close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

Гвидеон 14

код для вставки
ÃÂÈÄÅÎÍ 14
поэзия в действии
2015
Гвидеон
журнал Русского Гулливера
Вадим Месяц (руководитель проекта)
Андрей Тавров (главный редактор)
Редколлегия номера:
Валерий Земских, Марианна Ионова, Лера Манович,
Давид Паташинский, Екатерина Перченкова
Макет: Валерий Земских
Фото: Давид Паташинский
ISBN 978-5-91627-167-6
© Русский Гулливер, 2015
© Центр современной литературы, 2015
© Гвидеон, 2015
Содержание
От издательсткого проекта
НОВЫЙ ЗВУК: концепция поэтической премии. . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6
ПОЭЗИЯ
Александр Петрушкин. ЗАМЕДЛЕННОЕ НЕБО . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8
Мария Суворова. МАЛЕНЬКИЕ МАРИИ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 12
Егор Мирный. ЛИШЬ КОГДА Я МОЛЧУ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 15
Гала Узрютова. ДВЕ НЕДЕЛИ ЛЮДЕЙ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 17
Василий Нестеров. В ЧАЩУ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 24
Надя Делаланд. В ПОТУСТОРОННЕМ ДЕТСТВЕ. . . . . . . . . . . . . . . . . . 27
Одиссей Шаблахов. НАЧАТЬСЯ В ЭТОМ ГОРОДЕ СНАЧАЛА . . . . . . . . . . 30
ПРОЗА
Валерия Олюнина. ЗАЛОЖНИК. ТЕКУЩИЙ ДОМ. ПРИ СВЕТЕ ЛЬДА.
ДРУГОЙ (опыт японской каллиграфии). Я, ТИГЛОН ПОСЛЕДНИЙ.
БАБОЧКА МЕЖДУ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 32
ПОЭЗИЯ: ЛАУРЕАТЫ
Петр Чейгин. ПРЕДИСЛОВИЕ К СЛОВУ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 41
Александра Цибуля. ИЗ КНИГИ «ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ КРОВИ» . . . . . . 44
Ольга Дернова. ИЗ КНИГИ «ЧЕЛОВЕЦ». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 46
Жюри о премии
Юрий Казарин. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Екатерина Симонова.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давид Паташинский. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей Бирюков. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей Морейно.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
48
50
52
54
56
ПОЭЗИЯ
Маша Шихирева. КНИГА ЗЕЛЁНОЙ ЗЕМЛИ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей Михайлов. ИЗ КНИГИ «ЖИЗНЬ ВО ВСЕ СТОРОНЫ» . . . . . . . . . .
Илья Семененко-Басин. ИЗ КНИГИ «РУЧЬЕВИНАМИ СЕРЕБРА». . . . . . .
Сергей Соловьев. ИЗ КНИГИ «В СТОРОНЕ». . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Андрей Черкасов. ИЗ КНИГИ «ДЕЦЕНТРАЛИЗОВАННОЕ НАБЛЮДЕНИЕ». .
60
63
66
68
71
ЦИТАДЕЛЬ
Ролан Барт. СУЩЕСТВУЕТ ЛИ ПОЭТИЧЕСКОЕ ПИСЬМО? . . . . . . . . . . . . 73
G
4
ПРОЗА
Надя Делаланд. СТАРЫЙ ЧЕЛОВЕК. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 78
Дарья Верясова. СВИНЬЯ АЛЕКСАНДРА. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 80
Антон Барышников. ИЗ ЦИКЛА «СКАЗКИ В АЛФАВИТНОМ ПОРЯДКЕ». . . 83
рецензии
Юлия Подлубнова. ПЕРВИЧНЕЕ ОБРАЗОВ И СМЫСЛОВ
(о книге Юрия Цветкова «Синдром Стендаля»). . . . . . . . . . . . . . . . . . . 88
Виктория Гендлина. Александра ЦИБУЛЯ. «ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ КРОВИ».
91
ПЕРЕВОДЫ
Аллен Гинзберг. СУПЕРМАРКЕТ В КАЛИФОРНИИ. АМЕРИКА
СУТРА ПОДСОЛНУХА. (пер. Максима Коваленко).. . . . . . . . . . . . . . . . . 92
G
5
Представление о языке
эволюционирующей
От издательского проекта шей
как некоторой комфизиологией, он — не
«Русский Гулливер»
плексной
системе
только часть культуры,
знаков, в свое время
но и часть нашей прироПОЭТИЧЕСКАЯ ПРЕМИЯ
став революционным
ды: он связывает нас с
понятием критическоостальным звучащим ми2014 ГОДА
го анализа, привело к
ром. Изначальный, выобнищанию поэтического творчества, лишило
шедший из глубин времени, язык не может быть
его звучания, музыкальности. Наиболее модтождественен любой другой искусственной синой формой современной поэзии стали катастеме знаков, будь то компьютерные коды, дологи прозаизмов, представляющие собой в
рожные указатели, азбука для глухонемых или
основном стандартные продукты обыденного
военные сигналы. Обеднение речи (тем более
сознания и речи. Культура становится формапоэтической) ведет к обеднению души, искажелизованным семиотическим понятием, наднию картины мира. В случае русской культуры
стройкой социальных систем; природа слова и
с ее внушительными звуковыми традициями
его внутренняя форма воспринимаются в этой
редукционистские подходы видятся несостояпарадигме как излишество и условность.
тельными и деструктивными.
Отход от «звуков и молитв» в пользу общедоступ- Вещее косноязычие Тредиаковского и Державина,
ных концептов, расколдовывание языка, снятие
беспечная и светлая гармония Пушкина, звенятайны, хранящейся в веществе слова, приводят
щая недосказанность Лермонтова, тектоничек мысли, что мы сознательно пытаемся приский гул Мандельштама, трагическая пронзисягнуть усредненному — и даже безобразнотельность Цветаевой и Есенина, пророческие
му — в силу его функциональности или так набормотания Хлебникова, зверино-космический
зываемой интеллектуальности. Тем не менее,
язык Заболоцкого… Русская речь не может
определение Мандельутратить своей безштама, данное в «Разусловной музыки, пока
говоре о Данте», поостается русской.
прежнему актуально:
«Интеллектуальному
КОНЦЕПЦИЯ
«Поэтическая речь есть
варварству» противоскрещенный процесс,
стоит политика нашей
ПОЭТИЧЕСКОЙ ПРЕМИИ
и складывается она из
поэтической
премии,
двух звучаний: первое из них — это слышимое
задача которой — выявление и поощрение «нои ощущаемое нами изменение самих орудий
вой музыкальности» в поэзии. Каждому врепоэтической речи, возникающих на ходу в ее
мени — свой звук. Звуковой диапазон XX века
порыве; второе звучание есть собственно речь,
простирался от Осипа Мандельштама до Петра
то есть интонационная и фонетическая работа,
Мамонова. Новый звук, порождающий новый
выполняемая упомянутыми орудиями».
смысл, ритм, образ, мифологему. Звучащий со
В арсенале прагматической поэтики — с ее описастраниц еще до его произнесения, до артикутельностью, изобразительностью, повествоваляции. Звук, отраженный в «знакомстве слов»,
тельностью и прочими формами необязательгласных и согласных, шипящих и свистящих…
ного письма, скрывающегося за популярным
Он не сводится к акустической игре фонем и
понятием «текста» — эти факторы поэзии как
ритмов. Звук глубже и проще. Звук — это аббудто исчезли. Между тем, человеческий язык
солютная внутренняя форма поэзии, в случае
формировался тысячелетиями, он связан с наесли сама поэзия — музыка бытия.
НОВЫЙ ЗВУК:
G
6
Поэтическая премия «Русского Гулливера», учреждённая Центром
Современной Литературы, издательством «Русский Гулливер» и
мультимедийным журналом «Гвидеон», была вручена 9 ноября 2014
года, в день рождения Велимира Хлебникова, в Москве.
Лауреатом Большой премии объявлен
Пётр Чейгин (Санкт-Петербург).
В 2015 году «Русский Гулливер» выпустит книгу его стихотворений.
Лауреатом в номинации «Поэтическая рукопись» стала
Александра Цибуля (Санкт-Петербург).
Её книга «Путешествие на край крови» вышла из типографии за
день до вручения Премии и была представлена на церемонии.
В номинации «Поэтическая книга» первое место заняла
книга стихотворений
Ольги Дерновой (Москва)
«Человец», выпущенная издательством «Евдокия» (Екатеринбург)
в 2013 году.
«Русский Гулливер» учредил также специальные награды
издательского проекта: в 2015 году издательство подготовило
к изданию книги стихотворений номинантов Премии: Дарьи
Верясовой (Москва), Василия Нестерова (Екатеринбург),
Александра Петрушкина (Кыштым), Марии Суворовой
(Вологда) и Галы Узрютовой (Ульяновск).
G
7
ПОЭЗИЯ
Александр Петрушкин
ЗАМЕДЛЕННОЕ НЕБО
***
Лучше всего на свете — вода,
которая в солнце твоём растёт,
дремучая, как чернозём, когда
мы виноградом её идём —
без произвола уже колец
мясных, словно в шубы рядивших нас,
вода рассыпается под конец
и смотрит снаружи из птичьих глаз.
Слезятся очи у них ещё,
трамвай их ревёт, но беззвучно. Им
вино и грунт подаёт — вода —
как рыбакам и ещё живым.
И, обретая форму куста,
свобода стоит в лепетанье сих
птенцов, что блуждают внутри живота,
который им не дано простить.
***
Что ж пугает тебя, так
как землю страшит лишь грунт,
или воды — вода,
или корни — растущий ствол? —
так фонтан в окружность
свою осмелел взглянуть
и рассыпался в корни,
как на телят сих вол.
Что вспугнуло тебя, душа,
будто такт словес
был нарушен и сбит?
И — пока раздувался свист —
Что вспугнуло тебя,
дитя, где бродила ты,
как в садах зеркальных,
и видела в них себя,
ты стояла внутри
от себя, как снегирь и крест,
прорастая в тень
и её некрасивый смысл.
обличёна пролитой быть
на две стороны —
и любая из них тобой —
словно смерть — полна.
На твоём мяче
скачут тьма и моё дитя,
проливая своё лицо,
как слепое пятно на свет,
Камень вечной жизни
горит на руке меня,
а иных камней для тебя
от меня здесь нет.
вероятно — то,
что здесь не увижу я —
языка не стоит,
и говорящего нет.
Вот расти, как палка
в пустыне, среди огня
принимая в себя его холод —
голодный свет.
G
8
Александр ПЕТРУШКИН
родился в 1972 году в
Озерске Челябинской
области. Публиковался в журналах «Урал»,
«Крещатик»,
«Уральская новь», «День и
ночь», «Нева», «Дети
Ра», «Воздух», «Знамя», «Text only» и других, в «Антологии
современной уральской поэзии: Том 2 и 3». Куратор проектов культурной программы «Антология». Координатор
евразийского журнального портала «МЕГАЛИТ» http://www.
promegalit.ru/. С 2005 года живет в г. Кыштым Челябинской
области. Финалист премии «Русского Гулливера» в номинации «Поэтическая рукопись» и лауреат специальной премии
издательского проекта. В мае 2015 года в издательстве
«Русский Гулливер» выходит книга стихотворений Александра Петрушкина «Геометрия побега».
***
***
Империя грачей в конвертах снега
хохочет, умирая, как земля —
где рай похож на рай и одиноко
лежащий смех в парных спит калачах.
И одиноко дерево сквозь утро
растёт до ангела с фольгою в голове
и разбирает механизм, как чрево,
что отразилось в разрывной воде
Пока докуришь эту папиросу —
роса початая поспеет отлететь
в свой напряженный и густой не отзвук,
но память, разрезающую смерть,
где сквозь порезы видишь, как гогочет
земля сквозь жабры жирные свои —
наверно, отпустить меня не хочет,
краснея так, что птицы не видны.
Подробны льдина и пчела,
как горечь ветки тополиной,
что гул внутри у фонаря,
что ток, в котором ты повинен,
***
Так свет обречен проливаться
на плавный, как женщина, снег,
обрезанный по форзацу,
который слабал человек
[и, что вероятно, мужчина,
который, наверно, любил
весь свет и его дармовщину,
и это ответное свил
гнездовье стрекозам и осам,
которые в чёрных кустах,
обугленных по морозу,
лежат у мимозы в руках,
которые свет заслоняют,
как женщину в полой руке,
и сами себя проливают,
как дождь, отзеркаленный в снег].
Так ты, обречённый — на пару
с тоскою себя обрести —
стоишь на брегах насекомых
у женщины внятной реки.
***
Я пережил здесь смерть
свою, как эта дева,
лежащая в садах,
касающихся чрева
всех насекомых божьих,
живущих у огня…
Бегут и льдина, и печаль,
и ток речей сих лошадиных,
и известь, что меня смела
в февраль, которым я так длинен,
в котором [как рыбак] сто ватт
хрустят, свои перебирая
костяшки, если дым идет
в четыре стороны от края,
вдоль этой порванной пчелы
и чётной половины нашей,
где мы остатки колеи.
Замедленное небо пашут
подробно льдина и пчела —
февральские на дне укуса —
и чернозём жуёт мороз,
лишённый и лица, и вкуса.
***
Папиросный свет из трясогузки
и низинной крови водяной,
что во мне ты снова в дым попутал
под своею долгою губой?
На губе и на земле чайковской,
как чифир произрастая вновь,
просыпаюсь каждым тёмным утром,
засыпаю в белый перегной,
что меня звериными очами
плачет и выдавливает в свет
как пернатое [еще недо-созданье]
из одних особенных примет.
Я тебя в кармане убаюкал —
ты лежишь и тянешь из меня
утро не похожее на утро,
свет квадратный — русский, как словарь.
О, родина, как смерть,
не покидай меня!
G
9
КЕРЖАК
Посеребренная речь местности нашей.
Кажется, нечисть обходит берег с ночною стражей
вся заодно, и тонкий пятак рублёвый
летает над ней, и латает свои оковы
речка, стоящая посередине кайфа —
типа сто первый спартанец — вот от такого драйва
я прихожу в себя и смотрю за небо,
тоску испытуя по тем местам, где пока что не был
и вероятно не буду — поскольку хруста
снега кыштымского ангельского мне не хватает — пусто
в — бренной там — речи, а смотришь в низы и тоскуешь
посеребренной речью, во тьмах пируешь.
Как в кирпиче кержацком надписи Белтшацара
берег стоит, где-то меж левых и правых
сирый с убогим — смотрят и ищут место,
но ошибутся — поскольку всегда здесь тесно
нам остается сплошной и в прорехах воздух,
спрятанный подо льдом, как завета лоскут.
Нечисть исчислена — шелест кошачий вздорный
в рукопожатье земли и воды утоплен,
взвешен, как третий рим, и гудит в собачьем
лае, гоготе селезня в проруби и в чебачьем
немом открыванье зева, в Кроносе с анашою,
вот и царапаешь их порванною губою.
Сорвавшись с поклёвки, вставши один, без стаи,
ты понимаешь, что снег уже не растает,
не растворишься небу, пока не порушишь ставни —
сколько бы нас ни делили тени — Уран остаётся главным,
даже если уткнешься лбом, что в зелёнке, в грунт, и
зреешь в себе, как зренье, и гвоздь погнутый
гемоглобином своим раздражает почву,
и разрывает — как сотню лет — сухой ивы почку,
требует водных весов или снега стражу,
плавая, как чебак, через мглы и сажу
в посеребрённой трудной местности или
в том, что из огней неживых пошили
в ста километрах от ямы (читай — Челябы)
шубу волчью, вросшую в плечи древесные, дабы
в чёрной долине буквы текли из снега —
словно нефть, покидающая человека —
в просфоре фотонов, гамма-лучей и света,
что плачет сквозь нас, как вероятность побега.
G
10
ОФЕЛИЯ КАК ЧЕРНОВИК
***
Хрустящая Офелия над двойней
своей склонилась умереть, и хочет
не отражаться более в ребёнке
и в сумасшедшем, как мужчина. Впрочем,
У дома, в который вернутся стрижи
ожить от любви и до страха,
лежим мы, товарищ — ты видишь? —
лежим
как будто в окружности мрака,
есть у неё и поперечный выбор:
и вот уже сама бежит, не знает,
не то в грозу, которая с обрыва
сияет ей [как бы в начале мая],
что плотно ложится, как снег на живот,
сползая на наши колени,
растёт то, что позже станет землёй
в которую мы не поверим.
не то в войну весь мiр перелицует
и, мёртвых душ в лице не отыскав
воды, уже не бабочек фасует,
но для палаты в метров шесть [устав]
Хрустящая Офелия отступит
и [сквозь воронку] удаляя ночи
смотри теперь на этих ребятишек —
[один из них [раздвоенный] хохочет].
G
11
Мария Суворова
МАЛЕНЬКИЕ МАРИИ
(из будущей книги)
***
Н.С.
после, после. но только не мне, а другим
расскажешь, как снег превратился в лёд на твоей реке,
расскажешь об уходящей под лёд воде,
и из чего складывается удача, расскажешь,
о денежке, показанной тогда луне,
монетке во внутреннем кармане на рукаве.
и всё это выстроится в неровный ряд —
белого озера невидимый циферблат.
из чего, из чего сделаны крылья твои,
бумажное оригами, папье-маше?
после, после расскажешь всё обо мне.
***
Пытаешься определить, где восток —
По коре, по воде, по листве.
Из этого чуть позже выйдет толк,
Не веришь, а будет толк во всей этой суете.
Во всей этой надрывающей душу судьбе
Прослеживается одно —
Чем больше ты двигаешься вперёд,
Тем сильнее уходишь на дно.
И проще всего перепутать, где запад, а где — восток,
Иными словами — сбиться с пути,
Но больше становится небо — розовый лепесток,
Засушенный в дневнике.
***
И.Щ.
G
12
сквозь листья самолётик пролетает
кричишь ему и будто вырастаешь
из маленького мальчика илюши
из вишни северной и неуклюжей
в подсолнечник ван гога
у дома
Мария СУВОРОВА родилась в
1988 году в Вологде, окончила отделение культурологи факультета
иностранных языков ВГПУ, аспирант на кафедре теории, истории
культуры и этноголии ВГПУ. Член
Союза российских писателей, автор двух поэтических книг, лонглистер премий «Дебют» и «ЛитератуРРентген», финалист премии
«Русского Гулливера» в номинации
«Поэтическая рукопись» и лауреат
специальной премии издательского проекта. В мае 2015 года в
издательстве «Русский Гулливер»
выходит книга стихотворений Марии Суворовой «Маленькие Марии».
***
Дорожка отмечена крошками, семечками, пшеном.
Кормишь собак, птиц и кошек, уходишь домой.
Пустые дворы, пустынные улицы. Рисуешь, пьёшь,
Думаешь, это сон, просыпаешься, ну и что ж.
Остаётся слово, к которому не подобрать слов.
Закрываешь лицо, трёшь виски или наоборот.
Вспоминаешь красную штору, за ней — озеро, лёд.
Не знаешь, ждёт тебя в этом городе кто-то или не ждёт.
***
Перейти реку по реке или мост по мосту?
Дорожка посыпана солью, соль — песком.
Пока выберешь — пройдёт не один человек,
Собака остановится. В глаза посмотрит.
Выключится в доме на другом берегу свет.
Всё это без движения в огромном стихотворении
Сложено и оставлено явно не одному.
Сегодня не помнишь первой строфы,
А завтра забудешь последнюю.
И только очередь за крещенской водой
Всегда начинается за углом.
***
дрогнуло и побежало облачко — белое одеяло,
а ты медленно и вяло просыпаешься, удерживаешь его,
неловко на плече поправляя. мыслями я далеко над этими облаками.
вспоминать легче, чем жить. воспоминания легче дождя,
застилающего глаза, стирающего очертания.
дрогнула моя звёздочка на горизонте и засияла —
думаешь, заслужила меня или просчитала?
но кому есть дело до нашего небесного покрывала? —
проходят мимо, никого вокруг не замечая.
а в этой реке живёт рыба мудрая и немая,
вот птица крыло сломала, а у мальчика на мосту,
того, что всегда на гитаре играет — пуговки на рукаве
не хватает, но в его глазах искорка невероятная — живая.
дрогнула, думаю, рука и что-то нечаянно в этой системе сломала.
и всё своим чередом понеслось — неостановимо и беспощадно.
сливаются дни в дневниковую россыпь гречишника,
я его никогда-никогда не перебирала, как ты просишь,
и хоть бы раз воды налила столько, сколько её надо,
для того чтобы из этого неприглядного материала,
без соли и сахара, из-за облака — белого одеяла
звёздочка моя проглянула и засияла.
G
13
МАЛЕНЬКИЕ МАРИИ
по образу и подобию
из меня вырастают фобии,
из меня вырастают растения —
маленькие, весенние,
маленькие марии
с крыльями и пуповиной,
маленькие марии —
живые наполовину.
и я от них ничего не хочу,
впервые ничего не хочу,
так это и говорю.
а они кричат и рвутся из рук в руки,
от мамы к маме, запуганные порукой.
вторник, четверг, суббота — как будто глюки:
«не мыть ноги, носить брюки»,
а в пятницу другая наука:
«мой ноги, терпи муки…»
маленькие марии вторят этим словам,
перебирая их по слогам,
ударяя не так и не там,
изменяя значение —
затекстовое излучение.
и не остаётся ни мне, ни вам
новых слов, даже напополам,
даже на четвертину,
разделённую наполовину.
и приходится говорить привычно,
обнимать за плечи,
целовать в личико.
и понимать, что это по-настоящему,
чтобы по чёрному ящику
через века прочли:
«страсти, копья, мечи»,
чтобы при имени её кричали:
«молчи!»
чтобы при нём —
ни о ком другом.
***
Только моего голоса не хватало,
Как ты думаешь, так ли это?
Из-за кулис медленно дерево вырастало,
А из зала — бабочка и медведь из бархатного материала.
Но я устала от обилия образов и героев,
От кружевных полотен, ватного снегопада,
В этом хоре так много одинакового — немого,
Что стираются самые слабые голоса,
А потом и всё остальное.
Унисон пронзителен нестерпимо.
Как ты думаешь, стоит ли ждать конца?
Половина от четверти — это одна восьмая.
Этого хватит с меня.
***
на месте разрушенного дома вырос новый,
вспомни, как ты там ходил — из досок выстраивал оборону,
и каждый, кто замечал, разглядывал тебя — смешного,
но теперь твой игрушечный дом сломан.
тогда гуляли все вместе, кажется, наблюдали за фауной или флорой.
когда в половину второго пустеют улицы,
и стихают городские разговоры,
включается листопад. происходит всё то, что скрывает город.
G
14
на месте разрушенного дома теперь — новый,
но тогда у самой дороги мы нашли камень, похожий на волны,
и каждому, кто спрашивает, а что в нём такого, отвечаю:
«я помню многое из того, что никто не в состоянии помнить».
Егор МИРНЫЙ
ЛИШЬ КОГДА Я МОЛЧУ
***
слово можно писать долго
чтобы смысл его менялся во время написания
как будто свет на него ложится по-разному
как вес изменяется
или меняется возраст — зрение — любовь
Егор МИРНЫЙ (Беззубенко Егор
Юрьевич) родился в 1983 году в
г. Мелеуз, окончил УГАТУ по специальности инженер-кибернетик.
Публиковался в журналах «Воздух», «Волга», «Гвидеон», «Южное
сияние», «Плавучий мост», в альманахах «Белый ворон» и «Василиск», на электронном ресурсе
«Полутона», обладатель малой
премии независимой премии «П»
(2013), финалист премии «Красными буквами» (2012). В 2013 году
в издательстве «Русский Гулливер»
вышел дебютный сборник стихотворений «На кострами заросшем
Плутоне». Вошёл в лонг-лист премии «Русского Гулливера» в номинации «Поэтическая рукопись».
то есть естественно
опираясь на внутренние разломы
выбрал очень длинное слово
и торопишься написать
чтобы получилось похоже
лежало рядом
буквами вовнутрь сложенное
словно одежда
получается
похоже
***
переживаю
умение быстро шагать
и собственную волю
в шевелящуюся извёстку
с нерастраченным шумом
падают глаза
я этому редко
и долго
верю
опечатанные веки
пожар
от сих и до сих
война
от непотушенной сигареты
улетающая улитка
тень свою в облако тащит
ох
что-то хрустнуло одиноко
сердце — кость
***
белая точка отсчёта
красная точка отсчёта
взгляд отнимаешь
безответный ребёнок
и беспорядочное золото
всё в дело
за следующим дыханием
уже не увидать
как мы разжали кулаки
ноль попыток
спасаем круг
не оставляем засосы
задних мыслей приводы
провода расплетаем
двигаем гематомы
некоторые люди
не умирают
по счастливой случайности
G
15
***
***
покупаются на
риторическую речь
бегут обратно
дверь проломленная
стены легли
потолок чувств
а позади — свет
взятое с потолка
костей не вынуть
сердца не запечатлеть
*
рельсы в три ряда
как в два
*
в коридорах не бегать
можно заработать страх
странно что
всё ещё бегают
в чём загвоздка
*
ужас пытается стать оградой
но исчезает
как и страдание
всё говорит что его не было
их не было
*
крайняя плоть высказывания
собирается
в морщинистую губку
не хватает уксуса
никакого
*
влага на губах
только что
высохла
если бы ты не пришёл
а я переживаю
что не разбираюсь в этом
*
человек потрогал мину
и остался доволен
ушёл досматривать
новый концерт малоизвестной идол-группы
*
на кого легли
стены
они пока только начинают
можно и не танцевать
поднимаются
*
родители объявили детям
что они сердобольные
теперь дети могут размышлять
к чему приведёт
скол глаза
под самую седину
*
трансформация тепла
в пузырчатую воронку
так и требовалось процедить
но застревало сердце
G
16
но дверь проломлена
костей не взвесить
руки не приласкать
крестом
*
рельсы в два ряда
как в три
*
лишь когда я молчу
у меня
появляется
рот
Гала УЗРЮТОВА
ДВЕ НЕДЕЛИ ЛЮДЕЙ
***
с подветренной стороны затишок нашли
затишок нашли
окромя него туда все срыбились
срыбились
из-под воды ноги его видны
сваями растут сваями
лето хотели в тиши сидеть да сзимились
ноженьки где вы ноженьки
преломите ледень преломите
в затишок нетронутый приходите
***
Гала УЗРЮТОВА родилась в 1983
году в Ульяновске, окончила Ульяновский государственный университет. Финалист российско-итальянской премии «Радуга-2015» ,
дипломант Волошинского конкурса — 2014, лонг-листер премии
«Дебют», победитель всероссийских драматургических конкурсов.
Стихи переводились на немецкий
язык. Финалист премии «Русского
Гулливера» в номинации «Поэтическая рукопись» и лауреат специальной премии издательского
проекта. В 2015 году в издательстве «Русский Гулливер» выходит
книга стихотворений Галы Узрютовой «Обернулся, а там — лес».
искали его искали, где, говорят, мальчик наш
где трава высока, там нет его
где топтана — пуще прежнего нет его
родили, а он куда-то делся
ааа-ааа разве так можно
ааа-ааа
как же его тело? зачем оно?
побежали ноги ноги быстрее воды
голова качается переминается в воздух принимается
долог околоток, длинна закута, мы зовем тебя-тебя, а ты не слышишь
где твои уши, зачем тогда тебе уши
если слово названо, кто-то должен его услышать
ты говорил, говорил да выплевывал, а учили — чтобы жевал
жевал пережевывал
глух и нем глух и нем и ел бы
да где твой рот, мальчик, где твой рот?
***
нетрог нетрог его, поле сытое
трава идет с ним по локоток
видно макушку — не слышно ног
же море, же соль, жернова
перемалывают ласточек на
черное и белое
нетрог же ласточек
что ему делать
с твоим лицом в окне
если ты смотришь в комнату, а не вне
если родился в этой, не стой в той стороне
снег как замерзший свет
крошится не на всех
имени его нет — же море, же близко, же соль, жениться
ему только с травой
G
17
***
Чьи это дома
Я бы сказал, ничьи
Если бы была в окне голова
И в горшке астра цвела
Были бы они чьистые
Маленькие чужие дома
А теперь жизнь нова, вынула
Из почтового ящика — понесла
Назови хоть одного, кому то письмо дошло
Сквозь парун и через сосны окраюшки
С полной сумкой писем проходит-сгибается
с той стороны номера домов начинаются
с этой — кончаются
***
я ли или не я ли
в ясли меня сажали
не я ли не я ли не я ли
я ли или не я ли
G
18
куда ни пойдешь, настает вокзал
ваше место — семнадцатое нижнее
садишься в черную келью
а напротив люди наги
уже режут яблоки
они так наги, так наги
что слышат слова проводника
не пачкайтесь
хотя их мажет весь вагон
проводник меняет билеты на овец и горлиц
те венчаются в проходе
волхатые спотыкаются,
но идут сквозь
керамический вой сношенного поезда
некоторые едут к
другие — от
но все — одной дорогой
сильная женщина считает шаги до семи
разворачивается, идет обратно
разворачивается, считает до семи
идет обратно
разворачивается
у мужчины на боковушке краснеют глаза
проводник просит надеть наклювник на петуха
но уже далека его кукарека
слышна только кровь проводника, видна рука
— Рано еще, он только зашел в последний вагон
— Не я ли, не я ли должен его встретить?
Не я ли, не я ли, не я ли?
Я ли или не я ли?
— Темно, споткнешься — я пойду, в каком из двенадцати вагонов ты?
Иди быстрее,
Что делаешь, делай скорее
я ли или не я ли
я ли или не я ли
— Недолго уже быть мне с вами.
окна запотевали, окна запотевали
яблоки сердцевиной тамбуры освещали
горлицы нагих и овец прижимали
я ли или не я ли
я ли или не я ли
— Приду к вам, а вы не знали
Смотрите меня в окно
окна запотевали, окна запотевали
я ли или не я ли
я ли или не я ли
не я ли не я ли не я ли
в ясли меня сажали
***
из всех других ты почему-то это яблоко спасал
яблоки загодя будут истоптаны, под ноги бросят сочить,
светом измятое рыбное яблоко в гавани станет входить,
морем мироточить.
лица уже сдобны, как на масленицу. в это стрелять или в то
яблоко, что не стоит, а покатится. конница давит вино,
нет на кресте никого.
в снег оживают из мякоти косточки и заплывают за дно
***
языки запоминаются в детстве
когда свет комнатен и протяжен
когда за пунктиром забора
нет стола и нет стульев,
а есть — одна сплошная поземка
но ландыши на белом не белы
они как и все сосны проточны
у кого длинны руки — собирает вишню
у кого винограден голос — ведет остальных через мост
у того зимен отец — кто безлетен
языки забываются в детстве
но их гул еще пчелен все лето
в метели из окна и обеда
языком немеют мне или не мне
ко мне или ото мне
обо дне об одном дне — не об этом
G
19
***
посадили меня на осла и везут, и везут и везувий становится ближе.
соглашают они до конца меня, соглаша соглаша юсь быть выше для —
для кого-то, может быть, ниже.
ноги здесь мои не достают меня, и меня и меняют, считая неслышно.
имени ни одного не скажу не лю не любимого, без которого я —
без которого я бы выжил.
мальчик, девочка, иди сюда, приходи подойди подойдите, седые детишки.
вы таки такие же, как и я, и кричались вы в те дни в тени того дня —
дня, когда я всех вас услышал.
***
с берега-берега гром гребет, плотник в поту собирает плот.
беден, как рыба, его живот. люди живут не к нему, а от.
катится-катится, как игра, топот превыпуклого бревна.
по локоток ты уже застиг. бархатен день — шубунит старик.
ссорится-ссорится сор в избе, и начинает окно шмелеть.
что не растаяло — то все ледь. из винограда забросил сеть.
в детской из ели его узде не вынимает плечей по плеть —
деть тебя или не деть
***
и такая настала вокруг спина,
что стояла из трех ни одна.
ледяное яйцо с красно-ярким желтком
так при тридцать семи закипает, что стекает
стеклом этот жар в скорлупе — стеклодувы его раздувают.
раз и два, раз и два — раз на выдох, а шорох на вдохе.
выходи ты одна из вспотевшего льда,
раз желтком ничего не выходит.
через десять минут не растает яйцо, из какого бы льда не рождалось.
урожай соберет ярко-красное дно, куда все это лето стекалось.
через десять минут не растает яйцо, из какого бы льда не рождалось.
ты же знаешь, что это яйцо изо льда — скорлупа его только взрывалась.
***
если четырнадцать человек — это две недели людей
значит, я один день
этот куст так костисто пуст
как туманом полностью обезлюден город
сорок лет мальчик жил и смотрел как гусь
достает перо и вставляет его за ворот
G
20
самый мальчик маленький на земле
не может больше расти
с пяти сантиметров до десяти город был для него высок и долог
сантиметров с одиннадцати до семнадцати старухи его любили
с восемнадцати до пятидесяти с ним никто не говорил — не говорили
гусь — на стол, а мальчишка — в лес
так бескрыло на дерево влез
что перо на макушке встало
прибавляя не рост так вес
упало
***
Посреди травы, посреди травы он лежит —
Голову на бок не повернет,
Где у травы середина — где у травы бок.
Как лег, так и смог —
А не смог — кто ему скажи,
У травы нет ног —
Рта травы — за нее — жужжит:
У травы все живы — у травы — все живы.
***
а что — снег уже выпал?
вы не видели? с утра весь город завалило
что — и утро уже было?
сейчас вечер. так куда вы хотите лететь?
можно в данию
куда именно в дании вы хотите отправиться?
можно в мадрид
но мадрид в испании
да? уже перенесли?
он всегда там был. так куда мне оформлять билет?
можно в бельгию
куда в бельгии — брюссель, антверпен?
можно в бельгию, а бельгия какого роста?
простите?
как я? выше меня? или пониже?
все-таки, куда мы оформляем билет? уже очередь скопилась
просто хотел по росту подобрать
я не понимаю, вы летите или нет?
лечу-лечу, сейчас — можно в рим
хорошо, на ближайший рейс?
ближайший я уже пропустил, можно следующий
следующий рейс через три часа — оформляем?
можно оформлять, да, а школьникам скидок нет?
вы летите с ребенком?
нет, я лечу в школу, в рим
простите, но, судя по вашему виду, школу вы окончили лет пятьдесят назад
можно без скидки, без скидки
один билет в рим через три часа — верно?
но в три часа мне надо быть дома
G
21
вы можете определиться? вы летите или нет?
можно в хельсинки, в хельсинки
простите, но нельзя в хельсинки
почему? я могу и без скидки полететь, у меня есть деньги — вот
нельзя — мы в аэропорту хельсинки
***
подростком он смотрел с отцом польский фильм
где два героя полтора часа ехали на машине и обсуждали женщин
бабы все время зевают, — говорил тот, что за рулем
да это просто невозможно — все время, и рот не закрывают, — обрадовался второй
отец рассмеялся и сказал: сашк,
ищи себе бабу, которая не зевает
в тот вечер он вышел на улицу и стал смотреть на женщин
та, что повстречалась у супермаркета,
зевала так, что ее лицо превращалось в его незаправленную кровать
она вдыхала снег все быстрее,
но на тротуарах чуть-чуть оставалось —
снега еще днем выпало хорошо много
та, что стояла у краеведческого музея заворонила целую Волгу снега
по-коровьи прожевала его и, нарушая пар, сплюнула снежок,
на котором остался незнакомый орнамент ее зубов
пока зевала аптекарша, он успел два раза поменять леденцы от кашля
и остановился на медовых
даже его крестная зевала всем зубным кабинетом,
когда они столкнулись у стоматологии
и она распределяла конфеты по его карманам
как куски текста меж своих учеников
он уже начал зевать сам, как увидел ту, что выходила из трамвая
ее рот был закрыт — разве он открывался раньше
большие янтарные серьги неуместно свисали среди зимы
медовые луны таяли и не возвращались
он фотографировал быстро, боясь, что она тоже откроет пасть
но ее рот шел прежен
через шесть лет в тот же вечер, стоя у нее за спиной,
он слышит, как открывается рот
кухонное окно перед ее лицом покрывается потом
в спальне он смотрит на фотографию — здесь она никогда не зевает
у фоторамки уместно брошены янтарные серьги
медовые круглые леденцы тают и не возвращаются
G
22
***
видел ли ты женщину больше себя?
а она тебя — видела?
держала тебя в руках, как октябрятскую звездочку,
пока ты давал клятву?
говорил ей, что чужие жизни неприятны,
когда хочешь заснуть, а соседи спускают воду и ворочаются в кровати?
говорил?
помнишь, на новый год к тебе пришел снеговик?
ты стоял на стуле и читал хлеб наш насущный даждь нам днесь
думал, это Он пришел
снеговик слушал, а ты запинался и начинал снова
пока он не затаял
женщина больше тебя налила снеговика в ведро и поставила на балкон
ты спросил, придет ли он еще, и сказал,
что уже не будешь запинаться
он и не уходил, — ответила женщина больше тебя
ты пошел на балкон проверить
но ведро было пусто — им
G
23
Василий Нестеров
В ЧАЩУ
ЗМЕЕЯЩЕРКА
Змееясь серпантином красивым —
на стене у синицы Аксиньи —
Змееящерка синяя. —
И браслетом не станет (хоть манят),
но зовёт упырей, краснобаев —
коготком зазывает.
Из трухлявых часов, где букашки —
выползает лакать у овражка
лиловую бражку.
И когда 40 дней у кого-нибудь,
Ей всё слышится эхами, стонет как
По-хо-ро-нен-ный…
Василий НЕСТЕРОВ родился в
1987 году в Краснотурьинске,
живёт в Екатеринбурге. Публиковался в журналах «Урал», «Гвидеон». Не отождествляет себя
со своей «биографией». Не отождествляет поэзию с «текстом» и
«литературой». Ряд стихотворений написан при исследовании
оккультно-медиумических состояний. Вошёл в лонг-лист премии
«Русского Гулливера» в номинации
«Поэтическая рукопись», лауреат
специальной премии издательского проекта. В мае 2015 года в
издательстве «Русский Гулливер»
вышла книга стихотворений Василия Нестерова «Ящеры поют».
КАЛИЦА
***
С веток твоих и век
Гранатовый оберег
Мне милосердно падает —
В Белый, как монастырь..
Ясени и кресты
Светом своим возрадует.
На Горностаев день
Резы свои одень,
Золото, Мехи верные..
В чаще Такой стоим,
Где ни один не зрим,
И розовеет в белое —
С веток твоих и век
Гранатовый оберег.
G
24
Вся нахмурится-насупится,
с полной горстью волчьих ягодок —
Бродит Марфинька-Заступница,
по сеням тебя выглядывает.
И зачем ей тут — осиновой,
зыбкой — маять столько ноченек?
Гасит свечки тёмно-синие
безъязыким колокольчиком.
Что в саду ей нашем — прутики?..
умирающие лютики?..
да твой сон клюкой простукивает
да печную гарь вынюхивает
NOX
***
Ничего не издавая,
Милый Ангел дул в трубу.
Гретхен — бледная, босая —
мотылька сдувала с губ.
Мир закрадный плесенью балует,
бирюзой на досках проступает,
Огромадный, исполинский,
офигенный Жёлтый Мел
по кусочкам растворился
в этой лунной кутерьме.
С поднебесной берестою
отражает звёздный мох
лопоухое, святое
декадентское Трюмо
Знает только Табуретчик
по прозванью Беранже,
что Игра не стоит свечек
и доиграна уже.
В ЧАЩУ
в синеве зелёной озорует,
по следам находит, окликает…
Не ходи, Узорница, за мной:
Мир закрадный
гроб берестяной
ПОЛЯРНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ
Застывшим глазом номер три
в бинокле Норда подсмотри:
Как пожилой метеорит,
погибший Амундсен летит,
Расправив гордые крыла
непобежденного орла,
Луговых мотыльков альков.
Расколдованное молоко
Напоминая руну Зиг
(совсем нордический мужик!).
По тропиночке в лес кап-кап,
Где ичетик — мохнатый краб.
Под ним тяжелый океан
прядёт мистический туман.
Леший спрятался в бороде,
Чертит вилами на руде.
Идут цепные облака…
И Полюса стоят в зрачках…
А чащобы молчит стоглав.
В ней — серебряный крестик плавь.
ВИДЕНИЕ
…Изумруднуть, не закричать,
И от темени счёт начать…
СОМНАБУЛИЧЕСКО-МЛАДЕНЧЕСКОЕ
Полнолуние полноводие —
колобродие огородников —
сеют семечки садят дынечки,
любят тыквочки чешут темечки
да несут цветы десять девушек
но круги уже на воде уже
За розовым садом
вечорил гобой.
Мортиция Аддамс
плыла над Землёй.
Косая лучина
мерцала в руке,
горя-говоря
на своём языке.
И платье-порфира
чернело на ней:
почти Богородица,
но только нежней…
Лучина сгорела…
Засохла трава…
А в небо смотрела
моя голова…
G
25
***
***
В губчатой комнате пойман Босх —
а кукла в прихожей — не верит.
Шапка похожа на войлочный череп.
Масса внутри — имитирует мозг.
Шорох. Чудовища в шкурах чудовищ.
Холод мертвецкой вскрыт.
Пар из окна. Подоконник.
А если бы жить жить…
Рученька шевелится
иногда
На болотных венчиках
Погадать
В тёмные стеклярусы
Поиграть
…в небе белоярусном —
Черномать
Маковых головушек
шур-шур-шур
Я за ушком совушку
Почешу
G
26
Надя Делаланд
В ПОТУСТОРОННЕМ ДЕТСТВЕ
***
соляная долина прозрачная слезная пыль
здесь катаются дети и брейгель рисует их тени
у сквозистой старухи просвечиваются снопы
и в разомкнутом небе качается птицей нательной
перемена всего потому что звенит в вышине
потому что будильник который я ненавижу
поднимает лицо и ползет колченого ко мне
чтоб никто из меня из последнего сна бы не выжил
обернись обернись тут и там соляные столбы
так застывшие в плаче никак не проснутся от бреда
заплывают слова примерзают к остаткам трубы
и не то чтобы медной а так и не то чтобы медной
а замшелой такой акведучине в яме дурной
закопай их немой гастарбайтер они бесполезны
безутешные бедные люди плывут надо мной
и в богатстве и в бедности и непременно в болезни
Надя ДЕЛАЛАНД родилась в Ростове-на-Дону, живет в подмосковном Домодедове. Публиковалась
в журналах «Арион», «Нева», «Новая Юность», «Гвидеон», «Вопросы литературы», «Литературная
учеба» и др. Автор нескольких книг
стихотворений, лауреат поэтического конкурса «Дорога к Храму»
(Иерусалим, 2014), 1 место в поэтической эстафете «Вечерние
стихи» (М., 2014), финалист премии «Русского Гулливера» в номинации «поэтическая книга».
***
Зоркость света, падающего по воде
вдаль, афалина солнечного струенья
улыбается, вчитываясь в строенье
атома. Тут заканчивается день,
не успев обернуться на резкий окрик
самого себя, пробегая в дверь
повторенья (так принято в той игре,
из которой каждый выходит мокрым).
Плеск удваивается, что-то шепчет в рот
спящей набережной просторечно рыба,
умирая, но кажется, что — спасибо,
не в смысле просьбы, а — наоборот.
Бог берет ее в руки, подкидывает вверх,
чешуя, поблескивая, осыпается на песчаный
берег, медленно кружится над причалом,
чтобы было похоже на сон, да — морпех
бродит по морю, когда не спится,
поднимает рыбу, превращает в птицу.
***
Атрофия листика, дистрофия
солнцевидных прутиков, жидковат
звукоряд чирикающих в эфире
воробьят и, может быть, жуковат.
Жуковато выглядит лес олений,
на охоту ходит с улыбкой еж,
он поймал за голову и колени
половину рыжика, целый дождь.
Лена, Катя, выйдите, поглядите,
разве здесь побегаешь по утрам?
Отступает лес, и ползет вредитель —
в муравьях живучий подъемный кран.
G
27
***
***
Шла и посвистывала дырочкой
в боку, где что-то достучалось
и вылетело, разом вычеркнув
все радости и все печали.
Трогательный дождь, тактильный,
цепкий, скользкий, травяной,
я в его ладошке пыльной
спасена без задних ног.
Он бежит, зажав, как мальчик
майский жук (как замуж, как
уж шарахнулся), а дальше —
больше ничего в руках.
Следя за ним, без ускорения
взвивающимся над домами,
пока еще хватало зрения,
звенела мелочью в кармане.
Потом рассматривала лестницы
и бледный обморок балясин,
кусочек штукатурки в плесени,
скамейку, дерево, коляску,
и думала, как все бессмысленно,
и холодела грудь сквозная
пустая старая отвислая
распахнутая, где — не зная —
летучее пернатокрылое
всесогревающее пламя
какою черепицей прыгает,
с какого перепугу плачет.
Чем, чем заткнуть сие отверстие,
которое свистит и воет,
и корчит в небо рожу зверскую,
кривую корчит неживое.
***
ласкательным лучом по зеркалам
расчерчивая план захвата спящих
воскресный день — чуть тронутый пьянящий
растет под домом спит из-за угла
сосновый хвост и кто-то пишет фугу
по памяти и все еще во сне
поэтому так глуховато мне
так на ухо улыбчиво и туго
у фуги нет ни роста ни лица
она — летучий призрак кентервиля
а может быть отца и брата Вилли
а может быть ни брата ни отца
бормочется как два часа назад
где все еще вчера и можно встретить
себя в окне в потустороннем детстве
и с двух сторон смотреть себе в глаза
G
28
***
хочу быть крепкой старухой
сухощавой девяностолетней бабкой
благословляющей Бога
сходившей утром к колодцу
сварившей правнуку каши
прилегшей вздремнуть на лежанку…
на окнах сквозняк ловит ситец
весна задыхается в небе
мурлыкает кошка под боком
старушечьим мертвым но добрым
***
Деревья в обмороке лютом,
разрозненно сияет дождь,
выныривая поминутно
бежит сентябрь через дрожь.
Здесь на пригорке пахнет светом
и яблоками, дни слились
в один и тянутся бессмертно
за взглядом капельками ввысь.
Когда я вырасту, я стану.
Ну, а пока могу и так
стоять сквозь сон с лицом усталым,
пока совсем не перестать.
От птиц завязан узелками
провисший провод — нотный стан
с одной линейкой, с заиканьем
печали, сыгранной с листа.
С опавшего листа на черном,
и осень ест себя за хвост,
повизгивая увлеченно
между кружащихся берез.
***
нас мало нас может быть нету
и кровью на дереве света
намечены вены и жилы
непрожитой жизни
***
Снилась мне темнота. Как в детстве, в шкафу,
в темную комнату тихой войдешь и в шкаф
влезешь, в вещах утонешь, в больших вещах
мамы и папы, а кто-то идет искать,
кто-то уже ощупывает софу.
Нечем дышать, но спасенье — оно же смерть,
надо терпеть. Надо ждать, а потом бежать.
Вот и сидишь в темноте, крепко-крепко сжав
что-то из шерсти, пока голова, кружась,
ни упадет, продолжая во тьму смотреть.
Снилась мне темнота, просыпалась в сон
битыми пикселями. Постепенно поверхность ее
становилась гладкой, как слово «район»,
и я отражалась в ней, и лицо мое
было мне не знакомо, и все.
G
29
Одиссей Шаблахов
НАЧАТЬСЯ В ЭТОМ ГОРОДЕ СНАЧАЛА
Между тем
1
Блажен угодивший под первые капли дождя.
Блажен оставляющий сердце свое, уходя.
2
Взгляд вонзается в клубок
желтой пряжи тополиной:
повяжи меня, дружок,
этой музыкой старинной,
чтоб не слушать водосток,
на пути моем шумящий,
чтобы я уже не мог
разминуться с настоящим.
3
От плавучей пагоды старого теплохода,
оттого что по этим мостам проходила пехота,
от оранжевых всплесков средь пыльной зелени парка,
от того, как наклеена эта почтовая марка,
от двоящихся колоколен над заспанною рекою,
от пожарных трамваев, мчащихся к водопою,
от коричного кофе и черствой сахарной черепицы
остается налет на всем, что тебе снится...
4
Не в радость ни вино, ни оцет,
я жажду только одного:
собаки греются на солнце,
что овцы стада Твоего,
и я прибился к этой братии —
так не пекись о дураке...
Но что — и чьих наитий ради —
чеканит ливень на песке?
G
30
Одиссей ШАБЛАХОВ родился в
семье инженеров лёгкой промышленности в Москве, рос в Подмосковье и на Нижегородчине. В
2006 г. окончил Литинститут (семинар О. А. Николаевой). В 2011
г. вошёл в лонг-лист конкурса им.
Н. С. Гумилёва «Заблудившийся
трамвай», а в 2014 г. — в лонг-листы конкурса им. И. Бродского и
Премии «Русского Гулливера».
* * *
Проникающий, ножевой
отголосок позднего поезда:
вот проследовал грузовой,
словно выругался забористо,
а за ним, неопытный чтец,
торопясь, слегка пришепетывая,
переврал классический текст
пассажирский в четверть четвертого...
Я живу в привокзальных краях,
где спокойный голос диспетчера
оглашает чугунный шлях
с утра и до позднего вечера,
где стальной мазурки мотив
подгоняет колесные пары —
и маневровый локомотив
от натуги таращит фары...
Если тянет порой записать
что-нибудь железнодорожное —
песню рельса, оси, колеса,
откровенье вагона порожнего,
легкий треп занавески в окне,
буферов бесконечные прения —
получается только вчерне:
не хватает терпения…
* * *
В живой воде аукает плотва,
и в облаке песка летит подлещик,
где драгой намывают острова
и ворошат утопленные вещи,
а надувную лодку рыбака
несет туда, где вряд ли безопасно
и два угрюмых каменных быка
устали ждать ныряльщика-подпаска.
* * *
Как глубок нынче снег... Нас невольно сближают тропы,
словно прадедов наших — заснеженные окопы.
Дивясь размаху нового моста,
поймавшего буксир плетеной тенью,
ты проезжаешь рыбные места
едва ли не по щучьему веленью,
пока в глуши затонов и проток,
томясь однообразием рыбалки,
беседуют сквозь ветер и поток
карась и капитан землечерпалки.
Летом ветер-косарь кружит по пустому полю —
потерял оселок, а находит одни осколки.
* * *
Есть сон обходчика и машиниста явь,
разбег башмачника и вера семафорам.
Диспетчера усталого представь
за поздним нерабочим разговором.
Есть голоса с мембранной хрипотцой,
прогорклые от сигаретной гари,
есть лица... Но диспетчера лицо
не вынудит ни плюнуть, ни ударить.
Есть и слова, но нету дураков —
и только взгляд товарному вдогонку.
А вечер стрелки перевел — и был таков,
что разом засветил фонарь и пленку.
* * *
Молчу, влюбляясь до словопотери
в твоих согласных звонкие ключи
и гласных отворяемые двери.
И серой кошкой бродит по квартире,
где музыка изустная звучит,
мечта остановить на «три-четыре»
светило в небе, стрелок нервный тик,
работу непрерывную вокзала,
где поезд убирается в тупик.
Да и в поле том, где траншейная щель змеилась,
за минувшее время мало что изменилось.
Летом все еще можно найти в этом поле пулю,
ибо мертвым расчетом пристреляны спуски к Волге.
Но сейчас эта местность почти что непроходима,
разве только на лыжах... Резонней окинуть взглядом.
Кто же там, вдалеке, привстав над щитком «максима»,
напрягает глаза, сбитый с толку твоим нарядом?
* * *
Указатель маршрута сулил Горкольцо —
помнишь, было такое словцо?
Этот старый автобус мы знали в лицо,
он хромал на одно колесо,
низко кланялся встречным, входя в поворот,
а в жару разевал свой чудовищный рот:
на блестящих шкивах шелестели ремни,
как билетные ленты и провинциальные дни.
Вспомни долгое счастье: приникнуть к стеклу,
за дорогой следить и смотреть,
как в кабине по стеганому чехлу
путешествует тусклая медь.
Или слушать кардана бутылочный звон:
разболтавшийся в хлам, все выбалтывал он —
и мелькали в той речи, звучавшей чудно,
Ликино и Дулево, Дулево и вновь Ликино.
А потом, на конечной, уставший, пустой,
остывая в глубокой тени,
запыленным бродягой придя на постой,
погасив ходовые огни,
он глядел мимо всех, еле слышно сопя,
наливался тоской, погружался в себя,
забывая подробности ям на пути, —
ждал того, кто наутро вернется его завести.
И, с радостью вернувшись в круг живых,
начаться в этом городе сначала
под звон его созвучий ключевых.
G
31
ПРОЗА
Валерия Олюнина
ЗАЛОЖНИК
«И вот я умер. Чем бы мне заняться?»
Михаил Светлов
Он увидел, как по одному из центральных
каналов показывали церемонию вручения
премии лучшим врачам России. И буквально через несколько минут после того, как он
включил телевизор, ведущий назвал это имя.
Профессор шел по ковровой дорожке круглолицый и улыбчивый, в отливающем сталью
первоклассном костюме. Иван Григорьевич,
нейрохирург высшей квалификационной категории, создавший в краевой клинике школу
нейрохирургов мирового класса, шёл за своей статуэткой: пирамидой, которую держали
спасающие врачебные руки, в основании её
было выдавлено сердце спасённого. И в этот
раз он провел блистательную сложнейшую
операцию — извлёк из головы рабочего десятисантиметровый штырь. Да так, что травма,
несовместимая с жизнью, позволила его пациенту не уйти на последнюю инвалидность.
Имя Ивана Григорьевича святилось. Спасенный произносил его с экзальтированной
благодарностью, как в храме, в который он,
авиационный политработник, никогда не ходил, хоть и крещен был в младенчестве.
Ибо это он, он осушил кровяное озеро в
его мозге, хлынувшее в его жизнь багровой
вспенившейся раскаленной лавой. Тогда он
не мог даже двигать левой рукой, левой ногой, эта часть туловища стала беспомощной,
вот-вот атрофирующейся.
Он не мог говорить, лишь только извлекал
детское гуление или звуки, похожие на те, что
произносит человек с отрезанным языком,
бессильно и бессмысленно округляя тонкие
полоски губ. Но чаще имя профессора упоминалось им с ненавистью: ведь это он склепал
порванный сосуд, поставил на него титановую скобку и втащил его, сорокадвухлетнего
инвалида, обратно в жизнь.
«Зачем он спас меня?»
Счастливчик не мог смириться с тем, что
нужно жить, раз его спасли. В такие минуты
бил себя массажёром для ног по забинтованной, всё время мёрзнущей голове. Он чувст-
G
32
Валерия ОЛЮНИНА родилась в
1974 г. в Бобруйске Могилевской
области. Окончила Сибирскую Академию госслужбы при Президенте
РФ (1996) и МГУ им. М.В. Ломоносова (факультет журналистики).
(1999). Работает журналистом и
в сфере промышленного PR. Училась в Литературном институте
им. Горького (2005–2009, семинар
прозы). Очерки и рассказы публиковались в журналах «День и ночь»,
«Юность», «Новая Юность», «Дружба народов» и др. Финалист Международного Волошинского конкурса
(2013) в номинации журнала «Дружба народов». Лонг-листер премии
«Русского Гулливера» в номинации «поэтическая рукопись». Живет в Лобне Московской области.
вовал, что в этом возвращении есть натянутое
глумление судьбы — перед глазами вставали
молодые пацаны Великой Отечественной
с окровавленными бинтами, которые потом стирались медсестрами, вымывавшими
подчас даже червей. Он восхитился случаем
натовского сержанта: тот был сражен снайперским выстрелом в голову в Южном Афганистане и уже через пятнадцать минут как ни в
чем не бывало сидел с перевязанной головой,
покуривая сигарету. А он, ни дня не воевавший, теперь стал как будто заложником профессора: жил не для себя, не для семьи, а для
какой-то чудовищной статистики спасённых,
для которых впервые в крае внедряли шунтирование мозгового кровотока.
Профессор не только спас, но и позже
(о несомненно удачной работе, длившейся
пять часов) рассказал спасенному, дважды
перенесшему инсульт, что сосуд его во время
операции порвался, и он за четыре последних
минуты собрал его! Спаситель гордо сооб-
щил пациенту, что тот был фактически мёртв
эти четыре минуты.
…Сейчас его дружок сидел перед ним в
когда-то кумачового цвета с обивкой под
бархат кресле за журнальным столиком, где
в лучшие годы стоял коньячок и был нарезан
лимон, звучала гитара, — холёный, поседевший, но здоровый, со свежей любовницей.
Рассказывал, как однажды достался ему трофей — череп бурого медведя, застреленного в Якутии лишь со второй попытки, между
которыми прошло несколько лет. Как он жил
эти годы с застрявшей в кости пулей, никто не
мог объяснить. Потом к дружку приезжал известный московский коллекционер, специализирующийся на аномалиях. Чего только нет
в его коллекции: череп косули, которая после
встречи с полуметким стрелком доживала с
разрывом костного шва; правая пястная кость
ископаемой лошади с патологическим разрастанием в районе грифельной кости; и даже
Указ Петра Первого о создании знаменитой
Кунсткамеры. Оказывается, с 1718 года за
добытых для этого музея «монстров» полагалось приличное вознаграждение.
Недобитый медведь с пулей в лобной кости стал приходить к нему по ночам. Он видел
себя экспонатом, сидевшим в белой стерильной комнате, где на столе дымился шашлык
из медвежатины, а в грязный гранёный стакан
было налито вино «Медвежья кровь». И он пил
его, дрожа так, что зубы стучали о стекло.
То он маленьким перочинным ножом расковыривал медвежью рану и без конца доставал
пулю. Она в последний момент ускользала из
его рук в чавкающей мозговой жиже. Потом
медведь стал приходить к нему с закрытыми
глазами. Приходилось по-бабьи лезть в сонник, благодаря чему день проходил обманно-спокойно. Потому что при спящем медведе враги ничего плохого не делают. Когда он
прочёл, что мозг медведя — вытянутая капля
размером двадцать на пятнадцать, засыпать
стало ещё труднее. Он видел себя на своем узком диване, его середина через полгода инвалидности-лежбища получила свою пролежень,
а на потолке теперь висела огромная багровая капля и вот-вот срывалась в него, почти
протекая в его разверстый, вскрытый профессором мозг, и теперь уже могла затопить всё.
Неотвратимое приближение ночи его пугало. Сгущался вечер, после ужина подташнивало, снимал давление четвертью капотена.
Давление падало, и он шел пить слабый кофе
со сгущенным молоком. Если у окна останав-
ливалась машина, то фары пугали его так,
что он был готов бежать и сам сдаваться. Он
слишком много знал, много подписал. За ним
должны прийти! Слишком много жизней раньше него ушедших солдат висело на нём: кто
погиб на войне в Чечне из тех, кого он провожал с вокзала, а потом искал на фронте, кто
стрелялся по пьяни от несчастной любви.
Однажды жена говорила с его психиатром
по телефону, думая, что он не слышит ее, и
обронила: «сумеречное сознание» и «галоперидол».
Он вычитал где-то, что в меловых отложениях какого-то Девонского периода сконцентрированы огромные запасы разрушительной
психической энергии сумеречного сознания
панцирных рыб, представляющих большую
угрозу для человечества. Он внутренне сместил себя на дно, уступая землю более развитым классам и отрядам, и теперь по ночам
плавал в цвета медного купороса вяжущей его
мысли воде. Странно, но приходило облегчение, ощущение счастья: он стал чувствовать,
как его грудь, сердце и плечи кто-то сильный
поместил в панцирь. Иногда он видел себя десятилетним мальчишкой на берегу его родной
Вильвы — в ледяной воде купаться было невозможно. Наконец-то она стала искрящейся и
тёплой, а он стал недосягаемым для мира, для
себя самого, а тем более для профессора, который теперь никогда не коснётся его головы.
Ночь была совсем, совсем лишней в его
лишней жизни. День тоже нужно было заполнять. Частые перекуры спасали, но всё же они
суммировались лишь в полтора часа. Решил
завести восьмой дневник. Стал вклеивать туда
газетные вырезки, товарные чеки из магазинов и автобусные билеты, по которым ездил
в больницы. Он мог бы не покупать их — но
предъявлять контролёрам удостоверение по
инвалидности не позволяла офицерская честь.
И вдруг настало для него время Катархея.
Луна, как и миллионы лет назад, слишком приблизилась к Земле, и сутки развалились. Теперь за двадцать четыре часа он мог пережить
четыре рассвета, четыре заката. Всё мелькало, как вспышки грозы. И схватки со смертью
повторялись всё чаще: он потрогал свои вены,
и они рассыпались, как стеклянная пыль…
Он перенес, кажется, третий инсульт, и падал на больничный линолеум уже мёртвым.
На похоронах тем, кто любил его, посоветовали проститься с ним с правой стороны. У левого виска расползлись венчиком с двух раз
уцелевшие сосуды.
G
33
ТЕКУЩИЙ ДОМ
Посвящаю Григорию Горнову,
Хорхе Л. Борхесу, Френцу Кафке
Делю мужчин с тридцатью девятью абортами
Женщин, дома текущие стерегущих
горем.
ГГ
Он был устойчивым этот дом, хоть и плавал
по реке, чуть покачиваясь тихо, как время, в
котором мы жили. На рабочем столе, за ним
я каждое утро писала письмо, на которое
нельзя было ответить, потому что коротко —
невозможно, а длинно превратилось бы в
слишком длинно, и оно тоже уже не было бы
письмом, а чем-то иным, стоял аквариум, где
плавали прозрачные рыбы. Не успела я поставить троеточие в новом письме, как дом
закачался сильнее обычного, рыбы побагровели, разбухли, наливаясь кровью. Через минуту колебание воды под нами, за годы жизни ставшей нам землей, утихло, и рыбы тоже
успокоились, стали мерно пощипывать корм.
«В существовании рыб и баранов, кажется,
нет большой разницы, — написала я в письме, — и переспелый налив базедовых глаз, —
нам об этом же».
Но на следующее утро качание воды усилилось, было более продолжительным, рыбы,
в испуге наскакивая друг на друга, исступленно пытались спрятаться, воткнуться в ротонду
аквариума, выпускали из себя красные длинные струи. Жаль было их и страшно, что совсем скоро они так все и погибнут, а помочь я
им не смогу.
Я решила спускаться вниз по реке и искать новое место стоянки. Быть может, в этом
было дело, кочевье не посадишь на якорь, и
рыбам нужно было вперед, пусть даже и в аквариуме. Впервые я задумалась о том, что, в
конце концов, нужно их отпустить в реку, а самой вбить колышек в более плотную твердь,
попробовать хотя бы положить лапы, приблизить время своего мезозоя.
Пошел сильный дождь, рыбы, кажется,
уснули, но было не по себе. Я выбросила недописанное письмо в воду, решив, что и вправду
пристану сегодня к любому берегу, каким бы
он ни был. Швырнула канат в ближайшие заросли и вышла. Оглянувшись, я увидела, что
дом смотрит на меня, и в эту минуту он был
G
34
похож на кошку, которая садится у окна и ждет
своего хозяина.
После дождя берег был совсем скользким, я шла вперед, падая поминутно, пытаясь ставить ноги в корни и жухлую траву, пока
не почувствовала, что земля стала подсыхать
и становиться гостеприимней. Но здесь не
было ни души. Наверное, я очень испугалась,
когда поняла это, а потому и сказала себе, что
если здесь со мной что-то случится, то прозрачных, то красных рыб будет некому кормить. Этой причины было достаточно, и пока
я спешила к реке, чувствовала, как зыбкий
мучнистый песок налипает мне на подошвы,
не давая идти, но зато можно было бежать.
Я вернулась к рыбам, они умильно терлись
мордами о стекло, будто ласкаясь, присасываясь толстыми губами, и вода в аквариуме
была нежно-розовой. Всё было почти хорошо, и я села за стол, попыталась вспомнить
содержание недописанного письма, что я выбросила.
«Так, человеческий эмбрион сначала похож на эмбрион рыбы, затем рептилии и так
далее — до тех пор, пока не проявится его
принадлежность к роду людей».
Да, кажется, я процитировала одну статью,
решив, что меня не расстраивает то обстоятельство, что, может быть, в свои несколько
недель я была больше близка к моим рыбам,
чем к крокодилам.
Но не прошло и получаса, как рыбы снова
взбесились: они жирнели теперь так яростно,
что вода в аквариуме стала как в реке в тот
день, когда они рвали ягуара, сожрав его до
последнего хряща, а я, собравшись доказать
себе, что вполне уживусь с этими тварями,
наловила их потом сетью, штук десять.
Вода из аквариума стала литься через
край и пачкала рыбьей кровью мое письмо, и
я наконец-то поняла, что их кровь была кровью тех, кого они загрызли…
А что в моей крови?
А что в крови, кому я пишу?!
Вдруг посыпалось стекло, и рыбы стали биться на столе, не засыпая, задыхались,
сами изрезанные, невыносимо страдая…
Одну за одной я брала их в ладони, они огрызались, впивались зубами в пальцы. Я отрывала их от себя вместе со своей кожей, и
все они были выброшены в реку. Я стояла и
смотрела, как пенится, как бугрится комьями
река, и как мимо меня проплывают обрывки
писем, наши фотографии и ракушки, которые
мы собирали на одном счастливом берегу…И
тут почувствовала спиной, оглянуться не было
сил, как дом мой стал плавиться густыми как
будто парафиновыми струями мимо моих ног,
которые тоже стремительно погружались в
реку, стекали…и…
...Река текла сквозь меня, мое долгое
упругое тело, которое я наконец стала чувствовать, текла с таким нежным усилием, что не
хотелось плыть вспять. Но нужно уходить от
моих рыб, которых я успела полюбить, потому что теперь я для них не была кормильцем,
была кормом….
Последнее, что я помнила, это строчку из
моего сегодняшнего письма…. Она плыла
мимо меня и шептала моим голосом, которого больше не было:
«нужно было бы и вправду жить с тобой на
том берегу, в доме из ракушечника, он нарезается стеновыми блоками весом каждый две
тонны»,
и как-нибудь надо сесть и написать о том,
какой могла бы быть моя жизнь, если бы…
Всё же лучше примириться со своей ложью,
только она и объяснит, почему это и есть моя
жизнь….
Я увидела, что на дно, где обглоданы скелеты, чья-то уцелевшая шерсть, как на экран,
упали многоликие тени, моя тень….
ПРИ СВЕТЕ ЛЬДА
Под толщей льда с вросшими в него обрывками водорослей, личинками криля, я нашла
твоё лицо. Отдернула кирку: оно казалось ещё
живым, я даже не поранила его. Глаза были открыты, и, отрываясь от чёрного, царапающего
взгляда, я увидела, как белоснежная рубашка
клинком врезается в загорелую шею. Провела пальцами по этому краю, и ты, пробуждаясь, вздрогнул — мои пальцы, как оказалось,
были холоднее. Я плохо помню, сколько времени прошло, пока ты оттаивал — я сидела
на берегу залива и совсем не пыталась тебе
помочь: тепло цвета яичной темперы лилось
с твоего давно небритого лица на грудь, плечи… И ты уже был весь на поверхности этой
проталины, чуть шире повторяющей контуры
твоего тела. И потом мы пошли…
Ты шёл первым в нашей группе, среди шести или семи человек. Я была третьей в этой
цепочке, кажется, не медлила, а прикрывала. В руках трекинговые палки, и мы скользили в обычных ботинках по ледяным торосам. Скольжение было легким и радостным,
и появлялось ощущение камерного закрытого пространства. Так однажды я сидела в
пропилеях Акрополя, белоснежных, из пентелийского мрамора, и Афины оставались как
будто в пропасти, перебранные вчера по каждому камню и фонарю. Тогда всё совпало как
в алефе: град и мир, точнее топос и вся, вся
ойкумена!.. И счастье было таким, потому что
можно было обнять весь мир.
Вокруг того плато из сна стояло несколько
решёток, заплывших острыми сталактитами.
Их приятно было отбивать, как в детской игре.
Потом я оглянулась: ты стоял так далеко, будто уже вне этого пространства, сверху его,
и только взгляд твой был напротив, как если
бы протагонист со сцены вдруг выхватил глаза зрителя, сидящего в последнем ряду и тот
вдруг оказался ему ближе, нужнее, чем все
остальные, сидящие рядом. Около нас ходили
молодые мужчины, очень похожие на осетин,
миловидные, с круглыми глазами, и просили у
нас пить. Мы отдавали свою воду из фляжек,
они сливали её в свои черпаки и лили на тлеющие угли. Они просили нашу воду снова и снова, и мы не могли им отказать, потому что они
были как будто нашими провожатыми и знали,
что это необходимо. И страх подступал: сейчас они истребят всю нашу воду, а пить захочется прямо сейчас, и не будет сил даже откалывать этот лёд, чтобы топить его и напиться…
Вдруг лицо твоё приблизилось ко мне, и
ты стал шептать мне в шею, что в этих местах
недавно нашли необычно большой цветок из
водорослей: длинной двести километров и
шириной сто. Он быстро разрастался, душил
прибрежные айсберги, и поэтому стоковые
ветра начали рвать его сверху, ледяные течения дорывали снизу, и теперь, находя останки
этого цветка, мы должны найти дорогу к дому.
Я не знаю, куда делись наши спутники и
провожатые, но когда я оторвала взгляд от
твоих глаз, никогда не мигающих, никогда
не закрывающихся даже при сильном ветре,
увидела молчаливые спины тех, кто расходился от нас по прямым лучам в разных направлениях.
И мы пошли вдвоём по этой безлюдной
пустоте. Днем розовое, комковатое, как непропечённый хлеб, очень близкое солнце
согревало нас. Мы продолжали идти ночью,
почему-то не уставая. Лёд светился ровным
G
35
живым светом. Такой же я видела уже в твоих
глазах, когда тебе удавалось выкопать из снега нитки стеблей: они поддавались и даже ластились к рукам, согревая наши окоченевшие,
порезанные в кровь пальцы….
И, наверное, уже скоро должен был появиться наш дом. Мы предчувствовали его,
со смешанным чувством счастья и ужаса
оглядывались назад, видя, как прорастают в
оставленных нами льдах звенящие на ветру
деревья, похожие на мангровые, только без
листвы, гигантскими корнями враспор державшие расползавшуюся от наших шагов пустошь. И тут ты увидел как будто медальон, в
нём похоже на женскую грудь округло бугрился лед, разрубленный пополам. Цвета жидкого купороса плескалась в ране струя, пересекаемая тончайшими голубыми венами. Ты
взял находку в руки и сказал:
— Как забавно, если бы это могло прирасти к твоей груди! Интересно, что победило
бы? Твоя живая грудь обледенела бы или твоя
биофилия, твоя страсть по живой жизни растопила бы лёд? Говорят, пилоты в Бермудском
треугольнике часто слепнут от бликов и путают море с небом. В конце концов, если относиться к окружающей реальности как к форме
бытия, а не его содержанию, жизнь становится сносной, не так ли?
Я молчала и только тянула обмороженные
пальцы правой руки к твоей загорелой шее, к
тому рубцу, куда рубашка врезалась клинком,
а ты уходил, врастал в нестерпимо белый стерильный свет. Я взглянула на солнце, и оно,
розовое, настойчиво, по-животному задышало мне в лицо.
ДРУГОЙ
опыт японской каллиграфии
«Я – кто-то другой…»
Артюр Рембо
Посвящается Коврину
После того, как в двести пятьдесят седьмой
раз он вышел на сцену в роли восемнадцатилетней О-Сан, господин Шин, зайдя в гримёрку, с ненавистью посмотрел на своё лицо. Он
провел пальцем по губам — кровавая краска
была всё еще свежа.
Подбежал мальчик с умыванием, но он
молча попросил его оставить серебряный таз
на столике рядом и удалиться. Стянул парик и
G
36
увидел, как поползли к переносице морщины,
вернулись в исходное положение, как снова
просела кожа у края глаз. Сидел долго. Теперь он напоминал себе своего друга, художника девяноста четырёх лет, спина которого
сначала встречала его в мастерской, а потом
уже и его лицо, выглядывавшее из зеркала
из-под вечной шляпы. Когда не приходила натурщица, тот всегда рисовал себя. Названия
таких рисунков так и лезли в голову Шину, и
он подшучивал потом во время их совместного чая — «я и позабывшая меня Азуми», «я и
почему-то непришедшая Акеми»…
*
Но сейчас Шин смотрел в свое зеркало.
Заметил, что амальгама давно потускнела.
Окликнул служку и попросил купить гранатового сока. Мальчик вернулся, хотел было
взять стакан, но Шин вновь остановил его жестом, взял свой парик, окунул его в сок и стал
тереть зеркало с какой-то легкой, детской радостью. Рассмеялся, вспомнив, как в молодости перед премьерами он клал за пазуху маленькое зеркальце, и оно как будто и вправду
защищало его, но ровно до того спектакля,
когда решило выскользнуть из кимоно. Тогда
звук хрустнувшего зеркала, как треск панциря
блестящего жука, подарил ему его собственную реальность. Она оказалась настолько желанной, что Шин вдруг понял: если в зале послышится даже малейший шорох, он сойдет
по «цветочной тропе» с авансцены, усядется
среди зрителей, и будет смотреть, что произойдет дальше.
Но благочинный зал безмолвствовал, и это
отрезвило его. Хотя воображаемый Шином
легкий звон крыльев цикад уже почти разогревал мраморное стерильное пространство
театра, сам он вдруг пошатнулся, сделав неверный шаг, и в треснувшем зеркале увидел
своё разрезанное лицо, настоящее, живое,
без нанесенных полосок, и с тех пор оно стало сниться ему кровоточащим.
Он перестал брать зеркала на сцену, оставив одно. В гримёрке.
*
Под Новый год на столик служащие театра
клали пирамидку из двух рисовых лепёшек.
Ему нравилось пощипывать края хлебцев и
подкарауливать мысль, которая, конечно же,
ни одному здравомыслящему человеку в голову не придёт, но все же… что однажды в его
зеркало, куда он смотрит вот уже без малого
полвека, может случайно взглянуть Аматэра-
су… И он почти поверил в это; и, казалось,
ждал, что их взгляды — его и божества —
встретятся. Случайно, но ожидаемо. Тогда последующее время будет как-то осмыслено, и
вновь можно будет ждать тени призрака.
*
Каждый вечер Шина по нескольку часов
мучили гримеры — белили лицо и руки, прежде стянув голову куском шелка, и каждый раз
он прощался… не со своим лицом — нет, не
лица ему было жаль. Он прощался со своими
глазами, которые почему-то под слоем белил
становились чужими, глазами молодой проститутки, которая дерзко и игриво смотрела
на него и вот-вот должна была погибнуть. Он
хотел эту женщину, хотел взять её алый рот —
грубо и жестко, но нелепость какая и безнадежность: он был ею сам.
И Шин понял: смысла терпеть эти превращения больше нет. Шина нет. Шин — это
просто имя на афише, означающее «истинный мужчина», будто в насмешку. Он — О-сан,
женщина! И однажды вообще может превратиться в кошку, как это уже случилось с его
коллегой, который замяукал на сцене вместо
того чтобы наливать гостям самурая саке.
Когда директор разбирался с этим случаем
(кстати, виновный так и не был прощён), откупной лапши от него уже никто не ждал (по
традиции всех участников сцены нужно было
накормить тарелкой лапши), поскольку несчастного увезли на длительное профильное
лечение. Удивительным для Шина было другое: кто-то после собрания шепнул ему, что
нет ничего фантастического в случившемся:
женщины и вправду часто превращаются в
кошек. Он посмотрел тогда на сказавшего эти
слова, на старейшего актёра труппы господина Иори, и увидел, как прыгают в его глазах
узкие кошачьи расщелины бакэнэко.
*
Теперь Шин точно знал, что сейчас он не
будет в который раз уничтожать О-Сан, выйдет из театра семенящими шажками, упирающимися в шелк, и пойдет вот так по городу, мимо реки, постукивая колодками, пока
не дотащится домой и не рухнет спать в чем
есть. А ещё лучше — в заведение на улице в
квартале Ёсивара, что утопает в цветах, освещенных фонарями, посидит немного там,
поласкается с клиентами, а может, и заночует там с кем-нибудь… в конце концов, просто
поест в окружении тех, кто вчера видел его на
сцене или увидит завтра…
… Впрочем, за то упавшее в молодости
зеркало он расплатился. Боже, какой ущерб
для его кармана — эта лапша! И как жаль, что
он вообще так просто вышел из этой истории.
С тех пор у него и появилось искушение во
время сцены самоубийства вытворить чтонибудь эдакое — сорвать полосатый занавес,
или… выхватить у музыканта сямисэн и порвать струну… или заговорить собственным
голосом… Или оступиться на вращающейся
сцене, растянуться во весь рост… и посмотреть, засмеются ли его поклонники над ним,
легендой — оннагатой в четвёртом поколении, семидесяти двух лет от роду…
Я — кто-то другой…
Возможно, кто-то — это и есть я сам.
*
… А завтра он посмотрел в незамутнённое, без подтеков времени зеркало, взглянул
в глаза О-Сан и сказал ей: «Мяу». Зеркало
рассыпалось в пыль, унося его в искрящийся, упоительный водоворот, перед которым
чья-то рука задвинула истерзанный занавес
с красно-коричневыми, чёрными и зёлеными
полосами.
Я, ТИГЛОН ПОСЛЕДНИЙ
Некоторое время назад отец еще помнил,
как Руссо Таможенник пригласил его, самого дружелюбного льва парижского зоопарка,
позировать для известной картины «Спящая
цыганка». Художник написал позже в своих
заметках: «Она крепко спит, положив рядом
с собой мандолину и поставив на землю кувшин. Проходящий мимо лев остановился,
чтобы обнюхать ее, и решил не нападать».
Волосы натурщицы, чернокожей танцовщицы из Лидо, до соломенного цвета высвеченные, пружинились жёстко, как и львиная
грива. Выписывая её, Анри расхохотался,
потому что девушка и лев на его полотне стали похожи, как детеныши одного помёта. Наверное, ему было бы забавно нарисовать эту
парочку наоборот — она подходит к спящему
льву, обнюхивает его, ластится к нему.
В ателье Руссо папа скучал после очередного сеанса. Тут привезли маму, самую красивую тигрицу из квартала Марэ — и Анри
потащил их на пленэр в Ботанический сад,
в джунгли в самом центре Парижа, где родители в застеклённых оранжереях увидели
удивительные японские, чилийские цветы —
G
37
размером с добрый кусок оленины, которым
кормил маму её хозяин. Когда они расположились возле индийской лианы, корни ее источали приторный запах, как если бы смешали
корицу, ваниль и миндаль, отцу показалось,
что мама уснула, хотя глаза её были открыты.
Анри пришлось даже прикрикнуть, чтобы она
вышла из оцепенения и оскалилась — жжёная
умбрия и сиена давно положены на холст, и
пора было в мамину как будто хищную пасть
вписать титановыми белилами зубы.
………..
Что произошло потом, никто из них не
знал. В Капсуле были ещё те, кто помнил, как
впервые шёл по узким коридорам, где на каждом отсеке горела зеленая лампа, потому
что он был занят. Нас когда-то было много:
львов, тигров, гепардов, ягуаров и таких как
я полукровок. Но спустя пару месяцев пребывания почти никто не помнил своих имён, и
где родина его предков.
Под сводчатым потолком было одно-единственное окно. И каждый из нас имел право,
хотя у многих на эту проходку просто не было
сил, один раз в сутки подниматься по металлической лестнице к окну. Ровно час смотреть
в него, что-то припоминая. Рядом стоял человек, и никогда к говорившему спиной. Отчего-то не источал он никаких запахов, видимо, чтобы не спровоцировать у нас инстинкт,
записывал в блокнот наши звуки, интервалы
между рычаниями, что-то там помечая.
Да и не окна мы ждали, а наших ночей: сны
и шёпоты роились под низким потолком Капсулы, сбивались в пористое теплое облако,
а мы надеялись, что вдруг в нашей прежней
жизни мы знали друг друга и, быть может,
даже вместе охотились или спасались от убивающих ног взбесившегося слона. Как хорошо, что отсеки наши отделялись друг от друга
лишь бамбуковыми занавесками.
Мать, когда нам это ещё дозволялось, приходила ко мне в мой отсек — и вылизывала теплым языком, как будто пахнущим молоком,
мою высветленную морду и более бледные,
чем у неё, полосы на шкуре. Однажды, услышав её шепот, слишком будничный, я понял,
что мама уже совсем не различала ни запахов, ни вкусов (наверное, пенистая слюна
текла из ее пасти когда-то цвета чистой виндзорской красной краски), что я стерилен и
второго шанса мне никто не даст. О моей бесполезности выяснилось после наших встреч с
Аванти, которая звала меня в минуты близо-
G
38
сти именем буддистского монаха, от которого
её только что отняли.
Однажды, когда за окном пошёл дождь,
и в Капсулу вдруг полились красные струи,
мама попросилась к окну. Вопреки графику
посещений её подвели, и она стала сильно
волноваться и кричать, что он так похож на
тот самый ливень, что процарапал мастихином Таможенник. Только она не поймёт никак, откуда она знает шелест и запах живого
дождя, ведь видела она только тот, что посёк
масляную зелень и травы зарослей, где картинная мама готовилась к прыжку. Откуда
здесь этот красный дождь, как в Керале, когда небо разрубила вспышка света, с деревьев
вмиг слетели сухие серые листья, и на землю
пролилась кровь с языка Кали четырёхрукой.
Обвивала она своё обнаженное тело кушаком из отрубленных вражеских голов или рук,
ожерельем из черепов и тигровой шкурой…
Мама металась и кричала до тех пор, пока к
ней не подвели отца. Они стояли и рассматривали своё прошлое, и шкура обоих мокла,
в мои глаза брызгал тот керальский кровавый
дождь из маминого детства…
Я узнал о том, что у меня уже нет мамы, и
что до инъекции дело не дошло, умерла она
от разрыва сердца, как и о смерти отца через
несколько дней после неё, благодаря шепоту
престарелого гепарда, чудом оставшегося
в живых. Почему же то, что их перестали выводить к окну воспоминаний, не насторожило
меня? Я должен, должен был не спать после
случившегося, но запах гнилой плоти, прибитый формалином, придушил нас на несколько дней, иначе я поймал бы их последние
шёпоты, раскрывшие тайны их встреч, любви,
обстоятельств нашего плена и моего рождения уже в неволе. Я долго мучился этим, но
однажды вдруг услышал, как в нашу Капсулу
пришел умирать человек. Я увидел небольшую резаную рану на его ноге, и начавшееся
заражение крови, и бредовый диагноз врача,
обвинившего в белой горячке пациента, который сбежал из лечебницы для алкоголиков в
нашу Капсулу, к теням тех, с кем он был когдато счастлив.
Отчего же я не знал ничего про себя — и
всё о других? Мне кажется, не только в голове, но и в моём теле застревало пулями всё
то, что произносилось, кричалось и замалчивалось в Капсуле. Теперь, когда друг за другом ушли от меня мать и отец, еще и Анри,
я должен был слышать и помнить всё. Один
ягуар объяснял всем нам, отчего он вдруг по-
жалел пробирающегося в лихорадке по лесам
Эквадора Ла Кондамина, которого выслеживал две недели. Эрмина, которая и не знала
уже, что она тигрица, бессильно выла, она
все не могла себе простить, вспоминая, как,
работая в цирке с известной русской дрессировщицей, однажды промахнулась и, не долетев полметра до тумбы, сорвала с её головы
почти всю кожу.
Такими были мои герметично спаянные
зрелость и предсмертие.
Ночь тишины все же пришла: сначала исчезли все наши, потом люди. Я самовольно
вышел из отсека, который странным образом
оказался открытым, и влез к окну. Я стоял перед чёрным небом, вливающимся струями в
изумрудно-зелёную краску джунглей, и услышал переспевшие оранжевые звуки — это
был последний привет отца. Он всё же не
удержался, видно, когда позировал, тронул
лапой или хвостом мандолину.
Мой последний дождь усиливался и стал
заливать пол Капсулы, я оглянулся — и увидел, что на отсеках уже не горит ни одного зеленого индикатора. Вода прибывала стремительно, загустевая на полу как лава, и страха
у меня не было, так прекрасна была эта вода,
что дразнила меня, как никогда не виданная
река в сезон разлива, пахнущая помётом
зебр, окровавленными травами саванны…
Я чувствовал, что уже не могу двигаться,
и дождь стучал уже по струнам мандолины, и
звук её капал в меня секундомером моей начинающейся новой свободной жизни, где я
буду помнить прежде всего самого себя.
БАБОЧКА МЕЖДУ
Поэту Горану Лазовичу
Мы сидели во дворе дома Горана уже в
полной темноте, только где-то по саду поблескивали фонари и светился холодным желтым
лимон от юного дерева, которое Горан вырастил из парижской косточки. Поднялся ураган, и очень скоро разразилась гроза такой
силы, что обрывала все внутри. С каждым ее
приступом вспоминалась минувшая война, и
перед глазами стояли те, что взялись за руки,
спасая мост во время бомбардировки, и беременная женщина, та, что оголила свой живот с надписью «target».
По всей округе отрубило свет, Горан вынес
свечу, прикуривая от нее, лицо его стало зо-
лотым. И остатки сливовицы в хрустальном
графине, той, что подарил ему Эмир Кустурица, тоже стали золотыми, чернели на дне хрустального графина ягоды смородины.
К нам неслись песни двух свадеб, веселившихся, как нам казалось, в самой сердцевине нашего страха, с каким-то остервенелым
звериным оптимизмом. Я сходила в комнату
детей, потому что они проснулись от раскатов грома, криков, духоты, и приоткрыла им
окно. Открыть его настежь не получалось,
оно было чуть разбито, и в раму посыпались
осколки. Возвращаясь к столу, я вдруг вспомнила, что в Дублине живет женщина, кажется,
моя ровесница. Она также, как и я, закончила
Московский университет, только географический факультет, ее имя полностью совпадает
с моим. Недавно выяснилось, что ее родная
сестра — близкая подруга моих друзей, карабахских художников. Не знаю, почему именно
в эту минуту я вспомнила о Валерии, быть может потому, что через несколько часов нужно
было лететь, и в часы перед полетом я всегда
думаю, что не должна погибнуть, потому что у
меня есть дети. В этот раз они были со мной,
я думала, что если что-то случится, то в мире
все равно останется женщина с моим именем…
… Горан оторвал сигарету от губ и сказал,
что у него был родственник, которого звали
точно так, как его. И эту историю ему передал
его отец. Когда это случилось, Горан еще не
родился. Однажды к его дяде явился недавно
умерший молодой сын и стал просить, чтобы
тот навестил его на кладбище и разрыл могилу. Он так и сделал и увидел, что сын его
лежит в неестественном для покойника положении, к тому же все лицо его разодрано
в глубокие ссадины. Ужас охватил всех соседей по деревне, которые пошли вместе с ним.
Так получилось, что внезапно остановившееся сердце сына не убило его, а лишь ввело
в состояние комы, и однажды в грозу молния
прошла сквозь тело парня, запустив сердце.
Так, под землей, он умер во второй раз. Точнее в первый и настоящий. Сколько длилась
его пытка, минуты или немыслимых полчаса,
кто знает. Почему-то представляется, что и
гроба-то не было, будто молния его испепелила. Мне видятся лишь комья раскисшей
земли, залепившие рот.
Как странно, что для живого человека, увидевшего себя во сне заживо похороненным,
такой сон не предвещает беды.
G
39
Горан продолжал: когда умер его отец,
мама увидела между рамами окон большую
бабочку. Как она туда попала, никто не понимал. Запустить ее было невозможно, потому
что окна были плотно закрыты. Каждый день
мать Горана подходила к этому двойному стеклу и смотрела на бабочку, которая жила в
этом вынужденном домашнем террариуме,
кажется, была радостной и перелетала из
угла в угол, ничем не питаясь, только дыша.
Эта история поразила меня еще больше, чем
непостижимый уход из жизни первого Горана
Лазовича. Жизнь бабочки и без того мала —
от нескольких дней до нескольких недель, но
в домашних условиях ее нужно подкармливать раз в сутки искусственным нектаром. Тут
же ничего: ни капли сахара, ни капли воды.
К тому же у славянских народов бабочка или
мотылек связаны с темными силами, и у сербов дело доходит до того, что бабочку, залетевшую ночью в дом, специально увечат, как
духа ведьмы. Во многих деревнях до сих пор
верят, что такая бабочка может кусать по ночам и даже пить человеческую кровь. Родопские болгары верят, что душа умершего на
сороковой день посещает дом в виде комара
или бабочки. Но здесь было иное — с родными и домом прощалась душа отца. Быть мо-
G
40
жет, уход доброго человека и его последние
дни между стеклами были оправданием для
многих, многих тысяч бабочек. Ночная бабочка веками летит в дом человека на свет, а ей
подпаливают крылья, но не убивают, а говорят: «приди завтра, дам тебе соли», с тем, что
если завтра кто-то с утра попросит у вас соли,
этого человека заклеймят злой душой.
Через девять дней после смерти отца Горана бабочка исчезла из застеколья.
……
Рожденная бабочкой где-то в Приморском
крае, Линетта справилась с почти неизлечимой болезнью: теперь у нее не будет слишком
нежной кожи, которую в некоторых местах
заменяет прозрачная пленка, при малейшем
повреждении пузырящаяся. Несколько лет
девочка-бабочка мужественно носила бинты
на каждой ране, порезе, царапине. Когда она
родилась и сосала грудь, из ее ротика капала
кровь. На языке и губах слезала кожа. Детейбабочек нельзя обнять, даже легкое прикосновение может причинить им боль.
Энтомолог всегда пришпилит ночную бабочку, что влетела к нему…
ПОЭЗИЯ: ЛАУРЕАТЫ
Пётр Чейгин
ПРЕДИСЛОВИЕ К СЛОВУ
(стихи разных лет)
Пётр Николаевич ЧЕЙГИН родился
в 1948 г. в Ораниенбауме, в 1955 г.
переехал в Ленинград. Работал
в книжном магазине, в музее Достоевского. Публиковаться в самиздате начал в 1978 году. Первая
книга стихотворений «Пернатый
снег» вышла в 2006 году. Лауреат
Большой Премии «Русского Гулливера» 2014 года. В издательстве
«Русский Гулливер» подготовлена к
печати книга стихотворений Петра
Чейгина «Предисловие к слову».
***
Двадцатый век, зажатый скрепкой.
Листов переводное напряженье,
наглядное пособие для ТЮЗа.
По яркости страницы перебрав,
почувствую лицо как оперенье,
как маску водяных открытых струй.
И только говорить, что обесценен
небесного состава белый вечер,
рассказанный на языке народном.
И только объяснять, что ни к чему
смотреть лицо узорами касанья,
когда до слепоты одна строфа.
1969 г.
***
Обводит губы февралём,
что и не рад, что пожелал
такую долгую дорогу.
Снега в чернеющих стволах,
настой постройки деревенской
и карандашный профиль женский
на остролистниках стены
под лёгким светом заоконным,
скользящим фарным
проступает.
Проснуться —
ласковый рассвет
в кругу влюблённости синичьей.
1969 г.
***
Июльские любовники ленивы,
осокою изрезаны закаты,
и ступни ног покрыты жёлтой глиной.
Рукав закатан, ворот нараспашку —
в воротах окон завиднелись сваты…
Сосватан.
Горькая моя невеста
снимает серьги,
тянется ладонью…
О, забытьё чесночного покоя!
Я — маленький, крупиночка среди
полночной толщи тел
на белизне материй.
Я — выбранный, всё кончено,
и впредь мне —
вплетать в косицы рисовые зёрна.
1969 г.
G
41
***
Кому другому, как не мне,
украсить окна липкой зеленью
и выйти заполночь к селенью,
где ждали, только не меня?
Кого другого, не меня,
отыщет и рассеет пламя
на клевере, хвое, на камне.
Кого другого, не меня?
Но кто-то, явный, без меня,
зашепчет и взмахнёт ладонью
над вырубкой, где дремлют кони,
летает лунь лицом к Луне.
1970 г.
***
Что горлом вынести?
Сиреневую гроздь,
что влажная наполнила ладонь?
Или февральская подснеженная мгла,
кочующая льдами, диким садом,
где яблоком ему не угодить?
Мороженные зёрна пересыпать
землёй, хранимой комнатным цветком,
что суженый твой пестует, лелеет,
твой бережёный.
Вышли караси
из мыльной пены Солнце наблюдать,
дубовых листьев шорох посмотреть
и просто так:
Узнать, что происходит
в заоблачном апрельском лесопарке.
Происходило:
Я иду аллеей
и тихим прутиком считаю повороты,
и говорю:
Загадывай погоду
и место пребыванья на Земле.
Сегодня ясный день,
бери его, как соду,
и горло полощи,
придётся ли ещё.
Карасики — игривые ребята
за чепушинкой бросились, качают
подводное зелёное растенье,
но мне хватает выдержать его.
G
42
Но мне хватает жизни однозначной,
простой, как перекрёсток листопада,
где неминуче близится засада
двух говорливых стаек воробьёв.
1970 г.
***
Бери меня, пока ещё способен
осилить луговое плоскостопье.
Пока лучом охранной белизны
наклонно падаю,
мгновением сквозным
парной залив
на треугольнике полёта
пересекаю.
Как твоё житьё,
берущая багульник, синеглазка?
Бери меня.
5 июля 1970 г.
***
Вышли. Затёртое место Невы,
где убедит и никчёмность попутчицы.
Пастбища марта светильником случая
облучены и как будто новы.
Здесь ли живёт потребитель тепла,
брачного вечера кормчий и баловень?
Книгу клюёт и похмельною жалобой
дрянь вытирает с лица и стола.
Будущий — ваш, а теперешний — наш,
глада не видит, возможно, и прочего…
Отче, какие ты дал мне подстрочники?
Отче, какие ты дашь?
8 марта 1981 г.
***
Подходит ли холод? Подводит ли зренье?
Помилуй меня, всё — шары искушенья.
Поделены девы, делянки и цитрус,
еловые слёзы и пламя навырост.
Освоены камни, калёные бусы,
мазки грозовые и птичьи укусы.
Всё — смета болезни, обводы полётов,
прошения, сводки, обвал переводов…
Смущенье на даче, бедлам на Обводном,
где тени и дети зеркально свободны.
8 марта 1982 г.
***
***
Согласно с темнотой уснула мать,
впитав укол от немощи случайной.
Луна поёжилась, и гром патриархальный
настал и сжался, выплеснув на гладь
ветвистый жар часов Анаксимандра,
сцепленья ватные, привыкшие молчать.
По пряному небу?
Да нет, говорю, по доске,
еловой дрожащей равнине,
где горло мне клювом разбили
наводчики сумерек,
гончие пыли…
Что платят сторожам в больших домах?
Поболе, чем охранникам в балете?
На прочие вопросы и на эти
мы ночь ухлопали на кухне между птах.
(Хотя была освоена мансарда,
но там томилось дерево в слезах.)
Я забываю всё знать,
я возвращаюсь не ведать,
я прокормлю тебя грошиком,
он и вернулся со мной…
Ты выпит алфавитом, но вчерне.
Печататься в Отечестве неловко,
когда орудует подобная массовка,
и тело тянется к цикуте — не к струне.
(Но где-то «вне» шагнула саламандра
и обозначила признание вполне.)
Меняй тузов, квартиру и кабак,
материковый пласт и атлас судеб.
Нас щука близорукая рассудит,
в стекло зажатая, а ты — прямой рыбак,
примеривший достаточно скафандров,
хотя ты — чистый Овен, а не Рак.
Т.е. мои однодневные руки
честных буковок стряпню
фаянсом рассвета покрыли…
И затвори же травой
лаз мой на братское поле.
Тёплой смоленской доской
каждый покроет себя.
утро 26 апреля 2012 г.
Вот подоконник — трон твой и киот,
барчук брусничной кочки, данник чая.
Вот Монк, что по безумию скучая,
в дом уходил, где замкнутость живёт,
где просит слова дикая Кассандра…
Монк на стене. В округе — гололёд.
И негде умереть, мой Александр.
7–8 января 1983 г.
G
43
Александра Цибуля
ИЗ КНИГИ
«ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ КРОВИ»
***
Был пожар, и все звери в лесу сгорели.
Был дождь и сбивал лепестки шиповника.
Человек шагнул под поезд, но поезд поехал в другую сторону,
и человек остался растерянно недоумевать.
Пытался выбраться, било током,
руки никто не подал. Медленно приближался
следующий поезд, не подавая сигналов бедствия.
Александра ЦИБУЛЯ родилась в
1990 году в Ленинграде. Историк
искусства, магистр филологии.
Лонг-листер премий «П» (2010)
«Белла» (2012), «Дебют» (2013).
Публиковалась в журналах «Воздух», «НЛО», «Гвидеон», «Урал»,
«Волга» и др. Лауреат премии
«Русского Гулливера» в номинации
«Поэтическая рукопись». Книга
стихотворений Александры Цибуля «Путешествие на край крови»
вышла в издательстве «Русский
Гулливер» в ноябре 2014 года.
Так, в детском сне прыгнуть с моста
и попасть в подводное царство,
где тебя пожурят-пожурят и отпустят.
Никто не умрет.
Все пойдут купаться на речку.
Все пойдут искать раковину «морское ушко».
***
Ясно, что все имена вошли сейчас в это тело как духи,
и поэтому оно облюбовано как укрытие.
Но появляется образ тревожной буфетчицы в фартуке, и она говорит:
«Нет, ты не мой возлюбленный, ты самозванец!
У тебя ни одной веснушки, но родинки у нас одинаковые».
И тогда это главное имя накатывает с грохотом морской гальки,
и не вмещается уже ни в одно тело,
и поселяется, наконец, в шелесте вышестоящего петровского дуба.
***
и тихий вечер — как тихий берег
и как нежны склоны холмов, и покровы, и долгие тени из шерсти
и что там, и что там — на вершине холма —
но не бывает угла: только арена души
и иду я внутри тишины —
как внутри страны
G
44
***
Невлюбленный несет повинность, претерпевает.
Радуется и веселится в любви влюбленный:
ходит по берегу с порванным ртом.
Сейчас погаснет последняя небесная полоска:
осталась самая грустная часть вечера.
Все белки ушли в дупла и спят.
Мы отошли от всех дел и съели собаку невиноватую.
Мне не сойти с места действия, я вовлечен в эту работу:
выполняю функцию вроде колышка, ограждаю растение.
***
Оно освещает насквозь эти вещи (болящие) рентгеновским излучением,
оставляя подарочный снимок, чтобы им закрывать место среза: изображая
целого человека. На остановке сидит одноглазая бабка —
и все ходят проклятые, подавленные (пока порча не будет снята).
Серебристая ива бьется бескровной тенью среди подруг,
так и я прихожу к тебе в разговор из какого-то круга:
а потом меня снова будто бы утягивают
вымышленные персонажи стигийских вод.
***
***
нет, — говорит гортензия
и головой качает
что это, гортензия, означает
что голова хочет не расплескаться
что голова отцветает
на зубах лес
на груди море
головы не поднять
т.к. в воздухе ножницы злые
голова-гортензия
голова головой качает
нет, — говорит гортензия
нет, — отвечает
***
зарделось сердце и осело
мы лунных уток подождем
тех коих именуем словом жизнь
с кем в темнотах сходиться
чья нехватка
то текст утраченный полуболит
и убыванья бег обратный
***
вот же они, милые, дорогие
обнаруженные, безнадзорные
уважаемые пассажиры
с признаками парения
следами
вытекания воды
белые, голубые
да вот же, вот же они
выпадают ангелы из гнезд как зубы
весь день выкорчевываю их сердца
главное залечить лицо ангелу
ему еще являться, быть вестником
«три ангела слетели ко мне
смотреть как я выворачиваю красные клубни»
ходят ангелы пешеходные
прозаические
G
45
Ольга Дернова
Ольга ДЕРНОВА родилась в Москве в 1979 году, окончила МГПУ,
работает в Государственной публичной исторической библиотеке России. Лауреат конкурса «Открытие», лонг-листер премии «Дебют». Лауреат премии «Русского
Гулливера» в номинации «поэтическая книга» — с книгой стихотворений «Человец» (Екатеринбург,
«Евдокия», 2013 г.)
ИЗ КНИГИ «ЧЕЛОВЕЦ»
***
И пока в ночи разносится каждый чих
и в пустой печи одни кирпичи пекутся,
ты стоишь, держа в руках огонёк свечи,
указатель курса.
Он трещит у рта, колышется у бедра.
И пока потомки дремлют в своих постелях,
им одна свеча легко заменяет бра,
монитор и телек.
Так стоишь, пережидая вечерний шквал,
монотонный шум. На страже, на бюллетене.
И ещё не понимаешь: огонь солгал
и смолчали тени.
Он давно, он чёрт-те когда потух,
а они сомкнулись, годы перекрывая.
И в руках уже не свет, не огонь, не дух.
Только палочка восковая.
***
Белая краска, следы рифлёных подошв.
Бабушка говорила об этом: видишь?
Человек-невидимка сквозь придуманный дождь
убегает в сказочный город Китеж.
От его штиблет отражаются — просто шик! —
все породистые блондинки и все болонки.
Тяжелее понять, что этот змеиный шип,
этот ломкий дождь — изъяны на киноплёнке.
По таким приметам преследуют беглеца
все полиции мира, но скроется невидимка,
сгусток жизни, без фигуры и без лица...
ну, точь-в-точь моя серединка.
G
46
***
А в ангельском лазарете
не слышно мольбы о чуде.
Там ангелов лечат дети.
Приносят ангелов люди.
Ведь их подбирают часто,
нелепых, больных, неловких.
Несут из воинской части,
находят на остановках.
Идя мимо окон пыльных,
мы замечали не раз их:
они на собственных крыльях
лежали, как на матрасах.
И слышали шёпот: «Вроде
живой... А у тех, не жар ли?»
И видели — руки в йоде
и перья в кровавой марле.
Весома была, как гиря,
надежда, для всех – едина:
поможет им хирургия,
поможет им медицина.
Врачи, что за них в ответе,
умелы, умны и строги.
Всех ангелов в лазарете
поставят они на ноги.
***
***
корнями за сердце однокоренные слова
дремучая чаща где эхом созвучия спорны
стволы подсекаешь
и пряди сдуваешь со лба
не трогая корни
Когда-нибудь во мне закончится завод,
и внутренний советчик
посмотрит на каштан и тихо намекнёт,
что пуст естественный подсвечник.
Всезнайка-филемон, заглохни и вали!
К банкротству, как домой, стремятся
прозелиты.
Крошатся кирпичи, не свиты фитили
и свечи не отлиты.
Обещанный покой — как выдохнутый зной,
как стайка мотыльков, безумие всезнаек…
Кончается во мне заводик мой свечной;
включается фонарик.
нет слов без корней кроме стаи летучих
частиц
да клятвы молчанья но клятве своя
колокольня
а тут у меня
черепки оперение птиц
и кольца и комья
даже на небесах
Даже на небесах уготован тебе барак:
памятки проедать, голубую соль жуя.
Так что живи, не рассчитывая на большее.
Даже на небесах уготован тебе барак.
Даже на небесах готовься к очередям:
возле тебя — с дремучей пещерной руганью,
около входа — с песнями, как с хоругвями.
Даже на небесах готовься к очередям.
Даже на небесах не прозреют твои глаза.
Только когда омоет родные слабости
воздух предгрозовой немоты и сладости,
знай: это были первые небеса.
***
Вот человек. Он бегает проворно.
Он был оратором. Но, странные дела,
от ног его оторвалась платформа
и поплыла.
Глотает он непрошеные слёзы,
зовёт «куда, вернись!»
Она туда,
где паровозы — словно дедморозы,
и хороводы водят поезда.
Всё уплывает — праздничная ёлка,
и полотно, и снега молоко.
И мы, и мы, идущие надолго.
Надолго, далеко.
***
Закрываешь веки со слабым «щёлк» —
и плывёшь в прохладный пушистый воздух.
И плывут снежинки, касаясь щёк.
И плывут цистерны на бензовозах.
Проплывают лыжники, навострясь.
Проплывает лес, отпустивший вожжи.
И, приняв на грудь молоко и грязь,
лишь одно шоссе на себя похоже.
Лишь оно к себе прижимает даль,
к черноте в колдобинах и разводах.
Но никто б не смог получить медаль
за своё спасенье на этих водах.
G
47
ЖЮРИ О ПРЕМИИ
Юрий КАЗАРИН
Юрий КАЗАРИН — доктор филологических наук, профессор УрФУ.
Автор ряда монографий, учебников и толково-идеографических
словарей (в соавторстве), а также
нескольких книг стихотворений и
прозы. Заведующий отделом поэзии журнала «Урал». Стихи публиковались в журналах «Новый мир»,
«Сибирские огни», «Юность», «Октябрь», «Знамя», а также в литературно-периодических изданиях
Италии, Германии, Испании, Израиля, США. Живёт и работает в
Екатеринбурге.
***
Снег растаял — небо остаётся.
Время вёдрами таскаю из колодца.
Два. Четыре. Шесть. И два ведра.
Чтобы время не остыло до утра,
заговариваю печь берёзой
и синице подпеваю прозой,
словно Бунину — откуда что берётся:
снег растаял — время остаётся.
***
И всюду нежный, горний —
в чужих очках мороз.
Но смерть — зимы просторней,
и жизни хватит слёз
оплакать звон ресницы
печальный, ледяной.
Зима сквозь смерть струится
над медленной страной.
Спина к спине — пусто́ты
двойного бытия.
Не знаю, чья ты, кто ты,
родимая моя…
Ледяные столбы наполняются светом,
словно братья родные валетом
спят и молча летают во сне
в общей пропасти и в глубине —
там, где бездна кончается — вся, и на дне
то зрачки, то цепочка воды, то свеченья озябшие лбы,
там, где зренье земли воздымает столбы:
ледяные — за небом и летом —
наполняются болью и светом.
***
***
Три-четыре зёрнышка —
птичка на лету
левым держит солнышко,
правым — пустоту.
Небо откроется — слышится «ах».
Это у птички зайдётся сердечко.
Кто кого в небо несёт на руках, —
лес или речка?..
Вот и равновесие —
и слова твои:
золотое месиво
смерти и любви…
Так тяготенье себя на весу
держит, как тени — горящую свечку.
Лезвие неба окрепнет в лесу —
и превращается в речку…
G
48
***
ОБНОВЛЕНИЕ ПРОСОДИИ
Литературных премий много. Особенно — поэтических. В России, с учетом региональной
литературной жизни, то бишь нестоличной, —
сегодня наверняка таких премий десятки. В
каждом губернском городе, кроме городских
и губернаторских премий, есть еще и частные, самостийные, в большинстве своём —
безвестные. Обилие премий в стране — это
одновременно и хорошо и плохо: хорошо с
социальной точки зрения — стихотворцы и
литераторы, получив любую премию, начинают ощущать себя социально защищенными;
плохо — потому, что, как правило, такие премии почти ничего не стоят ни в материальном,
ни в духовном смысле, они разве что утоляют
тщеславие и амбиции литераторов, которые
смотрят на свою деятельность как на профессиональную, как на работу, которую можно
делать, а значит — получать за это деньги, известность, «успешность» и т. п.
Поэтическая премия Русского Гулливера
«Новый звук», естественно, являясь частью
премиально-литературной системы, тем не
менее проявила в себе в большой степени
качество, т. е. художественность, но никак не
социальность. Новый звук, новое звучание —
это не только обновленная просодия текста,
но и новаторское содержание, метатематика
которого (жизнь — смерть — любовь) обогащается за счет максимально проявляющихся
в тексте таких качеств, как эвристичность,
экспериментальность, энигматичность и
смысловая стереоскопичность. Новый звук
не может быть автономным и чистым, он
всегда синтезируется с традиционным звучанием, языковым, речевым, текстовым и
культурным. Новый звук интенсифицирует
работу всего старого в стихотворении, он не
дополняет, но образовывает новую гармонию, восполняя и обновляя гармонию старую. От русского языка не уйдешь. Далеко
не уйдешь: русская акцентология (ударение), русская силлабика и тоника всё равно
не выпустят стихотворца за пределы акцентного стиха, верлибра и речитатива. Поэтому
премия «Русского Гулливера» явно объективируется оцениваемым предметом стихов —
музыкой, ритмом, акустикой, артикуляцией,
паузой, интонацией и т. д.
Жюри премии рассмотрело несколько
сотен книг и рукописей. Весь материал может быть поделен на несколько групп: книги и рукописи очень плохие, очень слабые;
во-вторых, стихи просто плохие и слабые; втретьих, стихи подражательного характера;
в-четвертых, стихи «никакие», т.е. безголосые
и бессмысленные; в-пятых, стихи «средние»
(их было больше всех остальных); в-шестых,
стихи «нормальные», т. е. вполне соответствующие художественному уровню массовых стихотворных публикаций; в-седьмых,
стихи «хорошие»; в-восьмых, стихи «очень
хорошие» и, в-девятых, стихи выдающиеся
(таких, действительно, было несколько стихотворений разных авторов). Никакое жюри
никогда не сможет объективно точно, верно
и бескомпромиссно определить лучшего, т.к.
имеет дело со стихами не «лучшей семнадцатки Сыктывкара», а со стихами, написанными всей страной. Премия — не спортивное
состязание, и поэтому главной задачей жюри
было выявить наиболее талантливый слой
стихотворцев, услышать новое звучание известных и неизвестных авторов и отметить
его в своем резюме. Думаю, мы справились,
и премии были вручены авторам достойным.
Я несказанно рад, что главную премию получил выдающийся поэт из Петербурга Петр
Чейгин. Помимо лауреатов были поощрен и
отмечен добрый десяток молодых стихотворцев. И это замечательно.
География премии была достаточно широка и разнообразна. И премиальный материал показал нам, что новое звучание в поэзии
действительно есть. Оно проявляется сразу
на нескольких уровнях стихотворения — просодическом, антропологическом, языковом,
стилистическом и смысловом. Но главное,
что мне удалось заметить, — это процесс преобразования старой русской просодии в новую, неслыханную, что определило активное
существование глобальной тенденции, которая приведет к появлению «нового русского
стихотворения». Стихотворения небольшого
по объему с синтетической просодией, объединившей в себе две музыки — верлибра и
тонического стиха. Уверен, что премии удалось выявить новое качество, уникальные,
общие признаки и свойства звучания современной просодии в русской поэзии.
G
49
Екатерина СИМОНОВА
ОЖИДАНИЕ БЛАГОВЕЩЕНИЯ
1
пустая комната розовые квадраты пола
дрожащий воздух отлетевший
комок шелеста только беззвучный отзвук
вдали где дремотное серое дерево вырастающее из порога
ласточки и прачки прачки и ласточки
синие юбки заткнутые за пояс
завершающие фон картины
добавляющие в нее совсем немного земного
в этой полуденной пустоте такою прохладой веет
страшно покинуть эту комнату воспоминаний
свет спускается с гор золотясь и бледнея
тихий цветок увядает в твоей щепоти
Екатерина СИМОНОВА родилась
в Нижнем Тагиле, окончила филологический факультет Нижнетагильского педагогического института. Автор четырёх поэтических
книг. Публиковала стихи в антологиях «Современная уральская
поэзия: 1997–2003», «Братская
колыбель», «Ле Лю Ли», журналах
и альманахах «Новый мир», «Воздух», «Вавилон», «РЕЦ», «Урал»,
«Гвидеон» и др. Неоднократно
становилась лауреатом фестивалей актуальной поэзии Урала
и Сибири «Новый Транзит». Победитель турнира поэтов «Естественный отбор» (Екатеринбург,
2002), Большого уральского поэтического слэма (Екатеринбург,
2009). Номинатор Премии «ЛитератуРРентген». Живет в Екатеринбурге.
2
покоясь на ложе неведения,
восставая на ложе сомнений,
повторяешь ты со смиреньем:
любой лепесток оборванный — вот моя жизнь, Господи,
любой цветок угасающий — вот твоя трапеза.
вот ты приходишь — и нет мне век,
чтобы скрыть от тебя слезы мои.
вот ты уходишь, потому что я — человек
без любви.
вот восстает за моей спиной твоих
ангелов огнь, пернатых крыл
крик, возмущенье, и я понимаю — был,
***
был ты в моей крови —
смерти зараза, бессмертья обман,
это нежность забытых вещей
голод неутолимый,
заставляет их обнажать себя.
сад огороженный,
плодоносящий, лживый.
ты понимаешь: твое отраженье с тобой слилось.
и это неточно: зеркало или рука.
3
и это неважно:
белый день в белом городе,
дымный морской берег на горизонте,
ждать вместе,
чем становится жарче —
тем прохладней в твоих покоях.
врозь.
о, моя безымянная, возлюбленная, немая,
о, оставайся такою.
заговорившая становится чересчур настоящей.
4
ощущение незавершенности —
ощущение невинности
нагретая солнцем скамья в опустошенном саду
G
50
***
совершенная радость узнавания
совпадения
рыбье мясо снега
хрупкие кости деревьев
ожидающая звезда
все что между нами запретно как все что запретно
поэтому и единственно
рыжие стены в известковых потеках
обезножевшая статуя
тени окон мерцающий поезд братьев люмьер
существительные
прилагательные
местоимения цветов: герани, фиалки, желтые огоньки
забывание как речь во сне
разоренное гнездо твоего имени
Впечатление от прочитанных рукописей сложилось весьма разноплановое, разномастное
и разноцветное, потому что я увидела всё, что
только возможно: от откровенной графомании до очень качественных текстов, от совершенно незнакомых мне имён, которые больше никто (будем честны) никогда и не увидит,
до авторов, известных в нынешних литературных кругах. Не знаю, кто как, а я лично получила от процесса исключительное удовольствие: хорошо, когда выбор велик и изначально
неоднозначен.
Выбор — это никогда не сложно, если знаешь, что тебе нравится.
Другое дело — как, к примеру, можно выбрать между несколькими сильными, на твой
взгляд, авторами с совершенно различной
стилистикой и разной поэтической эстетикой.
Потому что, по сути дела, право на существование имеют все, но первое место — только
одно. Говорить о собственных ожиданиях в
этом контексте не совсем корректно, потому
что работа жюри — это, в первую очередь,
групповая работа. Хотя такие ожидания, думаю, имелись у каждого из нас, причём —
вполне себе разные. Главное, думаю, это то,
что мы смогли прийти к определённому компромиссу.
Альтернативы бывают всегда, на то конкурс конкурсом и является. Обсуждение выбора жюри интересно только непосредственно в его процессе. Участники номинации
«поэтическая книга» вполне могли бы рассматриваться вне премиальных рамок, потому что вышедшая книга — это само по себе
событие; а относительно номинации «Поэтическая рукопись» могу сказать, что мне, к
примеру, очень понравились тексты Юлии
Грековой и Анастасии Векшиной, попавшие
в лонг-лист, но не добравшиеся до короткого
списка. В новом сезоне премии будут новые
возможности: и у жюри, и у авторов. Но это
будет совсем уже другая история.
G
51
Давид ПАТАШИНСКИЙ
***
Остановите музыку, я выйду,
не мне считать вороновую чернь,
в стране потерь строке послушно лыко,
а головам до шапки дорасти
не позволяет каменное небо,
я вдаль смотрел, и не было меня,
и пули милые летели мимо,
и девочка смеялась у ворот.
Давид ПАТАШИНСКИЙ родился в
1960 г. в Москве, вырос в Сибири,
жил в Израиле, в 1999 году уехал
в США. Инженер электронной техники, часовщик, фотограф. Автор
пяти книг стихотворений, публиковался в журналах «Октябрь»,
«Зарубежные записки», «Крещатик», «Слово / Word», «Сибирские
огни», «Волга», «Гвидеон».
Остановите музыку, я пьяный,
мне воздухом налили рукава,
смешно упрямым пальцам вниз ронять
на клавиши, на кривиши стальные,
в стране потерь ведру не нужен дождь,
дома растут, как мальчики, внезапно,
остановите музыку, я выйду,
остановите музыку совсем.
о земле
Дышу как волк, икаю над золою, ручью киваю седину свою,
меня поймал ночной гиперболоид на лунную, прохладную змею,
душа полна восторженных испарин, налей вина, неугасимый Гарин,
волна летит, вспеняя берега, и на пути ни друга, ни врага.
Просыпешь тальк на пролежни ленивых, ушастых, зазевавшихся равнин,
и уголь кальк мечтою анонимок становится последний гражданин,
перо по буквам, поминая лечь им, земля как будто пахнет человечьим,
напишешь сон, и голова цела, и ходит слон на цыпочках стола.
На черноземе пахота горит, и тракторишка тащится пластунским,
у бригадира верное болит, он навсегда останется под Курском,
светло в ночи, давно необратимо, зерно молчит, но помнит побратима,
его наган и алые слова, где луговая вечность узлова.
G
52
Когда и мне просиживать штаны, за годом год, а за два не давали,
но если говорить обречены, то замолчим, играя на кимвале,
едва ли сел, по голову прополот, лукавит серп, предсказывая молот,
дышу, как волк, над черною водой. Мне двести вольт, я умер молодой.
***
Я не хочу оказаться честным,
я врал, когда нужно, я улыбался, когда грустно,
в прошлой жизни меня звали Франческо,
в моих ружьях было от пуль густо,
было эль мориарти от моих стрел, когда я охотил оленя,
топоры мне запихивали за пояс,
а все остальное время
я был полночный поезд.
Сегодня вечером я снова не понял, я снова стал пони,
меня возили по кругу,
а ты сидела и грела свои ладони
о сладкий пот моего крупа,
а ты сидела верхом, как мальчишка,
каблуками впиваясь в мои бока,
и в груди перекатывалась, гречишна,
только дыхательная крупа.
Предложение войти в жюри премии «Русского Гулливера» пришлось мне неожиданным.
Пришло нежданно.
Мне доводилось, как почти всем нам, читая чьи-то стихи, выносить мысленные вердикты, а не только проникаться. Вот только
делать это публично — совсем другое. Ну, и
компания судей подобралась интересная.
Футурист, гиперимажинист, непрерывно крылышкующий Бирюков, большой и брутальный
Казарин, чудесная, тихая, но еще как громкокипящая Катя Симонова. Нескончаемый Морейно. И теперь я, последний эклектик. Месяц знает толк в волшебном безумии.
Стихов пришлось прочитать столько, что
когда я это чтение закончил, представилось,
что сейчас я рожу учителя литературы. Даже
так — я его порожу. А потом и убью, совершенно несвоевременным Бульбой и его же
Тарасом.
Стихи были так себе. Почти все. Редкие
удачи подтверждали печальную данность
времени: в отсутствие равномерного, но чудовищного давления советского режима язык
современников стал вялым, а порой вялым
и грязным. Пропала сдержанность. Даже не
в эзоповости какой-то там дела. Просто все
стали в худшем случае такими недобыковыми, а в лучшем — перекузьмиными. Ну, и все,
что посередине.
Несколько поэтов, к счастью, там было. Но
оказалось, что выбор печально мал, основная
масса даже и стихов-то не писала. Графоманили себе в столбик, пыжась своими маленькими, но гордыми литинститутами. Придумали себе работу, понимаешь. Это от бога,
дорогие мои. Не научить. Поэтому и русская
литература такая сегодня. Одни притворяются, что они пишут, другие — что читают.
Но несколько поэтов было, да. Здесь вот
какой момент. Можно после Пушкина кушать
ватрушки, или кто? Я уже довольно давно
живу, даже где-то привык, но когда читаю,
всегда готов удивиться. И мне там — в стихах этих — все интересно. И как он-она-оно
слова складывать умеет, и сколько там этих
слов сказано в простоте, а сколько — натужно
или от небольшого ума. И мысль изреченная
мне важна, если таковая намеревалась покинуть кудрявую головку бедняги. Но важнее
всего, чтобы там человек за строчками стоял.
А чтобы это получилось, писать надо действительно уметь, здесь смешными рифмами
и страшными историями не выехать. А если
уже получается уметь себя за этими словами
показать, то тут сразу еще интересно, кто ты
такой. А с этим тоже проблема. Народ нынче
мелкий. Злобный, но мелкий. Век на щавеле.
Пока читал, получал удовольствие, как когда-то шутили, по методу йогов. Пальцы на
стол — и молотком по ним. И такой кайф, когда промахиваешься. В моем случае был такой
кайф, когда попадались внятные строчки.
Мой совет — не начинающим авторам, а
всем, кто складывает в столбик: не пишите.
У вас, как правило, не получается. А когда получается, то сразу становится ясно, кто вы, а
это еще хуже.
К тем, кто поэты, вся эта моя филиппика не
относится, конечно.
А премия удалась. В каком-то смысле.
G
53
Сергей Бирюков
***
что Хлебников птицей нахохлился
что Хлебников шелестящим орешником
что бобэоби
что малыш Хлебников
что Хлебников в солдатской фуражке
что Велимир в мордовской шапке
что Зангези
что шелест и шепот
что речь речи речики речики
что зинзивер
зиив чуив челять чул
чу-у-у-у
(последние звуки произносятся с медленным затиханием)
В ОБЛАКЕ
хлебников пишет письмо двум японцам
он призывает открыть оконца
он призывает расширить околицу
он призывает построить дом
состоящий из волокон
он призывает
открыть новую эру
великий азийский союз
он росчерком пера
прекращает войны
он времени ловит волны
и ему откликаются японцы
из страны солнца
он читает на облаке
их письмена
где пересекаются времена
как параллельные лобачевского
ему пишут — велимир-сан
ты приходишь сам
ты открываешь пути
по которым нам вместе идти
ты созидатель тенекниг
ты словно тигр тих
перед прыжком
ты аум
переходящий в ОМ
АУМ----ОММММММММММММ
G
54
Сергей БИРЮКОВ — филолог (к.ф.н), культуролог (доктор культурологии), саунд-поэт, перформер, переводчик, исследователь авангарда, лауреат Международного литературного конкурса в Берлине, Второй
берлинской лирикспартакиады, Международной
литературной премии им. А.Крученых, Всероссийской премии им. Ф. Тютчева. Основатель и президент
Международной Академии Зауми. Автор пятнадцати
поэтических книг, семи теоретических и многих публикаций. Стихи переведены более чем на 20 языков. Организатор серии конференций-фестивалей,
посвященных историческому и современному авангарду. В настоящее время преподает в университете
имени Мартина Лютера (Галле, Германия), читает лекции и проводит мастер-классы в университетах разных стран. Как исследователь и теоретик в ряде своих
книг впервые представил поисковый пласт русской
поэзии за четыре века ее существования, впервые
описал некоторые явления, в частности, музыкальнопоэтические теории русского авангарда.
ОТКРЫТЬ НОВЫЙ ГОЛОС
«Русский Гулливер» за десятилетие провел
столько ярких нестандартных акций, что мог
бы спокойно продолжать издавать книги и
журнал, пользуясь уже завоеванным вниманием. Но тогда бы это был не «Русский Гулливер»! Конкурс стал новым жестом и даже
вызовом.
Шутка ли — открыть новый звук или новую
музыкальность!
Как известно, ожидание не всегда оправдывается в точности. Ожидали Пушкина, а
приходит, например, Маяковский... Или ожидают Маяковского, а является, например,
Хармс...
Но в искусстве вызов — необходимая составляющая.
Полторы тыщи авторов со всех концов света приняли этот вызов, обрушив на организаторов и жюри массив книг и рукописей.
Разумеется, далеко не все прониклись
идеей нового звука. Было много самых обыкновенных стихов разного качества... Очень
многие умеют сочинять, чаще в рифму, иногда
без рифмы. В принципе, у нас сейчас довольно высокий уровень стихотворства...
Но поэзия очень нетолерантная вещь. Это
наиболее противоречивый, дестабилизирующий и даже опасный вид человеческой деятельности. По слову классика, «добыча радия». А другой классик восклицал: «О, знал бы
я, что так бывает...». И в следующей строфе:
«Я б отказался наотрез...». Но даже и узнав,
«что так бывает», все-таки не отказывается!
Значит втягивает, затягивает эта стихия...
И затягивает так, что уже не отличаешь на
условно ямбических переливах одного пиита
от другого.
И вот эту переливность кто-то должен
взорвать. Кто-то выпадающий из канонов.
И, конечно, не случайно главным открытием конкурса стал Петр Чейгин. Поэт известный
еще со времен ленинградского андеграунда,
но долгое время находившийся в тени. Первую официальную книжку издавший в 59 лет.
Сам Петр Чейгин прошел через поэтическую немоту. 17 лет он не писал стихов. Но
вновь обрел голос и заговорил. Да так, что наконец был услышан.
Стихи Чейгина трудно поддаются дешифровке и тем более простому пересказу. Здесь
мы можем говорить о множественности смыслов, порождаемых текстом. Некоторые из
них открываются сразу, другие таятся в глубине и могут быть постигнуты не операбельно,
а инспираторно. Мы эти смыслы как будто не
вычитываем, а вдыхаем. Правда, есть одно
условие — владение языком на подкорковом
уровне. Можете назвать это чувством языка.
По сути, мы имеем дело с заумными речевыми комплексами в духе «звезды бессмыслицы» Александра Введенского. Сочетаемость несочетаемого, которая позволяет
выстроить поэтическое пространство таким
образом, что создается равенство внелогического континуума.
Алексей Крученых заявлял: «Поэт зависит
от своего голоса и горла!» И прекрасно, что
нам довелось услышать на вручении премий,
как на самом деле звучит эта музыка стиха
Петра Чейгина в исполнении самого поэта.
G
55
Сергей МОРЕЙНО
ИЗ ЦИКЛА «СТРАННЫЕ ПАРЫ
НА БЕРЕГУ OSTSEE»
::
Наши дрейфующие хутора и летучие проселки
откуковали свое, отгнездились, и вот сидят,
нахохлившись, под кисеями серых небес,
рассчитанных на двоих, максимум,
троих, как в шатрах чайханы.
Вдалеке, пожалуй, ну очень вдалеке
море, не сдерживаемое берегами,
бьется в схватках с известняком,
омертвением, плавником
вдоль спины.
В долгих криках, порожняком,
встречным курсом ты ко мне,
я к тебе, беспризорная баржа
с блесной в десне без слов,
без снов и без объятий.
Чьи зовы мы слышим?
:::
Твой лик, превращенный тенями в головоломку,
я считываю из черных точек и белых линий;
в проточную нежность окунаю голову, лоб, улыбку
и вынимаю нитку розовых лилий.
Если начнешь вдруг молиться во церкве на студеном
плачущем озере, оставь свою тень при входе.
Журавль и синица согреют ее не хлебом единым,
я ж подгребу со временем с кровью и плотью.
Я ведь имею всё, и себя тем паче.
Ближний берег, дальние дачи.
Эта коса заменяет тебя мне, и столь удачно,
что, будь ты женою кесаря, не стала бы дальше.
G
56
Сергей МОРЕЙНО — председатель жюри Премии. Родился в
Москве, в 1988 году переехал в
Ригу, Член союза писателей Латвии с 1991 г., редактор журнала
«Vārds». Окончил МФТИ и Литературный институт им. Горького.
Автор 24 книг и более 500 публикаций стихотворений, эссе,
прозы, комментариев и переводов с латышского, немецкого,
польского языков — в том числе,
переводы А. Чака, О. Вациетиса, У. Берзиньша, Я. Рокпелниса,
Ю. Кунносса, М. Асаре, Г. Бенна,
П. Целана, Г. Айха, К. Кролова,
Х. М. Энценсбергера, Х. Чеховского, Ч. Милоша. Публиковался на
русском, латышском, литовском,
польском, немецком, английском,
белорусском и армянском языках
в изданиях Латвии, России, Израиля, Литвы, Эстонии, Польши, Белоруссии, Германии и Швейцарии,
а также на сетевых ресурсах.
:::
:::
Эти дрова не горят, и леса над озером
тонут в сплошном мираже
весеннего полдня,
без искры извне.
Одни качели раскачиваются
взад-вперед, и временно
мы равны на их весах.
Под вечер он вышел за городские ворота.
Волосы стелились по ветру серой поземкой.
Осенние листья медом текли мимо рта.
Дорога раскачивалась от ударов подземки.
«Все чаши мира, — сказала ты, —
сольются в одну мою, когда
другие взойдут на помост,
и тебе суждено видеть
мою крылатую тень,
кто б ни стоял
напротив».
И он отнюдь не казался нищим в щипках, щенках
и городках лоскутного одеяльца.
Но, когда почувствовал сок на веках и воск на щеках,
то, не оборачиваясь, узнал эти пальцы.
Ибо бои подступали к его судьбе,
и он прорывался с ними сквозь боль и муку.
Но, когда почувствовал кровь на шее и кровь на губе,
то, не оборачиваясь, признал эту руку.
Пристегнись. Над млечным плёсом хлопок.
Заводи, и я тебе покажу: мельничное
колесо прорывает хлопок пристани,
и заводи меняют кожу.
ЧИСТЫЙ ЗВУК
Константин Кузьминский в «Антологии новейшей русской поэзии у Голубой лагуны» пишет «…грустная строчка. И — чистая строчка.
Бродскому такую нипочем не написать. А Горшков — может. Или Коля Рубцов».
Я вряд сумею дать определение чистоты строки. Я мог бы привести примеры выдающихся поэтов, которые пишут «грязно»,
но — зачем? Тем более, настоящая чистота
предполагает некоторую внутристрочную
неотмирасегойность, накладывает на самое
себя не всегда выполнимые обязательства и
всяко затрудняет не только процесс письма,
но и процесс выхода к людям, так что большинство крупных, состоявшихся поэтов — я абсолютно без иронии — пишут скорее «нечисто».
Поэтому я лучше назову двух поэтов, которых мне хотелось хотелось бы считать лауреатами в номинации «Чистый звук»: Маша
Шихирева и Сергей Михайлов.
как на жёлто-коричневой свежей доске, на которую падает свет
животом прижимаешься к ней и, сощурясь, глядишь в горизонт
там шевелятся волны, и это единственный звук,
и цвета — тёмно-синий и белая точка звезды
Маленькая, слишком маленькая подборка
Маши Шихиревой — объем не позволял надеяться на какой-либо иной результат; соответственно, и цитата маленькая. Что происходит в этих четырех строчках? Помимо всего
того, о чем можно написать целую страницу, — кроме нарисованной звуком, объемом
и цветом картинки, кроме свежести, ощутимо
встающей волной с листа, тут есть прием. В
первых двух строчках происходит перенос
действия с объекта, предположительно расположившегося на доске, на субъект (на ли-
рического героя). В двух последних строчках
осуществляется перенос действия (прилагательное «единственный» играет роль сказуемого «быть единственным») с единичного явления (звук) на два других, несопоставимых
явления (на замолчанный цвет и белую точку).
Это модный пируэт, он отработан в сотнях
стихотворений, но — черт — возьми — как —
же — воздушно он здесь исполнен!
Теперь книга Сергея Михайлова. Она
заслуживает огромной цитаты.
G
57
Терроризм, любовь моя
Прежде чем заняться взрывчаткой,
он сварил кофе
В этой гостинице разрешалось
пользоваться своей спиртовкой,
если заплатишь за неделю вперёд
и подпишешь правила техники безопасности
Ей запретили кофе —
в её же собственных интересах, —
но без утренней дозы «арабской порчи»
в ней просыпалась только нижняя половина тела,
жившая третий месяц как-то самостоятельно
Сегодня она была нужна ему целиком
Он налил ей кофе и сделал два бутерброда,
улыбаясь про себя её как никогда здоровому аппетиту;
самому ничего не хотелось
Затем тут же, на столе, среди остатков хлеба и сыра,
протянул две чёрные ленты —
одну себе и другую, длиннее на две ладони,
для неё
— Маслом, — сказала она в затылок ему,
туго сажавшему в патронташи сигары шашек. —
Смажь
Не следовало прерываться,
не доведя до конца простое дело,
но внезапное возбуждение было сильнее,
оно всегда его подводило, они всегда брали его на слабо —
эти смеющиеся с поволокой глаза
перед его глазами
…………………………………………….
Сцеловывая крошку из уголка её марокканских губ,
он почувствовал, как меланхолично они раскрылись,
повеяв сладчайшей бездной, им не изведанной и наполовину,
и скорее узнал, чем услышал:
— Я и сейчас думаю, что наша встреча —
это была чья-то ошибка, несчастный случай
— Катастрофа, — поправил он, хмурясь. —
Любовь — это катастрофа. Крушение целого мира
Она отстранилась Он вернулся к работе
G
58
…Когда для финальной сцены всё было готово
и он протянул ей венчальный пояс,
взгляд её блуждал в небесах за окном,
будто следил за птицей, будто искал дорогу,
рука напутственно гладила огромный живой живот
Я выделил последнюю строфу курсивом,
потому что в ней есть то, чего крайне трудно
достичь поэтическими средствами — целомудренный отказ. От всего — от любви, от
взрыва, от действия, от поэзии, поэтики и
поэтизации: отказ ОТ. Решение оформлено в
одно-единственное слово «сцена», тоже своего рода трансфер — героев — из области «по
эту сторону» в сферу «по ту». Я позволю себе
предположить, что если бы концовку стихот-
ворения написала талантливая Галина Крук
или, не дай бог, умелый Сергей Жадан, там
оказалось бы мощное БЛЯМС с переносом
пассионарной харизмы с протагонистов на
автора. Мы, дескать, поэты, тоже, блин, гдето, блин, террористы, нах.
А ведь любовь — не теракт, любовь — это
крушение…
G
59
поэзия
Маша ШИХИРЕВА
Маша ШИХИРЕВА родилась в
1984 году. Поэт, переводчик, преподаватель, музыкант, путешественник. Вошла в лонг-лист премии
«Русского Гулливера» в номинации
«Поэтическая рукопись», отмечена специальной премией председателя жюри.
КНИГА ЗЕЛЕНОЙ ЗЕМЛИ
*
в самый тёмный час
не поёт ни одна птица
всё замирает
туман опускается на
город
незацветший сад
напрягает листья
грохочет поезд
над травой
налившейся майской росой
пролетают
отправленные и не
полученные
письма
стёкла в окнах
притихших домов
дрожат
утро белым бутоном
округлой нотой
распускается в небе
осыпается в сад
незацветший
тот
вот посмотри
вот
вот
G
60
*
опускаются с неба
сумрачные сады.
ты увидел листву
хрусткого сладкого цвета
и
тёмно-серую взвесь облаков.
ты шёл и застыл:
золотой лабиринт
опустился с небес,
окутал, опутал и — замер,
и замерло время,
и тотчас ты вспомнил себя
и, вспыхнув сверкающей точкой,
исчез.
*
вспомни свет в разломе облаков
над городскими гаражами
над синими горами
сквозь снег смотри
сквозь воздух седой
сквозь сосновые серые иглы
смотри
облака преломились внутри
у тебя внутри
*
не забыть:
золотое море
серебряное крыло
обруч-луч тишины
корабли
в золотой пустыне
на берегу
пересечь черту
присесть
пересчитать волну за
волной
течение
солнечной чайки
блестящий берег
час дня
длиннее
день — недели
*
воздух дрожит
между осенью и весной —
отражения
ветка метро
качается —
это синица
клюёт
с утра — сомы
в фонарных ведёрках
вечером —
зигзаги света в воде
*
внутренняя трава
прорастает наутро
после сна на сухом берегу
тишина под колёсами
под слоями цветов:
кит над альпийским лугом
скелет лошади
трава между рёбер
земляника со вкусом воды
*
воровать время
пить медленными глотками
процеживать мысли
горячий шиповник
пар над горами
грохот воды в камнях
стрелки
краденых часов
замирают
*
не сон и не снег
сидеть
в зиме-тишине
считать
бабочек в животе
семь дней
девятнадцать недель
пронестись стрелой
не касаясь синих лучей
не снег и не сон
сколько
взрывоопасных зон?
сколько
ещё часов?
циферблат-колесо
сидеть в тишине
следить за лицом
не спрашивать
не смотреть
считать бабочек
засыпать
трогать во сне
снег
G
61
*
слушай ноябрьских птиц
они говорят
что — не поймёшь
но их говор тебя спасёт
*
призраки появляются
грозовой зелёной ночью
двадцать секунд птиц
четыре минуты троллейбуса
полтора часа ада
двадцать секунд птиц
прозрачный, как медуза, мальчик
с глазами-лунами
сидит за мольбертом
рисует фосфоресцирующее море
скачущих огненных рыб
*
захочешь коснуться губами его виска —
увязнешь в тумане
молочно-призрачном сне
маленький мир
белая занавеска
окно
кошка и
происходит рождение лета
полночные сумерки быстро вскипят
и ты растворишься в них
голубым завитком
затихающим эхом грозы
тишина утренней комнаты
ты
слушаешь
как говорят предметы:
пол
деревянный стол
золотые пылинки
*
книга зелёной земли
девочка в кедах на крыше с серебряной
лужей
на парапете застыл воробей
вместо кукушки часов.
облако смотрится в лужу
говоришь:
лестница вертится вверх
здравствуй комната
здравствуй маленький мир
ты — ракушка у края прибоя
и я у тебя внутри
бабочки как на верёвочках движутся в ветре
облако слепит лимонной подкладкой
льёт золотые лучи
стёклышко, вечер.
*
Свобода внутри черепахи
позволяет ей медлить,
молчать,
прижиматься к берегу сточной канавы,
ползти вдоль пенистой кромки.
«Какая свобода!» —
панцирь под пальцами
как планета...
Горбишься в кухне под лампой,
заводишь будильник на понедельник.
G
62
*
на планете, полной воды
на синей прозрачной планете
девочка с круглой корзинкой
купает кота
возвращается ветер
волны дрожат как перья
в сумерках светится остров
в зелёном небе
бумажные фонари
плывут, превращая планету в пятнистый шар
ночью вода прибывает, и
становится легче дышать
Сергей МИХАЙЛОВ
ИЗ КНИГИ
«ЖИЗНЬ ВО ВСЕ СТОРОНЫ»
***
Человек садится в постели ночью.
Он не знает себя, он внезапно болен.
К нему обращаются сверху снизу:
— Теперь не молчи, скажи, что знаешь.
Сергей МИХАЙЛОВ родился в
Молдавии в1970 году. Живёт Калининграде с 1988 г. Член Союза
российских писателей. Поэт, переводчик. Составитель антологий
«Солнечное сплетение», «Дети
бездомных ночей» и «Солнечный
удар» (совместно с И. Беловым;
Калининград, 2005, 2006, 2012).
Автор книги прозы «Возлюбленные» (Калининград, 1997),сборников стихов «Новые песни западных
славян» и «Жизнь во все стороны»
(Калининград, 2004, 2012). Стихи
переведены на несколько европейских языков. Редактор раздела
культуры на портале ergojournal.ru.
Вошёл в лонг-лист премии «Русского Гулливера», отмечен специальной премией председателя
жюри.
Темно в его голове и снаружи
Темно, как с ребёнком бывает в детстве.
Он боится выдать себя молчаньем —
Говорит, что знает. И засыпает.
***
снами уходим снами
уходим поодиночке
разлуками и размолвками
врозь умираем
с глаз долой и из сердца
а между тем из жизни
и средства передвижения
орудия быстрой смерти
как её много право
какая она какая
и рядом да не увидишь
пока назад не посмотришь
пока в себя не заглянешь
пока во сне не проснёшься
***
Дерево с профилем адова пса
на въезде в Ольштынек
(если мы не ошиблись).
***
Шановне паньство
ходит в ближайшую церковь
(та ещё помнит, что было
на месте дерева раньше).
если бы у сердца были руки
оно бы тебя удержало
оно бы тебя приручило
После проповеди и хорошего покаяния
им нужен отдых.
но сердце моё безруко
сердце моё дыряво
оно тебя впустило
и вытолкнуло
с кровью
Паньство располагается под деревом.
И здесь
(в тени от пёсьей головы)
ими овладевает сон.
G
63
КОРОТКИЙ БЛЮЗ
Утром, как я уезжал,
встречный ветер клонил деревья,
трещал в кустах, морщил озёра и реки.
— Что ж ты наделал? — качал он моей головой.
Сокрушался: — Что делаешь?
Вечером, как возвращался,
не было ветра в помине, стихло в лесах,
безмятежные воды сопровождали меня всю дорогу,
— Посмотрим-посмотрим, — молчало всё, затаясь, —
Что теперь с ними будет…
ОТЕЦ
1
У отца стали бабушкины руки
кожа провисла глубокими складками
как театральная кулиса
Гулкая пустота за сценой
Эти руки многое успели сделать
прежде чем стать пустыми
хорошего и плохого
Что сыграно ими никто не знает
Тайна жизни великая милость
темно на сцене и занавес почти опущен
отец отворачивается к стене
Тает на глазах смуглое тело подростка
— Мама — говорит мне отец — пора
мы с тобой всё пережили
осталось только себя идём же
Я возьму тебя на руки
2
Был вздох наполовину стон
во сне больному неспокойно
Я обернулся никого
постель другая некому стонать
Спокойный новый сон
забрал больного
Я вспомнил
понял это точно
G
64
Стонала явь её простые звуки
вдруг стали голос
Дыхание дня вернуло
что исторгала ночная боль
Человека
3
Вот когда — так мне хочется думать —
отец получил свою жизнь в полное распоряжение.
Теперь он ею владеет единолично —
настолько, что может вернуться
и занять любое в ней место. Уже навсегда.
И хочется думать, что это будет наш
тенистый балкон, увитый сплошь виноградом,
густо, как южное небо, усыпанным тугими горошинами,
горящими в потоке благословенного солнца
безмятежного и бесконечного летнего полдня,
полвека назад…
Но нет, жизнь его тогда
уже была омрачена, и он пойдёт дальше —
в свою молодость, к своим друзьям и подругам,
когда нас у него ещё не было, в невероятное время
подслеповатых фотографических карточек,
холщовых брюк, широких пляжей, аккордеонов,
горячих, вихрастых, свободных людей,
задумавших жить вечно. Он снова будет одним из них.
И вот, что я думаю – как ни хочется думать иначе:
мы не владеем теми, кого мы любим, нет,
ни жизнь их, ни смерть не в нашей власти,
и воля их – может быть, одна только воля —
то, что мы и способны им дать. Вернуть.
***
султаны тёмные скелет огня
деревья по обочинам дорог
ветвей другого рода
никак — а март уже — не загорались
не разжимали детских кулачков с весной
и тогда он сделал новый забег
на шаг отступил — искусный атлет —
задумав прыгнуть дальше
поднял из-под земли сошедший снег
ознобил разгорячённый мускул
и в этом спокойном шаге
безупречно продуманном чуде
земное стыдливо себя узнало
и в озябшие пальцы деревьев
мы любовь свою положили
G
65
Сергей СОЛОВЬЕВ
ИЗ КНИГИ «В СТОРОНЕ»
(М.: Новое литературное обозрение, 2010)
Сергей СОЛОВЬЕВ родился в Киеве в 1959 г., окончил филологический факультет Черновицкого университета, работал художникомреставратором монументальной
живописи в церквях и монастырях
Украины. В середине восьмидесятых создал в Киеве авангардный
театр «Нольдистанция», в девяностые — периодическое литературно-художественное изделие
«Ковчег». К 2000 году — архитектурный проект метаигрового города-лабиринта (Германия). В середине 2000-х — автор проекта
и руководитель клуба свободной
мысли «Речевые ландшафты» и гл.
редактор альманаха современной
литературы «Фигуры речи» (Москва). Автор 15 книг стихотворений, прозы и эссе. Финалист премии «Русского Гулливера» в номинации «Поэтическая книга». Живет
в Крыму, Индии и Германии.
***
Так они уходили —
тихо, как секунданты:
в черном плаще — Вергилий
моря, и в белом — Данте
берега; только гири
ночи росли. «Человек конечен,
но не окончен» фразой
«мы не умнее речи
своей» зарастало. Сглазом
времени сглаживалось пространство
мысли. Стягивалась в узелок
жизнь и плыла сквозь кольца
света, как осьминог —
этот Сальери солнца.
***
Любушка-жизнь, бабушка на котурнах,
глядящая вниз с обрыва
на золотую рыбку литературы,
подмигивающую игриво,
мол, вот она я, и мимо
нее проплывающую. В который
раз повторяется пантомима:
бабушка в чепчике-мухоморе
место прикармливает, на крючок
поплевывает мертвою и живою
водой; заваливается на бочок
рыбка и, поблескивая чешуей,
закатывает глаза, якобы обессилела.
Чудные парочки прогуливаются по лужку:
матушка Россия под руку с Абиссинией
крестятся, озираясь на бабушку
бородатую. Рыбка, удочку теребя,
посмеивается: — Дурочка,
что для тебя «удочка» —
дудочка для меня.
G
66
***
Трепетание света периода полураспада.
Даль без неба, не даль, а снотворный альков.
И не море, а марево мора да глада.
И узилище взгляда вдали берегов.
Не окно в этом доме, а рекрут печали.
И не время в пространстве, а рыба в сетях.
И не ревность — причал, и на дне янычары
до заката с кривыми ножами сидят.
О, не дева, не речь, я бы взял тебя в жены,
кабы ты не сложила другую судьбу —
этот вьющийся путь, словно волос прижженный
и сдуваемый с теплой ладони во тьму.
ВЕНЕЦИЯ
***
Все — папоротник: небо, рябь каналов, стены
домов, бредущих по воде. Как дети
в оспе. Все шелушится этой зеленцой
реликтовой, лишайной. И коты в день смерти
выходят из зеркал, как та — из пены,
и в воду падают, идя ко дну лицом.
А те, со дна, их двойники, восходят,
и в точке их схожденья паутинка
воды дрожит и рвется. Как в колене —
вода и дрожь. Они идут исходом,
как те — через пустыню — в зелень, в тину,
они идут ко дну, как ноты по линейке.
Выходят из зеркал и валятся в каналы,
в слепые коридоры мутящейся воды,
в сводящие с ума текучие носилки
странноприимных стен, светящейся травы
набравших в рот. Выходят, и устало
в каналы валятся. Смеркается. Обмылки
света. Пузыри земли. Венеция свечей и пальцев.
Воркующие буквы на карнизах. Крысы,
граверы города. И в зеркалах, как в окнах,
коты стоят и вниз глядят, в тягучем танце
свиваясь с отражением в воде. Уже написан
ветер, твердь, огонь. Как кокон,
они свиваются с собой, идя ко дну, и маски
всплывают их, как нефть. И ночь берет с ножа
губами уголек рассвета. Они, как в осень,
выходят из зеркал и вниз глядят на Лету,
где в вязко-красном бархате лежат,
как серебро столовое, их кости.
Нини — так люди звали этот белый пепел, низко
стелящийся, кот-манускрипт, он жил в Архиве,
в соборе Фрари. Днем черен был, а ночью — рус.
Когда над ним склонялся Папа Римский,
глаза кота росли числом, как на оливе
плоды. А хвост — как ствол оливы. Кот-Аргус.
К нему цари съезжались и входили
в него, как в дом, как в дым, как в белый рой,
как в беглый рай, как в пепелище
библиотеки. И буквы коготков его слегка кадили,
когда он вслед глядел им, бедной головой
кренясь и пуча спину. Кот-Поприщин,
тринадцатого мяу кот — в смирительной рубахе
с узлом завязанных под подбородком лап.
Он вьется в воздухе, как снег, искря, как взвесь
несметных иероглифов — на взмахе
небес написанных. Он нечитаем — весь.
Он снег, он слеп, он засыпает город
рисованный, цветной, как детский ад во сне.
Как детский ад во сне, и под щекой — ладони,
И всё кругом — вода, вода, и белый морок,
и черные коты, как черные мадонны,
глядят из окон вниз на восходящий снег.
Раз-два, через пень.
Как дела, Иосиф?
Сплю.
Ночь не носят набекрень,
день не выносят.
Сплюнь.
Разрешите обратиться в прах.
Моцарт все ощутимей.
Сердце топчет меня, как петух.
Пыхпах.
Небо с трехдневной щетиной
и чинарем в зубах:
пыхтух.
Так. Хорошо.
Горизонт запахнулся и ушел.
***
Зачем Господь висел, как вертолет,
И бездну вод рябил?
Почто боярыню обидел?
Зачем прямая речь косит?
И почему луна?
Печально.
G
67
Илья СЕМЕНЕНКО-БАСИН
ИЗ КНИГИ «РУЧЬЕВИНАМИ СЕРЕБРА»
(М.: Время, 2012)
опыт
Paris-трава прозябла по-человечьи головою.
Мы шли
сквозь нестерпимый запах хвои.
Как выдержали ангелы мои?
За краем лес широколиственный проснулся, заркихдев.
И пастырь стад лесных.
Садясь на чёрный ствол, пускаяся оврагом:
не протекает ли ручей?
Здесь отродясь не воевал ничей,
и только человек мятежный сосны жёг и бился крепко,
белый с белым, в лоб.
Я говорю о том, как соглядатай.
Бежать бы им по влаге, цепляясь тонкими стволами
весёлой бузины,
иль ноги растопырив из земли, летят в орешник бусины.
Они отвоевали, больше нет.
Шагая, душу чуждую я чаровал и мышлей, и грибов
внезапным появлением.
Налево серебро непроходимых берегов,
направо новые кривуши,
свернёшь, а там — ещё,
послушай,
кто накидал здесь тонкокостных ёлок?
чужому преграждая ход, а может, ночью чтобы красться?
Какое наше дело. Старики
древесные навстречу шелушатся.
элегия
Кочевник не купил ничего, а заплатил хорошие деньги,
металлические деньги на красном шнуре,
не взял себе ни вещей, ни новых желаний.
И едет.
В конце эпохи остаётся всячина: озёрная соль,
вкус верблюжьего молока. В степи
ничего невозможно скопить, и об этом не размышляют.
Бесполезен ум, разместившийся в циферблате часов.
G
68
Илья СЕМЕНЕНКО-БАСИН родился в 1969 г. в Москве, окончил исторический факультет
МГУ, доктор исторических наук,
старший преподаватель РГГУ,
автор многочисленных работ по
истории христианства в России.
Финалист премии «Русского Гулливера» в номинации «Поэтическая книга».
зимний поворот
***
Светило не восходит одно. Слева и справа
по целому солнцу, сердце слева и сердце справа.
Разрушь этот город, под ним
снег, земля, валуны,
летящие влево и вправо, ввергающиеся в материк.
Если не хочешь лететь, лучше лежи в снегу,
в дуплястом сугробе, где жгут огни,
обсыхают и спят.
Кого не убил полуночный лёд,
помилует тлеющий жар.
Тёмный звук над лиловой землёй,
предвестник имени,
как же ты нужен мне в пустоте
этого поля, не давшего плодов.
До нас с тобою — только венец
одноэтажных домов, линза
скатавшегося пространства,
лес, который был озером,
поле, исчезнувшее в домах, —
всё, что накрыли мы ветром,
ударив с юго-востока.
И бьём теперь по хребтам коровьим
огромным воздухом.
***
скажите всем — воскликните на площадях
наш Гомер не был слеп
всё это тёмные слухи
обман
у многих из нас ложное имя
выберу себе имя Аполлинарий
милое воображение
в нём перелистывают книги и дитя
тянется к матери, обхватывает её шею
вереница
однокровных общность
рассказывайте всем — есть Иной-человек
движется мне навстречу
можно ли заговорить?
лучше ударить
лучше пройти мимо
глаза призраков источают удивление
выберу себе имя Гермоген
происшествие в монголии
некий вёл женщин по улице — — куда
войдут ему в голову тихие имена
не торопись, тараторка
смотри
вот весна дымит
озеленение: ужасное русское слово
его невозможно договорить до конца
вёл женщин
а был на нём мундир
или халат
не помню: вторжение речи
в светящуюся стереометрию
***
А.
Закрой глаза. В лесах, забывших тропы,
уснувших, потерявших имя,
поднялся из заросшего болота
зелёный партизан.
Глаза открой.
И видишь веточку моих усов.
Ты под защитой губ. Не бойся.
Закрой глаза.
И снова разлетелся
мiр на цветные стёкла, трубки света,
зачем они летят? Двойным страданьем
мы обладаем в этот миг
бессонницы,
бессмыслицы,
светлеющего в полшестого неба.
Открой глаза —
мiр неподвижник и прямоугольник,
и светит милость губ не разомкнувшим.
G
69
душа императора
Сила сытых и толстыя лица
наполняли прихожие небесных столиц,
оттого-то гремит и злится
в поющей пустоте верхних этажей
и мороз низвергает на пыльную землю без снега. Так
думал сновидец прохожий,
вернувшись в Сокольники.
Боже, отсюда не убежишь.
В конце концов,
для жизни довольно и нескольких улиц,
ведущих между отвалов глины
зарослями домов. Прочь,
старость. Стой,
ярость. Я снова буду молодой,
и обновится государь — во мне, вернувшемся.
Сновидец бедный!
Не глядя, скорее к великой гробнице несётся по дну океана
воздушного,
и вот, припадает, молясь.
…………………………….Император
к нему на руках несёт пушистое животное.
О нет, зверок пушистый, это — сама душа,
переполняющая императора
viivgik
…и весь вагон, всё это зло
стучит во мне
ferrum ferrum ferrum
рождённый в страхе, ищу лекарства от любви
могилы важные, повапленные склепы
теснятся
здесь не пройти
меняем путь, идём на город Дисов
вдоль берега лесной реки
по улице большой столицы
вот мартовское дерево. стена. свет яркий, солнечный
освобождение не-братьям и не-сёстрам: вам
как бешеные псы несут
врываются в дома
освобождаясь, освобождают
редеют, тая
G
70
Андрей ЧЕРКАСОВ
ИЗ КНИГИ «ДЕЦЕНТРАЛИЗОВАННОЕ
НАБЛЮДЕНИЕ»
(М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2014)
***
по обе стороны
предостеречь
возносимых
Андрей ЧЕРКАСОВ — поэт, художник. Родился в 1987 г. в Челябинске. С 2007 года живёт в Москве,
окончил Литературный институт, в
настоящее время студент Открытой школы МедиаАртЛаб. Трижды
финалист премии «Литературрентген» (2008, 2009, 2011), длинный
список премии «Дебют» (2008).
Книга стихов «Легче, чем кажется»
(2012). Финалист премии «Русского Гулливера» в номинации «Поэтическая книга».
обнять
сходящих
самому
удержаться
если кабина
не придёт
в движение
и никто
не придёт
***
с любой стороны
шум в ушах
по правую руку
кондукторы нет контролёры
по левую руку
постепенно лишается льда
дышать тяжело
перетанцовывать
на месте
том же
***
реже
дышим
идёт
ремонт ветра
перемена
мер и весов
в утренней почте
первые письма
о переселении душ
в кожу и мех
какая удача
покинуть прохладу
летних
хранилищ
и помнить
они
здесь
слева и сверху
всегда на шаг
впереди
G
71
***
***
за углом
у изнанки
секреты сестёр
лисьих и лосьих
стёртые буквы в листве
лента медленной выдачи
между деревьев
чаша терпения
зарытая здесь
мавзолей голубей
пустой павильон
(стеклянней всего
прозрачней всего
для меня)
кабель и камень
Бог
для чего бы? когда
обморок опушек глубок
и рассвет
сам себе
голубеет
яблоко
ярмарка дня
***
например
перестать
о птичках
и пограничниках
отечества
перистые и кучевые?
ничего об этом не знаю
это записка
едущего на трамвае
а вот
вопрос
велосипедиста
всё так
но
турки ли
это были
там
на мосту?
G
72
***
ваза полная
стеклянных шариков
разных цветов
поможет
справиться с горем
люди у которых
всё хорошо
купили маникюрный набор
растениям не знающим
своих названий
следует воспользоваться
услугами переводчика
защитная плёнка
просто так называется
пора
менять праздники
ЦИТАДЕЛЬ
Ролан Барт
СУЩЕСТВУЕТ ЛИ ПОЭТИЧЕСКОЕ ПИСЬМО?
В классическую эпоху проза и поэзия были
подобны математическим величинам, разница между ними поддавалась измерению; они
были удалены друг от друга не больше и не
меньше, чем два различных числа — сопоставимых друг с другом, однако неодинаковых
именно в силу своих количественных различий. Если минимальную речь (дискурс), наиболее экономный способ передачи мысли,
назвать прозой, а некоторые специфические
— пусть бесполезные, но зато обладающие
декоративной функцией — языковые атрибуты, такие, как метр, рифма или свод общепринятых образов, обозначить буквами а, в,
с, то на поверхности вся совокупность слов
уложится в систему из двух уравнении г-на
Журдена:
Поэзия = Проза + а + b + с
Проза — Поэзия — а — b — с
Отсюда с очевидностью следует, что Поэзия всегда отличается от Прозы. Однако это
не сущностное, а количественное отличие.
Оно, следовательно, не посягает на классическую догму о единстве языка. Речевые обороты по-разному дозировались в зависимости
от социальной ситуации, в одном случае было
принято говорить на языке прозы или красноречия, в другом — на языке поэзии или прециозности, как будто существовал целый светский требник выразительных средств, но при
этом повсюду сохранялся один и тот же язык,
воплощавший вековечные категории разума.
Классическая поэзия воспринималась лишь
как украшенный орнаментами вариант прозы,
как продукт определенного искусства (то есть
техники), но не как иной язык или плод особого мироощущения. Всякая поэзия оказывалась в этом случае аналогом — декоративным, аллюзивным или отягощенным — некоей
виртуальной прозы, которая, как сущность и
как потенциальная сила, лежит в глубине лю-
бого способа словесного выражения. В классическую эпоху слово «поэтическое» не обозначало ни особого диапазона, ни особой
оплотненности человеческих переживаний,
ни особых внутренних сцеплений, вообще никакого замкнутого, особого мира. Оно подразумевало лишь известный способ словесной
техники, позволявший «выражаться» в соответствии с более изящными, а значит, и более
социальными правилами, нежели те, которые используются в обычной беседе, иными
словами, позволявший облечь внутреннюю
мысль — в полном вооружении вышедшую из
недр Разума — в ее внешнюю форму — слово,
социализированное уже в силу того, что его
условный характер был очевиден.
Известно, что в современной поэзии (той,
которая восходит не к Бодлеру, а к Рембо) от
этой структуры не осталось ничего, если не
считать, что она сохранила, перестроив традиционные нормы, формальные требования
классической поэзии: отныне поэты начинают утверждать собственное слово в качестве самодовлеющей Природы, одновременно
охватывающей как функцию, так и структуру
языка. Поэзия перестает быть декоративноорнаментальной или подвергнутой ограничениям Прозой. Она приобретает качество, не
сводимое ни к чему иному, утрачивает черты
наследственности. Отныне она — не атрибут, а сущность и, следовательно, может отказаться от всяких опознавательных знаков,
ибо ее природа заключена в ней самой и не
нуждается во внешнем обнаружении споен
сути: поэтический и прозаический языки настолько отдалились друг от друга, что способны обойтись бел знаков своей взаимной
самостоятельности.
G
73
Более того, предполагаемое соотношение
мысли и языка оказалось теперь перевернутым: в классическом искусстве некая вполне
готовая мысль разрешается словом, которое
ее «выражает» и «передает». Классическая
мысль лишена длительности, а в классической
поэзии есть лишь такая длительность, которая необходима для технического построения высказывания. Напротив, в современной
поэзии слова создают своего рода формальный континуум, мало-помалу выделяющий из
себя некие оплотненные интеллектуальные
или эмоциональные образования, невозможные без этих слов; время развертывания речи
оказывается здесь сгущенным временем,
вмещающим более одухотворенный процесс
вызревания «мысли», которая — перебирая
множество слов — понемногу нащупывает,
находит сама себя. Эта словесная игра случая в речевой цепи, увенчанная зрелым плодом состоявшегося значения, предполагает,
следовательно, особое поэтическое время,
но это — не время, затраченное на «изготовление» произведения, а время возможного
приключения, время встречи известных знаков с известными целями. Современная Поэзия противостоит классическому искусству в
силу различий, охватывающих всю структуру
языка, так что точкой соприкосновения между
обеими поэзиями оказывается лишь их одинаковая социологическая цель.
Строение классического языка (Проза и
Поэзия) имеет реляционную природу: сами
слова здесь несравненно менее важны, чем
отношения между ними. Ни одно слово не
обладает здесь собственной плотью, они
служат не столько знаками вещей, сколько
связующими нитями. Каждое слово, будучи
изреченным, отнюдь не стремится погрузить нас во внутренний мир, связанный с его
внешним обликом, но немедленно начинает
тянуться к другим словам, так что на поверхности возникает связная цепочка интенций.
Возможно, реляционную природу классической прозы и поэзии позволит уяснить сравнение с языком математики. Известно, что в
математическом письме, где каждой числовой величине соответствует определенный
знак, сами отношения, связывающие эти величины, также изображаются при помощи
знаков математического действия, знаков равенства или неравенства; можно сказать, что
развертывание математического континуума
происходит в результате эксплицитного чтения этих знаков-связок. Классическая речь
G
74
приводится в движение сходным образом,
хотя, разумеется, подчиняется при этом менее строгим правилам: «слова», составляющие эту речь, нейтрализованные, абстрагированные под давлением суровой традиции,
поглотившей их свежесть, чуждаются любой
звуковой или семантической неожиданности,
которая позволила бы в одной точке сгустить
аромат языка, прервать продуманное движение речи вперед ради внезапного наслаждения, доставляемого данным отдельным
словом. Континуум классической речи — это
последовательность элементов одинаковой
плотности, подверженных ровному эмоциональному напору, когда пресекается любая
попытка создать индивидуальное и как бы
впервые рождающееся значение. Сама поэтическая лексика — это лексика, определяемая привычным употреблением слов, а не
созидательным актом: своеобразие здесь
свойственно метафорике в целом, а не отдельным метафорам, тут правит обычай, а
не творческое начало. Вот почему задача поэта-классика состоит не в том, чтобы искать
новые, все более плотные и яркие слова, а в
том, чтобы располагать их в соответствии с
традиционными требованиями, совершенствовать симметрию и точность связей, укладывать, ужимать мысль строго до размеров
стихотворного метра. Блеск классического
ума проявляется тогда, когда дело доходит
до отношений между словами, а не до самих
слов: это искусство выражения, а не искусство изобретения. В отличие от позднейшей
эпохи, когда слова, словно поддавшись неистовому, внезапному порыву гордыни, стали
раскрывать всю глубину и неповторимость
индивидуального человеческого опыта, в
классической поэзии они выстраиваются на
поверхности, подчиняясь требованиям изящной, декоративной упорядоченности. Нас чарует их сочетание, а не их собственная сила
пли красота.
Конечно, классическая речь не достигает функционального совершенства, свойственного математическим построениям:
отношения выражены здесь не при помощи
специальных знаков, а только побочными
средствами формы и композиции. Реляционная природа классической речи проявляется
в том, что сами слова отступают на второй
план, а на первый выходит их линейная упорядоченность; изнашиваясь в тесном контексте
всегда одних и тех же отношений, слова классического языка тяготеют к тому, чтобы прев-
ратиться в элементы некоей алгебраической
системы: риторическая фигура, клише оказываются потенциальными инструментами связи; они утрачивают свою собственную плотность ради того, чтобы занять более прочное
место внутри речевой последовательности;
подобно химическим элементам, они обладают свойством валентности и образуют
языковое пространство, насыщенное симметричными связями, пересечениями и узлами,
из которых — не имея времени задержаться
и удивиться отдельному слову — вырастают
все новые и новые смысловые интенции. Едва
успев передать собственный смысл, любой
элемент классической речи превращается в
своеобразный проводник или анонс, передающий вес дальше и дальше иной смысл, который стремится не укорениться в глубинах
отдельного слова, а пронизать собою весь акт
понимания, то есть акт коммуникации в целом.
Расшатывание, которому Гюго попытался
подвергнуть александрийский стих — наиболее реляционный из всех стихотворных метров, — в зародыше таило все будущее современной поэзии, ибо речь шла о том, чтобы,
уничтожив реляционную интенциональность
речи, поставить на ее место взрывчатую силу
отдельных слов. Действительно, современная
поэзия — в той мере, в какой она противостоит классической поэзии, равно как и всякой
прозе, подрывает стихийную функциональность языка и оставляет в неприкосновенности только его лексические основы. В реляционных отношениях она сохраняет лишь само
их движение, их музыкальность, но не истину,
которую они в себе заключали. От отношений
остается одна только пустая оболочка, и высоко над их горизонтом вспыхивает сияние
отдельного Слова; грамматика лишается своей особой цели, превращается в просодию,
это не более чем модуляция, длящаяся лишь
затем, чтобы явить Слово. Строго говоря, отношения здесь не распадаются, они просто
приобретают сходство с зарезервированными, но никем не занятыми местами, это пародия на связи, и такое отсутствие необходимо,
чтобы Слово, во всей своей насыщенности,
смогло вырваться за пределы волшебного, но
бесплотного мира реляционности и зазвучать
подобно гулу или бездонному знаку, подобно
голосу «ярости и тайны».
В классическом языке именно поток отношений влечет за собой Слово и уносит его
вслед за убегающим впереди смыслом; в сов-
ременной же поэзии эти отношения возникают как продолжение Слова; Слово — это их
«родной дом», оно — корень, глубоко сидящий
в самой просодии слышимых, но незримых
функций. Синтаксические связи обладают
завораживающей силой, но питает их все же
Слово, явление которого потрясает, подобно
неожиданно открывшейся истине. Назвать эту
истину поэтической — значит признать, что
поэтическое Слово не может быть лживым,
потому что оно всеобъемлюще; в нем сияет
безграничная свобода, готовая озарить все
множество зыбких потенциальных синтаксических связей. Когда незыблемые связи распадаются, в Слове остается одно лишь вертикальное измерение, оно уподобляется опоре,
колонне, глубоко погруженной в нерасторжимую почву смыслов, смысловых рефлексов и
отголосков: такое слово похоже на выпрямившийся во весь рост знак. Поэтическое слово
превращается в акт, лишенный ближайшего
прошлого и окружающего контекста, но зато
в нем сгущена память обо всех породивших
его корнях. Под каждым Словом современной
поэзии залегают своего рода геологические
пласты, целиком содержащие все нерасторжимое богатство Имени, а не его выборочные
значения — как в прозе или в классической
поэзии. Отныне ни одно Слово уже не задано
наперед в силу одной лишь общей целенаправленности социализированного дискурса.
Потребитель поэзии, лишившись путеводных
нитей в мире избирательных реляционных
связей, сталкивается со Словом лицом к лицу,
оно вырастает перед ним как некая абсолютная величина со всеми скрытыми в ней возможностями. Такое Слово энциклопедично,
оно разом содержит в себе все свои значения, тогда как реляционный дискурс заставляет его выбирать одно из них. Оно, следовательно, осуществляет то, что возможно лишь
в словаре или в поэзии, то есть там, где имя
способно жить независимо от артикля, где
оно приведено к своего рода нулевой степени
и чревато всеми своими прошлыми и будущими конкретизациями. Такое слово выступает в своей родовой, категориальной форме.
Вот почему каждое поэтическое слово — это
всегда неожиданность, это ящик Пандоры,
из которого выскальзывают все потенциальные возможности языка; подобное слово творят и вкушают с особым любопытством, как
священное лакомство. Этот голод по Слову,
которым томится вся современная Поэзия,
придает поэтической речи устрашающий, не-
G
75
человеческий облик. Зияющие темнотой провалы чередуются в ней со вспышками света,
недомолвки соседствуют с перенасыщенными смыслом знаками; в такой поэзии отсутствует устойчивая, предсказуемая целенаправленность, и благодаря этому она настолько
противостоит социальной функции языка, что
уже само употребление речи, распавшейся
на отдельные слова, открывает дорогу любым
значениям возможных миров.
Что значит рациональное устройство классического языка, как не то, что сама Природа
представлялась в ту эпоху единой и постижимой, что в ней не было ничего невыразившегося или неясного, что она до конца укладывалась в категории языка? Классический язык
всегда сводился к своей убеждающей функции, он домогался диалога, он создавал мир,
где люди не были одиноки, где над словом не
тяготел чудовищный груз вещей, где всякая
речь оказывалась формой встречи с другим
человеком. Классический язык нес в себе
ощущение блаженной безопасности, потому
что его природа была непосредственно социальной. Не было ни одного классического
жанра, ни одного классического текста, который не предполагал бы коллективного потребления, происходящего как бы в атмосфере
общения и беседы. Классическое искусство
литературы было объектом, циркулировавшим между лицами, принадлежавшими к
одному классу, оно было продуктом, предназначенным для устной передачи и для потребления, регулируемого обстоятельствами
светского общения: вопреки своей строгой
кодификации, классический язык, по самому
своему существу, был языком разговорным.
Напротив, современная поэзия, как мы видели, разрушает реляционные связи языка
и превращает дискурс в совокупность Остановленных в движении слов. А это означает
переворот в понимании Природы. Распад
нового поэтического языка на отдельные
слова влечет за собой разложение Природы
на изолированные элементы, так что Природа начинает открываться только отдельными
кусками. Когда языковые функции отступают
на задний план, погружая во мрак все связующие отношения действительности, тогда па
почетное место выдвигается объект как таковой: современная поэзия — это объективная
поэзия. Природа здесь превращается в разорванную совокупность одиноких и зловещих предметов, ибо связи между ними имеют лишь потенциальный характер; никто не
G
76
подбирает для этих предметов привилегированного смысла, не подыскивает им употребления или использования, не устанавливает
среди них иерархических отношений, никто
не наделяет их значением, свойственным
мыслительному акту или практике человека,
а значит, в конечном счете, и не наделяет человеческой теплотой. Ослепительная вспышка поэтического слова утверждает объект как
абсолют; Природа превращается в последовательность вертикальных линий, а предметы
со всеми своими возможностями вдруг поднимаются в рост: как одинокие вехи высятся
они в опустошенном и потому жутком мире.
Эти слова-объекты, лишенные всяких связей,
но наделенные неистовой взрывчатой силой,
слова, сотрясаемые чисто механической дрожью, которая таинственным образом передается соседнему слову, но тут же и глохнет,—
эти поэтические слова не признают человека:
наша современность не знает понятия поэтического гуманизма: эта вздыбившаяся речь
способна наводить только ужас, ибо ее цель
не в том, чтобы связать человека с другими
людьми, а в том, чтобы явить ему самые обесчеловеченные образы Природы — в виде небес, ада, святости, детства, безумия, наготы
материального мира и т. п.
С этого момента становится затруднительным говорить о существовании поэтического
письма, поскольку дело идет о таком языке,
чье неистовое стремление к обособленности разрушает любую возможную этическую
установку. Словесный жест как воплощенный
демиург стремится здесь изменить самый
лик Природы; он не выражает нравственной
позиции, но оказывается актом принуждения.
Таков по крайней мере язык тех современных
поэтов, которые доводят свой замысел до логического конца и приемлют Поэзию не как
интеллектуальное упражнение, выражение
своего душевного состояния или точки зрения
на мир, а как воплощение мечты о торжестве
невиданного по своей свежести языка. Применительно к этим поэтам столь же бесполезно говорить о письме, как и о поэтическом
чувстве. Современная Поэзия в ее наиболее
чистых проявлениях — например, поэзия
Репе Шара — лишена той многозначительности тона, того ореола изысканности, которые,
действительно, создают поэтическое письмо и которые принято называть поэтическим
чувством. Ничто не мешает говорить о поэтическом письме применительно к классикам и
их эпигонам или даже применительно к поэ-
тической прозе и духе «Яств земных» А. Жида,
где Пoэзия поистине является известной языковой этикой. В обоих случаях письмо растворяет в себе стиль. Можно вообразить, как
нелегко было людям XVII столетия установить
отчетливую, и в первую очередь — поэтическую, разницу между Расином и Прадоном,
подобно тому как нынешнему читателю столь
же трудно судить о тех современных поэтах,
которые пользуются одним и тем же — однообразным и расплывчатым — письмом, ибо
Поэзия для них — это своеобразная атмосфера, а именно, по самому своему существу,
некое условное использование языка. Однако с того момента, как поэтический язык
решительно пересматривает саму Приро-
ду — причем делает это в силу одних только
особенностей своей структуры, не принимая
во внимание содержания дискурса и не задерживаясь па его идеологической роли,— с
этого момента письмо перестает существовать; остаются одни только стили; именно они
позволяют человеку решительно повернуться
лицом к объективному миру, не заслоненному
образами, которые создаются в ходе Истории
и социального общения.
Публикуется по изданию:
Ролан Барт. Семиотика.
Нулевая степень письма
(перевод Г. К. Косикова) —
М.: Радуга, 1983
G
77
ПРОЗА
Надя Делаланд
СТАРЫЙ ЧЕЛОВЕК
Посвящается Елене Смеховой
Как холодно. Придется надеть свою розовую
пижаму.
***
***
Старый человек, кряхтя, поскрипывая суставом и выдвигая нижнюю челюсть, стирал
гнусную надпись.
Жил-был на свете старый человек. Он сидел,
и выдвигал нижнюю челюсть, и смотрел в потолок. Он чего-то не понимал.
Однажды ему на лоб сел комар. Но, даже
хлопнув себя по лбу, он ничего не понял.
Он понимал, что чего-то не понимает. Но не
понимал, что понимать тут нечего.
Просто в него влюбилась странная девочка.
Лет пяти.
Или семидесяти пяти.
Где-то в этом промежутке.
***
Однажды он вышел из своей каморки и заметил на заборе непристойную надпись.
G
78
Кто-то соврал огромными белыми буквами:
Я ТЕБЯ – а в конце был пририсован неприличный орган. Сердце.
Было бы ужасным конфузом, если бы ее заметили. Он спешил, и от этого его движения
казались хаотическим танцем (по вторникам,
на открытой площадке парка, в 18 00).
К тому же старый человек не любил, когда совали нос в его личную переписку.
***
Старый человек в старой куртке шел старым
маршрутом в старый магазин. И вдруг видит — ему навстречу стоит странная девочка
(5 — 75) и светится изнутри.
От страха он вынужден был резко повернуть
направо и пойти новым маршрутом в старый
магазин.
***
И то верно — что еще делать старому человеку со странной девочкой?
***
Странная девочка иногда пыталась спать —
она закрывала глаза и чувствовала, что ускорение ее внутреннего времени разряжает
аккумулятор за один день на несколько лет.
Неэкономный режим — учащенный пульс, поверхностное дыхание, покраснение кожных
покровов в области щек и лба…
Так ты скоро совсем разрядишься...
Надо как-то погасить экран.
Все это было странно, а значит вполне нормально для нее.
***
Прошло несколько дней.
Она открыла глаза, вышла из себя и отвечает:
«Когда я закрываю глаза, я вижу тебя. Поэтому я живу с закрытыми глазами. Чтобы иногда
открывать глаза, я ищу встречи с тобой, стою
тебе навстречу».
Он говорит: «Оставь меня, пожалуйста, в покое. Перестань стоять мне навстречу и светиться».
Она говорит: «Потерпи несколько дней.
Я знаю один способ. Точнее, я знаю только
один способ».
Он говорит: «Отлично! Я подожду».
***
Старый человек проснулся утром, а вокруг
все светится.
***
Старый человек в старой куртке шел старым
маршрутом в старый магазин. И вдруг видит — ему навстречу стоит старая девочка.
Старая и по-старому странная.
***
Старый человек вышел из себя и говорит:
«Старая странная девочка, что тебе нужно от
меня — старого человека?»
***
Странная девочка проснулась утром в старом
человеке, а он тоже проснулся (см. выше).
Они видят — все вокруг светится.
***
Старый человек понял, что он окружен внутри
и снаружи.
Так обманула странная девочка старого человека.
G
79
Дарья Верясова
СВИНЬЯ АЛЕКСАНДРА
В торговых рядах возле заповедника продавались магниты, трещотки, глиняные игрушки, книги местного поэта и ретро-значки, посвящённые Бородинской битве. Люба купила
путеводитель по музею-усадьбе и несколько
магнитов.
— Люба! — послышался радостный крик за
спиной. — Люба, смотри!
Люба оглянулась, сзади стояла подруга
Маша и протягивала к ней ладони, сложенные
лодочкой. Глаза её сияли. В ладонях лежала
розовая глиняная свинья размером с перепелиное яйцо.
— Это свинья Александра! Я в игрушках её
купила. Она милая!
Свинья выглядела устрашающе. Маленькие голубые глазки смотрели зловеще. Под
пятачком кривилась дьявольская усмешка.
Одно ухо у неё было загнуто, другое, вероятно, порвано в драке.
— Твоя Александра драчунья! — сказала
Люба, сдерживая ужас. — Ты это… следи за
ней.
— У неё была трудная жизнь, — кивнула довольная Маша, — но теперь всё пойдёт иначе.
Однажды на лекции Маша нарисовала
лося, похожего на сатану, и показывала его
всем со словами «он лапочка, да?». При этом
она улыбалась так по-детски, что сообщить
ей правду никто не решился. Маша всегда
была с прибабахом. Но она единственная из
знакомых согласилась поехать с Любой в заповедник.
Весь день Маша тетёшкалась со свиньёй,
разговаривала с ней и выглядела такой славной, что к вечеру Люба успокоилась и даже
смогла взять в руки это чудовище. Квартирная
хозяйка, у которой девушки сняли комнату на
выходные, увидев свинью, охнула и рассказала, что глиняные игрушки лепят дети из расположенного рядом детдома.
— Твоя Александра, видимо, их рук дело.
Страшная-то какая, только кабанов отпугивать.
Этим летом в лесах было много кабанов.
Ежедневно кто-нибудь из местных натыкался
G
80
Дарья ВЕРЯСОВА родилась в Норильске, училась в Красноярском
государственном
университете
на факультете филологии и журналистики, работала корреспондентом в «Сибирском агентстве
новостей»,в 2014 году окончила
Литературный институт им. А.М.
Горького (семинар О. Николаевой), лауреат, финалист и лонг-листер всероссийских литературных
премий. Стихотворения и проза
публиковались в журналах «Октябрь», «Волга», «Радуга» и др.
Лонг-листер премии «Русского
Гулливера» в номинации «Поэтическая рукопись» и лауреат специальной премии издательского
проекта. В апреле 2015 года в
издательстве «Русский Гулливер»
вышла книга стихотворений Дарьи
Верясовой «Крапива».
на следы, а то и на самих животных. Знакомая
женщина в подробностях рассказывала, как
встретила в лесу двух кабаних с поросятами:
— Те-то похуже, чем самцы будут. Слава
богу, кабанихи друг на друга накинулись, а
меня и не заметили. Ну, я давай бежать! Ух,
как бежала!
Ещё кабаны чесали о деревья клыки и
грудь, и местные с удовольствием показывали оставшиеся после этого следы — стволы,
обильно залитые смолой.
Кроме Любы и Маши в этом доме на выходные сняли комнату ещё две девушки — Ира и
Катя. Они были похожи и различались только тем, что за два дня Ира не проронила ни
слова, вместо неё говорила Катя. Ира и Катя
не впервые приезжали в заповедник и знали
тайные тропы. В последний вечер было решено пойти к старому мосту через реку. Для
этого надо было дойти до административных
корпусов и мимо них спуститься к опытным
теплицам. За теплицами начинался лес, а за
ним — река. Ира и Катя обещали, что на мосту будет красиво, а сами они покажут, как
пускать самолётики из рогоза, которым поросли берега высыхающей реки.
Через лес шли узкой тропой. Солнце почти
село, свет не проникал в чащу, и по бокам от
дороги она казалась непроходимой, взгляд
выхватывал ближние деревья, а дальше начиналась такая густая тьма, что хотелось дать
стрекача. В лесу рассказы про кабанов казались ещё более жуткими. Почему-то вышло
так, что по тропе Люба шла первой, при каждом шаге ей казалось, что сейчас затрясутся кусты и кабаниха с поросятами выскочит
на дорогу. Она до боли в ушах вслушивалась
в темноту, но девчата болтали, пыхтели, шуршали, фыркали и заполняли своими звуками
весь лес. Люба оглянулась на них с желанием одёрнуть, но поняв, что им тоже страшно,
лишь глубоко вздохнула, чтобы не бояться, а
потом взглянула на обочину. Слева сидел кабан. По пояс человеку, чёрный и мохнатый,
он не шевелясь следил за её приближением.
Люба запнулась и вздрогнула, и тогда кабан
оказался пнём. Всё ещё дрожа, Люба осторожно подходила к пню-кабану, она не доверяла свету, еле проникавшему сквозь вершины деревьев, и вдруг раздалось угрожающее
хрюканье. Пень был кабаном.
— Мамааа! — закричала Люба и побежала.
И все закричали «мамааа!» и помчались вперёд.
За несколько секунд девушки преодолели путь, занимавший десять минут, и друг за
другом вскочили на бетонные плиты моста, не
тронув железной лесенки, без которой вообще-то было невозможно забраться на мост.
Задохнувшись от бега, некоторое время
они пристально вглядывались в чащу, ожидая
выхода кабана, потом оглядели свою компанию — напряжённые покрасневшие лица — и
расхохотались.
— А что было-то? — спросила Катя. Она
шла последней и потому не поняла, из-за чего
все побежали.
Люба покраснела, получалось, что кабана
никто кроме неё не заметил. Она и сама теперь была не твёрдо уверена в его существовании.
— Там лежал пень, я подошла ближе, а он
как хрюкнет!..
— Это не пень хрюкнул, — сказала Маша,
достав глиняную игрушку из кармана джин-
сов. — Это свинья Александра. Она испугалась темноты…
Люба посмотрела на свинью Александру
долгим взглядом, топнула и отвернулась.
После того как солнце село, небо ещё
было светлым, и над горизонтом виднелась
малиновая полоса. Она постепенно темнела,
в конце концов стала синей и пропала в небе.
Возле моста росло много рогоза. Ира с
Катей сорвали по листу, надорвали на конце,
одну половину положили на ребро ладони,
чтоб другая опустилась между сомкнутыми
большим и указательным пальцами, а потом
так дёрнули за вторую, что первая улетела к
середине реки.
Люба и Маша захлопали в ладоши и тоже
потянулись к рогозу. Дело требовало навыка,
поэтому через несколько минут ближние кусты были полностью оборваны.
— Как чувствует себя Александра? — вдруг
спросила Ира. Это были её первые слова за
все выходные.
Люба вздрогнула, услышав незнакомый
голос — он оказался низким и хриплым. Маша
же была растрогана и тут же справилась у
свиньи о её самочувствии. Та ответила, что
хорошо, и поблагодарила за внимание.
— Александра, — Маша посадила свинью
на ладонь и показала ей окрестности, — это
река. Сейчас ты будешь учиться пускать самолётики из рогоза. А когда подрастёшь, то сможешь делать это самостоятельно. Хрю? Хрю!
— Вот так! — воскликнула Катя и пустила
самолётик.
Чтобы дотянуться до рогоза, Люба села на
корточки и далеко высунулась между прутьев
ограждения.
— А так, Александра, делать не надо, это
небезопасно.
Люба засмеялась и чуть не упала в реку.
Свинья послушно и радостно захрюкала машиным голосом.
Обратно шли уже в полной темноте. Первой шла Маша — в наказание за поднятую
панику. Люба шла следом и что-то напевала,
внимательно глядя на правую обочину, где
скоро должен был показаться пень-кабан.
— А давайте маршировать? — предложила
Маша и, не дожидаясь других, начала, — Левой! Левой! Раз, два, три!
Марш всех захватил, и через минуту девушки подтянулись, выровнялись и шли в
ногу, изображая пионерский отряд.
— Заа-певай! — прокричала Катя из хвоста
колонны.
G
81
— Что запевать?
— Что угодно!
— Ветер с моря дул, ветер с моря дул! Нагонял беду, нагонял беду! — заорала Маша. —
И сказал ты мне, и сказал ты мне! Больше не
приду, больше не приду!
— Видно, не судьба, видно, не судьба, —
вразнобой подхватили остальные. — Видно,
нет любви, видно, нет любви! Видно, надо
мной, видно, надо мной! Посмеялся ты, посмеялся ты!
Девчата в юбках и босоножках, задрав
подбородки и размахивая руками, печатали
G
82
шаг по лесной тропе и орали что было мочи.
Ни один кабан в мире не решился бы выйти из
лесу. Страшного пня Люба так и не заметила.
По возвращении домой оказалось, что
свинья Александра пропала. Маша расстроилась и хотела тут же отправиться на поиски,
но девчата удержали. Утром перед отъездом
прочесали лесную дорогу и не нашли ни пня,
ни свиньи.
— К своим, наверное, убежала, — пошутила квартирная хозяйка. — К детдомовским.
И на всякий случай перекрестилась.
Антон БАРЫШНИКОВ
ИЗ ЦИКЛА «СКАЗКИ
В АЛФАВИТНОМ ПОРЯДКЕ»
В. Волк и семеро козлят
В одном лесу жила-была волчица. Звали её
Алла Витальевна. Сначала плохо жила — недоедала, ходила абы в чём, света солнечного
не видала. Потом ушла с низкооплачиваемой
работы на нефтяной скважине и устроилась
на мясокомбинат поросятоукладчицей, получила повышение, стала фаршефасовщицей, и
наконец дослужилась до сарделькопробовательницы. Скопила денежку, взяла кредит без
поручителей и построила она себе избушку
лубяную. Оклеила её обоями, люстру повесила, коврик в прихожей постелила, доски, в
магазине со скидкой купленные, на балконе
сложила и стала ждать, пока личная жизнь наладится.
День проходит, месяц истекает, год кончается — а личная жизнь не слаживается.
Грустно было волчице от этого, так грустно и
жалобно, что хоть на луну вой. Она бы и выла,
да луна только по ночам выходила, когда Алла
Витальевна на вахте трудовой сардельки пробует да шпикачки оценивает.
И тут пришла она — любовь-матушка, сестрица симпатии-девицы и страсти-бабоньки. Пришла неожиданно, будто снег посреди
июля.
Шла волчица к проходной, чтобы пропуск
оставить да письма доверчивых потребителей забрать, чтобы потом в магазин зайти да
продуктов набрать на неделю, полуфабрикатов, потому что свободного времени так мало,
что жаль его тратить на готовку. Подходит она
к проходной и замирает, как остеохондрозом
пораженная, — сидит там вахтёр статный, с
бородой вьющейся, шёрсткой гладкой.
— Кто вы, прелестное создание? — спрашивает у неё вахтёр.
— Волчица я, — потупила взор она. — Алла
Витальевна.
— Приятно познакомиться, — приосанился
он. — А я — козёл, Пётр Петрович.
Антон БАРЫШНИКОВ родился в
1985 году в Калуге. Окончил исторический факультет Калужского
государственного педагогического университета. После выпуска
остался работать в университете. Преподает историю Древнего
мира (в меру хорошо), занимается
проблемами римской Британии,
иногда пишет ненаучные тексты.
Любит барбарис и Публия Корнелия Тацита.
Улыбнулся он, крик призывный издал и бородой потряс. Очарована оказалась волчица,
полюбила его по самые уши.
С той поры всё в жизни волчицы поменялось, так ей козёл глянулся. Начала она подольше на работе задерживаться, чтобы его
смены дождаться, привет передать да улыбкой поделиться. Козла это, конечно, радовало, но ещё более это радовало начальство
— оно Алле Витальевне стало каждую неделю
грамоты вручать за трудовую активность и на
доску почёта фотографию её повесило, правда, фотография была неудачная — заяц на
ней ещё живой получился.
Но волчица на эти мелочи внимания не
обращала, всё чаще на вахту забегает, чтобы
вкусный оставить и газетку свежую козлу своему передать. Он ведь очень прессу любил, но
только чтобы свежую. А уж особый вкус до зарубежных изданий имел — если видел «Шпигель» или «Трибьюн», то сразу слюни начинал
ронять.
Много ли, мало ли газет волчица козлу перетаскала, да наконец завоевала она его сердце. Встал Пётр Петрович в один прекрасный
день и решил, что согласен её любить.
Скоро свадьбу сыграли, да съехались. Алла
Витальевна глядела на мужа и нарадоваться
не могла — такой хозяйственный и надёжный
G
83
оказался. Коврик регулярно стирал, люстру в
удобное место перевесил, обои перекрасил в
нежный малиновый цвет, из досок стол журнальный сколотил: в общем, сыщешь ли где
козла получше?
Год прошёл, другой — а волчица всё счастливее и счастливее становится. Оно, конечно, понятно — ведь появился у них сынишка
маленький, ликом — чистый волчок, но с маленькой бородкой колышком, как у папы.
И не заподозрил никто подвоха, когда Пётр
Пётрович одним воскресным утром сказал:
— Голос у меня грубоват что-то. А как, чёрт
возьми, хотелось бы выйти на веранду поутру
и спеть что-нибудь из раннего Мельхиора.
Пойду-ка я к кузнецу, пускай мне голос перекуёт.
— Что ты, милый мой, голос у тебя сладок,
как слива спелая. Надобно ли его портить? —
удивилась волчица.
Но козёл упёрся и возражений слушать не
стал, ведь твёрдо решил свой голос поправить. Дождался на работе получки и на кузницу отправился.
— Сделай, — говорит кузнецу, — мне голос
как у Мельхиора.
Кузнец поохал, попотел, но сковал козлу
новый голос.
Идёт Пётр Петрович домой, напевает партии красивые и замечать начинает, что девки
на него заглядываются.
Так рухнуло счастье Аллы Витальевны. Начал её козёл гулять почём зря — ночами дома
не появляется, днём на рогах приходит, бороду завивает, газетами больше не интересуется. Плакала она в подушку, но на зверях никому и слова дурного про супруга не сказала.
И тогда он её бросил, потому что в одном
из кокаиновых притонов, коих много в любом
берёзовом лесу среднерусской полосы, влюбился в юную козу. С волчицей он развёлся,
стол забрал, на козе женился и стал козлят с
ней делать.
Осталась Алла Витальевна одна в избушке
с идиотскими малиновыми обоями, не в том
месте повешенной люстрой и сыном, почти
волком, но всё-таки немного козлом.
Шли годы, сынок подрос, стал папкой интересоваться, да поздно — умер Пётр Пётрович от декупажирующего заворота кишок
во время очередной арии на австрийском
языке. Как узнала об этом Алла Витальевна,
сразу плакать начала, плакала три дня и три
ночи, а потом успокоилась и второй раз замуж вышла — за морскую свинку Ивана Тимофеевича, большого начальника маленькой
G
84
фирмы. Жизнь её стала хорошая, почти даже
отличная, в любом случае сильно лучше, чем у
второй жены Петра Петровича, которая осталась одна с семью детьми и вынуждена была
работать на вредной угольной мануфактуре,
где даже первичной профсоюзной ячейки не
было.
Их общий сын, уже настоящий волк лишь с
примесью козла, вырос странным — слишком
часто в небо смотрел да вопросы сам себе
под нос скулил. Все за него волновались,
даже Иван Тимофеевич линять от волнения
начал, но то, как оказалось, лишь присказка
была. Сказка началась, когда волк надел строгий костюм из серого твида, нацепил на грудь
табличку со своим именем и пошёл в разные
избушки стучать. Ему, известное дело, никто
почти не открывал, а иногда и грубыми словами кричали через глазок и замочную скважину. Но он не сдавался и лап не опускал, потому
что верил в себя, а ведь тот, кто в себя верит,
всегда найдёт себе счастье.
И вот как-то раз он позвонил в дверь одной
избушки на твёрдом фундаменте.
— Кто там? — проблеял тонкий голосок.
— Здравствуй, милое дитя, а взрослые
дома есть?
— Нет, мамы нет дома. Здесь только мы,
семеро детей одной козы.
Волк расстроился, конечно, но на всякий
случай решил задать свой самый главный вопрос:
— А Вы хотите поговорить о Господе Боге
нашем, Иисусе Христе?
Долго ли совещались, коротко ли шушукались семеро козлят, не знаю. Но дверь они
волку отворили.
Что было дальше — тайна великая есть.
Г. Гуси-лебеди
Жил-был мужик с бабою; были у них дети —
дочь да сынок маленький. Собрались взрослые на ярмарку, позвали дочку и наказ дают:
— Сиди спокойно, вяжи носки, нос на улицу не кажи и братца не выпускай. Вернёмся
с зерном, салом и новым лемехом, а будешь
себя хорошо вести, привезём тебе булочку
сладкую.
Уехали родители. Дочка хотела было наказу их следовать, да беда приключилась — забыла она, о чём её просили. Слово «булочка»
сбило её с панталыку. Стала думать, чем заняться, и пока думала, все окна и двери настежь пооткрывала, чтобы покурить можно
было нормально. Братец её на улицу выполз,
стал во дворе куличики лепить.
А тут как раз летели гуси-лебеди. Увидели
мальца, схватили и полетели дальше. Сестрица даже глазом моргнуть не успела.
Эти, с позволения сказать, гуси-лебеди
уже полгода как достигли половозрелого возраста, из-за чего отличались шкодливым и хулиганским поведением — то ребёнка похитят,
то на заборе что-нибудь напишут, то на памятнике хуже голубей посидят. Их уже и в птичьей комнате милиции на учёт поставили, и на
поруки дружным орнитологическим кружком
взяли, и кошерный молебен супротив хулиганов во всех мечетях отслужили — а всё без
толку.
Кинулась девочка за похитителями, да
поздно — не видать гусей-лебедей на горизонте больше. Начала она паниковать, бросилась в погоню — да не знает, куда они полетели. Видит — стоит яблоня.
— Яблонька моя, скажи, куда гуси-лебеди
полетели, моего брата понесли?
А яблоня под тяжестью плодов к земле клонится.
— Скушай яблочко, доченька, помоги мне.
Всё тебе скажу.
— Что ты, яблонька, — отказалась дочка. —
Я антоновку терпеть не могу, кислая очень.
Замолчала яблоня навеки – очень обидчивое дерево оказалось.
Девочка дальше побежала, видит — посреди чиста поля печь стоит.
— Печка, скажи, куда гуси-лебеди полетели, моего брата понесли?
Печка стоит, сдобой переполненная, тяжко
ей.
— Съешь ржаную булочку, — просит. — Всё
тебе скажу.
— Мне сдобу нельзя, — качает головой девочка. — Она меня полнит.
Расстроилась печка, дара речи лишилась.
Дочка побежала дальше, выбегает на берег реки — берег тот кисельный, а вместо
воды в реке — молоко.
— Речка, милая, скажи, куда гуси-лебеди
полетели, моего брата понесли?
Речка очень добрая была и гостеприимная,
жертвовать собой привыкла.
— Выпей моего киселя, скушай моего молока, — говорит. — Всё тебе расскажу.
— Нет, спасибо, — сделала девочка книксен и не стала объяснять причины своего отказа.
И река не стала ничего ей говорить. Постояла девочка, помолчала да побрела домой.
Идёт, боится, что сказать родителям — не
знает.
По счастию, в это самое время с гусямилебедями случилась странная перемена. Решили они провести ребрендинг. Сменили имя
на «гуси-аисты» и круто изменили направление деятельности. Теперь они не похищали
детей, а разносили их по домам, да очень щедро разносили — где одного ребёнка взяли,
туда пять приносили, где двух — туда двадцать, где трёх — туда полсотни и ни одного
одинакового.
Вернулась девочка в дом, а на лавочке в
горнице вместе с братиком ещё четыре ребёнка сидит. Охнула она, запричитала, попыталась их спрятать, да тут родители вернулись. Удивились, стали спрашивать, что да
как. Дочка повинилась, рассказала о своей
преступной халатности и гусях-лебедях. Задумались мужик с бабой, переглянулись.
— Врёт, — сказал батюшка.
— Как дышит, — согласилась матушка. —
Сама в подоле принесла.
Отругали они дочку, в угол поставили на
час. А как отстояла в углу, отправили её на мануфактуру — деньги для многодетной семьи
зарабатывать.
А гуси-аисты так увлеклись детскими делами, что стали детей приносить почаще, а
взамен — незаметно для хозяев — капусту
забирать.
С тех пор щи в наших краях — деликатес
великий.
Д. Диво дивное, чудо чудное
Жил-был купец. Богатый, здоровый и счастливый да настолько, что у него даже пузо на
солнце радугой переливалось. И была у него
купчиха, жена то бишь. Странная была женщина — вроде и не совсем дура, и на умную
непохожа. Купец, впрочем, и сам был не семи
пядей во лбу. По самым оптимистичным подсчётам, пядей трёх — трёх с половиной. Размер лба позволял считать и обсчитывать, а
большего купцу и не требовалось. Другое
дело купчиха — со счётом у ней было туго, с
логарифмами и тригонометрией совсем не
дружила, а вот всяких сказителей и пиитов
на янмарках слушала открыв рот. Ладно бы
только слушала — она ещё ведь и книжки их
покупала, чтобы своим густым баритоном
перед сном вслух читать. Когда-то давно эта
привычка купца пленила, и женился он на молодой кривоногой деве. Но как прошли десять
G
85
зим и тридцать одно лето, опостылели купцу
стихи, захотелось ему свежего ветра.
Занялся он тогда морской торговлей. Как на
улице солнышко появляется, бежит на верфь,
корабль снаряжать, товарами нагружать. Как
нагрузит — на двадцать седмиц куда-нибудь
уплывёт. Соскучится, все товары продаст —
возвращается да жену в лоб целует, гостинец
какой-нибудь интересный вручает.
И как-то солнечным днём дёрнул чёрт купца за язык спросить, какой дар заморский
жена хочет.
— О, мон шер… Хочу то, не знаю что… —
начала было купчиха, но осеклась, вспомнила, что эту штуку ей муж два года тому назад
привозил. Подумала она, покумекала, да родила желание:
— Привезите мне, коль так любезны, чудо
чудное, диво дивное. Можно наоборот.
Озадачился купец, призадумался было —
да время было уже позднее, на корабль надо
было торопиться. Поцеловал жену в подбородки алые и поплыл торговать.
Месяц торговал, другой, третий — наконец
все товары выгодно распродал, всех конкурентов хитрым демпингом сокрушил, все договоры беспроцентного кредитования оформил. Стал домой снаряжаться и спохватился
— гостинца жене-то нет ещё. Спустился с корабля и в город отправился. Пристаёт к прохожим людям, спрашивает, где диво дивное
купить можно. Прохожие шарахались, пальцами у виска крутили, некоторые серебряные
пули в пистоли засовывали и чеснок усиленно
жевать начинали.
Наконец один старик ему ответил:
— Коли хочешь поглядеть на диво дивное,
чудо чудное, пойдём ко мне на двор.
Не хотелось купцу с ним идти, с детства он
старикам, на двор зовущим, мало доверял, но
делать было нечего — подарок купчихе нужно
было достать.
Зашёл купец к старику на двор, видит —
гусь ходит, белый, как снег, и жирный, как
генерал. Старик подошёл к гусю, шею ловко
свернул, ощипал и зажарил.
— Угощайся, добрый человек, моим гусём,
— говорит. — Только кости обратно на сковороду складывай.
Вкусный гусь был, только корицы не хватало. Ест купец за обе щеки, жиром пальцы
пачкает да косточки тонкие обратно в сковороду кладёт. Докушали они гуся, накрыл старик сковородку полотенцем и — чудо чудное,
диво дивное, гусь ожил, да ещё белее и жирнее прежнего.
G
86
Обрадовался купец такому чуду, хотел у
старика этого гуся купить, да слишком большую цену тот заломил за своё чудо. Торговались, спорили до хрипоты, пока купцу это не
надоело, и не нанёс он аккуратный удар по
стариковскому темечку золотой табакеркой с
чужими отпечатками пальцев. Тщательно место преступления прибрав, подхватил он гуся
со сковородкой и побежал на корабль, путая
следы.
Всю дорогу домой купец гуся при себе
держал, регулярно им питался и обществу его
радовался. А как в родной порт приплыл — со
всех ног домой кинулся, жене гостинец вручать.
Однако жена не очень впечатлилась.
— Ах, Жорж, Вы всё со своими гусями… А
не видели ли Вы там, за морем, за горизонтом, новый томик элегий мусье N? Он бы приятно дополнил Ваше диво чудное, чудо дивное.
С той поры что-то совсем разладилось в их
отношениях. Купец старался на жену не смотреть и уши затычками затыкать, чтобы меньше её слушать. Купчиха же начала страдать —
сначала от аллергии на гусятину, потом — от
отсутствия любви. Пошли по городу, обществу и честному люду слухи и пересуды.
Потому никто не удивился, когда во всех
газетах появились фотографические карточки с купчихой и её полюбовником. Купец те
газеты увидал и взлютовал — полюбовника
на дуэли бензопилой зарезал, а жену из дома
выгнал без малейшего пансиона. Плакала
она, оправдывалась, а потом и вовсе повесилась на зелёных панталонах, чтобы доказать
свою невиновность. Но так и не доказала.
Купец с той поры с гусём уединённо жил,
редко из дома выходя и капиталы проедая.
Так и не узнал он, что купчиха со всех сторон невиновная была. Фотокарточки сфабриковал немец заезжий, выполняя приказ гуся.
Потому что гусь тот был не просто диво
дивное и чудо чудное, но телепат, маньяк,
извращенец и диаволово семя. Будучи очень
влюблённым в купца, он хотел в одиночку над
ним властвовать.
Е. Естественно, сказка
о золотой рыбке
На берегу синего-синего моря жили в избушке старик и старуха. Старуху звали Алевтина
Геннадиевна, а старика звали работать сторожем на близлежащий завод рыбных консер-
вов, но он не пошёл, потому что предложили
неудобный график работы.
Жили они себе и не тужили, кислород вдыхали, углекислый газ выдыхали, и всё было
ничего, пока старуха, перечитывавшая на досуге англо-русский словарь, не наткнулась на
слово luxury.
— Ты, — сказала она старику. – Всю мою
жизнь испоганил.
— Ага, — кивнул старик.
— Лучшие годы попортил.
— Да.
— Чувствам чистым не дал развиться.
— Угу.
— В душу мне плюнул.
— А.
Вздохнула старуха. Поглядела на супруга.
И продолжает:
— А могла бы я сидеть сейчас во дворце,
что заморские мастера строили три года,
три месяца, три недели и полчаса. Могла бы
в меха кутаться, в злате купаться и зелёное
вино на пол выплескивать. И бояре бы молодые за сердце моё бились, за бороды бы друг
друга таскали. А я бы смеялась и вишнёвыми
косточками бы плевалась в мёртвого скомороха. Которого казнили ещё три недели назад, потому что он мне надоел.
— Конечно.
— Но я не сижу. И вишнёвых косточек нету.
— Именно.
Всплакнула старуха, порыдала, попричитала ещё немного. Утёрла слёзы половой
тряпкой и говорит:
— Рыбный завод бастует. И в соседних волостях рыба кончилась. Этой совокупностью
хозяйственных условий нужно воспользоваться.
— Чё? — не понял старик.
— Иди-ка ты, дед, и полови рыбки. Осётр
нынче дорог.
— А…
Вздохнул старик, а делать нечего, надо с
печки подниматься и за осетром идти. И хотя
это дело ему с детства привычно было — в семье все мужики на рыбу ходили, кто с пистолем, кто с ножом, а кто и с рогатиной, только
дядька Кузьма как-то раз опозорился, когда,
напившись, пошёл на карпа с голыми руками — а идти всё равно не хотелось.
Долго старик ленился, но потом пошёл на
берег да невод забросил в море. Вытягивает
и видит: в неводе рыбка золотая трепыхается,
небольшая такая, метра два в длину.
— Чего тебе надобно, старче? — спросила
рыбка старика. — Зачем меня из вод морских
вытянул?
— А ты осётр? — ответил вопросом на вопрос старик.
— Нет, я — карссиус авратус авратус, —
сказала рыбка. — То есть была когда-то.
— Точно не осётр?
— Точно.
— А на кой хрен ты мне нужна тогда?
— Не знаю, — заплакала рыбка. — Отпусти
меня, старче, в море. Я желание твоё исполню.
— Иди, — махнул рукой старик. — В смысле, плыви!
И столкнул золотую рыбью тушку в море.
— Загадывай желание, — сказала рыбка,
вынырнув на поверхность.
— Ага, — сказал старик и загадал.
Стал старик владельцем первого на побережье нефтяного танкера и начал зарабатывать сумасшедшие миллионы денег, путешествуя по миру и перевозя чёрное злато.
В своём счастье он, конечно, не забыл про
любимую старуху — и назвал корабль в её
честь — «Неудержимым». Однако на том не
остановился. Портрет супруги, выполненный
в лучших традициях зеландских натюрмортов,
украшал гостиную его летнего дворца, в центре столицы на деньги старика была воздвигнута статуя Прометея в образе немолодой
женщины без печени, а фресками с изображениями сцен семейной жизни была отделана специальная каюта для свиданий с портовыми проститутками.
И всё было замечательно, пока танкер не
потерпел крушение и не залил нефтью всё
синее море. Впрочем, настроение старика от
этого не испортилось — ведь его корабль был
застрахован.
Из-за катастрофического разлива нефти
золотая рыбка погибла вместе со всей роднёй и соседями по среде обитания. За это
старика очень критиковали экологи, но ему
было всё равно. У него всегда были проблемы
с аудиальным восприятием критики.
G
87
РЕЦЕНЗИИ
Юлия ПОДЛУБНОВА
ПЕРВИЧНЕЕ ОБРАЗОВ И СМЫСЛОВ
(Юрий Цветков. Синдром Стендаля. М.: ОГИ,
2014. — 62 с).
Кирилл Ковальджи в «Интерпоэзии» (2014, №
4) точно подметил, что Юрий Цветков «отважился писать стихи как бы с чистого листа:
точно не существует наработанных поэтических структур, надо все придумывать заново».
Солидаризируюсь со сказанным, однако добавлю, что подобный метод Цветкова — его
большая заслуга как поэта и в то же время
определенная метка, с которой трудно, практически невозможно, смириться и автору, и
читателю. Это как если бы нам говорили: революция прекрасна, революция идет широким фронтом, но заявлениями бы все и ограничилось.
Всякий революционный посыл имманентен поэзии как по духу, так и по формотворческим практикам. Русская поэзия, пусть довольно молодая по сравнению с некоторыми
другими, тем не менее уже привыкла к попыткам слома традиции, авангардизму, тем
более — поэзия самая современная, творимая великим множеством авторов, имеющих
собственное, нередко самое радикальное
представление о конструирующих возможностях поэтического слова. Поэзию, кажется,
отменяет только штамп, да и то после Пригова и третьей волны концептуализма, о незыблемости этой формулы стоит задуматься.
Проблема заключается в том, что, сколько
бы радикально настроенные поэты ни ломали традиции, сами попытки сломов в какой-то
определенный момент становятся традициями. Если перерубить дождевого червя лопатой, простите за грубый натурализм, будет
два червя.
Итак, Юрий Цветков попробовал отменить
традицию и посмотреть на мир голыми глаза-
G
88
Юлия ПОДЛУБНОВА родилась
в 1980 г., окончила филологический факультет УрГУ, к.ф.н, зав.
музеем «Литературная жизнь Урала ХХ века», доцент УрФУ. Пишет
рецензии, эссе, стихи, прозу. Постоянный автор журнала «Урал»,
обозреватель
еженедельника
«Лиterraтура»
ми. Хотя, нет, не так, не по-обэриутски, а скорее, заново спроецировать мир через слово.
Так и хочется вспомнить буддизм и его апологию чистого сознания и пустоты, но перед
нами все-таки не Ян Каплинский, и даже не
индивидуализированный солипсизм, более
того, поэзия Юрия Цветкова сама по себе не
ангажировано философична, хотя и содержит
философские элементы. Значит, дело, скорее, в Витгенштейне: мир — это язык, одно
без другого не существует. Поэтому Цветков
не просто видит действительность в новом
ракурсе, но с помощью поэтического слова
создает ее из пустоты, лепит с нуля. Цветков
– поэт-теург, который самим актом теургии
оправдывает существование любых вещей и
феноменов.
Центральным стихотворением сборника
стал своеобразный поэтический манифест
«Синдром Стендаля». В качестве эпиграфа к
нему приводится высказывание самого Стендаля из книги «Неаполь и Флоренция: путешествие из Милана в Реджио»: «Я видел шедевры
искусства, порожденные энергией страсти,
после чего все стало бессмысленным, маленьким, ограниченным… Когда я выходил
из церкви Святого Креста, у меня забилось
сердце, мне показалось, что иссяк источник жизни, я шел, боясь рухнуть на землю…»
Дальнейший текст строится как развернутый
комментарий к эпиграфу с добавлением ав-
тобиографических подробностей, которые
отражают авторское отношение к искусству.
Мы узнаем, что Стендаль побывал в базилике
Санта Кроче (Святого Креста) во Флоренции
и провел некоторое время перед фресками
Джотто, произведшими на него сильнейшее
впечатление. Когда он вышел из базилики,
то упал в обморок — в медицинской практике
подобное нервное перенапряжение, вызванное произведениями искусства и вообще красотой чего бы то ни было, получило название
синдром Стендаля. Последующее признание
Юрия Цветкова принципиально:
Так вот такое же ощущение как впрочем у многих
У меня в юности было перед жизнью
Пожалуй больше чем перед произведениями
искусства
Ее чудо тайна и сила всегда больше
Я это физически чувствовал
И все что я тогда писал
Наверное написано под этим чувством
Позже я увидел что-то здесь не так
Ощущение которое меня переполняло
Слабой тенью отразилось на бумаге
Видимо это связано со степенью таланта
Или еще с чем-нибудь
Но я все еще помню как тогда билось сердце
Именно жизнь, а не искусство вызывает у
юного автора самые сильные переживания.
Жизнь для него первичнее уже порожденных
смыслов и образов, их красоты и совершенства. Да, искусство, воспринимаемое разными органами чувств, связано с «чудом, тайной и силой» жизни, но раз есть «чудо, тайна
и сила» и их ощущение, то для поэта значимо
подключение к ним напрямую, без посредников и опосредований. Отсюда эта очевидная для творчества Юрия Цветкова попытка
избежать следования в фарватере традиции
и вообще в фарватере. Попытка, повторюсь,
по своему посылу экспериментаторская, хотя
автор вряд ли претендует на звание революционера. Автор вообще при всей его сверхчувствительности – человек весьма трезвомыслящий и, надо отметить, симпатичный в
своем трезвомыслии.
По крайней мере, такой образ создается
непосредственно в творчестве Юрия Цветкова. Он не боится моделировать целостную личность, лирического героя, например,
«счастливого Юру Цветкова». А почему бы
нет? Почему бы не воспользоваться прямым
лирическим высказыванием, если оно не вызывает ощущения вторичности?
Привычное дело:
Ночью Останкинская башня
Окутана легкой завесой тумана.
Она видна
Из любой части города,
Но лучше всего — из моего окна.
Сегодня я буду спать до конца.
Потом проснусь
(Со мной моя грусть).
Буду курить, думать о литературе, вспоминать
тебя.
Бывают дни, когда жизнь удивительно ясна.
Почему бы не обратиться к теме семьи,
родового гнезда, семейной памяти, не поговорить о родителях и детях? Если оставить за
скобками неизбежную в подобном контексте тривиальность, а автор ее именно оставляет за скобками, то остается не только и не
столько семейный быт, сколько метафизика
времени, обостренное чувство конечности
человека, переживание слабости и смерти
самых близких людей. «Родителей баюкаешь,
кормишь с ложечки, делаешь ванны, / Жалеешь, утираешь слезы — / Беспомощные мои,
любимые, единственные». Поэзия становится
интимной и пронзительной. Автор добивается
эффекта сопереживания, поэтому не всегда
слова лишь «слабая тень на бумаге», да и если
бы Юрий Цветков действительно так считал,
то вряд ли мы увидели его книгу.
На самолете за полчаса перелетел Черное море,
Как много лет назад высох любимый пруд —
Теперь детство и в самом деле закончилось.
«Синдром Стендаля», при всей целостности авторской личности, сборник, демонстрирующий довольно широкий диапазон
поэтических возможностей. Дело даже не в
нечастых рифмах и частых свободных стихах, которые наполняют книгу, а в тотальной
свободе обращения со словом. Автор может
экспериментировать с трехстишиями, делая экивоки в сторону восточной поэзии, он
может представить переводы/переложения
стихов Боба Дилана, что, впрочем, не означает, цветковской однозначной тяги к западным образцам. Его творчество располагается между полюсами русской философской
лирики и современной англоязычной поэзии
(что не редкость по нынешним временам), ни
дрейфуя явным образом ни к одному из них.
Да, слово Юрия Цветкова абсолютно свободно. Однако когда в самом начале рассуждений я говорила о метке, с которой трудно,
практически невозможно, смириться, то как
G
89
раз и учитывала определенные опасности подобной свободы. Проблема в том, что если
поэта полностью освободить от какой бы то ни
было традиции, от художественной конвенциональности, согласиться, что жизнь важнее
искусства, то места для поэзии как таковой в
его творчестве останется мало. Поэзия как бы
спрямится до грубой прямоты жизни, превра-
G
90
тится в прямоговорение. Наверное, в таком
раскладе есть определенный авангардный
посыл, но — для автора, для специалиста,
не для читателя, которого, порой, убеждает
лишь сила образов и смыслов.
И переданных вербально ощущений, добавите вы. С ощущениями, впрочем, у Юрия
Цветкова все в порядке.
Виктория ГЕНДЛИНА
АЛЕКСАНДРА ЦИБУЛЯ,
«ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ КРОВИ»
(М., «Русский Гулливер», 2014)
Стихи двадцатичетырехлетней Александры
Цибуля, составившие сборник «Путешествие
на край крови» (2014), звучат откровением.
Эти стихи — пространный, необъятный мир,
в котором царит Ощущение: мига, дежавю,
легкой грусти, узнавания, дома, утраты, тоски
и разочарования. В современной по форме
поэзии Цибуля улавливаются отголоски «традиций», изящные, неуловимые: вот, кажется,
фетовский импрессионизм, вот тургеневское
стихотворение в прозе, вот ахматовское внимание к детали, здесь — ломаный слог авангардистов, а «кругом возможно введенский»,
приводя один из моностихов автора.
Напрашивается сравнение этих стихотворений с фотографией. Многие из них напоминают выразительные, резкие кадры. Глаз
автора выхватывает из действительности
детали, приметы времени, жизни, которые,
казалось бы, никак не связаны между собой.
Но именно эти детали образуют целостный,
внятный мир стихотворения, художественное
целое, в котором почти всегда отсутствует
человек. Цитата из Бродского гласит: «Разрозненный мир черт нечем соединить». Александре Цибуля есть чем: она соединяет черты
разрозненного мира, выстраивая детали в
перспективе, которую видит только она. Нам
остается вглядываться в эту перспективу, постепенно ощущая ее весомость, неоспоримость и правильность, приходя к пониманию
этой удивительной правильности, особой
эстетике ее художественного видения:
бесстрашное тело белки
масштаб ее личности, ее размах
одиночество парковой скамьи
длительность берега вдоль заката
фигуры, снедаемые солнцем
по частям
Виктория ГЕНДЛИНА родилась в 1995
году, учится на первом курсе историкофилологического факультета РГГУ, специальность «Новейшая русская литература: творческое письмо».
Фотографичность ее стихотворений объясняется еще и тем, что на них распространяется термин Ролана Барта «punctum», который он применял по отношению к искусству
фотографии. Представим, что мы ходим по
фотовыставке, и вдруг обращаем внимание
на какую-то деталь на одной из фотографий, и
нас словно ранит какой-то иголочкой, сердце
«ёкает». Такие фото «как бы отмечены, иногда
даже кишат этими чувствительными точками» — эта цитата Барта вполне применима
и по отношению к стихотворениям Цибуля.
Чувствительных точек в них предостаточно —
в самых неожиданных местах, строчках, в каком-то слове, вдруг пронзающем, заставляющем вспомнить что-то далекое и забытое.
Конечно, это ощущение punctum’a субъективно, проявляется по-разному для каждого
читателя. Но создать стихотворения, в которых есть это сложное явление, может далеко
не каждый поэт. Ведь это не прием, которому
можно научиться, это абсолютно иррациональная данность. Таков сам сборник стихотворений Цибуля: иррациональный и субъективный.
Особое достоинство поэзии Цибуля —
язык. Ее стихотворения филологичны — такое
качество встречается нечасто, но понимающий читатель определит наличие у автора филологического образования, не подглядывая в
биографию. Это возврат к слову, вчувствование в него, попытка дать современности красоту, «самость» языка. Слово живет в авторе,
автор относится к нему как к части себя — бережно, но поэтически дерзко. В этой поэзии
есть миссия — выкинуть словесные сорняки
и посадить минималистичный и изысканный
цветник. Цветник, который нас спасет.
G
91
ПЕРЕВОДЫ
Аллен ГИНЗБЕРГ
СУПЕРМАРКЕТ В КАЛИФОРНИИ
Ирвин Аллен ГИНЗБЕРГ (1926 — 1997) — американский поэт, главный идеолог движения битников,
ключевой представитель бит-поколения наряду с Д.
Керуаком и У. Берроузом. Автор знаменитой поэмы
«Вопль» (1956). Принимал участие в работе над романом Уильяма С. Берроуза «Джанки».
Я вспомнил о тебе Уолт Уитмен, сегодня ночью, в самое полнолуние,
бродя переулками среди тёмных дерев, с больной головой.
Моя усталость была сродни голоду, я купил бы себе немного образов —
и направился к супермаркету, где фрукты полыхали сквозь неон витрин,
и вспомнил, как ты любил перечислять предметы.
Какие персики, какие цвета! Целые семьи стремились за покупками в ночь!
Проходы переполнены мужьями! Жёны, окружённые авокадо, младенцы в помидорах! —
о, Гарсиа Лорка, что ты забыл посреди арбузов?
Я видел: ты, Уолт Уитмен, бездетен, одинок и сед,
никак не мог выбрать из мясного ассорти в холодильнике,
глазея на мальчишек-продавцов.
Я слышал, как ты спрашивал: кто убил свиные отбивные? Сколько стоят бананы?
Ты ли это, мой ангел?
Я блуждал в бакалее, проходя сквозь аллеи консервных банок,
воображая, что охранник нарочно следует за мной.
Мы с тобой разделили уединение, погрузившись в глубины супермаркета,
дегустируя артишоки, пробуя каждый замороженный деликатес,
избегая кассиров.
Куда мы направляемся, Уолт Уитмен? Магазин закроется через час.
Куда сегодня ночью развернётся указатель твоей остроконечной бороды?
(Здесь я беру твою книгу, чтобы прочесть о нашей одиссее в супермаркете,
и понимаю, как это нелепо).
Так что же, будем бродить в ночи по пустынным улицам,
тени деревьев переплетутся, и в домах погаснут огни,
как мы станем с тобой одиноки…
Станем ли мы мечтать об утраченной Америке любви,
где старинные синие автомобили причаливают к тихим коттеджам?
Мой дорогой отец, одинокий седобородый учитель мужества,
что за Америка открылась перед тобой,
когда Харон бросил якорь у дымного берега — и ты остался стоять,
наблюдая, как чёрная лодка тает в летейских водах.
G
92
АМЕРИКА
Америка, я отдал тебе всё, и теперь я ничто.
Америка, два доллара и двадцать семь центов 17 января 1956 года.
Это больше не я.
Америка, когда люди, наконец, прекратят войну?
Когда ты уже вы***шь себя своей атомной бомбой?
Мне плохо, не трогай меня.
Из-за тебя я не хочу писать стихов.
Америка, когда ты впустишь в себя ангелов?
Когда ты разденешься?
Когда ты взглянешь на себя из глубины могилы?
Когда ты заслужишь своего миллиона троцкистов?
Америка, отчего твои библиотеки полны слёз?
Когда ты уже отправишь свои яйца в Индию?
Ты с ума сошла со своими требованиями.
Когда я смогу пойти в супермаркет и купить красивую одежду? —
ведь в загробном мире она не понадобится ни мне, ни тебе.
Тебя слишком много для меня.
Из-за тебя я хочу стать святым.
Должен быть другой способ разобраться с этим.
Берроуз в Танжере, вряд ли он вернётся к своим зловещим штукам.
Ты злая или разыгрываешь меня?
Я пытаюсь понять.
Я одержим — и держусь за это.
Америка, отстань от меня, я знаю что делаю.
Америка, облетает цветущая слива.
Я так долго не читал газет, в них каждый день кто-нибудь осуждён за убийство.
Америка, я сожалею о бастующих рабочих.
Америка, подростком я был коммунистом — и не раскаиваюсь.
Как только появляется возможность, я накуриваюсь травкой.
Я целыми днями разглядываю розы на кафельной плитке в туалете.
Я хожу в Чайнатаун напиться, но не до свинского состояния.
От моего разума одни проблемы.
Ты бы видела меня за чтением Маркса.
Мой психоаналитик считает, что со мной всё в порядке.
Я не хочу читать «Отче наш».
Мне достаточно собственных мистических видений и вибраций космоса.
Америка, это я ещё не сказал тебе, что ты сделала с дядей Максом,
когда он вернулся из России.
Эй, я с тобой говорю.
Ты хочешь, чтобы журнал «Тайм» управлял нашими сердцами?
Отлично, я одержим журналом «Тайм».
Я читаю его каждую неделю.
Его обложки глядят на меня с витрин кондитерской на углу.
Я читаю его в подвале Публичной библиотеки Бёркли.
Там всегда написано об ответственности. Бизнесмены серьёзные люди.
Продюсеры фильмов очень серьёзные люди. Все, кроме меня.
И мне представляется, что Америка — это я,
и что я разговариваю сам с собой.
Азия восстаёт против меня.
У меня меньше шансов, чем у китайца.
Лучше посчитаю собственные национальные ресурсы.
G
93
Мои национальные ресурсы состоят из двух косяков с травкой,
миллиона гениталий, собственных текстов, непригодных к публикации,
и двадцати пяти тысяч психиатрических лечебниц.
Я промолчу о своих тюрьмах, о миллионах обездоленных,
живущих в моих цветочных горшках под светом пятисот солнц.
Я запретил бордели во Франции, на очереди Танжер.
Мне хотелось бы стать президентом, пусть я и католик.
Америка, как я могу слагать священные гимны, когда ты в таком дурацком положении?
Я лучше продолжу, как Генри Форд: мои стихи так же индивидуальны,
как его автомобили, тем более они разнополы.
Америка, я продам их тебе по $2500 за строфу,
даже сделаю скидку $500 на написанные давно.
Америка, освободи Тома Муни.
Америка, спаси испанских лоялистов.
Америка, Сакко и Ванцетти не должны умереть.
Америка, те парни из Скотсборро — это я.
Америка, когда мне было семь лет, мама брала меня на собрания коммунистов.
Они продавали нам нут по целой горсти за талон, а талон стоил пятак,
они говорили так свободно, они были как ангелы, они так жалели рабочих,
они были так искренни, да что ты можешь об этом знать!
Ты не представляешь, как прекрасна была партия в 1935 году,
каким могучим стариком был Скотт Ниринг,
а матерь Блур, настоящая меньшевичка, заставляла меня рыдать,
однажды я прямо перед собой увидел Исраэля Амтера.
Наверное, все они были шпионами.
Америка, ты же не хочешь войны.
Америка, это всё подлые русские.
Эти русские, эти русские, эти китайцы и снова русские.
Россия хочет съесть нас заживо. Её сила в безумии.
Она хочет забрать наши машины из гаражей.
Она хочет захватить Чикаго.
Ей нужен красный Ридерс Дайджест.
Ей нужны наши автозаводы в Сибири.
Это её здоровенная бюрократия рулит нашими заправками.
Это плохо. Чёрт. Он же научит индейцев читать.
Ему нужны большие чёрные негры.
Ой, он заставит нас работать по шестнадцать часов в день. Помогите.
Америка, ты это серьёзно?
Америка, когда я смотрю телевизор, то вижу, что ты это серьёзно.
Америка, это правда?
Я бы лучше устроился на работу.
Правда в том, что я не хочу идти в армию или стоять у станка,
я близорук и к тому же психически нездоров.
Америка, я приношу себя, неповторимого, в жертву твоим жерновам.
СУТРА ПОДСОЛНУХА
Я бродил по окраине свалки, наступая на смятые консервные банки и банановую кожуру, а
потом уселся в просторной тени паровоза «Сазерн Пацифик», чтобы смотреть, как солнце
опускается за горы мусора, и плакать. Джек Керуак, мой единственный спутник, присел
рядом на ржавую шпалу, и здесь, в окружении корявых стальных корней механических
деревьев, наши безрадостные души и опечаленные глаза оказались так схожи. Только воды
реки отражали закатное небо, солнце уходило за далёкие вершины Фриско; не было ни рыбы
G
94
в этом потоке, ни отшельника в этих горах, только мы, красноглазые и похмельные, на речном
берегу, старые обманщики.
Взгляни на Подсолнух, — сказал он, — мертвенный серый силуэт, огромный, как человек,
возвышался на фоне заката над грудой опилок — и я пошёл к нему, очарованный: это был
мой первый подсолнух — память о Блейке — мои грёзы — Гарлем и ад Ист-Ривер, грузовики
с «Сэндвичами Джона Гризи», грохочущие по мостам, останки детских колясок, чёрные
груды истёршихся шин, стихи над рекою, презервативы и битые горшки, стальные ножи —
но ничего нержавеющего, бритвенно-острые артефакты, тонущие в мусорной жиже, — и
серый Подсолнух на фоне заката, хрупкий и пыльный, покрытый сажей, слезящийся от дыма
допотопных локомотивов, — венец поблекших лепестков, мятых, словно изломанная корона,
большое лицо его, и в дырах от выпавших семечек беззубый рот, полный горячего воздуха,
солнечные волосы истаяли, как высохшая паутина, листья простёрлись как руки, корни
шевелились в опилках, он был весь осыпан битой штукатуркой, и дохлая муха в ухе.
Осквернённая потрёпанная штука, мой подсолнух, моя душа, как я любил тебя тогда! В этой
нечеловеческой грязи, посреди мёртвых локомотивов, припорошенных мусорным прахом,
с железнодорожной пылью на грязной коже, с копотью на лице, с глазами, слезящимися от
смога, не умеющий уклониться от закопчённой руки, или фаллоса, или выброшенного в твою
сторону искусственного (это хуже, чем грязь) протуберанца современной, промышленной,
всей этой цивилизации, запятнавшей твой дикий золотой венец, — ты размышлял о смерти,
твои помутневшие глаза не помнили любви, корни едва шевелились в куче песка и опилок,
— шкуры механизмов, внутренности автомобилей, вывернувшихся наизнанку от кашля,
вывалившиеся языки консервных банок, что там ещё, сигара, кончившая пеплом, влагалища
тачек, молочные груди машин, потёртые задницы кресел, сфинктеры двигателей — всё это
было спрессовано под твоими иссохшими корнями, и ты встал передо мной в лучах заката, в
сиянии и славе!
Совершенная красота подсолнуха! Совершенное счастье быть Подсолнухом! Сладко
следить за юной хиппушкой Луной, живой и возбуждённой, уже в тени заката предчувствуя
восход! Что за мухи жужжали вокруг тебя, невинного в этой грязи, когда ты проклинал
железнодорожные небеса и свою цветочную душу! Бедный мёртвый цветок! Когда ты
успел позабыть, что ты — цветок? Когда ты взглянул на себя и решил, что ты — старый
бессильный локомотив? Призрак локомотива? Привидение и тень некогда могущественного
дикого американского Локомотива? Ты никогда не был Локомотивом, подсолнух, ты был
Подсолнухом! А ты, паровоз, как был, так и останешься паровозом, прими к сведению.
И я взял крепкий остов подсолнуха и поднял его, как скипетр, проповедуя себе самому,
и Джеку, и всем, кто мог меня услышать. Мы — не наша грязная оболочка, мы не старые
паровозы на свалке, мы все изнутри — прекрасные золотые подсолнухи, хранящие семя,
и наши голые золотые волосатые тела на закате принимают облик чёрных безумных
подсолнухов, и наши глаза вбирают их в себя из тени мёртвого паровоза вместе с грязной
рекой, горами консервных банок и закатом над Фриско.
перевод Максима Коваленко
О переводчике: Максим КОВАЛЕНКО родился в 1981 г. в Киеве, по образованию экономист, по профессии
художник, учился в Москве, с 2013 года живет в Таиланде. Не вошёл в списки премии «Русского Гулливера» за
отсутствием номинации «Художественный перевод». Это первая журнальная публикация переводчика.
G
95
Гвидеон 14
журнал Русского Гулливера
www.gvideon.com — видеоприложение к журналу
http://gulliverus.ru/gvideon/ — электронная версия журнала
http://russgulliverus.lifejornal.com —хроника Р. Г.
Руководитель проекта — Вадим Месяц
Главный редактор — Андрей Тавров
Редколлегия номера:
Валерий Земских, Марианна Ионова, Лера Манович,
Давид Паташинский, Екатерина Перченкова
Макет: Валерий Земских
Фото: Давид Паташинский
НП Центр Современной Литературы
119999 Москва, ул. Вавилова, 38
Издательство «Русский Гулливер»
Тел. +7 (495) 159-00-59
E-mail: russian_gulliver@mail.ru
http://www.gulliverus.ru
Подписано в печать 10.05.2015
Формат 200×275
Заказ № 39328
Отпечатано с готового оригинал-макета в типографии Cherry Pie
112114, Москва, 2-й Кожевнический пер., 12
Автор
vdoroge
Документ
Категория
Без категории
Просмотров
4
Размер файла
14 484 Кб
Теги
гвидеон
1/--страниц
Пожаловаться на содержимое документа