоена премии Союза Писателей Англии, в 1995 г. получила премию Американской Академии искусств, а в
2010 году была удостоена звания офицера Ордена Британской Империи. Под редакцией Венди Коуп вышло
несколько поэтических книг, и в 2007 г. она вошла в состав жюри Букеровской премии. В 2011 г. Национальная
Библиотека Британии приобрела архив поэтессы, включая школьные доклады и электронные письма. Сейчас
Венди Коуп живёт в Винчестере на юге Англии.
МНЕ ГРУСТНО БУДЕТ
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ПЕСНЯ
Мне грустно будет — ну так что ж?
Я всё равно тебя увижу.
Того, что было, не вернёшь,
И это грустно — ну и что ж,
И это глупо, но пойми же,
Что я умру и ты умрёшь.
Я завтра же тебя увижу!
Мне грустно будет — ну и что ж?
О чём младенец плачет,
Печалится о чём?
Мы в яслях сделали постель,
Дары ему несём!
ЦВЕТЫ
О тех, кто бился за любовь
И снова был разбит,
Кому так трудно в Рождество
Хранить весёлый вид,
Мне говорил при встрече ты
С неловкою заботой,
Что принести хотел цветы,
Да помешало что-то.
Закрылась лавка — или вдруг
Ты ощутил тревогу:
На что, мол, ей мои цветы?
Не глупо ли, ей-богу?
И любовалась я тобой,
И годы миновали:
Где я, где ты… А те цветы —
Гляди-ка, не завяли!
О тех он нынче плачет,
Кто празднику не рад
Затем, что их навек одних
Оставил друг иль брат,
О тех, кто пережил развод,
Чья дочь или сынок
В чужом краю, в чужом дому
Повесит свой чулок,
О тех, чьё бремя тяжело
Весь год – но в Рождество,
Когда ликуют все вокруг,
Им тяжелей всего…
И вот младенец плачет
Весь праздник, как на грех —
За этих плачет и за тех,
За всех – и обо всех.
G
162
Перевод Марины Бородицкой
Гвидеон 12/13
журнал Русского Гулливера
www.gvideon.com — видеоприложение к журналу
http://gulliverus.ru/gvideon/ — электронная версия журнала
http://russgulliverus.lifejornal.com —хроника Р. Г.
Руководитель проекта — Вадим Месяц
Главный редактор — Андрей Тавров
Редколлегия номера:
Валерий Земских, Марианна Ионова, Лера Манович,
Давид Паташинский, Екатерина Перченкова
Макет: Валерий Земских
Фото: Давид Паташинский
НП Центр Современной Литературы
119999 Москва, ул. Вавилова, 38
Издательство «Русский Гулливер»
Тел. +7 (495) 159-00-59
E-mail: russian_gulliver@mail.ru
http://www.gulliverus.ru
Подписано в печать 08.04.2015
Формат 200×275
Заказ № 38477
Отпечатано с готового оригинал-макета в типографии Cherry Pie
112114, Москва, 2-й Кожевнический пер., 12
Автор
vdoroge
Документ
Категория
Без категории
Просмотров
6
Размер файла
35 502 Кб
Теги
гвидеон
1/--страниц
Пожаловаться на содержимое документа