close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

2424.Сто лет русской литературы. От серебряного века до наших дней

код для вставкиСкачать
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В. М. Акимов
СТО ЛЕТ
РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
от „серебряного века" до наших дней
Учебное и справочное пособие нового типа (в пяти частях)
Новый конспект-путеводитель
Редактор Козлова О. И.
Книга „Сто лет русской литературы" является учебным и справочным
пособием нового типа. В ней сжато и в систематическом порядке даются
основные и необходимые сведения о русском литературном процессе XX
в. в целом и о каждом из его своеобразных этапов. Настоящий
„Путеводитель" может быть широко рекомендован в качестве учебного
пособия в старших классах гимназий, лицеев, школ, а также на
гуманитарных факультетах университетов; он полезен в
самообразовании, в работе библиотек и издательств, незаменим при
подготовке к экзаменам. Автор — В. М. Акимов, доктор филологических
наук, профессор, член Союза писателей Санкт-Петербурга.
© «Лики России», Санкт-Петербург, 1995 © Акимов В.М., 1995: текст
© Буханов В.А., 1995: оформление
I5ВN№ 5-87417-023-5
ЛР № 070890 от 02.03.93.
Издательство «Лики России», Санкт-Петербург, ул. Смольного 1/3, 8-й подъезд.
Подписано в печать 08.02.96. Формат 60 х 88 1/16. Печать офсетная. Бумага
типографская. Объем 24 п. л. Тираж 10 000 экз. Заказ 345.
Отпечатано с готовых диапозитивов в ордена Трудового Красного Знамени ГП
«Техническая книга» Комитета Российской Федерации по печати. 198052,
Санкт-Петербург, Измайловский пр., 29.
1
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
К читателю
В этой книге в сжатом виде будет рассказано главное и необходимое
о судьбах русской литературы за последнее столетие — с 90-х годов
прошлого века до наших дней. Мы увидим, какими невероятно
сложными путями шла она сквозь этот век, ставший для русской
литературы временем великих открытий и трагических потерь, высших
духовных озарений и погружения в слепящую мглу миражей.
В сравнении с этим столетием таким ясным и гармоничным кажется
теперь классический XIX век — от „золотой" пушкинской поры до
всепонимающего позднего Чехова. Но неисповедимы пути Провидения,
и — вот еще одна великая и многотрудная литературная эпоха на наших
глазах уходит в историю.
Она началась манящим „серебряным веком" русской культуры и
литературы, впрочем, тогда же встревоженная пророчествами
Александра Блока, и заканчивается подвижническим трудом Александра Солженицына. Обнадеживший в самом начале великолепным
цветением, век этот был почти сразу же надломлен: с первых лет одна за
другой сотрясали его революции, войны и, наконец, самый мощный
взрыв — переворот 1917 года... И так — до самого заката, до наших
дней.
Может быть, главная трагедия века и заключалась в том, что
неистовые революционеры пытались оторвать его от прошлого,
прожитого, свернуть с вечных путей национальной истории, по своему
хотению переменить судьбу народа. И вот — с небывалым слепым (а
нам казалось — зрячим) восторгом (а потом — в страхе, а потом — по
привычке и уже ничему не веря) мы, миллионы, десятки миллионов
советских людей начали разрушать „до основанья" вечную жизнь
России, а заодно — и свою собственную, и строить „наш, новый мир", но
— по несбыточным, утопическим планам.
С большим опозданием, заплатив за позднее прозрение неслыханно
дорогую цену — неисчислимые погубленные жизни, сломанные судьбы
(добавлю к счету утрат множество забытых, вовремя непрочитанных
или вовсе ненаписанных книг, ибо в огне эпохи рукописи горели и
горели несколько десятилетий подряд и вместе с ними в муках
2
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
корчилось в огне слово правды), мы начинаем в конце века связывать
разорванное и рассеченное историей.
Вспомним, что на протяжении веков русская литература была одна
— единая и неделимая, хотя в ней всегда шли острые споры течений и
направлений, не прерывались страстные духовные искания. При всех
творческих и даже политических противоборствах, известных из
истории, русская литература от Ломоносова и Радищева до Блока и
Бунина оставалась все же целостным естественным организмом,
имеющим возможности достаточно полно выражать себя и мир,
обладающим главным для литературы свободой — свободой слова.
Это нормально для живого литературного процесса — при всем
драматизме отдельных судеб и остроте полемических коллизий.
Так было и в начале нашего века.
Продолжили свой титанический труд последние русские классики
XIX века — Толстой и Чехов; рядом с ними были их молодые
современники, работавшие в традициях реализма XIX века (вспомним
имена Н. Лескова, В. Короленко, В. Вересаева, А. Куприна и др.). Но
было немало эпигонов, повторителей и копировальщиков, хотя жизнь не
повторялась и в недрах ее совершались перемены, которые ждали своих
выразителей. Поэтому главным событием в нашей литературной жизни
на пороге XX столетия стал приход новых сил творчества. „Серебряный
век" выдвинул художников поразительных по разнообразию, смелости,
остроте видения жизни. Они во многом проделали работу, которая так
необходима была России для ее самопознания в наступивший
переломный момент истории (о литературе „серебряного века" пойдет
дальше отдельный разговор).
Именно в эту пору одной из струй в широком потоке возникает и т. н.
„горьковская школа", которая тоже имела свою почву в литературной и
общественной
жизни
тех
лет.
Выдвигаются
талантливые
„новокрестьянские" поэты Н. Клюев, С. Есенин, С. Клычков и др.
Появляются яркие оригинальные течения, с которыми связано творческое самоопределение новой литературы (символизм, акмеизм,
футуризм и др.). Заявляет о себе т. н. „пролетарская" литература.
Издаются бесчисленные журналы и альманахи самых разных направлений, собираются кружки, объединения, общества и салоны, работает множество издательств. Кипит бурная окололитературная жизнь...
Словом, начало XX века в русской литературе отличалось особым
многообразием и разноликостью — как и сама русская жизнь.
Но грянул сокрушительный 1917-й год, и в самом скором времени
все неузнаваемо переменилось.
Единая прежде, русская литература оказалась насильственно и
глубоко расколотой. Колоссальные по размаху исторические
3
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
потрясения, разрушившие весь строй прежней русской жизни,
организованное принуждение, в самых широких масштабах осуществляемое государством по отношению к инакомыслящим,
идеологическая монополия „победителей", отвергающая любую
независимость, — все это привело к тому, что свобода слова, вне
которой немыслима естественная литературная жизнь, оказалась резко
ограниченной, а временами почти невозможной.
Расколотая, разорванная русская литература десятилетиями
обречена была существовать в нескольких несовместимых, взаимоотрицающих разновидностях. Нормальные условия литературной жизни
надолго исчезли для каждой из них, в том числе и для самой
„победившей", так называемой „советской" литературы.
Иные из возникших литературных новообразований сосуществовали
рядом, приспосабливаясь к „руководящим" требованиям, другие
находились с ними в напряженных, нередко враждебных
взаимоотношениях; третьи, порывая с литературным „истеблишментом", уходили в подполье, в „самиздат". А четвертое,
„белоэмигрантское", отсеченное историей, словно надолго умерло для
советского читателя.
С ним вместе, казалось, ушел в небытие и „серебряный век".
В этом феноменальном, невиданном литературном конгломерате
многие годы количественно преобладала та русская литература,
которая, как сказано, носила название „советской", а в своем главном,
господствующем
направлении
называлась
„литературой
социалистического реализма".
В то же время другая русская литература, ушедшая в изгнание,
разделенная вскоре после революции и политической и государственной
границами, жила своей напряженной жизнью. На чужбине продолжала
свою судьбу большая и творчески наиболее квалифицированная часть
русских литераторов, создавших обширную и богатую литературу
русского Зарубежья.
Существуя более семидесяти лет в трагической оторванности от
родной земли, она сохранила духовную память о ней. Эта литература
имеет тоже свой непростой облик, свою историю, которую мы долгие
годы не могли не только изучить, но даже и признавать ее за
существующую и достойную внимания, — таковы были установки,
господствовавшие в политизированной „советской" литературной науке.
К первой волне русской литературной эмиграции принадлежали
такие крупные художники, как И. Бунин, М. Цветаева, В. Ходасевич, Г.
Иванов, И. Шмелев, В. Набоков...
Однако идеализировать литературную жизнь Зарубежья нельзя.
Судьбы изгнанников тяжелы. Тот путь живого художественного
4
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
познания мира, который был начат в „серебряном веке" — Блоком и
Белым, Буниным и Ремизовым, Розановым и Сологубом, Мережковским
и Кузминым, путь, открытый философами эпохи, — был во многом
пресечен и закрыт — и в Отечестве, и на чужбине. Литература Зарубежья
первой волны была оторвана от главной России, переживающей свою
новую судьбу. В эмиграции нередко пересиливала ностальгическая тяга
к России прошлой, к вечному облику русской жизни. Тогда „русское "
порой превращалась в икону, бывало канонизировано. „Советская" же
литература в слепой гордыне вообще отвернулась от опыта „серебряного
века". Она принялась сооружать свой монумент — безнационального
СССР, творила свою коммунистическую мифологию.
И лишь „неформальная", подавляемая, но живая подпольная
литература нескольких десятилетий — от „обэриутов" конца 20-х гг. до
„андеграунда" начала 80-х — несла в себе какие-то отдельные, с трудом
угадываемые черты наследования. Эта еле слышная перекличка шла
через все семьдесят лет. Как трава через асфальт, упрямо прорастало то,
что было вытравлено идеологической нетерпимостью.
Тем временем в литературу русского Зарубежья накатывалась волна
за волной; к литераторам-изгнанникам первого поколения прибавились
те, кто оказался за рубежом в военные годы, так называемые „дипийцы".
Спустя еще два десятка лет, начиная с 60-х и вплоть до 80-х годов, в
литературу Зарубежья влилась „третья волна" изгнанников, эмигрантов
и „невозвращенцев", в которой тоже оказалось немало значительных
имен (В. Некрасов, Г. Владимов, В. Аксенов, А. Кузнецов и др.), в том
числе два лауреата Нобелевской премии — А. Солженицын и И.
Бродский.
Изучение зарубежной русской литературы XX века у нас только
начинается, но и сейчас ясно, что представить судьбы русского слова
вне ее опыта, ее крупных достижений и выдающихся мастеров,
разумеется, невозможно. Такая история литературы была и будет
ненаучной, внекультурной. (Литературе русского Зарубежья будет
посвящен специальный раздел.)
...Но снова вернемся к литературе, создаваемой в Отечестве, под
привычным общим названием „советская литература".
Она тоже при всем настойчиво декларируемом идейно-художественном единстве на самом деле была крайне неоднородна.
Верхний слой ее иерархии захватила литература официальнопропагандистская, бюрократизированная, находящаяся на содержании
у государства. Ее создавали, как правило, литераторы малодаровитые,
быстро забываемые, но она подчинила себе немало художников
талантливых, хотя и духовно нестойких. Влияние этой литературы было
в те времена весьма сильным: популярными шаблонами,
5
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
рассчитанными на неподготовленного так называемого „массового
читателя", она, внушая иллюзорные представления о жизни, верно
служила официальной государственной системе. Она распространялась
огромными тиражами, насаждалась в средней и высшей школе,
поддерживалась всеми средствами государственного протекционизма.
Назову для напоминания имена ее наиболее значительных и
влиятельных представителей, среди которых были люди талантливые
— А. Фадеев, К. Симонов, К. Федин, С. Михалков, Н. Тихонов, В.
Катаев и др. С течением времени произведения писателей этого слоя —
в подавляющем большинстве — утрачивают „потребительский",
читательский интерес (сохраняясь, однако, как интереснейший
материал для историков общественного сознания, социологов
культуры).
По-настоящему весомым ценностным ядром „советской литературы", придавшим ей значение действительно крупной художественной и духовной величины, выводящим ее далеко за пределы
пропагандистского инструмента в руках власти, оказались книги тех
литераторов, кто даже в крайне неблагоприятных условиях сумел в
своих лучших произведениях оставаться подлинными художниками и,
порою делая уступки идеологическим догмам, сказать свое слово.
Назову здесь несколько широко известных имен: М. Шолохов и Л.
Леонов, А. Твардовский и Н. Заболоцкий, Ю. Трифонов и В. Астафьев,
Ф. Абрамов и В. Белов, В. Конецкий и В. Маканин, В. Шукшин и В.
Распутин, В. Быков и В. Богомолов... А из глубин литературы встают
художники, особенно жестоко гонимые режимом, нередко всеми
условиями жизни обрекаемые на молчание и творческую гибель, однако
же создавшие свои нестареющие книги вопреки страшному давлению
обстоятельств, созданных тоталитарным государством. Имена М.
Булгакова, А. Платонова, А. Ахматовой, О. Мандельштама, Б. Пастернака, М. Зощенко, А. Солженицына теперь известны всем...
Ненормальность литературного процесса выражалась и в том, что
книги
именно
этих
писателей десятилетиями
оказывались
недоступными читателю, а суть их творчества извращенной и
оклеветанной (если ее нельзя было вообще замолчать) в оценках той
части официозной литературной критики и массовой печати, которая, в
сущности, одна имела монопольную возможность высказываться, а
точнее, выносить приговор.
И снова напомню: несмотря на жестокий идеологический контроль,
духовное сопротивление в литературе никогда не прекращалось.
Начиная с 20-х гг., всегда был, хотя и малочисленный, почти не
имевший доступа к читателю, круг писателей, находившихся в острой
художественной и нравственной оппозиции к господствующей
6
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
идеологической парадигме (системе взглядов). Это прежде всего
„осколки" старой, дооктябрьской литературы, как их называли,
„внутренние эмигранты", — Е. Замятин, Н. Клюев, С. Клычков, Андрей
Белый, Ф. Сологуб, М. Кузмин, К. Вагинов и близкие к ним Л. Добычин,
Н. Баршев, В. Андреев; это „левые" литераторы из ОБЭРИУ и связанные
с ними художники (А. Введенский, Д. Хармс, Н. Олейников); это тоже
вышедший из „старой" литературы К. Чуковский, ставший детским
писателем.
Через десятилетия, уже во времена хрущевской „оттепели" и вскоре
после нее, когда все явственнее становилось, что партийная идеология в
литературе уже не может „управлять теченьем мыслей" (Б. Пастернак),
появляется все растущий слой „инакомыслящих", „диссидентов",
рождается и все шире расходится „самиздат", возникает литература
„подполья" („андеграунд"), которая тоже вливается во все более
расширяющееся
русло
„самиздата";
произведения
советских
литераторов нелегально проникают за „железный занавес", начинают все
чаще, минуя цензуру, печататься за границей („тамиздат").
Так, задолго до появления в отечественной печати „самиздат" и
„тамиздат" опубликовал „Реквием" А. Ахматовой, „Теркин на том свете"
А. Твардовского, произведения Платонова, Булгакова, Пастернака,
Мандельштама, Хармса и далее — вплоть до писателей, вообще не
знавших в те годы открытых, подцензурных советских изданий (Л.
Петрушевская, И. Бродский, В. Высоцкий, А. Галич...).
...Для чего дается здесь этот первый, разумеется, весьма схематический срез основных слоев русской литературы XX века? Чтобы
сразу представить облик той сложной и во многом новой для нас
литературной действительности, которая в совокупности и есть
настоящая — многострадальная и героическая, великая и угнетенная,
могучая и униженная, прозревшая истину и увлекающая в
коммунистические иллюзии — великая русская литература XX века. В
этом литературном пространстве отныне нам надлежит существовать,
его осваивать.
Цель настоящего путеводителя — сообщить основную необходимую
информацию об этой литературе, обозначить ее первые и главные
ориентиры, позволяющие охватить ее сложное многообразие,
попытаться увидеть внутренние связи, противостояния и притяжения,
существующие в этой небывалой литературной структуре, понять смысл
и характер причудливого, „ненормального" литературного процесса XX
века.
Книга эта, естественно, не может не иметь во многом личного,
субъективного характера; она, понятно, несет печать надежд и иллюзий
нашего времени, следы ограниченности и неполноты знания лишь
открывающейся нам подлинной картины исторических судеб русской
7
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
литературы. Это личная книга и в том смысле, что ее автору никто не мог
давать директивы, предписывать трактовки, разрешать или запрещать
отбор, чтение или обсуждение каких бы то ни было книг. Поэтому и
автор менее всего хочет быть догматически „нормативным", он хотел бы
избежать всякого навязывания мнений и оценок, надеясь, однако, на
внимательное отношение к представленной информации, серьезное
совместное размышление над теми внезапно и по-новому вставшими
вопросами — и теоретического понимания, и исторического освещения,
и персональных оценок — русской литературы нашего века. Оказавшись
в последние годы перед ними, мы увидели, как мало еще подготовлены к
их решению, как мешают и привычные навыки мышления, и запас (а
лучше сказать — дефицит) знания о фактах нашей подлинной
литературной истории.
Если эта книга все же продвинет читателя в новом понимании
феномена литературы XX века, будет полезным собеседником на этом и
непривычном, и трудном пути, станет введением в действительные
судьбы нашей литературы, — задача автора будет выполнена.
...И еще одно лирическое отступление.
Мы живем в трудное, смутное время. На каждом шагу можно
слышать: „Только бы выжить!"
Но человек может выжить лишь вместе с созданной им культурой;
вне культуры, на ее развалинах выжить по-человечески невозможно; там
будет бушевать закон джунглей — „кто кого может, тот того и гложет".
Поэтому говорить сегодня: „Не до жиру — быть бы живу", это значит
предавать человека, оставить его во власти звериной стихии джунглей.
Для нашего общего выживания нужно осознать (если надо, —
восстановить) всю вековую культуру, под защитой которой только и
возможно действительное спасение человека. Пришло время создания
устойчивой системы ценностей, гарантирующих человека от насилия и
хаоса.
...Когда сатана искушал в пустыне Христа, постившегося сорок дней,
он первым делом, как известно, сказал ему: „Преврати эти камни в хлеб".
И Христос ответил: „Не хлебом одним будет жить человек, но всяким
словом, исходящим из уст Божиих".
За криками о „выживании" любой ценой мерещится дьявольская
ухмылка.
Искушению
непосредственной
пользой
нужно
противопоставить идею хлеба духовного как главного, по крайней мере,
необходимейшего гаранта выживания.
Большая литература во все времена была таким хлебом — спасительным словом. Нужен, однако, хорошо поставленный слух, чтобы
внять этому слову среди всех шумов времени.
8
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
О СТРУКТУРЕ КНИГИ
„Путеводитель" состоит из четырех основных разделов:
I. Русская литература XX века в контексте русской истории
(популярное теоретическое введение).
II. Судьбы русской литературы в XX веке.
III. О русском литературном процессе за сто лет: основные события.
ГУ. Русские писатели XX века, их книги и судьбы.
V. Источники (аннотированная библиография).
Историко-теоретические вопросы.
Всматриваясь в пути и перепутья русской литературы XX века, мы
сразу же оказываемся перед вопросами теоретического характера, не
разобравшись в которых, невозможно освободиться от укоренившихся
догматических представлений.
Вопросы эти следующие:
1. О месте русской литературы XX века в национальном литературном процессе. Здесь речь пойдет о предопределенности всем
историческим развитием того пути, который выпал русской литературе
в XX веке.
2. Об эстетической, социальной и нравственной ограниченности
взгляда на литературу лишь как „отражение жизни" или как
„гражданское служение". Критика иллюстративизма, вульгарного
социологизма, вульгарного биологизма, вульгарного тео- логизма в
литературе.
3. О литературе как Слове, выражающем национальное самосознание и мирочувствование, и его судьбах в XX веке.
4. О личности художника, ее духовно-творческой природе и
трагедийности судьбы русского писателя в XX веке; о том, кого можно
назвать классиками; о Горьком и Маяковском, о Замятине, Булгакове и
Платонове...
I.
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА XX ВЕКА В КОНТЕКСТЕ РУССКОЙ
ИСТОРИИ (ПОПУЛЯРНОЕ ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ВВЕДЕНИЕ)
1.1. Русская литература возникла из противоречий национальной
жизни
В советское время в течение многих десятилетий история нашей
литературы (как и история нашего Отечества) во многом упрощалась и
обеднялась. Из этой истории, сведенной к одной только классовой
борьбе, оказалось отброшенным все, что не укладывалось в узкие рамки
монопольно утвержденной ленинской теории двух антагонистских
культур в национальной культуре и что не соответствовало известному
9
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
учению о трех этапах освободительного движения. Послеоктябрьский
литературный процесс также должен был уложиться в схемы
сталинского „Краткого курса", а затем соответствовать этапам и стадиям
построения развитого социализма.
Собственная духовно-эстетическая природа литературы оказывалась
в пренебрежении; неумеренно подчеркивалось и превозносилось
актуальное общественное служение литературы. Политизирование
истории литературы приводило к обособлению русской литературы
советской эпохи от всего богатства и сложности национального
литературного процесса, его главных и непреходящих ценностей и
ориентиров.
В классической русской литературе, даже в художниках ее „золотого
века" рекомендовалось видеть одних только „разоблачителей" и „борцов
за свободу"; поэтому их творчество, безмерно глубокое, в целом было
определено как „критический реализм". От литературы „серебряного
века", открывшей на грани двух веков возможность национального
Ренессанса (однако оклеветанной и воспринятой крайне узко и
тенденциозно), советскую литературу также отделили непреодолимым
идеологическим барьером.
Советской литературой пытались управлять, создавать по „социальному заказу" романы, поэмы и песни. И хотя временами казалось:
„заказчикам" это вполне удается, — на самом деле попытка
искусственным путем вывести новую литературу с заданными
свойствами, увы, на наших глазах и в наше время потерпела крах со всей
возможной наглядностью. „Заказная" советская литература, казалось
еще недавно победно демонстрировавшая свое влияние и
распространенность, — вдруг потеряла и то, и другое.
Чем выше год за годом поднималась она на искусственных крыльях
конъюнктуры, тем ниже она пала сегодня. Иначе и быть не может, ибо за
этими мнимыми взлетами и вполне реальными падениями стоит
отомстившее за себя непонимание внутренних законов искусства, его
особых связей с миром, с жизнью народной, с национальной историей и
душой человека.
Что здесь в принципиальном плане нужно подчеркнуть? Дух народа,
его самобытность имманентно воплощаются в национальной культуре,
во всем ее космосе — от незримых глубинных устоев до повседневных
обычаев и этикета. Силу эту — национальную культурную систему —
искусственно создавать никогда еще не удавалось. И управлять
самовластно ею тоже нельзя. Наоборот — это она управляет и творит
образ жизни нации, определяет облик народа, все его художественные и
интеллектуальные проявления (в литературе в том числе). Подлинная
литература органична и глубинна по своим национальным основам. Эти
основы можно осознать, понять и не мешать им свободно выразиться в
10
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
литературном произведении; но можно их покалечить и тем самым
деформировать творчество. Одного нельзя: создавать подлинные
литературные ценности вопреки пуху народа, „по своему хотению".
И все же сама по себе литература не вечна.
Строго говоря, в целостном, гармоническом развитии национальной
культуры (возможном, впрочем, лишь теоретически, ибо в реальной
жизни оно неосуществимо), когда опыт каждого человека стихийно и
полно возникает из опыта народа и снова вливается в него, литературы,
т. е. специализированной, профессиональной, существующей в
письменных текстах, — может и не быть. И в этом нет ничего
трагического. Это ничуть не мешает полноценному выражению
художественного, интеллектуального, эмоционального и практического
богатства жизни в национальном слове, в полновластном, стихийно
возникающем и живущим богатой и разнообразной жизнью устном
народном творчестве, в фольклоре, имеющем по самой сути своей
синтезирующий характер, объемлющем все — на земле и на небе.
До поры до времени литературы у русских и не было. А слово — и
какое! — было.
В сущности, литература появляется там и тогда, когда эта идеальная
гармония национальной культуры оказывается резко нарушенной, когда
уровни и структуры
национальной культуры оказываются
разобщенными или разбалансированными. Тогда-то и появляются
специализированная наука, литература, политика, медицина, право и т.
п.
В исторической судьбе нации какой-то толчок меняет соотношение
уровней, элементов национальной культуры и это приводит к большей
или меньшей перестройке всей ее системы. Тогда и возникает, например,
литература, которая начинает играть роль своего рода духовного
„лекарства", воздействующего на заболевший организм национальной
жизни.
Так, видимо, случилось в России несколько веков назад, сначала во
времена Ивана Грозного, а затем все более заметно в предпетровские и
петровские десятилетия, когда писаное и „тиражируемое" слово стало
все более ощутимо влиять на ход событий общественной жизни. То
преодоление феодального „сепаратизма", то религиозная, связанная с
церковным расколом, а вскоре и крутая социально-политическая
„перестройки" резко нарушили соотношение основных элементов
национальной культуры. Петр и его духовные наследники — вплоть до
большевиков — „вздернули Россию на дыбы". Все они исходили из идеи
управляемости жизнью народа, общества, его культуры по
умозрительному плану и личному хотению руководителей: церкви, царя,
вождя, партии, класса, ученых и т. п. „благодетелей". Неважно, кто
11
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
именно мог быть этой руководящей силой, суть в том, что дух народа,
его нерукотворная культурная стихия, своего рода культурная вселенная
оказываются „покоренными" и переделанными волей и разумом
просвещенных реформаторов и революционеров.
В XX веке, в ситуации революционного взрыва, эту надежду на
переделку глубинных основ народной жизни выразительно передал М.
Горький, как известно, высоко ценивший культурное воздействие извне
на „темный народ": „Мы собираемся и мы обязаны строить новую жизнь
на началах, о которых издавна мечтали, — писал он в 1917 году. — Мы
понимаем эти начала разумом, они знакомы нам в теории, но — этих
начал нет в нашем инстинкте, и нам страшно трудно будет ввести их в
практику жизни, в древний русский быт. Именно нам трудно, ибо мы,
повторяю, народ совершенно невоспитанный социально..." („Несвоевременные мысли")
Понятно, что такие „директивы", далекие от „практики жизни", от
народного творческого инстинкта легче всего было выразить средствами
литературного умозрения и назидания, в смысловой, „знаковой" форме,
еще тем удобной, что, влияя на жизнь, она свободна от немедленной
проверки опытом жизни.
Так слово, в первую очередь литературное, печатное, тиражируемое,
оказалось наиболее емким носителем интеллектуального, волевого
эмоционального импульса; с каждым десятилетием — особенно со
средины XIX в. — оно приобретает все большее значение как способ
влияния на просвещенные (а особенно — непросвещенные) умы,
внутренне все больше отделяется от живой стихии устного бытования в
народной среде, закрепляется на бумаге, совершенствуется в разных
формах, становится письменным, литературным.
Таким образом, говоря схематично, около трех столетий назад в
России и возникает специализированная литература, сразу же
поставленная динамичными, преобразовательскими силами общества на
службу не столько народным, сколько их целям. Литература приобретает
несвойственные устному слову функции, отрывается от повседневной
жизни нации во всем ее течении, возносится над нею и начинает не
служить жизни и учиться у нее, а изменять и учить жизнь.
Всегда ли наши классики соглашались с такой ролью слова?
Нет. Стоит вспомнить многократные пушкинские заявления и
предостережения, особенно в последние годы жизни, о необходимости
для литературы соблюдать своего рода идеологический, политический
нейтралитет („Зависеть от царя, зависеть от народа, — Не все ли нам
равно?/Бог с ними. Никому/Отчета не давать,/ Себе лишь самому
служить и угождать;/Для власти, для ливреи/ Не гнуть ни совести, ни
помыслов, ни шеи;/По прихоти своей скитаться здесь и там,/Дивясь
12
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
божественным природы красотам,/ И пред созданьями искусств и
вдохновенья/Трепеща радостно в восторгах умиленья./ — Вот счастье!
вот права..."). Призывам к общественному служению Пушкин
противопоставил иной призыв: „Веленью Божию, о Муза, будь
послушна..."
Несмотря на это, русская литература все более вовлекалась в
„строительство жизни". Более того, в послепушкинские времена,
убедившись в том, что само по себе эстетическое воздействие на жизнь,
даже весьма интенсивное, в сущности, не приводит к ожидаемому
результату, литература начинает все больше форсировать голос, все
более усиливая учительное, публицистическое начало: Гоголь в
„Выбранных местах" уходит отдела художника к проповедничеству;
Достоевский издает публицистический „Дневник писателя"; Некрасов
во всеуслышание заявляет знаменитое: „Поэтом может ты не быть, а
гражданином быть обязан", из круга Чернышевского вообще не к перу,
а „к топору зовут Русь" и т. п. и т. д. — вплоть до „советской"
литературы, которая стала небывало настойчивым „учебником жизни",
стремясь „к штыку приравнять перо". И хотя у Маяковского этот образ
многозначен, применялся он весьма однозначно и плоско.
В XX веке, после 1917 года, эта руководящая функция литературы
получает исключительное развитие, оттеснив и религию, и фольклор,
пытаясь непосредственно строить жизнь по рекомендуемым образцам,
вопреки национальному „инстинкту", „древнему русскому быту".
Весь XIX век в русской литературе шла борьба двух очень сильных
тенденций — отстаивание суверенности литературы, „чистого
искусства", т. е. внутренней свободы художника от насилия
„общественности" и — обострение, форсирование так называемых
гражданских начал, тесно связывающих художника с „просвещенным
прогрессом". Становится возможным энергичное воздействие на образ
жизни народа, на внутренний мир человека всякого рода
литературнй-утопических мечтаний (вроде „четвертого сна Веры
Павловны" у Чернышевского). Тут было очень много выдуманного,
прожектерского, перенесенного в русскую жизнь из иноземных
умозрений и мечтаний.
В середине и во второй половине XIX века это расщепление
национальной культуры особенно заметно выразилось в активном
наступлении так называемого „революционно-демократического"
направления в литературе и общественной мысли. Тут прежде других
вспоминаются имена Белинского, Чернышевского, Добролюбова,
Писарева, Зайцева, Ткачева, Нечаева и других...
13
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Несомненно, неистовые русские революционные нигилисты и
террористы 60—80-х гг. были предшественниками русской
социал-демократии XX века, в первую очередь русского большевизма.
И многие их литературные представления были затем осуществлены
в парадигме ортодоксальной „советской литературы".
Они бы пошли еще дальше, но у них в те времена все же были
сильные оппоненты. И Тургенев, написавший „Отцов и детей",
по-человечески симпатизировавший Базарову, отнюдь не разделял его
главных идей. И Достоевский увидел в радикальнейших из нигилистов
персонажей своих „Бесов", и Толстой, и Лесков, и Чехов — тоже видели,
знали и каждый по-своему предостерегали культуру против заражения
вирусом революционного нигилизма.
Нигилизму противостояла и большая русская философская традиция
(В. С. Соловьев, Н. А. Бердяев, В. В. Розанов, Лев Шестов, С. Л. Франк,
бр. Трубецкие, С. Н. Булгаков), его не приняла большая часть русской
литературы начала XX века (Ф. Сологуб, Л. Андреев, А. Блок, 3.
Гиппиус, И. Бунин, Д. Мережковский, Б. Зайцев, И. Шмелев и другие).
Словом, нигилистический радикализм национальная культура все же
сдерживала, даже по-своему его вбирала в себя и перерабатывала
(здоровой культуре все идет на пользу, это безотходное производство).
И все же будущее оказалось за ними, нигилистами.
Почему же?!
Главное здесь в том, что в самой действительности — после отмены
крепостного права — продолжалась запоздалая, а поэтому остро
протекавшая болезненная перестройка русской многосословной жизни.
Распад усиливался. Общий язык в культуре постепенно утрачивался,
культура заболевала.
Этот раскол Россией переживался особенно тяжело и был тем
опаснее, что русская литература была куда теснее, органичнее связана с
народом, чем, скажем, уже во многом урбанизированная и по-новому
перестроенная литература Запада, с ее специализированными — для
массового потребителя одними, для элиты другими — функциями.
Нам же, русским, было свойственно иное — целостное — мирочувствование, ощущение себя единым народом; это идет от глубинной
крестьянской „соборной" этики; нашего менталитета, основных
духовных особенностей нации.
К началу XX века все же появились надежды на преодоление раскола
в культуре.
Речь идет о культурном Возрождении начала XX века.
Многие годы оно было в забвении, а между тем, с ним были связаны
глубокие духовно оздоровляющие процессы. В верхних слоях русской
философской и художественной интеллигенции, преимущественно
14
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
идеалистического толка, шло сопротивление идеям утилитаризма,
уравнительности, авантюристического, волевого перекраивания жизни.
Кризис общественного сознания, мирской нравственности, бывшей
почвой русской классики XIX века, мог бы стать (да и стал, в сущности!)
в начале XX века колыбелью новой этики.
Именно в те годы родилось и стало крепнуть убеждение в личной
ценности человека, сознание духовной свободы и ответственности как
условия всех остальных свобод. Оказалась во многом исчерпанной идея
патриархально-монолитного народа как суверена истории и культуры.
Хранителем народных ценностей становилась, личность.
Такие перемены были неизбежны, потому что в начале XX века
самого народного „монолита" уже не было, раскол последних
десятилетий его доломал. В философии и в литературе было сделано
важнейшее для наших последующих судеб открытие суверенной
личности как субъекта национальной истории. Уходил в прошлое
русский народ-личность, но в муках рождался русский народ личностей.
И это стало самой главной новостью в развитии русской культуры
начала века.
Все вело к этому главному открытию, ибо от него зависело наше
национальное духовное выживание — быть или не быть русскому
народу и русскому человеку?
(Об этом пойдет речь дальше, когда мы всмотримся поближе в
состояние русской литературы тех лет, остановимся на двух
существенных вопросах: 1) Уроки большой русской классики на рубеже
эпох; 2) „Серебряный век" и его особое место в литературных судьбах
XX столетия.)
1.2. Литература — это образ мира, а не служение догмам
(В этой главе пойдет речь об эстетической, нравственной и
социальной ограниченности взгляда на литературу как „отражение
жизни" или как „гражданское служение". Дается критика
иллюстративизма, вульгарного социологизма, вульгарного биологизма и
вульгарного теологизма в литературе).
У А. Твардовского есть насмешливые строки о сочинениях
писателя-'Иллюстративиста: „Глядишь, роман, и все в порядке:/ Показан
метод новой кладки./Отсталый зам, растущий пред/И в коммунизм
идущий дед;/Она и он — передовые,/Мотор, запущенный
впервые,/Парторг, буран, прорыв, аврал,/Министр в цехах и общий
бал.../И все похоже, все подобно/Тому, что есть иль может быть,/А в
целом — вот как несъедобно,/Что в голос хочется завыть".
15
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В этой горькой и злой пародии схвачена существенная особенность
того служебного искусства, в какое десятилетиями превращали
литературу. Этому превращению способствовали упрощенные
теоретические представления о смысле и специфике литературы. Она
рассматривалась прежде всего как непосредственное отражение
текущей действительности, то есть воспроизведение художником
всего того, что в данный момент происходило вокруг нас. Уже само по
себе это ничего общего не имеет с подлинным искусством —
реалистическое
ли
оно,
романтическое,
абстрактное
или
сюрреалистическое... Образ мира, встающий в искусстве, бесконечно
сложнее. Искусство есть и отражение, и выражение, и пересоздание
мира, оно есть поучение и игра, условность и прямота, таинство и
откровение...
Кроме рационально внушенных идей и понятий, есть огромный,
бездонный мир человеческой души, в котором отражается
бесконечность Вселенной, Пушкин писал: „И внял я неба содроганье,/И
горний ангелов полет,/И гад морских подводный ход,/ И дольней лозы
прозябанье... „ В искусстве и литературе в чувственной форме
воплощается невыразимое запредельное духовное содержание. Оно
бесконечно значимее житейских, утилитарных, бытовых интересов и
состояний. В искусстве соединяется конечное с бесконечным, душа и
Вечность, мир и „я".
Художественный образ рождается интуитивно. Любой подлинный
художник это чувствовал. Даже у измучившего сябе выполнением
„социального заказа" Маяковского вырывается временами вздох:
„Уходите, мысли, во-свояси,/Обнимись, души и моря глубь,/Тот, кто
постоянно ясен,/Тот, по-моему, просто глуп." Есть у Афанасия Фета
гениальные строки: „Не жизни жаль с томительным дыханьем,/Что
жизнь и смерть? А жаль того огня,/ Что просиял над целым
мирозданьем,/И в ночь идет, и плачет уходя". В этих словах прекрасно
выражен эстетический „момент истины". В таком „огне" и создается
настоящее искусство.
...Все эти свойства искусства иллюстративистская эстетика,
принятая на вооружение, просто не принимала во внимание.
С точки зрения этой эстетики, примитивной и портативной,
искусство не проникает в глубины бытия, а зеркально отражает его
поверхность, скользит по ней; оно не просветляет мир свыше, не
поднимается из глубины, но растекается по поверхности, снимая
однодневные копии с внешнего, одномоментного, сегодняшнего. Не
случайно в оценке актуальности общественного звучания литературы
особую роль играла так называемая „тема современности" (а вчерашний
день и его смысл уже утрачивали значение, как только был сорван
листок календаря).
16
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но даже и в такой убогой и примитивной форме эстетика отражения
на каждом шагу подменялась еще большей неправдой. Литература на
самом деле зачастую оказывалась не перед действительной жизнью, а
перед рекомендованными „сверху" схемами, тезисами, установками,
которые и предписывалось в наглядных образах переносить на бумагу.
Сама же реальная жизнь, человеческие и народные судьбы — пусть даже
в самых фактографических формах, в виде очерков, информации,
репортажей (наиболее приспособленных к отражению жанрах) в
литературу не попадала. В „отобразительном" зеркале той литературы
не видны многие действительные события нашей истории — начиная с
обстоятельств революции 1917 года, событий и людей гражданской
войны, судеб нэпа-, трагедий коллективизации, репрессий целого
полувека, потрясений Великой Отечественной войны и послевоенного
времени — которые в последние годы встают в сенсационных работах
историков и в „задержанных" книгах литераторов. А те, что попадали, по
большей части (хотя есть и великие исключения!) показаны там в
разбавленном, процеженном и преобразованном виде.
Так что даже тезис о литературе как отражении жизни, при всей
своей эстетической, художественной бедности, хотя и провозглашался,
но на деле был отброшен.
С этим связана другая теоретическая фальшь, взятая на вооружение
советской литературой и превратившая многие и многие сочинения
советских писателей в памятники заблуждений и подмен. Это — теория
классовости искусства, доведенная до абсурда, превращенная в
универсальный закон творчества. Особенно разрушительно эта идея
выражена в теории, получившей впоследствии название „вульгарного
социологизма".
Суть ее в том, что искусство создается классом. Художник лишь
выражает, „транслирует" то, что сознает, чувствует, переживает его
родной социальный слой. Поскольку у каждого класса свой взгляд на
мир, свои интересы, свое место в общественной борьбе, то и
литературы, которые эти классы создают, враждебны друг другу. Что же
касается художника, то — что остается ему? Наиболее сильно,
талантливо, остро выразить классовые интересы, классовое отношение,
или, как говорили наиболее откровенные сторонники теории,
„психоидеологию" своего класса. Художник, — говорили они, —
смотрит на мир глазами своего класса. Поэтому в принципе не важна
индивидуальность художника, тем более не может быть речи о
всечеловеческом значении творчества даже так называемых великих
писателей: Пушкин смотрел на мир глазами дворянства, Гончаров —
глазами купечества, Алексей Кольцов — глазами мещанства и т.п.; были
в литературе „представители" и „выразители" всех других классов,
слоев и прослоек. Художнику не нужна индивидуальность, ибо ему
17
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
диктует свои установки класс, он дает ему „заказ". А кто именно
выполнит этот заказ, — не так уж важно: „Не будь Пушкина, „Евгений
Онегин" все равно был бы написан". Так прямо и говорили!
Из этого положения следуют выводы: о ненужности „дворянского"
Пушкина для пролетариата, и о том, что художник должен быть
„медиумом" своего класса, и, главное, о том, что класс в лице своих
наиболее сознательных и высокоидейных руководящих представителей
смело может давать искусству свои указания.
Так теория отражения жизни „научно" превращалась в теорию
отражения директив, указаний и интересов руководящего органа класса,
„политики партии", художник становился послушным и точным
исполнителем-отобразителем, а сама литература — „колесиком и
винтиком единого общепролетарского (на самом же деле —
бюрократического — В. А.) механизма". Таким вот путем на другом
конце цепочки, ведущей от реальной жизни, и появляется
пародируемый поэтом продукт заказного „творчества": „Глядишь,
роман, и все в порядке...", роман, в котором есть все: от „мотора" до
„парторга".
Разумеется, далеко не всегда требования к писателю и литературе
выражались именно в такой открыто-вульгарной форме, но что в
глубине лозунгов и призывов лежала эта концепция, — нет никаких
сомнений.
И этот механизм очень многое объясняет в судьбах нашей
литературы; его бесперебойное функционирование многое поломало в
писательском творчестве, породило горы быстро стареющих книг; оно
испортило и читателя, лишив его способности правильно
воспринимать текст произведения и ту картину жизни, которая перед
читателем встает.
Так что вульгарный социологизм — самая большая и самая давняя
опасность. Но, оказывается, опасность не единственная. Сегодня
становятся все более заметными и другие ложные идеи, приводящие к
новому иллюстративизму, — уже не социологическому, а, скажем так:
биологическому и теологическому.
Несколько слов об этом следует сказать.
Сегодня в определенной литературной среде стала модной
вульгарно-биологическая трактовка и национального характера, и
национальной литературы. Провозглашается тезис, согласно которому
„национальное" заложено в генах, что оно — в составе крови, что
совокупность расовых признаков фатально детерминирует основные
черты „национального" в литературном творчестве, а писателей с этой
точки зрения делят, например, на „русских" и „русскоязычных".
18
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Повинуясь этому „указателю", мы рискуем забрести в дремучий лес
самых атавистических предрассудков, мало что поняв в национальной
природе русской литературы.
Впрочем, это тоже своего рода вульгарный социологизм наизнанку:
там и тут сакральное значение приобретает анкета — не социальная, так
национальная.
Но если мы начнем составлять такую „расовую" анкету, брать на
анализ кровь у наших литературных классиков, вникать в их
генетическую родословную, не оставим ли мы русскую литературу без
большинства ее великих писателей — от Пушкина до Блока?
И еще одна, самая новая проблема.
...В последнее время все настойчивее встает вопрос о литературе и
религии. Вопрос большой, трудный и не допускающий горячности в
решении. Мы только-только начинаем его осознавать. Но следует
сказать все же: не для того велись споры с вульгарными социологами,
чтобы сдаться в плен новому иллюстративизму. Первые утверждали, что
смысл литературы в выражении классовых интересов, классовой идеи;
вульгарный теологизм полагает, что литература должна быть
выражением церковной, конфессиональной идеи. Те и другие сходятся
на том, что литература лишь инструмент веры (не в одну догму, так в
другую), что ее содержание, ее смысл вложен извне, что литература есть
лишь форма, а „содержание" ей задано. Так на новом повороте мы опять
приходим к лозунгу „социального заказа". Раньше заказывала Партия,
марксистская идея, теперь — Церковь, конфессиональная идея.
Так литература опять утрачивает свое лицо и надевает маску по
идеологическому „сезону". Писатель становится верным солдатом
„партии", только другой „партии" — не под звездой, серпом и молотом, а
под крестом...
А поскольку „крестов", скажем, в современных христианских
конфессиях множество, то и литература, крещенная в новую веру,
рискует очутиться на поле боя между несколькими партиями, порою
непримиримыми. Мы оказываемся перед перспективой нового раскола,
который приведет к новому гонению и новому истреблению и
литературы, и литераторов...
Что опасность эта не так уж преувеличена, говорит хотя бы то, что
знаменитый роман „Мастер и Маргарита" М. Булгакова уже вызывал
гнев ортодоксов, уже поставлен перед судом новой теологической
инквизиции. Сторонники догматической теологии пишут про великий
роман: „кощунство", „союз с силами зла", „ересь", „атеизм"...
Тут можно сказать следом за булгаковским Иешуа Га-Ноцри: „Бог
один, в него я верю". Этот Бог не лишает художника свободы совести. Он
возлагает на него ответственность за прожитую жизнь. Он ставит
каждого перед выбором и дает возможность „управлять" своей жизнью,
19
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„подвешивать" ее. Иисус сказал: вот заповеди Мои, остальное — в ваших
душах и руках. И еще сказал: Богу — Богово, а кесарю — кесарево.
Итак, литература — не служанка той или иной догмы, не иллюстрация к тому, что установлено и найдено другими — социальными
или конфессиональными „специалистами". Художник общается с Богом
не через их посредничество и не им должен угождать. Он, художник, сам
отвечает перед Вечностью и, говоря пушкинскими словами, — „сам свой
высший суд".
И пока он при своем деле — он сам отвечает за то, чтобы выполнить
свою творческую миссию достойно. А на Высшем суде он тоже ответит
сам — без посредников и духовников.
1.3. О литературе как Слове, выражающем национальное
самосознание и мирочувствие, и его судьбах в XX веке
Как известно, Слово возникло как один из главных „носителей"
национальной культуры задолго до возникновения литературы. В
определенном смысле душа народа выражена прежде всего в его слове.
Веками национальная культура, миллионы талантливых безымянных
людей в бесконечной цепи поколений трудились над переработкой
словесного „сырья", пропуская его через фильтры таланта, ума, вкуса,
практического применения. Слово одухотворилось, приняло в себя мир
— его бесконечность, его благодать и мудрость, и радость, и печаль, а
поэты и пророки — известные или безымянные — „глаголом жгли
сердца людей". Прожитое тысячелетие научило русское слово уму и
силе, одухотворило его. А без этого невозможно была бы сама правда,
выражаемая сначала в устном творчестве народа, потом и в литературе
— искусным и одухотворенным словом.
Понятно, почему Тургенев, размышляя о судьбах России в трудные
для нее времена, видел залог ее выживания и спасения в „великом и
могучем, правдивом и свободном русском языке"; понятно, почему
Анна Ахматова в годы войны полагала, что высшей целью народного
подвига является защита Слова: „Но мы сохраним тебя, русская
речь,/Великое русское слово,/Свободным и чистым тебя пронесем,/И
внукам дадим, и от плена спасем/Навеки".
...Но только ли с войной связаны эти величавые и страстные
заклинания?
В них выражен куда более глубокий смысл. Всякий национальный
кризис откликается в судьбе слова. Большие события в истории народа
— это одновременно и потрясения в судьбах слова, в судьбах
литературы. Она поворачивает свой слух в сторону события,
улавливает его, проверяет его, принимает в себя или сопротивляется
ему. Все силы выживания народного духа она сосредоточивает в слове,
20
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
снова и снова напрягая его в „час мужества", защищаясь им от общей
беды.
В определенном смысле слово и есть „кров" и „дом" народа, ибо вне
слова невозможно его самосознание, и пока живет слово — жив и народ.
Тем самым подлинно национальная литература крепит дом души,
противостоит духовному тлену, нравственному распаду.
Не случайно тогда же, когда Ахматова писала „Мужество", другой
большой поэт, А. Твардовский, по-своему откликнулся ей в „Василии
Теркине". В начале поэмы он размышляет, может показаться, на
самоочевидную тему: что всего важнее, всего нужнее на войне. Так —
что? Оружие? Боеприпасы? Генералы? Солдаты? Военная удача?
Поэт, однако, имеет в виду совсем другое. Он — совершенно
по-русски переводя разговор в этический план — говорит о том, что „бой
идет не ради славы — ради жизни на земле". И для победы в этой войне
нужна особая сила: А всего иного пуще Не прожить наверняка — Без
чего? Без правды сущей, Правды, прямо в душу бьющей, Да была б она
погуще, Как бы ни была горька...
А ведь правда — это и есть прежде всего слово. В самых истоках
своих, в прозрениях народного творчества, в мудрости сказки, в
озарении притчи, в пословицах, в песнях слово поэтически как раз и
выражало (и хранило) правду в ее неисчерпаемости, оно умело сказать ее
с силой, „прямо в душу бьющей", знало вкус правды и не боялось ни
горечи ее, ни сладости.
Так обстояло дело в долитературной и безлитературной стихии слова,
когда оно творилось народом, анонимно, безлично. В литературе слово
в куда большей степени принадлежит отдельному человеку, писателю,
создается творческой личностью, несет отпечаток ее индивидуальности.
У каждого писателя — свое слово. Свои интонации, метафоры, свой
словарь, свой ритм фразы. Слово имеет свой вкус, цвет и запах. Можно
было бы привести здесь по меньшей мере десяток текстов в пример
личной характерности — и без всяких подписей мы узнали бы и
Маяковского, и Платонова, и Булгакова, и Мандельштама, и Леонова, и
Пастернака, и Цветаеву, и Зощенко, и Клюева, и Солженицына.
Правда, писателей „без особых примет" в советской литературе было
куда больше (но, может, напрасно их называют писателями?).
Слово — неисчерпаемо и одухотворено. Идеалист в эстетике видит в
этом знак его божественного происхождения. („Слово — лучший дар
Бога человеку", — писал Гоголь.) Думающий материалист видит
возникновение слова из вечных глубин народного опыта, из чувства и
мысли, интуиции и логики, практического опыта и игры. Каждое
прикосновение мира к слову оставляет на нем свой отпечаток, углубляет,
добавляет его память. Анатоль Франс писал о том, что „слово окружено
ореолом воспоминаний".
21
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В большой литературе слово богато всеми запасами культурной
памяти, оно вслушивается в ее гулкие глубины, окликает все и всему
откликается.
Слово создает вокруг себя особое поле притяжения.
В повести А. Солженицына „Один день Ивана Денисовича" есть
место, которое вполне можно истолковать далеко за пределами его
конкретного смысла. Заключенный Иван Шухов кладет стену из
шлакоблоков. „...Шухов не ошибается. Шлакоблоки не все один в один.
Какой с отбитым углом, с помятым ребром или с приливом — сразу
Шухов это видит, и видит, какой стороной этот шлакоблок лечь хочет, и
видит то место на стене, которое этого шлакоблока ждет".
Вот прекрасный пример превращения слова в художественном
тексте. Слово „шлакоблок" словно бы становится живым. Волшебная
образная сила художника преобразует слово „деловое", нейтральное, в
слово, полное поэзии и жизни.
...Катастрофические события социальных революций XX века не
могли не стать величайшим потрясением и в судьбах слова.
Революционный взрыв тут же вызвал детонации в литературе. И не
только новыми идеями. „Неслыханные перемены, невиданные мятежи"
(А. Блок) создали и свой звуковой облик эпохи.
Как пережили э т у революцию писатели? Пережили очень остро и,
разумеется, по-разному, но отношение многих можно передать словами
того же Блока из одного стихотворения 1918 года: „Страшно, сладко,
неизбежно, надо/Мне — бросаться в многопенный вал". Стихия
взбаламученного слова захлестнула блоковскую поэму „Двенадцать":
„Ветер, ветер —/На всем Божьем свете". В новом слове („Тра-та-та!")
зазвучала для Блока „музыка революции", полная диссонансов,
какофонии, жестокая и скрежещущая, далекая от одухотворенной
гармонии классической русской литературы. Принимая эту „музыку",
Блок, как известно, надеялся, что вместе с нею в мир пришла
очистительная и освобождающая гроза.
„Многопенным валом" внелитературного слова были захлестнуты
тогда многие писатели. Массовое вторжение новых слов и словечек,
аббревиатур (ЦК, ВЦИК, ЧК, ВКП(б), НКВД и т. п.), иноязычной
политической лексики, давление на литературу „низового", „сырого"
языка уродливо-безъязыкой улицы было тогда пережито как одно из
сильнейших потрясений всеми писательскими поколениями. И теми, кто
рождался в иной культурной языковой среде (Блок, Бунин, Гиппиус,
Шмелев, Зайцев, Ходасевич, Ахматова, Гумилев), и теми, кто этой
стихией был оплодотворен художнически (Вс. Иванов, Л. Леонов, А.
Платонов, М. Зощенко, Н. Тихонов, И. Бабель, Артем Веселый, Б.
Пильняк и другие).
22
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Лишь немногие писатели пошли тогда на сознательную оппозицию,
закрыв свои рукописи, свой слух от наплыва языкового „сырья",
сопротивляясь агрессии „варваризмов", защищая классическую чистоту
рафинированного литературного слова (такими были „старые" писатели
Федор Сологуб, Михаил Кузмин, среди „молодежи" Конст. Вагинов,
ранний Багрицкий, еще можно назвать два-три имени).
...Особую, контрастную речевую струю в этом многопенном потоке
образовали „крестьянские" поэты. Один из самых ярких (и самый
непримиримый) среди них — Николай Клюев, поэтический учитель
Есенина не раз заявлял, что крестьянская поэзия (да и сама жизнь
крестьянская) чужда революционным, „пролетарским" новшествам. Он
заявлял:
Мы — ржаные, толоконные,
Пестрядинные, запечные, Вы —
чугунные, бетонные,
Электрические, млечные. Мы —
огонь, вода и пажити, Озимь,
солнца пеклеванные, Вы же
тайн не расскажете Про сады
благоуханные.
Сергей Есенин, оказавшийся более гибким в отношениях с „новым
миром" и его словом о главном, писал, однако, в том же духе: „Приемлю
все, как есть все принимаю, /Готов идти по выбитым следам. /Отдам всю
душу октябрям и маям, /но только лиры милой не отдам" (курсив мой —
В. А.).
Защита крестьянскими поэтами своей „лиры", своего слова шла от
убежденности, что земля (а не „пролетарский завод") — мать всего
живого, что мир природный, земной, плодотворящий, в который
человек-пахарь вкладывает труды свои — вечен и су- веренен, что сам
человек в таком мире — не своенравный преобразователь, а труженик,
живущий в согласии с землей и исполняющий ее волю. Живые и вечные
связи человека с землей не могут быть отменены никаким „техническим"
наступлением, господством „металла".
О, электрический восход, — писал Есенин, —
Ремней и труб глухая хватка.
Се изб древенчатый живот
Трясет стальная лихорадка!..
(„Сорокоуст").
И все же именно Есенин более других в новой поэзии сумел
соединить две языковые стихии, слить две крови — высокой
крестьянской и высокой городской поэтической культуры. Он открыл и
душу, и лиру перед жизнью, доверившись ей. А Николай Клюев,
23
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
прикрывая собою сокровища крестьянского слова, стремясь защитить
их от разграбления и забвения („Но сладко, сладко к сосцам
родимым/Припасть и плакать по долгим зимам!"), оказался, по крайней
мере, при жизни, — побежденным. Поэт был не только жестоко
погублен сталинским режимом; он оказался на полвека забытым и
потому, что увел свою поэзию в „катакомбы" культуры, в предание, в
легенду, а временами кажется — и в музей...
Но был у крестьянской поэзии, ее слова и другой удел — прямой
разрыв с прошлым, уход из „старой" деревни, сопровождаемый знаками
демонстративной радости. Такими были судьбы молодых М.
Исаковского и А. Твардовского. Из „потемок отчего угла" они
рванулись, оборвав пуповину, в другую жизнь, казавшуюся им и
светлой, и ясной. На самом же деле они попали в жестокую социальную
утопию, во власть непреклонных директив и догм, с которыми им
(особенно мучительно и непримиримо Твардовскому) пришлось всю
жизнь бороться. Два выдающиеся поэта с горечью и чувством вины
поняли со временем, что этот уход на самом деле был изменой,
отречением от отчего гнезда, которое осталось беззащитным перед
разрушительными
стихиями
истории
(„По
праву
памяти"
Твардовского). И на склоне лет, как блудный сын, возвращается поэт
памятью и совестью в тот мир, покаявшись в грехе разрыва и ухода.
...Если же взять судьбу всей новой поэзии, то, думается, следом за
Блоком многие поэты, связанные с большой культурной традицией, —
Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Заболоцкий, Тихонов, Багрицкий
и, конечно, Маяковский, — пережив сложную смену чувств, прошли,
каждый по-своему, через этот и обогащающий и разъедающий поток
слова, стремительно бегущий через грандиозный хаос истории. И много
из него почерпнули.
Погружение в поток нового слова во многом переменило их
прежнюю поэтическую речь — достаточно взглянуть на путь Есенина,
сравнить раннего и позднего Маяковского (насквозь политизированного
и идеологизированного), сравнить раннего и позднего Пастернака („Но
разве я не мерюсь пятилеткой,/Не падаю, не подымаюсь вместе с ней",
— писал он в начале 30-х годов), прошедшего путь к глубокой простоте
и правде, преодолевающего „ненужную манерность" 20-х годов, по его
собственным словам.
...Названные выше мастера (за исключением „крестьянских" поэтов
Н. Клюева, С. Клычкова, Сергея Есенина) создавали в послеоктябрьские
годы, так сказать, „городскую"лирику. Они были подключены к
переменам в культуре, аккумулированной в городе. Там, в этом новом
городском котле, речевом „реакторе" своего рода, происходили
сложнейшие процессы, на которые они чутко отозвались.
24
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ахматова, Пастернак, Мандельштам тут могут быть названы
первыми, — остро чувствующие, стойкие в сопротивлении насилию над
словом и одновременно ранимые и впечатлительные, они стали
классиками русской поэзии XX века.
Близкий им путь (только с еще большей болевой отзывчивостью)
прошли в изгнании В. Ходасевич и Г. Иванов, И. Северянин и И.
Елагин...
Вообще, для русской городской лирики этого плана характерно
стремление выразить сложное слитное чувство: и чуда бытия, и
страдания мира; трагедию личности, оказавшейся один на один с
жестоким давлением времени, и воззвать к духовной стойкости
человека; через острый излом обыденности показать трагизм исторического культурного разрыва как всеобъемлющей катастрофы,
переживаемой современниками. „Век мой, зверь мой, кто сумеет/
Заглянуть в твои зрачки/И своею кровью склеит/Двух столетий
позвонки?" — писал О. Мандельштам.
И в этом также выразилось сопротивление поэзии Ахматовой,
Пастернака, Мандельштама (можно вспомнить и Заболоцкого, и
Кузмина, и обэриутов) дегуманизации литературы, превращению
человека (и поэта, и читателя стихов) в „винтик" тоталитарного
механизма. Их слово мужественно защищало человеческую „приватность", интимность, право на личную свободу в бурях века, на
внутреннюю жизнь, не подчиненную движению слепого „колеса
истории". И сами они не были слепы, видя драму бытия в том, что
человек существует одновременно в мире, одухотворяемом
возможностью добра и красоты, и в мире, „открытом настежь бешенству
ветров" (по знаменитой строке Э. Багрицкого).
„Многопенный вал" речевой стихии, поднятый революцией,
ворвался, естественно, не только в „посюстороннюю" литературу,
собственно „советскую". Литература русской эмиграции, каким бы
„железным занавесом" ни была она отсечена от происходившего в
Отечестве, тоже испытала влияние „музыки революции". Тут
вспоминаются и „Окаянные дни" И. Бунина, и „Солнце мертвых" И.
Шмелева: новые звучания явственно слышны в поэзии Владислава
Ходасевича, Георгия Иванова, Игоря Северянина, не говоря уже о
неистовой Марине Цветаевой, переживавшей эмиграцию как чужбину,
потому что ей невозможно было оторвать себя, обжигающую стихию
своего стиха от вулканического извержения русского безудержного
слова тех лет. И не только Цветаева! Даже в „Последних стихах"
холодной и высокомерной Зинаиды Гиппиус есть отголоски новых, хотя
и болезненно отвергаемых ею звуков.
...И все же справедливости ради нужно сказать, что одновременно с
обогащением, плодотворными „скрещиваниями" в нашей литературе
25
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
шло и умерщвление, извращение слова. Это стало неизбежным с того
момента, когда слово стало превращаться в знак „идеологии", когда его
стали подталкивать к обслуживанию „установок".
В ошеломляющем нашествии „новых слов", принесенных революцией, оплодотворенной „самым передовым учением", была своя
доминанта, свое смысловое, логическое ядро: это резко увеличившееся и
количество, и влиятельность слов политического характера,
окрашивающих
действительность
контрастными
социальными
красками. Логика „классовой борьбы" приводила к коренной
перестройке жизни, непривычно и жестоко „структурируя" мир,
неузнаваемо меняя, ломая, отбрасывая привычные „координаты", в том
числе словесные. Новые слова примитивно ( но зато наглядно и удобно
для массового сознания) систематизировали жизнь, упрощали человека,
сводя к немногим плакатным „классовым" признакам все человеческое
богатство,
отбрасывая
личные
ценности,
индивидуальную
неповторимость, сословный колорит.
Вот, например, картинка из „Котлована" Андрея Платонова.
Там людей в ходе коллективизации все время пропагандирует
„радиорупор", давая новые и новые указания. „Труба радио все время
работала,
как
вьюга"
(Великолепный
образ!
Техническое
усовершенствование служит наподобие дикой стихии). И — вдруг
„труба" эта замолкла: „наверное, лопнула сила науки, дотоле
равнодушно мчавшая по природе всем необходимые слова. Сафронов,
заметив пассивное молчание, стал действовать вместо радио:
— Поставим вопрос: откуда взялся русский народ? И ответим: из
буржуазной мелочи! Он бы и еще откуда-нибудь родился, да больше
места не было. А потому мы должны бросить каждого в рассол
социализма, чтобы с него слезла шкура капитализма, и сердце обратило
внимание на жар жизни вокруг костра классовой борьбы и произошел бы
энтузиазм!.."
Перед нами в этих строчках чуть ли не весь ходовой словарь эпохи
первой пятилетки.
И что же? Выходит, что раньше, „до исторического материализма",
как говорил Остап Бендер, люди были как люди, не только бедные и
богатые, но и умные, и глупые, работящие и ленивые, добрые и злые,
удачливые и те, кому не судьба была прожить счастливо. Были разные,
но духовно родственные сословия. Был, короче, русский народ. И вот —
все перепахано: все вместе оказались „буржуазной мелочью",
брошенной в „рассол социализма". Так создавалась „революционная"
мифология. „Новые" слова рисуют какую- то новую, как будто уже не
русскую землю. Страну Утопию.
„Новое" слово принимается наводить порядок не только в жизни, но
и в литературе. Сам язык, в том числе и прежние литературные формы
26
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
тоже объявляются классовыми. На вопрос насчет формы чуждого ему по
настроениям поэта, Маяковский ответил характерным каламбуром: и
форма белогвардейская, с золотыми погонами. Тогда такой ответ казался
и верным, и остроумным.
Слово все более деформировалось, оказавшись в силовом поле
идеологии лжесоциализма. Оно выучилось, по позднейшим словам
Твардовского, „торчать с дежурной одой перед/.../календарем",
научилось льстить „классу-гегемону" и подхалимствовать перед
партийными „вождями", разыгрывая готовые роли в заказных
пропагандистских спектаклях. В сталинское время поощряемое,
государственно культивируемое слово все больше вливалось в казенную
форму, стало тоталитарным, „режимным", обеспечивающим порядок в
литературной „зоне", в лагере „социалистического искусства".
И еще одно замечание в этой связи.
В зоне революционных переоценок и пресмотров в первые годы
после Октября оказалась вся литературная классика. Первые десятьпятнадцать лет все старые писатели — от Пушкина до Чехова (за
исключением разве что Герцена и „революционных демократов")
вообще воспринимались как классово далекие, чуждые. В лучшем случае
у них можно было еще учиться как писать, но их духовное „содержание"
следовало решительно отвергать.
Потом, в конце 30-х, в 40-е годы отношение к ним смягчилось, но —
дело-то было сделано! Вся классика мало-помалу была превращена в
памятник, в музейный экспонат. Литераторы XIX века и наши
современники — на слух массового читателя — говорили как бы на
разных языках. Классики оставались в далеком прошлом (а советские
люди были устремлены в „в светлое будущее всего человечества"). Они
писали, думали и чувствовали по- другому. Рядовому читателю тех лет
(да и нашего времени) уже трудно было войти в слово Пушкина, Гоголя,
Толстого, Чехова...
На словах безмерно превознося классику, ее превратили в „мумию",
в „многоуважаемый шкаф". Великая литература прошлого постепенно и
как бы естественно устаревала. Так же, как архаическими казались
новым поколениям тексты с „ерами" и „ятями".
И хотя в послесталинские времена основные идеологические
подозрения с классиков были сняты, нет уверенности, что этот „отрыв"
от литературы Пушкина и Достоевского (который произошел и через
„обновление" литературного языка) легко преодолим. Да и в школе все
еще смотрят на великую литературу сквозь директивные оценки
„классово близких" нам Белинского, Добролюбова, Чернышевского,
через марксистскую политизированную эстетику.
Более того — появилась масса эпигонов, „продолжателей классики".
Но „классику" ни продолжить, ни повторить нельзя. Живая литература
27
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„продолжает" классику тем, что она с нею полемизирует. Она вышла из
нее, чтобы быть собою. А в годы „советской" литературы эпигоны стали
насильно заталкивать живое слово в старый чехол, отреставрированный
в соответствии с новыми идеологическими директивами.
Короче говоря, языковая революция в конечном счете не только
превращала слово в управляемое, идеологическое средство, не только
содействовала насаждению регулируемого единомыслия, писательской
одинаковости и безликости. Она еще и отлучала нас от большой
литературы мира и большой русской литературы, сделав ее
досадно-непонятной,
многословно-странной,
„неделовой",
расплывчато-романтической, „нежизненной". Это была попытка (во
многом удавшаяся) отнять у новых поколений „великое русское слово" в
его наиболее совершенном виде.
Сумеем ли вернуться к нему? Большой вопрос...
И еще одно наблюдение над судьбами слова на стыках „старой" и
„новой" литературы.
Та литература, которую мы называем „советской", по сравнению с
литературой XIX века, в сущности, „гибридная", своего рода
„литературный коллаж", литература сложных „мутаций", которые почти
вытеснили чистые традиционные линии литературы классической, куда
более однородной по своей культурной „фактуре" и, главным образом,
по своему „адресату", читателю.
Единство большой литературы прошлого шло от одного, уходящего в
глубь веков культурного корня, прежде всего — религиозного. А
во-вторых, и создавалась, и потреблялась, то есть читалась эта
литература, в одном, в сущности, слое. Этот культурный слой, хотя и
внутренне подвижный, был достаточно четко очерчен: создавали и
читали книги те, кто получал образование, кто имел досуг для чтения и
писания, для размышления над книгой; кто в писании и чтении видел
естественное и привычное занятие. Короче, это был слой в социальном и
культурном плане более или менее „верхний". Так называемый „простой
народ" (крестьянство, мещанство, а также в массе своей купечество,
низовое духовенство) этой художественной литературы не читало.
Лубочные книжки, всякого рода литературные поделки для забавы, для
развлекательного времяпровождения, — все это не в счет. Писал же
Некрасов с тоской и надеждой: „Придет ли это времячко, приди, приди,
желанное,/Когда мужик не Блюхера/и не Милорда глупого, —
/Белинского и Гоголя с базара понесет".
(Впрочем, тут стоило бы кое-что добавить в скобках: а так ли прав
великий поэт в этом утверждении? Почему, собственно, рурский
„мужик", русский крестьянин, сам создавший великую культуру,
почему „народ-языкотворец" должен нести с литературного „базара"
Белинского? и даже истинно великого Гоголя? Конечно, взамен
28
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
лубочных книжонок, взамен Милорда и Блюхера — еще туда-сюда. Но
ведь и в том, и в другом случае „мужик" отказывался от себя, от той
самой великой культуры, из которой черпали и Пушкин, и Гоголь. Так
что над этими призывами Некрасова уже витает дух просветительства,
отнюдь не такой бесспорный).
...И все же после 1917 года пророчество Некрасова свершилось,
притом в размерах, о которых он и не мечтал. Пришло это „вре- мячко":
в литературу хлынул „мужик". И все население новой России оказалось
вдруг вовлеченным в сферу литературы — непривычную, трудно
постижимую, но политически престижную.
Поэтому и читать, и писать стали во всех слоях, особенно в тех, где
раньше „аза в глаза не видали".
Более того, литература стала государственной, и ее чтение просто
вменялось в обязанность любого гражданина, стала средством
воспитания „нового человека".
Что же все это значит для. судеб слова? Очень многое: слово стало
вливаться в литературу отовсюду, оно переполняло множество книг, оно
— нередко сырое, необработанное, без отбора и чистки, не проходя
культурной селекции, затопляло новую литературу, размывало старые
формы, разрушая представление о литературной ткани.
Неряшливое, неокультуренное слово повинно в том, что тысячи
романов, поэм и прочей беллетристики 20-х, 30-х, 40-х годов так и
остались на пороге литературы.
Справедливости ради надо сказать, что это скрещивание литературы
с нелитературным словом имело и другую сторону: литературная
незатертость, первородность красок, эмоциональная свежесть слова,
созданного во всех слоях народа — все это могло быть живой водой
литературы; талант и труд подлинного художника порою возводил этот
сплав, как говорится, в перл создания.
В самом деле, кто же скажет, что „Тихий Дон", что „Один день Ивана
Денисовича" (возьмем два эти полюса литературы), что поэзия Есенина и
Клюева, обэриутов, что проза Зощенко, Платонова и Пильняка, Бабеля, а
спустя годы — Шукшина и Астафьева (а ведь любое из этих имен
невозможно представить в классических руслах русской литературы XIX
века), — не литература в высоком и лучшем смысле слова?
Сюда можно добавить многое у Твардовского, Николая Рубцова,
Артема Веселого и — пусть это не покажется странным — вплоть до
современного андеграунда, до Вен. Ерофеева и ему подобных. Сюда же,
в зону литературных „сплавов", далеко отстоящих по своему составу от
классических образцов, попадает необычная проза А. Битова, В.
Войновича, В. Аксенова, В. Конецкого, М. Кураева, В. Попова, Л.
Петрушевской, С. Каледина… Словом, результаты „мутаций" довольно
заметно повлияли на палитру современной литературы.
29
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Тут, разумеется, стоит сказать, что многие из них возникли в
противоположении выродившемуся, догматизированному псевдосоцреализму. В них с большой остротой пережит распад затверделосклеротических словесных форм, полностью изживших себя, и выражен
этот распад с вызовом, отчаянием и нередко — с талантом.
Андеграунд вообще относится к этикетному слову без всякой
почтительности. Никто из литераторов этого слоя не говорит
„нормальным языком", „литературным", „грамотным", „культурным". В
своих странных стихах и в непонятной прозе они тоже „до основанья
разрушают старый мир": в надрывно-трагических насмешках над
благонамеренными штампами массовой культуры псевдосоцреализма у
Вен. Ерофеева („Москва — Петушки", например), в растабуировании
„неприличных" слов у Т. Кибирова, в вызывающе многозначительной
бессмыслице Д. Пригова, в мучительном и застенчивом косноязычии Л.
Рубинштейна...
Язык „истеблишмента", язык тоталитарной культуры минувших
десятилетий под их пером насмешливо выворачивается и пародируется,
выдавая свою иллюзорность. Он распадается вместе с питавшей его
идеологией,
эстетикой,
самим
образом
жизни,
созданным
административно-командной системой. За прежними языковыми
конструкциями, утверждают авторы андеграунда, — насквозь лживый,
лицемерный порядок, прикрытый благопристойным словесным
камуфляжем.
Может, это и есть главная (отрицательная, так сказать, ассенизационная) заслуга „новой волны": она разрушает мумифицированное,
суррогатное слово, показывая абсурдность догм, по-своему протестуя
против подмен.
Но стоит спросить этих деканонизаторов и антидогматиков: не
слишком ли они увлеклись разрушением, в том числе и разрушением
действительных связей слова с миром? Не забыли ли они, что слову
назначено быть правдой („Да была б она погуще, как бы ни была
горька!").
В заключение следует подчеркнуть, что в XX веке уже второй раз —
сначала в послереволюционные годы, а теперь и в наше время —
происходит словоизвержение, словопотрясение, не знающее себе равных
во всей нашей многовековой культурной и литературной истории. Мы
живем в конце одной культурной эпохи и у начала другой.
Какое Слово поможет нам выжить?
1.4. Социалистический реализм как противоречие
(В этой главке речь идет о концепции т. н. „социалистического
реализма? пытавшегося традиционную для русской литературы мечту о
30
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
преображении жизни и спасении мира подменить литературным
приспособленчеством, „изменяющим жизнь" по заказу).
...Есть немало писательских ответов на вопрос: „Что такое
социалистически реализм?" Один из самых кратких и, пожалуй,
удачных, дал Алексей Толстой. Вот он: „Марксизм, освоенный художнически ".
В этих словах есть своя истина. В них есть и характерное
заблуждение.
В чем эта истина? И в чем заблуждение?
Великое искушение марксизма в том, что он пообещал дать в руки
метод изменения жизни. Он соблазнил массового человека
доступностью влияния на мир; он и обращен был к массовому человеку:
„Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"
„Маркс, — размышлял Н. А. Бердяев, — создал настоящий миф о
пролетариате. Миссия пролетариата есть предмет веры. Марксизм не
есть только наука и политика, он есть также вера, религия. И на этом, —
точно отметил суть дела Бердяев, — основана его сила".
В основе соцреализма, в его лучшем и чистом, идейном варианте,
лежит марксистская „пролетарская" мифология: обожествление
пролетариата в его мессианской функции. Все классические первые
образцы литературного соцреализма исходят из этой веры: „Мать"
Горького, „150000000" и „В. И. Ленин" Маяковского, поэзия
Пролеткульта, еще немногие сочинения той поры.
В русской литературе соцреализм, однако, оказался внутренне
противоречивым (особенно в „горьковском" варианте), ибо мечту, миф
он попытался выдать за действительность (даже роман „Мать" якобы
отражал конкретных людей и реальные события — нижегородская
стачка, история Петра Заломова и т. п. В то время, как он все
неузнаваемо преобразил). Была попытка соединить миф с
действительностью. Но ткани оказались несовместимыми. Маяковский
в этом отношении был куда последовательнее. Он прямо выдумывал
жизнь, писал о том, чего не было и быть не могло, иначе как в
воспаленном воображении бунтаря-люмпена. Социалистический
реализм, как и всякая мифология, требует для своего, как
говорится^адекватного выражения условных форм. Маяковский
преображал действительность, сочинял ее, создавал образы своего
видения, в не картины реальной жизни. И был прав как художник.
Реалистическое же искусство пригодно для воплощения жизненной
правды, для выражения здорового, „непеределанного" мира.
Кстати сказать, более естественный и верный путь нашли многие
западные сторонники социализма, работавшие в демонстративно
условных формах, вплоть до абстрактных, — Пикассо, Леже, Арагон,
Незвал...
31
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Отечественный соцреализм был по-своему честен и органичен в
первое десятилетие, когда художники искренне веровали в фантастическое желанное будущее, сотворенное всемогущим пролетарским
Мессией. Тем более, что взрыв первых лет Октября немногими был
сразу осознан в своих трагических последствиях; взорванный мир
казался не разрушенным, а лишь приведенным в ускоренное движение.
Неистовый восторг первостроителей и энтузиастов в эти годы водил
пером не только Маяковского или пролетарских поэтов. В. Кириллов
(впоследствии расстрелянный) ликовал: „Мы несметные, грозные
легионы Труда,/Мы победители пространства морей, океанов и
суши,/Светом искусственных солнц мы зажгли города,/Пожаром
восстаний горят наши гордые души" и т. п.). В утопии верили не только
молодые Фурманов и Фадеев, Островский и Исаковский, но и Артем
Веселый, Иван Катаев („Поэт"), и Андрей Платонов, особенно в его
ранней публицистике.
В этой вере сливались по крайней мере две духовные струи, бьющие
из глубинного космоса русской души: стремление к сказочному
всемогуществу, к победе добра над злом, как это было в русских сказках,
вообще во всякой самородной мифологии. И, во-вторых, характерное
для русской этики утверждение приоритета надличных ценностей. И в
сказках, и в большой русской литературе (а отнюдь не только в
советской) сплошь и рядом высшая надличная цель освещала всю жизнь
героев и вела их, светила им (или не светила — и тогда они были
несчастны. Например, Лаврецкий у Тургенева: „Здравствуй, одинокая
старость! Догорай, бесполезная жизнь!" или Печорин у Лермонтова:
„Верно, было мне назначение высокое..."). Все герои русской литературы были увлечены — сознательно или стихийно — высшей целью,
вплоть до персонажей „Двенадцати" Блока, которые „вдаль идут" — за
Христом. А „лишние люди" потому и становились „лишними", что эту
цель утрачивали.
И только в сравнительно немногих великих книгах, как в „Медном
всаднике" Пушкина, сходились два начала — высшая цель, общее благо
и судьба отдельного человека — как равнозначные ценности. Назовем
еще Достоевского и Чехова, разгадывавших „тайну" человека.
Неверно поэтому считать, что соцреализм в его первоначальноромантическом виде был насильно внушен нашей литературе.
Превратиться в болезнь он был обречен с того момента, когда с
российской этической сердцевиной оказалась связана особая
марксистская добавка; все привычные вопросы марксизм предложил
рассматривать через новую „оптику": добиться счастья можно лишь
изменив мир (вспомним знаменитое выражение К. Маркса: „Философы
до сих пор лишь различным образом объясняли мир, дело же
заключается в том, чтобы переделать его"); переделает мир пролетариат,
32
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
вставший на путь революционного насилия. Как все просто! Прямо по
Маяковскому: „Кажется, вот только с этой строчкой развяжись,/И
вбежишь по строчке в изумительную жизнь..."
Не удивительно, что художнику, особенно „левому" маргиналу, т.
е. утратившему или ослабившему чувство народного целого, хотелось
на податливый мир посмотреть глазами победителя и покорителя.
Стоит заметить, что художники, которые этим тезисом были
увлечены, сами, как правило, оказывались лишенными и
общенародного, и даже классового опыта. В сущности, они не имели
своих по-настоящему органических связей ни с одним основным
слоем общества: и Горький, и Маяковский, и Фурманов, и Фадеев, и
Гладков, и Серафимович, и другие наиболее значительные писатели
соцреализма от своего сословия ушли, а к пролетариату, собственно, и
не пришли. (Да и сам „пролетариат" в крестьянской России был во
многом политическим мифом).
Настоящая же вечная цель искусства, литературы состоит вовсе не
в изменении условий жизни, „среды обитания", не в том, чтобы
переделывать мир внешний. Искусство обращено к внутренней
„среде" человека, к душе человеческой. А душа находится в тончайшем и глубочайшем сродстве со всем космосом, который поэтому
не может быть „переделан" без тяжких последствий для самого
человека.
Искусство создается не только на уровне „рацио". Его еще больше
творит интуиция, опыт предшествующих поколений. Столкновение
марксистского „рацио" с „разночинной", „деклассированной"
интуицией дало несколько оригинальных и свежих вещей в
литературе начала века, но чем дальше, тем больше порождало
холодные подражания или неуклюжие головные сочинения.
Большой литературы на этой духовно-эстетической основе просто
не могло быть.
Но „малая" и даже по-своему интересная литература соцреализма
существовала; она была связана с именем раннего Горького,
Маяковского 20-х гг. В большой степени с именами энтузиастов
нового художественного миропонимания, таких „пролетарских"
писателей, как Демьян Бедный, Фурманов, Фадеев, Гладков,
Бахметьев, Либединский, Безыменский, Панферов, кое-кто еще.
Следы этих увлечений есть и у Леонова, и у Шолохова, у Федина,
Тихонова, Луговского, В. Катаева, Багрицкого...
...Однако уже к концу 20-х годов начал происходить неизбежный и
губительный поворот: по мере того, как осознавалась иллюзорность,
утопичность самой социальной мечты, ее заменяли мертвым и
фальсифицированным
лжемарксизмом;
фальсифицировался
и
соцреализм.
33
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Начиная с 30-х годов, возникает новый соцреализм — чиновничий,
казенный, нетерпимо превращавший литературу в ремесло
художественной демагогии и служивший политической конъюнктуре.
Он подменял мифологической метафорой трагическую действительность: „Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Это
намерение могло возникнуть лишь в инфантильной психике и само по
себе эстетически и духовно безграмотно. Шло массовое одурачивание
народного сознания, еще „вчера" различавшего реальность и сказку, а в
сталинском „сегодня" обязанного, не веря глазам своим, повторять, что
„жить стало лучше, жить стало веселей" и что „сбылись вековые мечты и
чаяния народа".
В противоположность „критическому реализму" — как бы ни
складывалась наша жизнь — литература социалистического реализма
должна была служить утверждению, прославлению действительности.
Как говорит один персонаж в пьесе Н. Погодина „Темп": „Запомните раз
и навсегда: дела у нас идут хорошо!"
Долгие годы — полвека! — знаменем „соцреализма" размахивали
приспособленцы и карьеристы. Почти монопольно победивший в
условиях сталинской „советской" литературы, этот монстр хорошо
оплачивался, но и пожирал все на своем пути: талант, душу, совесть,
правду.
Вспомним драматические судьбы Горького, Маяковского, Шолохова, А.Толстого, Твардовского, Фадеева, чьи немалые, а у иных и
огромные таланты, оказались где меньше, а где больше травмированными насилием литературно-политических опричников.
Перед тем, как застрелиться, А. А. Фадеев в письме, адресованном в
ЦК КПСС, писал: „Не вижу возможности дальше жить, т. к. искусство,
которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным
руководством партии, и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие
кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским
сатрапам, физически истреблены или погибли, благодаря преступному
попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в
преждевременном возрасте... Литература — это святая святых — отдана
на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа..."
Зато отличниками соцреализма были Бабаевский, Кочетов,
Софронов, Вирта, Панферов, почти всегда до „пятерки" дотягивал
Фадеев (особенно приняв к сведению рекомендованные высочайшие
соображения). Редакторы следили, чтобы всегда до кондиции были
доведены тексты Горького, Маяковского, Шолохова, Серафимовича,
Фурманова, Островского... Если было нужно — исправления вносили в
каждое новое издание.
Стоит сказать о соцреализме и то, что его удобство заключалось в
легкой запоминаемости и портативности „признаков". Любой чиновник
34
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
со средним и даже неполным средним образованием четко знал, как
должен выглядеть полноценный шедевр соцреализма, и зная это — он
уверенно мог управлять литературным процессом.
В литературе казенного соцреализма, если говорить о ее общих
признаках, доведены до предела самые крайние представления
радикальной „революционно-демократической" публицистики и
беллетристики XIX века. К ним добавлены догмы вульгарного
социологизма начала XX века и все установки иллюстративизма.
Вот они, ее „ведущие" черты.
Писатель — это „выразитель", „представитель", „учитель";
(Маяковский: „Агитатор, горлан, главарь").
Книга — это „учебник жизни", наставление и инструмент, оружие в
борьбе „за" или в борьбе „против". Но — непременно „в борьбе за это"!
Содержанием книги должны быть лишь события, актуальные с
точки зрения общественной борьбы; злободневные факты и идеи.
Утверждается приоритет „темы" как внешнего события. „Внутренняя"
тема художника неинтересна и вообще недопустима. Частная, личная
жизнь — исключена.
Художник, художественность — только „раскрашивание", только
— „инструментальная", исполнительская сторона. Смысл „мастерства"
в том, чтобы общественно-полезные идеи и рекомендации сделать более
„съедобными", преподнести в „картинках", увлечь ими.
Настоящие герои — непременно борцы „за" или „против". Смысл
существования героя — в переделке жизни и в „воспитании" себя и
окружающих по спущенным „сверху" образцам и директивам,
меняющимся по обстоятельствам.
Человек — сам по себе не нужен, это — „буржуазная абстракция", нет
человека „вообще"; нужен прежде всего — классовый человек, „друг"
или „враг"; в зависимости от этого к нему и относятся.
Стимул к созданию произведения — „социальный заказ", выраженный в прямых указаниях и постановлениях „руководства".
Общественная оценка произведения определяется партийностью, то
есть соответствием духа, идеи книги определенно и точно понятым и
выраженным
интересам
руководящей
партийной
верхушки,
„начальства".
И так далее...
В сущности, здесь угадывается многое из того, что всегда было
характерно для русской литературы, но кривое зеркало „развитого"
соцреализма грубо утрирует дух „заветов".
...Как тут не вспомнить слова Н. А. Бердяева. Вот где, как это ни
парадоксально, зерно того состояния духа, которое по-своему
преломилось в пафосе „соцреализма"! „Всякий творческий свой порыв,
35
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— писал Бердяев, — привыкла русская душа соподчинять чему-то
жизненно существенному, — то религиозной, то моральной, то
общественной правде. Русским не свойствен культ чистой красоты (...)
русский правдолюбец хочет не меньше, чем полного преображения
жизни, спасения мира". Вот так! Если снять с соцреализма чиновничий
мундир, который на него напяливали в ССП (своего рода Министерстве
литературы), и взять его в сокровенно-чистом смысле, то и получится
„соподчинение", „преображение жизни" и „спасение мира".
Впрочем, стоит обратить внимание еще на один важный оттенок в
приведенном толковании соцреализма. Он, соцреализм, выражал, в
сущности, крестьянскую, „мирскую" этику. Опыт классической,
„дворянской" русской литературы все же был более обращен к
пониманию ценностей личного духовного начала, к тому, что Н. А.
Бердяев называет „персонализмом". Нет ничего удивительного, поэтому,
что установки соцреализма были всего ближе писателям крестьянского
происхождения. Или же — маргиналам.
...Так что „советская" литература потому так обреченно-бодро
потекла в русле самоотверженного общественного служения, „соцреализма" и „партийности", „смиряла себя, становясь на горло
собственной песне", что это „у нее — в крови".
...Как видим, узел завязан здесь сложный. Вот почему соцреализм
(как и большую „советскую" литературу) нельзя взять и отменить, а
нужно извлечь уроки из этой трагически-бессильной попытки делать и
жизнь, и литературу „по заказу", „сказку сделать былью".
1.5. Что значит быть русским писателем-классиком в XX веке?
(В этой главе речь пойдет о личности художника, ее духовнотворческой природе; о трагедийности судьбы русского писателя в XX
веке; в том, кого можно назвать классиками и, в частности, о Замятине,
Булгакове и Платонове; о Горьком и Маяковском).
Сочинения подлинного художника неповторимо индивидуальны
внешне (стиль, сюжет, поведение персонажей); его самобытность
становится тем значительнее, чем дальше в духовные глубины
созданного им мира мы уходим.
У классика неисчерпаем мир, неисчерпаем человек.
Попробуйте представить себе Обломова и Болконского, Хлестакова,
Чичикова и Раскольникова, Иудушку Головлева и Ионыча вместе,в
одном доме и за одним столом (а ведь иные из них и жили в одно время).
Это невозможно, они из разного теста. Но все они — разгадка одного
огромного, неисчерпаемого таинства национальной жизни.
36
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Не могут быть повторены ни Гоголь, ни Салтыков-Щедрин, ни
Чехов. Призывы к повторению: „Нам Гоголи и Щедрины нужны!" или:
„Где. Павка Корчагин наших дней!?" и т. п. рождены равнодушным
бюрократическим представлением о писателе-„винтике", похожем на
любого такого же писателя-функционера. Тогда и становятся
возможными разговоры о писательских „рядах" и „обоймах".
Более полувека — после 1917 года и до конца 80-х гг. — право отбора
всех ценностей, в том числе и распределения мест и в русской, и в
советской литературе присваивала себе вульгарно- социологическая
методология, на все смотревшая в узкую шель своей „классовой
пользы".
Она создала свою чиновничью иерархию. Многих писателей XX века
она оттеснила на обочину (Ахматова, Пастернак, Платонов, Пришвин),
многих упростила и принизила, даже превознося (Горький, Маяковский,
Шолохов). Обо многих вообще запретила знать (Розанов, Сологуб,
Бунин, Замятин, Клюев, Булгаков, Мандельштам).
Она вознесла недостойных, соблазнила нестойких, служила не
таланту, а „пользе" дела.
Сегодня эта методология, эта шкала ценностей обращена в прах. Но
и то, что ее сменило в широком обиходе, тоже не радует.
Сейчас выдвигается иными „методология" горьковского Луки: ни
одна блоха не плоха — все черненькие, все скачут. В единый ровный ряд
выстраивают все книги, выкладывают мозаику из всех имен. Это —
лукавая методология: под прикрытием „паритета" проделывается
операция обезличивания (как об этом сказано у Е.Замятина:
„проинтегрировали от кретина до Шекспира" и получили нечто
„среднеарифметическое").
Классик — это отрицание всякой серости и любого шаблона.
Классик помнит все пережитое, он всматривается в будущую судьбу
мира. „Русь, куда несешься ты, дай ответ!" — вот формула классика. И
писатель сам устремляется в этот „за сердце хватающий полет" (А. Блок)
вслед за Русью, вместе с нею.
Классик — это мощная корневая система, уходящая в национальную
и мировую культуру; острое чувство правды; защита достоинства
искусства Перед всеми искушениями; новый взгляд на мир, новая его
картина, включенная в преемственность духовного освоения мира;
общественный темперамент.
Но, может быть, более всего классик — это присутствие духа.
Сам по себе творческий потенциал писателя может быть необычайно
высоким. А писатель все же не состоится в полной силе. Дело еще и в его
творческой воле — осуществить себя, не дать катку приспособленчества
37
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
подмять себя, устоять против любого давления — и сверху, и снизу, и
изнутри.
У Осипа Мандельштама есть короткое стихотворение:
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом...
Да, видно, нельзя никак.
Октябрь 1930.
Вот крик, вырвавшийся в трудное время из самой души: „мог бы...
да, видно, нельзя никак"!
Быть классиком — всегда трудный, а в иные времена и страшный
удел. Можно не стать классиком по одной единственной причине.
Рожденный с огромным талантом, восхищающий нас своеобразием,
работоспособностью,
тонким
мастерством,
такой
писатель
соглашается с духовной несвободой. И все! — тем и погубил себя,
потому что без духовной свободы все остальные качества могут служить
злу, по крайней мере, не защищают от зла.
Совсем недавно умерший знаменитый писатель, с которым связаны
были немалые надежды, в последний раз выступая по телевидению,
сказал о том, что он многие годы „дышал ядовитыми газами, которые
входили в состав воздуха". Что ж, и многие дышали, может быть,
большинство из нас. Это наша общая духовная трагедия. Беда наша и
вина, что мы соглашались дышать „ядовитыми газами". И в этом нужно
покаяться. Но ведь были люди, которые сумели создать в себе
„фильтры". Возможно их было немного. У писателя-классика эта
„экологическая" устойчивость должна быть особенно выражена.
Классиком становится тот, кто сумел выработать в себе способность
быть защищенным от ядов, рассеянных вокруг.
Поэтому-то так и не стали подлинными классиками такие
необычайно даровитые и много поработавшие писатели как А. Толстой,
Л. Леонов, Н. Тихонов, К. Федин, А. Фадеев, С. Маршак, Ю. Олеша, В.
Катаев, К. Симонов. ...Каждый из них по- своему пережил драму
„сервилизации" своего таланта, в темные глубины этой драмы нам,
может, никогда не удастся заглянуть (лишь через тридцать пять лет было
.опубликовано предсмертное письмо А. А. Фадеева). Велики потери
нашей литературы за полвека, — они и в так и не написанных лучших
книгах Ю. Олеши (прожившего тридцать лет после своей блестящей
„Зависти" почти бесплодно...), В. Катаева, мастера, по сути так и не
давшего себе воли во всем обширном собрании романов, пьес и
38
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
повестей; К. Федина, чей взлет в прозе 20-х годов остался его творческим
зенитом, а короткая творческая молодость сменилась затянувшимся на
полвека закатом... Немало печали вызывают судьбы многих других
наших писателей, не ставших классиками.
Можно сделать вывод, что русский писатель-классик в XX веке это
прежде всего способность быть духовно свободным, внутренне
независимым. Только это дает естественное развитие всем остальным
качествам. Выходит, снова прав был Пушкин, когда писал, что
обязанностью поэта становится его самоутверждение („себе лишь
самому служить и угождать./Для власти, для ливреи/не гнуть ни совести,
ни помыслов, ни шеи").
Почти через сто лет, „уходя в ночную мглу", Александр Блок говорил
в полной трагического достоинства речи „О назначении поэта": „Покой и
воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии, но покой и
волю тоже отнимают/.../ Пускай же остерегутся от худшей клички те
чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то
собственным руслам, посягая на ее таинственную свободу и препятствуя
ей выполнять ее таинственное назначение".
...Сегодня это трудно себе представить, но в начале 50-х годов, кто
были по рекомендуемым трактовкам Ахматова и Зощенко, Замятин и
Платонов, Пастернак и Булгаков, а тем более „враги народа" Клюев и
Мандельштам? Всего-навсего третьестепенные литераторы, лишь по
недосмотру прокравшиеся в нашу замечательную литературу, где
возвышались тогда такие колоссы, как Ажаев, Бубеннов, Вирта,
Бабаевский и Павленко! Вот это были настоящие молодцы и герои —
многократные лауреаты Сталинской премии, и секретари, и депутаты,
живые классики! А тиражи, а переиздания, а всенародная известность
(насаждаемая немалыми усилиями пропаганды)! А сколько диссертаций
было защищено об их „творчестве"! Да, и диссертаций — сама наука
ориентировалась на этот уровень, училась у него, наука утверждала
стандарт, прспособленчество и серость в качестве нормы и даже образца,
направляла литературу в указанное „чиновниками" „русло".
У Федора Сологуба, крупного прозаика и замечательного поэта,
который тоже еще должен быть открыт по-настоящему, есть такой образ:
„Как будто, — говорит он об одном из персонажей, — кем-то вынута из
него живая душа и положена в долгий ящик, а на ее место вставлена
неживая, но сноровистая суетилка"! Так можно сказать и о
писателе-конъюнктурщике, самом распространенном типе „советского
писателя сталинской эпохи". В знаменитой статье „Я боюсь" в 1921 году
Е. Замятин уже заметил появление „юрких писателей", которые
способны услужливо переодевать свой талант по политической погоде.
Количество их со временем все увеличивалось.
39
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но как бы ни менялась погода и ни усердствовали сноровистые
суетилки — классики сохраняют свободу видеть.
Разумеется, не нужно представлять их невозмутимыми и холодными
жрецами вечности. Они не боялись быть современными, бросались в
бури и битвы века, были от мира сего и жили его болями и тревогами.
Они не писали с установкой на „вечность". Но тайна таланта, тайна
духовидения в том, что эту вечность они носили в себе, ее глазами
смотрели на современность.
Для приспособленцев не существовало никаких „вечных" вопросов.
Они на все смотрели только злободневно. Подлинные художники
выбирали дорогу сами; приспособленцам указывал дорогу „стрелочник"
— день текущий и чин руководящий.
В этой связи нужно сказать несколько слов о Замятине, Булгакове,
Платонове.
Спор о праве писателя на разлад с текущим днем (а точнее говоря, на
протест против лит. приспособленчества) был особенно острым в судьбе
каждого из этих трех выдающихся художников. Не потому ли все они
были признаны классиками лишь посмертно, спустя многие годы?
Евгений Иванович Замятин (1884—1937) тут должен быть назван
первым.
Он-то сразу получил репутацию писателя-еретика, бунтаря,
протестанта, инакомыслящего (ругательного слова „диссидент" в те
годы еще не было, зато Замятина называли и „буржуазным писателем", и
„внутренним эмигрантом").
„Настоящая литература, — писал он в 1921 году, — всегда должна
идти впереди жизни, и это неизменно определяет ее критическое
отношение к сегодняшнему — критическое не во имя мертвого вчера, а
во имя вечно живого завтра" („Завтра"). „Главное в том, — утверждал
он, — что настоящая литература может быть только там, где ее делают
не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы,
отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики..." („Я боюсь").
Но замятинское бунтарство могло лишь раздражать „благонадежных
чиновников". Отличительная особенность его, как художника, пожалуй,
все же не столько „еретичество", сколько острое чувство опасности,
которая в эти годы обрушилась на русскую жизнь. Он принял ее сигналы
раньше многих, органически ощущая нервную отзывчивость души
российского человека на все колебания исторического маятника.
Внимательный читатель увидит, как близки между собой его ранняя
проза об уездной России (а Россия в те годы почти вся была уездной), —
и его фантастический роман „Мы", и его „английские" повести
„Островитяне" и „Ловец человеков".
Их особенно значимая для Замятина-художника суть в том, что
жизнь — человеческого ли сердца или целой культуры (русской
40
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
провинции, английского города или фантастического „пронумерованного" человечества, живущего в 30-м веке) — развивается по
своим собственным, хотя и могучим, но до крайности хрупким законам.
Стоит только пустить в ход насилие, желая заставить людей быть
счастливыми, как результат окажется прямо противоположным. Опасно
и преступно вторгаться извне в сложный и уязвимый живой организм;
лишь сам народ, само общество, сам человек полномочны
распоряжаться своей судьбой.
Еретичество Замятина — это не прекословие упрямца, а едкая и
горькая усмешка зрячего над пришедшими к власти ослепленными
догмой поводырями народа, над самодовольными инквизиторами,
уверовавшими в свою высшую мудрость (пьеса „Огни святого
Доминика"). Они насильно увели людей из естественной жизни,
заряжаемой энергией всех стихий, в свой убогий синтетический рай (с
гильотиной в качестве гаранта счастья — и без права на выход из этого
рая).
Острее всего это свойство Замятина выражено в его знаменитом
романе „Мы" (1920).
Замятин был петербуржцем, известным инженером-кораблестроителем, строил ледоколы на английских верфях. О нем говорили (и
он себя порою называл): „англичанин", „европеец", „металлический
человек". А был он, в сущности, страшно ранимым, в глубине души —
провинциально беззащитным (потому и носил броню невозмутимости и
язвительной усмешки). Происходивший от уездной российской породы,
он всегда помнил о своих черноземных, „тамбовских" корнях. Может,
потому и сумел так много увидеть и понять в превращениях, пережитых
всеми нами на небывалом сломе истории.
Сюжеты „Уездного" (1911) и „Мы" — отразили, в сущности, разные
симптомы одной и той же болезни — недоверия к человеку, страха перед
его свободой. Это ведет к беде — разрушению связей с
самопроизвольным ходом жизни.
Ведь и в „Уездном" все началось с того, что несчастного Ба- рыбу,
сына сапожника, вопреки всему его существу заставили учиться чему-то
ему совершенно ненужному. Зачем сломали человеку жизнь? Чтобы он
встал на первую ступеньку лестницы, которая — в перспективе — ведет
к карательной машине Благодетеля? Или — что, в сущности, то же самое
— чтобы он превратился в один из винтиков этой машины насилия?
„Мы" родились не столько даже из протеста против вакханалии
насиля в эпоху „военного коммунизма" (это в романе есть, но —
во-вторых), сколько из-за тревоги об утрате русским человеком, русским
обществом их сложной и богатой собственной жизни, главной свободы:
права на свою судьбу, от которой незваные
41
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Благодетели отгородили людей — в романе — „Зеленой Стеной". (И —
множеством стен и занавесей — в жизни).
Так что выступая против официальной, казенной эстетики, которая,
не дрогнув, предписывала: каким должен быть мир, человек, и каким
должен быть взгляд художника на все это, — Замятин защищал
интересы свободной литературы и тем самым — освобождения
человека.
Неоспоримым классиком русской литературы XX века стал Михаил
Афанасьевич Булгаков (1891 — 1940).
Умерший полвека назад почти безвестным, он к концу XX столетия
стал одним из наиболее знаменитых (и читаемых!) в мире русских
писателей.
Его.второе рождение продолжается с середины 60-х годов, когда
был, наконец, опубликован роман „Мастер и Маргарита", до наших
дней.
Из довоенного далека М. Булгаков встает как поразительное явление
русского духа. В эпоху слепого фанатизма и безвольного
приспособленчества Булгаков сохранил великую душевную стойкость.
Его ясная мысль, его удивительный, неподражаемый вольный смех
витают над десятилетиями, живут в сонме характеров и множестве
сюжетов.
В 20-е годы он был по преимуществу сатирическим писателем. И
ранние вещи — особенно „Дьяволиада", „Похождения Чичикова", и
зрелая проза его повестей „Собачье сердце" и „Роковые яйца", и
блистательный и горький смех „Багрового острова", и острые
трагикомедии „Бег" и „Зойкина квартира", — все это совершенно
замечательные страницы нашей сатирической классики. Смеховая
прививка
с
самого
начала
оплодотворила
и
его
карнавально-философский роман об Иешуа Га-Ноцри, Пилате и
Мастере с его Маргаритой, о Воланде и Иване Бездомном...
И все же Булгаков-художник, — не может быть охвачен никаким
определением.
Он воплотил в себе беспокойную традицию великой русской
литературы — преодоление одиночества души человеческой,
взыскующей смысла жизни, постигающей „проклятые вопросы" бытия.
Эти мировые вопросы трагически преломились в нашем XX веке, и
разлом прошел через Россию, через самую душу нашего
соотечественника.
Главный вопрос великого булгаковского романа — как жить
человеку и „кто управляет жизнью человеческой, если Бога нет?"
Помните, именно об этом идет разговор между Берлиозом, Иваном
Бездомным и Воландом на самых первых страницах романа?
42
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Можно ли жить, „отменив" Бога? И может ли человек сам управлять
своею жизнью и „всем вообще распорядком на земле?"
Писатель отстаивал культуру как великую общечеловеческую и
личную ценность. В эти годы ей грозила смертельная опасность, — в
неистовстве нового нигилизма, в бесовстве берлиозов, швондеров и
шариковых, прорвавшихся к власти. Булгаков до конца стоял на том, что
в сохранении культурной памяти — общее спасение наше. И спасение
каждого. Он предупреждал о трагедии, которая будет следствием
духовного беспамятства, когда править бал будет Сатана
потребительщины и уравнительности.
О ком бы ни шла речь — о профессоре Персикове („Роковые яйца")
или профессоре Преображенском („Собачье сердце"), о драматурге
Дымогацком („Багровый остров") или писателе Максудове
(„Театральный роман"), о мастере или академике Ефроси- мове („Адам и
Ева"), — Булгаков полагает, что помимо таланта, компетентности,
работоспособности в XX веке в России спасительно необходимо еще
личное духовное бесстрашие. „Трусость", говорится в романе, — „это
самый страшный порок". Булгаков знал, что является „одним из самых
главных человеческих пороков" в эпоху великого энтузиазма и великого
страха.
Вот почему его Иешуа Га-Ноцри не может ни при каких обстоятельствах „отвернуться", „опустить глаза", пойти на компромисс.
Он утверждает человеческое достоинство, преодолевая „страх",
„смертью смерть поправ".
Того же, кто уклоняется, как бы ни был он нам мил и симпатичен, —
не минует возмездие: Персикова растерзала толпа, творящая дикий
самосуд; Преображенский едва не был убит монстром, которого он же
случайно создал в самодовольном стремлении усовершенствовать
человеческую породу по своему разумению и прихоти. А мастер, не
победивший страха и отрекшийся от своего романа, будет лишен Света,
высшей благодати, которой может удостоиться лишь тот, кто не сдается
до конца...
Самому Булгакову пришлось пережить не меньше того, что выпало
на долю его героев, вместе взятых. Он же, искушаемый и истязаемый,
сумел все же устоять. Потому и вернулся в литературу.
И еще одно имя — Платонов.
Среди классиков русской литературы XX века Андрей Платонович
Платонов (1899—1951) ближе всех к тому, чтобы называться
гениальным. У него словно бы нет предков в литературе — он сам себе
родоначальник. Если говоря, к примеру, о Замятине, мы можем
мысленно представить стоящую за ним гулкую анфиладу литературных
предшественников (Гоголь, Салтыков-Щедрин, Лесков), если такой ряд
43
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
несомненных имен встает и за Булгаковым, то Платонова не так легко
соединить с кем бы то ни было. Самородок в полном смысле слова.
О писателях „простого" происхождения говорят: „вышел из народа".
Платонов же вошел в литературу из глубины России вместе с народом.
Став писателем-профессионалом, он не превратился в „книжника", не
ушел в укрытие книг, в комфорт „кабинета".
В десятилетия, когда волевые рационалистические утопии
„социализма", привнесенные извне, пошли войной на опыт и традиции
русского крестьянского сознания, когда умозрительная „гидропоника"
постаралась заменить собою российский чернозем, Платонов, пройдя
через все, стал одним из немногих, кто не поторопился сдаться на
милость утопии. Рядом с ним и по-своему ту же драму
преждевременного „закрытия" народной, крестьянской России
переживали Есенин, Клычков, Клюев, Шолохов, Твардовский, хотя и
среди них Платонов был художником своего пути, проверившим
„новое" своими руками, умом, сердцем. Он не держался за неизменную
„старую" Русь; напротив, Платонов принадлежал к поколению
энтузиастов: он строил сельские электростанции, занимался
мелиорацией, ему был близок и дорог живой социальный почин. Но —
при одном условии: если этот почин был органичен, шел от внутренней
потребности народной жизни, а не был следствием социального
принуждения.
Во всей его прозе 20-х и начала 30-х гг. („Чевенгур", „Котлован",
„Епифанские шлюзы", „Впрок", „Усомнившийся Макар", „Город
Градов") писателя больше всего привлекала проверка всяких
привнесенных идей народным умом и опытом, национальным бытием.
Он выступал против превращения русского человека в сироту,
лишенного своего дома, Отечества, в послушного малого ребенка,
которого „взрослые", „центральные" люди будут учить уму-разуму.
В „Чевенгуре" есть такой эпизод.
Саша Дванов встречает подругу детства Соню Мандрову, расспрашивает, как она живет. Соня отвечает, что она теперь учится на
курсах, где учитель говорит им, что они „вонючее тесто", но что он
„испечет из них сладкий пирог". Для таких самозванных новых
„учителей" вся Россия с ее природой, культурой, человеком, — была
всего лишь экспериментальным „тестом", из которого они „выпекали"
нечто небывалое (и, как показал опыт истории, — мало удачное).
Герои „Чевенгура" Александр Дванов и Степан Копенкин странствуют по черноземным российским губерниям, где только-только
утихает гражданская война, совершая своего рода хождение в
новорожденный мир, еще не узнавший самого себя. Они путешествуют
по странностям и гипотезам эпохи, и мы поражены чудачествами,
44
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
неожиданностью
и многоликостью
народных
откликов
на
происходящее, этими выбросами революционного взрыва.
Народ у Платонова — как природа. Он живет густым и множественным переплетением связей, сразу всей своей массой, и потому
так беззащитен перед жестоким „хирургическим" вмешательством,
безжалостно
рассекающим
эти
связи,
беспомощен
перед
рационалистическими экспериментами „юных разумом мужей",
обрушивающих на народ что-то чуждое, непонятное, искушающее. Оно
или отторгается народным живым телом или приводит к странным,
подчас „злокачественным" мутациям, губящим это тело.
Система, сверху насаждавшая себя после революции, требовала и
создавала „управляемого человека". Ей ни к чему был „усомнившийся
Макар". Платоновский же человек — задумывающийся, созерцающий,
по природе своей слабо поддающийся управлению. И во всем
пространстве прозы Платонова простирается самодовлеющая жизнь,
„прекрасный и яростный мир", не нуждающийся в чуждом
вмешательстве, многоликий, самоцветный.
Поэтому и язык, слово Платонова — такая же самоцветная, живая
стихия, словно бы не знающая фильтров „окультуривания",
„нормативности". Неудивительно, что проза его так трудно, медленно
читается; мы чувствуем вязкость, первородность каждого слова,
живущего своей жизнью, всматривающегося в мир вокруг и
заставляющего нас, читателей, не проскакивать фразу, а рассматривать и
разгадывать ее.
Читая Платонова, вспоминаешь один из самых древних жанров слова
— притчу с ее сгустком смыслов, сверхплотным наполнением. Поэтому,
например, одну книгу, Библию, можно было читать и перечитывать всю
жизнь, что и делало поколение за поколением. Книги Платонова с точки
зрения
привычного
„делового"
содержания
довольно
„неинформативны". В сущности, мы мало что узнаем из них... кроме
смысла жизни и то — если дадим себе труд подумать: и над собой, и над
платоновским текстом.
На русского писателя XX века стоит посмотреть и вот с какой
стороны: почему же он испытывает такое давление обстоятельств?
Видимо, потому что в этом столетии и в нашей стране литература
впервые стала по-настоящему влиятельной силой. В старой России
большинство населения — крестьяне — было, во-первых, неграмотным
и книг не читало, а, во-вторых, в книгах и не нуждалось, ибо
существовало в иной, великой и всепроникающей стихии народной
словесной художественной культуры. В народной культуре были свои
безымянные гении, свои волшебники Краски, Слова, Линии, Движения.
45
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Эта великая культура в общем была почти до тла разрушена в XX
веке. И заменена профессиональной культурой, создаваемой
специалистами — художниками, писателями, музыкантами, актерами.
В новой России, в СССР, Слово оказалось в руках профессионалов-литераторов, перестало принадлежать всему народу. На руинах
своей культуры, уходя от нее, народ стал не столько творцом, сколько
потребителем, а еще точнее, „объектом воздействия" Слова. И вот тут
впервые появляется в судьбе Слова новая опасность, новая беда.
Литература в эпоху всеобщей грамотности стала не просто силой
(слово всегда было силой), но силой, которую можно так или иначе
направить в зависимости от интересов общественной борьбы. И
поэтому власти стали прибирать Слово к рукам. А кто им владеет лучше
большого художника? Никто! Вот именно его- то, крупного художника,
талант и нужно либо истребить (но не допустить инакомыслия,
прекословия), либо подкупить, либо заставить замолчать.
Поэтому так нужна писателю несгибаемость, сопротивляемость,
лесте- и подкупоустойчивость, в том числе и устойчивость в контактах с
читателем, который своими вкусами, притязаниями тоже „давит на
психику" писателя. Теперь, в наши дни, на писателя давит Рынок,
стихия „культурного" потребления.
Вот и такая, во многом новая в сравнении с минувшими веками,
краска тоже необходима, чтобы набросать портрет писателя в русской
литературе XX века.
О Горьком и Маяковском
...А что касается Горького, то среди больших людей в культуре XX
века он был одним из наиболее дисгармоничных. Он — великий
художник и великий общественный деятель. Притом деятель нередко
перевешивал в нем художника и подчинял его себе.
Горькому, как давно замечено, не столько было необходимо высказаться, сколько — быть услышанным. Это привело его к поразительным противоречиям. Он был способен и на самые оппозиционные, и на самые конформистские лозунги и выступления (стоит
вспомнить, с одной стороны, его „Несвоевременные мысли", где он
спорит с „анархо-коммунистами из Смольного", и, с другой, его
печально знаменитый афоризм: „Если враг не сдается — его
уничтожают", широко использованный сталинизмом).
...Видимо, в отроческие, в юношеские годы Алексей Пешков
болезненно пережил драму разрыва со своей средой. Спустя годы, он
категорически заявил: „Человека создает его сопротивление
окружающей среде" („Мои университеты"). Мысль, может, и
прекрасная, заряжающая нас духом антиконформизма, если бы не одно
обстоятельство: в понятие „среды" Горький включил слишком многое, в
46
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
том числе и вековые начала народной жизни, ее философию, ее мораль,
ее коренные духовные устои. Думаю, это объясняется ранней
антимещанской и ницшеанской закваской молодого Горького,
усвоившего идею „любви к дальнему" и страдавшего от явного
несовершенства „ближнего". Горьков- ский соцреализм в своем ядре,
как известно, был насыщен энергией активности („Социалистический
реализм утверждает бытие как деяние..."). Горький необычайно высоко
ставил разум, он молился на культуру, называя ее „второй природой".
Но культура для него была не просто „второй природой" рядом, так
сказать, с первой: нет, это — анти природа, орудие борьбы с природой, а
разум должен предписывать жизни, какой ей быть.
Еще во времена первого хождения по Руси, Горький, как известно,
невзлюбил русскую деревню. И впоследствии, с головой погрузившись
в политику, в революционное движение, он всегда поддерживал те силы,
которые
безжалостным
разумом
и
организованной
волей
„преодолевали" „темное", „косное" русское крестьянство, „учили"
русскую жизнь и „перепекали" ее.
С юных лет Горький твердил: „Я в жизнь пришел, чтобы не
соглашаться...", он с гневом обличал „свинцовые мерзости русской
жизни", он полагал, что человек „вышел из грязи земной" (т. е.
оторвался от нее, „отряхнул ее прах" со своих ног), чтобы устремиться
„вперед и выше". Феномен Жизни для него отнюдь не был бесспорно
самоценным, не был главным Чудом. Зато величайшим чудом Горький
считал книгу. Ценностью превыше всего была не природа, не жизнь, а
нечто рукотворное, созданное искусным разумом и творческой волей
человека.
И в культуре, в историческом процессе для Горького осознанно
главным всегда оставалось не установление гармонии человека и мира, а
преобразовательное рвение. Поэтому русский народ воспринимался им
как хотя и прекрасный, но сырой „материал", нуждающийся в коренной
переделке силами извне, а интеллигенция, перед которой он благоговел
и всегда ее защищал, была для него своего рода умелым, эффективным
инструментом для этой операции над народом, над природой, над
Жизнью.
Даже в годы самой активной полемики с большевиками, Смольным и
Кремлем он внутренне оставался им близким, ибо разделял главное в их
программе: „старую" жизнь нужно разрушить, народную судьбу
повернуть по-своему — разумеется, во имя народа и для его блага.
Отсюда уже не так и далеко до знаменитого лозунга: „Железной
рукой загоним человечество к счастью".
Люди деятельные, волевые, крепкие, готовые перешагнуть через
любые препятствия — в жизни, в других, в себе — всегда были
47
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Горькому ближе мечтателей, рефлектирующих „интелли- гентиков",
созерцателей, „нытиков" и „мистиков".
А ведь, пожалуй, именно Горький, художник большой социальной и
психологической чуткости, одним из первых в литературе XX века
исследовал страшный своей неотвратимостью ход расчеловечивания
человека по имени Клим Иванович Самгин, попавшего под колесо
истории, одинокого, лишившегося — и по своей вине тоже —
естественной социальной и культурной „ниши", не защищенного
„древним русским бытом". „Жизнь Клима Сам- гина" — это не столько
разоблачение „буржуазного интеллигента", как чаще всего толковали
роман, сколько тревожное предостережение о новых и безжалостных
испытаниях, в которые попадает обычный, „средних достоинств"
человек, запутанный „системами фраз", живущий в тумане слов, — без
Бога, без народа, без знаний, без талантов и привычки к труду... Что ему
остается? И вот в муках одиночества, ущемленного самолюбия, он
томится своей мнимостью, выдумывает себя. Таков этот человек, жертва
истории, — может, самый значительный результат горьковского
творчества.
Может, и вопреки собственным установкам, Горький показал, что
разрушение естественной среды становится и разрушением человека.
Исторический процесс, в ускорении которого столь деятельно
участвовал писатель, в конечном итоге стал силой распада, разрушения,
причиной человеческих и народных драм и трагедий (в том числе и
самгинской тусклой, серой муки).
Вернувшись после эмиграции в СССР, Горький поддерживал
перемены, происходящие в стране. Правда, как свидетельствуют факты,
ставшие известными в последнее время, он догадывался, к какому
насилию приводило жестокое „преобразовательство" в те годы. Видимо,
какие-то крайности эпохи он старался смягчить, чему-то помешать.
Похоже, он и сам чувствовал страх перед иными, слишком уж
нечеловеческими формами „активности" (не случайно на вопрос одного
из близких людей о самочувствии он ответил: „Максимально горько"!).
Но жестокий ход истории в главном он принимал и ему во многом
объективно содействовал.
Боюсь, что именно этим и пришелся великий Горький ко двору
административно-командной системе. Она сумела рассечь его
деятельный дух на части и — отбросив главное — использовать то, что
ей годилось...
...Такая же операция „выборочного употребления" была проделана и
с великим Маяковским.
Задумаемся над его судьбой.
Вот краткое изложение ее драматического сюжета. В самом начале
жизни поэта, в детстве, покачнулись главные опоры его духа. Начиная с
48
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
того, что родился он не в России, а в Грузии, в окружении другого, не
родного слова. В одном из интервью он признался: „Первый язык —
грузинский". После ранней смерти отца семья Маяковских снялась с
насиженного места и пустилась в скитания. Тепло потерянного
семейного дома сменилось чуждым и холодным „адищем города".
Взамен чистого воздуха Кавказа, просторов неба и громады гор на него
навалилась теснота и грязь; близких людей оттерла человеческая толпа,
безликая и равнодушная, гонимая роком такой же бездомности и
одиночества.
Переживание этого кошмара надолго, если не навсегда, окрасило его
поэзию, изначально полную ужаса и отвращения к жизни, „закисшей в
блохастом грязненьке". Маяковский готов был нетерпеливо взорвать ее
в любой момент.
Поэтому с таким беспредельным „левым" энтузиазмом воспринял он
катастрофический сдвиг революции: „Клячу истории загоним..." и „Наш
бог — бег,/Сердце — наш барабан".
В глубине творческого сознания была, конечно, другая мечта — о
жизни в защищенном мире, где — „На первый крик: „Товарища/Оборачивается Земля". Но — образ интимного единства мира и
человека, каким было для него счастливое детство (в поэме „Люблю",
например), не стал реальностью жизни после всех жертв и потрясений
революции. „Обезлюбленная земля" по-прежнему жутким бременем
давила на его сердце, большое, но одинокое, никому не нужное,
мечущееся в тоске по „ласковому, человечьему слову" („Про это").
Понимая, что нельзя жить в „подвешенном состоянии", отчаиваясь
из-за подмен и измен, которыми он оказался окруженным, Маяковский
не вернулся, однако, назад, к утраченному теплу дома, семьи, родной
земли, не стал восстанавливать это вечное и кровное, но еще круче от
него отвернулся, „рванувшись в завтра, вперед", — со все нарастающей
силой самовнушения — к утопиям будущего, неведомому миру,
который, как вскоре выяснилось, оказался иллюзией счастья взамен
утраченной свободы и любви.
Впрочем, в поэме „В. И. Ленин", как и в „Хорошо!", он словно бы
нашел такую опору: „Я счастлив, что я — этой силы частица./ Что обшие
даже и слезы из глаз,/Сильнее и чище нельзя причаститься/К великому
чувству по имени класс". Как раньше, до Октября, герой Маяковского
хотел спрятать свое „железо" в „мягкое", „женское", так теперь он свое
смятение, свою раненую и изъязвленную душу стремится защитить
„железом" всеобъемлющего „классового" чувства.
Но чувство одиночества не могло быть преодолено с помощью
формулы: „Единица — вздор,/Единица — ноль./Голос единицы —
тоньше писка!"
49
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Единица, носящая имя — Маяковский, не могла вместить себя в эту
форму тоталитарной безликости, согласиться с самоуничтожением
человека, его „снятием" в „классовом". Он очень скоро почувствовал,
что его новая классовая духовная родина могла усыновить его лишь на
условиях полного самоотречения, превращения в обезличенного
„рядового" эпохи. И хотя он готов был дать — и давал! — все
необходимые заверения на этот счет, но на самом-то деле превратиться в
социальный атом, в классовую пылинку он все равно не хотел, да и не
смог бы...
Трагедия столкновения двух Маяковских разыгрывается в его
последней поэме „Во весь голос", написанной в жестоком 1929 году. Как
известно, есть две части поэмы, которые в определенном смысле
исключают друг друга. В первой, патетической, усиленно
провозглашаются настроения самопожертвования — и поэтического, и
личного: „Я себя смирял, становясь/На горло собственной песне";
„Умри, мой стих,/Умри, как рядовой,/Как безымянные на штурмах
мерли наши..." и т. п. Это был призыв к „интеграции", к слиянию с
целым, но — ценой лица и души.
И все-таки не смог Маяковский превратиться в рядовой винтик
истории. И во второй, при жизни не опубликованной, части поэмы он
спорит с собою; отрекаясь от „позорного благоразумия" безликости, не
приемлет „сплошной коллективизации" человека; он снова сознает
великую суть равенства человека и мира: „Ты посмотри, какая в мире
тишь,/Ночь обложила небо звездной данью./В такие вот часы встаешь и
говоришь/Векам, истории и мирозданью".
Не находя понимающих и слушающих его среди современников, он
обращается к потомкам, исповедуясь перед ними в своих болях и
обидах.
...Был ли, спросим в заключение, Маяковский — поэтом массы? Да,
но лишь в том смысле, что он сильнее и полнее многих выразил острую
тоску и боль тех миллионов одиночек, которые переживали тогда муки
деклассирования, отщепенства, искали новые и новые ориентиры,
вместе с ними обманывался, считая, что „новое" должно быть полным
преодолением „старого", восклицая в утешение себе: „Довольно жить и
законом,/Данным Адамом и Евой" и „Исчезни, дом, родимое место!"
Но замена оказалась трагически неравноценной.
Конечно, сталинско-ждановские ловцы душ, „искусствоведы в
штатском", подловили Маяковского на великом размахе противоречий.
Тем более после смерти, когда он не мог возразить или оправдаться. Его
могучий художественный дар оказался в момент революционного
взрыва
дезориентированным,
„деклассированным",
лишенным
глубинных опор. Ему пришлось слишком долго хвататься „за воздух"
левацких, экстремистских идей. Великий лирик, отдавший свое сердце
50
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„временам на разрыв", нередко был вынужден иллюстрировать
господствующие лозунги; понимая, что „происходит амортизация
сердца и души", он „наступал на горло собственной песне". Его
открытость миру, лирическая доверчивость и — одновременно —
лефовская высокомерная схима, предписывающая стыдиться
открытости и глубины чувства, самой поэзии в ее глубочайших
всечеловеческих истоках — вот где, думается, причина его израненного,
измученного одиночества.
Но этот трагический гуманизм Маяковского совершенно не
интересовал административную систему. Зато она нещадно эксплуатировала пропагандистско-лозунговые строки поэта, став главной
причиной примитивного истолкования его поэзии и судьбы.
1.6. Русская литература XX века и ее „провинциальные" корни
(В этом небольшом очерке пойдет речь о провинциальных „истоках"
большой русской литературы, об условиях сотрудничества „центра" и
„периферии" в творческом акте и об упадке творчества, если эти
нормальные условия нарушаются.)
Большая русская литература, как известно, всегда тяготела к
общенациональным культурным, духовным центрам: Киеву, Москве,
Петербургу. И это естественно, ибо большая литература творит образ
мира и духовно должна быть в сосредоточии этого мира. Литература,
лишенная этого стремления, худосочна и „провинциальна" в плохом
смысле этого слова.
Но корни русской литературы, если всерьез до них добираться, —
всегда уходили в глубины национальной почвы, причем на всем ее
пространстве, то есть в необозримой провинции, каковой в течение веков
была едва ли не вся русская земля. М. Горький в годы революции как-то
обмолвился про „900 уездных городов российских". И он был прав.
Коренная Россия — страна уездная, страна сотен малых городов и
десятков тысяч сел и деревень.
„Провинциалами" были едва ли не все великие русские писатели
прошлого — за вычетом немногих москвичей и петербуржцев по
рождению (Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Блок). Да и у них были
свои „родовые гнезда" вне столиц. В „провинции" родились Гоголь,
Гончаров и Некрасов, Тургенев и Салтыков- Щедрин, Толстой и Чехов...
Великие литературные „центры" прошлого века — это толстовская
Ясная
Поляна,
лермонтовские
Тарханы,
тургеневское
Спасское-Лутовиново, тютчевское Мураново, блоковское Шах- матово
и т.д. Даже знаменитые „нигилисты" — Белинский, Добролюбов,
Чернышевский — тоже из провинции...
51
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Литературный XX век на протяжении своего пути берет силы и
самые свежие краски из глубины России. Окинем беглым взглядом карту
новой русской литературы: Бунин из-под Орла, Розанов с Ветлуги,
Горький — нижегородец, Хлебников из-под Астрахани, Булгаков,
Паустовский и Виктор Некрасов — киевляне, Шолохов с Дона,
Твардовский из-под Смоленска, Солженицын из ставропольских краев,
Вампилов и Распутин с Ангары, Шукшин с Алтая, Астафьев с Енисея,
Белов, Рубцов и Шаламов — вологжане, Федор Абрамов с Пинеги, Вен.
Ерофеев из Карелии, Маканин с Урала и, конечно, всем известно, что
Ильф и Петров, Багрицкий, Бабель, Олеша связаны с „Юго-Западом", с
Одессой... А еще вятский уроженец Н. Заболоцкий, сын казахских
степей Павел Васильев, „сокровенный человек", воронежский житель А.
Платонов, волгари Артем Веселый и Б. Корнилов и т.д. и т.д. Ряд этот
бесконечен.
...Но прежде чем более пристально всмотреться в связи нашего
литературного века с судьбами и силами провинции, еще раз оглянемся
на век минувший. Говоря о закономерности „центростремительного"
движения в литературе XIX века, не нужно в то же время забывать, что
от „Путешествия в Арзрум", „Дубровского", „Повестей Белкина",
„Капитанской дочки" Пушкина, от „Вечеров на хуторе близ Диканьки",
и „Мертвых душ" Гоголя, от гончаровского „Обломова" до „Бесов" и
„Братьев Карамазовых" Достоевского, до некрасовской „Кому на Руси
жить хорошо" и наконец, до Чехова — картины провинциальной жизни
занимали в великой русской литературе более чем видное место.
На рубеже веков XIX и XX, да и в нашем веке, эта особенность не
могла не сохраниться. „Суходол" и „Деревня" Бунина, „Поединок"
Куприна, „Мелкий бес" Сологуба, „Жизнь Матвея Кожемякина" и
автобиографическая трилогия Горького, книги путешествий М.
Пришвина — это все провинция. А за ними (преодолев картонные
монолиты ортодоксальной „советской" литературы, действие которой
всегда происходило неизвестно где — в условном пространстве
директивной казенной утопии) снова начинается нескончаемое — „за
далью — даль" — хождение по России — в поэмах Твардовского, в
прозе Солженицына, в романах и повестях Абрамова, Астафьева,
Белова, Маканина, Носова, Распутина, Марка Харитонова, Шукшина и
многих-многих других. Словом, судьбы и люди русской провинции все
еще остаются живыми истоками, надеждами и тревогами новой русской
литературы.
Так что, говоря без преувеличений, многообразие и многоголосие
русской литературы нашего столетия, начиная с „серебряного века",
тоже в очень большой мере идут от этих ее „провинциальных" корней. В
52
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
то же время о связях провинции и „столиц" новому веку было дано
сказать много своего и небывалого.
В этих взаимоотношениях выразилось, дав проверить себя на
истинность и творческую продуктивность, несколько „моделей"
сотрудничества „периферии" и „центра".
Начну с того, что сто лет назад Россия во всех отношениях, в том
числе и в культурном, стала особенно активно „прирастать"
провинцией. Литература „серебряного века" многое взяла у провинции.
В эти годы преодолевалась вековая „самодостаточность", нарушалась
„вековая тишина"; едва ли не вся Россия была разбужена и вовлечена в
общий напряженный поток жизни. Это было время, когда народная
жизнь становилась как никогда подвижной. Возникают условия для
превращения русского этноса в „сверхнацию", требующую для своего
созревания и развития всех сил. Большая культура для своего питания
нуждается в энергиях самого высокого качества. И эти энергии, словно
бы созданные „почвой" для таких „ментальных" рывков, находятся.
По самой своей природе провинция, как давно замечено, была
питательной почвой не только всего устойчивого, основательного, но и
многих новых, необычайных идей, давала свободу фантастической игре
ума, воображения, чувства, вымысла. Не зря же в провинциальной
Калуге всю жизнь прожил один из самых странных русских мыслителей
и изобретателей — К. Э. Циолковский, и не случайно такие „странные" и
„странноязычные" писатели — как Платонов, Заболоцкий, Хлебников
— были настоящими провинциалами и едва ли не всю жизнь питались
тем, что было ими захвачено из глубины жизни народной... И свобода
этих „странностей" — понятна. Жизнь в „центре", условия „столичного"
уравновешивания, упорядочивания все же сдерживают полеты
фантазии, направляют их в некое русло, возможно и более глубокое... (А
возможно, и совсем наоборот — заставляют все измельчить,
упростить...) Но об этом будет сказано дальше.
Пока же снова повторю, что, начиная с „серебряного века",
необозримая российская провинция была вовлечена в небывало
интенсивную культурную работу. И тут судьба повернулась к ней
несколькими гранями. Дав выход неисчерпаемой русской жизни,
стихиям, которые были заключены в недрах народной души и опыта,
„серебряный век" все же был в немалой степени эгоистичен, направляя
эти силы и энергии на решение „запредельных" и „метафизических"
проблем бытия. Он не столько дал провинции прозреть и понять себя,
сколько заставил ее на себя работать, раздразнив ее и использовав в
своих интересах. Знаменитые чеховские „Три сестры" вряд ли оказались
бы счастливы, если бы их мечта „В Москву! В Москву!" исполнилась.
Нелегкая жизнь их ждала...
53
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И все же — процесс шел в обнадеживающем направлении.
Глубинная провинциальная устойчивость, накопление сил в покое и
надежности размеренного хода жизни и — размашистое, щедрое их
расходование „в минуты роковые" — эти две тенденции были все же
более-менее уравновешены. „Столицы" с их напряженным, накаленным
ритмом создавали „силовое" поле, активную культурную и
литературную среду, в которой Бунин или Есенин, Хлебников или
Пришвин, Розанов или Клюев тоже начинали работать, хотя и
по-своему, но с такой самоотдачей, с таким бурным творческим
„выбросом", который возможен только в больших городах — своего
рода „реакторах" культуры. И такое чередование „провинциального"
накопления и вызревания и „столичных" взрывов продуктивности в эти
годы, может быть, наиболее полно выражали характер российской
культурной и литературной жизни этого неповторимого времени. Ум,
здоровье, эмоциональная полнота, непосредственное знание жизни
провинциалов — все это подпитывало „центры" и, проходя через
фильтры культуры, мастерства, опыта, позволило создать те шедевры
поэзии и прозы, которые составили гордость нашей литературы. Так
образовался тот своеобразный строй культуры, который мы с чувством
восхищения и надежд и называем „серебряным веком".
В первое десятилетие после 1917 года это движение провинции к
большой культурной работе получает новый толчок. И российская
глубинка по-прежнему обнаруживает силы немеряные. К литературе это
относится едва ли не в первую очередь.
Повторю для наглядности те славные (а во многом и трагические)
имена, которые выдвинула тогда провинция: Булгаков, Платонов, Ю.
Олеша, Владимир Зазубрин, Михаил Исаковский, Сергей Клычков,
Леонид Мартынов, Асеев и др. „Провинциальная волна" писателей,
которая поднялась было в первые годы после революции, оказалась
высокой, настоящей, творящей волной: издавались книги, возникали
новые журналы (кстати, первый послереволюционный „толстый"
журнал „Сибирские огни" издавался с 1921 года в Новосибирске),
объединялись талантливые люди. Сказать тут можно многое и о многом
— стоит только вникнуть в культурную и литературную историю того
или иного края.
Но проходит немного лет, и „великий перелом" оказывается в
провинции столь же губительным, как и в „столицах". С конца 20-х
годов и на долгие десятилетия литературе навязывается и все более
побеждает новый, худший тип „провинциализма" под названием „самой
передовой, самой прогрессивной литературы мира" (формула А. А.
Жданова из его доклада на Первом съезде писателей СССР). Это была
литература, с одной стороны, кичливо и высокомерно возносящаяся над
54
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
всем миром и противопоставляющая себя всему миру, а с другой, — все
более замыкающаяся в самой себе, что ведет к „энтропии", застою,
угасанию творческой способности.
Режим единообразия, идеологической монополии, все более
утверждающийся в литературе 30-х годов, не допускал права писателя на
свой голос — и в „центре", и — тем более — на „периферии". Силами,
разрушавшими самобытную культурную почву „провинции", были
вначале шоковая „коллективизация", а потом еще более шоковая
„урбанизация". Эти две напасти отняли у русской провинции ее
собственный „верхний", „элитный" слой, устремившийся в „столицы" —
Москву, Ленинград. За этим следовало бедствие еще большего масштаба
— происходило разрушительное размывание (вымывание?) обширного
среднего слоя, той естественной среды, которая в провинции
„потребляла" продукты деятельности своей „элиты". Иначе говоря, в
провинции стало не для кого писать книги и картины, играть в театре,
музицировать, собираться в общества и т. п. Всеми этими „продуктами"
провинцию начали снабжать в централизованном порядке. "Центр"
навязывал провинции свои стандарты культурного „производства" и
„потребления". Что же касается талантливых писателей, рожденных
провинцией, то и они втягивались в обезличивающий процеес
„централизации" литературы. Примеров тому — множество. Даровитые,
своеобразные „провинциалы" постепенно превращались в весьма
стандартных „советских писателей", пусть даже порою возводимых в
эталон. Такой путь прошли далеко небесталанные А. Фадеев, Ф.
Панферов, С. Бабаевский, Г. Николаева, А. Яшин, В. Ажаев и др. Свой
путь в литературе они начинали, еще не попав в систему
„централизованной" обработки, много интереснее, чем заканчивали его.
Порою навсегда замолкали, как это стало, например, с Ю. Олешей, И.
Бабелем...
Для утверждавшейся более четверти века административнокомандной системы в литературе было характерно пренебрежение
спецификой, особенностями, неповторимым лицом каждого из
российских культурных „гнезд" — вологодского или тамбовского,
смоленского или южно-русского, тверского или воронежского,
сибирского или дальневосточного. Возобладала догматическая
концепция взаимоотношений „центра" и „периферии", при которой
назначение последней заключалась в том, чтобы она лишь дублировала,
размножала на некоем обезличенном „писательском" конвейере
поставляемые „центром" образцы. Беда еще и в том, что сама провинция
нередко привыкала к навязанному ей иждивенчеству, не умея оторвать
взора от гипнотически заклинающих или директивно повелевающих
„знаков" и „сигналов" центра. Так претензии „центров", „столичные"
55
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
примеры для подражания приводили к созданию убогого культурного
климата, убивающего источники провинциальной свежести и
творческой силы.Словом,вся литературная провинция — от Запада до
Востока и с Севера на Юг — пережила губительные последствия воплощения тоталитарной, „монокультурной" модели литературной жизни.
Провинция обиженно замыкалась в себе, переживая чувство своей
неполноценности.
Это тем более досадно, что, как уже мимоходом было сказано, у
самой русской провинции было большое разнообразие лиц, были
собственные культурные „гнезда" и „центры". Прав был Н. К. Пиксанов,
один из исследователей этих процессов, писавший, например, о М. В.
Ломоносове: „Ломоносов... был воспитан богатым северным центром и
делегирован им в общерусскую культуру..." Это — прекрасная формула
взаимного творческого оплодотворения. И действие ее подтверждалось
на протяжении веков.
Одной из главных причин вырождения литературы в сталинские
времена было резкое ограничение возможностей такого обмена. Шло
прямое удушение литературы на местах: запрещались журналы,
закрывались издательства, шло преследование живой мысли и слова.
Писатели обезличивались, читатели переводились на такой же
обезличенный и централизованный литературный паек.
Миллионы граждан огромной страны в переводах на все языки
читали не русскую литературу, а литературу „советскую", или, точнее
говоря, — литературу „централизованную", создававшуюся в плановом
порядке „взрослыми центральными людьми" и распространявшуюся „от
Москвы до самых до окраин", как пелось в известной когда-то песне.
Времена „оттепели" снова оживили и обнадежили русскую
провинцию, оттуда снова хлынула в литературную жизнь 50-60-х годов
все еще неиссякшая творческая сила. Вряд ли эта литература была бы
возможна без таких имен, как Ф. Абрамов, хотя и живший в Ленинграде,
но писавший только о своей родной северной Пинеге, как Василий
Шукшин (Алтай), Валентин Распутин (Ангара), Василий Белов
(Вологда), Виктор Астафьев (Енисей), Евгений Носов (Курск), Юрий
Галкин (Север), Алексей Леонов (из-под Орла), Виктор Лихоносов
(Краснодар) и всех названных и неназванных здесь „провинциалов",
особенно тех, которые сказали, может быть, последнее слово о русском
крестьянстве, о трагедиях и надеждах его в век величайших сдвигов в
народных судьбах. Добавлю имена пришедших в те же годы
распутинского земляка замечательного драматурга А. Вампилова,
уральца В. Маканина, живущего ныне в Новгороде исторического
романиста Д. Балашова, северянина В. Личутина, вятича В.Крупина и
т.д.
56
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Именно в провинции, в Тарусе, вышел один из знаменитых
литературных документов „оттепели" — альманах „Тарусские
страницы". С этого времени ожили или вновь возникли провинциальные
литературные журналы, публикации которых нередко становились
событиями общелитературной жизни — вспомню здесь „Север"
(Петрозаводск),
„Волга"
(Саратов),
„Уральский
следопыт"
(Екатеринбург), „Байкал" (Иркутск), по-новому загоревшиеся
„Сибирские огни" (Новосибирск) и др.
Но „оттепель" скоро сменилась „застоем". Это был удар и по
провинции. И без того истощенная тратами целого полувека, она снова
садится на жалкий паек безысходности, не видя смысла в
происходящем, потеряв перспективу. Об этом состоянии провинции в те
годы с болью писал Н. Панченко: „В России плохо с мужиками./Чтоб с
головою да с руками —/И не одна война виной./И неурядицей одной/Не
оправдать —/Тоска их съела./ Попробуй, посиди без дела./К беде
Отечества спиной?!/Борцы, аскеты, сумасброды./Земной презревшие
уют,/Копают тупо огороды/И водку пьют./Или не пьют./Их нет в
искусстве./Нет в науке./Их запах выдрали из книг./Чтоб внуки их/И
внуков внуки/ Учились жизни не у них..."
В этих строках много горькой правды — и культурной, и
социологической, и нравственной. Здесь — сколок с провинциальной
жизни эпохи „застоя"... Впрочем, провинция по-своему отомстила
„столицам" и „центрам" за свое унижение. В эти годы она
„делегировала" в „центры" свою серость, свою скуку и чиновничье
усердие, все более и более захватывая в аппарате управления
литературой, в Союзе советских писателей, в журналах и издательствах
„центров" многие высокие посты и должности вплоть до „самых
руководящих" (многие годы председателем Правления ССП был такой
чиновный литератор из провинции Г. М. Марков).
57
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
С другой стороны, эта тенденция привела к тому, что все живое и
самобытное в провинции стало уклоняться от московского
„центрального" русла: не захотел расстаться с родными местами
вологжанин Белов, верен своему Байкалу В. Распутин, вернулся под
Красноярск, в Овсянку, В. Астафьев, мечтал о возвращении в Сростки
В. Шукшин, остался в Курске Е. Носов, каждый год подолгу жил в
родной Верколе Ф. Абрамов... Словом, когда выяснилось, что „центры"
способствуют не сосредоточению культуры, а ее выветриванию и
обезличиванию, — возникло „центробежное" стремление: писатели из
провинции все больше начинают вспоминать о своих „корнях" и
возвращаться к себе в родные гнезда.
Это стало заметно уже в 70-е годы, а особенно сильно проявилось в
последнее десятилетие.
Теперь снова наша надежда на то, что неспешная культурная работа
национального организма — по всей русской земле — даст свои плоды,
которые созреют в грядущие годы.
В этом один из залогов и условие нашего возрождения.
Не могу в этой связи не упомянуть о новом журнальном оживлении,
происходящем ныне за пределами „центров": возникают новые
издательства, выходят большие и малые журналы (один из них, в
Новгороде, так прямо и называется „Русская провинция"). И хотя еще
рано говорить о больших успехах и открытиях, но, кажется,
переживаемый нашей литературой кризис не убил „великое русское
слово", и оно оживает или набирается новых сил — при несомненной
поддержке русской литературной провинции, от которой всегда, и
сегодня в особенности, так много зависит в судьбах русской
литературы.
II. СУДЬБЫ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В XX ВЕКЕ
II.1. Наследие великой классики — пролог „серебряного века" (Лев
Толстой и Антон Чехов на рубеже эпох)
Два великих художника встречают нас на пороге XX столетия — Лев
Толстой и Антон Чехов. Уже этим одним уходящий век был безмерно
щедрым к своим наследникам. Но кроме того на близкой памяти были
еще Ф. М. Достоевский (умер в 1881 г.), М. Е. Салтыков-Щедрин (умер
в 1889 г.), К. Н. Леонтьев (умер в 1891 г.), И. А. Гончаров (умер в 1891
г.), А. А. Фет (умер в 1891 г.), Н. С.Лесков (умер в 1895 г.). В это время
уже более или менее деятельно участвовали в литературной жизни В. Г.
58
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Короленко, Н. К. Михайловский, А. С. Серафимович, В. В. Вересаев, Н.
Г. Гарин-Михайловский, С. Н. Сергеев-Ценский, А. П. Чапыгин и
другие даровитые художники, которым были ближе принципы реализма
XIX века; предтечей поэзии „серебряного века" был И. Ф. Анненский.
Из этого можно сделать два вывода: 1) нормальное, здоровое
литературное развитие непрерывно, преемственно, какие бы ни
возникали внутренние споры и отталкивания; 2) „серебряный век",
начало которого датируется, в общем, теми же 90-ми годами и
понимаемый главным образом как эпоха модернизма, не исчерпывает
всего многообразия литературной жизни на рубеже столетий. Более
того, в сущности, литература рубежа исходила из всего опыта
предшественников, вобрав и переработав его.
Здесь же следует лишь бегло напомнить, чем были для русской
культуры и литературы Толстой и Чехов, как они в эти годы понимали
вопросы о смысле национальной жизни, о судьбе русского человека.
Нельзя не увидеть, что их произведения полны предчувствий
грядущих больших перемен.
Все более заметная утрата сближавшего все сословия общего языка
культуры, болезненно ощутимый распад единого и сложного
национального организма, расслоение „народа" и „верхов" — все это
вызывает острую тревогу Толстого — и в его романе „Воскресение"
(закончен в 1899 г.), и в его пьесах: от „Власти тьмы" (1886) до „Плодов
просвещения" (1891) и „Живого трупа" (1900), в его публицистике этих
лет.
Еще в трактате „Так что же нам делать?" (1886), всматриваясь в
нарушенный ход жизни, Толстой предчувствует назревающий взрыв,
ибо, восклицает он в сердцах, — „так нельзя жить, нельзя так жить,
нельзя!"
В последнее десятилетие жизни Л. Толстой пишет одно за другим
выдающиеся сочинения, в которых, в сущности, по-своему выстраданы
все боли, все проблемы, перед которыми оказалась и литература
„серебряного века".
На духовные искания множества людей влияло в эти годы
напряженное богоискательство Толстого, его проповедь очищенного
от догматических искажений христианства. Это привело писателя к
конфликту с официальным православием (конфликт этот завершился,
как известно, в феврале 1901 г. анафемой, отлучением от церкви).
Уместно добавить, что глубокий религиозный кризис на рубеже веков
охватил — к беде обоюдной — и русскую церковь, и русских верующих
людей, в том числе и многих литераторов „серебряного века".
59
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
По поводу „Плодов просвещения" Толстой писал еще в 1892 г., имея
в виду отнюдь не только сюжет пьесы, но и течение самой жизни:
„Какая будет развязка, не знаю, но что дело подходит к ней и что так
продолжаться, в таких формах, жизнь не может, — я уверен".
Во всех сочинениях Толстого этих лет — в его „Воскресении",
пьесах, в „Хаджи-Мурате" — в высшей степени значима открытость
художника, духовного мыслителя перед всем многообразием жизни,
ощутима огромная потребность Толстого все увидеть и все понять.
Возьмите „Воскресение" — пространство романа объемлет всю Россию:
от высших сфер, аристократии, чиновничьей элиты и — спускаясь по
всем социальным ступенькам — до самого „низа": купцы, мещане,
крестьяне, нищие, прачки, поденщики, арестанты, проститутки...
Художественный мир Толстого вбирает в себя как бы заново
открывающийся и по-новому узнающий себя мир русской жизни конца
века.
Именно Толстой едва ли не раньше всех увидел и глубже всех сказал
о „текучести" человеческой психики, противоречивости внутренней
жизни души, о столкновении в человеке духовного и животного начал
(особенно остро наблюдателен он в „Воскресении", современном, до
боли злободневном романе). Не удивительно, что А. Блок с
благодарностью принял этот роман как „завещание уходящего столетия
новому" („Записные книжки", М., 1965, с. 114). И это нѐ просто
литературная любезность, но — чувство глубинного преемственного
родства тревог двух эпох и двух великих русских художников.
А разве, кстати сказать, не блоковская (и — не общерусская) тема —
трагедия бездомности, пережитая в судьбе Федора Протасова („Живой
труп"), скитания толстовского героя по всем „этажам" распадающейся
русской жизни, его погружение на самое „дно", безысходность и
отчаяние, пережитые человеком, остро почувствовавшим, что „так
жить нельзя"?!
Словом, фигура Толстого, влияние его мысли, его ищущего духа в
литературе переходной поры должны быть учтены в полной мере.
Рядом с Л. Толстым стоит А. Чехов.
Необыкновенно много значило в итогах XIX века чеховское
присутствие.
Чехов — это прежде всего многоликая Россия в неисчерпаемых
подробностях. Нет такого социального слоя, куда бы он не был вхож
как художник. Нет такого человеческого занятия, такого возраста,
который не был бы ему понятен. Мужчины и женщины, дети и старики,
крестьяне и дворяне, штатские и военные, архиереи и чиновники,
60
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ученые и помещики, нищие и циркачи, маляры и артисты,
сумасшедшие и мечтатели, самоубийцы и счастливые люди... Многие
сотни лиц и судеб предстали перед его всевидящим и ясным взглядом,
вошли в его повести и рассказы. Почти исчерпывающие этюды к
познанию России — вот что такое чеховская проза и пьесы за двадцать
лет.
Поистине — это почти вся Россия — оглядывающаяся в прошлое и
новоявленная, увидевшая себя как бы впервые. Притом, это не просто
русский народ, но — народ, состоящий из людей, из каждого в
отдельности. Это — Россия людей.
И каждый из них осматривается вокруг и всматривается в себя
самого — часто с растерянностью, нередко с удивлением и страхом,
порою обманываясь, но надеясь и открывая снова и снова себя самого и
жизнь вокруг.
Впрочем, сам Чехов говорил о новой судьбе соотечественников,
вокруг которых разрушался старый привычный порядок жизни,
другими, более суровыми словами: „Русская жизнь бьет русского
человека так, что мокрого места не остается, бьет на манер
тысячепудового камня. В Западной Европе люди погибают оттого, что
жить тесно и душно, у нас же оттого, что жить просторно... Простора
так много, что маленькому человеку нет сил ориентироваться..."
Сказанное более ста лет назад и сегодня звучит вполне современно —
когда мы как бы повторяем опыты вековой давности, выходя из
„тесного" порядка тоталитарного социализма в „простор", в котором
„нет сил ориентироваться".
...Такого героя и таких сюжетов, в которых были бы всѐ и все,
русская литература еще не знала. Чеховская Россия на рубеже эпох —
это Россия теряющая и ищущая себя. Полная иллюзий, но верящая в
добро и правду, еще привычно неторопливая, но уже тревожно и
неостановимо стронувшаяся с места.
Чехов, наблюдая это движение, в общем никого не судит, но всех
хочет понять. При этом он — вовсе не бесстрастный художник, не
холодный аналитик. У него есть свой идеал человека: „Люди подвига,
веры и ясно осознанной цели", — вот кто ему близок. „Подвижникй
нужны как солнце", — писал он, — „их фантастическая вера в
христианскую цивилизацию и в науку делают их в глазах народа
подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу" (из
отклика на смерть Н. М. Пржевальского).
И еще один, может быть, главный урок Чехова. Он пришел в
русскую литературу из „низов" — ниже некуда: внук крепостного
61
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
крестьянина, сын разорившегося провинциального торговца. Вполне
допустимо сказать, что в этом смысле Чехов и есть самая настоящая
массовая всенародная Россия. Но в то самое время, когда вся эта
Россия, все больше расшатываемая и разваливаемая на своих
„просторах" центробежными силами истории, приближалась к опасной,
критической черте (и — переступила ее в 1917 году!), в то время, как
она утрачивала власть над собою и передавала себя во власть
временщиков-авантюристов, Чехов все больше брал власть над собою в
свои руки. Вся его личная внутренняя жизнь была трудным путем к
самообладанию, к обретению человеческого достоинства. Этот путь
самостроительства, самовоспитания он начал в детстве (буквально! — в
двенадцать лет он стал, в сущности, кормильцем и главой семьи) и
прошел его до конца. По сути, он сам есть свое главное произведение.
Как у всех подлинно великих писателей его духовная жизнь была
выражением главного в жизни его родной земли. Поэтому и путь, им
пройденный лично, есть своего рода модель решения проблем,
стоявших тогда (да и теперь!) перед всей Россией. Вот в чем, если
вдуматься, главная тема всего творчества Чехова. „Мое святая святых,
— писал он, — это человеческое тело, здоровье, ум, талант,
вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода — свобода от силы и
лжи".
Это завещание Чехова, его личный пример тоже входит в наследие
русской литературы на рубеже эпох.
Напомню, что Чехов 90-х — начала 900-х гг. — это целая библиотека шедевров — „Дуэль", „Палата № 6" и „Попрыгунья", „Учитель
словесности", „Остров Сахалин" и „Черный монах", „Чайка", „Моя
жизнь" и „Дом с мезонином", „Ионыч" и „Маленькая трилогия"
(„Человек в футляре", „Крыжовник", „О любви", 1898), „Дама с
собачкой", наконец, „Три сестры" и „Вишневый сад".
Вот самое краткое напоминание о наследстве, которое XIX век
передал из рук в руки новой русской литературе сто лет назад.
11.2. Свет и тени „серебряного века"
Приступая к разговору о литературе „серебряного века" (1890-е —
1917-й гг.), нужно иметь в виду, что тема эта для нашего литературного
образования во многом новая и непривычная, „пропущенная". Возьмите
любой учебник литературы за многие минувшие десятилетия — там
после Толстого и Чехова сразу идут Блок, Горький и Маяковский, и
вплотную за ними — „советская" литература. Все остальное либо к ним
62
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
подверстано, либо просто забыто, либо — в лучшем случае — дается
несколькими осудительными или полуосудительными фразами,
вообще, „мелким шрифтом". Даже для специалистов-филологов
литература этих лет трактовалась узко и предвзято.
В самые последние годы „серебряный век" выдвинулся вперед,
оттеснив, в сущности, всю послереволюционную литературу (кроме
эмигрантской). В этом есть своя неизбежность: нужно восстановить
пропущенное, понять прошлое, не допуская при этом новых крайностей
и преувеличений.
Давайте же спокойно разберемся в основных фактах и ценностях
„серебряного века". А для этого, тем более в конспекте, необходимо
обозначить какой-то порядок изложения.
Скажем, такой:
а) Смысл выражения „серебряный век";
б) Границы „серебряного века";
в) Национальные истоки „серебряного века";
г) „Серебряный век" как мировой культурный синтез;
д) Новое понимание человека;
е) Новый облик писателя;
ж) Литература „серебряного века" и искусство слова;
з) Течения, направления и группировки эпохи.
П.2.1. Смысл выражения „серебряный век"
Итак, откуда взялось крылатое выражение „серебряный век"?
Традиция приписывает эту метафору чаще всего русскому философу
Н. А. Бердяеву. Оно пошло в ход после его выступлений на собраниях у
Мережковских, на „чтениях" на „Башне" Вяч. Иванова в начале 900-х гг.
(В то же время в связи с вопросом об „авторстве" называют также имена
поэта Н. Оцупа и редактора журнала „Аполлон" Сергея Маковского,
употреблявших в своих воспоминаниях это выражение. Один из томов
своих мемуаров С. Маковский назвал „На Парнасе серебяного века").
„Серебряный век" — конечно, не научный термин, но чрезвычайно
емкая метафора, иносказание,)позволившее обозначить то, что
возникало в культуре конца XIX — начале XX века, что носилось в
самом воздухе эпохи, передавало новое сложное ощущение жизни, дух
времени.
Смысл этой метафоры в полной мере может раскрыться прежде
всего из сравнения „серебряного века" с другой эпохой с „золотым
веком" русской культуры и литературы. С пушкинским веком.
63
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„Был на свете самый чистый и светлый праздник! Он был
воспоминанием о золотом веке, высшей точкой того чувства, которое
теперь уже на исходе — чувство домашнего очага" (А. Блок,
„Безвременье", 1906). Здесь дано самое краткое и полное определение
„серебряным веком" — „золотого века".
„Золотой век" — это восприятие национального мира как дома,
русской жизни, как домашнего гнезда. Жизнь — дом, народ — семья,
каждый человек чувствует тепло общего домашнего очага. Там
существовали незыблемые опоры бытия: и на земле, и в небесах все
справедливо и вечно. И чтобы ни произошло — все кончается (должно
кончиться!) торжеством добра, Божьим судом. Вершиной „золотого
века" стала „Капитанская дочка", где неколебимое русское добро
побеждает „русский бунт, бессмысленный и беспощадный".
Недолог был этот век — едва поднялось его солнце в зенит, как
подступило к душе предчувствие утраты вечных ценностей. На слова
пушкинской Татьяны: „Я другому отдана и буду век ему верна" с болью
отзывается тоскливое лермонтовское: „Любить? Но — кого же? На
время не стоит труда, а вечно любить невозможно".
И поистине в другой век, в почти неузнаваемо изменившейся
России, в век „серебряный", обреченно и отчаянно вздыхает Блок: „Что
счастие? Короткий миг и тесный,/ Забвенье, сон и отдых от забот.../
Очнешься — вновь безумный, неизвестный/ И за сердце хватающий
полет..."
От чувства незыблемости добра и дома к чувству бездомности и
тревоги — вот путь от „золотого века" к „серебряному".
И все же „серебряный век" живет не одним отчаянием.
„В эти годы, — писал Н. А. Бердяев, — России было послано много
даров. Это была эпоха пробуждения в России самостоятельной
философской мысли, расцвет поэзии и обострение эстетической
чувственности, религиозного беспокойства и искания, интереса к
мистике и оккультизму. Появились новые души, были открыты новые
источники творческой жизни, видели новые зори, соединяли чувство
заката и гибели с надеждой на преображение жизни. Но все это, —
добавлял Бердяев, — происходило в довольно замкнутом кругу".
Запомним последние слова — во многом они объясняют культурную
драму эпохи. Добавлю еще, что в этом „замкнутом кругу" рядом с
самоотвержением художника во имя „добра и света", порою вплетаясь в
него, шла и богемная саморастрата таланта. В этом тоже выражалась
трагическая, остро переживаемая чуткими современниками (например,
Блоком) оторванность „верхнего слоя" от „народного тела".
64
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Величайшей заслугой „серебряного века", было чаяние новой жизни
и нового человека. Этот „персоналистический" вектор, иными словами
говоря, новая русская личность как цель национальной культуры и
истории и есть, в сущности, тот луч света, та надежда, которая
позволила все же эпохе назвать себя „серебряным веком", позволила
заговорить о „русском ренессансе", прозреть возможность новой
гармонии человека и мира.
Эта цель была завещана „серебряному веку" всей русской литературой XIX века — от Пушкина и Лермонтова к Тургеневу и
Герцену, от Тютчева и Достоевского к Чехову. „Серебряный век"
воспринял ее как свою главную задачу.
Но решение этой задачи, достижение цели оказалось почти
невозможным из-за ряда исторических причин (в том числе и
„разрыва", „замкнутости", о которых шла речь выше).
Н.2.2. О границах „серебряного века"
В строгом историко-литературном смысле „серебряный век"
начался с достаточно известного манифеста, с заявления о том, что мир
и человек более не могут быть поняты и выражены старыми
художественными средствами. Этот момент может быть довольно
точно обозначен: в 1892 г. Дмитрий Сергеевич Мережковский выступил
с лекцией, которая в следующем году была напечатана в виде большой
статьи под названием „О причинах упадка и о новых течениях
современной русской литературы". В 1892 г. им же был опубликован
сборник стихотворений „Символы" („Кажется, я раньше всех в русской
литературе употребил это слово", — говорил впоследствии
Д.Мережковский). Вскоре в Петербурге стал выходить журнал
„Северный вестник", вокруг которого собрались „старшие символисты"
(В. Брюсов, К. Бальмонт, Мережковский, 3. Гиппиус, Н. Минский, Ф.
Сологуб и др.). Спустя несколько лет, в середине 90-х годов один за
другим выпускаются по инициативе В. Брюсова сборники „Русские
символисты", к концу века (1899) начинает издаваться знаменитей
журнал „Мир искусств" С. П. Дягилева, приходит поколение „младших
символистов" — А. Блок, А. Белый, Вяч. Иванов, С. Соловьев и др.
Так что начальная внутрилитературная веха бесспорна. Но она все
же достаточно формальна. Ведь ясно же, что новая литературная
ситуация возникла вовсе не потому, что Мережковский написал
статью, а журнал „Северный вестник" ее напечатал, и не потому, что В.
65
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Брюсов сочинил свою знаменитую строчку: „О закрой свои бледные
ноги" и поместил ее в одном из выпусков „Русских символистов".
Для этого должны были произойти какие-то серьезные перемены во
взаимоотношениях литературы, писателя и действительности; более
того — должно перемениться отношение людей, общества к жизни. И
признаков таких перемен было множество.
...Вот, казалось бы, частный случай — ранние рассказы тогда
совершенно неизвестного писателя Максима Горького: „Макар Чудра",
„Челкаш", „Мальва" и др. Чем они вызвали к себе такой интерес? Да
тем, что их герои — люди со „сдвинутым" отношением к миру. Босяки,
люмпены, маргиналы как сказали бы сейчас, — они вырвались из
привычной системы отношений, стали жить не так, как миллионы
русских людей жили до того всю жизнь, а — по своей воле, превыше
всего ею дорожа.
И не удивительно, что начало „серебряного века" связывают с
появлением в литературе такого рода писателей и таких литературных
героев.
Дело в том, что на рубеже XIX—XX вв. в искусстве (и не только
русском, но и европейском) возникло и усиливалось с каждым годом
чувство глубокого переворота в порядке мировой жизни — в
социальных процессах, в движении человеческих масс, в ходе истории.
И — во внутренней жизни самих людей. Утрачивались прежние
смыслы существования. Люди открывали в себе новые вопросы и
тайны, обнаруживали в себе неизвестное — пугающее и манящее.
Это состояние искусства было названо „модернизм" — одними и
„декаданс" — другими.
Жизнь чревата тайной и переменами; чтобы выразить себя, она ищет
новый язык, искусство оказывается накануне новых форм. Когда
Маяковский писал: „Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и
разговаривать", — он передал это ощущение, охватившее тогда всех —
и „улицу", и „верхи".
Многое из происходящего не поддавалось истолкованию и
выражению способами рациональными, методами положительного, как
говорилось,
позитивного
научного
знания,
привычным
художественным языком. Возникает тяга к знанию вненаучному,
мистическому, религиозному.
Все это делало культуру модернизма резко контрастной по
отношению к. предшествующей эпохе материализма и атеизма.
Стремление постигнуть „запредельное", обострить впечатлительность
„посвятительным знанием", эзотерической, даже оккультной
66
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
проницательностью резко усиливает в эти годы интерес к
мистико-религиозной сфере духа. Жизнь воспринимается в таинственной двумирности: есть тайная действительность вокруг человека и
есть тайный мир в самом человеке, в его душе, сознании и подсознании
(само это выражение — „подсознание" — тоже возникает именно в эти
годы).
Для некоторых историков литературы именно в этой мистикорелигиозной окраске и состоит характерность эпохи. Но в таком случае
вне „серебряного века" окажутся многие крупные писатели, явно
лишенные мистической одаренности. И такие демонстративные
социальные реалисты, как Горький, Серафимович и такие не-мистики,
как Алексей Толстой, Пришвин, Куприн. Никогда не был мистиком
Чехов. Далек от всяких „запредельностей" Лев Толстой. Да и
религиозная Анна Ахматова, существующая в самой сердцевине
литературы „серебряного века", строила свой мир вне „потустороннего"
и „запредельного". Едва ли не все акмеисты свой художественный мир
открывали без „эзотерических" ключей. Что не мешало им быть
подлинными художниками той поворотной эпохи.
Мне кажется, нужно смотреть на вопрос шире: и те (мистики,
„вестники", художники „посвященные"), и другие („реалисты" всех
оттенков) воспринимали по-своему общее для всех состояние
действительности (назову это состояние эсхатологическим). То есть,
они чувствовали, что в современном им мире назревают и
приближаются колоссальные перемены, катастрофические взрывы. И
уже вторично — грянут ли они из запредельных глубин мирового духа
или из вулканических социальных глубин „классовой борьбы",, из
стихии народного бунта, или из бездны человеческой психики. Вся
мировая жизнь чревата трагическими переменами — вот то чувство,
которое так или иначе близко всем участникам культурной,
художественной жизни „серебряного века"; оно создает воздух эпохи.
Это объединяющее всех чувство выразил Александр Блок:
Двадцатый век... Еще бездомней,
Еще страшнее жизни мгла...
(Еще чернее и огромней
Тень Люциферова крыла).
...И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне...
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
67
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Все разрушая рубежи.
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи...
Продолжительность „серебряного века"тоже является предметом
споров. Иногда ее растягивают на целых полвека — с 90-х годов XIX в.
до 40-х гг. XX в. (имея в виду продолжающееся творчество Ахматовой и
Цветаевой).
Мне кажется, такой подход без нужды размывает границы
„серебряного века". Конечно, И. Бунин умер в 1953 г., Анна Ахматова
дожила до 1966 г., а Борис Зайцев — последний крупный прозаик
„серебряного века", скончался в Париже в 1972 г. Но из этого вовсе не
следует, что на нем-то и пресекся „серебряный век" русской литературы.
Любой литературный процесс — это система, а не отдельные, пусть
даже яркие, но разбросанные факты и судьбы. „Серебряный век" —
тоже определенная система литературной жизни; изнутри
организованная совокупность явлений, обстоятельств; живая, меняющаяся, но устойчивая структура. И если подходить к вопросу о
границах „серебряного века" системно, то они могут быть очерчены
довольно явственно — от начала 90-х гг. XIX века до 1917 года. ДО этой
грани и ПОСЛЕ нее структура, система литературной жизни в России
были (или стали) существенно иными.
...Если же вывести разговор о „серебряном веке" на более широкий
литературный простор, то стоило бы напомнить, что, в принципе,
существует только два типа литературного процесса: самопроизвольный
и управляемый (с переходами между ними). „Серебряный век" — это
яркая литературная эпоха первого типа, ортодоксальная „советская
литература" — столь же выразительный пример второго. Литературу
упорядоченную всегда побеждала литература „беспорядочная",
порожденная Бог весть какими силами (хотя историки литературы
только и разбираются — что, как и почему?). Живая литература и
рождена всем ходом жизни, ее социальными и духовными
противоречиями и надеждами, трагедиями и пророчествами.
П.2.3. Национальные истоки „серебряного века"
(исторические, социальные, культурные)
Русская жизнь накануне „серебряного века" была двойственна.
Нетерпеливые сторонники „прогресса любой ценой" считали, что
Россия переживает „застой": она „изнывала от гнета серой
обыденщины" (это писал известный истории литературы Семен
Афанасьевич Венгеров). Но если всмотреться, „застой" этот, в отличие,
68
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
например, от советского „застоя" сто лет спустя, был выражением
глубинной повседневной „рутинной" работы, начавшегося уверенного
экономического процветания, промышленного движения: развивались
города, интенсивно росло народонаселение; так сказать, по сосудам
огромной страны побежала обильная артериальная кровь, насыщенная
кислородом.
Послекрепостническая Россия принялась за работу и во многом
преуспела.
Но в самом этом новом состоянии, резко непривычном, охватившем
всю страну, была своя немалая опасность. С пугающей
неотвратимостью „во глубине России" исчезала воспетая когда-то
Некрасовым „вековая тишина": разрушалась всероссийская деревня,
расслаивалась, распадалась сословная Россия. Не только от крепостной
зависимости, — от привычного образа жизни „освобождались" десятки
миллионов рук, умов, душ: Россия маргинализировалась, т. е. русский
человек с болью, с кровью отрывался от своей привычной среды,
расставался с обычаями отцов и начинал искать нового себя, свою
иную судьбу, осваивать неизвестный новый порядок жизни. Люмпе*
низировалось
крестьянство,
возникали массы
„фабричных",
многократно количественно выросла новая общественная группа,
которая гордо называла себя „критически мыслящими личностями",
„интеллигенцией" и высоко ценила себя в качестве культурного вождя
страны.
Россия вступала в новый цикл своих исторических судеб. Утрачивалась национальная однородность, исчезала жесткая сословная
„структура".
Традиционная
культурная
самодостаточность,
замкнутость уходили в прошлое. Россия круче, чем когда-либо в своей
истории, пересекала „черту оседлости". Возникала русская
„сверхнация". О „всемирности" русского человека незадолго до того с
большой силой сказал Ф. М. Достоевский. Этот назревший большой
шаг в раскрывшийся перед Россией многомерный мир осознали и во
многом сделали именно философия и литература „серебряного века".
Но тем самым постепенно и все ускоряясь шло накопление
„горючего материала" для потрясающего социального взрыва.
Менялись внутренне и сами русские люди.
Героем дня становился человек, недовольный „гнетом серой
обыденщины", рвущийся к свободе, более того — к воле. Человек,
открывший вдруг, что он-де не для того на свет родился, чтобы „по
старинке" работать с утра до ночи, жить на одном месте, где пришел,
строить дом, семью, рожать детей, укреплять существующий порядок
69
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
жизни... Разрушить этот порядок! — вот его заветная мечта. На таком
понимании героизма строила свои сюжеты та линия литературы,
которая связала себя с идеями борьбы за „социальный прогресс"
(Горький, Серафимович, Вересаев, Андреев (он — отчасти!);
„пролетарские" поэты и прозаики — Демьян Бедный, например, а также
В. Кириллов, М. Герасимов и др.).
Гуманизм Горького не просто возвеличивал Человека; он —
сталкивал его с якобы враждебным миром, противопоставлял его
„окружающей среде".
Прочитайте внимательно пьесу М. Горького „На дне", в свое время с
восторгом принятую интеллигенцией. Там нищие, „бомжи", люмпены,
ночлежники ведут себя как люди главным образом... скучающие.
Недовольные жизнью, которая, видите ли, не дает выхода их порывам к
воле. Они „выше сытости" и выше „рутинной работы". Все главные
монологи Сатина — против „сытости", а заодно, и против размеренной,
„скучной" трудовой жизни. И горьковский роман „Мать", в сущности, о
том же: прочитайте самую первую страницу романа — и вам уже остро
не захочется работать. Повседневная, трудная, размеренная работа —
вот с чем, выходит, нужно бороться. Утверждение в своей безграничной
и самоуверенной воле и праве менять жизни — свои и других — вот
главная цель горьковских героев, ставшая их новой, социалистической
религией.
Другая линия литературы тех лет — „декадентская", модернистская,
тоже по-своему отталкивалась от „застоя". Она, однако, не соглашалась
с ним потому, что „застой" сковывал незримые силы человеческого
духа. Освобождение этих сил, углубление человека в бездны своего
духа, стремление к единству „я" и вселенной, искание путей к познанию
высших миров — вот путь, на который встали литераторы-декаденты.
Но они не призывали менять внешний мир, ужасались перспектив
социальной революции (в то же время многие из них, Блок, например,
считали ее неизбежной). Им нужна была духовная революция, которая
способна внутренне преобразить человека.
И те, и другие противостояли догматизму, идейной скуке 70-х —
90-х гг. прошлого века. Но, разумеется, они и в страшных видениях не
подозревали того, что получится в конце концов из сложения этих двух
ожиданий революций: социальной и духовной. А тем временем в
массовом
русском
сознании,
особенно
в
маргинальной
полуобразованной „толпе", все более побеждало рото- зейное ожидание
вг-жих потрясений и мятежей. И — согласие с ними. Все более
утрачивался инстинкт национального самоспасения. Традиционное
70
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
единство народной жизни, устойчивый каркас сословной и культурной
системы ход событий все более расшатывал. Опасные толчки следовали
один за другим, в том числе и со стороны культуры, литературы.
Изменчивость, искания, страсть обновления посредством разрушения „старого мира" и его ценностей, интерес к мутациям всякого
рода — все это провозглашалось и под знаменем революционного
марксизма, и — по-своему — в изысканных салонах модернистов. Все
это мало-помалу делало культурное сознание эпохи покорным
неизбежности катастрофы.
Вот откуда ложится на „серебряный век" самая густая тень.
Русские художники обеих ориентаций, особенно пророки и
предтечи революционного апокалипсиса, увы, немало сделали, чтобы
ослабить, расшатать устройчивый русский менталитет.
В то же время самые чуткие из них предвидели опасность и не
уставали о ней предупреждать. Предчувствием беды, страхом
опоздания литература и философия „серебряного века" были пронизаны с самого начала. Еще на заре века Мережковский писал:
„Дерзновенны наши речи,/ Но на смерть осуждены/ Слишком ранние
предтечи/ Слишком медленной весны/". Духовный вождь символизма
Владимир Соловьев возвещал о своего рода конце истории, конце
вечности, имеющем вот-вот наступить: „Кто в самом деле уразумел, что
старого нет больше и не помянется, что прежняя история взаправду
кончилась, хотя и продолжается в силу косности какая-то игра
марионеток на исторической сцене?.. Но к чему идет человечество,
какой конец этого исторического развития, охватившего ныне все
наличные силы нашего земного населения?"
Сокрушительная перемена всех условий жизни, привычной среды, в
которой существовал человек, и самого человека, — вот неисчерпаемая
тема литературы той поры. Я уже упоминал о сюжетах Л. Толстого и А.
Чехова. Но обратившись к их младшим современникам, видишь тоже
едва ли не сплошные романы-хро- ники и повести-хроники, сюжеты
которых: человек и время. „История моего современника" В. Короленко,
трилогия Н. Гарина- Михайловского, повесть „Уездное" Е. Замятина,
по-своему о том же — „Жизнь Человека" Л. Андреева, поэма-хроника
„Возмездие" А. Блока, автобиографическая трилогия М. Горького и
следом за ней — его „Жизнь Клима Самгина"...
И нельзя не увидеть, что на всех этих сочинениях лежит более или
менее драматический отсвет распада традиционной русской жизни. По
крайней мере, настроения тревожного, неуверенного ожидания"
перемен — едва ли не преобладающие в них.
71
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
(Добавлю в скобках, что годы спустя в литературе русского
Зарубежья появятся „Жизнь Арсеньева" И. Бунина, „Лето Господне" и
„Богомолье" И. Шмелева, в которых глубинная, еще нетронутая
распадом, настоящая русская жизнь будет восприниматься как
святыня, как потерянный рай).
„Что везде неблагополучно, что катастрофа близка, что ужас при
дверях, — писал А. Блок, — это я знал очень давно, еще перед первой
революцией"; он же говорил о „веселом хороводе вокруг кратера
вулкана". Предостережениями и окликами наполнены статьи Блока
900-х гг. и 10-х гг. — „Народ и интеллигенция", „Безвременье", „Стихия
и культура", „Революция и интеллигенция", „Каталина" и др.
Именно это остро переживаемое чувство трагической непрочности
и отдельной человеческой и всей мировой жизни придает единство
„серебряному веку", как особой эпохе в истории русской литературы.
Художники „серебряного века" первыми в национальной культуре
создали картину переломности истории, предельности Бытия, они
дышали воздухом надвигающейся всемирной грозы. „Только в тот
момент, когда мы выдвинем вопрос о жизни и смерти человечества, —
писал Андрей Белый, — мы приблизимся к тому, что движет новым
искусством... Людям серединных переживаний такое отношение к
действительности кажется нереальным; они не ощущают, что вопрос о
том, быть или не быть человечеству, реален". И даже Н. Гумилев,
внутренне как будто бы не склонный к эсхатологическим настроениям,
считал важнейшим качеством поэта „чувство катастрофичности": „ему
(художнику — В. А.), кажется, что он говорит свое последнее и
главное". А в одном из стихотворений 1912 г. он писал: „Горе, горе!
Страх, петля и яма/ Для того, кто на земле родился,/ Потому что
столькими очами/ На него взирает с неба черный/ И его высматривает
тайны!"
Вот почему художники „серебряного века" начинают искать
способы выражения охватившего их нового и странного чувства. И не
удивительно, что опору они находят в мировой культуре (особенно
мистико-религиозной).
П.2.4. „Серебряный век" как мировой культурный синтез
После аскетического культурного воздержания, принятого у
„революционных демократов" и „народников" 60-х — 80-х гг.,
„серебряный век" оказался необычайно богатым в культурных связях,
отзывчивым и переимчивым. Пред ним заманчиво открылись все дали
72
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
национальной
культуры,
распахнулась
мировая
духовная
сокровищница: тайны и откровения веры, открытия и достижения
философской мысли, опыты художников и мудрецов всех времен и
народов. В этом по-своему и еще раз нашли подтверждение не так давно
(в 1881 г.) произнесенные слова Достоевского о всемирной
отзывчивости русской души, о значении для нее общечеловеческих
духовных богатств.
Россия в этот момент истории оказывается в средоточии
всех мировых культурных сил, на пересечении „западного" и
„восточного" миропониманий.
Стоит подчеркнуть здесь своеобразную динамику этих влияний и
притяжений. Начало, 90-е гг. — это преимущественно „западное",
европейское притяжение. Прежде всего в эти годы усиленно читаются и
переводятся поэты французского декаданса — „парнасцы", т. н.
„проклятые" поэты — особенно С. Малларме, П. Верлен, Ш. Бодлер.
С другой стороны, чрезвычайно влиятельна была философия
пессимизма А. Шопенгауэра, сильное впечатление, особенно на
раннего Горького, произвел „сверхчеловек", — „белокурая бестия" —
Ф. Ницше, вставший „по ту сторону добра и зла", бросивший вызов
догматам обывательского миропорядка. А там пришел черед
знаменитого венского психиатра 3. Фрейда; он открыл „преисподнюю"
в подсознании человека, разрушил представление о целостности
человеческой личности, обострил интерес к глубинным внутренним
противоречиям в психике.
Тогда же переносится на русскую почву и на долгие годы очень
многих увлекает за собою экономическая и социальная теория
марксизма, победоносное влияние которой на русскую культуру и
историю не сравнимо ни с каким другим влиянием на протяжении
почти столетия.
Это все немецкая струя в культуре Европы, из которой многое
зачерпнул в те годы русский образованный человек.
Но сюда же следует добавить парадоксалистский эстетизм англичанина Оскара Уайльда, изыски графика Обри Бердслея... И
скандинавская литература — особенно А. Стриндберг, К. Гамсун, Г.
Ибсен, — тоже стала своей в России тех лет.
Заново открыты были западные духовидцы и мистики И. М. Экхарт,
Э. Сведенборг, Якоб Беме и другие. Углубляются теософские
(достаточно вспомнить популярнейшую Е. Блаватскую) и антропософские настроения (в связи с последними упомяну, что среди
определенных кругов русских литераторов — здесь нужно назвать
73
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Андрея Белого и близких к нему современников — громадное
впечатление произвели теории Рудольфа Штейнера...).
Снова, таким образом, прорубив окно в свою Европу (добавлю, что в
те десятилетия совершенно естественными были частые и долгие
поездки в Европу, на поклонение „древним камням" Греции, Рима,
Парижа, Кельна да и просто для учения в европейских университетах,
галереях, музеях), насыщаясь европейской культурой, русские
художники „серебряного века" с неменьшим увлечением открывают
для себя поистине неисчерпаемый Восток.
Трудно охватить взором все пути по землям таинственного Востока,
исхоженные уже в 900-е и 910-е гг. писателями „русского
Возрождения": И. Бунин — Палестина, Индия, Цейлон, К. Бальмонт —
Новая Зеландия, Самоа, Мексика, Н. Клюев — Индия, В. Хлебников —
Персия, Гумилев — Африка (и не один раз — Египет, Абиссиния), А.
Белый — Египет... По-новому ожили для русских писателей легенды и
мифы древности — Ассиро-Вавило……………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………….
74
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Если в течение тысяч лет для традиционного человека время его
существования было лишь моментом Вечности, принадлежало Богу, а
самим человеком могло быть лишь смиренно пережито, если „овладеть
временем", „использовать" его, извлечь из него выгоду было делом
греховным, то на новом „перегоне" бытия отношение к времени у русского
человека резко изменилось. Меняется время не только христианское,
Божественное, но и языческое — когда-то время природного кругооборота,
циклическое, замкнутое, существующее в вечном повторении (что так
характерно было для крестьянского восприятия).
Возникает несколько моделей времени (в т. ч. и постепенно победившее в
России представление о „революционно-прогрессивном" течении времени.
Это время стемительно рванулось „в завтра, вперед" (В. Маяковский),
увлекая за собой человека, подчиняясь ему и подгоняя его).
Совсем иначе, без энтузиазма,- смотрели на эту проблему
писатели-модернисты, отклоняющие „прогрессистскую" модель, считая ее
примитивной и плоской.
С их точки зрения массовый человек оказался бессильной игрушкой
мировых стихий. Водоворот истории, „мировой водоворот засасывает в
свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается
следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой,
обезображенной, искалеченной. Был человек — и не стало человека,
осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка" (А. Блок. Предисловие к
„ Возмездию").
Нужно подчеркнуть, что впервые во всей истории России отдельный —
массовый — человек был предоставлен себе самому, стихийному ходу
жизни. Уже не крепостной, не сословный, как еще недавно, он получил
возможность индивидуального выбора; его востребовала, скажем, фабрика
или постройка железной дороги; но он оказался лишним в деревне, он
растворился в городском многолюдье, стал безликой частицей толпы,
„улицы". Он затерялся в массе и заблудился в себе самом.
С особой остротой он начинает чувствовать агрессивность окружающей
среды, ее давление и отвечает ей тоже агрессией. („Человека создает
сопротивление окружающей среде", — делился М. Горький опытом своей
жизни в „Моих университетах"). Вырывающийся из-под контроля среды
маргинальный человек спешит утвердить свое господство над нею. Месть за
прежнюю подчиненность, преобразование „среды", насилие над „средой" —
вот его поведение. Эти сюжеты чрезвычайно популярны в литературе
начала века („Мелкий бес" Ф. Сологуба, „Бездна", „Жизнь Василия
Фивейского" и „Тьма" Л. Андреева, „Черный туман" и „Поединок" А.
Куприна, и, конечно, весь ранний М. Горький). Но — как правило — эта
война с окружающим миром кончается поражением массового человека.
Перемалывают человеческие жизни и души, в первую очередь, города,
особенно большие города, — явление в России во многом новое,
непривычное, опасное. Это не только центры культурной жизни или
'—75
администрации, но все более аморфные и алчные сгустки населения; в
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
большинстве своем новые горожане — маргиналы, бездомные странники по
жизни. Снова обратимся к Блоку. Антиурбанистический мотив у Блока
постоянен: „Мир зеленый и цветущий, а на лоне его — пузатые
пауки-города, сосущие окружающую растительность, испускающие гул,
чад и зловоние... Нет больше домашнего очага. Необозримый липкий паук
поселился на месте святом и безмятежном, которое было символом
Золотого века... Мы живем в эпоху распахнувшихся на площадь дверей,
потухших окон... Среди нас появились бродяги. Праздные и бездомные
шатуны встречаются на городских площадях... Голос вьюги вывел их из
паучьих жилищ, лишил тишины очага, напел им в уши, — и они поняли
песню о вечном кружении, песню, сулящую полет" („Безвременье", 1906).
Со временем Блок поймет, что и эта песня — обманчива, что „вьюга
пылит им в очи", мешая видеть себя и мир истинно. Но уже в начале века он
открыл, что в городской массе преобладают „люмпены" и „отщепенцы":
„Бредут здесь русские люди — без дружбы и любви, без возраста —
потомки богатырей". Ровно через десять лет, в 1916 г., Сергей Есенин
напишет: „Покину родину мою,/ пойду бродягою и вором.../ И друг
любимый на меня наточит нож за голенищем..."
Заслуга литературы „серебряного века" в том, что она чутко отозвалась
на этот кризис человека. Опасность разрушения „дома", угроза
человеческого и народного развоплощения; разомкнутость судеб в бездну
маргинальной воли, в затягивающую пустоту стихий, буквально, „жизнь,
пущенная на ветер", — все это было пережито в судьбах героев книг
литераторов „серебряного века", а во многих случаях — и в их личных
судьбах.
Высоко ценя эти открытия литературы, не нужно переносить оценки на
само время — как видим, мучительное, двойственное, опасное. 84
...Итак, когда-то презирая спокойные годы „застоя" в царствование
Александра III, и радостно избавляясь, с другой стороны, от неволи
прямолинейного
„гражданского"
служения,
русские
л
итераторы-маргиналы воспели радости воли, безграничной свободы. Но
довольно скоро обнаружилось, что „свобода без креста" (А. Блок
„Двенадцать") ввергает человека в грозные пучины стихий, ставит в
зависимость не только от агрессии плоти и личной прихоти, но и от стихий
социальных и космических.
Это трудное и опасное состояние имело, однако, важнейшие
последствия: в момент, когда все больше обнаруживалось бессилие
традиционного русского человека, его безвольная податливость напору
стихий истории, в России постепенно созревал спасительный прорыв от
„роевого", „общинного", „патриархального" человека (все эти качества
были потом усугублены в худшую сторону в так называемом „советском
простом человеке"!) к действительно новому в России человеку. Блок
называл его „человек-артист". Это был человек самосотворения, новая
личность, способная к духовной инициативе, личной внутренней стойкости
как условии и индивидуального, и национального выживания.
76
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
11.2.6. Новый облик писателя в литературе „серебряного века"
Откуда же явилось новое знание о русской жизни, этот еще небывалый в
русской литературе всесторонний — социальный и бытовой, культурный и
„сверхсознательный", городской и деревенский, провинциальный и
столичный — опыт? Кто был этот новый русский писатель — носитель
такой широты кругозора, такой жажды вобрать жизнь и выразить ее?
Богат ли был „серебряный век" писательскими талантами? Несомненно!
Писатель бесталанный — вообще вне литературы. Но в
историко-литературном плане здесь возможен и интересен другой подход,
позволяющий многое понять в своеобразии литературной жизни тех лет.
Как известно, во всей прежней русской литературе первую, если не
единственную „скрипку" играло все же одно сословие — дворянское,
воссоздавая русскую действительность в пределах (пусть и весьма широких
и легко совмещаемых со всем кругом жизни), близких этому сословию.
Столица и уездный город. Усадебное дворянство, уездное дворянство,
губернское дворянство, высший свет; деревня; заграница. Дворец, салон,
чиновничья квартира; деревенская изба глазами барина; охота; дорога;
армия: офицеры, генералы, „солдатушки-бравы ребятушки"; крепостные:
дворня, реже — пахотные крестьяне...
Все остальные сословия, даже духовенство и купечество, не говоря уже о
мещанстве, оказывались сравнительно мало или совсем не замеченными.
Вспомним, что все крупнейшие литераторы XIX века, особенно его
первой половины, да и середины: Пушкин, Лермонтов, Грибоедов, Гоголь,
Тургенев, Тютчев, Достоевский, Л. Толстой, Некрасов, Фет, Щедрин были
дворянами (исключение — Гончаров и Островский — они из состоятельных
городских семей, впрочем, тоже близки дворянству). Их сословный мир был
во многом выражением мира общенационального.
Но — понятен ужас и благоговение Блока перед „непознанной" Россией,
грозно представшей в начале XX века смятенному сознанию русской
„интеллигенции".
И оно, это новое культурное сознание — и художественное, и
философское, и научное — как видим, сделало очень много для познания
реальной многоликой России.
Где же его источники? Во многом они — в том небывалом социальном и
личном многоголосии, в том поистине всероссийском, всесловном
„оркестре", каким были культура и литература „серебряного века". Такой
музыки еще не слышала наша история.
В первую очередь, разумеется, это были писатели — дворяне:
Анненский, Ахматова, Бальмонт, Блок, Бунин, Волошин, Гиппиус, Замятин,
Георгий Иванов, Кузмин, Маяковский, Мережковский, Северянин, А.
Толстой... Писателей — крестьян меньше, и это, понятно, но зато — какие
имена: Есенин, Клюев, Клычков (а кроме них — А. Неверов, И. Вольнов, И.
Суриков: „Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?" — это он, Суриков!).
Множество разночинных горожан из самых разных по происхождению
77
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
слоев (Андреев, Белый, Брюсов, Горький, Гумилев, Вяч. Иванов, Зайцев,
Куприн, Пришвин, Ремизов, Розанов, Сологуб, Хлебников, Цветаева,
Чуковский, Шмелев...).
А среди этих горожан — явление небывалое в „старой" русской
литературе! — такие „инородцы", как О. Мандельштам, Б. Пастернак, В.
Ходасевич, Саша Черный, а еще И. Эренбург, Д. Бурлюк, М. Алданов, Б.
Лившиц... добавлю, что „полукровками", людьми русско-немецкой и
русско-польской крови были Блок, Цветаева, Гиппиус, Вагинов... (К слову
сказать, в этом смысле „национального" вопроса не было в русской
литературе „серебряного века". Не была она опозорена демонстративными,
поощряемыми „сверху" „разборками", к чему так настойчиво приучали (и
приучили- таки!) нашу литературу в позднейшие времена — вплоть до
наших дней...
-I
И еще один „срез" через литературу (и литераторов) „серебряного века",
так сказать, „региональный", „территориальный".
Классическая русская литература XVIII и XIX вв. едва ли не сплошь
была московская или петербургская (либо поместно-усадебная, так или
иначе тяготеющая к столицам).
Посмотри же, откуда родом литераторы „серебряного века".
Ну, разумеется, Петербург (Блок, Ахматова, Г. Иванов, Мережковский,
Сологуб (он — сын прислуги, значительную часть жизни — бедный
провинциальный учитель), Гумилев, Гиппиус, Северянин, Тэффи); Москва
(Белый, Брюсов, Вяч. Иванов, Пастернак, Ремизов, Ходасевич, Цветаева).
Но — дальше: россыпью по всей России: М. Алданов — киевлянин,
Андреев — из Орла, Амфитеатров из Калуги, Анненский из Омска, Асеев из
Льгова Курской губ., Д. Бедный — Херсонская губ., Бунин из-под Воронежа, Вересаев из Тулы, Волошин — киевлянин, А. Волынский — из
Житомира, Горький — нижегородец, Зайцев из Орла, Есенин из Рязани,
Клычков — Тверской губ., Клюев — Олонецкой губ., с Вытегры, Кузмин
родился в Ярославле, детство и отрочество провел в Саратове, Куприн из
Наровчата Пензенской губ., Маяковский — с. Багдади в Грузии,
Мандельштам родился в Варшаве, Розанов в Ветлуге Костромской губ.,
Хлебников из Астраханской губернии...
Информация эта сообщается, конечно, не ради анкеты. Этой „справкой"
еще раз подтверждается, что „серебряный век" знал о русской жизни все! Ум
и интуиция, талант и провидчество писателей побывали во всех измерениях
русской жизни, во всех ее слоях, столичных и провинциальных, элитарных и
простонародных, рафинировано-культурных и распадно-маргинальных.
Русская жизнь была впервые введена в русскую литературу во всей, в
исчерпывающей полноте, именно в эти годы.
А теперь обратим внимание на ту особенность облика литераторов
„серебряного века", о которой, вероятно, можно судить строго, но которую
тоже нужно знать, настолько она характерна для этих лет и этих людей.
Всматриваясь через столетие в их лица и судьбы, замечаешь, что и в
своем житейско-литературном поведении они не хотели укладываться в
78
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
какие-либо каноны традиционного этикета. Люди своеобразного
Возрождения, всегда связанного с бунтом против всяких канонов, — они
неординарны во всех своих проявлениях, подчас непредсказуемы и
безудержны. Для многих из них значимы были отнюдь не старые и
отработанные литературные „роли", не ритуалы „Литературного
гражданского служения", как у их предшественников, но — полнота
личного самоосуществления. Ибо — „все позволено"! Любой ценой — и в
жизни, и в слове.
Один из современников (Вяч. Иванов) шутил: „У Гумилева спорт, у
Ахматовой флѐрт". В самом стиле поведения, нередко экстравагантном, в
непривычном образе жизни складывался их оригинальный облик, в котором
по-новому были выражены даже традиционные для России „амплуа"
поэта-гражданина, поэта- пророка. Но нередко культивировались
вызывающие, даже шокирующие способы литературного самоутверждения.
И тогда подлинная поэзия скрывалась под маской поэта-денди,
поэта-богемца, поэта-бродяги или юродивого чудака, а то и поэта- хулигана.
Все эти маски можно проследить хотя бы в судьбах футуристов В.
Маяковского, В. Хлебникова... Но они были, разумеется, далеко не одиноки.
Тут можно вспомнить и Александра Добролюбова с зигзагами его
поразительной судьбы, К. Бальмонта, С. Есенина, И. Северянина, А.
Тинякова, даже Ахматову, Блока и Волошина... В какой-то степени об этом
„Поэма без героя" А. Ахматовой.
…Словом, писатели „серебряного века" — это небывалое в России
разнообразие личных голосов, это недопустимая в литературе
предшествующих десятилетий свобода самовыражения и поведения
художника. И хотя писателей пушкинского масштаба, пожалуй, не было, но
завет Пушкина: „Ты сам свой высший суд" и „Себе лишь самому служить и
угождать", — многими из них (порою, нужно признать, людьми скромных
дарований) выдерживался неукоснительно. По мнению многих из
литераторов этой поры призвание заключается не в том, чтобы смирять
себя, отказываясь от „собственной песни", а в том, чтобы отстоять
собственный голос. Еще на заре „серебряного века" Н. Минский выступил с
манифестом, в котором утверждал, что смысл поэтической судьбы —
„самообожествление
личности в
делании, в
творчестве". С
незначительными вариациями этот принцип проходит через всю литературу
„серебряного века", выступавшую под знаком декаданса, модернизма. Но
он, понятно, резко оспоривался литераторами „горьковского направления"
(чье литературное поведение, впрочем, тоже было до крайности активным,
связанным с самыми „левыми" силами).
Спор между ними оказался необходимым и должен был продолжаться —
без победителей и побежденных. Однако, после 1917 года первая точка
зрения была сочтена совершенно недопустимой, ибо представляла
опасность для нового „самовластья". И оно надолго прекратило этот спор.
Вообще же, эпоха была раскалена спорами.
79
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Традиционалисты и самые отчаянные новаторы, богоборцы и люди
глубоко религиозные, сторонники немедленного революционного взрыва и
созерцательные поклонники старины, мистики и рационалисты и т. п. и т. д.
— все эти голоса и лица, лики и маски были в пестром писательском
„хороводе". Но именно все вместе они и стали воплощением собирательной
духовной деятельности России на ответственнейшем переломе ее судеб.
Писатель в эти годы перестает быть „жрецом" не от мира сего или
создателем текстов, о чем когда-то Салтыков-Щедрин писал с досадой:
„Писатель пописывает, а читатель почитывает". В эти годы контакты
читателя („публики") и писателя стали множественными и по особому
близкими. И как бы ни отрекались модернисты от „гражданской миссии", на
деле едва ли не к каждому слову писательскому прислушивалась в те годы
все расширяющаяся аудитория. Волей-неволей литераторы, даже
элитарно-уединенные,
становились
писателями-общественниками,
властителями дум вкусов, кумирами читательской ли толпы или избранного
кружка.
Тут можно вспомнить, что весьма эффективные поэтические „турне" по
России совершали не только футуристы В. Маяковский, В. Каменский, Д.
Бурлюк и А. Крученых, но, скажем, и писатели совсем другого склада,
например, Федор Сологуб. Перед самой широкой аудиторией, ловившей
каждое слово, выступал не только „король поэтов" Игорь Северянин
(кстати, и сам ритуал увенчания очередного любимца публики поэтической
короной был весьма многолюдным и шумным); отнюдь не избегали выступления в самых больших аудиториях А. Блок, Н. Гумилев, М. Кузмин.
Своя публика была связана со знаменитыми и не столь уж „герметичными",
замкнутыми салонами Мережковских. Вяч. Иванова, Ф. Сологуба.
Триумфальный успех имел „самородок" Сергей Есенин, прошедший со
своими стихами и распе ванием частушек через все кружки, салоны, вплоть
до салона самой императрицы... Пользовались шумным успехом публичные
лекции Корнея Ивановича Чуковского, одного из самых влиятельных
литературных критиков тех лет. И, наконец, ни с чем не сравнима была
популярность М. Горького...
Новой публике, все более многочисленной, возбужденной, грамотной, но
часто все же не слишком культурной, с трудом ориентирующейся в острых
социальных и культурных переменах, нужны были вожди, оракулы,
выразители мнений, создающие моду на вкусы и ценности. Такими вождями
и становились нередко в первую очередь писатели. Известны множество
случаев, когда писатель вставал во главе того или иного общественного
течения либо был политиком и литератором одновременно. (Горький —
ярчайший пример). Правда, эти контакты писателей с публикой, средой
были, повторю, достаточно жестко структурированы: для одних привычной
была эйфория выступлений перед массами, другим, „элитарным",
свойственно было от „толпы" демонстративно отгораживаться.
Тем не менее именно в эти годы возникает довольно пестрая и
многоликая окололитературная среда, богемная прослойка, те, кого могли
80
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
называть насмешливо „фармацевтами", но без которых не представляли
себе литературного быта.
II.2.7. Литература „серебряного века" и искусство слова
Литература (и вообще искусство) каждой эпохи ищет — и находит (или
не находит) художественный язык, наиболее полно выражающий свое
время, судьбу народа и человека, неповторимость жизни, ее смыслы и
ценности. Среди главных целей литературы на первом месте — потребность
создать „образ мира, в слове явленный" (Б. Пастернак). Ведь невозможно
выразить мир нашего современника, русского человека XX столетия на
языке древних славян, домонгольских летописаний, былинным слогом, и
даже на языке Державина, как бы ни был он велик и могуч...
Конечно, Пушкин мог все, но он и был в свое время „авангардистом" и
„модернистом", заговорил новым, последержавинским языком. Великая
литература все время преодолевала „несказанное", и даже жалуясь порою
(„Мысль изреченная есть ложь" и „Нет на свете мук сильнее муки слова", —
Тютчев), все равно искала и находила все нужные и новые слова.
Русская литература „серебряного века", как об этом говорилось не раз,
была рождена потребностями нового художественного мирочувствования;
ее слово стремилось быть голосом своей эпохи. Русский модернизм тоже
был в немалой мере рожден спором с предшественниками, со схематичным,
неполным, бедным, а следовательно, ложным видением мира в поздней
„народнической" литературе, с ее „освободительными" и „гражданскими"
мотивами, навязываемыми взамен всего богатства и многоголосия жизни.
Модернисты, т. е. искатели нового художественного языка, в сущности,
восстанавливали утраченное их предшественниками предназначение слова,
ибо задача литературы — быть верной всей правде своего времени, полно
соответствовать действительности. Мир изменился, и „вчерашний"
направленческий реализм его „потерял". В этом заключено оправдание
модернизма и его неизбежность. Но понятна и полемика вокруг „новшеств"
и „странностей" модернизма: его противники восприняли „отказ от гражданских идеалов", новый взгляд на человека, погружение в тайны его духа и
безудержные
эксперименты
с
„формой",
как
недопустимый
„индивидуализм", „упадничество" и т. п. Поэтому слова ,декаданс",
„декадент" на долгие годы стали в русском, а особенно в советском
литературоведении осудительным ярлыком, ругательным определением.
...Так что же было наиболее заметным и определяющим в
художественном облике литературы „серебряного века", особенно в ее
поэзии?
Прежде всего, это открытие новых измерений и ценностей внутреннего
мира личности, нередко выражаемых „от первого лица", то есть лирически.
Поэт открывает свой внутренний мир как тайну и как величайшую
ценность. („Я — бог таинственного мира,/ Весь мир — в одних моих
мечтах", — Ф. Сологуб). Отказываясь от изжитого, поэт погружается в мир
сотворения нового духа. У В. Брюсова, напримир, эта задача выражена с
81
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
характерной для него прямолинейностью и ясностью: „...Братья,/ Сокрушим
нашу ветхую душу! Лишь новому меху дано/ Вместить молодое вино!"
Можно вспомнить другие сходные строки других поэтов.
Прежняя скованность узкой программой, делающей поэта глухим ко
всему многоголосию жизни, в этой поэзии отвергается ради безграничной
широты взгляда. Душа поэта настроена на все колебания мирового эфира. В.
Брюсов одним из первых выразил этот порыв к всеохватности. Всякому
мгновению и состоянию должно найти место в переливах чувств поэта. „Я
все мечты люблю, мне дороги все речи,/ И всем богам я посвящаю стих..." И
еще более нарочито и вызывающе: „Неколебимой истине/ Не верю я давно,/
И все моря, все пристани/Люблю, люблю равно./ Хочу, чтоб всюду плавала/
Свободная ладья,/ И Господа, и Дьявола/ Хочу прославить я..."
Русская поэзия этих лет, однако же, вовсе не всеядна! Она
ориентируется на определенные поэтические школы и направления,
разрабатывает формы и жанры, новые размеры и метафорические ходы,
вызванные потребностью полнее передать своевольное и непредсказуемое
течение жизни. Она поднимается на новые вершины стиховой культуры,
создавая поэтический язык, включающий слово в такие связи и обнаруживая
в нем такие звучания, каких не было у их предшественников.
Тут стоит напомнить о двух источниках обновления. Первый из них —
обогащение поэзии мотивами и образами фольклора, народной поэтической
мифологии, особенно значимыми для Клюева, Клыч- кова и Есенина,
по-своему преломленными у Блока, Белого, Ахматовой, В. Каменского и —
в крайних выражениях — у В. Хлебникова, А. Крученых, а в прозе —
давшее блестящие образцы у А. Ремизова, Е. Замятина, М. Пришвина, А.
Чапыгина, А. Неверова...
Во-вторых, поэзия русского модернизма, как уже было сказано, заново
открыла для себя поэтическую Европу, вступила в напряженный
творческий контакт — соревнование с европейскими поэтическими
новациями. Оттуда во многом шли возбуждающие примеры поэтического
формотворчества (А. Рембо, П. Верлен, С. Малларме и другие). Полемика и
сотрудничество здесь выразились и в обилии переводов (особенно,
французской поэзии). Переводили „другие языки" едва ли не все, более всех
— К. Бальмонт, Ф. Сологуб, В. Брюсов...
Одним из главных достижений культуры тех лет стало открытие новых
граней содержательности формы. Особенно раздвигался диапазон звучания
слова, возникали способы новой звуковой „оркестровки" стиха. Звучание
слова становится добавочной силой поэзии, выражением ее духа, энергии,
вырывающейся из оков „смысловых" значений слова. „Останься пеной,
Афродита,/ И слово в музыку вернись", — писал в 1910 г. молодой О.
Мандельштам.
„...Зачем отождествлять слово с вещью, с предметом, который оно
обозначает? Разве вещь — хозяин слова? Слово — Психея. Живое слово не
обозначает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную
предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово
блуждает свободно, как душа округ брошенного, но незабытого тела" (О.
Мандельштам, Слово и культура").
82
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
По-своему перекликаются с этими декларациями Мандельштама самые
экстравагантные поэтические эксперименты В. Хлебникова и даже
демонстративные, вызывающие словоновшества „кубофутуристов",
которые в своих манифестах 10-х годов выступили — не без саморекламы
— за радикальное освобождение слова от традиционных смысловых
значений (вспомним знаменитое речетворчество А. Крученых: „Дыр бул
щир убещур" и прочие опыты „самовитого слова" и „зауми").
Стоило бы подчеркнуть, что язык новой поэзии отнюдь не был
общедоступным. Дело тут и в том, что поэзия была ориентирована на
читательскую элиту, — следовательно, издания были нередко
малотиражными (скажем, тысяча экземпляров считалась уже высоким
тиражом), книги выходили в изысканном оформлении, являясь нередко
полиграфическим шедевром и продавались по высоким ценам. Доступность
текстов „рядовому читателю" нередко ограничивал творческий эксперимент
автора, ибо поэту — личности зачастую важнее было выразить себя, и не
обязательно быть выслушанным и понятым другими.
...Несколько слов о прозаиках в литературе „серебряного века".
Палитра прозы в эти годы была так же широка и многокрасочна, как и
многоголосие стихотворчества.
Вот лишь некоторые имена.
Иван Алексеевич БУНИН — первый прозаик „серебряного века"
(„Суходол", „Антоновские яблоки", „Легкое дыхание", „Господин из
Сан-Франциско"). У Бунина — острая впечатлительность, блестящая
наблюдательность, цепко вбирающая „внешнее" состояние жизни —
природы, человека (но сквозь оболочку просвечивает внутреннее).
Несравненно бунинское мастерство детали, воспроизведение подробностей
— цвета, запаха, движения, жеста. „Холодный" Бунин умеет положить
поразительно точную эмоционально-напряженную краску. Внешне же —
полное отсутствие авторской лирической „добавки": ничего от себя, все —
„от предмета". Прозаик Бунин не подталкивает читателя, не ведет его за
собой, рисунок его строг и точен, оставляет нас наедине с открытым им
миром.
Поэт Бунин лиричнее: он открывает себя, впускает в себя, но, впрочем, и
здесь не делится собою ни с кем.
Федор Кузьмич СОЛОГУБ (стихи, романы „Мелкий бес", „Навьи чары")
создал в прозе (как и в поэзии) свой мир. В его прозе это нередко —
паноптикум, в котором течет жизнь, искривленная и странно-точная,
преломленная через субъективные „призмы" множества „сдвинутых"
индивидуальностей, иной раз просто монстров, с которых он эту жизнь
пишет. Из коллекции человеческих странностей возникает у него тот
цветной, пестрый и нетразимо-живой мир, которого до него не было,
убедительный в своей, нередко уродливой, реальности.
Среди прозаиков эпохи Леонид Николаевич АНДРЕЕВ — самый
громогласный, внушаемый и внушающий, преувеличенный, густо
кладущий свои кричащие краски, добавляющий к ним еще и еще — чтобы
ошеломить, вызвать шок, потрясти, напугать, озадачить. Он резко искажает
83
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
привычные пропорции, создает контрасты; гиперболичен и безжалостен, —
и по отношению к своим героям, и по отношению к читателю, не скрывает
свою волю навязывать ему, диктовать выводы, подчинять своим
впечатлениям.
Василий Васильевич РОЗАНОВ („Опавшие листья", „Уединенное",
„Мимолетное") воюет с литературной общепринятостью, пошлостью,
привычкой. Он видит так, как не принято, не „прилично" видеть, постигает
жизнь в ее внезапной правде и точности, подсмотренной, схваченной в
пролетевшем мгновении. Он пером „доскрѐбывается" до этой правды,
счищает лак и глянец привычного, „пристойного". Он один из первых
показал подробности сознания, психики, неустойчивость, „спонтанность"
внутренней жизни, ее прерывность. Розанов по-своему учил литературу и
читателя как быть искренним, избегая привычной лжи себе. Жестокая
ирония, полное отсутствие всяких „пиететов" и авторитетов (ради согласия
с которыми часто искажается правда) у Розанова есть акт сопротивления
несвободе, его борьба за права правды. Таков этот „ернический",
„циничный", злой и наблюдательный, не признающий никаких „святынь"
писатель, наиболее спорный среди классиков „серебряного века".
Не особенно интересует Александра Ивановича КУПРИНА „внешний"
человек, его бытовое поведение. Писатель прорывается к человеку
внутреннему („Поединок", „Гранатовый браслет", „Молох"). Ему нужна не
столько привычная жизнь, ее обычное течение, сколько изменчивое,
взрывчатое состояние души, ее тайные смыслы, догадки о человеке в
момент, когда происходит высвобождение истинного из-под давления
рутинного. Он любит человеческое многообразие и следит за сближениями
разных людей, всматривается в возникающее общее духовное поле.
Куприну интересен каждый, но всегда у него есть центральный, главный
персонаж, к которому сходятся все события. И все вместе образует жизнь,
полную страданий и радостей, болей и надежд. Жизнь в прозе Куприна
всегда оставляет выход к любви и милосердию, пониманию и состраданию.
Евгений Иванович ЗАМЯТИН („Уездное", „На куличках", „Алатырь") —
писатель нервный, ранимый по самой своей натуре. И поэтому носящий
маску — и лично, и писательски. Не потому ли он — едва ли не первый в
литературе „серебряного века" — понял силу и выразительность
искусственной словесной оболочки человеческой души — сказа. Он не
прямо анатомирует психику, но через „извитие" речи, „притворство"
словесных „масок" показывает человеческую замороченность, видит
запутанность людей в навязанных им условностях, ритуалах жизни. И
радостно отмечает редкое освобождение от неволи как прорыв человека к
себе самому, настоящему. Прорыв этот, увы, редко достижим. О запутанности, оплетенности человека условностями жизни — и изнутри
сильнее, чем извне — Замятин рассказал, быть может, больше, чем другие
его современники.
Алексей Михайлович РЕМИЗОВ („Посолонь" и др.) — словесный
колдун, занят ворожбой, заигрывается словом, тянет и тянег цепочку
словесных превращений и оттенков. Слово у него всегда иное, свое, не
84
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„словарное". Тут ему постоянной поддержкой служит игра словом в
народном обычае. Народное слово — всегда двух-трехсмысленно, всегда в
переливах и догадках, увертках и прятках. Отсюда и идет Ремизов.
Михаил Михайлович ПРИШВИН („В краю непуганных птиц", „У стен
града невидимого" и др.) — прозаик ясного слова, внимательный, неспешно
и много думающий среди природы и наедине с собой, особенно в дневниках.
Он внимает всем голосам вокруг, внимает и внутреннему голосу. Старается
не упустить тихих голосов других душ, не кричит, как Андреев, не терзает
болью безжалостных красок, как Сологуб... Пришвин — это мастерство
вслушивания, всматривания в жизнь.
85
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Максим ГОРЬКИЙ (начиная с псевдонима) — придумывает себя и жизнь
(„Макар Чудра", „Челкаш", „Мать", „На дне"). С первых рассказов он
старается быть „художником", писать словами как красками. Поэтому у
него словесные краски выбраны так броско и умышленно (почти всегда
чересчур), что читать его приходится, отказываясь от своего видения. Если
Бунин обостряет наше собственное зрение, то Горький приучает нас видеть
не своими (т. е. не нашими) глазами. Иногда мы с писателем,
присмотревшись, соглашаемся, но чаще — подчиняемся навязанному,
вынуждаемся. Мир Горького — далеко не всегда действительный. И все же
в этом, придуманном Горьким мире жили полвека миллионы людей:
горьковский маргинальный „лубок" („Мать" и т. п.) оказывался для
государства наиболее выгодным, он был пропагандируемым и достижимым,
доступным; к сожалению, горьковская большая и сложная проза (а это
немало томов его собрания сочинений) осталась менее известной и читаемой (например, „Заметки из дневника. Воспоминания", первые тома
„Жизни Клима Самгина" и, конечно, автобиографическая трилогия).
II.2.8. Направления и течения, группировки, общества и салоны
„серебряного века"
Рубеж веков отличался особой напряженностью и свободой
духовно-эстетических и художественных исканий. Это время ярких
творческих литературных направлений и течений. Они нередко вели между
собою острую полемику, но выполняли общую работу восстановления и
развития духовной культуры России. Это время талантливой и острой
литературной журналистики, живой и своеобразной издательской работы,
время литературных обществ, объединений, кружков, группировок,
салонов, порою экстравагантных, часто глубоких. Многие из них оставили
незабываемый след в русской литературной жизни от 90-х гг. прошлого века
до начала
20-х годов нашего столетия.
Облик литературы „серебряного века" во многом определяется
своеобразием трех литературных направлений — это символизм, акмеизм и
футуризм. Иногда эти течения и направления называют „школами".
Определение это допустимо с натяжкой и главным образом в отношении
„акмеизма" (по большей части потому, что активнейший акмеист Николай
Гумилев очень хотел бы видеть в своей и своих товарищей работе своего
рода „студию", „школу". Свое объединение они назвали поэтому с
претензией на профессиональную выучку — „Цех поэтов").
По существу же все течения начала века были не столько
профессиональными объединениями (хотя сближало литераторов в них и
профессиональное дело), сколько способом найти ответы на обычные для
русской культуры вопросы: что есть мир и человек? в чем смысл искусства?
что происходит в русской жизни и в душе человеческой? куда идет Россия?
и т. д.
86
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Полемизируя с акмеистскими притязаниями на то, чтобы быть „школой",
А. Блок справедливо говорил: „...никаких чисто литературных школ в
России никогда не было, быть не могло и долго еще, надо надеяться, не
будет... ее литература имеет свои традиции... она тесно связана с
общественностью, с философией, публицистикой..."
Начну с нескольких слов о символизме и символистах.
Впервые поэтическая школа под таким названием возникла во Франции,
когда в 1886 г. Ж. Мореас опубликовал манифест, провозгласивший „новое
слово" в поэзии. С русским символизмом эта школа не имела ничего общего,
кроме понимания символа как иносказания, введения в слово новых
значений. В начале 90-х гг. в России публикует книгу стихов под названием
„Символы" Дмитрий Мережковский, в том же году он обосновывает
необходимость нового миропонимания в трактате „О причинах упадка и о
новых течениях современной русской литературы". Тремя годами спустями
в предисловии к первому выпуску „Русских символистов" В. Брюсов писал:
„Цель символизма — рядом сопоставленных образов как бы
загипнотизировать читателя вызвать в нем известное настроение".
Но все эти заявления были лишь подступами к существу нового течения.
Настоящий русский символизм начинается с того момента, когда
поэтическое мирочувствование было основано на философии В. С.
Соловьева. „В. С. Соловьеву судила судьба в течение всей его жизни быть
духовным носителем и провозвестником тех событий, которым надлежало
развернуться в мире", — писал Блок в 1920 г. В. С. Соловьев одухотворил
чисто художественные искания своих молодых современников
„постижением высоких идеалов любви, добра и красоты". „Поэзия
символистов, — отмечал эту особенность Н. А. Бердяев, — выходила за
пределы искусства, и это была очень русская черта. Период так называемого
„декадентства" и эстетизма у нас быстро кончился, и произошел переход к
символизму, который означал искания духовного порядка, и к мистике. Вл.
Соловьев был для Блока и Белого окном, из которого дул ветер грядущего.
Обращенность к грядущему, ожидание необыкновенных событий в
грядущем очень характерны для поэтов-символистов. Русская литература и
поэзия начала века носила профетический (т. е. провидческий, пророческий
— В. А.) характер. Поэты-символисты со свойственной им чуткостью
чувствовали, что Россия летит в бездну, что старая Россия кончается и
должна возникнуть новая Россия, еще неизвестная".
„Младосимволисты", „младшие символисты" — Блок, Белый, Вяч.
Иванов, Волошин видели в символе „окно в Вечность", в иные
таинственные миры, воплощение Вечной Женственности (у раннего Блока
это — Прекрасная Дама).
Символисты самоотверженно шли навстречу грядущему „светопреставлению".
Особый смысл современной им жизни они видели в том, что в ее
глубинах заключена и рвется в мир сила духовного преображения. Нужно
87
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
лишь художнику, поэту своим порывом устремиться ей навстречу,
почувствовать Мировую Душу и дать ей выход. И тогда станет возможным
трагическое, через страдание, но спасительное обновление самой души
русской, преодолевшей в себе Страшный мир (так называется один из
главных циклов Блока). Сам поэт прошел по этому пути дальше всех своих
единомышленников по символизму („трилогией вочеловечения" назвал он
три тома своей лирики). Вера в духовную спасительность вселенского
переворота и метафорическое сближение его с реальным октябрьским
переворотом одно время едва не привела его к большевикам и дала
некоторое основание для узкого, политизированного прочтения поэмы
„Двенадцать" (что ее безмерно обедняло).
Суть же изначально состояла в том, что через философию и этику
символизма художник выходил к новым степеням духовной свободы, к
пониманию личного человеческого порыва и подвига как пути в иные,
светлые миры, как своего рода возвращение поэта на духовную родину („Он
весь — дитя добра и света. Он весь — свободы торжество", — писал Блок о
своем лирическом герое).
Русский символизм исходит из способности поэзии к интуитивному
прозрению сущности бытия. Обычному восприятию дана лишь внешняя
видимость мира, но за этой грубой и лживой корой скрываются
непознанные глубины истинной жизни; мир — двойствен, и лишь поэт
способен услышать „зов другой души" (В. Соловьев). Пробиться к истинной
жизни, даже если при этом придется погибнуть, — вот задача поэта (Блок:
„Броситься под ноги бешено несущейся тройки"). Его творческий долг —
„слушать мировой оркестр".
Если вчитаться, именно это „просвечивание" мира истинного сквозь
реальный „страшный мир" образует, например, весь сюжет „Двенадцати".
Вот почему такой восторг переживал Блок, работая над поэмой, вот почему
восклицал: „Всем сердцем, всем сознанием слушайте музыку революции!".
Эта музыка, по-Блоку, направляла человека, каждого из „Двенадцати", к его
истинному спасению: „в даль", за Христом, — какая бы „вьюга" ни пылила
бы им „в очи" „дни и ночи напролет".
Символисты переживали судьбы мистической России не менее остро,
нежели судьбу России бытовой, „эмпирической". Сопоставляя то и другое
видение — обыденное и мистическое, — Блок ужасался получаемому
результату (вспомним хотя бы его знаменитые стихотворения „Жизнь моего
приятеля" и „Ночь, улица, фонарь, аптека...").
Мирного разрешения этого противоречия они не усматривали. ЭТОТ
узел мог, по их убеждению, разрубить лишь вселенский духовный
переворот. Тем самым символисты по-своему — в умах и душах
интеллигенции — подготовили реальную революцию. Этой отрицательной
заслуги у символизма не отнять, хотя, разумеется, воспринимать его как
союзника большевистского переворота нет серьезных оснований.
Что же касается заслуг символизма в художественном освоении мира, то
они велики и несомненны. Для символистов мир, жизнь — многомерны, не
развернуты на плоскости, а структурно сложны и неисчерпаемы. Истина не
88
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
дана, а скрыта — и в глубине космической жизни, и в глубинах
человеческого духа.
...Здесь кстати сказать о возникшей в канун революции группе „Скифы",
тесно связанной с символистами, особенно с Блоком. В группу входили
кроме Блока — Р. И. Иванов-Разумник, М. М. Пришвин, Е. И. Замятин, Н. А.
Клюев, С. А. Есенин. В метафорическом образе степняков — „скифов"
привлекали их безграничное вольнолюбие, близость к земле, неприязнь к
застывшим догмам, противостояние всесветному „интернаци о- нальному"
цивилизованному Мещанину. Стандартную челове че- скую единицу,
„нумер "литераторы группы „Скифы" считали неизмеримо ниже народной
массы, в которой видели могучую творческую стихию силу и источник
обновления. Но „толпа" для них — это мещанство. „Скифское"
мирочувствование в той или иной степени выражено не только в „Скифах" и
„Двенадцати" А. Блока, но и в романе-антиутопии „Мы" Евг. Замятина, в
„Инонии" С. Есенина, в поэзии Н. Клюева тех лет („Избяные песни" и др.).
К началу 20-х гг. — после смерти Блока, глубокого разочарования С.
Есенина („Сорокоуст"), после утерянных надежд на чаемое обновление, —
„скифство" распадается. Наступает „советская" литература, в которой не
было места ни Блоку, ни Есенину, ни Клюеву, ни Замятину...
Ни вольным „скифам".
Теперь об акмеизме и акмеистах.
Начну с некоторых фактических сведений по истории акмеизма.
Полемика с символистами, которую вела группа Гумилева, в начале 1912
г., завершилась полным ее обособлением и провозглашением нового
направления в поэзии. Н. Гумилев провозгласил акмеизм. Андрей Белый
утверждал, что слово „акмеизм" (от греческого „акме", что обозначает не
только „цветение", но и „вершину чего-либо") придумал он, А. Белый, в
присутствии Вяч. Иванова во время дискуссии в журнале „Аполлон", а
Гумилев охотно подхватил его. Журнал „Аполлон", а также созданный
Гумилевым маленький журнал „Гиперборей" стали органами акмеизма,
выразителями его программы. В первом номере „Аполлона" за 1913 г. была
опубликована статья Гумилева „Наследие символизма и акмеизма", где
очерчены основные признаки акмеизма.
Так что же это такое — акмеизм? Гумилев, в отличие от символистов,
полагает, что мистическая сущность бытия непостижима. Следует, — писал
он, — „всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о
нем более или менее вероятными догадками".
Для акмеистов все главное — в посюстороннем мире. Нужно показывать
„внутренний мир человека", в то же время не забывая о „теле и его радости,
мудрой физиологичное™". Нужно утверждать „жизнь, не мало не
сомневающуюся в себе, хотя знающую все — и Бога, и порок, и смерть, и
бессмертие". И, наконец, нужно „для этой жизни найти в искусстве
достойные одежды безупречных форм". „Соединить в себе, — писал
89
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Гумилев, — эти четыре момента — вот та мечта, которая объединяет между
собой людей, так смело назвавших себя акмеистами". (Замечу, что кроме
„акмеизма" свое направление они порою называли еще „ада- мизмом", т. е.
мужественно твердым и ясным взглядом на жизнь).
С акмеизмом связано представление о „школе", т. е. о четкой творческой
программе, о своего рода „учении", о работе по овладению ремеслом, когда
целью являются, так сказать, „формальные достижения", мастерство,
изысканная и сознательно достигаемая культура стиха и т. п. Акмеисты
сами говорили, что „хороший поэт — прежде всего хороший читатель".
Это верно, но, если воспринимать акмеизм в контексте того времени, —
все же вторично. Да, „художественный и эстетический аристократизм",
„артистизм" — прекрасны и необходимы, но не в них суть дела^ила и
значение акмеизма в истории русской литературы и культуры той поры все
же не столько в „цеховом" совершенстве, сколько в апелляции к культуре в
тот момент, когда ей и создавшему ее порядку жизни грозил
разрушительный взрыв. Для этого нужно было понять ценности культуры и
отстаивать „мужество быть" в ней.
В сущности, тут акмеизм (или адамизм) соприкоснулся с
нарождающейся философией экзистенциализма. Акмеисты остро
переживали самоценность мира, его сложность и хрупкость, его прелесть и
его, увы, смертность. Чувство тревожности было по- своему понятно и
близко акмеистам, как бы ни воспевали они праздник жизни. Русская жизнь
была далека от праздничности. И хотя Гумилев ориентировал своих
„студийцев", свой „Цех поэтов" на „романскую" и вообще европейскую
традицию, акмеизм стал русской поэзией — и чем талантливее был акмеист,
тем более он был русским поэтом. Таковы Ахматова, Мандельштам, Г.
Иванов, да и сам Гумилев в своих лучших поздних стихах. В группе
акмеистов были и такие, менее крупные поэты, как М. Зенкевич, В. Нарбут,
В. Недоброво, В. Шилейко и др.
Поэтому вся их „ясность", „мужество", „цветение" есть „редуцированный", т. е. вытесненный, но глубоко пережитый страх перед
грядущим недалеким распадом поистине цветущей жизни. И —
сопротивление распаду. И не потому ли самый мужественный среди них —
Н. Гумилев — был так героичен, экзотичен, с постоянной романтической
выправкой слова и сюжета?.. От грядущего хаоса, смешения всех „форм" и
следовало защищаться „формальными достижениями".
От реального „ужаса жизни" (А. Блок) никому было не уйти. Только
акмеисты по-своему противопоставляли ему „ремесло" и „форму", а
символисты раскрывали перед ним душу.
О. Мандельштам был среди тех акмеистов, кто понимал трагизм
столкновения культуры со стихиями и кто в этом столкновении делал выбор
в пользу культуры. По его выражению, культура стала для акмеистов
церковью. „Акмеизм, — писал он, — это тоска по мировой культуре". И
„цеховая", „студийная" работа акмеистов — людей ремесла, знающих и
умеющих делать культуру, была отстаиванием и продолжением пути,
пройденного человечеством.
90
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Для сравнения напомню, что с точки зрения символистов, творчество
требует вдохновения, оно — интуитивно; это художники озарения,
самопожертвования, подчинения стихийному порыву. Они с недоверием
относятся к готовым „формам", „цивилизации", „городу", „буржуа"...
Символисты надеялись на стихию. Акмеисты — на культуру. Правы в
этом споре были и одни, и другие.
Могучие стихийные силы обновления, на которые так полагались
символисты, разыгрались в начале XX века с небывалой мощью. И этот
стихийный „ветер, ветер на всем Божьем свете" мог бы обновить жизнь,
если бы его энергия не была бы, так сказать, поистине пущена на ветер.
Акмеисты же увидели в вечных ценностях культуры опору личного
мужества во время катастрофических перемен.
Были, однако, еще третьи участники литературного и культурного
процесса, заявившие свое полное и безусловное согласие с
катастрофическим ходом жизни. „Моя революция", — как известно, сказал
в 1917 году Маяковский.
Этими третьими были футуристы (или — кубофутуристы, как называли
они себя поначалу, имея в виду свою связь с кубизмом в живописи и в
отличие от „эгофутуристов", известнейшим из которых был Игорь
Северянин).
Итак, футуризм.
В самом начале 910-х гг. В Петербурге возникла группа „Гилея",
активное начало русского футуризма. В нее вошли левые художники и
литераторы (сначала Давид и Николай Бурлюки, Василий Каменский, Елена
Гуро, Казимир Малевич, Велимир Хлебников, а уже несколько позднее —
Алексей Крученых, Бенедикт Лившиц, Владимир Маяковский). Они издали
коллективные сборники „Садок судей" (1910, 1913), „Пощечина общественному вкусу" (1912), „Дохлая луна" (1913) и др.
Если судить по заявлениям, то футуристы были самым решительными и
энергичными разрушителями „старого мира": его культуры, его образа
жизни и „старого человека". Их декларации, изложенные в сборнике
„Пощечина общественному вкусу", камня на камне не оставляют от
прошлого. Они всецело устремлены в будущее. И самоназвание их от слова
„будущее". Близкий к ним В. Хлебников придумал своеобычное слово
„будет- ляне", которым хотел заменить европейское „футуристы".
Что же предлагали взамен „прошлого" футуристы-будетляне?
Это — культ техники, урбанизация, милитаризм. Взамен традиционного
— тоже устаревшего — русского слова они предлагали „заумь" — свой,
порывающий с традицией язык. Они „бросили" Пушкина, Достоевского,
Толстого „с парохода современности". Взамен традиционного русского
человека, рожденного „старым миром", идеалом провозглашается новый,
сильный, „примитивно-здоровый" человек, лишенный такого бремени, как
душа, совесть, память и т. п.
91
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
- Футуризм пришел с Запада (его основоположником был итальянец
Томазо Маринетти), но общего с итальянским футуризмом у русских
футуристов было немного — культ насилия, техницизм... В остальном же
вряд ли тут можно видеть какую-либо серьезную связь. Впрочем, и то, что у
наших футуристов было внешне близко западным источникам, при
внимательном рассмотрении выглядит во многом иначе.
Несмотря на все вызывающе-громкие и дразнящий заявления, на весь
размах своих притязаний, футуристы не были духовно крупными людьми.
Скорее — наоборот. Это относится даже к Маяковскому, несмотря на весь
его огромный поэтический талант.
Пораженные круговоротом перемен в жизни, изнемогающие в „адище
города", создатели русского футуризма жаждут отомстить миру за
несостоявшуюся жизнь их лирического героя, маленького человека,
лишенного Дома, выброшенного на улицу, затерявшегося в толпе.
Одинокого и несчастного среди таких же одиноких и несчастных. Чтобы
сделать человека счастливым, нужно — по их мнению — добиться
всеобщей уравнительной справедливости. Это может обеспечить лишь
техника, прогресс которой приведет к созданию стандартных условий
существования для одинаковых и счастливых своим равенством людей. А
для этого нужно разрушить несправедливый старый мир. Такова, по
существу, этика футуризма; здесь же и причина его „революционности".
Футуризм насквозь проникнут недоверием к внутренней жизни
личности, к духовной культуре, отвергает человеческую неповторимость,
пронизан страхом перед свободой и теми обязательствами, которые свобода
накладывает на каждого человека. Как это ни покажется странным, но в
совершенно неузнаваемом виде здесь ощутим идеал русского общинного
„муравейника", где, как известно, никому не положено выделяться. Пафос
футуризма — уравнительность — по-своему исходит из ментальных, даже
архаических глубин русской национальной культуры, при всем его
декоративном „западничестве" и „европеизме", при всей революционности
и устремлении в будущее...
„Грубым гунном" называл себя лирический герой Маяковского. Внешне
тут много близкого психологии и этике „скифства". Блок с интересом
относился к таланту и исканиям Маяковского, выделяя его среди всех
футуристов (кроме упомянутых раньше, близки к футуристам были О. Брик,
отчасти — Н. Асеев, недолгое время — Б. Пастернак...). Соблазн „гуннства"
(как и „скифства") — очень большой. Он создает иллюзию свободы от всех
тормозов „цивилизации"; обещает открытие новых горизонтов, пусть даже
движение к ним идет нетрадиционными, шокирующими путями. Блок
писал: „русский футуризм был пророком и предтечей тех страшных
карикатур и нелепостей, которые явила нам эпоха войн и революций; он
отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который
сидит в русской душе и о котором многие „прозорливые" и очень умные
люди не догадываются. В этом отношении русский футуризм бесконечно
значительнее, глубже, органичнее, жизненее, чем „акмеизм"..."
92
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Эти слова Блока требуют, по крайней мере, двух поправок: „ужас" был
не „веселым", а самым настоящим и кромешным. И все акмеисты (как и
символисты) оказались эпохой этого „ужаса" отвергнуты, а футуристы (под
именем „коммунистов-футуристов", а затем и ЛЕФа (Левого фронта
искусства) — приняты (впрочем, также перемолоты, но — под видом
„служения социализму"). В самом основании футуризма заключен был
страх перед человеческой личностью и покорное согласие с ее
превращением в безликую „частицу", — вспомним слова Маяковского:
„Единица — ноль, единица — вздор..." За невероятно зоносчивыми и громогласными лозунгами футуризма скрывалась капитуляция перед напором
времени и готовность принести человека в жертву Молоху революции.
Отбиваясь от маргинального хаоса вокруг себя и в себе самих
преувеличенно широкими жестами, напрягая голос до предельной
громкости („мир огромив мощью голоса"), они в конечном итоге пришли к
согласию стать „машинными", встроенными в социальный механизм в
качестве стандартных деталей, а „гром" голоса был легко превращен в
громыхание заданными пропагандистскими лозунгами...
Символизм и акмеизм, в сущности, завершили свою историю в годы
революции и гражданской войны. Футуристы продлили свое существование
еще на десяток лет — и это позволило вполне явственно увидеть гибельный,
бесперспективный процесс их „эволюции".
Хотя бы бегло следует сказать о т. н. „новокрестьянских поэтах"
(крупнейшие среди них — Николай Алексеевич Клюев, Сергей
Александрович Есенин, Сергей Антонович Клычков, Петр Васильевич
Орешин). По своей духовной природе они, коренные крестьяне, были
близки символистам, особенно тем, кто, как А. Блок, остро чувствовал
глубинные перипетии национальной жизни, интимно-близко переживал
русскую судьбу („О, Русь моя! Жена моя! До боли / Нам ясен долгий путь!").
Все они вышли из русской мужицкой провинции — олонецкий Клюев,
рязанский Есенин, тверской Клычков, саратовский Орешин.
Они владели сокровищами самоцветного народного слова, рожденного в
вечном (и казавшемся неиссякаемым, бессмертным) космосе крестьянского
бытия. Однако, народная стихия, выразителями которой они себя
чувствовали, в нагрянувших переменах показала и свою незащищенность,
уязвимость, и свою неподготовленность к тому, чтобы выжить в
исторической катастрофе, тем более, противостоять ей. Крестьянство стало
жертвой политиков-демагогов.
Горестное любование навсегда уходящей патриархальной Русью,
страдающая романтизация невозратимого, отчаяние от невозможности
защитить погибающую деревню („Никуда не уйти нам от гибели, никуда не
уйти от врага" — С. Есенин „Сорокоуст") — эти мотивы все сильнее звучат
в „новокрестьянской" поэзии в послереволюционные годы.
Ей осталось либо принять уничтожение, доламывание старой деревни
(так сделал П. Орешин, еще кое-кто), либо замкнуться в несогласии и
тоскливом воспоминании о невозвратимо-прекрасном (Клычков, Клюев),
93
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
либо, как Есенин, трагически вместить в себя опыт эпохи, не принимая до
конца ни того, ни другого...
Наименее связанной с действительной жизнью была т. н. „пролетарская
" литература (имеется в виду ее дореволюционные сочинения). Среди поэтов
назову — М. Герасимова, В. Кириллова, А. Гастева, среди прозаиков — А.
А. Богданова (Малиновского). Содержанием их сочинений были сплошь
утопически трактованные мотивы фабричного и заводского труда, величия,
мощи и красоты новой машинной жизни. Центральной фигурой был „его
величество пролетарий", лишенный всех обычных человеческих черт,
„растущий из железа", завоевывающий космос, покоряющий природу и
создающий новый технизированный мир, бездушный и лишенный
человеческого своеобразия.
В собственно художественном отношении творчество их было
подражательным, далеким от живых впечатлений культуры и поэтических
достижений „серебряного века", хотя временами (у Кириллова, у Гастева)
силой искреннего воодушевления и энтузиазма приводило к созданию
впечатляющих — при всей своей утопичности — картин.
Теперь несколько слов о внешних формах литературной жизни
„серебряного века", ее, так сказать, публичных проявлениях.
На рубеже веков в России не было Союза писателей, как официального
государственного учреждения, своего рода „министерства культуры", каким
был ССП в годы советской власти, начиная с 1934 года. И все же подлинно
живой и творческий союз русских писателей существовал в истинном
смысле этого слова как реальное общество талантливых художников, как
соучастие в одном великом деле — создании неповторимой, честной,
противоречивой и многоголосой русской литературы, ищущей и многое в те
годы нашедшей.
Слова о „союзе писателей" вовсе не означают обязательного
писательского взаимосогласия, „пения в унисон". Более того — никогда не
было так много споров, раздумий, столько самых неожиданных, порою
странных идей, как в те годы. Но это и было нормой, здоровым,
естественным состоянием литературной жизни в те годы и в том типе
культуры, который сложился на рубеже эпох и который справедливо
назвали русским культурным Ренессансом.
Поэтому в заключение нужно хотя бы бегло упомянуть о некоторых из
множества „неформальных" обществ и союзов, групп и объединений,
студий и салонов, которые придавали свой неповторимый колорит
литературной жизни тех лет.
Начнем с Петербурга, бесспорного духовного центра культуры
„серебряного века". Перемены здесь переживались особенно остро. Здесь
дальше всего зашли все социальные и идеологические противоречия,
накопился колоссальный новый опыт. Город контрастов, „ужасный город,
бесчеловечный город! Природа и культура соединились здесь для того,
чтобы подвергать неслыханным пыткам человеческие души и тела,
выжимая под тяжким давлением прессов эссенцию духа", — писал философ
94
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Г. П. Федотов. Не удивительно, что главный взрыв революции произошел
именно здесь. И „полюсы" Пушкина и Достоевского — это тоже полюсы
петербургских противоречий.
Больше всех русских городов урбанизированный и европеизированный,
Петербург находился в сложных отношениях с „ментальным" телом страны.
Он первым осознал неизбежность новой действительности, освоить
которую предстояло национальной культуре. Старый патриархальный ДОМ
разрушен, нужно строить ДОМ в душе своей. Как строить? Из какого
материала? Вот, в сущности, сюжет, и проблематика культуры „серебряного
века".
Через нее первым прошел культурный, литературный Петербург.
„Фабрика мысли, костер сердец, — восклицал Г. П. Федотов. — Весь воздух
здесь до такой степени задышан испарениями человеческой мысли и
творчества, что эта атмосфера не рассеется целые десятилетия". „И хотя вся
страна призвана к этому подвигу (Г. П. Федотов имеет в виду создание
новой русской культуры — В. А.), здесь, в Петербурге, слышнее
историческая задача, здесь остается если не мозг, то нервный узел России".
Итак, пользуясь этим выражением, — какие были „нервные узлы" в
литературном Петербурге „серебряного века"?
Многие мемуаристы отмечают особенную роль знаменитой „Башни"
Вяч. Иванова (названной так потому, что встречи происходили на
возвышающемся последнем этаже дома на Таврической, 25, в круглом
помещении). „Так называемые „среды" Вяч. Иванова, — писал Н. А.
Бердяев в своей философской автобиографии". „Самопознание", —
характерное явление русского ренессанса начала века. На „Башне" В.
Иванова... каждую среду собирались все наиболее одаренные и
примечательные люди той эпохи, поэты, философы, художники, актеры,
иногда и политики... Вячеслав Иванов — один из самых замечательных
людей той богатой талантами эпохи. Было что-то неожиданное в том, что
человек такой необыкновенной утонченности, такой универсальной
культуры народился в России. Русский XIX век не знал таких людей. Вполне
русский по крови, происходивший из самого коренного нашего духовного
сословия, постоянно строивший русские идеологии, временами близкие к
славянофильству и националистические, он был человеком западной
культуры... В. Иванов — лучший русский эллинист, Он — человек универсальный: поэт, ученый, филолог, специалист по греческой религии,
мыслитель, теолог и теософ, публицист, вмешивающийся в политику..." С В.
Ивановым связано возникновение „Общества ревнителей художественного
слова" (иначе — „Академия стиха"). Занятия там происходили раз в две
недели — на упомянутой „Башне". Основным лектором был В.
Иванов.Посещали собрания Е. Замятин, М. Кузмин, А. Толстой, Е.
Дмитриева (Черубина де Габриак), В. Пяст, Ю. Верховский и др.
Помимо гумилевского „Цеха поэтов" (и после революции — „Нового
цеха"), заметное место в духовной, литературной и культурной жизни
Петербурга занимали салоны Мережковских (в „Доме Мурузи"), Ф.
Сологуба, „Общество свободной эстетики". В Петербурге издавались
95
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
различные по своей программе литературные журналы; назовем среди них
орган „Религиозно-философских собраний" „Новый путь" (под
руководством Д. Мережковского и Г. Чулкова), „Вопросы жизни" — журнал
полудекадентский — полусимволистский; „Мир Божий" (издательница А.
А. Давыдова), ориентирующийся на писателей-реалистов, близких к
Горькому). Выходил альманах „Шиповник" и уже не раз упоминавшийся
журнал „Аполлон" (редактор С. К. Маковский); художественные и
литературные журналы „Мир искусств" и „Золотое руно" (издававшийся на
деньги миллионе- ра-мецената Н. П. Рябушинского).
Говоря о петербургской литературно-артистической среде тех лет,
нельзя не упомянуть о знаменитых богемных кабачках „Бродячая собака" и
„Привал комедиантов". „Бродячая собака" существовала с января 1912 г. в
подвальном помещении на Михайловской площади близ Русского музея. Ее
„директором" был Б. К. Пронин, душа всего дела, отставной режиссер.
Впечатления от встреч, представлений и шумных вечеров в „Бродячей
собаке" сохранились не только во многих воспоминаниях, но и в стихах,
например, Анны Ахматовой („Да, я любила их, те сборища ночные...").
Обычными участниками вечеров были Н. Гумилев, М. Кузмин, О.
Мандельштам, Г. Иванов. Бывали и символисты, и футуристы, читал свои
стихи Маяковский, заглядывали крестьянские поэты — Есенин, Клюев,
Клычков... „Бродячая собака" была открыта с вечера — и до поздней ночи.
„Каждый входящий должен был расписаться в огромной книге, лежащей на
аналое перед большой зажженной красной свечой... Поэты, музыканты,
артисты, ученые впускались даром. Все остальные назывались
„фармацевтами", и бралось с них за вход по внешнему виду и настроению...
Молодой, здоровый, задорный энтузиазм царил на этом вечере. „Бродячая
собака" — какие воспоминания, какие видения, залитые полусветом" (Из
воспоминаний С. Судейкина).
После закрытия „Бродячей собаки" возникает — уже после революции
— организованный все тем же неугомонным Борисом Прониным
артистический кабачок „Привал комедиантов" — в здании на углу Марсова
поля близ храма Спаса на Крови.
Насыщенной была литературная жизнь в Москве 900-х и 910-х гг.
Привлекали к себе широкий круг знатоков и любителей литературы и
философии „Религиозно-философское общество памяти Вл. Соловьева" и
„Московский литературно-художественный кружок". Писателей-реалистов,
близких М. Горькому, собрала „Среда", инициатором создания которой был
Н. Д. Телешов. На телешовских „Средах" бывали, кроме Горького — Л.
Андреев, А. Серафимович, А. Куприн, В. Вересаев, С. Скиталец, дружил со
„Средой" Ф. Шаляпин; „Мы не избегали тогдашнего нового поколения —
декадентов, модернистов и иных..." — писал в своих воспоминаниях Н.
Телешов. Писатели, близкие „Средам", создали свое издательство „Знание"
и выпускали пользовавшиеся влиянием и известностью сборники под тем
же названием.
Символистская литературная Москва была собрана вокруг журнала
„Весы" (редактором которого был В. Брюсов), а также вокруг издательства
96
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„Скорпион", в которое вложил свои деньги и свой культурйый энтузиазм
фабрикант-текстильщик С. А. Поляков. Издавал меценат не только книги
Бальмонта, Белого, Брю- сова, но и альманах „Северные цветы".
В годы гражданской войны в Москве возникнет несколько шумных
литературно-богемных кафе — „Стойло Пегаса" на Тверской ул., кафе
„Бом" и др.
В чем же, скажем в заключение, главные уроки „серебряного века", его
сила и его слабость, его открытия и его ошибки?
Это век небывалого изящества и красоты русского слова, прежде всего
— в поэзии. Права А. Ахматова, сказавшая, что „если Поэзии суждено
цвести в 20-м веке именно на моей Родине, я, смею сказать, всегда была
радостной и достоверной свидетельницей... И я уверена, что еще и сейчас
мы не до конца знаем, каким волшебным хором поэтов обладаем, что
русский язык, молод и гибок, что мы все еще совсем недавно пишем стихи,
что мы их любим и верим им".
Блок и Белый, Есенин и Клюев, Цветаева и Маяковский, Ахматова и
Гумилев, еще многие имена первоклассных поэтов — вот чем останется в
русской памяти этот век, и это уже бесспорно. Добавим редкостно
изысканное и вольное русское слово в прозе, мудрое и гибкое, осязавшее и
выразившее так много в человеке, в мире, объявшем его — такова проза
Бунина, Замятина, Ремизова, Куприна, Андреева, Сологуба, Розанова... И
это тоже наследие „серебряного века".
С ним связаны и последние, неисчерпаемые десятилетия в творчестве
Толстого и Чехова, сомкнувшие „золотой" пушкинский век и трагический,
переломный ХХ-й.
Это „век", простершийся в последующие годы поэзией Б. Пастернака, О.
Мандельштама, В. Маяковского, Н. Заболоцкого, Н. Тихонова, прозой
Булгакова, Олеши, Толстого, Платонова, Федина, продолжающий себя в
изгнании неувядаемым Буниным, зрелым мастерством И. Шмелева, Б.
Зайцева, лучшими книгами стихов В. Ходасевича, Г. Иванова, М.
Цветаевой...
Это, наконец, век предостережений, увы, не всеми услышанных.
Век упущенных возможностей, напоминающий, что дьявол своими
искушениями подстерегает, что слово — ответственно, что художник
творит и отстаивает свою душу среди всех бурь и ветров времени.
В этой связи нельзя не сказать в заключение, что культура „серебряного
века" была все же слишком „аристократична", замкнута интересами
„самодовлеющей" творческой личности, ее духовными проблемами. Об
этом ее грехе писал не один Н. Бердяев.
Литература, да и вся культура эпохи как бы воспарили над народом, над
„улицей", над „толпой". Обнаружив „бездны" в душе отдельного человека,
лучшие умы погрузились в его — индивидуума — странности и загадки.
Сосредоточившись на самоценной личности, „серебряный век", увы, не
поставил с той же силой в центр культурного самосознания судьбу
народную. Тем самым исторический — реальный русский народ был предан
97
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
во власть стихиям и законам социальным и экономическим. Тогда- то и
победила „классовая борьба", победила революция, разрушившая „старый
мир".
По-своему, „от противного", эту мысль Бердяева об отслоении „народа"
от „интеллигенции" подтвердила в своем дневнике „Черная книжка" 3. Н.
Гиппиус. Она там пишет „похвальное слово" своему „кругу", русской
интеллигенции, „которую, — цитирую, — справедливо или нет, называли
„совестью и разумом" России. Она же — и это, конечно, справедливо —
была единственным „словом" и „голосом" России немой, притом тайномолчащей, самодержавной... Русская интеллигенция — это класс или круг,
или слой (все слова неточны), которого не знает буржуазно-демократическая Европа, как не знала она самодержавия. Слой, по
сравнению со всей толщей громадной России, очень тонкий; но лишь в нем
совершилась кое-какая культурная работа. И он сыграл свою, очень
серьезную историческую роль..."
А еще больнее и злее писал об этом же В. В. Розанов: „В большом
Царстве, с большой силой, при народе трудолюбивом и смышленом,
покорном, — что она (литература — В. А.) сделала?.. Народ рос совершенно
первобытно с Петра Великого, а литература занималась только, „как они
любили" и „о чем разговаривали"...
Можно ли более откровенно подтвердить печальную истину об „отрыве"
интеллигенции от „народа"? Вот пока в этом „тонком" слое „совершалась
культурная работа", большевики и увели народ за собой. Большевики не
постеснялись снова уйти от рафинированной „культурной работы" в
„массы"...
Такое расслоение „интеллигенции" и „народа" был простительно и еще
не столь опасно в старой России, когда русские сословия держались и
силами внутреннего сцепления, и исторического взаимного притяжения. В
условиях маргинальной, разбегающейся „врассыпную" России именно
умная, владеющая пониманием исторического процесса интеллигенция
должна была стать силой сцепления. Она же, как видим, порою гордилась
тем, что „врассыпную" убежала дальше всех!
История ей этого не простила. Приговором ей стала драма грядущего
изгнанничества.
Но „серебряный век" дал и другой ответ на вызов истории.
Ответ этот — в идее самосотворения человека („лицетворении" — Л. П.
Карсавин), в его личной стойкости, которая оказалась (и осталась!) главным
условием и индивидуального, и национального, и социального выживания в
большой истории. „Социальная правда, — писал в „Самопознании" Н.
Бердяев, должна быть основана на достоинстве каждой личности, а не на
равенстве".
Нам, живущим через столетие, завещано „серебряным веком" новое
трудное знание о человеке, трудный путь духовного преображения
(„вочеловечения" — А. Блок), путь „в даль". Не доведенный до конца,
прерванный историей опыт национального возрождения оставлен для
завершения будущей русской культуре и литературе.
98
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В этом новом возрождении, предстоящем нам, наследие „серебряного
века" может стать одним из спасительных ориентиров.
II.З. Литература русского Зарубежья: три „волны"
Прежде всего — некоторые основные факты, связанные с судьбой
этой.ветви русской литературы XX века, потому что здесь современный
читатель вступает в область до недавнего времени совершенно
„закрытую"1.
В годы революции и гражданской войны из России ушло в изгнание,
рассеявшись по всему миру, около трех миллионов человек, в том числе
множество людей образованных. Во многих случаях это была русская
культурная элита: крупные писатели, художники, музыканты, артисты,
известные ученые, философы, видные инженеры, экономисты,
кооператоры. Особенно памятной как знак культурной беды была высылка
1922 года. Среди высланных были философы Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков,
И. А. Ильин, Л. П. Карсавин, И. И. Лапшин, Н. О Лосский, Ф. А. Степун, С.
Л. Франк; историки А. С. Изгоев, А. А. Кизеветтер, С. П. Мельгунов, В. А.
Мякотин, социолог П. А. Сорокин, литераторы Ю. И. Айхенвальд, М. А.
Осоргин и многие другие. В списках на высылку были В. Ходасевич и Е.
Замятин... В сущности, это была крупнейшая „утечка мозгов" в нашей
истории, к сожалению, не первая и не последняя. Она нанесла сильнейший
удар национальной культуре.
Среди уехавших, не ужившихся с новой властью, был даже и М. Горький
(хотя его эмиграция была замаскирована словами о выезде на лечение).
География рассеяния русских эмигрантов-литераторов оказалась
необычайно широкой. Главные „гнезда" эмиграции были до Второй
мировой войны в центральной Европе (Берлин, Прага, Белград, София, а
более всего — Париж), в Прибалтике (Рига и Таллинн), на Востоке (Харбин
и Шанхай). Заметные русские литературные вкрапления можно было найти
в Египте и Абиссинии, в Парагвае и на Филиппинах, даже в Австралии и
Южной Африке... Крупнейшим центром русской литературы многие годы
была Франция, где к началу 30-х годов находилось около полумиллиона
русских. После оккупации гитлеровской армией большей части Европы и
капитуляции Франции — русские литераторы эмигрируют в Англию и
особенно в Соединенные Штаты Америки.
Русская литературная эмиграция шла тремя волнами.
Первая из них — самая внушительная и принципиально значимая для
облика русской литературы в изгнании — происходила в 1917—1923 гг. Вне
России оказались А. Аверченко, Г. Адамович, М. Алданов, Л. Андреев, К.
1 Если о советской литературе написаны тысячи книг и сотни тысяч
статей, то о литературе эмигрантской до недавнего времени открытая
печать почти умалчивала, а серьезное чтение литературы, связанное с
темой, возможно было лишь по особому разрешению в спецхране.
99
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Бальмонт, Андрей Белый, И. Бунин, 3. Гиппиус, М. Горький, Р. Гуль, Б.
Зайцев, Вяч. Иванов, Георгий Иванов, А. Куприн, Д. Мережковский, Мать
Мария (Е. Скобцева), В. Набоков, М. Осоргин, Б. Поплавский, А. Ремизов,
В. Ропшин (Б. Савинков), И. Северянин, А. Толстой, Н. Тэффи, В.
Ходасевич, М. Цветаева, Саша Черный, В. Шкловский, И. Шмелев и многие,
многие другие.
Вторая эмиграция, тоже в значительной мере вынужденная, относится ко
времени Великой Отечественной войны, когда с оккупированных
территорий СССР были вывезены или выехали добровольно, сначала в
Германию, а затем рассеялись по всему свету так называемые „дипийцы"
(„перемещенные лица"). Среди литераторов „второй волны" наиболее
известны поэт И. Елагин, прозаики и публицисты Н. Нароков, В. Юрасов; в
этой „волне" оказались и старый литератор, друг А. Блока, Р. В.
Иванов-Разумник, и молодая поэтесса О. Анстей, жена И. Елагина,
литературоведы Ю. Иваск, Л. Ржевский, Л. Фостер (автор солидной
библиографии „русской литературы в изгнании") и др.
Вторая эмиграция имела свою особую, во многом вынужденную
„политизированную" „антисоветскую" окраску. В условиях „холодной
войны" многие из литераторов-"дипийцев" были использованы на
информационно-пропагандистской службе Запада. Вес этой эмиграции в
собственно литературном отношении — кроме крупного и своеобразного
поэта Ивана Елагина — был несравнимо более скромным рядом с „первой
волной".
О „третьей волне" — эмигрантах-"диссидентах" разговор особый, в
заключение.
Была ли первая русская литературная эмиграция цельной, монолитной?
Нет, ни цельной, ни монолитной, ни даже устойчивой по своему составу
она не была. Вернулись на Родину А. Толстой, А. Шкловский, Андрей
Белый, А. Дроздов, И. Соколов-Микитов, Д. Святополк-Мирский, А.
Куприн, Марина Цветаева и ее муж А. Я. Эфрон. В первое десятилетие было
до какой-то степени возможно общение советской литературы с
эмигрантской, возможны поездки за рубеж советских писателей, некоторые,
впрочем не очень тесные, их контакты с зарубежными изгнанниками. Но
после возвращения в СССР М. Горького (а с 1931 года — окончательного
принятия им сталинской литературной политики) связи эти, и без того очень
ненадежные, были прекращены (если не считать деятельности просоветски
ориентированного и финансируемого из СССР „Союза возвращения на
Родину", в котором работал С. Эфрон). Едва ли не последний, кто легально
оказался за границей в конце 1931 года, и то — с советским паспортом, был
Е. И. Замятин.
Литературная эмиграция имела довольно сложное лицо, это не был
„единый поток". Слишком творчески различны были художники эмиграции,
множественны и не стеснены внутренне были их связи с жизнью России и
мировой жизнью. И в политическом отношении — тоже: тут были правые
эсеры и кадеты, монархисты и сменовеховцы (готовые сотрудничать с
100
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
отказавшейся от крайностей советской властью); были литераторы, которых
привлекал антидогматически истолкованный марксизм, дававший свободу
идейным исканиям (о таком марксизме писал Н. А. Бердяев). Влиятельным
течением, наряду со сменовеховцами, стали так называемые „евразийцы",
чьи идеи, кстати, в наши дни находят немало сторонников среди
интеллигенции патриотического направления. Все это окрашивало жизнь
эмиграции в достаточно контрастные тона.
Естественно также, что литературно-эстетические установки,
вынесенные из России, продолжали и на чужбине определять многое в
литературном и общественном поведении писателей. Символистские
традиции продолжали Д. Мережковский, 3. Гиппиус, К. Бальмонт, Вяч.
Иванов и др.; свою акмеистскую родословную помнили Г. Иванов, Г.
Адамович; эгофутурист И. Северянин стоял поодаль; вне групп также были
В. Ходасевич, М. Цветаева; в центре литературной жизни 20—30-х гг.
находились писатели-реалисты И. Бунин, Б. Зайцев, И. Шмелев, М.
Алданов; неповторимо оригинален был чародей слова А. Ремизов; „сатириконовскую" школу не забыли А. Аверченко, Н. Тэффи, Саша Черный...
Поражает не только творческая, но и культурная активность
литераторов-эмигрантов.
Очень скоро создается сложная и развитая литературная
„инфраструктура" — издательства, журналы, газеты, литературные
общества и центры. Хотя бы бегло нужно сообщить некоторые
необходимые сведения: с 1921 года (и до наших дней) существует
издательство „Имка-пресс" (вначале в Праге, затем в Берлине и, наконец, в
Париже). В Берлине возникли и продуктивно работали издательства
Гржебина и Ладыжникова, а также „Петрополис". В Париже в 1920—1940
гг. выходили наиболее значительный журнал эмиграции „Современные
записки", журнал „Числа", газеты „Последние новости", „Возрождение",
„Дни", журнал „Версты", журнал „Евразия". В Берлине — журналы
„Сполохи", „Смена вех" (вскоре вместо него еженедельник „Накануне");
был подготовлен Горьким журнал „Беседа", цель которого заключалась в
соединении двух литератур — советской и зарубежной; цель эта так и не
была достигнута: несмотря на большие усилия Горького, журнал не получил
— из-за негласных запретов — распространения в СССР. В Праге выходила
вначале газета „Воля России", затем под этим же названием — журнал, в
котором печатались и советские, и эмигрантские писатели. Назовем еще
журнал „Русская мысль" (София) и влиятельную берлинскую газету „Руль".
После немецкой оккупации Европы очень многие издания русской
литературной эмиграции были закрыты, а центр литературной жизни
переместился за океан. Там, в Нью-Йорке с 1942 года стал издаваться
„Новый журнал". И т. д. и т. п.
101
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Всего же в зарубежной библиографии2 предмета зарегистрировано лишь
за время с 1918 по 1931 гг. 1005 русских периодических изданий; с 1918 по
1968 год в эмиграции издано 1080 романов, более тысячи сборников стихов
русских поэтов и т. д.
Такова в очень беглом взгляде „внешняя" сторона вопроса. В чем же
качественное своеобразие литературы русского Зарубежья? Дано ли было
ей сказать свое слово о России и мире?
Нужно подчеркнуть одну характерную особенность общей писательской
судьбы русских эмигрантов: для многих из них творческая жизнь не только
не закончилась, не рухнула после расставания с Отечеством, но, в сущности,
по-новому началась, наполнившись зрелым смыслом, поднявшись к
вершинам мастерства. Многие из них как художники переживают второе
рождение (Иванов, Шмелев, Ходасевич).
Они писали только о России. Говорят, что если все время смотреть на
раны — они не заживают. Такой незаживающей раной была для них память
об утраченной Родине. Впрочем, не только утраченной, но по-новому
открытой, обретенной. Своеобразной „духовной Родиной", которую они
унесли с собой, была сама русская литература, было русское слово; они
сохранили на чужбине его, оно сохранило на чужбине их.
Расставание с Отечеством нелегко давалось русским писателям. Как
известно, Анна Ахматова на роковой грани отклонила драматический исход
(„Мне голос был...") и осталась в России, приняв свою трагическую судьбу.
И. А. Бунин тоже подчеркивал: „убедившись, что дальнейшее
сопротивление наше грозит нам лишь бесплодной бессмысленной гибелью,
ушли на чужбину" (1924, речь „Миссия русской эмиграции").
Так в чем же эта миссия состояла?
Сам И. Бунин сказал об этом с большой прямотой и силой: „В чем наша
миссия, чьи мы делегаты? /.../ Поистине, действовали мы, несмотря на все
наши человеческие падения и слабости, от имени нашего Божеского образа
и подобия. И еще — от имени России; не той, что предала Христа за
тридцать серебренников, за разрешение на грабеж и убийство и погрязла в
мерзости всяческих злодеяний и всяческой нравственной проказы, а России
другой, подъяремной, страждущей, но все же до конца не покоренной /.../
Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и
вообще падение человека. Падение России ничем не оправдывается..."
С особенной остротой переживали они чувство утраты Родины („Мы
стоим на берегу океана, в котором исчез материк", — писал Г. Адамович).
Падение России — дома, его духовное и социальное разграбление — вот
чего не приняли литераторы эмигранты всех направлений и групп. Пережив
2 Советская литературная библиография прошла мимо русской литературы
за рубежом. Однако вышло несколько фундаментальных библиографических
сводов во Франции, США, других странах, дающее полное представление об
обширных трудах писателей русского зарубежья. Более подробно об этом см. в
разделе IV. Источники.
102
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
первые жестокие годы идейной войны с большевиками, время прямого
политического противостояния, литература русского Зарубежья стала
разрабатывать свою главную тему — восстановление образа России как
истинного бытия, не „старого" и „утраченного", но вечного и остающегося
главным в человеческой и народной судьбе. Если новая, советская
литература с нарастающей энергией рванулась в утопическое будущее,
жертвуя всем на своем пути, то литература эмиграции обострившимся
взглядом всматривалась в глубины непреходящего общенационального,
всерусского. Литература Зарубежья, взяла на себя работу огромного
духовного значения: она осознавала экзистенциальный трагизм своей
судьбы, ее ниспосланность как испытание, как призыв к подвижничеству во
имя России.
Многие книги эмигрантов посвящены событиям на грани „перехода",
рассказывают о пережитом накануне и во время революции; в них не только
своего рода отчет свидетелей катастрофы, но и стремление понять
внутренний смысл этого наиболее трагического из узлов национальной
истории („Окаянные дни" И. Бунина, „Последние стихи" 3. Гиппиус,
„Солнце мертвых" И. Шмелева, „Взвихренная Русь" А. Ремизова).
Не скрывая гнева и сострадания, сквозь слезы любви оглядываются они
на уходящую Россию, понимая революцию все же не столько как
необратимое политическое, социальное потрясение, сколько как разлад
внутри души человеческой, души народной.
Писатели-эмигранты видели свою миссию в защите выработанных
русской жизнью нравственных ценностей от насилия озверевшей и
развращенной, обманутой толпы, охлоса, от разрушительной стихии
безбожия и социального хаоса.
Если с „советской" литературой можно связать сомнительную заслугу
„ликвидации христианства", то „эмигрантская литература сделала свое дело
потому, что осталась литературой христианской" (Г. Адамович).
Писатели Зарубежья показали русскую жизнь и русских людей в
огромном многообразии: в сословных отношениях и религиозных исканиях,
в разных поколениях, разных судьбах, во множестве неповторимых лиц.
Оставленная Россия была для них как цветущий и плодоносящий сад, как
вселенная духа, как большой обжитой ДОМ (у Бунина (да и не только у
него) — это один из ключевых, сквозных образов). И этим, скажем для
сравнения, они отличались от ортодоксальных „советских" писателей,
которые „отрекаясь от старого мира", утремились к задаче противоположной: к мировому Интернационалу, в котором главное — равенство
людей (а точнее, их одинаковость); „советские" писатели хотели создать
новые образы (а вернее, образцы новых социальных ролей) — пионеров,
комсомольцев, шахтеров, колхозников, летчиков, пограничников,
партийных работников и т. п. Понятно, речь идет о „советском"
литературном потоке, а не о немногих выдающихся книгах, авторы которых
сделали как художники свое дело — незабываемы, например, партийцы у М.
Шолохова в „Поднятой целине", в „Тихом Доне"...
103
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Писатели эмиграции любили Родину за то, что она по природе своей
неисчерпаемо богата и сложна. В этом открытая ими большая
художественная правда, акт подлинного гуманизма, защищающего русского
человека от принудительной стандартизации, которая, как показало
развитие событий, была отнюдь не пустой угрозой.
Они передали живой, многогранный облик — не „старой", нет! — но для
них непреходящей России. Если мы хотим знать, какой — воочию — была
русская жизнь предреволюционных десятилетий, что она оставляла в
наследство новым поколениям, — нужно раскрыть их книги.
Бесконечное богатство встающей в памяти неисчерпаемой русской
жизни: мирской и природной, семейной и личной, интеллигентской и
артистической, военной и купеческой, мещанской и крестьянской,
деревенской и городской — все это многокрасочной панорамой проходит
перед читателем книг Бунина, Шмелева, Зайцева, Ремизова, Алданова, Р.
Гуля, Аверченко, Тэффи, в стихах Ходасевича, Г. Иванова, Цветаевой,
Северянина, Бальмонта... Вместе с тем, мир этой литературы открыт в
духовные пространства, она высоко ценит подвижничество, монашество,
святость отрешенного от мирской суеты служения высшим целям и
смыслам, — таковы книги о святынях русской истории и веры у Шмелева,
Ремизова, Зайцева, многие рассказы Бунина, обширные романы Д.
Мережковского...
Жизнь встает в литературе русского Зарубежья многоликой и
самобытной, духовно и чувственно противостоящей в своей тайне и
неповторимости пропагандистскому обезличенному стандарту. В сущности,
писателями-эмигрантами создана литература, страстно спорящая с
плоскими, одномерными утопическими мечтаниями и тоталитарной
практикой большевистского „социализма"; это литература вечных
человеческих ценностей.
В немногих откликах 20-х годов на книги писателей-эмигрантов (еще
возможных в те, начальные времена) советские критики упрекали их,
особенно Бунина, Мережковского, Шмелева, Зайцева — именно в
пристрастии к национальным и вечным темам, за уход от „социальности",
собственно, за традиционное для русской литературы глубокое внимание к
драмам бытия: любви, смерти, одиночеству, переживанию чувства
ранимости жизни, трагизма человеческой судьбы, неразрешимости
мировых тайн... Герои их постоянно оказываются лицом к лицу с вечностью, с мучительными метафизическими вопросами, встающими на
каждом шагу:
„Поминутно думаю: что за странная и страшная вещь наше
существование — каждую секунду висишь на волоске! Вот я жив, здоров, а
кто знает, что будет через секунду с моим сердцем, которое, как и всякое
человеческое сердце, есть нечто такое, чему нет равного во всем творении
по таинственности и тонкости?
104
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И на таком же волоске висит и мое счастье, спокойствие, то есть
жизнь, здоровье всех тех, кого я люблю, кем я дорожу гораздо больше,
чем самим собою... За что и зачем все это?" (И. Бунин. „Воды
многие").
Для писателей-эмигрантов каждая отдельная человеческая жизнь
связана с вечными мировыми началами, каждая судьба вовлечена в
метаисторию, в сопряжении с которой решаются все главные личные
вопросы, творится таинство индивидуальной жизни.
Так что этот экзистенциальный интерес стоит признать не
„отсталостью", но, наоборот, еще одним существенным достоинством
большой литературы русского Зарубежья.
Десятилетия ждал своего часа и, кажется, дождался в конце века,
эмигрантский исторический роман — Мережковского, Алда- нова, в
первую очередь. Мировая и национальная история встает на
грандиозных полотнах Д. Мережковского, в его историкорелигиозной беллетристике до- и послереволюционного времени —
от романа-трилогии „Христос и Антихрист" до романа „14 декабря" и
„Иисус Неизвестный"... Широко публикуются в последние годы
исторические романы М. Алданова, в первую очередь о событиях
отечественной истории („Ключ" — „Бегство" — „Пещера"), большим
успехом пользовался его цикл романов „Мыслитель" — о переломных
событиях русской и европейской истории XVIII—XIX вв., в центре
которого события великой французской революции. Национальная и
мировая история встают у Мережковского и Алданова в картинах и
событиях по большей части пропущенных и, конечно, совсем не так
истолкованных в советском историческом романе.
Эмигрантский исторический роман тоже оказывался перед вопросами вечными, он тоже всматривался и вдумывался в метаисторию
бытия, связывая национальные судьбы с состоянием мирового
порядка, уходя корнями в тысячелетние пространства духовных
исканий и откровений человечества.
После этого весьма краткого и беглого обзора литературы русского
Зарубежья резонно возникнуть вопросу: так ушла ли эта литература в
прошлое? А может быть, по своему внутреннему смыслу она для нас
во многом впереди — она решает те вопросы, перед которыми наша
культура остановилась сегодня с тревогой и надеждой; о ценности и
неповторимости человеческой жизни, о связи ее с большим и
сложным миром духовной вселенной, в которой пребывает
человечество. (Может, отметим в скобках, литература русского
Зарубежья потому и осталась по-своему „одинокой" на чужбине, не
рассеялась, не растворилась в культуре Запада, что Запад,
переживший процесс культурной „стратификации" оказался в общем,
неспособным принять в себя именно эту целостность исканий и
упований русских эмигрантов, серьезность и общезначимость
вопросов, решаемых ими. Может быть, в этой нерастворимости,
105
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
неслиянности — одна из разгадок сущности русской литературы,
всегда из временного, конечного уводящий в Вечность).
В эмигрантской литературе, разумеется, было много книг и
публикаций, связанных со злобой дня, неприязненно, порою
ожесточенно полемизировавших с большевиками, советской властью;
немало острых политических страстей выплеснулось на страницы
журналов и газет эмиграции. Были политизированные и
тенденциозные книги; горечь непрощающей политической обиды
ощутима в „Дневниках" 3. Гиппиус, в страстной и желчной книге
исхода И. Бунина „Окаянные дни", в скорбном „Солнце мертвых" И.
Шмелева (о красном терроре в Крыму, где у него был расстрелян
сын-студент, поверивший честному слову большевички Землячки и
Бела Куна и сложивший, как и тысячи русских офицеров, оружие...).
Подпитывали политические страсти и романы М. Алданова о
революции, и книги Романа Гуля о белой армии... Еще недавно эти
произведения читались, быть может, с большим интересом, чем
чистая беспримесная проза и поэзия, встающая высоко над злобой
дня. Но наэлектризованный политикой и сенсационностью интерес —
проходит. Сегодня после десятилетий сусального изображения
„комиссаров в пыльных шлемах" мы узнаем подлинный смысл и
характер событий революции, ее кошмаров, ее кровавой жестокости.
Эта проза останется больной зарубкой в нашей исторической памяти.
И все-таки боль проходит. А „Темные аллеи" и „Жизнь Арсеньева"
Бунина по-прежнему живы, „Богомолье" и „Лето Господне" Шмелева
— останутся, „Европейская ночь" Ходасевича, „Поэма Горы"
„Крысолов", „Лестница" Марины Цветаевой, „Портрет без сходства"
Г. Иванова войдут в большую русскую поэзию — рядом с
Лермонтовым, Тютчевым, Фетом, Блоком, рядом с тем лучшим,
чтасоздано было поэтами „красной России" Пастернаком, Есениным,
Заболоцким, Твардовским...
„Магический кристалл", сквозь который художник видит мир, все
преображает в нем и примиряет, даже в скорби, боли, лишениях:
„Закроешь глаза на мгновенье/ И вместе с прохладой вдохнешь/
Какое-то дальнее пенье,/ Какую-то смутную дрожь./ И нет ни России,
ни мира,/ И нет ни любви, ни обид — / По синему царству эфира/
Свободное сердце летит" (Г. Иванов).
Это — вечные строки, в глубинный и примиряющий трагизм
которых можно долго всматриваться.
В заключение нужно, однако, снова подчеркнуть: литература
русского Зарубежья трудно обозрима: это тысячи публикаций,
десятки имен, среди которых немало первоклассных. Все это еще
ждет серьезного освоения на покинутой не по своей воле Родине.
И все же сегодня можно сделать главный вывод — литература,
созданная на чужбине, особенно „первая волна", самая высокая,
оказалась хранителем той духовной силы, которая необходима для
будущего блага народа: она — накопленная и пока еще не-
106
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
востребованная сила нашего культурного Возрождения. Пишут
иногда, в общем, справедливо, что русская литература в Зарубежье
мало-помалу превращалась в миф об утраченной русской „земле
обетованной". Что ж, литература — это часть любого национального
мифа. Но — сколько в этом мифе оказалось жизни! Огромен
духовный импульс, вынесенный ею из России, способности к
прозрению вечных истин хватило ей на три четверти века, чтобы
дожить до нынешнего возвращения на Родину. Мыслимо ли,
например, чтобы „открытия" ортодоксальной „советской" литературы, реализованные в творениях Бабаевского, Вирты, Софро- нова,
Маркова и других призеров и лауреатов тоталитаризма, были
культурно востребованы в первые десятилетия XXI века, чтобы они
стали „возвращенной литературой" для наших внуков и правнуков?
На самом-то деле их влияния не хватило и на два- три года. Они в
момент возникновения обнаружили свою мертво- рожденность. „И
все вокруг мертво и пусто. И тошно в этой пустоте", — писал
Твардовский уже в начале 50-х годов.
Так что в глубинном смысле эмигрантская литература — не только
об „истоках", о том, что прошло, но и о будущем, ибо восполняет
собою один из тех, „выбитых" исторической катастрофой, уровней
духовных ценностей, без которых не может существовать ни народ,
ни литература. Возрождаясь, наша современная литература почерпнет
энергию своего возрождения в подвиге литературы русского
Зарубежья. Исполняется надежда, что созданное ею „когда-нибудь
само собой включится в наше вечное, общее дело" (Г. Адамович).
Следует здесь упомянуть не без горького чувства и о „втором
поколении" той литературной эмиграции. „Молодым" литераторам
повезло в изгнании куда меньше. Их судьбы — и творческие, и
житейские — сложились несправедливо трудно. Они не хотели и не
могли расстаться с русским словом, русской темой и превратиться в
„космополитических болтунов", по выражению Г. Адамовича. Среди
них было немало талантливых, незаурядных художников — стоит
назвать имена Б. Поплавского, Г. Газданова, И. Кнорринг, А.
Присмановой, Д. Кнута и других... Но лишенные глубоких связей с
русской „почвой", они не сделали того, что могли и хотели сделать.
Самая молодая ветвь эмигрантского литературного древа засохла
прежде времени не по причине малых дарований, — топор истории
пересек ее глубже и смертельнее всего. Это еще одна жертва,
принесенная русской литературой безжалостному „року событий". Из
литераторов этого поколения, тех, кто начал уже в изгнании, лишь
одному В. Набокову удалось уйти в большую мировую литературу,
особенно в своей англоамериканской ипостаси.
…Теперь несколько слов о „третьей эмиграции".
В 60—80-е годы, вплоть до „перестроечных" лет, поднялась еще
одна, третья волна эмиграции. Она имеет свою специфическую
предысторию. Время „оттепели" разбудило ожидания, во многом
107
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
наивные и замешанные на «чистом» революционном энтузиазме.
Ожидали либерализации общественной жизни, торжества свободы
слова, осуществления прав человека. Однако шаг за шагом: кампания
против Пастернака, погромы художественных выставок, арест
„органами" рукописей В. Гроссмана, травля „Нового мира", процессы
над И. Бродским, А. Синявским и Ю. Даниэлем, а особенно жестокие
преследования А. Солженицына и т. д., — жизнь все более и более
разочаровывала в этих ожиданиях. Многие литераторы, ставшие
заметной силой „молодой" литературы, вынуждены были или
срастись с бюрократической системой, или писать „в стол", искать
„неформальные" способы самоутверждения. Первым актом сопротивления стал т. н. „самиздат", то есть бесцензурное издание своих
произведений в обход обычной официальной издательской
процедуры, нередко в машинописных и фотокопиях, а вскоре и в
зарубежных антисоветских издательствах, выпускающих литературу
на русском языке (т. н. „тамиздат"). Это был вначале прикровенный, а
затем все более открытый разрыв части литераторов,
преимущественно так называемого поколения „оттепели", с
советским литературно-чиновничьим „истеблишментом'}. Они
активно включились в „правозащитное" движение, стали
„диссидентами".
Вскоре началась и прямая эмиграция, в которой оказались
занимавшие довольно видное место в текущей литературе ^^ В.
Аксенов, Г. Владимов, В. Войнович, А. Галич, А. Гладилин, Л.
Копелев, Н. Коржавин, А. Кузнецов, В. Максимов, Ф. Горен- штейн,
В. Некрасов; принудительному „выдворению" был подвергнут А.
Солженицын. Менее известны были литераторы, приобретшие имя
уже за границей: Ю. Алешковский, А. Амальрик, В. Бетаки, Д.
Бобышев, И. Бродский (чьи стихи широко расходились в списках, но
не печатались в литературных органах ССП), С. Довлатов, Э.
Лимонов, А. Терц (Синявский), Л. Лосев, Б. Парамонов и др.
„Третья волна" активно включилась в зарубежную литературную
жизнь, отчасти сотрудничая в существовавших там литературных
изданиях, отчасти же создавая собственные органы печати. Отметим
журналы третьей эмиграции: „Континент" (1974, Париж, редактор В.
Максимов; с 1992 г. журнал издается в Москве, редактор И.
Виноградов); „Синтаксис" (1978, Париж, редакторы А. Синявский и
М. Розанова); „Грани" (издается с 1946 г., в последние годы
редактором
был
Г.Владимов);
„Время
и
мы"
(Тель-Авив—Иерусалим—Нью-Йорк); „Эхо" (1978); „Стрелец"
(1984); „Ковчег" (1978, Париж) и другие. Книги эмигрантов „третьей
волны" печатаются в издательствах „Имка-пресс" и „Посев".
Среди литераторов этой „генерации-особое место занимают В.
Некрасов (умер в 1990 г.), А. Солженицын, И. Бродский, крупные
художники, чьи творческие достижения выводят их за пределы
политической, идеологической конфронтации.
108
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В то же время нужно отметить весьма существенную разницу
между литераторами первой эмиграции и диссидентской „третьей
волной".
Для тех эмигрантов Россия была — в ее исторической, точнее,
метаисторической, сущности — опорой духа и великим Домом. Так
относились к ней — при любых разногласиях между собой —
Гиппиус и Бунин, Г. Иванов и Цветаева, Шмелев и Зайцев... В этом
были согласны все.
Диссидентский „тамиздат" — при еще более острых идейных
противоречиях — согласен в ином; метафизика России их интересует
куда меньше (кроме, естественно, А. Солженицына, достойно
противостоящего преобладающим настроениям разочарования в
России); „третья волна" переменила оценки России на
противоположные: „коммунистическое" грехопадение сделало для
большинства из них страну и народ неизлечимо больными,
деградировавшими, утратившими способность быть духовной опорой
и источником силы. Жители этой страны, превратились в „люмпенов"
и „совков", сдались на милость „номенклатуре", утратили
способность к достойному личному существованию.
При всей субъективной встревоженности и остроте переживания
ситуации, в литературе „третьей волны" сильны настроения
бездомности, точнее, отказа от возможности возрождения Дома. Это
явствует из преобладающей сатирической трактовки „советской"
действительности, обычного гротеска, жестокой пародийности в
изображении событий, лиц и ценностей отечественной истории
(особенно это характерно для романов В. Вой- новича „Жизнь и
необыкновенные приключения солдата Ивана Чонкина" и
„Претендент на престол").
Диссиденты-литераторы „третьей волны" в свое время были
объединены общей борьбой против „советского тоталитаризма".
Когда же он — не без их участия — рухнул, то многие из них,
рассчитывавшие бороться с ним до конца дней, пережили немалую
растерянность. Исчезла почва, сближавшая их. И в последние годы
эмигранты „третьей волны" разобщены и раздроблены непримиримой
подчас полемикой.
Впрочем, и в отношении этого слоя литературы эмигрантов
изучение и осмысление во многом еще впереди, и все оценки пока
могут иметь только субъективный и предварительный характер...
11.4. Величие и падение „советской" литературы
То, что называют обыкновенно „советской" литературой, есть на
самом деле еще небывалый культурный феномен, — несколько
сросшихся, но во многом разных литератур, возникших в России
после 1917 года и просуществовавших почти семьдесят лет — до
начала 90-х годов XX века. В иных из них можно заметить следы
109
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
соприкосновения с литературой русского Зарубежья — не только
согласия, но и резкого отталкивания, полемики, даже враждебности.
Так что же такое этот странный „кентавр" — „советская литература"? И сколько было „советских литератур"? Ответить нужно, ибо
в сложном и только-только осознаваемом сегодня едином
многомерном пространстве русской литературы XX века „советские"
литературы занимают огромное место, которое мы по- настоящему
лишь теперь начинаем понимать, пытаемся ввести в определенную
систему культурных координат.
П.4.1. Между русской и советской литературами
Итак, что такое „советская" литература?
Если вдуматься, само по себе странно это политизированное и
идеологизированное название литературы. Во все времена и у всех
народов литература была прежде всего национальной. Она возникала в
особенных условиях места (земля этого народа во всем ее природном
разнообразии) и времени (в национальной истории), определяющих
тысячелетний образ жизни народа. Эти условия сложно и
специфически определяют и литературу, в том числе сообщают ей
более или менее заметную идеологическую окраску, тут нет никаких
сомнений. Но глубинная суть литературы, ее правда, воплощенная в
национальном слове, — самосознание всего народа и его
самоопределение среди других народов. Художественный образ
рождается интуитивно, из всего опыта, пережитого нацией и
фокусированного в душе художника. Поэтому-то великие писатели —
это общенациональные „органы чувств", „органы" духа, и
выражающие всех, и внятные всем. Какие бы политические бури ни
переживала страна, подлинно большая литература не подштастна их
деформациям. Невозможно свести большую литературу только к
сознательным идеологическим или политическим установкам
писателя, называя его творения, скажем, литературой феодальной или
дворянской, буржуазной или пролетарской, монархической или
социалистической, капиталистической и т. п. (это было бы
„вульгарным социологизмом", который всегда смотрит мимо
литературы и озабочен только собственной политической выгодой).
Чем заметнее в сочинениях того или иного литератора сословный,
классовый эгоизм, групповое своекорыстие, тем меньше в них
художественной и человеческой правды, „под крылом которой мог бы
посогреться каждый" (об этом мечтает в „Тихом Доне" Григорий
Мелехов), тем короче в памяти культуры жизнь такого сочинения и
такого сочинителя.
Тысячелетия назад было сказано: когда звенит оружие — тогда
молчат Музы. И совсем неважно, что этот воинственный звон порою
раздается со страниц так называемых „поэм" или „романов" — все
110
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
равно это не голос Музы (т. е. Добра, Истины и Красоты), а голос
ненависти или себялюбия, зависти или тщеславия. К искусству эти
звуки отношения не имеют. В „Василии Теркине" поэт сказал слова
глубокой правды — нравственной и художественной: „Бой идет не
ради славы — ради жизни на земле". Вот именно: не ради славы,
выгоды или интереса! Подлинная художественная правда (как и
научная) это высшая независимость, объективность, это самое полное
бескорыстие, и в то же время самая полная Любовь — к миру,
человеку, человечеству.
Мы знаем, что русская литература классического века — Х1Х-го —
была общенациональной. Поверх всяких идеологических и
политических споров поднимаются в ней немеркнущие духовные
вершины. Писатели-классики Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой,
Чехов оставались незыблемыми даже тогда, когда политические страсти
кипели в обществе.
Это можно сказать и о русской литературе „серебряного века":
нередко были спорны имена, полемизировали группы, но несомненной
оставалась роль всей литературы как голоса России, литературы тем и
значительной, что она была многозвучной и всенародной,
общенациональной, Впрочем, Александр Блок как величайший поэт
эпохи тоже был вне сомнений...
И вдруг после Октября 1917 года единая и сложная русская
литература исчезла и взамен появилась... какая же? Советская?
Нет, „советская" литература появилась не сразу, а спустя несколько
лет. Зато „старую" русскую литературу политики и идеологи,
пришедшие к власти, поспешили расколоть. Вместо одной богатой и
сложной (видимо, слишком богатой!) возникло — по эту сторону
баррикад, разделивших „красных" и „белых", — несколько литератур,
объявленных непримиримо враждебными друг другу. К началу 20-х
годов в ходу были такие термины: „пролетарская" литература (самая, так
сказать,
привилегированная),
„буржуазная"
литература
(эта,
естественно, гонимая), „крестьянская" литература, а чуть позднее
появилась еще и „мелкобуржуазная" или „попутническая" литература*.
Стравливание писателей по определенному признаку (в те годы — по
социальному происхождению или по социальной „прописке")
продолжало в литературе только-только притихшую гражданскую
войну. Такой была точка зрения „пролетарских" литературных
экстремистов тех лет, которые свой журнал назвали вызывающе — „На
посту" (лишь через несколько лет появилось уточнение
„Налитературном посту"). Это были так называемые „напостовцы"
или „рапповцы" (от названия самой большой организации пролетарских
писателей — Российская ассоциация пролетарских писателей).
111
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Агрессивно выдвинутый ими вульгарно-социологический подход
отнимал у литературы талант и вдохновение, красоту и правду, Бога и
дух, добро и зло, личную творческую неповторимость, природу и
внутренний мир человека, т. е. то, в сущности, что называется
общечеловеческими ценностями. Все перечисленное выше встречало в
напостовцах-рапповцах своих безжалостных гонителей. Литература
обрекались на то, чтобы стать довеском к идеологии, лишь орудием и
средством в „классовой борьбе".
Поэтому „наших", „пролетарских" писателей нужно было всячески
поддерживать, хотя среди тысяч рапповских литературных „штыков"
было крайне мало действительно способных литераторов („Хоть
сопливенький, да свой", — говорил Демьян Бедный). Назову
крупнейших: А. Фадеев, Д. Фурманов, Ф. Гладков, А. Серафимович... А
„не наших", особенно „буржуазных" — нужно держать в черном теле,
травить, а лучше всего — полностью запрещать. Такой была рапповская
позиция по отношению к Ахматовой, Булгакову, Замятину, Клюеву, А.
Толстому, Андрею Белому, И. Эренбургу и т. д. Это все были
„буржуазные" писатели!..
Через жестокое рапповское чистилище должны были пройти
„мелкобуржуазные" „попутчики", чтобы может быть, когда- нибудь
получить аттестат на благонадежность. Но многие из „попутчиков" так
его и не заслужили. Даже Горького рапповцы то и дело одергивали,
учили идеологической выдержанности. Дошло до того, что в 1929 году
— знаменитый „год великого перелома", когда „перекрыли кислород" не
только Замятину, Булгакову, Пильняку, Платонову, Клюеву, Ахматовой
и Мандельштаму, но даже и Маяковскому, — неистовые идеологические
надзиратели из РАПП Горького тоже объявили „рупором замаскировавшегося классового врага".
__________________________________________________________
* Термин „попутчик" принадлежал Л.Д.Троцкому (см. его книгу
„Литература и революция", 1923). Считалось, что эти писатели,
слишком связаны со „старым" миром, а поэтому им „по пути" с
революцией лишь до поры, до времени. На деле же речь шла о
талантливой молодежи, которой были близки ценности прошлого и
которая обладала высокой культурой художественного мышления,
образного слова. Среди „попутчиков" были Б.Пастернак и
О.Мандельштам, Л.Леонов и Н.Тихонов, Ю.Олеша и Э.Багрицкий,
В.Маяковский и С.Есенин, А Платонов и Н.Заболоцкий и т.п. Понятно,
что ярлык „попутчик" означал весьма ограниченное идеологическое и
политическое доверие к этим писателям.
112
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но — о катастрофе „великого перелома" будет сказано дальше, а
пока вернемся к началу 20-х годов, когда обстановка в литературе была
все же сравнительно мягкой. Среди большевиков тогда еще имели
влияние любящие и понимающие литературу люди, и они считали
необходимым, так сказать, сохранение „культурного потенциала" в
литературе, искали путь к обузданию идеологической агрессивности,
хотели уберечь литературу от непримиримого раскола.
Вот тогда и появился новый термин „советская литература".
П.4.2. Литература несбывшихся надежд, или первая „советская"
литература
В начале 20-х годов появление термина „советская литература" в
какой-то мере послужило сдерживанию политических страстей, стало
актом социального согласия, условием допустимости мирного
сосуществования в литературе, скажем, Булгакова и Демьяна Бедного,
Ахматовой и Безыменского, Платонова и Фадеева, Пастернака и
Жарова...
Эпитет „советский" писатель, „советская" литература, если не
примирял, не уравнивал писателей, то хоть разрешал жить и дышать тем,
у кого была „неудобная" социальная анкета и другие художественные
взгляды на мир. Термин „советская литература" ввел в 1922 году
знаменитый тогда критик и редактор лучшего „толстого" журнала
„Красная Новь" Александр Константинович Воронский („Это, — писал
он, — не пролетарская литература и не коммунистическая... в целом это
литература — советская". „Из современных литературных настроений").
Первоначально термин не заключал в себе узкого идеологического и
политического смысла. И в этом понимании — прижился. Воронского
поддерживали А. В. Луначарский, Горький, Есенин, и многие
талантливые писатели-"попутчики".
По Воронскому — „советская" литература — это и есть наша
реальная послеоктябрьская русская литература, которая, оставаясь
внутренне органичной и художественно многоликой, говоря на своем
языке, будет лояльна и по отношению к политическому строю (тем
более, что тогда еще сохранялась либерально- романтическая надежда,
что власть большевиков будет способна к нормальной демократической
эволюции — НЭП, „сменовеховство", что ей действительно дороги
интересы народа, Родины, России).
Присмотримся к этой первой „советской" литературе поближе.
Эта ранняя „советская" литература составляет большое разнообразие
хотя и „притирающихся" к системе, но — как обнаружилось довольно
скоро — во многом все же несовместимых с нею течений и
индивидуальностей. Корень ее, довольно разветвленный, несомненно
уходил в традиционный культурный слой — в большую русскую
литературу, пережившую опыт „серебряного века". В этой „советской"
литературе были даже такие „столпы" „серебряного века" как Федор
113
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сологуб, Михаил Кузмин, А. Ахматова, Евгений Замятин; она приняла и
несомненных наследников той литературы — Д. Хармса, К. Ваги- нова,
особенно же „Серапионовых братьев" (Н. Тихонова, В. Иванова, М.
Зощенко, К. Федина, Л. Лунца и др. К литературной „молодежи" термин
был особенно приложим); ясны связи с предреволюционной литературой
в поэзии О. Мандельштама, В. Маяковского и Б. Пастернака; большой
школой был „серебряный век" для Э. Багрицкого, Ю. Олеши, Б.
Пильняка, Н. Заболоцкого, Л. Леонова, И. Бабеля. Свое место в ранней
„советской" прозе заняли писатели-реалисты „горьковской" школы — А.
Серафимович, В.Вересаев, а также М. Пришвин; и крестьянские поэты,
вначале обнадеженные „роком событий", а затем им же трагически
разочарованные, — С. Есенин, Н. Клюев, С. Клычков и т.д. и т.п. — все
это на какое-то время заговорило в полный голос, получив своего рода
„легитимность" в качестве „советской" литературы, все они стали более
или менее „советскими" писателями.
В эти годы и в такой казавшейся сравнительной благоприятной
обстановке можно было надеяться на расцвет литературы, тем более, что,
как говорилось, в почве „серебряного века" было и немало сладких ядов,
теперь обезвреженных свежим ветром обновления (в которое так верил
А. Блок). Освобождение от темных и греховных „услад", от богемных
соблазнов „серебряного века" давало художникам — ив особенности
литературной молодежи, которая почти вся оставалась на Родине, в
России, — новые духовные надежды. Эти тенденции нельзя не заметить.
„Серебряный век" кружил головы и души, затягивал в омут, кичась его
бездонностью. Это, сказать по правде, все же был „бездомный" век. И не
удивительно, что немалому числу интеллигентов, притом самой высокой
пробы, новая эпоха казалась путем к очищению и духовному здоровью,
как бы поначалу трудно ни складывалась жизнь. Даже А. Ахматова,
огорчившись тем, что „все расхищено, предано, продано...", вдруг
изумлялась: „Отчего же нам стало светло?..."
Вот эту-то связь двух эпох остро почувствовал любящий и
понимающий литературу А. Воронский, когда в „Красной Нови" собрал
„старых" и близких им „новых" писателей в чаянии подлинного
советского Ренессанса. Напомню, что в эти годы еще поддерживались
контакты между литературой в советской России и литературой
Зарубежья, и оттуда доносилось немало голосов, откровенно тоскующих
о покинутом (например, без тоски по иной возрождающейся здесь жизни
нельзя представить поэзию и личность М. Цветаевой, „власть России"
вернула на Родину А. Толстого...).
А разве не служит доказательством продолжающегося „выброса"
творческой энергии и такой несомненный перечень востребованных в
послеоктябрьское десятилетие талантов (напомню здесь только
совершенно новые имена): М. Булгаков, Л. Леонов, А. Платонов, В.
Иванов, Н. Тихонов, К. Федин, И. Бабель, А. Фадеев, Д. Фурманов,
Артем Веселый, В. Зазубрин, И. Катаев, И. Ильф и Е. Петров, К. Вагинов,
Д. Хармс, Б. Пильняк, Н. Заболоцкий, М. Исаковский, М. Шолохов и
114
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
многие, многие другие? После „великого перелома" эта тенденция, увы,
продолжения не имела; той литературе, которая наступила на рубеже
20—30-х гг., таланты были уже не нужны, там список имен будет совсем
другим. И даже великие книги М. Булгакова, М. Шолохова, А.
Платонова, написанные (и некоторые из них даже и опубликованные) в
30-е годы, уже не вмещались в новую „парадигму", в тот „социальный
заказ", который создавал „советскую" литературу на протяжении
последующих лет. Это была уже другая литература.
Словом, первая „советская" литература (с 1921 по 1929 г.) была
выражением многомерной литературной жизни, доказательством ее
духовно самобытной природы. Она питалась не раздраженной „злобой
дня", а от значительно более глубоких национальных духовных корней.
Это традиционное содержание наполняло понятие „советская"
литература — и оправданное, и прогрессивное в тех обстоятельствах.
Но напор литературного политиканства усиливался с каждым годом.
И на рубеже десятилетия „советская" литература „по- Воронскому"
этого давления не выдержала. Разразилась катастрофа 1929 года.
11.4.3. „Великий перелом" в литературе
В год „великого перелома" эпитет „советская" приобрел совсем
другой смысл под пером столь директивного автора, как И. В. Сталин. В
письме В. Билль-Белоцерковскому он дал ясно понять, что определение
„советское" и „несоветское" превращается отныне в идеологическую
оценку и перестает защищать многообразие в литературе, а, напротив,
выдает писателя на растерзание политическим инквизиторам. Были
восстановлены вульгарно-социологические критерии — и в какой
момент! „Вернее всего, — писал Сталин, — было бы оперировать в
художественной литературе понятиями классового порядка, или даже
понятиями
„советское",
„антисоветское",
„революционное",
„антиреволюционное" и т. д." (Сочинения, т. 11, с. 326—327). И, чтобы
не было сомнений в необходимости идеологической расправы в
литературе, он рисует зловещую картину „художественной литературы
на нынешнем этапе ее развития, где имеются все и всяческие течения,
вплоть до антисоветской и прямо контрреволюционных" (там же), а в
качестве примера и образца „непролетарской макулатуры" называет
произведения М. Булгакова, его блестящие пьесы „Бег" и „Багровый
остров"...
Росчерком политизированного пера художественная литература
была лишена своего духовного, эстетического суверенитета: или служи
„классовым" интересам, будь „советской", или, как говорится, становись
к стенке! Литература оказалась переведенной совсем в другую
плоскость, где подлинные художники были зачастую бессильными, а в
выигрыше оказались лишь ловкие, „юркие" (по выражению Е. Замятина)
приспособленцы.
115
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Как в этих условиях продолжал существовать сложившийся в 20-е
годы странный конгломерат литератур?
Естественно, что он резко расслоился, раскололся.
Одни писатели, порою весьма талантливые, пережив тяжелую
духовную ломку, усвоили новый регламент (как правило, ценою утраты
своей внутренней свободы). В большей или меньшей степени это
относится к А. Толстому, Б. Пильняку, К. Федину, Л.Леонову, Ю.
Олеше, Н. Тихонову, В. Катаеву и др.
Других вынудили уйти в подполье, откуда они воспринимали
действительность все более трагично (М. Кузмин, Д. Хармс, Л.
Добычин, Н. Клюев, С. Клычков).
Третьи, не опуская глаз перед этим трагическим опытом, включили и
его в свою мужественную и мудрую картину мира, поднялись к
вершинам новой русской литературы. Это — Булгаков, Шолохов,
Платонов, Ахматова, Пастернак, Твардовский, Мандельштам...
Но этот третий выбор был сделан далеко не всеми. Здесь требовалось
духовное подвижничество. Большинство же приняло „рок событий".
Тем более, что „рапповская дубинка" вращалась со скоростью
авиационного винта. И хотя рапповцы и сами были вскоре безжалостно
„ликвидированы", их наследники ждановского толка постарались
сделать все, чтобы удалить из слова „советский" его первоначальный
плюралистический смысл и сделать знаком свирепой идеологической
монополии,
утвердив
под
этим
флагом
в
литературе
административно-командную систему. Не удивительно, что к концу
сороковых и началу пятидесятых годов уже стало ясно, что ни Зощенко,
ни Ахматова, ни Пастернак, ни Платонов (называю имена живших тогда
выдающихся художников) в таком примитивном смысле не были
„советскими" писателями.
После разгрома всех инакомыслящих и инаковидящих наступило
время
мнимого
расцвета
сталинско-ждановской
„советской"
литературы, торжество ее миражей и утопий. Ликвидировав самих
рапповцев и разыграв в 1934 г. пышный спектакль Первого съезда
советских писателей, новые руководители литературы постарались
сразу же исключить из ее практики все, что противоречило навязанной
парадигме. Тем и была обеспечена ее монополия на несколько
десятилетий — до середины 50-х годов. Это была „советская"
литература без Замятина и Булгакова, без Зощенко и Платонова, без
Ахматовой и Мандельштама, без Есенина и Бабеля, без Пастернака и
Клюева, без Артема Веселого и Воронского, без подлинного
Маяковского и, разумеется, без зарубежных русских писателей. Зато
Союз писателей быстро пополнялся „кадрами" послушными и
подкупленными, готовыми на все, а непослушные — затравленно
молчали или уходили в ГУЛАГ или небытие. И сама память о них
вычеркивалась.
116
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
11.4.4. „Настоящая советская литература", или о вреде монополии
Так что же произошло в глубинах русской истории в конце 20-х —
начале 30-х гг.?
Произошла величайшая общенациональная катастрофа, большая,
чем в 1917 году: было „раскулачено" русское крестьянство — основа
нации, ее „чернозем". А заодно добиты другие „эксплуататорские"
сословия: дворянство, духовенство, купечество; была терроризирована
русская академическая наука; запугана фальсифицированными
судилищами техническая интеллигенция; на казарменное положение
были переведены писатели...
Нужно понять, что катастрофа эта была прежде всего культурная.
Именно с этого момента (в большей степени, чем в 1917 году) русские
литературы в метрополии и в изгнании пошли разными путями. В
советской России культура, искусство все более превращались в
обслуживающий
элемент
победившей
политической
и
административной системы. Литературный процесс не возникал более
самопроизвольно из глубин народной жизни и духа русского слова, из
творческой индивидуальности писателя. Литература стала управляемой.
Разрыв литературной преемственности на грани 20-х — 30-х гг. был
предопределен запланированным разрушением общего языка культуры.
Как известно, прежняя литература обращалась к человеку и обществу на
традиционном общелитературном языке. То была литература — от
Пушкина до Чехова и Блока — исходящая из духовного опыта,
накопленного всей нацией, внятного каждому русскому образованному
человеку. Впрочем, у „необразованного" крестьянства тоже сохранился
свой, общий язык — язык объемлющей всех православной веры и
народной культуры.
После переворота 1917 года началась еще более радикальная
„культурная революция". Переживший ее массовый русский человек
оказался словно бы в другой действительности. В другой „знаковой
системе", в другой системе ценностей. Его словом должен был стать
„советский" новояз, стремящийся все: и вокруг, и в самом человеке —
переназвать. (В повести „Котлован" А. Платонова показано послушное
коллективное заучивание новых „советских" слов. На букву „А":
„авангард", „актив", „аванс", „архилевый", „антифашист"; на букву „Б":
„большевик", „буржуй", „бессменный председатель", „браво-браво,
ленинцы!", „колхоз есть благо бедняка" и т. п.).
Всех этих слов не было в старой русской жизни и в старой
литературе. Поэтому все сочинения большой русской классики, и
писателей „серебряного века", и их потомков в ранней „советской"
литературе (в сущности — вся русская литература, т. е. и Пушкин, и
Гоголь, и Достоевский, и Тургенев, и Толстой, а также Блок,
„белоэмигрант" Бунин, Сологуб, Ахматова, и футуристы, и Пастернак
тех лет, и Заболоцкий, и Олеша, и Мандельштам и т. д.) оказались за
пределами этого нового „советского" языка.
117
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Новым языком „для массы" владели немногие писатели, главным
образом „пролетарские". Остальным предстояло переучиваться (что и
делали многие, „наступая на горло собственной песне").
Сложность писательского положения состояла и в том, что давление
шло не только „сверху", но и „снизу". Дело в том, что подлинно
культурный, самый духовно зрелый слой народа (интеллигенция,
духовенство,
независимые
крестьяне-"кулаки",
дворянство,
предприниматели-"буржуи" и т. п.) был уничтожен. В культуру входили
миллионы людей, которые все воспринимали заново и к сложному языку
культуры были не готовы. Со средины 20-х годов, а особенно ко времени
„великого перелома" и постоянно после него, литературе и всей
„советской" культуре был продиктован новый властный заказ самой
массы (т. н. „социальный заказ"). И это был заказ на упрощение.
Искренне или притворно смиряя себя, новый „советский" писатель стал
его выполнять. Особенно отличался здесь знаменитый в те годы Демьян
Бедный (можно вспомнить в этой связи рапповский лозунг
„одемьянивания литературы").
По сути же это было направленное сверху и поддержанное снизу
настоящее обеднение литературной, культурной жизни страны.
Становление новой, упрощенно-оптимистической модели литературы не могло не быть поддержано „низами", оказавшимися в новой
действительности и нуждавшимися в духовной поддержке. Миллионам
людей, „вброшенным в невероятность" (В. Брюсов), нужно было не
только сориентироваться в незнакомом мире, но и выдержать
неслыханные, небывалые нервные, психические перегрузки. Та
„советская" литература, которая была рождена ставкой на „массовость",
имеет здесь свои особые заслуги. Это была, как писали в те годы,
литература „исторического оптимизма". Своей уверенностью в светлом
будущем, постоянной жизнерадостностью она оказалась поистине
спасительной для массы людей, которые иначе не пережили бы
потрясения и испытания „пятилеток" и „чисток", „коллективизации" и
„раскулачивания", „разоблачения врагов народа", „ударничества" и т.д.
и т. п. Массам людей нужен был постоянно действующий словесный
„наркотик", система успокоительных, отвлекающих и стимулирующих
пропагандистских воздействий. Таким допингом и стала „настоящая
советская литература", особенно „массовая песня". Она все время шла
рядом с массой, управляла ею и направляла ее. Эта „конвоирующая"
литература сыграла свою важную историческую роль, стала новым
„учебником жизни" для миллионов.
Правда, „учебник жизни", как выяснилось, в конце концов оказался
„шпаргалкой утопии". В целом же т. н. „культурная революция" была
нарастающим из года в год духовным ограблением народа, растратой
веками наработанных ценностей культуры.
Большевистские притязания на социальную и идеологическую
мировую монополию, подталкивание „мировой революции" („По всем
океанам и странам развеем/Мы красное знамя труда") диктовало еще
118
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
большее упрощение культурных моделей (вспомним, как в „Поднятой
целине" М. Шолохова полуграмотный коммунист Макар Нагульнов
учит английский, чтобы „гутарить с мировой контрой на ее языке").
Если смотреть правде в глаза, то нужно сказать: шла активнейшая и
последовательная инфантили- зация, „оребячивание" литературы (как и
всей культурной жизни). Это был организованный с помощью
литературы и в масштабах целой страны возврат к примитивному
„духовному детству". Россию отбрасывали в далекое прошлое, ее
заставляли отказываться от пройденного в культуре пути (при этом с
неслыханным пропагандистским размахом шел процесс создания новой
примитивной „социалистической культуры": десятки, а затем и сотни
тысяч и даже миллионы людей получали стандартное среднее, а там и
стандартное высшее образование, которое, если всерьез относиться к
его последствиям, тоже было способом подменить действительное
знание жизни упрощенными пропагандистскими представлениями.
„Взрослые центральные люди" (А. Платонов. „Котлован") превращали
всю Россию в „страну-подросток" (чему так радовался В. Маяковский).
Девизом внушенной беспечности стали слова известной песни 30-х гг.:
„Мы будем петь и смеяться, как дети..." В сущности, „настоящая
советская литература" стала своего рода „детской литературой для
взрослых".
Упрощение и пропагандистская трактовка судьбы человека, судеб
всего народа, исключение „вечных вопросов", вопросов о смысле жизни,
снятие
так
называемой
„экзистенциальной"
проблематики
осуществлялось в этой „советской литературе" посредством небывалой
централизации всей духовной жизни. В 30-е, а особенно в послевоенные
годы, она была доведена до идеального состояния: в сущности, у
„советской
литературы"
появляется
„коллективный
герой",
„положительный герой", переходящий из книги в книгу, и
„коллективный автор" — Союз советских писателей во главе с
Центральным комитетом партии.
Эта „вторая" или „настоящая советская литература", как она была
задумана и во многом исполнена, — пожалуй, и есть самая „советская"
изо всех литератур XX века. Она претендовала быть в идейном и в
художественном отношении „химически" чистой — это была
литература, изготовлявшаяся по формулам и рецептам, подготовленным
в идеологических „лабораториях" и спускаемым по инстанциям в Союз
писателей, в редакции газет и журналов, в издательства и, разумеется, в
цензуру. Из бесчисленных партийных постановлений и резолюций по
вопросам литературы и искусства за полвека составился толстый том
(неоднократно переиздаваемый); каждая строка в котором была
священной и непререкаемой, определявшей судьбы писателей и книг,
направлявшей течение всей литературной и культурной жизни.
Никогда — за три века! — в русской литературе не было столько
установок, столько регламента и „указаний", как в теоретических и
119
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
критических работах по социалистическому реализму, его эстетике и
практике. Стоило, например, появиться мысли о „реализме без берегов"
(французский публицист Роже Гароди), как советские теоретики тут же
указали „ревизионисту" на его ошибки и вернули „наш" реализу в
надлежащие берега. Для социалистической эстетики талант,
органичность, искренность — всегда были сомнительными ценностями.
Но всегда превыше всего ставились „партийность", „идейность"
писателя, который являлся „выразителем" и „представителем" партии и
народа. В свое время с огромным энтузиазмом была встречена
знаменитая фраза М. Шолохова, спорящего с упреками в том, что
писатели пишут „по указке партии", и примирявшая непримиримые требования „искренности" и „партийности": „Мы пишем, — сказал
Шолохов, — по указке своего сердца, а сердце наше принадлежит
партии".
...Словом, „настоящая советская литература" в течение нескольких
десятилетий беспощадной борьбы победила всех своих „врагов".
Но тем самым фатально и неудержимо погубила себя.
„Советская" литература в этом варианте, как и ортодоксальный
соцреализм, насильственно восстановив, а лучше сказать, навязав
противоестественное „единство культуры", став монс^культурой,
избавилась — и изгнанием, и ГУЛАГом, и травлей, и подкупом, и
демагогией — от „раскола". Но тем самым лишила себя источника не
только развития, но и самой жизни. Создав закрытую систему догм, она
сделала невозможным обмен с жизнью. Эта „советская" литература
оказалась неизлечимо больной застойными, „энтропийными" хворями и
бесславно деградировала.
Ее монополия оказалась путем к самоубийству.
11.4.5. „Советская" утопия и большая литература
В то же время по отношению ко многим явлениям большой
литературы 20-х — 40-х годов нельзя вовсе отказаться от эпитета
„советская" — это тоже будет несправедливо и ненаучно. И „Тихий Дон"
М. Шолохова, и „Василий Теркин" А. Твардовского, его же „Страна
Муравия", „Третий сын", „Джан" и „Фро" А. Платонова, „Соть" и
„Нашествие" Л. Леонова, его же „Русский лес", повести Аркадия
Гайдара, „В окопах Сталинграда" В. Некрасова и немало других вещей
калибром поменьше, но литературно убедительных, не были бы
возможны вне того социального, нравственного, психологического
комплекса, тех идеологем (или лучше сказать — мифологем), которые
возникли в русской культуре в первые десятилетия XX века.
Своеобразие этой литературе (и культуре) придала как раз „советская"
(но не официозная) прививка.
Что здесь имеется в виду?
120
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Это было время, когда в европейском и российском общественном
сознании возникла заманчивая гипотеза мирового переустройства
посредством пролетарской коммунистической революции. У многих
русских художников, особенно у худож- ников-маргиналов, богемных
экспериментаторов, она вызывала несомненный интерес, увлекала
возможностью безграничного самоутверждения. Это — факт!
Перспектива „мировой революции" во многом увлекала и беспокойную
маргинальную массу. И это тоже естественно: такая революция всем
обещала равенство и гарантированное счастье в небывало меняющемся
мире, давала выход из многих тупиков, манила новыми и казавшимися
неограниченными возможностями управлять миром по своему хотению
(даже песню тогда сложили: „Нам нет преград ни в море, ни на суше...").
Не нужно забывать и о том, что в начале века Россия вышла в разряд
великих мировых держав. Складывалась и искала приложения своей
энергии в глобальных делах русская сверхнация. Советский Союз был
имперским продолжением этой тенденции, а настоящая „советская
литература", о которой мы сейчас вели речь, была выражением этой
имперской тенденции к освоению мирового пространства, насаждению в
мире коммунизма как „светлого будущего всего человечества".
Словом, гипотеза коммунистического преобразования мира
захватила многих художников, включалась ими в истолкование
картиныркизни, делая ее своеобразно правдивой, живой, драматической.
В течение примерно двух десятилетий — в 20-е — 30-е гг. — эта
гипотеза сложно и по-своему продуктивно работала. В том числе — в
честном искусстве — работала на отрицание самой себя. Доведенная до
конца, проверенная опытом истории, она себя исчерпала, но зато
помогла увидеть то, чего иначе — к сожалению — мы бы не увидели.
Что же такое эта гипотеза?
Предположение о том, что некие передовые классы имеют право на
революционное переустройство жизни, что Человек (с большой буквы!)
по своей воле и своему плану может переделать мир, создать „земной
рай", „царство божие на земле" по „плану" и по „науке", обеспечить себе
посюстороннее блаженство. Все это в начале века вскружило не одну
горячую голову, особенно у маргиналов, деклассированных
„отщепенцев", одиноких людей, составляющих „массу".
Весьма существенно, что заманчивая гипотеза была не столько
„спущена сверху" в эту массу, сколько, наоборот, на рубеже веков
„бездомной"
массой
была
„заказана"
снизу
образованным
социалистическим „верхам". Научное оформление этой совокупности
чувств, надежд, иллюзий, мечтаний и волевых актов, родившейся в
разрушенном русском мире, было заказано таким же маргинальным
„левым" интеллигентам. И они эту утопию оформили — в России и во
всем мире — в виде „советской" идеологии „марксизма-ленинизма".
121
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В таком понимании „советская" идеология стала в XX веке в России
одной из причин изменения национальной культуры, всего
национального бытия. Этой идеей до поры до времени были увлечены
многие художники, в том числе и весьма крупные. Вот почему я все же
полагаю возможным употребление эпитета „советская" по отношению к
той литературе, которую они создавали, показывая колоссальный взрыв,
потрясший человеческие судьбы, самые основы народного мироздания,
взрыв, вызванный попыткой утопическую идею воплотить в жизнь.
Эта „советская" литература прошла в течение четверти века (с 20-х
годов и до послевоенного времени) свой путь от пламенного и
самоотверженного увлечения идеей до трагического разочарования в
ней.
Среди ее художников были М. Шолохов, А. Твардовский, Л.Леонов,
А. Платонов, Н. Заболоцкий, М. Зошенко, М. Исаковский, даже в иных
вещах — Б. Пастернак („Девятьсот пятый год" и „Лейтенант Шмидт"); я
не говорю уже обо многих писателях более скромных творческих
возможностей, которые все же вложили лучшие свои чувства и надежды
в воплощение и отстаивание этой идеи — А. Фадеев, А. Гайдар, Н.
Островский, В. Вишневский, Д. Фурманов, А. Серафимович („Железный
поток"). Можно назвать еще немало имен и книг, входящих в этот ряд:
порою художник „отмечался" в нем одной лишь вещью, одной строкой,
оставаясь всем остальным в „антилитературе" (тут вспоминаются М.
Исаковский и два его великих стихотворения — „Катюша" и „Враги
сожгли родную хату...", Олеша с его „Завистью", К. Симонов с „Жди
меня" и т. д. и т. п.). В сумерках заката этой „мифологемы" свой вклад в
ее горькое развенчание сделала „деревенская" и „военная" проза;
последней недолгой вспышкой ее иллюзий было раннее
„шестидесятничество"...
Словом, эта советская литература пришла в мир в момент
небывалого социального и духовного взрыва, когда произошел
колоссальный выброс энергии из недр народной жизни, национальной
истории. Художники стали свидетелями и летописцами небывалых
событий: десятки миллионов людей, устремившихся к миражам
окончательного счастья, предприняли великие, но, увы, завершившиеся
трагедией усилия, чтобы одним махом переделать весь порядок мировой
жизни; „в борьбе за это" одни миллионы вступили в борьбу с другими
миллионами; бой этот оказался кровавым, жестоким и нередко слепым.
Ради иллюзий близкого земного рая — коммунизма — рушились
тысячелетние устои, растаптывалась испытанная сословная, народная и
личная нравственность. В итоге под угрозой оказалась сама жизнь на
земле, само существование рода человеческого, тем более — нашего
народа и русского человека.
Были пережиты неслыханные социальные потрясения; от взрыва
дрогнула вся мировая культура; острее всего пережила этот толчок наша,
122
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
отечественная. Оказавшись в эпицентре взрыва, она испытала духовный
шок огромной, почти разрушительной силы.
Все это стало темой и материалом еще небывалой в России
литературы, которую тоже нельзя называть иначе, как „советская".
Вот какой литературный феномен создала история в XX веке!
Ни в какой другой литературе мира такого еще не было. И быть не
могло.
В русской досоветской литературе — такие цели и не ставились (а
если и ставились — вспомним: „К топору зовите Русь!" — то их
экстремизм все же сдерживался и вековым нравственным опытом, и тем,
что эти настроения захватывали лишь деклассированный тонкий слой
общества). В „настоящей советской литературе", убеждавшей, главный
образом, в том, что жизнь становится лучше, жить становится веселее,
эта трагическая тема вообще была снята и „замята", на фасаде этой
литературы мы читали совсем другие письмена: „Я другой такой страны
не знаю, где так вольно дышит человек". В западных литературах XX
века картины эти если и вставали, то в плане кошмаров антиутопии
(Оруэлл, Хаксли, Воннегут, Брэдбери, Лем и др.).
А для нас здесь все — страшное, апокалипсическое и... родное. Все
это рождено на наших просторах и вырвалось из глубин нашей
национальной истории.
Поэтому советская литература, о которой шла речь выше, не просто
должна быть переименована в „русскую литературу советской эпохи".
Одно время это казалось возможным, но не так все оказалось просто.
Классическая линия русской литературы продолжалась, но не этой
советской литературой, а скорее русской литературой в изгнании,
обширным русским Зарубежьем (да и там тоже немало уклонений).
Советская же литература без кавычек стала подлинным „пробелом в
разумении", небывалым еще феноменом, по-своему гениальной и
трагической мутацией.
Сталинско-ждановская „советская" литература поторопилась быть
помощником утопического нигилизма и экстремизма, а стала
пособницей палачей. Она довольно скоро выскочила из собственной
художественной природы, и не столько голым утопическим тезисом,
сколько служилым чиновничьим усердием. Начав с „революционного"
нигилизма,
она
кончила
откровенным
приспособленчеством,
сервилизмом.
Другая „советская" литература: от Платонова до Твардовского, —
семидесятилетним своим путем пришла к совсем другому итогу. Он
состоит в том, что жизнь народа и человека недопустимо подвергать
насильственному изменению. Природа, общество, культура, личность
суверенны и не подлежат вмешательству всякого рода самозванных
благодетелей. Художник не может, не должен ни при каких условиях
стать соучастником насилия.
Так что можно с полной определенностью говорить о том, что у нас в
течение полувека было по крайней мере три советские литературы:
123
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
читателям — студентам, учителям, исследователям, библиотекарям,
издателям нужно быть способным к различению и выбору.
И — в качестве уже почти подстрочного примечания следует сказать
здесь несколько слов о четвертой „советской" литературе. Уже на
закате советской империи она существовала как бы на обочине
„главного", официально поддерживаемого литературного процесса. Эта
литература, создаваемая отнюдь не диссидентами, не в подполье, а
нормальными членами ССП, отличалась от других „советских"
литератур одним главным признаком. Она была изначально аполитична.
Она возникала не из „социального заказа" и не по чувству „гражданского
долга", а из органического писательского чувства жизни, чувства родной
земли. Ее почти не интересовал т. н. „советский человек" в его
общественной функции. Простой русский человек берется ею вне
„советского" образа жизни, а в обычном естественном „частном" занятии
— в мужской работе, на охоте, рыбалке, в беседе у костра; показана
жизнь на земле, в лесу, на воде... Герои этих книг рисуются вне
предписанных „исторических" событий и признаков, но зато
включенными в природный круг бытия, в естественное движение, лучше
сказать — течение жизни. Главное в этих сюжетах — созерцание,
встречи, разговоры, раздумья о повседневном и о вечном, а не „борьба
за" или „борьба против", как это было принято в ортодоксальных
моделях „советской" литературы.
Авторами таких „тихих"несуетных книг были Юрий Казаков,
Георгий Семенов, Юрий Куранов, отчасти В. Конецкий, В. Солоухин, В.
Курочкин, А. Ливеровский, А. Леонов, В. Ляленков, Г. Горышин, В.
Сергуненков, А. Скоков... В годы шумной „литературной борьбы" 60-х
— 70-х — 80-х гг. они были как бы вне рекомендуемой „гражданской
активности", вне официального „советского" литературного процесса со
всеми его демонстративными атрибуциями. Они не играли
„общественной роли", а просто писали книги в свое удовольствие. Вот
такая возникла тихая литература. Эти советские писатели никого не
трогали, и их тоже почти не замечали.
Они даже не делали усилия, чтобы „уклониться", ибо такова была их
натура. Они писали то, что могли и хотели, и не писали того, чего не
хотели и не могли. Может, стоит их назвать писателями частной жизни?
Они напоминали о том, что кроме искусственной „общественной
жизни", приучающей к лицемерию, ломающей душу, есть еще главная и
вечная жизнь — в природе: вместе с нею или даже против нее, но —
неотделимо от нее. И есть у их персонажей главный и трудный долг —
быть просто человеком.
Имена и книги этих писателей всегда были малозаметны в шуме
литературной и общественной борьбы. Но когда стихал этот шум (унося
с собой многие нашумевшие книги и их создателей), вдруг
обнаруживалось, что „тихая литература" осталась и что читать ее еще
интересней (ибо она нова не „злобой дня", не сенсациями, а тем, что
умеет видеть и слышать непреходящее).
124
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
II.4.6. Распад „советской литературы" и его продукты
Послесоветская (постсоветская) литература возникла задолго до
распада СССР. Последним взлетом „советских" утопических надежд и
иллюзий было так называемое „шестидесятничество", литература
„оттепели". Крушение этой литературы, начавшееся во второй половине
60-х гг., было началом распада еще казавшегося внешне единым и
согласованным „советского" литературного процесса. Начиная с этого
времени всем думающим, серьезным писателям стало ясно, что утопия
„светлого коммунистического будущего" потерпела необратимое
крушение. Если искать произведение, ставшее символом отречения от
несбыточной утопии, которой были самоотреченно принесены неисчислимые жертвы, то назову хотя бы выстраданную поэму А. Твардовского
„По праву памяти", поэму вины и покаяния.
И уж совсем ни капли прежней веры и искренности нет в расцветшей
в эти годы т. н. „секретарской" литературе, „безразмерных" романах и
повестях крупных литературных чиновников, занимающих должности в
аппарате ССП. Издавая большими тиражами свои толстые сборники и
многотомные собрания сочинений, они давно и лучше всех поняли, что
„советская" литература, существовавшая напоказ, отжила свой век, что
порядок, ее создавший, тяжело агонизирует.
Агония эта затянулась на двадцать лет и называется эпохой „застоя".
Странно было по-прежнему называть „советской" литературой тот
странный и разрываемый силами внутреннего отталкивания
литературный конгломерат, который возник в „оттепель- ные" и
особенно в „послеоттепельные" годы. Прежняя „модель", так заботливо
созданная „сверху" и поддержанная привычкой „снизу", едва-едва
дышала. Пользуясь выражением А. Блока, она „утратила бытие". В то
короткое и остро переживаемое переходное время членами ССП были
также совершенно несовместимые писатели, как Солженицын,
Синявский, Владимов, Некрасов, с одной стороны, и Кочетов, Марков,
Чаковский, Проскурин, с другой. В том же ССП были Твардовский,
Абрамов, Белов, Шукшин, а также Петрушевская, Вампилов, Галич,
странно и сложно совмещавшиеся с первыми и вторыми. Не были
членами Союза писателей ни Ерофеев, ни Высоцкий, ни Бродский, ни
Довлатов... И совершенно немыслимы были в какой бы то ни было
легитимной „советской" системе С. Соколов, Т. Кибиров, И. Ир- теньев,
Э. Лимонов, В. Сорокин, В. Нарбикова и мн. др. Эти последние,
называющие
себя
„андеграундом",
„постмодернистами",
„концептуалистами" и т. п. — не в наклейках суть — вообще оказались
возможными лишь на руинах прежней литературы. Они словно бы
дышали совсем другим, отравленным, ядовитым воздухом гниющей
жизни, в состав их „творчества", в „ткань" их произведений вошла
другая — больная, а то и умирающая — реальность, непредставимо
далекая не только от той, которая декларировалась в бодрых
жизнерадостных сочинениях певцов „самой передовой" страны, но и от
125
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
той подлинной, которую знали и из которой исходили русские
писатели-классики от Пушкина до Чехова. И даже от той
противоречивой, но живой действительности, которая предстала в
книгах русских писателей советской эпохи, будь то Заболоцкий или
Пастернак, Есенин или Рубцов, Маканин или Абрамов. И хотя картины
жизни в их книгах уже, как мы знаем, полны тревоги и взывают к
чувству самосохранения, это все же — действительность, способная к
восстановлению себя в незабытой полноте жизни и силы. В сочинениях
же „постмодернистов" действительность — это „мерзость запустения",
брошенный дом, населенный лишь больными призраками...
Объяснение этому нужно искать, видимо, в том, что „андеграунд" как
разновидность современной литературы в свое время был „смертельно"
ушиблен стереотипами и пошлостями казенной „советской" литературы
и „зациклился" на полемике с ними. „Постмодернизм" выполняет
сегодня особую роль: санитарную. Он вычищает авгиевы конюшни
„пропагандизма", лжи и риторики. Подвергая разложению труп усопшей
лжелитературы, он делает ее несуществующей, выполняя тем самым
полезную „экологическую" работу. Говорить о читателях литературы
„пост-модернизма" не приходится — ее читают лишь в своем
профессиональном кругу. Ее издания расходятся тиражами в сотнях, в
лучшем случае, — в тысячах экземпляров. Она отомрет в первом
поколении, оставшись, однако, для историков литературы.
II.4.7. Есть ли будущее у русской литературы на рубеже XXI века?
Путь, пройденный русской литературой в XX веке, опыт ее взлетов и
падений, мне кажется, позволяет приблизиться к ответу, кое в чем,
может, и неожиданному, спорному.
Когда-то Евгений Замятин, предостерегая от попыток использования
литературы в целях политического конформизма, защищая обязанность
для писателя духовной свободы, говорил, что в противном случае „у
русской литературы останется только одно: ее прошлое". Сегодня этот
прогноз можно повторить, но — с некоторыми поправками. Дело в том,
что и в прошлом у русской литературы было немало опасностей и
обманувших ее иллюзий. Может быть, главнчя из них — это
преувеличение „гражданской роли" писателя, влияния литературы на
ход так называемого „освободительного движения". Не эта ли иллюзия
увлекла русскую литературу в тупики ортодоксальной „советской"
литературы? В течение всего последнего столетия (в особенности же —
со средины прошлого века!) русская литература все более и более
идеологизировалась и политизировалась. „Советская" литература,
верный помощник и слуга режима, вообще была превращена им в
инструмент идеологического влияния в масштабах целого огромного
государства. И это, как всем теперь очевидно, нанесло ничем не
возместимый ущерб ее авторитету, подорвало веру в одухотворяющую
миссию русского слова вообще.
126
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Если всмотреться в глубинные токи литературной жизни, то нельзя
не заметить, что ее движение в наши дни все меньше определяется
этими (т. е. идеологическими и политическими) параметрами.
В последнюю четверть века начала складываться новая система
литературных приоритетов, критериев, ценностей. Возникает
литература новых, еще слабо востребованных духовных сил — в
значительной мере вне идеологии, вне политики. А прежняя, даже
высокоценимая литература, но находившаяся в глубоких связях с
социальным и политическим контекстом („лагерная проза",
„деревенская проза", „военная проза" и т. п.) уже не может, как раньше,
претендовать на исключительное внимание, вести за собой
литературный процесс в начале наступающей новой эпохи.
И дело здесь не в „усталости" читателя и тем более не в социальной
упорядочности (отсутствующей!) нашей жизни. Дело во все меньшей
правдивости, на которую способна традиционная идеологизированная
литература. Она уже не говорит всей правды о жизни, уже не видит
главного в ней.
В стороне от социально-идеологической литературы в последние
десятилетия незаметно возникла (и продолжает развиваться) другая
литература, вызревшая в тени вчерашних „лидеров". Она подчеркнуто
скептически, вплоть до презрительного пародирования, до „чернухи" и
демонстративного
политического
„нигилизма"
относится
к
традиционным социальным и идеологическим моделям.
И в то же время она потрясенно останавливается перед словно бы
заново раскрывшейся глубиной и напряженностью экзистенциальных
проблем, человек в ней погружается в неотвратимые вопросы о смысле
его личной жизни, о ценностях мира, в котором ему приходится жить. В
вопросы, страшно запущенные или решенные в предшествующей
литературе не в пользу духовного выживания человека, его
„самостояния".
Это направление в литературе связано, например, с драматургией А.
Вампилова, прозой В. Маканина, С. Каледина, В. Пелевина, А. Битова,
А. Кима, М.Кураева, с книгой „Москва — Петушки" В. Ерофеева, прозой
и пьесами Л. Петрушевской, Т. Толстой, С. Василенко и т. п. Эта
литература все более определяет живой литературный процесс наших
дней.
Появление этой, условно говоря, „экзистенциальной" литературы,
разумеется, не перечеркивает большой традиции, которая всегда
существовала, хотя и была самодовольно „отменена" победившей
когда-то официальной „советской" литературой.
Заслуги большой литературы и в советские времена — неоспоримы.
Даже в худшие послевоенные, в пятидесятые годы (и позднее — в годы
„застоя") без особой надежды на появление в свет (а поэтому и вне
конъюнктурной „идеологии") создавали свои романы Пастернак и
Леонов, Гроссман и Л. Чуковская, сидел над рукописями А. Платонов,
писала „Поэму без героя" и позднюю лирику А. Ахматова. Тогда —
127
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
совершенно вопреки рекомендованным образцам — начинались
„военная" и „деревенская" проза, пришли в литературу А. Солженицын
и И. Бродский, Ф. Абрамов и В. Белов, Г. Владимов и Ю. Домбровский,
В. Шаламов и В. Шукшин...
То, что в русской литературе связано с этими именами, вне всякого
сомнения входит в самое ядро большой национальной литературной
традиции.
Но следует сказать и то, что одной традицией, даже самой ценной, не
исчерпывается живая литература. Видимо, откровения другой
литературы создадут во многом еще непривычные новые слои вокруг
этого главного ядра русской словесности. Вероятно, здесь — как в
тенденции! — нужно искать перспективу новой жизни русской
литературы нашего времени. И в этом новом контексте по-новому будет
прочитана большая предшествовавшая литература, сделавшая свое дело.
И дело это, похоже, теперь уходит в прошлое.
Русская литература в своей привычной двуединой функции, которую
она выполняла последние триста лет: либо подчинять энергию народа
видам власти, либо звать народ к ниспровержению не этой, так другой
власти, — такая политизированная литература, похоже, уже больше не
нужна России. Она появилась в условиях нарушенного равновесия, и не
только не сумела исправить его, но, напротив, дисгармонию лишь
усугубила. И не удивительно, что русская история в конце XX века
русскую литературу в этой роли готова недвусмысленно отправить „в
отставку".
Сегодняшняя новая литература углубляется одновременно в „быт",
в поток повседневной жизни, в „молекулярный" анализ текущего и,
казалось бы, преходящего. И погружается — в глубь души, в смутные
пространства сознания современного человека, оказавшегося перед
неразрешенностью главных смыслов своего существования. Сегодня в
„бытового", обычного человека перемещается новая, еще неведомая ему
духовная активность. Показать пути ее воплощения в новых судьбах, не
похожих на все, что было пережито русским человеком на протяжении
последнего столетия — вот поле, на которое вступила новая литература.
...Так возникает — на руинах „советской" литературы (но во многом
ею воспитанная и закаленная) новая литература, складывается новая
литературная реальность, включающая множество сил, настроений,
индивидуальностей. В этой несводимой к какой- либо узкой модели
новой литературной ситуации во всей ее сложности и многомерности
явственны становятся черты нового литературного века, по сравнению с
„серебряным" более крепкого, лишенного иллюзий, с большей
жесткостью и прямотой видения мира и человека.
Сегодня мы во многом переживаем ситуацию рубежа. Суть ее в том,
что литература останется теперь лицом к лицу со своим главным
внутренним делом и своим читателем. Этот читатель прошел
трагическую школу XX столетия. Он не склонен к сказкам, не верит
больше утопическим иллюзиям. Он понял, что надеяться ему не на кого.
128
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Он поставлен лицом к лицу с миром и с собой. И перед ним таким, —
открыта книга великой русской литературы.
Мы перед историческим выбором.
Или в нашей горестной судьбе — и в судьбах литературы нашей —
победит то, что Пушкин назвал „самостояньем человека". И тогда
выживем все мы и будет защищено „великое русское слово".
Или мы „погибоша аки обры".
Тогда и жалеть не о чем. Но шанс нам дан. Если мы им не
воспользуемся — „то еще через век слово „русский" как бы не пришлось
вычеркнуть из словарей" (А. Солженицын. „Русский вопрос" к концу XX
века).
III.
РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС ЗА СТО ЛЕТ
III. 1. Начала и концы: задачи периодизации. Некоторые
предварительные замечания
Литература — это совокупность ценностей, прежде всего произведений, созданных художественным, образным словом.
Литературный процесс — это способ (свободный, независимый или,
наоборот, регламентированный, управляемый) создания таких
произведений художником, живущим в сложной культурной среде.
Сюда входят многообразные творческие контакты писателя,
необходимые для обеспечения его дела; специализированная
издательско-публикаторская система; созданные им ценности
литературы принимаются (или отклоняются) литературной критикой
(открыто) и государственной цензурой (скрыто); литературная
продукция распространяется посредством книжной торговли и
библиотек; сведения о ней проходят по каналам массовой информации.
Результаты писательской работы нередко приобретают — в контексте
времени — социальную и политическую значимость. Они используются
общественными силами в достижении их целей (с этим связана т. н.
„партийность творчества"), участвуют в общественной борьбе.
Государство, особенно тоталитарное, активно использует литературу в
интересах укрепления своей власти. Наконец, книга, литературный текст
могут стать товаром в рыночных отношениях.
Все это нужно иметь в виду, изучая литературный процесс, особенно
в XX веке.
Конечная цель его, далеко не всегда сознательно запланированная
художником, — влияние на ход частной и коллективной жизни людей,
подчинение этой жизни определенным идеологическим, нравственным,
вообще культурным моделям, правилам, образцам.
129
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Впрочем, что касается влияния книги на жизнь, то большие художники
довольно скептически воспринимали возможность слишком прямого и
непосредственного воздействия литературы, слова на людей, на
общественные нравы, на совершенствование мира. Они полагали, что связь
тут есть, но она имеет довольно сложный характер. Известны сомнения
. им высказываемые. Осторожен был в
Пушкина на этот счет, многократно
своих суждениях Тютчев: „Нам не дано предугадать,/Как слово наше
отзовется./И нам сочувствие дается/Как нам дается благодать".
Были и суждения — и тоже у Пушкина и Тютчева, и многих других, из
которых явствует, как все же велики были надежды на Слово (от „Глаголом
жги сердца людей!" до „Я хочу, чтоб к штыку приравляли перо!").
Русская литература всегда была не только связана с общественной
жизнью, историей и судьбой народа, но и сращена с нею. В определенном
смысле можно сказать, что она и создана этой связью, этим родством. Н. А.
Бердяев так говорил о русской литературе XIX века: она „родилась не от
радостного творческого избытка, а от муки и страдальческой судьбы
человека и народа, от искания всечеловеческого счастья". И на то и на другое
история нашего века не поскупилась, мук и исканий на долю русскую
выпало сверх всякой меры. К русскому писателю XX века больше, чем к
кому-либо, можно отнести слова Анны Ахматовой: „Нет, и не под чуждым
небосводом,/И не под защитой чуждых крыл,/Я была тогда с моим
народом,/Там, где мой народ, к несчастью, был".
Общая судьба народа и художника есть главное условие продуктивного
литературного процесса. Это бывает тогда, когда литературная жизнь
наиболее свободна, „стихийна", когда она развивается по своим внутренним,
органическим законам. Но чем она более „зарегулирована", введена в русло,
тем меньше шансов ожидать в литературе нового, оригинального,
непредсказуемого. В таких случаях творчество заменяется своего рода
литературно-служебным делопроизводством.
Русский литературный процесс XX века ныне встает перед нами почти в
своей завершенности. Какой же меркой его мерить? Не пора ли определять
его своеобразие, исходя из его глубинных сущностей, а не принуждать его
соответствовать внешним, а то и чуждым его природе параметрам? У нас же
многие годы, как мы видели, преобладал вульгарно-социологический,
иллюстративистский подход. Вот несколько небесполезных напоминаний.
В сталинские времена историко-литературная периодизация была прямо
списана "с периодизации, установленной „Историей ВКП(б). Краткий
курс" * *. От литературы откровенно, воинствуюше требовалась
**Это пример самый поучительный. В „Кратком курсе" читаем: „Глава VIII.
Партия большевиков в период иностранной военной интервенции и
гражданской войны (1918—1920)". В „Очерке истории русской советской
литературы" (М., Академия наук СССР, 1954, ч. 1) видим: „Глава 1.
Литература периода иностранной интервенции и гражданской войны
(1918—1920)". Дальше. В „Кратком курсе": „Глава IX. Партия большевиков в
период перехода на мирную работу по восстановлению народного хозяйства.
130
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
иллюстративность, ей задавался железный регламент; понятно, что с этой
точки зрения могли быть созданы и допущены в историю литературы лишь
заранее известные произведения, занимающие уже отведенное им место в
литературной „периодической системе элементов".
В этой же „таблице" новый период наступал через каждые три-пять лет —
в точном соответствии с поворотами и зигзагами „генеральной линии". Уже
это одно показывало, что литературе не придавалось никакого
самостоятельного значения. Но и принятое формально-хронологическое
рассечение по десятилетиям свидетельствует, по крайней мере, или об
отсутствии внутреннего единства и цельности в литературном и культурном
процессе, упадке органического саморазвития или, скорее, о том, что у нас
пока нет серьезной целостной мысли о законах литературного движения в
XX веке, мы его пока не понимаем.
III. 2. Пора все же взглянуть на проблему более специфически
Литература — это национальное слово; она выражает и вечные, и
временные состояния духа народного и души человеческой. Видимо, смысл
литературного процесса в том, чтобы этому слову дать возможность
существовать, выражать себя наиболее полно и свободно. С этой точки
зрения и хотелось бы посмотреть на отечественный литературный процесс
XX века.
Как уже было сказано, в глубинах национальной истории, культуры более
трех веков развивались, взаимодействуя, два процесса: самолюбивое
стремление малой части народа, овладев словом, вмешаться в общую жизнь
и переделать ее по своему умыслу и в своих интересах. А с другой стороны, в
слове выражала себя духовная гармония национального мира; чувствующие
ее художники предостерегали против вмешательства в единую и слитную
жизнь мира, его самобытие, самоосуществление.
(1921 — 1925)". В „Очерке истории русской советской литературы", как в
зеркале: „Глава II. Литература периода перехода на мирную работу по
восстановлению народного хозяйства (1921 — 1925)" и т. д. и т. п. „Краткий
курс" доводил события до 1937 года, а „Очерк..." до начала 50-х годов;
поэтому после 1937 года началось простое перечисление: „Литература
периода Великой Отечественной войны" и „Литература послевоенных лет". В
учебниках и ученых трудах, изданных позднее, от сталинской периодизации
постепенно отходят, зато начинает господствовать безликая хронология:
„литература 20-х гг."; „литература 30-х гг."; „литература военных лет"... И так
далее — вплоть до наших дней. Но порою „сталинский" принцип привязки к
политической линии возрождается. Читаем в „Истории русской советской
литературы" под ред. А. И. Метченко и С. М. Петрова: „Литература военных
лет и послевоенного возрождения (49—50-е годы)" и „На этапе развитого
социализма. Литература 60—70-х годов". Очень трудно литературе быть и
оставаться собою.
131
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Эти две силы в течение веков, каждая по-своему, формировали,
напрягали энергию слова, вольно или невольно таким образом, увы, отрывая
его от естественного существования и самодвижения в культуре.
Если говорить более конкретно, то прежде всего нужно сказать о
нарастающем „раскрестьянивании" русской культуры, которая многие века
была традициозно связана с „почвой".
. Постепенно усилившаяся, особенно с
петровской эпохи", урбанизация, ориентированная на европейские образцы,
стала „обвальной" в XX веке. Это привело к разрушению когда-то единого
национального культурного пространства. Началась „стратификация"
культуры, то есть расслоение ее на создателей и потребителей.
В момент Октября слово особенно заметно раздвоилось и пошло разными
путями. Одно слово, „мобилизованное и призванное", дошло до крайности в
стремлении подчинить себе ход истории; оно отрывалось от жизни больше и
больше, пока, надорвавшись, не испустило дух. Именно это происходит
(произошло!) с государственной литературой в наше время. Другое Слово
встало три четверти века назад на защиту суверенного бытия и саморазвития
народа и личности, ее души, ее связей с культурным космосом. Но тоже не
слишком преуспело, ибо усилиями тоталитарного государства во многом
оказалось изолированным, лишенным свободы участия в культуре.
Оба этих пути и следует проследить в основных переплетениях.
Что же касается череды войн и революций XX в., то они стали моментами
сдвигов, тектоническими толчками, которые лишь освобождали силы, давно
уже и до предела доведшие напряжение в глубинах народной истории,
национальной культуры. Они сами явились следствием мощных
„перестроечных" движений, берущих свое начало еще в XVI—XVII—XVIII
веках — сначала в самовластии Ивана Грозного, потом в нетерпимости
раскола, а затем — в жестоких указах Петра, „писанных кнутом", по словам
Пушкина, в его политике, всю Россию вздернувшую над бездной, — и так
вплоть до уничтожения крепостного права, распада сословий, до
урбанизации и выхода России в мировое геополитическое пространство уже
в XX веке.
Ш.З. Общий взгляд: русская литература XX века — от 1890-х до 1990-х
годов — крупный и единый исторический цикл
Вместе с тем внутри последнего литературного столетия есть несколько
значительных узлов, этапов, каждый из которых своеобразен. Исторический
сюжет каждого из них определяется большей или меньшей степенью
сближения литературы с действительностью, взаимодействием внешних
обстоятельств жизни и внутренних возможностей слова.
В весьма неоднородной структуре литературного процесса можно
выделить моменты острых изломов, стыков, „сшибок" и — относительно
стабильные, эволюционные „промежутки". С этой точки зрения назову
явно стыковые состояния, моменты сдвигов и переходов. Это — годы
1905—1907; 1917—1921; 1929— 1932; 1946; 1956; 1988—1991. В эти
132
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
сравнительно короткие отрезки времени события литературной жизни
принимали характер „взрывов", резких качественных изменений.
И были периоды иные, более продолжительные: годы 1892— 1905;
1907-1917; 1921-1929; 1932-1941; 1941-1945; 1946-1955; 1956—1968;
1969—1988, когда развертывался, развивался и утверждался тот тип
литературной жизни, который побеждал в результате предшествующего
„взрыва", либо происходило „мягкое" взаимодействие подходов, разных
тенденций и возникала возможность литературного „плюрализма".
Следует учитывать также, что у каждой литературной эпохи есть свои
стимулы или преграды. Иные из них легко определяемы — например,
государственный протекционизм, когда литература открыто поступает на
содержание власти и „служит ей верой и правдой". Так было в
ортодоксальной „советской" литературе. Движение литературной жизни
заметно окрашивает социальная, политическая борьба, особенно на крутых
поворотах истории. Наконец, на ход событий влияет и такая мера,
регламентирующая слово, вплоть до его удушения, как цензура. На
протяжении столетий
то религиозная
цензура, то светская,
государственно-идеологическая (последняя — в небывалых масштабах
функционировала в советскую эпоху) накладывала свой более или менее
заметный отпечаток на характер русской литературной жизни.
Но были, как мы знаем, и иные, глубинные, внутренние „механизмы"
литературной истории, действие которых было несравнимо более значимым.
У литературы порою словно бы вырастали крылья и поднимали ее
высоко в самых, казалось бы, неблагоприятных условиях (скажем, в годы
Великой Отечественной войны). Порою же, при отсутствии внешних помех
целые годы литературной жизни могли оказаться бесплодными.
Обо всем этом пойдет речь дальше, когда мы будем всматриваться в ход
литературной истории XX столетия, начиная с самого начала.
Итак, русская литература последнего столетия — завершенная и при всех
своих глубочайших противоречиях — цельная эпоха.
Бросим на нее общий взгляд.
Сто лет назад ей положил начало мощный „энергетический выброс",
нарушивший равновесие всей национальной жизни, в том числе и культуры.
Причиной тому был, несомненно, сильный „подогрев" из глубин
отечественной социальной и культурной истории. Энергия перемен
выразилась прежде всего в необычайной подвижности русской жизни (в
которой все поистине „переворотилось"), во вторжении новых переживаний
и открытий в национальное самосознание, в изменении народных и личных
судеб. В немалой степени сказались здесь и влияния, идущие из мирового
культурного окружения.
В новой русской литературе это привело к небывалому художественному
разнообразию, невиданному многоголосию, к выдвижению и решению
новых „проклятых" вопросов.
Возникла так называемая литература „серебряного века".
Видоизменяясь, проходя свои сложные стадии, переживая войны и
революции, она сравнительно свободно накапливала и раскрывала свой опыт
133
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
целую четверть века — с 90-х гг. до 1917 года. Установившийся с этого
времени режим государственной регламентации очень скоро переменил все
прежние условия существования русской литературы. Литература была
„расчленена" по классовым признакам. Немалая ее часть ушла в изгнание.
Правда, после окончания гражданской войны появились надежды, особенно
у литературной молодежи, на . свободное творчество в условиях
коммунистической России. Их век был недолог. После короткого оживления
20-х годов победивший политический порядок все более жестко и неуклонно
подчинял литературу упрощенным и обязательным идеологическим схемам.
Нужно при этом заметить, что упрощение было по-своему поддержано
народными „низами", нуждавшимися в простых ориентирах, помогающих
разобраться в резко изменившейся действительности.
Лишь вопреки этому двойному принуждению могли быть в те годы
созданы выдающиеся произведения, в которых отразился подлинный
трагизм новых судеб человека и народа.
В таких условиях литература существовала еще четверть века и все более
обрекалась или на молчание, или на оптимистические пропагандистские
схемы. Война, на некоторое время напомнившая нам о главной
национальной цели — спасении Родины, ее души — „великого русского
слова", снова, казалось, вернула к жизни литературу. Находящиеся у власти
политические силы постарались этого не допустить. Проходит еще
несколько лет после войны, и постоянное идеологическое принуждение
почти совсем убило в литературе чувство жизни.
Смена политического режима в середине 50-х гг. вызвала множество
последствий — вплоть до наших дней. И литературе это давало серьезные
шансы. Восстанавливалась память. Жизнь выдвигала новых писателей,
возвращала забытых... Наступившие времена „оттепели", а следом и
„застоя", каждое по-своему, при всей их противоречивости, ограниченности,
были годами, когда относительно смягчилось давление на литературу со
стороны власти. Опять на целую четверть века создалась обстановка некоторой терпимости, допускавшей разнообразие взглядов, возможность
полемики, возможность правды. В литературе этого времени были
сравнительно свободно выражены подлинно значимые „модели" жизни,
вопложенные в т. н. „военной" прозе, „деревенской" прозе, „городской"
прозе. Но многие вызревающие в глубинах социального и культурного
сознания потребности были все же остановлены в зародыше, задержаны — и
не слишком благоприятным политическим и идеологическим климатом
(время от времени „оттепель" сменялась „заморозками"), и сопротивлением
литературного руководства, борющегося за сохранение неизменного
порядка (особенно кампании против Б. Пастернака, А. Солженицына и
многих других).
Ко времени перестройки" неблагополучие было уже нескрываемым (о
чем свидетельствовал все расширяющийся „самиздат" и „тамиздат"). Еще
недавно живые и творческие направления (см. выше) оказались
исчерпанными, сами перспективы — неясными.
Наступало новое безвременье.
134
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„Перестройка" второй половины 80-х гг. была с энтузиазмом поддержана
прежде всего „демократическими" и „либеральными" кругами литературы —
и в России, и в Зарубежье, выдвинувшими для нее преимущественно
„западные" ориентиры, что вызвало противостояние „национальных" сил.
В конце 80-х — начале 90-х гг. началось новое усложнение и
„переструктурирование" литературной жизни, которое в течение нескольких
лет неузнаваемо переменило весь ее характер — от распада прежних
организованных форм литературной жизни до самих „продуктов"
творчества.
В это короткое время может быть самым значительным в литературной
жизни были триумфальные публикации и свободное чтение т. н.
„возвращенной" и „задержанной" литературы.
Среди многих и противоречивых тенденций литературной жизни
последующих лет, особенно начала и середины 90-х гг. наиболее активными
оказались течения и направления т. н. „андеграунда", „постмодернизма",
далекие от „массового читателя", „зациклившиеся" на самоутверждении и
остро полемические как по отношению ко всему полувековому опыту
ортодоксальной „советской" литературы, так и по отношению к своему
непосредственному литературному окружению.
Сложилась противоречивая литературная ситуация, кое в чем
парадоксально перекликающаяся с событиями столетней давности.
Возникает „новаялитература", словно бы покрытая амальгамой
„серебряного века".
Вот так — схематически — выглядит целое русское литературное
столетие, наш XX век в литературе.
...А теперь скажу о том же еще более кратко и уже под другим углом
зрения.
Внутренним двигателем литературного процесса в XX веке была
непрерывная борьба двух начал: усложнения и упрощения литературных
„моделей". За их „усложнение" был верхний слой людей русской культуры,
ее „элита", ее меньшинство, нередко, как мы видели, довольно далекое от
судеб тех, кто составлял подавляющее большинство нации.
Большинство же, народная „ментальная" масса, в век непрерывных и
крайне неблагоприятных перемен нуждалось как раз в простых и ясных
„схемах". Оно и пошло за теми, кто такие „схемы" ей дал. За большевиками.
Но следует сказать, что подлинно народные „модели" (которых новые вожди
отнюдь не знали!) отнюдь не так уж просты, ибо они идут из глубины веков;
они глубоки и мудры, ибо объемлют целый мир. Но мир именно цельный, а
не „взорванный", „перевернутый", не тот мир, каким его сделала история
России в XX веке. Поэтому традиционные простые и мудрые истины так
мало помогли русскому народу в его реальных испытаниях XX века.
„Сложные" же модели „элиты", „верхов", созданные „серебряным веком", не
получили поддержки „снизу" именно потому, что они дробят, членят жизнь
как целое, разрушают великую и мудрую гармонию .-простоты,
выработанную тысячелетним опытом. Не говоря уже о том, что эти
135
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„сложные" модели требуют серьезной культурной подготовки для своего
восприятия.
Теперь нам нужно проследить ход самого литературного процесса более
внимательно, всматриваясь в его „составляющие", стараясь понять логику
его фактов, внутренний смысл их сцепления.
.
Ш.4. 90-е годы XIX века: преодоление догм, поиски нового поэтического
контакта с миром
Русская литература последней трети XIX века была скована многими
внелитературными условностями. В обществе ее воспринимали главным
образом как инструмент „гражданской" пропаганды, выражения
„освободительных" идей. Она словно бы остановилась в своем внутреннем
развитии. Безвременье 70-х — 80-х гг. сделало приглушенным ее общий
тонус, дух литературы был скучным и глухим. Отдельные яркие фигуры
(Лесков, Гаршин, Г. Успенский) не меняли общего „застойного", тусклого
впечатления. Еще впереди был главный, большой Чехов, отошел в 80-е гг. от
литературного творчества Л. Толстой.
Литературной мысли, творчеству нужно было сбросить многое, что
мешало свободному самовыражению. И это во многом определило
литературный процесс 90-х гг.
Первым прорывом стало освобождение от ставших стандартными
догматов „социального служения" и „гражданского" самоотречения,
которые так распространены были, начиная с 60-х гг. Они создали целый ряд
общественных настроений, поначалу искренних и сильных, в конце же
выродившихся в мертвые риторические лозунги. 90-е гг. — это время
переоценки всех недавних ценностей. Самая острая полемика с так
называемыми „заветами" была ощутима в литературной жизни именно
тогда, ибо первое поколение людей 90-х годов, „декадентов" и „модернистов", — Д. Мережковский, 3. Гиппиус Н. Минский, Ф. Сологуб и др. —
сами в большей или меньшей степени прошли в своей литературной юности
через многие привязанности и вкусы 60—70—80-х гг. (дружба
Мережковского с С. Надсоном, его „хождение в народ", народнические и
прогрессистские устремления раннего Н. Минского, „натуралистический"
роман Ф. Сологуба „Тяжелые сны" и т. п.)
Заслуга 90-х гг. в том, что эта работа была проделана впервые: плоские,
одномерные „прогрессистские" теории, народнические иллюзии, идеи
нигилизма и атеизма утрачивают свою власть над умами и душами. Русская
литература 90-х и, особенно, начала 900-х гг. открывает для себя свободный
путь к мировому и национальному религиозному и философскому опыту.
Название издаваемого с начала 900-х гг. Д. Мережковским и Г. Чулковым
журнала „Новый путь" звучит полемически именно по отношению к
„старому" и отвергаемому пути „революционных демократов" и их
эпигонов.
136
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Нужно добавить, что в это время углубляются и расхождения с
официальной церковью, ее догматами. В Петербурге и в Москве возникают
„неформальные" религиозно-философские общества.
Важным и уже в 90-е годы прокладывающим себе дорогу в литературе
становится признание внутренних прав и возможностей человека: и поэта,
художника, и личности вообще, обостренное чувство „индивидуализма" как
ценности, — впрочем, вплоть до люциферианских и демонических
настроений. И, как говорилось, одновременно столь же крайние формы
принимает „освобождение" от так называемого „долга перед народом". Этот
тезис, хотя и превращенный в позднем народничестве в пропагандистский
штамп, имел живой смысл для русского писателя, и отбрасывание его
вызвало свои разрушительные и опасные последствия в судьбах культуры
„серебряного века".
Напомним, что начиная с 90-х гг. шаг за шагом с каждым годом все
большее значение получает собственно искусство слова, поэтическое
мастерство, высокая художественная квалификация, талант и его
совершенствование. С этим связано в 90-е гг. и новое, более глубокое и
специфическое прочтение русской классики, и своего рода „школа"
овладения художественными достижениями Запада.
Начало и середина 90-х гг. — это время прихода новых литературных
сил. К этому времени, как говорилось, относится своего рода предвестие
„серебряного века" — статья Д. С. Мережковского „О причинах упадка и о
новых течениях современной русской литературы" и его же книга стихов
„Символы" (обе — 1892 год). В том же 1892 году рассказом „Макар Чудра" и
другими дебютировал в литературе двадцатичетырехлетний Алексей
Пешков, выбравший романтический псевдоним: „М. Горький". Один за
другим выходят брюсовские сборники „Русские символисты" (1894—1895),
обратившие на себя внимание литературными мистификациями. Начало и
середина 90-х гг. — это первые яркие выступления молодых писателей — И.
Бунина, В. Вересаева, А. Серафимовича, А. Куприна, других литераторов,
главные книги которых еще впереди.
Многообразна и нова литературная журналистика этих лет.
Выходят журналы, в той или иной мере в начале и середине 90-х гг.,
продолжающие традиции народнической беллетристики и публицистики
(„Русское богатство", „Мир Божий", „Жизнь", „Журнал для всех"), а к концу
90-х гг. уже ориентировавшиеся на изменившуюся в обществе обстановку —
от увлечения марксизмом до поддержки литературного направления,
связанного с именами М. Горького, Гарина-Михайловского, Куприна, Вересаева...
Проявляются „декадентские", модернистские издания: это самый ранний
среди них „Северный вестник", затем „Мир искусств" и уже упомянутый
журнал „религиозно-философских собраний" „Новый путь". С новыми
направлениями в искусстве эпохи связаны были такие литературные и
художественные журналы, как „Весы", „Аполлон", „Золотое руно", главные
события в жизни которых происходят уже в 1900-е годы.
137
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
III.5. Образ тревожной России: первая русская революция и
литература
Крупнейшим событием, происшедшим в литературной жизни, вообще в
русской культуре конца 1890-х и начала 1900-х гг., связанным с эволюцией
символизма, был приход молодого поколения символистов, так сказать,
.
„второй волны" — А. Блока, Андрея Белого, М. Волошина, Вяч. Иванова и
близких им поэтов и художников. Они принесли с собою чувство глубинной
мистической России, глубокое переживание общих с нею судеб.
Здесь нужно отдельно сказать о том, какое влияние на литературную
жизнь начала века имели события общественной жизни. Русско-японская
война, а особенно революция 1905 года, стали чрезвычайно сильным
стимулом к обострению всех внутрилитера- турных процессов. Если до
этого можно было говорить о заметной аполитичности литераторов,
углубленных в собственные проблемы, об их эстетизме и индивидуализме,
то тяжелая война на Востоке и первая русская революция повернули их всех
лицом к судьбам России. Захвативший многих в 90-е гг. индивидуализм
преодолевался в „соборности", в погружении в национальную культурную
почву (к этому времени становится по-новому глубоким интерес к русскому
фольклору, к духовно-религиозным исканиям народа; важным событием
стал приход в литературу „писателей из народа" (Н. Клюев). Такова была
общелитературная тенденция.
Русская литература „серебряного века" в эти годы вплотную
соприкоснулась с проблемами национальной жизни, открыла для себя
Россию не только как глубинную мистическую тайну, но и как живую и
насущную социальную и психологическую, экономическую и культурную
проблему. Россия вступала в эпоху войн и революций, и литература была
потрясена внезапной катастрофичностью общей и отдельной, личной жизни.
Поэтому переживание судеб Дома-России, ошеломляющее новое знание о ее
уязвимости, о грозной неудержимости распада, перед которым оказался
общий ДОМ, — все это стало темой, во многом новой, русской литературы
начала века. Особенно это относится к 1905—1909 гг., когда Блок от „Стихов
о Прекрасной Даме" и „Распутий" переходит к „Снежной маске" и „Вольным
мыслям", а от них к „Ямбам" и циклу „Родина". Именно в эти годы Ф.
Сологуб пишет роман „Мелкий бес", А. Куприн — „Поединок", И. Бунин —
„Деревню", Л. Андреев — „Красный смех" и „Рассказ о семи повешенных",
М. Пришвин создает свой цикл книг-путешествий, А. Ремизов увлекается
русской „фольклорной" прозой и т. п. М. Горький свое видение эпохи
выражает в пропагандистском романе „Мать" и политических пьесах „Дети
солнца" и „Враги"...
После революции 1906—1907 гг. русская литература стала во многом
иной. Она почувствовала свое влияние на ход событий в обществе, стала в
этот ход вмешиваться куда более энергично, чем это было раньше (даже
самые в прошлом деятельные сторонники усиления „социальной роли"
литературы — Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Некрасов и Щедрин
— не могли предвидеть такого влияния литературы на общественные настроения, на весь ход жизни). Писатель в эти годы становится видной,
138
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
общественно значимой фигурой, играет заметную политическую роль;
возникает широкая, массовая читательская среда. Но это была ситуация
двойственная. Да, усиление социальной функции литературы привело ее к
большему сближению с жизнью, открыло перед ней ее насущные „вопросы",
обогатило ее знанием и опытом нового, „современного" материала. Но с
другой стороны, это уводило литературу от ее собственного назначения,
включало ее в другую систему. Не случайно же именно в это время (в 1907 г.)
В. И. Ленин написал свою знаменитую статью „Партийная организация и
партийная литература", в которой прямо писал о том, что литература должна
стать „колесиком и винтиком" единого общепролетарского механизма.
Литература, ощутившая свое влияние, свою духовную власть, могла сделать
опасный шаг к превращению влияния духовного во влияние, так сказать,
директивное, служебное, могла превратиться в литературу „партийную", а
там и „государственную". В эти годы произошла, так сказать, своего рода
первая репетиция того, что стало с „советской" литературой спустя два
десятилетия, в конце 20-х гг.
Нужно отдать должное русской литературе „серебряного века", — она
сумела этот соблазн участвовать в новой „революционной" переделке жизни,
заметить и понять его опасность.
Ш.6. 1907—1917: „позорное десятилетие" или трудный главный путь?
Литература следующего десятилетия (1907—1917) стала свидетельством
нового подъема по тому пути, каким она шла, набираясь духовных сил,
начиная с 90-х гг. Именно в это последнее десятилетие произошли многие
главные события в русской литературной жизни.
Ог злободневной беллетристики откликов на „революционную"
проблематику („Тьма", „Рассказ о семи повешенных" Л. Андреева, „Морская
болезнь" А. Куприна, „Санин" Арцыбашева и др.) русская литература
возвращается в свое основное русло — к большим вопросам: вопросам духа,
смысла жизни. В эти годы И. Бунин пишет „Братьев" и „Господина из
Сан-Франциско", Л. Андреев „Жизнь человека" и „Царь Голод" и др., Ф.
Сологуб — „Мелкого беса" и „Творимую легенду", в лирических циклах
Блока возникает трагедия современного человека, „Русские сказки",
„Детство", „В людях" публикует М. Горький, с большой прозой приходит в
литературу Е. Замятин („Уездное", „На куличках" и т. д.).
1900-е и 1910-е гг. — это переживание литературой „серебряного века"
ошеломляюще бурного развития урбанизации, возникновения новой,
химически-активной городской среды — улицы, равнодушной и
агрессивной толпы, в которой тонет человек, страдающий от одиночества,
люмпенизированный и тоже агрессивный. Тут вспоминаются и давний
„Конь блед" и др. В. Брю- сова, и блоковские циклы „Ямбы", „Страшный
мир" и поэма „Возмездие", сюда вливается вся лирика раннего Маяковского,
это — "Последние стихи" Гиппиус, это — „Яма" А. Куприна, „Петербург"
Андрея Белого...
139
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
С этой многоликостью социальной и культурной жизни, ее
противоречиями, с утраченной ею устойчивостью по-своему связано
возникновение ряда новых литературных направлений (или внутренние
сдвиги и перемены в судьбах „старых" групп и течений). В полемике с
символизмом утверждает себя акмеизм (Н. Гумилев, А. Ахматова, О.
Мандельштам, Г. Иванов и др); нервной,
болевой редакцией на ход жизни и
.
судьбу „массового человека" стал футуризм (В. Маяковский, В. Хлебников,
Д. Бур- люк и др.; с ними связан ОПОЯЗ — Общество изучения поэтического языка, где видную роль играли В. Шкловский, Ю. Тынянов, О. Брик и
др.). Более или менее выраженный характер как течение приобретает
„новокрестьянская поэзия" (Н. Клюев, С. Есенин, П. Орешин, С. Клычков).
Собирает свои силы Пролеткульт (пролетарские литературные и
культурно-просветительные организации), с которыми были связаны А.
Гастев, А. Богданов, В. Кириллов, М. Герасимов и др.).
Крупнейшие фигуры в литературной жизни этих лет — писатели,
переживающие высший творческий подъем — Л. Андреев, А. Ахматова, А.
Блок, Андрей Белый, В. Брюсов, И. Бунин, 3. Гиппиус, М. Горький, Н.
Гумилев, Е. Замятин, В. Маяковский, Д. Мережковский, М. Пришвин, А.
Ремизов, Ф. Сологуб, К. Чуковский...
В литературу приходят и обращают на себя внимание талантливые новые
писатели: Г. Иванов, О. Мандельштам, Б. Пастернак, В. Ходасевич, М.
Цветаева...
Среди новых литературных журналов важную роль играет созданный М.
Горьким журнал „Летопись".
Несколько слов о главном в отношениях литературы и жизни в эти годы.
Понимая неизбежность глубокой и трудной перемены, которая началась
в русской жизни, многие писатели, однако, все больше отказываются от
идеи подталкивания революции, ускорения хода истории насильственным
путем. В эти годы происходит размежевание экстремистов-революционеров
эсеровского и большевистского типа и тех русских интеллигентов, которые
выбирают культурную эволюцию (путь, вообще говоря, всегда бывший
непопулярным в глазах нетерпеливых ревнителей утопического „всеобщего
блага"). Тут кстати вспомнить имевший шумный и широкий полемический
отклик сборник „Вехи" (1909), где Н. А. Бердяев, П. Б. Струве, М. О.
Гершензон, С. Н. Булгаков и другие мыслители и публицисты сказали во
всеуслышание о несовместимости революционного насилия с духовными
ценностями национальной культуры. Однако, как и следовало ожидать, у
„веховцев" в массовых интеллигентских кругах и окололитературной
общественности (всегда склонных к торопливым радикальным решениям)
союзников нашлось не так уж много. В. И. Ленин заклеймил сборник
уничтожающими словами: „Энциклопедия либерального ренегатства".
„Веховцев" осудил Горький и его круг. По самой природе идеи „веховцев"
были чужды Маяковскому и всем футуристам, всем „пролетарским"
писателям. По выражению одного из большевистских публицистов В. В.
Воровского, полемизировавшего с „правыми" настроениями, —
„ликвидация революции" не удалась. А писателей, которые предостерегали
140
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
о страшных последствиях революционного пути России, он (Воровский)
назвал „мародерами" (имея в виду, например, Л. Андреева, Ф. Сологуба, А.
Куприна, М. Арцыбашева и др.). Как известно, именно М. Горький назвал
предреволюционное десятилетие — „самым позорным в истории русской
интеллигенции".
Согласиться с этой оценкой невозможно, хотя время было на самом деле
крайне напряженным и трудным. Это время — начало 910-х гг. —
разрешилось августом 1914, когда началась война с Германией. Это было
буйное и уже во многом беспорядочное, лихорадочное, словно бы
предсмертное цветение, какой-то взрыв всех творческих сил перед
угасанием и погибелью. А. Ахматова в „Поэме без героя" (как писал К.
Чуковский, сам вспоминая это время) „судит его суровым судом, называет
его „бесноватым", „грешным" и „блудным", проклинает созданных им
„краснобаев", „лжепророков и магов". Но может уместнее здесь вспомнить
библейский образ „секиры у корня" — образ, вызванный предчувствием
грозящего упадка, сокрушения того культурного древа, которое было
выращено веками и которое будет выкорчевано всего через несколько лет —
в недалекое, стоящее уже на пороге „советское" время.
Но вернемся пока к состоянию русской литературы в годы войны,
начавшейся в августе 1914 года. Оно оставляет сложное, двойственное
впечатление. Во многом совсем не такое, как, скажем, состояние советской
литературы в годы Великой Отечественной войны. Конечно, был всплеск
национальных, патриотических чувств, но — довольно поверхностный и
недолгий. Настроения победительной войны прошли довольно скоро.
Главным все больше оказывалось ощущение ужаса перед небывалой
массовой бойней (напомню, что это была первая мировая война, на которой
впервые были пущены в ход такие новые и мощные средства
человекоубийства, как самолеты, танки, даже газы). Война изо дня в день
пожирала тысячи, десятки тысяч жизней. Такого в прежних войнах не было
никогда, и литература испытывала попросту шок перед этой реальностью.
Кроме немногих очерковых и публицистических выступлений на
„героическую" и „патриотическую" тему, по преимуществу газетных,
русская литература этих лет вынесла из войны чувство угрозы основным
ценностям культуры, содрогнулась перед кровавым „беспределом" войны.
Тут можно вспомнить поэму В. Маяковского „Война и мир", „Последние
стихи" 3. Гиппиус („Все едины, все едино/ Мы ль, они ли... смерть —
одна./И работает машина,/И жует, жует война" — из стихотворения 1914
года), книгу С. Федорченко „Народ на войне".
Не успев закончиться, русско-германская война нашла свое еще более
страшное продолжение в войне гражданской, которая была воспринята
небывало политизированно — с двух непримиримых сторон: „белыми" и
„красными" (хотя были и редкие исключения — некоторые стихи М.
Цветаевой, М. Волошина).
Но — это все уже за пределами литературы „серебряного века".
141
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Она свой срок исчерпала в тот момент, когда в литературе возникли
непреодолимые баррикады, когда политические разногласия привели к
утрате общего языка культуры.
Ш.7. Литература, рассеченная насилием истории
.
Кто же из писателей принял, а кто — и почему? — не принял
наступившего нового порядка? Для М. Горького, например, началось, пусть
и воспринятое им с большими колебаниями („Несвоевременные мысли") не
только разрешение от кризиса, от „позора" предшествующего десятилетия,
но и от всех „свинцовых мерзостей русской жизни", а заодно и от всего ее
тысячелетнего
строя. Для Анны Ахматовой же наступающая эпоха была трагическим
закатом культуры, концом света („Еще на западе земное солнце светит/И
кровли городов в его лучах блестят,/А здесь уж черная дома крестами
метит/И кличет воронов. И вороны летят").
Почему же писателей так разделил ход событий, завершившийся вскоре
массовым исходом на чужбину? Среди всех способов „классификации"
писателей, „принявших" или „не принявших" революцию, мне наиболее
подходящим кажется различение их прежде всего по признаку
„маргинальное™". Художники устойчивой традиционной системы
духовных ценностей — Ахматова, Бунин, молодой Булгаков, Гиппиус,
Зайцев, Замятин, Г. Иванов, Кузмин, Мережковский, Ремизов, Сологуб,
Ходасевич, Шмелев, Мандельштам и др. независимо от того, стали они
изгнанниками или остались в России, не могли принять революции, которая
была с их точки зрения, разрушением, гибелью Отечества и его культуры.
Писатели-маргиналы, искатели нетрадиционных ценностей и нового
места под новым солнцем, особенно те, кто уже давно „сбрасывал" старую
Россию и ее культуру с „парохода современности", ждали от нагрянувших
перемен разрешения своих проблем. Маяковский, Горький, Серафимович,
Брюсов, часть литературной молодежи — вот образцовые, с этой точки
зрения, участники литературной жизни. С очень большой натяжкой в этот
ряд можно ввести Блока и Белого. Некуда было эмигрировать от своей
земли писателям „новокрестьянской" плеяды — и все они остались (Есенин,
Клюев, Клычков, Дружинин, Алексей Танин и др.), обрекая себя на муку:
видеть и переживать „раскрестьянивание России". И, повторяю,
литературная молодежь, — куда ей было бежать, отрываясь от источника
творчества, от родной земли? С чем они могли уйти в изгнание, с каким
душевным и творческим запасом? Какую „почву" могли они унести „на
своих подошвах"? Что могло их ждать на чужбине — тех, кто еще едва-едва
пробовал свой голос? Понятно, что почти все они остались: Артем Веселый,
Бабель, Багрицкий, Булгаков, Вагинов, Зощенко, В. Катаев, И. Катаев,
Леонов, Олеша, Платонов, Тихонов, Федин, Д. Хармс... У каждого из них
судьба сложилась — при внешнем порою благополучии (в некоторые из них
были даже вознесены на советский литературный Олимп) — драматически.
Жизнь многих из них оказалась обделенной: вряд ли кто- либо из них вполне
142
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
и до конца себя выразил. О позиции Блока мы уже не раз говорили: видеть в
„Двенадцати" оправдание Октября все же никак нельзя...
Это — главное, что определило расстановку сил в момент выбора.
Во-вторых, момент Октября 1917 г. сразу же обозначил небывало резко
усилившуюся тенденцию фактического огосударствления литературы.
Уже через несколько месяцев декретами советской власти были закрыты
все оппозиционные органы печати, все „буржуазные" газеты, даже
горьковская „Новая жизнь". Прекратили работу издательства и типографии
(т. е. они были взяты под жесткий контроль новой власти, и каждое печатное
слово могло появиться на свет лишь с ее разрешения). Чтобы выжить, слово
должно было пойти „на службу" „пролетарскому" государству.
Всякое другое слово, не находящееся в услужении, было и юридически, и
фактически лишено прав на существование. Бесправное в своем Отечестве,
оно должно было или уйти в изгнание, или более полувека жить в подполье,
выражаться в уродливо-сокровенных формах, извращаясь и изощряясь в
эзоповских аллюзиях, намеках и иносказаниях, чтобы выжить.
Ш.8. Литература на стыке эволюции и революции 1917–1922
В это время с одинаковой силой выразились в литературе совершенно
противоположные тенденции: одна из них — восприятие потрясений войн и
революций как обновления культуры, освобождения глубинных сил
народной стихии. В этом был смысл знаменитого призыва А. Блока: „всем
сердцем, всем сознанием слушайте Революцию". Пережив внутренний
катарсис, к великому духовному преображению приходят герои его поэмы
„Двенадцать". Для романтизированного, а также и для маргинального,
авангардистского сознания это был „момент свободы"; резкого ускорения
чувств и желаний, которым прежний консервативный склад культуры не
давал выхода: „Дней бык пег./Медленна лет арба./Наш бог бег./Сердце наш
барабан", — писал В. Маяковский. Литераторы, чье сознание оказалось
более сращенным с культурной тканью, более склонные к религиозным и
эволюционно- охранительным настроениям, восприняли ситуацию
трагедийно: как разрушение великих ценностей культуры, а не как их
обновление. Н. Бердяев говорил: „Мы присутствуем при кризисе искусства
вообще, при глубочайших потрясениях в тысячелетних его основах" (1
ноября 1917 года). В эти же дни в цикле „Последние стихи" 3. Гиппиус
связывает успех большевистского переворота с распадом общества и
культуры, вызванным убийственным кризисом многолетней мировой
войны: „Блевотина войны — октябрьское веселье!/От этого зловонного
вина,/Как было омерзительно твое похмелье,/О бедная, о грешная страна".
Тяжело переживали этот сдвиг такие национально ориентированные
писатели, как А. Ремизов („Слово по погибели земли Русской") и В. Розанов
(„Апокалипсис нашего времени"). Резкие оценки большевистского
экстремизма дают Горький („Несвоевременные мысли") и В. Короленко (в
шести письмах А. Луначарскому в 1920 году). Луначарский старому
143
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
писателю так и не ответил, а откликов на заметки Горького было
множество. В одном из них Сталин открыто пригрозил писателю: „Русская
революция ниспровергла немало авторитетов... Мы боимся, что Горького
„смертельно" потянуло к ним, в архив" (Сталин И. Собр. соч.: В 13 т., М.,
1946, т. 3, с. 386). В эти дни начинает страдный путь изгнанник И. Бунин,
.
накапливая записи для своих „Окаянных
дней".
Переломный, острокритический характер культурного и литературного
процесса, в котором столкнулись традиционная, национально-ренессансная
линия и „интернациональные" экстремистские тенденции упрощения и
разрушения культуры выразился со всей отчетливостью. Большевистская
нетерпимость давала для этого все основания: уже в начале 1918 года
оказались закрыты или приостановлены все небольшевистские издания в
Москве и Петрограде; разогнано Учредительное собрание; вскоре было
создано однопартийное большевистское правительство.
Тем не менее, при первых же признаках спада политического напряжения
все „старые" культурные силы так или иначе ищут возможность серьезного
сотрудничества с новой властью, и новая власть порою делает шаги
навстречу этим силам. Особенно велика и несомненна в эти годы
конструктивная роль М. Горького и А. В. Луначарского. Силы старой
литературной и научной интеллигенции собираются вокруг таких центров,
как Дом ученых, Дом литераторов и Дом искусств в Петрограде, Дом печати
в Москве... Важная роль принадлежит издательству „Всемирная литература",
работа которого имела огромное культурное значение (и не только потому,
что были издаваемы шедевры мировой литературы, их было издано, к
сожалению, не так много, а потому, что были сохранены люди русской
культуры — ученые, писатели, переводчики, которым работа в издательстве
давала и дело, и кусок хлеба). Впоследствии Горький писал об этом времени:
„Я наблюдал, с каким скромным героизмом, с каким стоическим мужеством
творцы русской науки переживали мучительные дни холода и голода...
русскими учеными, их жизнью и работой в годы интервенции и блокады дан
миру великолепный урок стоицизма..." (1925, в письме академику С. Ф.
Ольденбургу). Нужно добавить, к сожалению, что еше через несколько лет,
во время фальсифицированных процессов начала 30-х гг. Горький резко
переменил свой взгляд на жизнь и борьбу ученых в эти годы.
Видимо, все же более близка к истине была первая оценка. В целом же в
годы революции и гражданской войны, в жестокую эпоху „военного
коммунизма" преобладали силы разрушения, преследования людей
культуры и безжалостного уничтожения культурных ценностей. Это было
короткое время активно работающей „модели" тоталитарного общества. Ее
функционирование было, увы, поддержано и в литературе („Мы" В.
Кириллова, „150000000" В. Маяковского, по-своему С. Есениным в „Инонии") и распознано с невероятной проницательностью в романе „Мы" Е.
Замятина (1920) — первой великой антиутопии XX века. Впрочем,
восторженные оценки перемен С. Есениным, полагавшим, что наступит
полная свобода для русского крестьянства („Инония"), сменяются у него
вскоре чувством страха за будущее деревни, оказывавшейся под жестоким
144
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
давлением чуждых ей начал („Сорокоуст"). В этом трагическом
стихотворении поэт впервые заявляет о непокорности поэтического слова
внешнему насилию: „Черт бы взял тебя, скверный гость./Наша песня с тобой
не сживется!"
,
Утопические иллюзии, проводимые в жизнь „железной рукой" „военного
коммунизма", естественно совпали с нарастанием потока эмиграции,
ставшего массовым к концу 1920 года, когда гражданская война в основном
завершилась победой Красной армии над Белой. В это время Родину
покидают И. Бунин, А. Куприн, Б. Зайцев, Д. Мережковский, 3. Гиппиус, А.
Толстой и многие другие. Обстановка в Советской России несколько разрядилась с началом НЭПа, однако эмиграция продолжалась: в 1921 — начале
1922 гг. за рубеж выехали Г. Адамович, Г. Иванов, А. Ремизов, В. Ходасевич,
М. Цветаева, И. Шмелев...
Несомненным было стремление старой интеллигенции участвовать в
создании новой, послереволюционной культуры, однако стремление это
далеко не всегда поддерживается властью. В целом изолированными
островками так и остаются Дом искусств и Дом литераторов с их
журналами"Дом искусств" и „Литературные записки", хотя многие
начинания обнадеживали. Новые литературные перспективы открывала
связанная с Домом искусств деятельность группы „Серапионовы братья",
объединившей литературную молодежь (М. Зощенко, К. Федин, Н. Тихонов,
Н. Никитин, В. Иванов, В. Каверин и др.); „Цехом поэтов" и „Новым цехом"
руководил Н. Гумилев; связи между талантливой литературной молодежью,
между „старыми" писателями и новым, коммунистическим литературным
движением пытался установить А. К. Воронский и редактируемый им
журнал „Красная новь".
В этом отношении весь 1921 и первая половина 1922 года были временем
ожиданий и трудов: заканчивает работу над романом „Мы" Е. Замятин (и
были надежды на его опубликование); печатаются романы „Голый год" Б.
Пильняка и „Два мира" В. Зазубрина; с интересной новой прозой знакомит
читателя „Красная новь", выходят альманахи „Серапионовы братья" и
„Петербургский сборник", все более слышно начинают звучать талантливые
и разные голоса в поэзии (Н. Клюев, Э. Багрицкий, Б. Пастернак, О. Мандельштам, Н, Тихонов, В. Казин и др.), в прозе (Л. Леонов, Вс. Иванов, М.
Зощенко, Б. Пильняк); идет собирание творческих сил русской литературы;
появляется термин „советская литература", которым объединяются
разнородные литературные течения.
Развитие этой плодотворной тенденции, которой русская литература
обязана была всеми своими лучшими созданиями тех лет, оказалось, однако,
кратковременным. Большее или меньшее ограничение литературных свобод
стало, в сущности, непрерывным. Это проявлялось и в идеологической
нетерпимости, и в прямых репрессиях. В середине 1921 года умер А. Блок и
был расстрелян Н. Гумилев; было запрещено издание подготовленной
Домом искусств „Литературной газеты" (при участии Е. Замятина, К.
Чуковского, Ф. Сологуба и др.). К середине 1922 года для регламентации
145
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
литературной жизни в системе ГПУ было создано Главное управление по
делам литературы и искусства (Главлит). Усиление идеологической
диктатуры наглядно проявилось и в таком переломном, на долгие годы
определившем культурную обстановку в Советской России событии, как
высылка „инакомыслящих" в августе-ноябре 1922 года.
.
Во внесудебном порядке, „по
постановлению Государственного
политического управления, — как было сказано в опубликованной в
„Правде" статье с красноречивым названием „Первое предупреждение", —
наиболее активные контрреволюционные элементы из среды профессуры,
врачей, агрономов, литераторов высылаются частью в северные губернии
России, частью за границу..." В сообщении утверждалось, что среди
высылаемых якобы не было крупных имен. А ведь речь шла о Н. А. Бердяеве,
С. Н. Булгакове, И. А. Ильине, Л. П. Карсавине, С. Л. Франке, П. А. Сорокине
и других. Среди литераторов в списках на высылку были Е. Замятин, В.
Ходасевич (первого „отхлопотали", второй уехал несколько раньше), М. А.
Осоргин, Ю. И. Айхенвальд и многие другие. Никаких преступлений
высылаемые не совершили — их вина была в том, что они думали не так, как
предписывалось властью. (Бердяев: „Я был выслан из своей Родины не по
политическим, а по идеологическим мотивам... Я не хотел эмигрировать, у
меня было отталкивание от эмиграции").
Высылка 1922 года была одним из крупнейших культурных поражений
России в XX веке. Правда, она во многом усилила духовный потенциал
эмиграции, литературы русского Зарубежья: многие из высланных
оказались научными величинами мирового значения.
Августовская антикультурная акция 1922 года стала сигналом к началу
массовых гонений на свободную литературу, свободную мысль. Один за
другим стали закрываться журналы, в том числе „Дом искусств", „Записки
мечтателей", „Культура и жизнь", „Летопись Дома литераторов",
„Литературные записки", „Начала", „Перевал", „Утренники", „Анналы",
альманах „Шиповник" (интересный между прочим тем, что сближал
молодых писателей со старой культурой: редактором был высланный Ф.
Степун, авторами А. Ахматова, Ф. Сологуб, Н. Бердяев, а среди „молодых"
— Л. Леонов, Н. Никитин, Б. Пастернак); закрыт был и альманах
„Литературная мысль", в 1924 году прекратилось издание журнала „Русский
современник" и т. п. и т. д.
Так драматически завершилось первое послеоктябрьское пятилетие.
Символический смысл приобретает в этом контексте возникновение в
конце 1922 года нового экстремистского, вульгар- носоциологически
ориентированного литературного объединения „Октябрь", поддержанного
партийными верхами и предъявившего претензии на идеологическое
„пролетарское" руководство литературным процессом. Группа „Октябрь"
стала издавать журнал с предостерегающим названием „На посту". Она и
стала отправной точкой т. н. „пролетарского" литературного движения, в
частности, знаменитой РАПП (Российской ассоциации пролетарских
писателей).
146
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Эти годы — 1922—1923 — стали и временем окончательного
оформления
русской
литературной
эмиграции.
Активизируется
эмигрантская периодика (газеты „Последние новости", „Возрождение",
„Дни", „Руль", „Накануне"; журналы „Современные записки", „Воля
России" и др.). В 1921 году, после отмены „военного коммунизма", когда в
политике большевиков наметились некоторые обнадеживающие сдвиги, в
эмиграции возникли настроения „просоветского" порядка. Выходит сборник
„Смена вех", авторы которого надеются, что почва большевизма в России
исчезает и что начинается эволюционный путь развития революции. Среди
„сменовеховцев" — Н. Устрялов, Ю. Ключников, С. Лукьянов, Ю. Потехин
и др. Особый поворот в отношениях к Советской России выражен в так
называемом „евразийстве" (сборник „Исход к Востоку", авторы которого
писали: „Станем сами собой, пусть Россия останется Россией, а не имитацией Запада, местом эксперимента для зарубежных теорий..."). Среди
„евразийцев" — Н. Трубецкой, П. Савицкий, Г. Сувчинский, Г. Флоровский.
До 1923 года русская эмиграция была связана главным образом с
Берлином, там издавался еженедельник „Накануне", где сотрудничали
писатели, не терявшие надежд на восстановление связей с Отечеством. Но
события 1922 и 1923 года показали неосновательность и „сменовеховских" и
„евразийских" надежд. Советская власть не стала эволюционировать по
желанному эмиграцией пути. Тогда начинается второй исход эмиграции—
из Берлина дальше на Запад. С 1923 года крупнейшим центром эмиграции
становится Париж. С этого момента „временная" эмиграция превращается в
бессрочную, в эмиграцию навсегда.
Впрочем, нужно сказать, что некоторая, небольшая часть эмигрантов на
протяжении 20-х и даже 30-х годов возвращается. В 1922—1923 гг.
вернулись А. Толстой, И. Соколов-Микитов, В. Шкловский, Андрей Белый,
И. Эренбург... А. Толстой в знаменитом „Письме Н. В. Чайковскому"
(одному из вождей русской эмиграции), так мотивирует свое возвращение:
нужно „признать реальность существования в России правительства,
называемого большевистским... Признав, делать все, чтобы помочь
последнему фазису российской революции пойти в сторону обогащения русской жизни".
Так окончательно определилось движение истории русской литературы в
двух разных, во многом противоположных направлениях.
Ш.9. Литература первого промежутка — 1923–1928 —
попутнический Ренессанс
Большевистская власть, одержав столь крупную идейную победу,
гарантировавшую ей отсутствие активной интеллектуальной оппозиции, на
время оставила литературу без своего повседневного попечения (что у
неистовых „напостовцев" и рапповцев вызвало даже упреки в отсутствии
партийной линии в литературе). Эмиграция, явно потеряв надежды на
возвращение, также перестала беспокоить партийное руководство. На
147
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
несколько лет главным для него стали дела внутрипартийные, борьба за
власть группировок и течений внутри партии.
В этих условиях на протяжении шести-семи лет „советская" литература
переживает сложное, но творчески весьма значительное время своей
истории. Рядом с „Красной новью" возникают многие другие журналы— и
.
„попутнические", и „пролетарские",
и „крестьянские": „Новый мир",
„Звезда", „Октябрь", „Земля советкая", „Молодая гвардия", „Леф", „Красная
панорама", „Резец" и др., выходят альманахи и сборники („Недра",
„Перевал", „Круг" и др.). Это время энергичной и продуктивной
литературно- эстетической полемики разных направлений и течений,
группировок и объединений („Леф", „РАПП", „Кузница", „Перевал", ЛЦК
(„Литературный центр конструктивистов"), ОБЭРИУ (Объединение
реального искусства). В эту полемику вовлекается и РКП(б) на своих
совещаниях в 1924 и 1925 годах. При всей вульгарно-социологической
постановке вопросов „содержания" литературы и их решений, вывод о
художественном „плюрализме" все же делается до поры до времени
относительно
„либеральный":
„Распознавая
безошибочно
(!)
общественно-классовое содержание литературных течений, партия в целом
отнюдь не может связать себя приверженностью к какому-либо направлению
в области литературной формы... Поэтому партия должна высказываться за
свободное соревнование различных группировок и течений в данной
области" („О политике партии в области художественной литературы.
Резолюция ЦК РКП(б) от 18 июня 1925 г.").
Литературный процесс этого короткого досталинского периода
отличается лихорадочной насыщенностью и напряженностью— и у нас, и за
рубежом.
Утратив большинство крупных, сложившихся писателей (напомним, что
до 1928 года Горький тоже был „зарубежным", а из сложившихся до
революции писателей более или — скорее — менее активную жизнь вели
Серафимович, В. Вересаев, Пришвин, Шагинян, и, конечно, Есенин и
Маяковский) литературный процесс выдвигает прежде всего множество
талантливых молодых писателей — и упомянутых уже Леонова, Зощенко,
Пастернака, Багрицкого, Тихонова, Иванова, Федина и — добавить нужно —
И. Бабеля, Ю. Олешу, И. Катаева, В. Катаева, Н. Заболоцкого, Д. Фурманова,
А. Фадеева и многих, многих других. С первой книгой „Донских рассказов"
выступает М. Шолохов. Это было время стремительного и яркого взлета
Андрея Платонова и Михаила Булгакова, чьи первые книги появились как
раз в эти годы (у Булгакова это были и последние его прижизненные
издания). Именно в эти годы они создают произведения, сделавшие их
полвека спустя знаменитыми во всем мире: у Платонова "Котлован",
„Чевенгур" и многое друтое; у Булгакова — „Роковые яйца", „Собачье
сердце", пьесы „Дни Турбиных", „Бег", „Багровый остров", „Зойкина
квартира", первая редакция „романа о дьяволе"... Справедливости ради
нужно сказать, что почти для всех названных писателей эти годы были их
„звездным часом". Многие из них, прожив порою долгую жизнь, больше не
создали ничего равного их ранним произведениям; особенно это относится к
148
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Н. Тихонову („Орда" и „Брага"), К. Федину („Города и годы"), Ю. Олеше
(„Зависть"), И. Бабелю („Конармия"), А. Фадееву („Разгром")...
Если из творчески активных „стариков", оставшихся в Советской России,
назвать почти некого (впрочем, талантливую повесть „Железный поток"
написал А. Серафимович, а В. Вересаев — роман о гражданской войне в
Крыму „В тупике"), то в литературе русского Зарубежья с полным — и
трагическим — блеском выступают как раз писатели старшего поколения.
Вообще в эмиграции эти годы полны напряженной жизни, — в том числе и
организационной: возникают „Союзы русских писателей" в Париже,
Берлине, Белграде, создается Союз эмигрантских писателей и журналистов с
первым председателем И. Буниным во главе. В 1928 г. в Белграде проходит
первый — и единственный — всеэмиг- рантский съезд; согласно одному из
принятых им решений начато издание „Русской библиотеки", включавшей
произведения писателей-эмигрантов. В Париже в доме Мережковских
возникает литературно-философский салон „Зеленая лампа", активными
участниками которого становятся Н. Бердяев, В. Ходасевич, И. Бунин, М.
Алданов; при альманахе „Кочевье" складывается группа молодых
эмигрантских писателей (Г. Газданов, Б. Поплавский, Н. Оцуп, Н.
Берберова, И. Одоевцева и др.).
Но подлинным своим расцветом литература русского Зарубежья обязана,
конечно же, выдающимся книгам писателей старшего поколения.
И. Бунин в эти годы печатает по частям „Окаянные дни" (1925— 1926) и
пишет „Жизнь Арсеньева" (1930), 3. Гиппиус публикует свои воспоминания
„Живые лица" (1925), И. Шмелев — „Солнце мертвых" (1923), В. Ходасевич
выпускает две итоговые книги стихов —"Тяжелая лира" (1923) и
„Европейская ночь" (1927), лучшая творческая пора переживается Г.
Ивановым, М. Цветаевой, М. Ал- дановым...
Литературный процесс и в Отечестве, и за рубежом в эти шесть- семь лет
развивается в условиях внешне мало меняющейся, относительно устойчивой
жизни. И эти условия дают возможность наибольшей творческой
самореализации писателя. Несмотря на пережитый надлом, на грядущие
новые потрясения, словно бы предчувствуя их, русские писатели у нас и за
рубежом работают особенно напряженно. Вообще, времена „тихие", даже
„застойные" для литературного творчества оказываются нередко благоприятными (если это не цепенящая тишина страха, не устойчивый порядок
безмыслия или одномыслия).
А грозная пора приближалась. И ей предшествовало короткое и весьма
взрывное время; его можно назвать литературой „великого перелома",
1929—1932.
III.10. Литература „великого перелома" (1929—1932)
Литературный период не всегда можно датировать строго по календарю.
И в этом случае предвестия „перелома" тоже ощутимы были несколько
раньше.
149
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В январе 1927 г. редактор „Правды" Н. И. Бухарин опубликовал в ней
„Злые заметки", направленные внешне — против „есенинщины", т. е. —
цитирую Н. И. Бухарина — „самых отрицательных черт русской деревни и
так называемого „национального характера": мордобоя, внутренней
величайшей недисциплинированности, обожествления самых отсталых
. На самом же деле — они направлены
форм общественной жизни вообще".
против
народного, крестьянского надрывно-трагического опыта,
выраженного в есенинской поэзии и вообще в крестьянской поэзии тех лет.
Этот удар имел самые широкие последствия, обрушившись.на всю
крестьянскую — сильную и талантливую — ветвь русской литературы,
искривив многое в будущих судьбах „темы деревни".
Сподвижникам Есенина — поэтам Н. Клюеву, С. Клычкову, П. Дружинину,
В. Наседкину, прозаику И. Касаткину, да и многим другим сразу же стало
труднее существовать в литературе, оплакивать духовные ценности русской
„почвы". В это время Клюев пишет поэму „Погорельщина" — без всяких
надежд на ее публикацию.
Стоит заметить в этой связи, что в активно поощряемом „сверху"
творчестве т. н. „пролетарских" писателей идет последовательное
наступление на созданные культурой „старые" моральные ценности, на мир
человеческого духа и души („А в душе притаи- лися чувства-мещание,
чувства-меньшевики", — выразительно писал А. Безыменский; „Нет ничего
более прекрасного, чем пролетарская ненависть", — гордился Л. Авербах, а
всем им задавал тон И. Сталин: „Пусть скорбят умирающие и
отживающие"). В том же духе изображают человеческие взаимоотношения
приспособленческие пьесы К. Тренева „Любовь Яровая", Б. Лавренева
„Разлом" и т. п. Всякий интерес к сложностям внутреннего мира человека
осуждается (такой была реакция официозной критики на „Тайное тайных" В.
Иванова, „Необыкновенные рассказы о мужиках" Л. Леонова и др.).
В том же 1927 г. — к десятилетию Октября — рапповцы добились
отстранения самого сильного своего оппонента в литературном движении —
А. К. Воронского — от руководства влиятельнейшим журналом „Красная
новь", который, по словам редактора, „действительно как-то двигался все
время таким образом, что внимание читателя приковывалось к „русским
делам". А еще раньше, в мае 1926 года, казалось бы, в самый расцвет
большевистского литературного „плюрализма" совершилась беспрецедентная до той поры акция — после опубликования в „Новом мире"
„Повести непогашенной луны" Б. Пильняка (в которой, возможно, не без
оснований увидели разоблачительный портрет Сталина, более того: вообще
— большевистского руководителя как типа), весь тираж журнала был изъят
и перепечатан. Можно указать еще на жестокую полемику рапповцев с
„Перевалом", требующим от писателя искренности и органичности
творчества... Но все это — лишь отдельные эпизоды на фоне относительно
широко и полнокровно работающей литературы.
И вот – 1929-й.
В этом году с самых первых месяцев и в ближайшие времена начинается
не только идеологическое, но и репрессивное преследование литературных
150
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
инакомыслящих. Арестованы и сосланы — независимо друг от друга — А.
Воронский, Д. Хармс, П. Флоренский, А. Лосев, позднее — Н. Клюев, О.
Мандельштам. Партийная номенклатура справилась со своими
внутрипартийными врагами и может заняться наведением порядка в
культуре. Обеспечив себе монопольную власть в партии, Сталин начинает
все более активно вмешиваться в литературную жизнь (его письма с
оценками произведений литературы и направлений в литературе
приобретают характер директивных указаний; он выступает с поучениями
перед писателями, выдвигает формулу „социалистический реализм". От
него начинают все больше зависеть конкретные писательские судьбы (см.
письма Сталину от Замятина, Булгакова и т. д.); происходят встречи Сталина
и других вождей с писателями.
Резко возрастает в эти напряженные два-три года влияние рапповцев на
литературную жизнь: они получают все полномочия из рук Сталина.
Празднуя
свою
победу,
„рапповцы"
отрабатывают
методы
бюрократического руководства литературой посредством указаний,
лозунгов и директив (вот, например, их лозунги: „За одемьянивание
литературы", „За Магнитострой в литературе", „Призыв ударников в
литературу", „За учебу у классиков" и т. п.), Кампания против
„есенинщины", начатая Бухариным, все более переходит в прямую травлю
„кулацкой" литературы и смыкается с „коллективизацией" и
„раскулачиванием". Давление рапповского руководства приводит к
невозможности всякого независимого литературного поведения: идет
организованная травля Булгакова, Замятина, Пильняка, „перевальцев".
Наступает эпоха страха. Давление бесчеловечных концепций времени
приводит многих нестойких литераторов к пересмотру фундаментальных
моральных ценностей. 14 апреля 1929 года Э. Багрицкий в стихотворении
„ТБС" заявляет о своей капитуляции перед „веком": „если он скажет:
„Солги", — солги./Но если он скажет: „Убей", — убей". Спасая себя,
Багрицкий порывает с „Перевалом" и вступает в РАПП, тот же путь
литературного самоотречения проходят В. Маяковский и некоторые другие
литераторы. У Маяковского это оказалось одновременно и путем к
физическому самоуничтожению. „Левые" попутчики— Л. Леонов, И.
Эренбург, В. Катаев, М. Шагинян — создают романы об индустриализации,
в которых правда о времени заметно отступает перед мифами, внушенными
„преобразователями мира".
Этот „великий перелом" в литературе завершается событием, на котором
лежит совершенно отчетливая печать тоталитарного манипулирования
культурой: в апреле 1932 года принимается Постановление ЦК ВКП(б) „О
перестройке литературно-художественных организаций", в котором одним
административным махом ликвидируются все творческие направления и
группировки, все виды плюрализма в литературе и искусстве. Была ликвидирована и РАПП, ибо она, являясь верным сталинизму рычагом
управления литературой, все же обладала некоторой самостоятельностью в
поведении. Провозглашался директивный соцреализм как основной метод
151
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
советской литературы. Началась подготовка к созданию ССП — Союза
советских писателей и проведению необходимого для этого Первого съезда
писателей. Стоит заметить, что этот акт был далеко не единственным: среди
многих ударов, нанесенных культуре в массированном идеологическом
наступлении тоталитаризма, в это время, в мае 1932 года, была объявлена
.
„антирелигиозная пятилетка", наметившая
ликвидацию к 1 мая 1937 года
„всех молитвенных домов" в СССР и „изгнание самого понятия Бога". С
этими годами связано небывало ожесточенное разрушение памятников
старины, уничтожение храмов, аресты, расстрелы и ссылки священников.
Это разрушение культуры по своим масштабам превзошло даже те бедствия,
которые обрушились на нее в годы гражданской войны.
Годы „великого перелома" обнаружили еще одну быстро прогрессирующую культурную опасность: люмпенизацию, маргинализацию
участников литературного процесса. В это время завершается разрушение
традиционных российских социальных и культурных ценностей;
происходит „перемешивание" культурных слоев, идет неудержимый
„переход на позиции пролетариата". На самом же деле „выходцы" из других
культурных слоев совершали акт культурного предательства, были
захвачены стихией приспособленчества, конформизма, нараставшей
духовной бездомности. Разрыв с корневой системой культуры приводил к
утрате собственного лица, к бездумной зависимости от ново- усвоенных
„истин", делал многих — нередко талантливых — людей управляемыми,
манипулируемыми, подчиненными очередным директивам и указаниям. То
резкое „полевение" писательской среды, а нередко и „массовое" вступление
в РАПП5, через которое прошла советская литература конца 20-х и начала
30-х гг. — было знаком такого культурного безволия, отщепенства,
маргинализации.
В большей или меньшей степени эту трагедию пережили очень многие
писатели с „чуждым" происхождением: В. Маяковский, К. Федин, В. Катаев,
А. Гайдар, М. Светлов, А. Толстой, Ю. Олеша, Л. Авербах, Н. Тихонов, Л.
Леонов, В. Вишневский, В. Луговской, Л. Соболев, Б. Лавренев, Э.
Багрицкий, К. Тренев, А. Фадеев и многие, многие другие.
Духовное „раскулачивание" было жестоким и непреклонным.
Тем неуступчивее, в трагическом противостоянии распаду стремились
защитить свое лицо М. Булгаков и А. Ахматова, О. Мандельштам и Б.
Пастернак, М. Пришвин и А. Платонов, Д. Хармс и Н. Заболоцкий, Н. Клюев
и С. Клычков, К. Вагинов и М. Зощенко...
Но разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не подымаюсь вместе с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней, — писал в 1930 г. Пастернак.
В этой обстановке литература вступила в новую пору своей истории.
5 Всего в РАПП к 1932 г. было около 15 тысячи членов. 176
152
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
III.11. 1932—1941: Величие и падение литературы в условиях
административно-командной системы
Тридцатые годы. Сложная двуликая эпоха встает перед нами. Один ее
облик создан мифами о победном наступлении социализма, о „великом
счастье жить и строить" новый мир, о „простом советском человеке",
который „проходит как хозяин необъятной родиной своей", о том, что нет
„другой такой страны", „где так вольно дышит человек", о том, что „живем
мы весело сегодня, а завтра будем веселей", о том, что „граница на замке" и
что любого врага мы победим „малой кровью — могучим ударом" и т. п. и т.
д. (все эти „мифологемы" извлечены из массовых и популярнейших песен
30-х гг.).
Другой лик этого времени можно воссоздать из стихов О. Мандельштама
(„Мы живем, под собою не чуя страны,/Наши речи за десять шагов не
слышны"), С. Клычкова („В этом мраке, в этой теми/Страшно выглянуть за
дверь:/Там ворочается время,/ Как в глухой берлоге зверь"), Н. Клюева
(„Старикам донашивать кафтаны,/Нам же рай смертельный и желанный,/
Где проказа пляшет со змеей!") и т. д. Можно вспомнить и „Реквием" А.
Ахматовой, и последние стихи М. Цветаевой и другое.
Вот оборотная сторона „великой сталинской эпохи".
Первое, что нужно подчеркнуть, всматриваясь в литературный процесс
этих лет, — это все-таки непрекращающееся глубинное противостояние
литературы административному и всякому иному духовному насилию.
Несколько фактов следует иметь в виду прежде всего. Две великих книги
были задуманы в момент, когда подготавливалось и осуществлялось
окончательное разрушение народной жизни и национальной культуры.
Первая из этих книг „Тихий Дон" М. Шолохова, над которым писатель
работал с 20-х годов, а завершен весь роман был к 1940 году. И в те же сроки
целиком укладывается работа М. Булгакова над романом „Мастер и Маргарита". Этих двух книг достаточно было бы, чтобы показать исходную,
коренную обреченность утопической попытки уничтожить свободное
слово, подавить духовную силу национальной культуры.
Но стоит заметить и то, что роман Булгакова так и не был опубликован
при жизни писателя. Шолоховский „Тихий Дон" с великим трудом
публиковался, а читался и обсуждался критикой как бы под сурдинку,
оттесненный многими иными сочинениями во вкусе эпохи. Однако те
прославленные сочинения, порою не лишенные ни таланта, ни искренности
(„Как закалялась сталь" Н. Островского, „Педагогическая поэма" А.
Макаренко, например, лучшие среди них) все же не пережили своего
времени, оставшись ярким документом общественных и личных иллюзий и
обманутых надежд.
Наступила пора новой стабильности — под непрерывным и бдительным
руководством партии и правительства, стабильности страха и надзора. В
августе 1934 года прошел Первый съезд писателей. Второго съезда
пришлось ждать двадцать лет. Начал работать аппаратный механизм
управления духовной жизнью общества.
153
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Оценки любым явлениям культуры — окончательные и обжалованию не
подлежащие — даются в директивных статьях „Правды" („Сумбур вместо
музыки" — о Шостаковиче, „Балетная фальшь" — о нем же, „Внешний блеск
и фальшивое содержание" — о „Мольере" М. Булгакова, „О
художниках-пачкунах" — и это один только 1936 год). По этим оценкам
.
должна была выстраиваться вся
культура. Писательские бригады
разъезжают по образцовым стройкам, колхозам, каналам и отчитываются об
увиденном в обязательном мажорном тоне (книги о Средней Азии,
коллективный сборник о строительстве Беломор-канала, романы о
первенцах первой пятилетки — „Время, вперед!" В. Катаева, „День второй"
Эренбурга, „Гидроцентраль" Шагинян, „Энергия" Гладкова — и
много-много других романов на злобу дня (эти, названные, еще лучше
прочих, но сегодня и их уже нельзя читать). Неплохо начал свой роман о
судьбах крестьянства „Бруски" Ф. Панферов. Но переходя от тома к тому, он
все больше превращал его в беллетристический комментарий к газетной
пропагандистской публицистике. Среди всей опубликованной литературы
тех лет выделяются (кроме названных романов Шолохова и Булгакова)
шолоховская же „Поднятая целина", „Страна Муравия" Твардовского, новая
проза Платонова, стихи Заболоцкого, некоторые — увы, не все! — книги
Зощенко, стихотворные циклы Пастернака начала 30-х годов... А все
остальное ушло в вынужденное подполье, осталось ненапечатанным; и
среди отвергнутого — книги Булгакова, Замятина, О. Мандельштама,
Платонова, „Реквием" Ахматовой, дневники Пришвина, стихи Клюева и
Клычкова, странные сочинения абсурдистов- обэриутов А. Введенского, Д.
Хармса и некоторых других, необычная проза Вагинова, Добычина, стихи
М. Кузмина, последнего из акмеистов, тихо угасшего в Ленинграде в
середине 30-х гг. Надо всей этой литературой простерлась обширная зона
угрожающего молчания. И чем больше было молчания и страдания там, за
кулисами советской литературы, тем поразительнее и грандиознее
выстраивались оптимистические декорации на сцене.
Но бросим еще несколько взглядов „за кулисы": из одной ссылки в
другую переходит О. Мандельштам и в конце концов погибает в тюрьме, из
ссылки в тюрьму— и на расстрел — идет Н. Клюев. А всего среди
репрессированных около двух тысяч писателей. Только среди примерно
шестисот делегатов Первого съезда писателей было репрессировано свыше
двухсот пятидесяти. Среди тех, кто не вернулся из тюрем и лагерей, — А.
Воронский, И. Бабель, Артем Веселый, Иван Катаев, Борис Пильняк, Сергей
Клычков, А. Гастев, М. Герасимов, В. Кириллов, В. Зазубрин, П. Васильев, Б.
Корнилов, А. Введенский, Д. Хармс... Через тюрьмы прошли Н. Заболоцкий,
О. Берггольц и многие другие. От своих стихов уходят в переводы Ахматова,
Пастернак, Тарковский, Заболоцкий, Цветаева...
А регулируемый литературный процесс производит в должном
количестве все необходимые романы, пьесы, поэмы, сценарии для фильмов
на все вкусы... Культура все более превращется в трагический по своей сути
театр оптимистического абсурда.
154
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И все же есть два беллетристических блока, о которых нужно сказать с
чувством не вполне обманутых читательских впечатлений.
Во-первых, это исторический роман. После национального нигилизма
пятнадцати послереволюционных лет, стало возможным посмотреть в свое
прошлое, не проклиная и не охаивая его.
И хотя на историческую прозу наложил свой отпечаток „социальный заказ"
(власть нуждалась в респектабельной родословной) — романы А. Толстого
„Петр Первый", В. Яна о Руси в эпоху татаро-монгольского нашествия, С.
Бородина о Дмитрии Донском и некоторые другие все же остались в
литературе.
А во-вторых, особым и характерным явлением в литературе тех лет стала
так называемая „массовая песня", уже упомянутая в начале главки. Парадокс
„массовой песни" в том, что она была действительно популярна, хотя
создавала картину, не имеющую почти ничего общего с действительностью.
Она была рупором официальной оптимистической идеологии и внушала
только одно настроение: „Раньше песни тоска наши пела, а теперь наша радость поет" или так: „Вейся, дымка золотая, придорожная,/ эх ты, радость
молодая, невозможная" и т. д. и т. п. — в таком же
заливисто-оптимистическом, „невозможно" жизнерадостном плане, —
особенно у В. Лебедева-Кумача. Эта песня воспринималась в немалой
степени как „психотропное", „наркотическое" средство, как спасение от
поистине невыносимых нервных, психических перегрузок эпохи; особенно
популярны они были к концу 30-х годов, когда самый пик террора остался в
прошлом. Среди авторов „массовой песни" нужно назвать еще М. Исаковского, В. Гусева, А. Суркова и др.
Литература русского Зарубежья в эти годы вряд ли может восприниматься в полной изоляции от процессов, происходивших в отечественной
литературе, хотя „занавес" казался непроницаемым. Скорее наоборот,
сострадание к происходившему на РодиНе обостряет ее интерес к России
старой, неразрушенной, живой и доброй, взыскующей, той, которая встает
со страниц „Жизни Арсеньева" Бунина, живет в его „Темных аллеях",
освещенных глубокой любовью к сложной и трагически-прекрасной
природе русского человека, его судьбе, неисчерпаемости его душевных
глубин; благодарная память о родном и вечном открывается в лучших
зарубежных книгах И. Шмелева „Лето Господне" (1933) и „Богомолье"
(1935). Большим событием в судьбах литературного Зарубежья стало
присуждение И. Бунину Нобелевской премии в 1933 году.
Вместе с тем, литература и литераторы Зарубежья живут своей текущей
напряженной, нервной жизнью. И там не обходится без мучительных
расколов. Создается „Союз возвращения на Родину", с которым тесно связан
была судьба М. Цветаевой (возвращается на Родину в 1939 г.) и ее мужа С.
Эфрона. Кое-кто из литераторов-эмигрантов тоже вернулся навстречу своей
несчастливой судьбе. Был репрессирован Д. Святополк-Мирский, был
расстрелян и сам С. Эфрон, в лагерях оказалась дочь Цветаевой Ариадна.
155
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но может быть самой большой драмой Зарубежья была драма
„завершенности" пути. У больших русских писателей старшего поколения
эмигрантов, в сущности, не оказалось наследников. И не потому, что не было
талантливых людей, а потому, что талант без родины, без „почвы" просто не
может состояться. А эти связи с родной землей становились все более
.
невозможными.
Так закончилось это трудное время и наступило еще более трудное (но по
целому ряду причин — и более обнадеживающее).
Ш.12. Война и литература национального спасения (1941–1946)6
Война началась большой кровью, ошеломляющей трагедией
отступления, громадных человеческих потерь. Стало ясно, что к спасению
страны и к победе можно взывать только из глубин отечественной истории,
обращаясь к силам народной самозащиты, к тысячелетнему
патриотическому чувству.
Литературу этих лет можно поэтому назвать литературой народного
самоспасения.
Одним из парадоксов „реставрации" национального чувства стала,
например, история знаменитой песни военных лет „Вставай, страна
огромная". Как недавно выяснилось, она была написана еще в ту
русско-германскую войну, в 1916 году. Ее автор — провинциальный учитель
Александр Адольфович Боде, держал ее при себе четверть века и, не имея
никаких шансов на публикацию под своим именем, отдал ее в первые же дни
войны самому популярному поэту-песеннику Лебедеву-Кумачу. И она сразу
как на крыльях полетела по стране (см. об этом в журн. „Столица").
Порыв к спасению Отечества во многом воссоединил то, что было
разорвано большевистским режимом: от Анны Ахматовой, чье
стихотворение „Мужество" было опубликовано в „Правде" (!), до
колымского зэка Бориса Ручьева, написавшего в лагере во время войны цикл
„Красное солнышко". В военное время оказался ослабленным цензурный
зажим; довольно скоро избавились и от пропагандистских штампов
предвоенной „шапкозакидатель- ской" литературы. Послабления касались
не только литературы: частично были возвращены из лагерей священники,
открыты некоторые храмы; в 1943 г. была восстановлена Патриархия.
Лучшее в литературе военных лет было создано в первые полтора-два
года, когда Родине грозила наибольшая беда, а боль поражений была
особенно острой. Этим временем рождена поэма Твардовского „Василий
Теркин", пьеса Леонова „Нашествие", лирика Ахматовой, Пастернака,
молодого К. Симонова, Суркова, переживших второе рождение Н. Тихонова
6Почему во второй дате не 1945, а 1946? А потому, что речь идет не о
времени войны, а о сроках того нового состояния, в котором находилась в
эти годы отечественная (да и зарубежная) русская литература. Здесь, как
увидим, граница проходит не через сорок пятый, а через сорок шестой год.
156
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
и А. Прокофьева. С этими годами связана военная проза А. Платонова, новая
глубина его раздумий о человеке в его связах с родной землей.
Пользуясь выражением А. Платонова, духовным „тылом" войны и
победы стала всеобъемлющая народная правда; А. Твардовский к этому
добавил: „Да была б она погуще,/Как бы ни была горька". С этим чувством
проходит через войну Василий Теркин, вместе с поэтом отринувший
претензии на кичливое „социалистическое" первородство, знающий, что
„бой идет не ради славы,/ Ради жизни на земле", проходит через все
испытания войны без громких лозунгов и без единого упоминания имени
Сталина. В пьесе Леонова „Нашествие" вернувшийся из заключения
безвинный Федор Таланов совершает подвиг самопожертвования: он мстит
за поруганную чистоту крестьянской девочки Аниски, в ней, в ее беде он
видит и беду отданной на поругание Родины. Спасение его самого — в
возвращении к этой Родине и в возвращении Родины ему, в их отныне
общей судьбе. Это чудо национального воссоединения многое восстановило
в те годы в основательно разрушенной народной душе, оно стало шагом и к
спасению литературы, „великого русского слова" (А. Ахматова).
С этим и связано особое, духовно выпрямляющее значение литературы
этих лет. „Уровень правды", пусть и горькой, был в ней много выше — во
всех жанрах — чем в пропитанной „невозможной радостью"
пропагандистской беллетристике предвоенных лет. Это можно сказать о
прозе К. Симонова, А. Бека, В. Гроссмана и о поэзии М. Исаковского, П.
Антокольского,. М. Ачигер, и о публицистике И. Эренбурга, А. Толстого,
Леонова, Гайдара...
Война — и в те годы и на многие грядущие десятилетия стала в
литературе темой трагического личного и национального самосознания
(особенно, начиная с „Судьбы человека" М. Шолохова). Опыта войны
хватило впоследствии в годы „оттепели" на то, чтобы создать „окопную
прозу"; война вошла в сюжеты „деревенской прозы"; с большой силой и
глубиной выразилась в столь разных книгах, как „Жизнь и судьба" В.
Гроссмана (60-е), „Момент истины" В. Богомолова (70-е), „Генерал и его
армия" Г. Вла- димова (80-е), „Прокляты и убиты" В. Астафьева (90-е)...
Едва ли не все эти книги оказались „задержанной" литературой. А
механизмы „задерживания" и подмены правды были включены уже во
второй половине войны, когда режим убедился в своем выживании. На
рубеже 42-43 гг. началось отступление от тех надежд и той правды, той
свободы слова, которая была возможна в самые трудные времена. („Не в
самый полдень торжества приходят лучшие слова", — с печалью писал тогда
Твардовский).
Победа, стоившая неизмеримых страданий и крови, не превратилась в
освобождение от внутреннего угнетения; наоборот, эта система укрепилась
на
обескровленной
земле
еще
прочнее.
Между
„советской
действительностью" и всей мировой жизнью вскоре с грохотом опустился
„железный занавес".
157
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Это стало понятно не сразу. Вскоре после войны, в 1946 году,
публикуются повесть А. Платонова „Семья Иванова (Возвращение)" и
трагическое стихотворение М. Исаковского „Враги сожгли родную хату...",
„Золотая карета" Л. Леонова... С огромной болью и остротой пережито было
в них чувство новой безысходности. Душа солдата-победителя вдруг
.
оказалась во власти глубочайшего
разочарования. И оно было не
случайным.
Итоги войны во многом и главном обманули народ. Он вышел из войны с
ожиданием перемен и у себя, на родной земле, ждал освобождения от не
всегда ясно осознаваемых, но глубоко чувствуемых тягот социальной и
духовной несвободы. Опыт войны все же не мог не ускорить распада
прежнего
тоталитарно-патриархального
сознания,
на
котором
психологически держался режим. Власть почувствовала эту назревающую
опасность духовного пробуждения народа, литературы. И пресекла ее.
События второй половины 1946 года показали, что надеяться на
либератизацию сталинизма нет никаких оснований. На десяток лет наложен
был запрет на лучшее стихотворение Исаковского, поношению было
подвергнуто
все
творчество
Платонова;
очередной
партийно-идеологический погром был учинен в связи со стихами Ахматовой
и прозой Зощенко... Тяжелый, мрачный август 1946 года обозначил
завершение того литературного этапа, который мог бы стать переломным в
судьбах нашей литературы (и всего Отечества).
В годы войны наметилась некоторая близость Союза советских
писателей в отношениях с русской литературной эмиграцией, но вскоре
последовал откат и здесь. Режим сразу же после войны стал жестоко
преследовать так называемых „перемещенных лиц", карающей рукой
добираясь и до эмигрантов „первой волны". А ведь в подавляющем
большинстве они — пусть и на Западе — сражались против фашизма,
ведомые патриотическим чувством. В начале Второй мировой войны
эмигрантская молодежь, в том числе и литературная, вступала
добровольцами в армии, ведущие войну с гитлеризмом. Писатели старшего
поколения также принимали посильное участие в движении Сопротивления
(в гитлеровских концлагерях погибли иные из них, в том числе мать Мария
(Кузьмина-Караваева), И. И. Фондаминский и другие). Но после войны некоторые из русских эмигрантов, а особенно из т. н. „дипийцев", были
депортированы, оказались в лагерях. После 1946 года над русским словом
опять сгустилась слепящая мгла.
111.13. Литература позднего сталинизма (1946—1953)
Это был самый наружно триумфальный, победоносный и самый по сути
тяжкий и пустой период в судьбах русской литературы; поистине: внешний
блеск и фальшивое содержание. По-своему красноречиво об этом говорит
такая „показушная" протекционистская процедура, как ежегодное
присуждение Сталинских премий. Всего за 1947—1952 гг. было присуждено
почти двести премий в области литературы. Из них за произведение русской
158
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
литературы присуждено около ста двадцати. Какие же из этих увенчанных
лаврами шедевров остались жить через полвека? Количественно —
ничтожно мало. Огромное большинство среди премированных книг
оказалось просто пропагандистскими однодневками, похороненными в
руинах „великой сталинской эпохи". Очень немногие из „лауреатских"
сочинений более высокого качества время от времени переиздаются, не
принося, впрочем, особой славы их создателям. И лишь считанные единицы
обладают литературной ценностью, стали достижениями их авторов и
событиями в литературе. Их нетрудно назвать все до единого: это „Дом у
дороги" А. Твардовского, „В окопах Сталинграда" В. Некрасова, „Спутники"
В. Пановой и „Звезда" Э. Казакевича. Всего — четыре (из ста двадцати). Они
— остались, благодаря своей собственной художественно-духовной силе.
Стоит заметить, что все они были „удостоены" Сталинской премии в 47-48
годах. Позднее наступает еще большая идеологическая нетерпимость и
узость, через два-три года такие книги, вероятно, не могли бы быть
написанными, а тем более — награжденными.
Небывалый упадок культуры и литературы в эти годы был исторически
неизбежным. Творческих и просто душевных сил у литературы для
сопротивления было как никогда мало. Ушли из жизни немногие крупные
писатели старшего поколения, сохранившие свое достоинство (в январе 1951
г. умер А. Платонов), а живущие были наглухо изолированы — как
Ахматова, Зощенко, Пастернак; многие из талантливых литераторов
среднего и молодого поколения были либо выбиты на войне, либо
находились в тюрьмах и лагерях (вспомним, что годы спустя оттуда, из
лагерей, пришли в литературу А. Солженицын, В. Шаламов, Ю. Домбровский, К. Воробьев, А. Жигулин, Р. Погодин и др.; а сколько талантливых
людей сгинуло там — безмолвно и бесследно!). Все самые малые очаги
сопротивления непререкаемым догмам свирепо подавлялись (например, тот,
о котором рассказал в книге „Черные камни" поэт А. Жигулин).
Все командные места в структурах Союза писателей, в издательствах, в
журналах постепенно были заняты агрессивными и, как правило,
малоталантливыми приспособленцами, преданно и цинично исполнявшими
любой „социальный заказ" номенклатуры, создающими по ее желанию
такую картину жизни в литературе, которая не имела ничего общего с
действительностью. Происходило дезориентирование и духовное растление
молодых писателей, которых тоже вовлекали в литературное обслуживание
сталинизма и его мифов. Иным из них пришлось потом пережить
мучительное покаяние (например, Ю. Трифонову, А. Яшину).
На годы отходят от собственно художнической работы М. Шолохов, Л.
Леонов, кое-кто еще. Иные из писателей старшего поколения, чей
несомненно крупный талант когда-то многое обещал, капитулировали перед
„победителями" и примкнули к литературному истеблишменту (Н. Тихонов,
К. Федин).
Как никогда низко падает уровень собственно литературного качества
книг; и тут связь между тоталитарным насилием над писателем и утратой им
159
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
профессионализма самая несомненная. М. Зощенко гордо и горько сказал в
разгар безжалостной травли, которую он переносил чрезвычайно
болезненно: „Писатель с перепуганной душой — это потеря квалификации".
Чтобы снова и снова запугивать, морально терроризировать людей
культуры, интеллигенцию — и художественную, и научную — во второй
.
половине 40-х и в начале 50-х гг. непрерывной
чередой шли всевозможные
кампании по „разоблачению" всех ослушников и вольнодумцев (в каких бы
самых скромных и робких формах это ослушание ни выражалось). Кампания
против „космополитизма", против „критиков-антипатриотов", против
„компаративизма", против „вейсманизма-морганизма"... И т. п. и т. д.
Инициатором всех этих кампаний, как правило, выступали самые высокие
партийные инстанции, а то и „лично" Сталин. Одно за другим издаются
Постановления ЦК: о журналах „Звезда" и „Ленинград" (постыдная травля
Ахматовой и Зощенко), о репертуаре драматических театров; о кинофильме
„Большая жизнь" (травля Пудовкина, Эйзенштейна и др.); об опере „Великая
дружба" (травля Прокофьева и Шостаковича и др.) и т. д.
В результате всех этих акций от литературной периодики остались
считанные журналы и газеты: „Звезда" в Ленинграде, „Новый мир", „Знамя"
и „Октябрь", а также „Литературная газета" в Москве. Итак, четыре журнала
и одна-единственная газета. Вот апофеоз сталинской литературной
политики!
И это при том, что в предреволюционные годы только в Москве и в
Петербурге существовало около сорока литературных изданий, а в
послереволюционные, даже в предвоенные, годы все-таки — более десяти.
Казенная безликая эстетика иллюстративизма, примитивных идейных
„алгоритмов", закладывавшихся в „творческий процесс" в эти годы,
достигает наибольшей завершенности. При всем демагогическим
превознесении заслуг русского народа, „ведущей роли" „старшего брата"
антинациональный характер культуры и литературы в эти годы все
углублялся: догматически-"советское" и подлинно народное, национальное
все более расходились по существу, русская литература была угнетенной и
подавленной едва ли не больше всех других „советских" литератур.
Литературу принуждали полностью отказаться от серьезных связей с
народной жизнью, народным опытом, народным словом. Она утрачивает
связи с внутренним миром самого художника. Не случайно требование
„искренности" и „самовыражения" в литературе, промелькнувшее в одной
из статей 1954 года, поначалу встречено было с величайшим идеологическим негодованием: какая может быть искренность, какое
самовыражение, если писатель должен выражать интересы партии и народа
(а „народность" значила тогда то же самое, что „партийность", ибо, как
утверждали в те годы теоретики соцреализма, при советской власти
партийность и народность полностью совпадают).
Это была литература „завершенной истории", „остановленного времени",
рисующая Универсальную Вселенную прижизненного коммунизма
(созданного, в сущности, рабским трудом для возвеличения одного человека
160
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
и внушаемого всем остальным сверхсильными средствами безжалостной
идеологии).
Словом, литература испытывает тяжелейшее „информационное" и
моральное удушье — поступление этого кислорода почти полностью
перекрыто. Литература погибала от энтропии духа. Среди неистовых кликов
о новом, все большем расцвете литературы, в разгар „праздничного" дележа
премий, изданий и мест в руководящих креслах, сквозь тяжкую немоту
безмолвствующего народа раздается один тоскующий и тревожный голос —
о беде, подступившей к художнику:
Она придет в иную пору,
Когда он некий перевал
Преодолел, взошел на гору
И отовсюду виден стал.
Когда он всеми шумно встречен,
Самим Фадеевым отмечен,
Пшеном в избытке обеспечен,
Друзьями в классики намечен,
Почти уже увековечен, —
И хвать писать—
Пропал запал!
Пропал запал.
По всем приметам
Твой горький день вступил в права.
Все — звоном, запахом и цветом—
Нехороши тебе слова;
Недостоверны мысли, чувства,
Ты строго взвесил их — не те...
И все вокруг мертво и пусто,
И тошно в этой пустоте...
(А, Твардовский. За далью — даль).
Вероятно, в эти годы русская литература переживает один из самых
тяжелых кризисов за всю свою историю.
И все же она не была мертвой даже в те страшные годы; доказательства
этого хотя бы в только что процитированных строках Твардовского, полных
правды — „как бы ни была горька". Написаны они в конце 1950 года. Годом
раньше, в 1949, начинает работу над сложным, как говорится,
неоднозначным романом „Русский лес" Л. Леонов. В 1952 году приносит в
„Новый мир", где редактором тогда был А. Твардовский, свой очерк
„Районные будни" В. Овечкин. Втайне на даче в Переделкине работает над
„Доктором Живаго" Пастернак. В колоссальной и вроде бы монолитной
твердыне тоталитаризма появляются незримые, на первый взгляд,
губительные трещины...
Но таких прорывов было все же так мало, что казалось, —
действительная литературная жизнь угасает, по крайней мере находится в
состоянии глубокого обморока.
161
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Тяжелым было в эти годы и литературное состояние эмиграции.
Писатели старшего поколения заканчивали свой путь. Не было уже в
живых 3. Гиппиус (умерла в 1945 году), В. Ходасевича (ум. в 1939), Д.
Мережковского (ум. в 1941); в 1953 г. скончался „Иван Великий" — И. А.
Бунин, а последняя его книга „Воспоминания" (1950) даже у эмигрантов
.
вызвала неловкое чувство предвзятостью
и резкостью оценок особенно тех
писателей, кто принял революцию и остался с большевиками или вернулся в
СССР из эмиграции. Оценки, в самом деле, чрезвычайно остры, а нередко
несправедливо злы. Думается, что их все же нельзя не связать с теми
условиями, в которых эти воспоминания писались. Тональность
„Воспоминаний" — пусть и неявно — вызвана глубоким разочарованием
Бунина в послевоенном развитии событий в СССР: усиление сталинизма,
деградации культуры, а главное — недостойное поведение литераторов, в
массе своей обслуживающих деспотическую разрушительную власть, —
все это не могло не повлиять на „злые заметки" И. А. Бунина, сделать их
резко субъективными, прочитывающимися адекватно лишь в контексте
того времени; времени отчаяния и тоски.
И еще одно замечание по поводу зарубежной русской литературы.
Второе поколение русских писателей Зарубежья они сами называют
„незамеченным" и „пропущенным". И эта драматическая оценка в общем
неизбежна: писателей создает связь с родной землей — непосредственная,
кровная, „почвенная". Литераторы „пропущенного" поколения, среди
которых были незаурядно талантливые люди, например, прозаик Г.
Газданов, поэт Б. Поплавский, этой связи, этого источника творчества были
лишены. И в этом их личная трагедия.
Но и в Отечестве было не лучше. Сами лишили себя источника
творчества те — порою тоже не лишенные талантов — литераторы, кто —
от Федина и Тихонова до С. Бабаевского, П. Павленко, Г. Николаевой и В.
Ажаева — сами прервали эти трудные, но оплодотворяющие связи,
поступив на содержание к административно-командной системе
сталинизма.
Вот с каким итогом подошла русская литература по ту и по эту сторону
границы к началу 50-х годов. По разным причинам и там и здесь
отсутствовали перспективы. Тяжелый, пессимистический итог. Оставалось
повторить давние слова Е. Замятина: „У русской литературы одно только
будущее: ее прошлое".
Но — в марте 1953 года умирает Сталин.
И история русской литературы возобновила течение свое.
III.14. 1956—1968: литература времен „оттепели"
Вначале события развивались довольно вяло — слишком велика была
инерция застоя и страха последних сталинских лет. „Оттепель" и есть
оттепель — потепление среди холодов. И она поначалу не столько создавала
новое, сколько разрушала „старое".
162
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Бюрократия не собиралась сдавать свои командные высоты. В середине
1954 года „Новый мир" (редактором тогда был А. Твардовский) опубликовал
ряд статей (Ф. Абрамова, М. Лифшица, В. Померанцева, М. Щеглова), где в
непривычной прямой и аналитической форме давались нетривиальные
оценки некоторых явлений литературы. Литературные вельможи тут же
добились партийного и аппаратного осуждения статей (закрытое
постановление ЦК), а Твардовский был вынужден на время уйти из журнала.
Но уже к концу года, на Втором съезде писателей (через 20 лет после
Первого), „линия „Нового мира" в сущности, нашла подтверждение.
Консервативные, номенклатурные силы в Союзе писателей были потеснены,
слишком одиозные фигуры ушли на второй план, выдвинулись в
руководство менее скомпроментированные К. Федин, Н. Тихонов, С.
Щипачев; в 1959 г. в „Новый мир" вернулся А. Твардовский.
Понемногу восстанавливалась инфраструктура литературной жизни. С
1955 г. и на протяжении последующих пятнадцати лет появилось
сравнительно много новых журналов: „Юность" и „Нева" (1955),
„Иностранная литература" (1955), „Вопросы литературы" (1957), „Наш
современник" и „Молодая гвардия" (возобновлена с 1956), „Москва" (1957),
„Литературная учеба" (возобновлена в 1977 г.), „Аврора" (1969); газета
„Литература и жизнь" (впоследствии „Литературная Россия"); стали
выходить „Дни поэзии"; появляются новые издательства — „Советская
Россия", „Современник", „Молодая гвардия"; публикующие переводные
книги — „Прогресс", „Мир", „Радуга".
Сильное впечатление произвел выход альманаха „Литературная
Москва" (1956 г., особенно второй выпуск — со стихами Марины
Цветаевой, Николая Заболоцкого, рассказом А. Яшина „Рычаги", острой
статьей А. Крона); сенсацией стал альманах „Тарусские страницы" (1961),
хотя и вышел в провинции, а еще большей и шумной сенсацией — невыход
альманаха „Метрополь" (1979) — это уже на грани „перестройки".
Постепенно ослабевает информационная „блокада", возвращается
литературная память: робко и понемногу, но все же начинают звучать
новые молодые голоса; упоминаемыми становятся имена М. Булгакова, А.
Платонова, И. Бунина, А. Ахматовой, М. Зощенко, Б. Пастернака...
По-настоящему крутой поворот происходит в 1956 году —в начале года
был проведен разоблачительный XX съезд КПСС, на котором впервые во
всеуслышание было сказано о преступлениях террористического режима
„культа личности". Критика „культа личности", формально разрешенная
партией, несколько раздвинула границы догм, стала той почвой, на которой
в последующие годы развивались главные события в литературной
„оттепели"7.
Рекомендованное отношение к сталинизму было'тем водоразделом,
.который прошел.между „прогрессивными", „новыми" и „реакционными",
7 Выражение „оттепель" скорее всего пошло от названия одноименной
повести И.Эренбурга, опубликованной в 1954, 1956 гг.
163
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
„консервативными" силами в литературе. Под знаменем „обновления" и
„очищения революционных идей" наиболее шумно и заметно выступила
тогда многочисленная группа молодых литераторов, позднее названная
„шестидесятниками", а в те годы называвшая себя просто: „Мы —
молодые" (В. Аксенов, Б. Ахмадулина, А. Вознесенский, В. Войнович, А.
.
Гладилин, Ф. Горенштейн, Г. Горышин,
Е. Евтушенко, Ф. Искандер, В.
Конецкий, А. Кузнецов, Б. Окуджава, Р. Рождественский, А. и Б.
Стругацкие, А. Синявский...).
Так дружно вступившее в литературу поколение имело весьма
драматическую последующую судьбу (заметим в скобках — едва ли не
каждый второй в этом списке через годы оказался среди „диссидентов";
иные были высланы, иные прошли через суд и официальный „позор" (И.
Бродский, А. Синявский и др.); многие пришли к читателю через
„самиздат" и „тамиздат").
Извилисты и противоречивы были их пути. И конечно, немало было
такого, что — индивидуально — разделяло их. Самые громкие из „молодых"
выступили против сталинизма с ультрареволюционных позиций,
романтически требуя восстановления истинных идеалов социализма, воюя за
„подлинного Ленина" и „пламенных большевиков", безупречных красных
героев гражданской войны. Психологически как тип „молодые" напоминали
„шестидесятников" прошлого века, тоже оказавшись утопистами и
мечтателями больше, чем мыслителями и практиками. Новые вольнолюбцы
были если и не „страшно далеки от народа", то и не слишком близки к нему.
Революционная экзальтация сильно слепила им глаза. Вскоре это было
осознано ими самими — уже в середине 60-х годов, когда „оттепель" пошла
на убыль, Евтушенко самокритично писал: „У нас у всех одна и та же есть/
болезнь души. Поверхностность ей имя./ Поверхностность, ты хуже
слепоты./ Ты можешь видеть, но не хочешь видеть./ Быть может от
безграмотности ты? А может, от боязни корни выдрать/ деревьев, под
которыми росла,/ не посадив на смену ни кола?!"
Но „выдирание корней" происходило долго и мучительно, не закончено
оно и до сих пор. Несомненна наивность миропонимания
„шестидесятников"; корни их были неглубоки и питались нередко от
утопических иллюзий минувшей эпохи. Но неоспорима историческая
заслуга этого поколения перед культурой: она скорее всего имеет
нравственный характер, — это было первое поколение в советской истории,
которое во всеуслышание заявило о ценностях внутренней свободы
личности, о праве на искренность, „праве на себя".
Была и еще одна серьезная причина конфликта „шестидесятников" с
догматическим „соцреализмом": в своей прозе и в стихах они заговорили
новым, непривычно-вольным, „расконвоированным" языком. И тем самым
нарушили предписания канонизированной в „культовские" времена
стилистики (уместно вспомнить слова И. Бродского о том, что настоящего
поэта преследуют не за свободу политическую, а за свободу
лингвистическую). Сами звуки их речи были нарушением порядка, оскорбляли слух.
164
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Шумной и освежающей, хотя и мутной волной прокатилось
поколение через литературу в конце 50-х и начале 60-х гг. Оно же первым
приняло
на
себя
жестокий
удар
литературной
и
партийно-идеологической номенклатуры, отнюдь не собиравшейся
отпускать литературу с поводка. Этот удар нанес „молодым" тяжелую
травму, и немногие из них сумели оказать серьезное сопротивление
нажиму. Когда же по завершении „оттепели" началась медленная, но
настойчивая, „ползучая" ресталинизация нашей общественной жизни,
„шестидесятникам" осталось либо пойти на компромиссы (что нередко
имело место), либо порвать с системой (что тоже определило многие
судьбы и литературные биографии — именно „шестидесятники" влились
в третью волну эмиграции, начиная со второй половины 60-х годов и
вплоть до времен „перестройки").
Иной во многом духовный облик имели молодые литераторы,
вступившие в литературу в те же годы „оттепели", но значительно менее
шумно, без деклараций и демонстраций. Они почти не тяготели к
категории „поколения", в большей степени их сближали духовные
интересы и привязанности за пределами личной судьбы, выходившие в
простор народных судеб. Отсюда пошли т. н. „деревенщики" (прозаики
Ф. Абрамов, В. Астафьев, В. Белов, В. Распутин, В. Шукшин, отчасти Ю.
Казаков; Б. Сергуненков, В. Ляленков; близки были им поэты А.
Передреев, Н. Рубцов,
A. Прасолов, Г. Горбовский). Поодаль от „молодых", „шестидесятников" находились также несводимые к „общему знаменателю"
будущие вдумчивые лирики и аналитики городской жизни: прозаики В.
Маканин, А. Битов, А. Ким, Г. Семенов, Д. Гранин, В. Шефнер, отчасти
Р. Погодин, поэты А. Кушнер, И. Бродский, В. Корнилов...
Но почти весь путь многих из них был еще впереди, за пределами
„оттепели .
А пока главные события литературной жизни на стыке 50-х и 60-х
годов переместились в принципиальную журнальную полемику
(особенно памятно противостояние „Нового мира" и „Октября"; стоит
упомянуть и полемику „Молодой гвардии", выступавшей, хотя и с
весьма противоречивых позиций, в защиту национальных традиций и
ценностей). Здесь нужно сказать об огромном значении работы
Твардовского — и поэта, и редактора „Нового мира". С этим журналом
связаны публикации почти всей большой прозы этих лет — от Абрамова
и Шукшина до Трифонова и Солженицына, духовно оздоровляющую
работу проделала „новомировская" публицистика, развеявшая немало
мифов и покачнувшая немало фетишей и кумиров тоталитарной
идеологии, при всем том, что она была не всегда последовательной,
способной переступить через иные „коммунистические" догмы.
165
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Литературная жизнь в это десятилетие менялась неудержимо.
Главная заслуга „оттепели" в определенном смысле была „реставрационная". В эти годы шаг за шагом восстанавливалась реальная и
. история русской литературы XX
оспаривалась фальсифицированная
века. Началась „реабилитация" репрессированных писателей,
переиздаются первые, хотя и очень скромные по составу книги Артема
Веселого, И. Бабеля, И. Катаева, А. Воронского, П. Васильева, Б.
Корнилова... Появляются стихи М. Цветаевой... В „Новом мире"
длительное время печатаются мемуары И. Эренбурга „Люди, годы,
жизнь", при всей своей субъективности серьезно расшатывающие
догматические стереотипы в изображении советской культурной и
литературной жизни. В самом конце „оттепели" был опубликован
булгаковский роман „Мастер и Маргарита".
Во-вторых, именно в эти годы пришло время реализовать так долго
невостребованный опыт писателей военного поколения, которые,
наконец, получили право голоса. Из их первых книг проступает
совершенно новый, непривычный облик войны в ее грубой и жестокой
„окопной правде" без лакировки и иллюзий. И все же символическое
начало было здесь положено небольшим, но произведшим потрясающее
впечатление рассказом отнюдь не „шестидесятника" М. Шолохова
„Судьба человека" (1956). Этим рассказом Шолохов сказал о войне так
глубоко и настолько главное, что почти четыре последующих
десятилетия „военная проза" лишь расшифровывает трагические
метафоры „Судьбы человека" (Андрей Соколов у Шолохова начинает
свой рассказ о войне: „глядишь в темноту пустыми глазами и думаешь:
„за что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что исказнила?.. Нету мне
ответа, нету — и не дождусь!"У Для послевоенной литературы о войне
тут никаких вопросов вообще не было. Новая русская литература должна
была свои ответы добывать в непривычных усилиях, избавляясь от
мифов, связанных с эйфорией победы в войне. Начало — и неплохое,
вызвавшее острое раздражение у номенклатуры, — было положено в
годы „оттепели" т. н. „окопной прозой" (первые повести и рассказы А.
Ананьева, В. Богомолова, Г. Бакланова, Ю. Бондарева, Б. Окуджавы, К.
Воробьева, В. Курочкина...).
__ _________
В-третьих, с этими же годами связано появление т. н. „деревенской
прозы". Моментом рождения стала публикация в 1958 году романа Ф.
Абрамова „Братья и сестры". Расцвет ее связан с 60- ми и 70-ми годами, и
об этом будет еще сказано. Сейчас же лишь нужно заметить, что
Сильнейшим толчком к движению всей литературы, в том числе и
„деревенской прозы" (может, на нее. особенно повлиявшим), — стал
приход в литературу середины века Александра Исаевича Солженицына.
Первые же его рассказы „Один день Ивана Денисовича" и „Матренин
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
двор" стали не только разоблачением сталинской лагерной системы,
введением в грандиозную трагедию „архипелага ГУЛАГ". Проза Солженицына сразу же заставила другими глазами посмотреть на перемены в
самом типе русского крестьянина, увидеть его новое, драматическое
положение на земле и в мире. А это ведь и есть главная тема
„деревенской прозы", ее философско-социальный контрапункт.
В-четвертых, с годами „оттепели" связано самоосознание т. н.
„городской прозы" — как острой рефлексии современного человека на
стремительный и обманчивый ход урбанизации, несущей на самом деле
утрату связей с природным миром, мучающей одиночеством,
искушающей соблазнами конформной „массовой культуры". Главные
книги „городской прозы" тоже впереди, но уже в конце „оттепели" в
новом качестве появляется в литературе имя Юрия Трифонова, одного
из зачинателей этого направления в литературе.
60—70-е гг. — время творческой зрелости талантливых поэтов
„городского" менталитета — Арсения Тарковского, Владимира
Корнилова, Семена Липкина, Бориса Чичибабина, Давида Самойлова,
Наума Коржавина, Александра Кушнера...
...„Оттепель" чревата „заморозками". И они не замедлили наступить.
В самый разгар хрущевской „либерализации" было немало
свидетельств неисправимой, коренной несовместимости старой системы
(даже „реформированной" в антикультовском духе) с глубинными
потребностями народной, национальной жизни. Не случайно же именно
в эти годы возникает литература, ставшая горестной панихидой по
русской деревне, по крестьянству. В хрущевские, а затем и в
брежневские времена русская деревня как образ жизни миллионов
людей была, в сущности, разрушена окончательно. Одновременно с этим
шло сильнейшее наступление на православие, на веру — как в ее
бытовых, так и в культурно-исторических проявлениях; в эти годы
приобретает широкий размах антикультурный атеизм...
Актом непримиримой борьбы с подлинной свободой слова, с
полнотой „незаказного" творчества стала травля Б. Пастернака,
которому в Швеции посмели самовольно присудить Нобелевскую
премию за 1958 год. К тому же за рубежом — опять же без дозволения
литературного
и
партийного
начальства
—
опубликовали
„сомнительный" роман „Доктор Живаго". Этого система допустить не
могла. „Оргвыводы" были сделаны самые оперативные и жестокие:
широко развернутая кампания „осуждения" поэта, исключение из Союза
писателей, угроза изгнания из страны... Но — как говорится — нашла
коса на камень: хотя административная победа „верхов" была без труда
одержана, никакого морального авторитета эта акция уже не имела. Как
167
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
и проведенные через недолгое время суды над И. Бродским, А.
Синявским и Ю. Даниэлем, арест романа В. Гроссмана „Жизнь и судьба"
и т. п. Режим все очевиднее переставал „управлять" течением мыслей, и
. об этом чуть перефразируя строчки
только потому — страной", скажем
Б. Пастернака из „Высокой болезни".
Именно на стыке двух времен — „оттепели" и „застоя", из
разочарования в „недореформах" хрущевизма, рождается диссидентское
движение, начинает широко и смело функционировать „самиздат" (через
„самиздат" прошли многие первоклассные произведения русской
литературы. Напомним: неизданные Булгаков и Платонов, „Реквием"
Ахматовой, „По праву памяти" и „Теркин на том свете" Твардовского,
„Раковый корпус" и „В круге первом" Солженицына и многое-многое
другое...).
Словом, к середине 60-х годов вполне выяснилось, что обветшалая
тоталитарная модель перестает работать, она утратила реальный
контроль над движением литературы. И в этом коренное отличие
литературы времен наступившего вскоре „застоя" от литературных
судеб в трагическое предвоенное десятилетие. Двадцать лет „застоя" —
для литературы серьезная рабочая пора. Была создана целая библиотека
прекрасных книг, которые останутся в литературе надолго — в отличие
от лакировочных фальшивок и однодневок сталинской эпохи, какой бы
премиальной позолотой они ни были покрыты...
III.15. Литература времен „застоя" (конец 60-х — 80-е гг.): распад и
восстановление.
Это время распада прежней тоталитарной, административнокомандной системы в литературе и восстановления органического типа
литературного развития. Распада медленного и опасно заражающего
культуру своими ядами; восстановления медленного, мучительного,
стихийного, но необратимого. Какие бы шумные проклятия ни были
обращены к временам „застоя" (хотя проклятия сегодня стали не такими
уж шумными, а те годы даже окутываются — и совершенно напрасно! —
голубой ностальгической дымкой) — в литературе, повторим, это было
время серьезной работы. Время накопления, собирания, органической
эволюции, многое изменившей в литературной жизни.
В эти годы Лауреатами Нобелевской премии стали М. А. Шолохов
(1965), А. И. Солженицын (1970), И. А. Бродский (1987).
Правящая номенклатура брежневской формации, убедившись в том,
что она уже не правит как прежде, но еще может по-прежнему извлекать
выгоды из своего поддерживаемого всеобщим равнодушием положения,
в основном оставила литературу в покое и занялась строительством
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
общества изобилия лично для себя. (Правда, система по-прежнему
бдительно защищала свои интересы от прямой критики „диссидентов" и
„правозащитников").
Хотя не столь широко и отнюдь не беспрепятственно слово
возвращало себе все большую свободу. В эти годы вся „запрещенная"
литература, пусть малыми струйками, а то и по каплям, начинает
просачиваться сковзь все преграды, жадно впитываясь культурой. Уже
был открыто опубликован и стал сверхпопулярным главный
булгаковский роман „Мастер и Маргарита"; следом в „самиздате" и в
зарубежных книгах были прочитаны его пьесы, и ранняя сатирическая
проза. Теми же путями возвращаются „недозволенные" Мандельштам,
Платонов, „Доктор Живаго" и многое другое. Из классиков XIX в. тоже
кое-что впервые стало широко доступно, например, „Выбранные места из
переписки с друзьями" Н. Гоголя, письма П. Я. Чаадаева, впервые изданы
Н. Страхов и Киреевские, В. Соловьев и Н. Федоров, читаются, хотя и с
оглядкой, Н. Бердяев и С. Булгаков...
Явно потеряла прежнюю идейную остроту полемика в журналах (но
усугубилась борьба за привилегии в писательской верхушке). Во всем
обиходе литературной жизни постепенно исчезают острота,
нетерпимость, идеологический экстремизм.
Словом, в отношениях между властью и литературой наступило время
равновесия — не слишком принципиального, прагматического, но —
дающего возможность каждой стороне с увлечением заниматься делом по
вкусу. Для многих среди литераторов таким увлечением осталась все же
литература, рукопись, текст, слово.
И это, в общей сложности, сделало время „застоя" при всех порою
острых эксцессах и рецидивах тоталитаризма (насильственная высылка
Солженицына в 1974 г., злобное преследование „правозащитников" и
крупнейшего среди них — академика А. Д. Сахарова; аппаратные победы
над литературным экспериментом, например, полукомическая
проработка альманаха „Метрополь" в 1979 году и т. п.) временем
продуктивной работы в литературе едва ли не всех, кто хотел и мог
работать.
И
это
еще
одно
подтверждение
порочности
вульгарно-социологического
принципа
однозначной
„привязки"
литературы к течению общественного процесса: застой в общественной
жизни может быть подъемом литературной и наоборот. Прямого
соответствия здесь нет никакого.
Существенными симптомами разрушения прежней, господствовавшей полвека модели литературного процесса стал отказ
литературы от претензий официально говорить от имени „народа",
„общества", „государства". Ее рекомендации уже не воспринимались
как общеобязательные. Ослабление государственной монополиии,
169
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
всевидящего идеологического контроля над литературой и чтением
привело к тому, что стала расслаиваться и сама литература и ее
читатели.
.
Освобождение от догматической
регламентации позволило
художнику оставаться художником. Самодвижение творческого духа,
своими способами связанного с путями бытия народа и мира, а не
попечение начальства вызвало к жизни все лучшее и подлинное, что
появилось в литературе в эти годы. Ни в каких предписаниях съездов и
пленумов ССП не были, например, запланированы „деревенская проза",
„городская проза"... В этом отстаивании свободы художника есть и свои
парадоксы — это касается „андеграунда" (подполья), ставящего себе
свободолюбие в особую заслугу; парадокс „подполья" заключается в
том, что по природе своей оно и возникнуть могло только в условиях
несвободы — ему как воздух нужно было от чего-то отталкиваться,
чему-то противостоять, пародировать, насмешничать, ѐрничать. С
уходом со сцены „гослитературы" заканчивается век и ее
двойника-пересмешника — андеграунда... Он тоже становится вчерашним днем.
Отсутствие прежнего принуждения впервые дало возможность
сделать свой выбор также и читателю.
Читатель в эти годы стал активным фактором литературного
процесса. Но обезволенный, а точнее, оболваненный штампами и
банальностями вульгарно-социологических внушений, массовый
читатель, освободившись от постылой зависимости, зачастую рванулся
не к свободной и талантливой литературе, а к чтиву, к развлечению
посредством литературы, к потреблению литературы. Возникает, в
сущности впервые за полвека, рыночный спрос на литературу. Спрос
стихийный, малокультурный, но также ставший симптомом перемен.
Бросим беглый взгляд на литературную мозаику этих лет.
Урбанизация и всеобщая замороченность, связанная с непрерывными
конъюнктурными переменами „моделей поведения", вызвали у
массового читателя спрос на литературу, так сказать, „ориентирующую",
облегчающую социализацию, адаптацию, создали потребность в наборе
рекомендаций по так называемому „советскому образу жизни", а точнее
— в своего рода рецептуре конформизма. К услугам таких читателей
появляется довольно широкий круг беллетристики на все вкусы. По
своему типу такая литература наиболее близка к уходящей
„соцреалистической", „учительно-пропагандистской". Поэтому она
привычна и пользуется успехом у читателей определенного рода
(романы А. Иванова, П. Проскурина, Г. Маркова, А. Чаковского, И.
Стаднюка, А. Проханова и т. п.). Более эстетизированный, „элитарный"
вариант этой прозы — романы Ю. Бондарева.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В эти годы пышно расцветает „детектив" (раньше гослитература к
детективу относилась весьма неодобрительно); появляется и
стремительно переживает все стадии — от расцвета до упадка — очень
разнокачественная фантастика (лучшие книги и Б. Стругацких, И.
Ефремова все же связаны с большой литературой и ее проблемами).
Широким успехом пользуется литературная мелодрама.
Одним из фаворитов популярного чтения стал в эти годы В. Пикуль, и
природа успеха его исторических сочинений вполне понятна. Он смело
преодолел железные конструкции классово-иллюстративных схем
изображения событий отечественной истории; заполнил многие
заманчивые „белые пятна". В исторической прозе Пикуля в доступных (а
нередко „бульварно" трактованных) обстоятельствах растерянный,
замороченный, уставший от рутинного течения жизни человек
переживал освежающую близость к персонажам цельным, чуждым
унизительным приспособленческим комплексам. Романист откровенно
потакал наклонностям массового сознания. Авантюризм, привкус
скандальности, сенсации, и — одновременно — искренний интерес к
родной истории, стремление разбудить живое национальное
самосознание, — все это импонировало читателям Пикуля, заскучавшим
в прокисшем однообразии „застоя".
171
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
С этим связана и несомненная популярность авантюрополитической
прозы другого баловня „застоя" — Ю. Семенова, откровенно
.
эксплуатирующего читательскую
информационную нищету и
отвращение к пропагандистским стереотипам в изображении
зарубежной жизни. Впрочем, в последние годы, во время т. н.
„перестройки", когда читателям „жить стало лучше и веселее" и без В.
Пикуля и Ю. Семенова, популярность их сочинений падает просто на
глазах, и сейчас они, особенно Семенов, увы, не более популярны, чем
банальные руководства по сексу или заурядные переводные детективы.
Почва, которая их создала, уходит в прошлое.
Но главным событием литературы этого двадцатилетия было,
конечно же, развертывание сюжетов прозы, возникших еще в годы
„оттепели".
Это — „военная проза", „деревенская проза", „городская проза".
Менее других тогда повезло „военной прозе". В годы застоя она
недалеко продвинулась после „окопной прозы" конца 50-х начала 60-х
гг. — „Иван" В. Богомолова и его же великолепный роман „Момент
истины". „Убиты под Москвой" К. Воробьева, „На войне как на войне"
В. Курочкина, повести В. Быкова, первые повести Г. Бакланова, Ю.
Бондарева и его романы „Тишина", „Двое" так и остались высшей
точкой, до которой поднялось прозрение бывших фронтовиков. И еще,
конечно же, „Судьба человека" М. Шолохова — как символ, смысл
которого лишь предстояло открывать новым писателям.
Почему же „застой" помешал „военной прозе"? Думается, потому,
что правящий режим таким способом легче всего мог сохранить
преемственную связь со сталинизмом, мог паразитировать на мифах и
фетишах, связавших войну и победу с именем диктатора. Поэтому
память войны оставалась идеологической опорой режима, темой,
наиболее запретной для горькой правды, все еще сакрализованной,
табуированной. Утрачивающая свои позиции литературная и идеологическая бюрократия могла взять реванш прежде всего в этой
области. И брала: достаточно вспомнить эволюцию этой темы у К.
Симонова в трилогии „Живые и мертвые", у Ю. Бондарева — от
„Тишины" к „Берегу" и „Выбору", а более всего эти признаки
официального реванша видны в романах А. Чаковского „Блокада" и
„Победа", в „Войне" И. Стаднюка и т.п.
И лишь в самые последние годы, уже на рубеже 90-х, когда вообще
всем фетишам приходится туго, „военная" тема снова встает перед
художником и снова солдат той войны задает проклятый вопрос: „За что
же ты, жизнь, меня так покалечила?" Здесь можно лишь ограничиться
упоминанием о начатой работе художника, которому есть что ответить
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
на этот вопрос, который уже всем своим опытом подготовлен к главной
книге о войне — о Викторе Астафьеве, о новой редакции его романа
„Пастух и пастушка", о его новом романе „Прокляты и убиты", о романе
Г. Владимова „Генерал и его армия"...
В меньшей степени поддавалась контролю с точки зрения
идеологических фетишей „деревенская проза"', и ее открытия в годы
„застоя" оказались выдающимися. Она напомнила некоторые
фундаментальные истины. В России именно крестьянство создало
первичный культурный космос; в том числе образное слово; на
крестьянской ниве, по выражению Ф. Абрамова, всколосилась русская
этика и эстетика, крестьянство веками было опорой и живой силой
национальной истории.
Книги Ф. Абрамова (тетралогия „Братья и сестры", повести
„Деревянные кони", „Пелагея", „Алька", „Мамониха"), В. Астафьева
(„Последний поклон", „Царь-рыба"), В. Белова („Привычное дело",
„Плотницкие рассказы", „Лад"), В. Распутина („Живи и помни",
„Последний срок", „Прощание с Матерой", „Пожар"), В. Шукшина (от
великолепных трагических рассказов до „Калины красной") стали
призывом талантливых русских художников к самосохранению нации,
обращенным ко всем нам в критический, переломный момент народных
судеб. С силой пророческого прозрения в этих книгах было сказано о
том, что деревня, крестьянство, оказавшиеся в беде, — это не просто
„социально-экономическая формация", но — сгусток древнейшего опыта
жизни и выживания на нашей земле, опыта, ставшего духовной
колыбелью нации. Вместе с тем смысл этих книг, думается, отнюдь не в
том, чтобы повернуть историю вспять, а в том, что, неизбежно становясь
личностью, входящей в новый, городской космос, наш современник
должен — „ради жизни на земле" — захватить из своего крестьянского
прошлого то, что
было и осталось вечными ценностями.
О „городской прозе ". В ее фокусе тоже сходятся многие острые
социальные и психологические коллизии нашего времени. Если о
„деревенской прозе" можно говорить как о явлении все же в главном
завершенном, то „городской прозе" в условиях нашей стремительной
сплошной „урбанизации" и вызванных ею драмах и проблемах еще
далеко до ухода со сцены.
Назовем здесь хотя бы книги А. Битова, В. Дудинцева, Д. Гранина, А.
Житинского, С. Каледина, А. Кима, В. Конецкого, М. Кураева, В.
Маканина, Л. Петрушевской, Г. Семенова, А. и Б. Стругацких, Ю.
Трифонова...
Человеческие драмы в этих книгах разыгрываются среди горожан, то
есть в том массовом культурном и социальном слое, который многие
годы неудержимо рос в нашей стране, непрерывно при этом
173
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
перемалываемый жерновами уродливой „советской" цивилизации.
Каждая человеческая „пылинка" в этом слое, однако, хочет быть
„собою", выделиться из „массы", мучительно и часто безуспешно
стремясь к самоосуществлению.. Живя во „второй природе" с ее
условным, „закодированным", вторичным языком, горожане в особо
острой степени подвержены отчуждению от природы, Духа, наконец, от
своего собственного внутреннего мира. Они куда более, чем „темный"
крестьянин, подвержены болезням конформизма, одинокие в толпе
таких же одиноких. Крест, который несут горожане, — нелегок;
каждому, что хочет отстоять себя, приходится всходить на свою Голгофу
— самосотворения ценою благополучия.
Это требует от человека постоянных изматывающих усилий мысли и
души. Не случайно победителями в борьбе оказываются, как правило,
внутренне крупные люди, вступающие с временем, с Историей в
напряженный диалог-поединок. Можно вспомнить здесь иных героев
Маканина, Кима, Битова, Искандера или Федора Дежкина в „Белых
одеждах" Дудинцева, Зубра и А. А. Любищева у Гранина...
И в такой же мере, увы, первыми жертвами и редкими победителями
оказываются „интеллигенты среднего достоинства", — самая массовая
категория современных горожан.
И еще одно замечание. В литературном процессе 60-80-х гг. все так
называемые „диссиденты" были, в сущности, целиком в пространстве
„городской прозы", ибо их инакомыслие, их сопротивление тоже было
вызвано ситуацией, в которой личность должна была противостоять
нарастающему давлению идейных, психологических, этических
стереотипов. Из сопротивления „застою" и возникли, как бы их ни
оценивать, сочинения В. Аксенова, Г. Владимова, В. Максимова, В.
Войновича... В связи с этими именами напомню, что годы „застоя" стали
временем „третьей волны" литературной эмиграции (кроме упомянутых
эмигрантов-"диссидентов" добавлю И. Бродского, А. Синявского, С.
Довлатова, Э. Лимонова, С. Соколова и др.).
...А там, за океаном, в штате Вермонт, почти два десятилетия
развязывал „узел" за „узлом" русской драмы XX века создатель эпопеи
„Архипелаг ГУЛАГ" и „Красное колесо", величайший „диссидент"
современности А. И. Солженицын — художник, мыслитель,
исследователь, подлинные масштабы личности и сочинений которого
можно будет оценить, видимо, лишь на расстоянии.
Вот некоторые предварительные наброски литературного процесса
двух предпоследних десятилетий, подготовивших новый, внешне
наиболее крутой поворот русской литературной истории.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
III.16. Литература конца XX века: поиски новых путей (90-е годы)
Мы подошли вплотную к современности, оказались в сегодняшнем
дне литературы.
Есть ли сегодня литературный процесс?
Если понимать его линейно, плоско-поступательно, как продолжение
движения по кем-то директивно установленному мар- шруту, — то,
очевидно, — нет. Прежний источник такого движения просто иссяк.
Но никогда, может быть, не наблюдали мы в литературе процессов
столь взрывчатых, столь катастрофически-сокруша- ющих старую
„модель" и размашисто творящих иную литературу, невиданную на
протяжении многих поколений, а может быть и совсем еще небывалую
на Руси. Ведь то, что мы переживаем сегодня — и не только в литературе
— в чем-то меняет вековые наши судьбы.
Прежняя, почти разрушенная „модель" литературного процесса была
основана на волевой доминанте: „по классовому хотению, по
партийному велению".
Новая „модель" — стихийна, самородна, а поэтому она и неожиданна
для всех и всем какими-то своими особенностями не по нраву. (Правда,
исследователям литературы феноменальный ход событий дал
возможность в „свернутом виде", как бы одномоментно, увидеть и
начало, и конец литературной истории XX века. Профессионалы
переживают сегодня те „минуты роковые", когда простых смертных
„всеблагие" боги призывают „как собеседника на пир" (Ф. Тютчев).
Но взглянем на ситуацию по порядку.
В происшедшем сдвиге, может быть, самое главное — это бурно
протекающее воссоединение всех течений русского слова. На нас, без
преувеличения, в течение пяти-шести лет обрушился могучий
литературный поток, накопивший свою энергию без малого за целое
столетие. Из-под запретов вырвались сотни, тысячи публикаций:
романов, повестей, воспоминаний, хроник, притч, анекдотов, переписки,
протоколов, документальных извлечений из „личных дел"... Из столов
вынуты и опубликованы самые непредсказуемые рукописи прошлых
десятилетий. Многие журналы превратились, по сути, в разновидность
„Исторического архива".
В поле зрения сегодня одновременно: литература всех „волн"
русской эмиграции; все, созданное на протяжении трех четвертей века
вопреки тоталитарным запретам и указаниям, — от Замятина, Бунина и
Горького до Пильняка, Гроссмана и Солженицына (то, что стало
называться „возвращенной" литературой); упомянем еще публикации
„диссидентской" и новоэмигрантской литературы — от В. Аксенова до
И. Бродского и до литературы „подполья" с ее лидерами и претензиями.
175
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Среди новых самых разных и непривычных имен — Марк Харитонов,
Михаил Жванецкий, В. Сорокин, А. Слаповский. В документальной
прозе выделяются книги талантливой Светланы Алексиевич...
.
Поднялся занавес над всеми кулисами
отечественной литературной
истории, всеми ее закоулками и ее „задним двором" вплоть до
опубликования скандальных эротических опусов Ивана Баркова (XVIII
век) и таковых же опусов Э. Лимонова (конец XX века). Снова, сбросив
изношенные словесные одежды, рвутся на авансцену новоявленные
направления
постмодернизма,
критического
сентиментализма,
концептуализма, абсурдизма — словом, берет реванш „крутое"
экспериментальное искусство, долго ждавшее своего часа. Вместе
взятое, оно образует несколько противоборствующих, неслиянных
рядов, взрывчатую смесь, которая все увеличивает свой напор на
сознание читателя. Тем временем рынок выбрасывает новые и новые
имена и издания — от элитарных до откровенно коммерческих,
рассчитанных на самый низкопробный вкус. А бесчисленные издания за
свой счет, в которых вперемешку явные таланты и откровенные
графоманы...
Привычная картина литературной жизни изменилась неузнаваемо; и
традиционные, и „советские" структуры взорваны напором
неуправляемой стихии. Взамен тоталитарной литературы с ее страшной,
но внутренне логичной, выстроенной по определенному плану системой
„ценностей", из распада этой системы возникает калейдоскоп бешено
активных, беспрепятственно возникающих и исчезающих, все более
дробящихся литературных „атомов". Направлять это движение, тем
более, — контролировать его, похоже, некому.
„Перестройка" в литературе явно не удалась. Регулируемое
обновление оказалось невозможным, ибо у „прорабов перестройки" не
было идеи, способной одухотворить творческий процесс. Но и у любого
из направлений, возникших в последние годы, таких идей тоже не
оказалось. Чем дальше, тем острее сказывались противоречия; распался
Союз Писателей, взамен которого расплодились малые, средние, а то и
карликовые группы, ассоциации и объединения.
Рыночные отношения привели ко многим кризисам, грозящим
самому вещественному существованию литературы. Недоступной стала
бумага — „прогорают" издательства, возвращаются рукописи, под
вопросом оказывается выход многих „толстых" журналов,
существующих несколько десятилетий (уже выходят „сдвоенные" и
„строенные" номера, чего не было со времен войны). Но тут же
возникают новые издательства, основываются новые журналы, ставшие
трибуной разных творческих и идейных направлений в текущей
литературе („Апрель", „Вестник новой литературы", „Континент" (ныне
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
переведенный в Москву), „Московский вестник", „Равноденствие",
„Согласие" и другие); выходят новые писательские газеты: „День",
„Литератор"; в спор вступают альманахи и сборники, иные из них стали
уже периодическими: „Взгляд", „Лица", „Личное мнение", „Незнаемая
земля", „Теплый стан", „Позиция", „Собеседник", „Стрелец", „Новый
журнал", „Русская провинция"...).
Как же на этом фоне, среди несмолкаемых кликов до предела
напрягшегося слова, стремящегося всех перекричать, привлечь к себе
внимание, опять — в который раз! — стать делом, — как в эти дни
выглядит писательская главная работа?
Она тоже переживает кризис. Может, один из самых тяжелых за всю
историю русской литературы.
Еще раз вспомним один из парадоксов „застоя": общество глубоко и
разрушительно деградирует, а художник чувствует прилив творческой
силы, которая и позволяет ему эту деградацию ощутить и выразить:
„Прощание с Матерой" и „Пожар" В. Распутина, „Воспитание по
доктору Споку" В. Белова, „Царь-рыба" В. Астафьева и т. д.
Почему же во времена свободы — великой и даже беспредельной,
переходящей во вседозволенность — художник так скован? Почему так
немощен его вещий язык? Почему за последние пять-шесть лет не
напечатано, за вычетом впечатляющей книги В. Астафьева „Прокляты и
убиты", а также сжатого, острого романа Г. Владимова „Генерал и его
армия", почти ничего иного общезначимо крупного и нового? Поискать
ответы на эти вопросы стоит, ибо от них зависит ответ и на вопрос о
дальнейшей литературной перспективе.
...Не отсутствие цензуры само по себе может быть гарантией
творческой способности. Художник тогда ощущает себя всесильным,
когда он находится — духовно — в центре мира. Это творческое
„наведение на фокус" сегодня, т. е. в последние пять-шесть лет, дается
особенно трудно. Чтобы во всесилии делать свою работу, художник
должен сам видеть все — беспрепятственно и широко, чувствовать себя
на той вершине, откуда бы „стало видимо далеко во все концы света".
...Современный же художник пока что погребен под обвалом
поднятых неслыханным взрывом „пород": ему нужно осваивать все едва
ли не заново, болезненно менять свое привычное зрение. Пока не будет
„переварена", освоена, профильтрована сквозь слои культурного опыта
вся невообразимо огромная новая „информация", все непривычное
богатство, нежданно обрушившееся на нас, нищих наследников,
воспитанных скудной почвой тоталитаризма, — до той поры подлинное
творчество, по крайней мере, эпическое, будет парализовано. Лирику,
возможно, легче. И только пройдя этот путь художник выйдет к новому
свету.
177
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
По-своему об этом свидетельствует тот факт, что ни „перестройка",
ни последовавшие затем „смутные", „трудные" годы нашего явно
переходного времени не создали в литературе нового стиля. И в этой
. литературного кризиса; не только
бессильной бесстильности — знак
распада прежней системы, но и неубедительности новой мифологии —
будь
то
„либеральная",„демократическая",
„диссидентская",
„националистическая", „постмодернистская", „соцартовская" и т. п. Все
это находится в хаотическом брожении, создавая самопроизвольные
мутации, выдвигая (и „задвигая") новые и новые имена и „тексты", но ни
на чем не останавливая внимания надолго.
И в этом — знак глубоких, задевающих самое „ядро" нашей
культуры литературных процессов, нелегких противоречий, трудных
исканий.
Видимо, новой литературе еще не скоро удастся выйти из этих
лабиринтов.
Но так ли нужно скорбеть по этому поводу? Писателям-современникам, видимо, уже не придется быть властителями всех несметных
сокровищ, не успеть переплавить их в собственные шедевры. Что ж,
значит, новое будет создано теми другими, кто придет следом, —
художниками XXI века.
Современное искусство ищет утраченную общую, всех объединяющую идею — социально, нравственно, религиозно преображающую.
Когда такая идея будет обретена, слово художника опять будет нужно
всем. И тогда, как в лучшие века нашей культурной истории, будет
воссоздано единое „культурное пространство" — не через
„просвещение" и „образование", а через просветление. Об этом пишет
Даниил Андреев в „Розе Мира".
И — третье условие.
Чтобы ответить на вопрос: будет ли у литературы „завтрашний
день"? — нужно вслушаться и в то, как говорит „улица" („толпа",
„демос").
Говорит она — ужасно! Но зато — почти живым голосом. Слово
современной „улицы" измызгано и истаскано по всем помойкам —
начиная от обычных дворовых до митинговых. И все же это живое слово,
хотя и больное. И самое больное в нем — его душа, измученная и
полумертвая. Но раз она болит, — значит, она еще живая. Значит есть и
надежда на воскрешение слова.
...Что же касается литературы, особенно текущей, то она, может
показаться, умирает за невостребованностью. Еще немного — и читать
будет почти некому. В том числе и великую классику всех времен и
народов — интерес к ней тоже разом пал в последние годы. А те, кто
читает книги — читает их по привычке и зачастую, увы,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
псевдолитературу. Но это — не вся правда. Есть и другие читатели, кто
читает сегодня так, как никогда еще не читал, переживая великое счастье
подлинно свободного чтения. Счастливцы, которые, собственно, и
рождены для этого занятия — таинственного, равного творчеству. Но
таких немного (их и всегда было немного) — может, семь, может, десять
процентов от всего грамотного населения. Впрочем, это расслоение
читателей (как и расслоение самой литературы) процесс естественный и,
в общем, здоровый. Читать должны те, кому это нужно, кто без этого не
может жить.
Остальные же, радостно убеждаясь в возможности жить не читая —
бросают это бесполезное для них дело. И многие из них никогда к
чтению не вернутся.
Вырастает первое поколение нечитающих. Или — договаривая до
конца, — не читающих из-под палки, как это было десятки лет.
Но в этом-то и суть вопроса!
Когда чтение из-под палки станет забываться, — вот тогда и придет
новое рождение литературы как безобманной духовной ценности.
Потому что ее место в культуре никем не может быть занято. „Кто
создаст человечеству единую систему отсчета — для злодеяний и
благодеяний?.. Бессильны тут и пропаганда, и принуждение, и научные
доказательства. Но, к счастью, средство такое в мире есть! Это —
искусство. Это — литература" (А. Солженицын. Нобелевская лекция).
Сегодня, на рубеже XXI века, естественно задать вопрос: а есть ли
будущее у русской литературы? Или оно, как писал когда- то Е. Замятин,
„ее прошлое"?
Позволю себе предположить, что две расслаивающиеся тенденции,
возникшие в последние четверть века на руинах ортодоксальной
„советской" литературы и „перестройкой" лишь усиленные, будут
развиваться и дальше. Вероятно, будут существовать одновременно и
параллельно две литературы. Одна — „для внутренегоупотребления",
как иногда, даря свои книги, писал В. Маяковский. Это будет литература
„вечных вопросов", которые стоят перед каждым человеком.
И — рядом, но не пересекаясь с этой литературой, — будет
существовать „массовая литература", беллетристика, привлекающая тем,
что она снимает с человека духовные перегрузки, освобождает его от
трудного личного выбора, от собственного решения своих вопросов...
Литература по-разному вернется к людям, а люди вернутся к
литературе. В поисках смысла жизни та часть людей, которой жить без
смысла будет худо (а сытый стол — не смысл), — вдруг когда-нибудь
откроет для себя, что есть ответ на их муки самоосмысления. Ответ этот
будет дан вечными книгами — от Библии до открытий литературы XX
века.
179
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сейчас же вопрос стоит, скорее всего, так: пока литература не умрет,
она не воскреснет. „Завтрашнего дня" у новой литературы, видимо, не
будет. Но зато будет „послезавтрашний".
.
Что же касается тех малых процентов
врожденных книжников, то
книг — великих и прекрасных — им хватит на сто жизней. И дело всем
найдется — и профессиональное, и для души. В конце концов
семь—десять процентов — это много, это более десяти миллионов
близких людей.
Для них литература навсегда пребудет их Домом, для иных —
(вспомним М. Булгакова) — Светом, для других — Покоем.
Русские писатели XX века, их книги и судьбы (краткие справки)
Вступительное замечание
В событиях литературной истории XX века принимали участие
многие тысячи писателей, чьи книги так или иначе были включены в
литературный процесс. Среди профессиональных литераторов этой
эпохи, в том числе и среди сотен упоминаемых в основном тексте
настоящей книги, в „персональной" части „конспекта-путеводителя"
могут быть отражены, естественно, лишь сравнительно немногие. Отбор
„персоналий" для этого раздела книги производился под определенным
углом зрения.
Прежде всего представлены те русские писатели, которые определяли
высоту духовно-художественных достижений своей эпохи; те, кто в
талантливом творческом эксперименте преодолевали догмы и шаблоны,
по-своему активно влияя на художественные искания эпохи; те, чья
творческая судьба свидетельствовала о высоком уровне духовной
независимости и внутренней свободы. Словом, речь идет о писателях,
чье самобытное слово с наибольшей художественной и нравственной
силой выразило многоликую и противоречивую правду о судьбе
русского человека и русского народа в XX столетии.
В отдельных случаях приводятся также сведения об известных
писателях, занимавших высшие должности в системе „руководства"
литературой
и
тем
самым
реально
влиявших
на
ход
литературно-общественной жизни.
В конце каждой справки дается краткая библиографическая
информация. „Справки" расположены в хронологическом порядке по
годам рождения писателей, что соответствует главной цели книги:
представить живую картину русской литературы, в событиях и лицах, в
своеобразии характеров и судеб, а не просто как собрание фактов. В
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
общем „Указателе имен" страницы „персоналий" выделены жирным
шрифтом, что облегчает разыскание необходимых сведений.
Состав раздела „Русские писатели XX века...":
В. В. Розанов; Ф. К. Сологуб; Д. С. Мережковский; М. Горький; 3. Н.
Гиппиус; А. И. Куприн; А. П. Чапыгин; И. А. Бунин; Л. Н. Андреев; М. А.
Кузмин; В. Я. Брюсов; М. М. Пришвин; И. С. Шмелев; М. А. Волошин; А.
М. Ремизов; А. А. Блок; Андрей Белый; А. Н. Толстой; Е. И. Замятин; Н.
А. Клюев; А . К. Воронский; Велимир Хлебников; Н. С. Гумилев; В. Ф.
Ходасевич; С. А. Клычков; А. А. Ахматова; Б. Л. Пастернак; О. Э.
Мандельштам; М. А. Булгаков; М. И. Цветаева; В. В. Маяковский; И. Э.
Бабель; Ю. Н. Тынянов; Г. В. Иванов; Б. А. Пильняк; М. М. Зощенко; С.
А. Есенин; И. Ильф и Е. Петров; К. К. Вагинов; Ю. К. Олеша; А. П.
Платонов; В. В. Набоков; Л. М. Леонов; М. А. Шолохов; А. А. Фадеев; Н.
А. Заболоцкий; А. П. Гайдар; Д. Хармс; В. С. Гроссман; Д. Л.: Андреев; В.
Т. Шаламов; Ю. О. Домбровский; А. Т. Твардовский; В. П. Некрасов; К.
М. Симонов; А. И. Солженицын; Ф. А. Абрамов; В. П. Астафьев; Ю. В.
Трифонов; В. О. Богомолов; А. и Б. Стругацкие; В. М. Шукшин; Ю. П.
Казаков; Г. Н. Владимов; В. И. Белов; Н. М. Рубцов; А. В. Вампилов; В. С.
Маканин; В. Г. Распутин; В. С. Высоцкий; Л. С. Петрушевская; В. В.
Ерофеев; И. А. Бродский.
Василий Васильевич Розанов
(20 апреля (2 мая) 1856, Ветлу га, Костромской губ. — 5 февраля
1919, Сергиев Посад под Москвой).
В. В. Розанов родился в мещанской многодетной семье, рано потерял
отца. Детство прошло в родном городе, оставив на всю жизнь тяжелые
воспоминания. Рано был обречен на одиночество, с 13 лет остался без
матери.
Учился в Симбирской, затем в Нижегородской гимназиях, пережил,
как и водилось в те, 60-е годы, увлечение материализмом и
„прогрессивными" идеями в духе времени, затем — разочарование в них.
Поступил в Московский университет на историко-филологический
факультет, после окончания его в течение 12 лет работал учителем
истории и географии в гимназиях русских провинциальных городов
(Брянск, Симбирск, Вязьма, Елец, Бельск). В начале 90-х гг. отходит от
преподавания. Опыт учительства, работы в русской средней школе,
раздумья о смысле учения и роли учителя выражены в одной из первых
его книг „Сумерки просвещения", где собраны его статьи 1893—98 гг.,
дающие в целом критическую оценку русской системы образования.
Как русский литератор В. В. Розанов был характерной и в то же время
своеобразной фигурой в литературной жизни той эпохи. Разносторонне
образованный, он выступил с работой философского характера — его
181
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
первый трактат „О понимании" (1886). Много трудился как историк
религии, публицист на темы церкви и религии (книги „Около церковных
стен" (1906), „Русская церковь" (1909), „Темный лик" (1911), „Люди
лунного света" (1912) и др. В. этих книгах он вел полемику с
представителями русской православной церкви. Как публицист
выступал с суждениями о современных вопросах жизни во многих
русских журналах 90-х — 900-х гг., нередко вызывая на себя
полемический огонь. У него есть также своеобразные и глубокие, ярко
написанные работы о русских писателях-классиках („Легенда о Великом
Инквизиторе Ф. М. Достоевского", 1891 и др.).
В общественно-литературной жизни своего времени занимал
независимую, парадоксальную позицию, высказывая нередко
противоположные мнения по одним и тем же вопросам, что создало ему
репутацию беспринципного журналиста. На самом же деле за этим
стояло ощущение величайшей противоречивости действительной
жизни, ее неисчерпаемости, несводимости к простым одномерным
моделям. За этим стоял также глубокий интерес к самому процессу
познания, к внутренней жизни творческой индивидуальности во всей ее
текучести и сложности.
Как писатель В. В. Розанов наиболее полно и оригинально выразил
себя в двух книгах, небывало своеобразных по форме, по жанру —
„Уединенное" (1912), „Опавшие листья. Короб первый. — Короб
второй" (1913—1915). В этих книгах он стал „летописцем собственного
самовыражения", фиксируя, запечатлевая в совершенно свободных
формах непосредственный поток своей внутренней жизни — будь это
дневниковая запись, афоризм, наблюдение к случаю, отрывок из
частного письма, критическая оценка, религиозное размышление,
отражение фактов быта. Он придает значение ценности непосредствено
уловленного мгновения жизни во всей его истинности, своего рода
„нечаянным восклицаниям", что „сошли" прямо с души, без
переработки, без цели, без преднаме- ренья, — без всего постороннего".
„Мне было бы, — писал Розанов позднее, — страшно умереть, я не счел
бы себя благородным, если бы все это осталось глухо, где-то в тени..."
„Из „случайного" вышло „не случайное"... впечатление „Уединенного"
было огромное и именно таково, какого мне безумно хотелось от
литературы, и чужой, и моей: унежить, растрогать, углубить душу, снять
с нее „сюртук" (формальность, внешность)". Это была борьба писателя
за полноту выражения своей индивидуальности, за свободу от
принятых, „мертвых" литературных форм.
В. В. Розанов с большими надеждами воспринял события революции
1905 года и напряженно прислушивался к ходу событий, ожидая
благотворных перемен в русской жизни, ее очищения от вековой розни,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
воссоединения всего русского общества ради строительства великой
страны.
Однако реальный ход истории во всем был противоположен
ожиданиям В. В. Розанова.
Октябрьские события 1917 г. он пережил как национальную
катастрофу. В Сергиевом Посаде, где он находился последние годы,
после семейных утрат, в одиночестве и в близком общении с людьми
церкви, он пишет свою последнюю книгу „Апокалипсис нашего
времени" (вып. 1—10), своего рода дневник переживаемого им в эти
страшные годы.
Он умирает в сложной духовной борьбе, не разрешив до конца многих
мучивших его вопросов.
Книги В. В. Розанова не издавались после его смерти около
семидесяти лет, но в подлинной истории русской литературы и русской
мысли имя В. В. Розанова оставалось одним из наиболее значимых,
привлекательных и оригинальных.
Произведения В. В. Розанова:
Сочинения. (Сост., подгот. текста и коммент. А. Л. Налепина, Т. В.
Померанский). М., „Сов. Россия", 1990; Сочинения. (Сост. П. В.
Крусанов). М., „Всесоюз. молодеж. кн. центр", 1990.
Литература о В. В. Розанове:
Носов С. В. В. Розанов. Эстетика свободы. СПб., „Логос",
Дюссельдорф, „Голубой всадник", 1993;
Николюкин А. Н. Василий Васильевич Розанов. М., „Знание", 1990.
Федор Кузьмич Сологуб
(17 февраля (1 марта) 1863, Петербург — 5 декабря 1927,
Ленинград).
183
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
Ф. К. Сологуб (настоящая фамилия Тетерников) — крупный, своеобразно
талантливый писатель редкостно трудной судьбы — с самого рождения и до последних
дней. Его отец — Кузьма Тетерников — был незаконным сыном полтавского помещика,
крепостным. После отмены крепостного права он жил в Петербурге, занимаясь ремеслом
портного. Рано умер. Мать осталась с двумя сыновьями прислугой в семье вдовы
коллежского асессора. Сыновья оказались в двойственном положении не то воспитанников, не то детей прислуги. В порядке вещей были, например, телесные наказания.
Низкая, оборотная сторона жизни с детства сполна была испытана Федором
Тетерниковым. Ученье его тоже началось с самых низких ступенек: приходская школа,
Петербургское уездное училище и лишь потом непрестижный Петербургский
учительский институт, который он окончил в 1882 г. Затем десять лет учительствовал в
провинции, начиная с Крестцов Новгородской губернии. Лишь в 1893 г. после знакомства
с поэтом Н. Минским, который высоко оценил литературные произведения Федора
Тетерникова, ему удалось, во-первых, переехать из провинции в Петербург и стать
учителем математики сначала в Рождественском, потом Андреевском училище (и
работать учителем еще пятнадцать лет), а, во-вторых, уже тридцатилетнему, войти,
наконец, в серьезную литературную среду.
С этого времени он становится сотрудником крупного журнала „Северный вестник",
вокруг которого собрались „старшие символисты" (Н. Минский, 3. Гиппиус, С.
Мережковский, К. Бальмонт). Там, в редакции журнала и родился литературный псевдоним писателя, с этой поры он — Сологуб.
В „Русском вестнике" опубликован роман „Тяжелые сны" (1894). Название романа
символично: это и картины удручающей и давящей жизни провинции, тусклого и убогого
существования забитого учителя, но это и рано сложившаяся у Сологуба — под влиянием
Шопенгауэра — идея жизни как кошмарного, абсурдного сна, в который погружен
человек и пробуждением от которого не становится даже смерть. Противостоять этой
реальности может только вымысел („Звезда Маир", „земля Ойле"), только внутренняя
стойкость одинокого человека, сознающего всю без- исходность бытия. С годами это
противостояние у Сологуба становится лишь все более подчеркнутым и устойчивым.
Внутренне Сологуб не менялся. Спустя годы, 3. Гиппиус сказала о нем: „Не знаю
человека с более острым, подземным, всесторонним ощущением единства человеческой
личности". („Я — бог таинственного мира", — писал Сологуб).
Знаменитым Сологуба в годы после первой русской революции сделал роман „Мелкий
бес" (1902—1905), созданный тоже на материале провинциальной жизни, а его герой —
учитель гимназии Передонов — стал воплощением житейской пошлости, в абсурдном
мире доведенной до безумия и преступления. В 1908 г. выходит один из главных
сборников стихов Сологуба — „Огненный круг", в котором с глубокой внутренней
правдой варьируется мотив бессмысленности жизни и обреченности человека. Пессимизм, мрачность творчества Сологуба по-разному были восприняты литературными
современниками: „левые" литераторы и политики (Горький, Воровский, Ленин)
воспринимали его резко отрицательно. А. Блок высоко ценил талант и искренность
Сологуба, считая, что его тема трагического отчуждения человека есть одна из главных в
русской литературе XX века. („Сологуб знает тайну преображения, совершающегося во
мгле стихий", — писал А. Блок в статье „Безвременье").
Кроме „Мелкого беса" Сологуб написал еще несколько романов („Навьи чары",
трилогия „Творимая легенда" и др.), а также несколько пьес.
Ф. К. Сологуб надеялся на обновление русской жизни в ходе русско-германской
войны. Он не принял событий октября 1917 г., вначале он просил власти о возможности
184
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
легальной эмиграции, но ему было в этом отказано. После смерти (самоубийства) самого
близкого и необходимого человека, его жены Анастасии Чебота- ревской, он сам не
пожелал оставить Петроград. Постепенно включился в послеоктябрьскую литературную
жизнь (работал в редколлегии „Всемирной литературы", был некоторое время даже
председателем правления Союза Ленинградских писателей и др.). В течение многих лет
высококвалифицированно занимался переводческой деятельностью, особенно ценны его
переводы стихов П. Верлена. В целом же и как художник, и как личность Ф. Сологуб был
трудно совместим со складывавшимся каноном „советской" литературы, и в течение
пятидесяти лет после своей смерти был, в сущности, отвергнутым и забытым писателем.
Произведения Ф. К. Сологуба:
Стихотворения (Вступ. ст., сост. и примеч. М. Дикман. — Л.: Сов. писатель, 1978 (Б-ка
поэта, Большая серия); Созвучия: Стихи зарубеж. поэтов в пер. И. Анненского, Ф.
Сологуба (Предисл. А.Федорова). М.: Прогресс, 1979; „Мелкий бес". Роман. М.: Худож.
лит., 1989; Тяжелые сны. Роман. Рассказы. М.: Худож. лит., 1990.
Литература о Ф. К. Сологубе:
См. статьи и предисловия в указ. изд.; Ерофеев Вик. На грани разрыва („Мелкий бес"
Сологуба на фоне русской реалистической традиции). — „Вопросы литературы", 1985, №
2, С. 140–158.
Дмитрий Сергеевич Мережковский
(2 (14) августа 1865, Санкт-Петербург — 9 декабря 1941, Париж).
Д. С. Мережковский родился в многодетной дворянской семье дворцового чиновника,
дослужившегося до звания действительного тайного советника. Отец, целиком занятый
карьерой, был холоден и неприветлив, мать для мальчика значила очень многое
(„Многострадальной нежностью твоею/ Мне все дано, что в жизни я имею"). Д. С.
Мережковский учился „года глухие" в классической гимназии, в детстве был замкнут,
застенчив, трудно сближался со сверстниками. Рано начал писать стихи. В 1880 г. отец
повел его к Ф. М. Достоевскому, который к стихам отнесся сдержанно, сказав: „Чтобы
хорошо писать, — страдать надо, страдать!" Юный стихотворец тогда же познакомился с
С. Я. Надсоном, вошел в литературную среду. Считал Н. К. Михайловского и Г. И.
Успенского своими учителями. Под влиянием Успенского совершил „хождение в народ",
одно время после окончания университета даже намеревался стать сельским учителем.
Был студентом Санкт-Петербургского и Московского
университетов
по
историко-филологическому факультету.
Первая книга „Стихотворения" вышла в 1888 году. В том же году, во время
путешествия по Грузии после окончания университета, в Боржоми, познакомился с 3. Н.
Гиппиус, с которой обвенчался в январе 1889 г. Эта семья заняла видное место в русской
литературной жизни последующих десятилетий. Конец 80-х гг. — время глубокой
духовной работы, которая определила место писателя в литературной жизни.
В начале 90-х гг. Мережковские связывают свою литературную деятельность с
журналом „Северный вестник", ставшем печатным органом „старших символистов".
Началом русского символизма как программного литературного направления стала книга
Д. С. Мережковского „О причинах упадка и о новых течениях современной русской
литературы" (1892). Сборник стихов, изданный в том же году, назывался „Символы".
Мережковский видел причины кризиса в тенденциозной узости „гражданской"
литературы 60—80-х гг., в ее социальном и философском схематизме, духовной
бедности, считая выходом из кризиса углубление религиозно-мистического содержания,
185
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
постижение через язык символов глубинных скрытых сторон жизни, а также большую
свободу и гибкость художественной формы.
В русскую литературу „серебряного века" Д. С. Мережковский вошел прежде всего
как религиозный философ, в литературном творчестве ищущий ответов на вопросы о
смысле человеческой жизни и смысле истории. Этому подчинены как его публицистика и
критика, так и многочисленные романы, пьесы, вся общественно-литературная
деятельность.
Свои идеи он развивал в книге статей „Вечные спутники" (1897), в обширном
двухтомном исследовании „Лев Толстой и
Достоевский" (1901 — 1902), а также в романах из трилогии „Христос и Антихрист", куда
вошли „Смерть богов. (Юлиан Отступник)" (1896), „Воскресшие боги. (Леонардо да
Винчи)" (1901), „Антихрист. (Петр и А1ексей)" (1905). Как исторический романист Д. С.
Мережковский обращается к поворотным событиям истории, в которых проявляется
столкновение полярных духовных сил бытия.
В годы первой русской революции он выступает как острый и независимый
публицист, дающий свое толкование социальных сил, проявившихся в ходе событий
(„Грядущий Хам", 1906; „Больная Россия", 1910 и др.). Заметное место в русской культурной жизни заняло созданное им в 1901 г. совместно с З.Н.Гиппиус и Д. В.
Философовым Религиозно-философское общество, целью которого была борьба с
материалистическими идеями ради выработки нового религиозного сознания,
преодоления догматизма официального православия, соединения церкви с миром как
пути к культурному возрождению. Деятельность общества вызвала резко
противоположные оценки в литературной и церковной жизни тех лет.
Видное место в творчестве Д. С. Мережковского занимала драматургия (пьесы „Павел
I", 1908; „Царевич Алексей", 1910, с успехом шедшие в крупных театрах); он пишет
романы о русской жизни начала XIX века („Александр I", (1911) и „14 декабря" (1918)).
К революционным событиям 1917 г. Мережковские отнеслись как и многие люди их
круга — приняли с надеждой февраль- март и резко отвернулись от октября. Спустя
некоторое время после мытарств „эпохи военного коммунизма", в декабре 1919 г., они
бежали из Советской России — вначале в Польшу, а затем во Францию, где жили в
Париже до конца дней. И там дом Мережковских был одним из центров русской
литературной эмиграции. Их отрицательное отношение к большевизму не менялось до
конца, что определило некоторую их обособленность в эмигрантской среде, но
обвинения Мережковских в предосудительных связях с реакционными и тем более
фашистскими кругами не имеют под собой серьезных оснований. Д. С. Мережковский
(наряду со Шмелевым и Буниным) выдвигался на Нобелевскую премию. На его доме в
Париже установлена мемориальная доска.
Забытые на полвека в Отечестве книги Д. С. Мережковского в последние годы
возвращаются в русскую литературу, его жизнь и сочинения привлекают интерес
современных исследователей.
Произведения Д. С. Мережковского:
Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1990 (Б-ка „Огонек"); Избранное: Роман,
стихотворения, эссе, исследования (Сост. и послесл. А. Горло. — Кишинев: Лит.
артистикэ, 1989.
Литература о Д. С. Мережковском:
Гиппиус-Мережковская 3. Дмитрий Мережковский: Воспоминания/Мережковский Д.
14 ноября... — М.: Моск. рабочий, 1991, а также статьи в указанных выше изданиях книг
Д. С. Мережковского.
186
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
М. Горький
(18 (28) марта 1868 г., Нижний Новгород — 18 июня 1936, Горки под Москвой).
М. Горький (настоящее имя Алексей Максимович Пешков) родился в семье
управляющего пароходной конторой на Волге, остался без отца в трехлетнем возрасте;
мать была из семьи владельца красильного заведения. После разорения деда и смерти
матери, тяжело переживая драму одиночества и раннего сиротства, вынужденно уходит „в
люди", все более ожесточаясь против своей среды. С 1886 г. живет в Казани, сближается с
радикальной молодежью, входит в марксистские кружки, безуспешно пытается
пропагандировать марксизм среди крестьян. В двадцатилетнем возрасте предпринимает
путешествие по Руси, из которого выносит много сильных, по большей части ранящих его
впечатлений, вызвавших у него глубокую неприязнь к традиционному образу жизни
русского крестьянства.
Первый рассказ „Макар Чудра" (1891). С 1892 г. М. Горький — профессиональный
литератор. Первый газетный псевдоним — Иегудиил Хламида. Герои ранней прозы М.
Горького — Изер- гиль, Лойко, Данко, Челкаш, Мальва и др. — маргиналы, порывающие
с привычным образом жизни, превыше всего ставящие свою независимость, волю, право
на противостояние „обычной" жизни. В русской литературе рубежа веков этот мотив был
одним из самых популярных. Имя М. Горького приобретает известность, подогреваемую
ореолом писателя — выходца из народа. В 1898 г. издается двухтомник его „Очерков и
рассказов".
С начала века М. Горький — в центре литературной и общественной жизни.
Подвергается политическим преследованиям, лишь прибавляющим ему популярности.
Был избран почетным академиком Российской академии наук, но по личному распоряжению царя Николая Второго выборы были отменены. Активное участие в событиях
первой русской революции закончилось для Г^. Горького арестом и кратковременным
заключением в Петропавловской крепости, где им была написана пьеса „Дети солнца". С
огромным успехом по всей России идут другие его пьесы, особенно, „На дне". Высланный
из России, он в 1906— 1907 гг. побывал в США, затем до 1913 г. жил в Италии на о. Капри.
Все эти годы продолжается его необыкновенно продуктивная литературная работа.
В поисках опоры в борьбе со „старым" миром М. Горький обращается к союзу с
социал-демократами. Революционеров- подпольщиков он делает героически (а подчас и
нескрываемо риторически) трактованными персонажами романа „Мать" (1907),
схематичного и далекого от жизни. Роман был превознесен в советское время, но при
своем появлении был очень сдержанно оценен и Г. В. Плехановым, и серьезной критикой.
Впрочем, отношения М. Горького с догмами социал-демократии, особенно
большевистской, порою оказывались остро полемическими. Накануне больших перемен
писатель много думает о судьбе русского народа. Упрощая в одних книгах, он куда
глубже и полнее постигает русскую жизнь в других („Жизнь Матвея Кожемякина",
„Городок Окуров", „Русские сказки" и др.). Непреходящее значение имеет его
автобиографическая трилогия „Детство — В людях — Мои университеты" (1916—1923).
В годы революции и гражданской войны он публикует в газете „Новая жизнь" резкие
заметки в защиту культуры „Несвоевременные мысли", в которых спорит с
большевиками. Многое делает он в эти годы для спасения русской интеллигенции. В
конце 1921 г. он выезжает за границу, в сущности, эмигрирует, живет главным образом в
Италии, в Сорренто.
В творческом отношении — это время наибольшей зрелости и художественной силы
М. Горького („Заметки из дневника. Воспоминания", „Дело Артамоновых", „Жизнь
Клима Самгина", рассказы), но в целом положение его было двойственным: связей с
187
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
литературной эмиграцией он почти не поддерживал, как писатель с сильно выраженным
общественным темпераментом он нуждался в конкретном приложении сил, в признании.
Это вернуло его в Советскую Россию. В 1928 г. он приезжает на празднование своего
60-летнего юбилея, а с 1931 г. окончательно возвращается в СССР.
По-прежнему он много работает как беллетрист (роман „Жизнь Клима Самгина",
пьесы, очерки). Сложно пишется его „закатный" роман — неожиданный, в чем-то
„антигорьковский". Обычно М. Горький, пропагандируя человеческую активность,
вымысел, преобразующий мир, готов был жертвовать естественным ходом жизни. Здесь
же в центре — явно несчастный Самгин, „интеллигент средней стоимости", мучительная
и нудная драма человека, принесшего себя в жертву вымыслу. Может, неожиданно для
себя, писатель показывает, что самозванное вмешательство в жизнь гибельно, в
сущности, для всех персонажей романа, ставших заложниками истории. Понятно, почему
„Жизнь Клима Самгина" оказалась наименее „рекомендуемой" среди крупных
произведений писателя.
В СССР М. Горький — снова в центре литературно-политической жизни.
Складывающаяся тоталитарная система активно использует энергию и авторитет М.
Горького для своего укрепления. И все же, видимо, своим присутствием он отчасти
сдерживал экстремизм литературной политики власти. Он выступил в защиту Замятина и
Пильняка, сохранил достоинство в отношении к Есенину и Маяковскому. Но быть
свободным от системы он все же не мог.
М. Горький — несомненно, крупнейший, сложнейший и про- тиворечивейший
художник и человек. Он — один из тех крупных русских писателей XX века, чей
духовный и художнический опыт должен быть серьезно и честно продуман.
Произведения М. Горького:
Библиография М. Горького необозримо велика. Среди новых изданий следует
обратиться к его книге „Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре".
Репринт, изд. М., Сов. писатель, 1990.
Литература о М. Горьком:
В новейшей литературе о нем обращает на себя внимание статья Б. Парамонова
„Горький, белое пятно". — „Октябрь", 1992, № 5, есть немало других публикаций.
Рекомендую также недавно изданные „Воспоминания" (в 2-х т.) К. И. Чуковского.
Зинаида Николаевна Гиппиус
(8 (20) ноября 1869, Белев Тульской губ. — 9 сентября 1945, Париж).
3. Н. Гиппиус родилась в семье юриста Н. Р. Гиппиуса, предками которого были
выходцы из Померании, поселившиеся, в Москве в Немецкой слободе еще в начале XVI в.
Отец по долгу службы и по состоянию здоровья часто менял места службы (Тула,
Саратов, Белев, Харьков, Нежин). После ранней смерти отца семье также пришлось
переменить немало мест (Ялта, Тифлис и др.); учиться 3. Н. Гиппиус пришлось главным
образом с помощью домашних учителей и книг. Рано начала писать стихи.
Главным событием ее жизни стала встреча в 1886 г. в Боржоми с молодым поэтом Д. С.
Мережковским. Они обвенчались в январе 1889 г. Поселились в Петербурге, с которым
связаны три последующих десятилетия ее литературной и общественной жизни.
Сближается с кругом „старших символистов" (Н. Минский, А. Волынский, Ф. Сологуб),
публикуется
в
журнале
„Северный
вестник",
участвует
в
создании
Религиозно-философского общества и его органа — журнала „Новый путь" (1903—1904).
Ранние стихи, а затем и проза 3. Н. Гиппиус выражают мучительно и стоически
переживаемое чувство одиночества человека в несовершенном мире, поиски высших
188
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ценностей духа, противостояние низкой прозе жизни, сознание собственной избранности
и принятие на себя ответственности за самоосуществление. „Человекобожество",
равность человека Богу — один из главных мотивов стихов 3. Н. Гиппиус этих лет. Первое
„Собрание стихов" опубликовано в 1904 г., второе — в 1918 г. Каждая из этих книг
включала строго отобранные и значимые произведения, особенно — третья книга
„Последние стихи", в которую вошли стихи трагических лет войны и революции
(1914—1918).
3. Н. Гиппиус — писатель широкого круга литературных возможностей — прозаик
(автор религиозно-политической романной дилогии „Чертова кукла", 1911 и
„Роман-царевич", 1913, сборников рассказов „Черное по белому", 1908 и „Лунные
муравьи", 1912), литературный критик — под псевдонимом Антон Крайний она активно
сотрудничала в литературной периодике тех лет, выпустила сборник статей
„Литературный дневник", 1908.
Культурный опыт и духовные ценности, отстаиваемые 3. Н. Гиппиус, были
несовместимы с реальностью большевистской революции; об этом свидетельствуют ее
дневники 1917—19 гг., когда она близко наблюдала „новую жизнь" в Петрограде. В конце
1919 г. вместе с Д. С. Мережковским она бежит из советской России — сначала в Польшу,
а затем во Францию, где живет еще более четверти века, играя весьма заметную роль в
общественной, литературной и философской жизни русской эмиграции. В 1939 г. выходит
последняя прижизненная книга стихов „Сияния". Острый и содержательный материал
вошел в книгу ее воспоминаний „Живые лица" (1925). Последние годы она работала над
книгой воспоминаний о Д. С. Мережковском, увидевшей свет уже посмертно.
На родине 3. Н. Гиппиус не издавалась ровно семьдесят лет, имя ее было одиозным. В
последние годы она много и широко издается, возвращаясь снова в нашу литературную
память.
Произведения 3. Н. Гиппиус:
Сочинения: стихотворения, проза. Вступит, ст. и коммент. К. Азадовского и А.
Лаврова. Л.: „Худож. лит.", 1991; Живые лица: Стихи. Дневники. Кн. 1-И. Сост., вступит,
ст., коммент. Е. Курганова. Тбилиси, „Мерани", 1991; (Век XX. Россия — Грузия:
сплетение судеб); Стихотворения. Живые лица. Вступит, ст., подгот. текста и коммент. Н.
Богомолова. М., „Худож. лит.", 1991 (Забытая книга); Чертова кукла. Проза,
стихотворения, статьи. Предисл. В. Ученовой.. М., „Современник", 1991.
Литература о 3. Н. Гиппиус:
См. статьи в указанных выше изданиях книг 3. Н. Гиппиус.
Александр Иванович Куприн
(26 августа (1 сентября) 1870, Наровчат Пензенской губ. — 25 августа 1938,
Ленинград, похоронен на Волковом кладбище на Литераторских мостках).
А. И. Куприн родился в разночинской семье — отец был мелким чиновником, мать
происходила из обедневшего рода татарских князей Кулунчаковых. А. И. Куприн остался
без отца в самом раннем детстве, с 3-х лет жил с матерью во Вдовьем доме в Москве, с
6-ти лет он воспитанник Московского Разумовского пансиона для сирот. Трудное
сиротское детство и уязвило, и закалило будущего писателя. Был захвачен
патриотическими настроениями во время Русско-турецкой войны 1877 г., следствием
этого стало поступление (1880) в кадетский корпус, затем военное образование было
189
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
продолжено в Московском Александровском училище. Рано стал писать стихи и прозу —
ранняя публикация — рассказ „Первый дебют" (1889).
Служил в армии в заштатных городках Проскурове и Воло- чиске Подольской губ.,
пытался сдавать экзамены в Военную академию, но из-за стычки с полицией в Киеве не
был допущен к экзаменам. В 1894 г. выходит в отставку в чине поручика. Пять лет
странствовал по России, берясь за разнообразные дела — и для заработка, и
любопытствуя, узнавая жизнь. Меняет множество занятий (на заводе, в цирке; был
землемером, лесным объездчиком, пел в хоре и т. п.), знакомится с великим множеством
людей, погружается в море житейское.
Одновременно начинает литературную работу, главным образом в провинциальной
южнорусской периодике.
Первое заметное произведение — повесть „Молох" (1896), с которой начинается
профессиональная проза Куприна. Следом идет повесть „Олеся" (1897), рассказы, очерки,
в которых совершенствуется литературное умение, мастерство увлекательного
рассказчика.
В 1901 г. А. И. Куприн переезжает в Петербург; знакомится с А. П. Чеховым,
привлекает к себе внимание Толстого, сближается с Горьким, группой „Среда", участвует
в сборниках „Знание". В большую литературу вошел повестью „Поединок" (1905), воспринятой на фоне событий первой русской революции как еще одна картина кризиса
русской жизни, как антимилитаристское сочинение. Однако смысл этой лучшей повести
А. И. Куприна — раздумье о сложности человека, тоска по жизни во всей полноте,
которая „задана" человеку и ради которой нужно решиться на поединок с самим собой,
своими рутинными привычками, своим традиционным безволием, движением по
накатанным путям. Герой повести Ромашов открывает для себя вечные ценности любви,
природы, внутренней красоты души. При всей драматичности событий повесть полна
внутреннего света — и это делает ее значительно шире принятых
социально-идеологических истолкований.
События первой русской революции, сложные перемены в состоянии русской жизни
отразились во многих вещах А. И. Куприна этих лет („Река жизни", „Гамбринус",
„Морская болезнь", „Яма"- (две последние вещи — были отвергнуты идеологизированной „прогрессистской" критикой и в советские годы почти не печатались). А. И.
Куприна отличает острое внимание к внутреннему миру человека, к вечным ценностям
жизни („Суламифь", „Гранатовый браслет", „Изумруд", „Штабс-капитан Рыбников" и
др.)).
Как большинство русских писателей своего поколения он был потрясен войной
1914—18 гг., с надеждой встретил февральскую революцию 1917 г. и испытал глубокое
разочарование в октябрьских событиях.
Во время гражданской войны оказался в Гатчине, занятой армией генерала Юденича,
сотрудничал в белой печати и ушел в эмиграцию: вначале это Эстония и Финляндия, а с
1920 г. жил во Франции. Проза этих лет — в главном связана с воспоминаниями о России,
о памятных событиях и впечатлениях юности и молодых лет („Елань", „Колесо времени",
роман „Юнкера" и др.). Тяготы эмигрантской жизни — и материальные, и творческие —
привели к тому, что он принял предложение советских властей и, приехав в 1937 г. в
Советский Союз, — тяжело больным, — умер через год с небольшим, ничего более не
написав.
190
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Творчество и судьба Куприна односторонне и тенденциозно были истолкованы в
советское время; его произведения далеко не полностью были доступны читателю в
Отечестве.
Произведения А. И. Куприна:
Собрание сочинений. В 9-ти т./Вступит. ст. К. Чуковского. М., „Худож. лит.",
1964–1975.
Литература о А. И. Куприне:
К. Чуковский. Куприн. — В кн.: Чуковский К. Современники. М., 1963; М.
Куприна-Иорданская. Годы молодости. 2-е изд. М., 1972; Михайлов О. Куприн. М., 1981;
Кулешов Ф. Творческий путь А. И. Куприна. 1883-1907. 2-е изд. М., 1983.
Алексей Павлович Чапыгин
(5 (17) октября 1870, дер. Закумихинская Каргопольского уезда, Олонецкой губ. — 21
октября 1937, Ленинград).
Алексей Павлович Чапыгин родился в крестьянской семье в глухом лесном краю на
севере России, раннее детство его прошло среди охотников и землепашцев. Но земля
скудно кормила людей в этом краю. Отец его, как это было тогда принято, ушел в город
на заработки: служил дворником в Петербурге; мать А. И. Чапыгина рано умерла.
Большое впечатление оставил у мальчика дед, старый севастопольский солдат, искусный
сказитель, многое значил весь дух этой земли — края былинного, сказочного, с
нетронутым, первозданным русским словом. А. П. Чапыгин окончил в родных краях
земскую школу, а в 1883 г. поехал к отцу в Петербург, с этим городом с той поры он был
связан до конца дней. Отец отдал его в учение в живописно-малярную мастерскую; в
1888 г. А. П. Чапыгин получает звание подмастерья. Многие годы работает затем по этой
специальности в Петербурге. Одновременно занимается самообразованием, начинает
писать. Первые опыты показывает Д. В. Григоровичу, входит в демократическую
литературную среду, знакомится с В. Г. Короленко и Н. К. Михайловским. Первый
опубликованный очерк „Зрячие" (1903). Постепенно накапливается материал для первой
книги „Нелюдимые" (1912). Герои ее — люди того круга, в котором он находился долгие
двадцать лет петербургской городской жизни — выходцы из деревни, городская
ремесленная мелкота. Ранний А. П. Чапыгин передал в своей прозе ужас перед бездомной
маргинальной судьбой вынужденных, невольных горожан; он показал пережитые им
язвы и пороки „обвальной" урбанизации в России тех лет.
Отталкивание от этих условий, протест против городской забитости и бессилия
приводят А. П. Чапыгина к решению надолго покинуть Петербург, вернуться в родные
края. В 1911 г. он надолго уезжает в Поонежье, с. которым связан второй круг его творчества — повести и рассказы о людях Каргополья, охотников- таежников, в судьбах
которых он ищет ответ на свои вопросы. В повестях „Белый скит" (1913) и „На лебяжьих
озерах" (1916) А. П. Чапыгин изображает людей крупных, сильных, искателей правды —
но и здесь, в крестьянской среде, ход жизни, история последних десятилетий многое
переменила и разрушила. Отшатнувшись к крестьянской „цельной" и простой жизни в
противовес приниженности и раздробленности жизни городской, А. П. Чапыгин
оказывается перед трагедией несуществования этой „цельности" и „простоты". Напротив,
в ней все сильнее ощутимы свои „ментальные" противоречия. Корни их уходят в глубины
русской исторической почвы — едва ли не во времена Киевской Руси. Так в А. П.
Чапыгине созревает замысел, требующий овладения сюжетами из русской национальной
истории.
191
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
Вернувшись после событий 1917 г. в Петроград-Ленинград, А. П. Чапыгин на разном
материале осуществляет эту творческую потребность. По „заказу" М. Горького он в
1918—19 гг. пишет драму „Гориславич" из истории Киевской Руси (не опубликована), к
началу 20-х гг. относится еще одно сочинение на тему русской старины — „Борзописный
сказ о детях Господина Великого Новгорода". В эти же годы возникает у А. П. Чапыгина
замысел его главной книги — исторического романа „Разин Степан" (1924— 1927).
Историческая проза А. П. Чапыгина своеобразна прежде всего глубоким погружением в
стихию русской национальной жизни — будь это „реконструированный", оживший язык
разин- ской эпохи, или реалии ее быта — вплоть до тончайших этнографических
подробностей и т. д. Но главный чапыгинский интерес сосредоточен на противоречиях
национального характера, на внутренней многомерности и многоликости русской души,
какой она встает в эпохи бунтов и потрясений. Узлом этих противоречий становится у
него фигура и личность Степана Разина.
На склоне лет А. П. Чапыгин продолжает постигать русскую историю в ее новых
переплетениях — в неоконченном романе „Гулящие люди" (1935—1937); роман этот,
посвященный религиозным коллизиям времен раскола, патриарха Никона, не оставляет
впечатления цельности, видимо, и потому еще, что писался в условиях, не
способствующих смелости и глубине исторического мышления.
Ценными и в художественном, и в познавательном отношении представляются
автобиографические повести А. П. Чапыгина „Жизнь моя" (1929) и „По тропам и
дорогам" (1930). А. П. Чапыгин умирает осенью 1937 г., простудившись на охоте. Многие
годы спустя одна из улиц Ленинграда была названа в память о нем его именем.
Произведения А. П. Чапыгина:
Собрание сочинений: В 7 т. (Предисл. В. А. Десницкого. М.- Л.: 1928; Собрание
сочинений. В 5-ти т. (Подгот. текста и примеч. В. Акимова, Н. Емельянова и др., вступит,
ст. Н. Тотубалина), Л., 1967—1969; Разин Степан. (Подгот. текста, послесл. и примеч. В.
Акимова). М., „Правда", 1985 и др. изд.
Литература о А. П. Чапыгине:
Б. Вальбе. А. П. Чапыгин. Очерк жизни и творчества. 2-е изд. М., 1959; Чалмаев В.
Северное сияние таланта. В кн.: Чапыгин А. Белый скит. Повести. Рассказы и повести.
М., 1985.
Иван Алексеевич Бунин
(10 (22) октября 1870, Воронеж — 8 ноября 1953, Париж).
И. А. Бунин происходил из старого провинциального дворянского рода. Детство
прошло на хуторе Бутырки Елецкого уезда Орловской губернии, среди полей, во глубине
деревенской и усадебной России. Учился вначале в домашних условиях. Одиннадцати
лет поступил в гимназию в Ельце; ушел из четвертого класса, занимался
самообразованием.
С гимназических лет писал стихи. В юности и в зрелые годы много путешествовал по
России и миру (Греция, Турция, Палестина, Египет, Индия). С 1889 г. сотрудничал в
газете „Орловский вестник", в 1891 г. издал первую небольшую книжку стихотворений.
Увлекался учением Л. Толстого, встречался с великим писателем в Москве, был
близко знаком с Чеховым, о том и другом впоследствии написал книги („Освобождение
Толстого", 1917, „О Чехове", изд. в 1955).
С 1895 г. — профессиональный литератор, прозаик, поэт, эссеист, критик. И. А. Бунин
рано получил литературное признание: в 1903 г. за стихотворный сборник „Листопад" и
за перевод поэмы Г. Лонгфелло „Песнь о Гайавате" был удостоен Пушкинской премии
192
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Российской Академии наук; с 1909 г. он — почетный член Академии наук. В эпоху
бурного наступления „авангарда" Бунин остался верным традициям большого реализма,
полемизировал с литературным экстремизмом — и как художник, и как критик, а
впоследствии — и как публицист и мемуарист. Его связь с историческими судьбами
России была глубока и пристрастна: он видел ее глазами любящими, страдал от
потрясений, которые изнутри и извне осложняли ее пути („Антоновские яблоки", 1900;
„Деревня", 1910; „Суходол", 1912)...
Он не принял Октября и покинул Родину; исход в эмиграцию был пережит и осмыслен
им в книге „Окаянные дни" (1925—1926). В ней встает образ России, сбившейся с путей
совести и правды, оказавшейся во власти атавистических, антинациональных сил. За
рубежом Бунин — в средоточии литературной жизни русской эмиграции. Его талант
приобретает высшую зрелость. Он пишет „Жизнь Арсеньева" (1930), Нобелевская премия
за 1933 г.; „Темные аллеи" (30-е и 40-е гг.) и многое другое. В 1950 г. завершает книгу
„Воспоминания"; где дает немало проницательных и острых, хотя и пристрастных
портретов современников.
Бунину всегда были близки идеи самоценности органической жизни русского народа
во всей ее социальной многослойности и духовной глубине. Он с великой зоркостью и
чуткостью внимает внутренней жизни человека, тайнам его духа и чувства. „Вечные
темы" находят у Бунина мастерское выражение и проницательнейшее истолкование.
Бунин — суровый и нелицеприятный критик и публицист. Особенно это выразилось в его
дневниках и воспоминаниях, — любовь к Родине, талант, стойкость и преданность дали
ему право на самые взыскательные и прямые суждения о русской жизни и русском
искусстве.
Произведения И. А. Бунина:
Собрание сочинений. В 9-ти т. М., 1965—1967; Собрание сочинений. В 6-ти т.,
1987—1988; Окаянные дни. Воспоминания. Статьи. М., 1990; Лишь слову жизнь дана...
М., 1990 (Русские дневники).
Литература о И. А. Бунине:
Твардовский А. О Бунине. — В кн.: Твардовский А. Проза.
Статьи. Письма. М., 1974. Бабореко А. И. А. Бунин. Материалы для биографии с 1870 по
1917. Изд. 2-е. М., 1983; Бабореко А.Глагол времен. — В кн.: Бунин И. Окаянные дни. М.,
1990; Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. 1870—1906. Беседы с памятью. М., 1989.
Леонид Николаевич Андреев
(9 (21) августа 1871, Орел — 12 сентября 1919, дер. Нейвола близ Мустамяк, в те
годы — Финляндия, ныне Карельский перешеек близ Санкт-Петербурга. В 1956 г. прах
перенесен на Литераторские мостки Волкова кладбища).
Л. Н. Андреев родился в семье мелкого чиновника, землемера. Семи лет остался без
отца, был вынужден еще гимназистом зарабатывать на жизнь (давать уроки и др.).
Учился в Орловской гимназии, в 1891 — 1897 гг. был студентом юридических факультетов Московского и Петербургского университетов, не окончил курса.
Первые прозаические сочинения Андреева были напечатаны еще в 1892 г. в газете
„Орловский вестник"; началом известности стало сотрудничество в московской газете
„Курьер" („Баргамот и Гараська", 1898 и мн. др.). Довольно быстро сблизился с М.
Горьким и примыкавшими к нему литераторами („Среда", сборники „Знание").
193
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
В литературе 900-х гг. у Л. Н. Андреева был свой голос, свой характерный облик,
очень скоро сделавшие его одним из популярнейших писателей того времени. Это не
только отзывчивость на все волнующие русскую публику „острые вопросы", но и
стремление к их трагедийному, „глубинному" истолкованию, стремление за внешней
видимостью жизни рассмотреть „бездны", погрузиться в противоречия и сложности
бытия, показать мучительность и опасность жизни, „роковые" силы, скрещивающиеся в
человеческой судьбе. Он любил живописать крайние состояния человеческих чувств,
форсировал свой художнический голос, сгущал и нагнетал краски. Это сделало его
„модным" в очень широких, в т. ч. и демократических литературных и читательских
кругах.
В то же время современники Л. Н. Андреева видели эти крайности, по-разному
относились к его писательской манере, порою воспринимая ее не без иронии. Известна
реплика Л. Толстого о „страшных" рассказах Андреева: „Он меня пугает, а мне не
страшно". Чрезмерности писателя отмечал и близкий ему
Горький — „на одной и той же неделе он мог петь миру „Осанна" и провозглашать ему
„Анафема"!". И все же в прозе и в пьесах Л. Н. Андреева были сфокусированы
волнующие современников проблемы, и его роль в литературном мире начала XX в. не
может быть преуменьшена.
Он писал об одиночестве человека, разобщенного с другими людьми и запутавшегося
в собственных сложностях („Жили- были", 1901, „Ангелочек", „Большой шлем" — оба
1899), много размышлял о смерти, о бессилии человеческого разума („Мысль", 1902,
„Жизнь Василия Фивейского", 1903, „Призраки", 1904 и мн. др.). Одной из постоянных
тем Л. Н. Андреева было стремление дать ответ на вопросы о смысле веры, о Боге,
сделать человека соперником Бога. Богоборческие сюжеты он развивает в „Жизни
Василия Фивейского", 1903, пьесе „Анатэма", 1908 и др. Л. Н. Андреев отозвался на
события русско-японской войны рассказом „Красный смех" (1904), обличавшим безумие
всякого кровопролития. Разочарование в способности революции изменить жизнь
определяет рассказ „Тьма" (1907). С большой симпатией к персонажам — но в своей
манере — написан „Рассказ о семи повешенных" (1907) — отклик на судебные процессы
против революционеров-террористов.
Л. Н. Андреев был плодовитым драматургом. И в своих пьесах он стремился создать
аллегории жизни, добиться главных ответов, сгустить смыслы жизни и превратить
характеры в символы, имеющие всечеловеческие и даже надчеловеческие смыслы
(таковы „Жизнь Человека", 1906, „Анатэма", „Царь-голод" (одна из частей задуманного
цикла пьес о жизни всего человечества)).
Рядом с пьесами условного, аллегорического характера есть у него и драматические
сочинения, написанные в привычной, реалистической манере — „Дни нашей жизни",
1908 и „Гаудеамус" 1909, также пользовавшиеся сценической известностью.
В последние годы — накануне войны и революции — Л. Н. Андреев пишет роман
„Сашка Жегулев" (1911) —о возбужденном молодом поколении, вступившем на путь
благородных разбойников в поисках справедливости.
Л. Н. Андреев встретил русско-германскую войну возбужденно, сотрудничал в
официально-патриотических изданиях (газета „Русская воля"), что окончательно
закрепило его разрыв с „левой" литературой. Работал над романом „Дневник Сатаны",
где размышлял о разрушительной нечеловеческой мощи оружия массового уничтожения.
Ожидая многого от событий февраля—марта 1917 г., Андреев не принял октябрьского
переворота. Его дом под Рощино (Райвола) оказался на той части территории, которая
194
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
отошла к Финляндии, и Л. Н. Андреев, таким образом, оказался эмигрантом. Последние
месяцы его жизни были омрачены тяжелыми переживаниями.
После революции творчество этого своеобразного писателя воспринималось сквозь
призму строгого идеологического отбора, а своей репутацией он колебался между
писателями-реалистами и осуждаемым литературным декадансом.
И все же это — несомненно один из самых ярких и заметных литераторов
предреволюционного двадцатилетия. Прав был строгий в своих оценках И. А. Бунин,
писавший в дневнике 1916 года: „Все-таки это единственный из современных писателей,
к кому меня влечет, чью всякую новую вещь я тотчас же читаю".
Произведения Л. Н. Андреева:
Повести и рассказы: В 2 т. (Вступит, ст. В. Чувакова. — М.: 1971.
Литература о Л. Н. Андрееве:
Иезуитова Л. А. Творчество Леонида Андреева: 1892—1906. — Л.: 1979.
Михаил Алексеевич Кузмин
(5 октября (23 сентября) 1872, Ярославль — 1 марта 1936, Ленинград).
М. А. Кузмин родился в дворянской семье, имеющей сложные корни — и
староверческие, и французские. Детство прошло в Ярославле и в Саратове („За то, что
вырос в Ярославле,/ Свою судьбу благодарю").
С 1884 г. М. А. Кузмин живет в Петербурге, где после окончания гимназии (1891 г.)
три года учился в консерватории по классу композиции, был учеником Н. А.
Римского-Корсакова. Во второй половине 90-х гг. переживает духовный кризис (попытка
самоубийства) и как следствие его — отправляется в странствия по миру: не только по
Италии и Египту, но и по старообрядческим селениям на Севере России. В эти годы он
изучал религии Востока, собирал сектантские песни, духовные стихи.
М. А. Кузмин входит в литературу с 1905 г.; он был активным сотрудником „Весов"
(М) и „Аполлона" (СПб). В „Аполлоне" он опубликовал статью „О прекрасной ясности", в
которой отстаивал поэтику акмеизма (называя ее „кларизм"), полагая главной ценностью
художника — его творческую индивидуальность.
М. А. Кузмин работал во всех литературных жанрах: как прозаик (роман „Крылья",
1906 и др.), драматург („Три пьесы", 1907 и др.), поэт (первый сборник — „Сети", 1908).
Культурно-исторические интересы, вообще характерные для акмеистов, связаны у М.
А. Кузмина с древним Римом, Александрией, с XVIII веком во Франции и Италии (все
эпохи — катастрофические или им предшествующие). Лучшее из созданного М. А.
Кузминым-поэтом — его „Александрийские песни" (1900-е гг.). Последний
прижизненный сборник стихов — „Форель разбивает лед" (1929).
Для М. А. Кузмина характерно радостное и трагическое воспроизведение
материальности, вещественной и плотской полноты бытия, в т. ч. и в эротических стихах;
острое и точное чувство формы, сладостное переживание мира в поэтическом искусстве.
М. А. Кузмину был свойствен интерес и к раннему христианству, и к язычеству, к
старообрядчеству, францисканству, гностицизму.
В его поэтическое творчество сильно и глубоко вошла музыка; он был одним из
первых, говоря современным языком, автором- исполнителем, артистически напевавшим
свои стихи под аккомпанемент гитары на собственные мелодии. Он писал также театральную музыку (например, для „Балаганчика" А. Блока в Театре Комиссаржевской). М.
А. Кузмин был связан со многими художественными группами, салонами, течениями.
195
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
Ближе других был ему акмеизм, не чужды глубинные идеи символизма. Ведущая тема его
зрелой лирики — путь души через любовь и красоту к духовному просветлению.
Отличительные черты сложной поэзии М. А. Кузмина — с одной стороны,
насыщенность глубокой религиозностью, церковностью, этнографически яркой в
выражении: и мистическом, и бытовом, а с другой — эстетизм, дендизм, пряная и
сентиментальная эротика. В советское время стихи М. А. Кузмина становятся все
сумрачнее; драматизм и самоуглубленность, культурная замкнутость, „герметичность"
нарастают к концу его пути.
В конечном итоге М. А. Кузмин был одним из наиболее изощренных,
„беспрограммных" художников „серебряного века", влюбленных в поэтическую
вседозволенность, внутреннюю игру значений и звучаний, ассоциативную
многозначность слова. Новой, советской литературе такой художник оказался ненужным.
Оставшись на родине после революционных событий 1917 г., (которые он принял: и
Февраль, и Октябрь), М. А. Кузмин постепенно перестает печататься; занимается
переводами. После 1929 г. наступило полное молчание.
М. А. Кузмин умер в нищете и безвестности. Его неопубликованные стихи и другие
рукописные материалы по большей части пропали при аресте его друга Ю. Юркуна в
1938 г.
Произведения М. А. Кузмина:
Избранные произведения. (Сост., вступ. ст. и коммент. А. Лаврова, Р. Тименчика). Л.,
„Худож. лит.", 1990; Стихи и проза. (Сост., авт. вступ. ст. и примеч. Е. Ермилова). М.,
„Современник", 1989.
Литература о М. А. Кузмине:
Богомолов Н. Михаил Кузмин. „Высоко окошко над любовью и тлением..." — „Наше
наследие", 1988, № 4; Тимофеев А. Из плена забвения. — „Нева", 1988, № 1.
Валерий Яковлевич Брюсов
(1 (13) декабря 1873, Москва — 9 октября 1924, там же).
Судьба и облик В. Я. Брюсова на редкость характерны для русской культуры его
эпохи. Он — во многом фигура переходная. Интеллигент во втором поколении, выходец
из купеческой семьи, у которой в свою очередь были еще простонародные крестьянские
корни, В. Я. Брюсов оказался человеком двух эпох. В детстве он был воспитан в духе
„шестидесятничества", особенно чтили в доме Н. А. Некрасова и Д. И. Писарева. „От
сказок, от всякой „чертовщины" меня усердно оберегали, зато об идеях Дарвина и о
принципах материализма я узнал раньше, чем научился умножению. Нечего говорить, что
о религии в нашем доме и помину не было...", — писал он в своей „Автобиографии". Путь
его был нелегок: „...ввысь всходил не без усилий—/ Тот, в жилах чьих мужичья кровь", —
признавался, оглядываясь на свою жизнь.
Учился В. Я. Брюсов вначале в московской частной гимназии, а затем в знаменитой
гимназии Л. И. Поливанова, педагога и литературоведа. Увлеченность чтением, а вскоре и
сочинительством начинается со школьных лет. Окончил в 1899 г. с дипломом первой
степени историко-филологический факультет Московского университета.
Затем вся биография В. Я. Брюсова создана его литературной работой, своеобразно
преломившей и внушенные в детстве и отрочестве, и сознательно избранные
представления и цели.
В. Я. Брюсов считался едва ли не основоположником русского символизма. Поводом
для этого утверждения стал выпуск трех сборников „Русские символисты", отразивших
196
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
сильное влияние новейшей французской поэзии (П. Верлен, А. Рембо и др.). Как известно,
основное содержание сборников составили стихи самого В. Я. Брюсова. Но всерьез
говорить о В. Я. Брюсове как создателе школы нельзя. Настоящий русский символизм как
миропонимание идет совсем от других корней (тут вспоминаются В. С. Соловьев, А Блок,
А Белый). Сосуществуя с ними в одной литературе, В. Я. Брюсов мало соприкасался с
ними творчески. Но с его именем справедливо связано представление о поэзии как
свободном самовыражении личности („Юному поэту"), как изощренном искусстве слова.
Поэзия, по взглядам раннего Брюсова, должна быть независимой от идеологии,
философской или религиозной борьбы. Вернее было бы сказать, что с именем и
деятельностью В. Я. Брюсова связаны первые шаги русского декаданса, модернизма в
широком смысле этих слов. („Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это
декадентство" — из юношеского дневника В. Брюсова).
Его ранние сборники („Шедевры", 1895, „Это — я", 1896) осуществляют эту
программу, обращаясь к темам странным, экзотическим, преднамеренно и подчеркнуто
нарушая традиционные в русской поэзии того времени нормы и вкусы. Более
уравновешены сборники „Третья стража", 1900, „Городу и миру", 1903, они
прокладывают русло сквозь открывшуюся перед В. Я. Брю- совым толщу мировой
культуры — интерес к событиям мировой истории, рожденным ею крупным
оригинальным характерам, определяет облик этих книг.
С этого времени В. Я. Брюсов становится одним из организаторов литературной
жизни. Он в течение ряда лет возглавляет крупный московский журнал „Весы"
(1904—1909), ставший притягательным для многих молодых литераторов
модернистского толка. Как поэт он отстаивает широту интересов, вовлеченность в
мировой художественный и культурный опыт. „Мне сладки все мечты, мне дороги все
речи,/ И всем богам я посвящаю стих". Такова его позиция и в журнальной практике.
Одним из первых в русской поэзии рубежа веков В. Я. Брюсов ввел в свои стихи жизнь
и судьбу современника в условиях большого города. Урбанистические образы его поэзии
— по-своему новы и выразительны („Конь блед", 1903 и др.). В лучшую пору
Брюсова-поэта созданы его книги „Венок", 1906 и „Все напевы", 1909.
О широте его культурных и научных интересов свидетельствуют литературоведческие
труды (статьи о Пушкине, Баратынском, Тютчеве и др.), исторические романы „Огненный
ангел", 1908 — о религиозных движениях в Германии XVI века, а также два романа и
повесть из истории Древнего Рима („Алтарь победы", „Юпитер поверженный" и „Рея
Сильвия" (1911 — 1916), известны его мастерские многочисленные переводы.
И в последующие годы В. Я. Брюсов как поэт и как литературный деятель
по-прежнему активен и отзывчив, живя в русле текущей жизни — и в годы первой русской
революции, и в обстановке русско-германской войны, и в наступивших вскоре событиях
1917 г. Один из немногих крупных русских поэтов он не только принял октябрьские цели,
но и вступил в коммунистическую партию (1920). Он вел обширную
литературно-организаторскую
работу,
создал,
в
частности,
Высший
литературно-художественный институт, которому было присвоено его имя, стал
председателем Всероссийского Союза Поэтов и мн. др. Как поэт он экспериментирует в
области т. н. „научной поэзии", пишет несколько публицистически-сочувственных
откликов на события советской жизни, создает научную работу „Основы стиховедения".
Произведения В. Я. Брюсова:
Собрание сочинений: В 7-ми т. (Под общ. ред. П. Антокольского и др.; Вступ. ст. П.
Антокольского, Т. 1—7. М., „Худож. лит.", 1973—1975; Избранное. Сост., вступ. ст. и
197
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
примеч. А. Козловского. М., Правда, 1984. Стихотворения. Сост., авт. вступ. ст. и примеч.
Н. Банников. М., „Мол. гвардия", 1989. (Б-ка „XX век: поэт и время").
Литература о В. Я. Брюсове:
Максимов Д. Е. Брюсов: Поэзия и позиция. — В кн.: Максимов Д. Русские поэты
начала века: Очерки. — М., 1986; Шаповалов М. Валерий Брюсов. Книга для уч-ся
старших классов. М., „Просвещение", 1992.
Михаил Михайлович Пришвин
(23 января (4 февраля) 1873, имение Хрущево Елецкого уезда, Орловской губ. — 16
января 1954, Москва).
М. М. Пришвин родился в купеческой семье, рос до десяти лет в деревне. Отец
проиграл в карты поместье, оставив большую семью (пятеро детей) на произвол судьбы.
Мать, энергичная и самоотверженная женщина, сумела выкупить имение, сделала все, 232
чтобы дать детям возможность выучиться („я хотел учиться, — рассказывал М. Пришвин,
— в оправдание труда матери моей, всей жизни ее, истраченной на мое образование").
Учился он вначале в Елецкой гимназии (в одно время с И. Буниным, который был на три
года его старше). Отличался характером независимым и беспокойным: однажды бежал из
дому в „неведомую" страну, а через несколько лет был исключен из гимназии за стычку с
учителем географии В. В. Розановым, в последствии известным писателем (с которым уже
в иной, литературной жизни встретился и дружески сблизился). Доучиваться пришлось в
Тюменском реальном училище (опираясь на помощь дяди, крупного сибирского
промышленника). В 1893 г. стал студентом Рижского политехникума („В то время
преподавание там велось на немецком языке, и я поступил в институт отчасти, чтобы
выучиться по-немецки, а отчасти потому, что в Риге все было для меня ново"). На втором
курсе увлекся марксизмом, стал работать в революционном студенческом кружке,
перевел книгу А. Бебеля „Женщина в прошлом, настоящем и будущем", которая
произвела на него сильное впечатление („Эта книга была для меня как величайшая поэма
любви"). Вскоре был арестован, сначала сидел год в одиночке Митавской тюрьмы, затем
был выслан на родину, в Елец. Заканчивал образование в Лейпциге, на агрономическом
отделении философского факультета. После окончания университета (1902) жил
некоторое время в Париже, с которым связаны важные события его личной жизни.
Работал агрономом в Луге под Петербургом, затем в Петровской
сельскохозяйственной академии в Москве (написал книгу по специальности —
„Картофель в огородной и полевой культуре"). Одновременно с агрономией многие годы
увлеченно занимался журналистикой — статьи и очерки в русской периодике тех лет.
Большим событием в его жизни стала встреча с этнографом Н. Е. Ончуковым, по
заданию которого совершил поездку на Север для собирания русских сказок. Попутно
собрал и материал для своей первой знаменитой книги о странствии по Карелии — „В
краю непуганных птиц" (1907). С этой книги начинается оригинальный русский прозаик
М. М. Пришвин. Его своеобразие — в восприятии природы как одной из основ духовной
жизни человека и человека — как полноправного участника природной Вселенной. Его
знания ученого-природоведа и этнографа, его талант поэта и философа, исследующего эту
систему — „человек-природа" в особенных условиях русской национальной истории на
переломе двух эпох, определяют сюжеты и материал его последующих книг.
В 1907 г. он отправляется в новое путешествие на Соловки. Итогом его стала книга „За
волшебным колобком", в которой он воскрешает ощущение русской сказочной старины
(„где сохранилась древняя Русь, где не перевелись — бабушки-задворенки, Кощей
198
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Бессмертный и Марьи Моревны). В следующем году состоялось его третье путешествие
— в Заволжье и к Китежу (книга „У стен града невидимого").
В этих книгах он всматривается в религиозное мирочув- ствование русского народа,
его духовные искания, в сложные вопросы веры и безверия, которые на рубеже веков
становятся вопросами о судьбе национального духовного здоровья. В начале 1910 г.
выходят его новые книги путешествий — „Черный араб" и „Адам и Ева", в которых М. М.
Пришвин осмысливает судьбы русских крестьян-переселенцев в ту пору, когда
столыпинские реформы сдвинули с места крестьянскую Россию.
В литературной жизни досоветского времени М. М. Пришвин занимал свое особенное
место — между „реалистами" и „модернистами"; был вхож в Религиозно-философское
общество, где центральными фигурами были Мережковский и Ремизов (которого
Пришвин считал своим учителем в литературе) и, одновременно, его высоко ценил
будущий социалистический реалист М. Горький. Первое собрание сочинений Пришвина в
3-х тг. было издано в руководимом Горьким издательстве „Знание" в 1913 г.
События революции 1917 г. он наблюдал издалека, живя в русской деревне. С трудом,
но все же он нашел свое место в „советской" литературной жизни. Стать эмигрантом он
просто не смог. Художник, для которого не только русское слово, но и сама русская земля,
ее природа, бытие жизни в ее национально-природной неповторимости были главным
смыслом и содержанием и целью творчества, не мог ни при каких своих противоречиях и
несогласиях с властью лишиться Родины. М. М. Пришвин, способный к здравому
конформизму, — остался. Он нашел свою „нишу" (проза о природе, о животных
„выручала" его; как говорилось в одной из эпиграмм на него: „Один прозаик писал про
заек"). Можно даже сказать, что, в определенном смысле, он себя осуществил: писал и
печатался много. С 1923 по 1954 гг. он создавал автобиографический роман „Кащеева
цепь", написанный тоже на личном материале роман „Юность Алпатова". Продолжаются
его путешествия по стране, появляются новые книги — „Жень-шень", 1933, о путешествии на Дальний Восток; пишет книги стихотворений в прозе „Лесная капель",
„Фацелия" (1940); во время войны создает повесть „Кладовая солнца" (1946). Тогда же
задумана и создавалась до конца жизни книга „Осударева дорога" — о петровских
преобразованиях на Севере, об их влиянии на жизнь русских людей „в краю непуганных
птиц", и другие книги М. М. Пришвина.
М. М. Пришвин становится в 20—30-е гг. одним из крупных детских писателей (в
детскую литературу уходили тогда многие литераторы, находя там несколько большую
степень свободы от идеологических и политических догм — можно вспомнить К. Чуковского, Б. Житкова, Д. Хармса, Н. Олейникова, Т. Габбе, Е. Шварца и мн. др.).
В то же время главный труд жизни М. М. Пришвина — его многотомные „Дневники",
которые он вел на протяжении десятилетий, оставались в тайне. В „советской" литературе
могли быть опубликованы лишь незначительные их фрагменты. Лишь в самом конце 80-х
гг. они стали понемногу публиковаться в журналах. Некоторые части вышли в
произвольно препарированном виде отдельным изданием в издательстве „Правда".
Следовательно, сочинения М. М. Пришвина еще предстоит заново и в целом
прочитать, чтобы понять этого сложного и большого писателя.
Произведения М. М. Пришвина:
Собрание сочинений. В 8-ми т. М., „Художеств, лит.", 1982- 1986; Дневники. М.,
„Правда", 1990.
Литература о М. М. Пришвине:
199
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
ХайловА. Н. Михаил Пришвин. Творческий путь. М.-Л., 1960; Пришвина В. Путь к
слову. М., 1984; Курбатов В. Михаил Пришвин. М., 1986.
Иван Сергеевич Шмелев
(21 сентября (3 октября) 1873, Москва — 24 июня, 1950, Париж).
И. С. Шмелев родился в московской патриархальной купеческой семье. Отец брал
строительные подряды, мать все внимание отдавала дому, детям. И. С. Шмелев рано
осиротел, но навсегда остался верным духу Дома, сознательно укреплял его в себе. На
всю его жизнь повлияли уроки народной нравственности, христианского благочестия,
чувства справедливости и добра, вынесенные из семьи. Учился в гимназии, затем, в
1894—1898 гг., на юридическом факультете Московского университета. Служил в армии,
недолго занимался адвокатской практикой, около восьми лет служил в провинции, в
казенной палате.
Литературную работу начал еще в гимназии. Первая книга — путевые очерки „На
скалах Валаама" (1897) была написана после паломничества на этот святой остров. Книга
была изуродована цензурой, и после этого И. С. Шмелев почти на десятилетие замолкает.
Возвращение к творчеству происходит в бурные времена первой русской революции,
вселившей веру в обновление жизни на гуманных и справедливых началах. („Новое
забрезжило передо мною...", — писал тогда Шмелев).
Проза 1905—1910 гг. насыщена живой современностью, показана через судьбу и
характер рядового человека эпохи, меняющего свое стихийное отношение к порядку
жизни („Гражданин Уклей- кин", 1908; „Человек из ресторана", 1910). Шмелев входил в
литературное объединение „Среда", был одним из организаторов „Книгоиздательства
писателей" в Мрскве.
В годы революции и гражданской войны из Москвы уехал в Крым, а оттуда, после
бессудного расстрела его сына-офицера, вынужден был эмигрировать на Запад (1922). О
трагедии красного террора в Крыму рассказал в книге „Солнце мертвых" (1923). В
эмиграции Шмелев переживает высокий творческий подъем, пишет лучшие книги, среди
которых автобиографические рассказы из книги „Родное" (1931), великолепное „Лето
Господне" (1933), „Богомолье" (1935) и др. Проза Шмелева образцовая по чувству языка,
по одухотворенному воспроизведению традиционного национального жизненного
уклада, по верности художника оставленной, но не забытой Родине.
Произведения И. С. Шмелева:
Сочинения. В 2-х тт. Т. 1. Повести и рассказы. Т. 2. Рассказы. Богомолье. Лето
Господне. Как я встречался с Чеховым. М., 1989; Лето Господне. М., 1991 (Возвращение);
Пути небесные. Избранные произведения. М., 1991.
Литература о И. С. Шмелеве:
Михайлов О. Об Иване Шмелеве. — В кн.: Шмелев И. Сочинения. В 2-х тт. Т. 1. М.,
1989; Смирнова М. Пути земные. — В кн.: Шмелев И. Пути небесные. М., 1991.
Максимилиан Александрович Волошин
(16(28) мая 1877, Киев —11 августа 1932, Коктебель в Крыму).
Настоящая фамилия М. А. Волошина — Волошин-Кириенко. По происхождению он
— из дворян. Среди его предков со стороны отца — запорожские казаки, со стороны
матери — Елены Оттобальдовны Глазер — немцы на русской службе еще с допетровского
XVII в.
200
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
М. А. Волощин рано остался без отца, умершего в 1881 г. В становлении его характера
и личности многое значило влияние матери. Учился вначале в Москве (гимназия
Поливанова, затем — Московская казенная гимназия), закончил гимназию в Феодосии. С
тех пор связан с Крымом на всю жизнь.
В 1897 г. поступает на юридический факультет Московского университета. „Ни
гимназии, ни университету я не обязан ни единым знанием, ни единой мыслью", —
вспоминал М. А. Волошин. За участие в студенческих волнениях в 1900 г. он исключен из
университета. С этого момента для двадцатитрехлетнего поэта (стихи он писал с
тринадцати лет) наступают годы странствий. В Средней Азии он участвует в
изыскательских работах по прокладке трассы железной дороги. „Здесь настигли меня
Ницше и „Три разговора" Вл. Соловьева. Они дали мне возможность взглянуть на всю
европейскую культуру ретроспективно — с высоты азийских плоскогорий". М. Волошин
ставит перед собою задачу: пройти культурными путями человечества — сначала через
европейскую культуру, затем открыть для себя Восток. „В эти годы, — писал он, — я
только впитывающая губка, я весь — глаза, весь — уши. Странствую по странам, музеям,
библиотекам: Рим, Испания, Балеары, Корсика, Сардиния, Андорра... Лувр, Прадо,
Ватикан, Уфицци..."
В 1901 г. он едет в Париж, слушает лекции в Сорбонне. Совершает длительные
путешествия по Испании, Италии. Его захватывает глубокое многолетнее увлечение
античностью и французской литературой. Начинает печатать в символистских журналах
статьи не только о французской культурной и художественной жизни, но и стихи (первая
его книга „Стихотворения" выйдет лишь в 1910 г.). Кроме литературы, М. А. Волошин
увлеченно занимается живописью, акварелью; сближается с русскими и французскими
поэтами и художниками. Связанный долгие годы с Европой, главным образом, Парижем,
он одновременно создает свое любимое „гнездо" в Крыму, в Коктебеле, по его словам, „на
стыке Европы и Азии", где у него в 1903 г. появляется свой дом, ставший началом
знаменитого волошинского „общежития" (там — благодаря приветливому,
дружелюбному характеру хозяина — побывали буквально сотни русских художников,
литераторов, ученых).
Образ страдающей, потрясенной России входит в его творчество в годы первой
русской революции. М. А. Волошин, в частности, был свидетелем трагических событий 9
января 1905 года и написал об этом стихи.
В 900-е гг. М. А. Волошин продолжает печататься по преимуществу в символистских
изданиях — „Весы", „Золотое руно"; но в 910-е гг. сближается с акмеистами, становится
влиятельным сотрудником журнала „Аполлон".
В известной мистификации со стихами т. н. Черубины де Габриак (Е. Дмитриевой) —
М. А. Волошин играл самую активную роль. После ссоры с С. Маковским, редактором
„Аполлона" и дуэли с Н. Гумилевым несколько отходит от „Аполлона", продолжая
впрочем, печатать там свои стихи, а также статьи и очерки о русских художниках, дружба
с которыми всегда многое значила в его жизни (он был близок „левым" художникам обществ „Бубновый валет", „Ослиный хвост"). М. А. Волошин порою остро полемизируете
искусством „консервативного" направления, в то же время не во всем принимая
„модернистов", оставаясь, в сущности, вне групп.
Литературные и художественные интересы его широки и разнообразны: он переводит
французских писателей, публикует вызвавшую острую полемику книгу о Репине; сам
много и успешно занимается графикой, живописью.
Судьба М. А. Волошина по-прежнему прочно связана с Коктебелем, где он живет
постоянно, лишь временами выезжая то за границу, то в Москву или Петербург.
201
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
Незадолго до войны 1914 г. М. А. Волошин, увлеченный антропософией, приезжает в
Швейцарию, в Дарнах, где участвует в строительстве антропософского храма „Гетеанум".
Войну переживает в Швейцарии, затем в Париже, откуда в марте 1916 г. через Англию и
Норвегию возвращается в Россию. Первую мировую войну воспринимает как „ужас
разъявшихся времен". Книга военных стихов названа (в переводе с латинского) „Год
пылающего мира" (1916). Февральскую революцию 1917 г. встречает в Москве с
надеждой на обновление. Вскоре возвращается в Коктебель, работает там над книгой
избранных стихотворений „Ивер- ни" (1918).
События октября 1917 г. стали для него знаком посланных России трагических
испытаний, из которых, он верил, народ и Родина сумеют найти выход. Годы
гражданской войны жил почти безвыездно в Крыму, призывая к доброте и терпимости,
делая все возможное для смягчения террора, как „белого", так и „красного". Впечатления
этих лет отразились в книге стихов ,Демоны глухонемые" (1919), книге „Стихи о терроре"
(Берлин, 1923).
В 20-е гг. его коктебельский дом по-прежнему открыт для литераторов и художников,
находясь под некоторым покровительством А. В. Луначарского, в то время народного
комиссара по просвещению (впрочем, это не помешало в „пролетарском" журнале „На
посту" в 1923 г. опубликовать разгромную статью под названием „Контрреволюция в
стихах М. Волошина"). В начале 20-х гг. Волошин пишет цикл философских поэм
„Путями Каина" (1921 — 1923), следом затем поэмы „Россия", „Протопоп Аввакум" и др.;
стихи „Дом поэта"; он активно работает как художник, участвует во многих выставках в
Феодосии, Одессе, Харькове, Москве, Ленинграде. Последние годы он жил в постоянной
материальной нужде. Свой дом в Коктебеле завещал организациям писателей; там в
течение десятилетий после его смерти существовал дом творчества Литфонда.
После смерти в 1932 г. сочинения М. А. Волошина долгие годы не переиздавались, его
имя не упоминалось в советской печати. За рубежом вышло несколько книг его стихов, в
том числе „Стихи о терроре" (Берлин, 1923) и др.
М. А. Волошин — крупный русский писатель независимой и трудной судьбы,
широкого культурного кругозора, большого таланта и отточенного мастерства. Марина
Цветаева, внимательно следившая за его жизнью, писала о своеобразии личности Волошина: „француз культурой, русский душой и словом, германец — духом и кровью".
С 60-х гг. имя М. А. Волошина и его произведения возвращаются в его Отечество.
Произведения М. А. Волошина:
Стихотворения. (Вступ. ст. С. Наровчатова; Сост., Подгот. текста и примеч. Л.
Евстигнеевой. Л., „Сов. писатель", 1982 (Б-ка поэта. Малая сер.). Коктебельские берега:
Поэзия, рисунки, акварели, статьи. (Сост., вступ. ст. и коммент. 3. Д. Давыдова).
Симферополь, „Таврия", 1990 (Дом поэта); Лики творчества. Л., 1988. Стихотворения.
(Авт. науч. аппарата В. Купченко; Сост. ил. альбома Н. Кайделева). М., „Книга", 1989 (Из
лит. наследия).
Литература о М. А. Волошине:
Куприянов И. Судьба поэта (Личность и поэзия Максимилиана Волошина). Киев,
„Наук, думка", 1978; Воспоминания о Максимилиане Волошине (Сост. и коммент. В.
Купченко и .З.Давыдова; Вступ. ст. Л. Озерова). М., „Сов. писатель", 1990; Купченко В.
Странствия Максимилиана Волошина. — Простор, 1992, № 1, 2, 4.
Алексей Михайлович Ремизов
(24 июня (6 июля) 1877, Москва — 26 ноября 1957, Париж).
202
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А. М. Ремизов родился в купеческой семье, окончил Коммерческое училище, но
затем, прервав семейную традицию, поступил на физико-математический факультет
Московского университета. В юности был увлечен революционными настроениями
(читал Герцена и Чернышевского, марксистскую литературу). Девятнадцати лет за
участие в студенческой демонстрации был выслан под гласный надзор полиции в
Пензенскую губернию. Там пытался организовать Пензенский рабочий союз. Был
арестован вторично, в тюрьмах и ссылках (Вологда, Усть-Сысольск) провел в общей
сложности около шести лет. Хотя А. М. Ремизов не стал революционером и вскоре далеко
отошел от движения, ссыльные впечатления от жизни России провинциальной —
особенно России северной — стали для него пробуждением художника. В эти годы он
собирал фольклор, бродил по монастырям и старым селам.
С самородным русским словом были связаны уже первые его произведения („Плач
девушки перед замужеством", 1902, „Мгла", „Осенняя песня" — тоже 1902), и, в
сущности, все его последующее творчество.
С 1905 г. жил в Петербурге, став профессиональным писателем. Как художник А. М.
Ремизов поначалу был двойствен: традиционный реалист в нем переплетался с
модернистом, причем над тем и другим постепенно верх брал оригинальный, ни на кого
не похожий личный взгляд и почерк. Начал он с рассказов, отчасти автобиографических
(„В плену" и др.) об арестантском быте. Одновременно его увлекает жизнь городских
низов („Крестовые сестры", 1910 и др.).
Как художник, он глубоко связан с философией и этикой „серебряного века",
воспринимая судьбы людей и ход событий в религиозно-мистическом преломлении.
Уже к концу 900-х гг., а особенно в следующее десятилетие, он выходит на свой
особенный путь — ведущий его в мифологию, эстетику и этику народной
художественности, с которой связаны неисчерпаемые богатства русского образного
слова. В книге „Посолонь" (1907) Ремизов обрабатывает и пересказывает обряды и игры
русского календарного фольклора. Не только слово устное, произносимое полно для него
многих смыслов, но и слово писанное — в котором он видит своего рода магический знак,
раскрывает таинственный мир древности. Ремизов немало усилий отдал и выстраиванию,
и истолкованию „словесной архитектуры", он и сам был великолепным
писцом-каллиграфом и своеобразным рисовальщиком, работы которого годы спустя
высоко ценил П. Пикассо.
Мир прошлого, потаенной русской народной души раскрывается у Ремизова во
многих сочинениях и — до конца его дней (например, „Лимонарь, сиречь: „Луг
духовный", 1907; „Докука и балагурье", 1914; „Николины притчи", 1917 и др.); в поэтике
народного религиозного театра написаны им пьесы „Бесовское детство", 1907; „Трагедия
об Иуде", 1908 и др.
Личная жизнь А. М. Ремизова также была подчинена ожившей старине, воплощенной
в его непосредственном поведении, естественной игре и превращении игры в реальность.
Ремизов создает и возглавляет полушуточную, полусерьезную „Обезьянью Великую и
Вольную палату" (сокращенно „Обезвелволпал", избирая в нее „кавалеров" (среди
которых были В. Шишков, Евг. Замятин и др.)).
Внутренние
искания
А.
М.
Ремизова
объясняют
его
убежденную
национально-патриотическую позицию в годы русско- германской войны. Поражение
России в этой войне и наступившие вследствие ее события революции 1917 года —
начиная с февраля, с гибели монархии, были восприняты А. М. Ремизовым с острым
пессимизмом. Он пишет „Слово о погибели земли Русской" (1918) и др. и вскоре
203
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
.
покидает советскую Россию. Живет вначале в Берлине, а с 1923 г. до конца своих дней —
в Париже.
В его духовной биографии эти десятилетия стали временем углубления прежних
представлений. Жизнь все более начинает восприниматься им сквозь идею „двоемирия",
в котором сны и их толкование становятся ключом к познанию истинной действительности. Это относится ко многим его книгам, в которых писатель обращается к
событиям личной судьбы и к истории XX века („Взвихренная Русь", 1927; „Огонь вещий.
Сны и предсонья", 1954 и др.).
В политическом отношении А. М. Ремизов в годы эмигрантской жизни все более
склонялся к лояльности по отношению к покинутой Родине. С 1948 г. он восстановил
советское подданство.
Влияние А. М. Ремизова, его словесных экспериментов, обостренного чувства слова
на русскую литературу его времени — несомненно, оно испытано как так называемыми
„советскими" писателями (Л. Леонов, А. Веселый, Вс. Иванов), так и писателями
Зарубежья.
Произведения А. М. Ремизова:
Избранное. (Сост., вступ. ст. и коммент. В. Чалмаева), М., „Просвещение", 1992;
Избранное. (Сост., примеч. и послесл. А. А. Данилевского). Л., Лениздат, 1991.
Литература о А. М. Ремизове:
Ильин И. А. О тьме и просветлении... Мюнхен, 1959; Код- рянская Н. В. Алексей
Ремизов. Париж, 1960; Резникова И. В. Огненная память. Беркли, 1980.
Александр Александрович Блок
(16 (28) ноября 1880, Петербург — 7 августа 1921, там же).
А. А. Блок родился в одной из самых культурных семей России. Его отец — А. Л. Блок
— философ, профессор Варшавского университета, мать — А. А. Бекетова, переводчица,
писательница, дочь известного ученого-ботаника А. А. Бекетова, ректора Петербургского
университета. Его женой стала Л. Д. Менделеева, талантливая актриса, дочь великого
ученого Д. И. Менделеева. Семья Бекетовых, в которой он рос после ухода отца, была
средоточием культурных, литературных, научных интересов. Ребенок был окружен
любовью и заботой близких. В то же время А. А. Блок с детства и всю жизнь переживал
драму своего рода „безотцовщины", которая во многом повлияла на его внутренний мир,
на всю судьбу (отголоски этих переживаний слышны, например, в поэме „Возмездие").
Личность поэта созревала в напряженных религиозных исканиях, в глубоких
мистических и романтических переживаниях. Рано и сильно воспринял он учение В. С.
Соловьева о Мировой Душе, Вечной Женственности, которая спасает мир гармонией
красоты и добра, являясь духовным началом всего живого. Это мировидение воплощено
Блоком в первой книге „Стихи о Прекрасной Даме" (1904).
А. А. Блок — крупнейший поэт символист. В философии символизма воплощена для
него идея двоемирия, преодоления внутренним душевным порывом уродливой и
несовершенной реальности окружающей жизни. В этом самоотверженном порыве
личность осознает себя, раскрывает и отстаивает свою истинную индивидуальность как
способ разрешения духовной драмы. С этим связана глубокая исповедальность поэзии А.
А. Блока, открытость внутреннего мира его лирического героя. В формальном плане
поэту были близки традиции фетовской школы, он высоко ценил музыкально-цветовую
природу слова, его метафорическую содержательность, чувственный накал.
Поэтическая биография А. А. Блока неразрывно переплетена с трагическими
событиями России в первое двадцатилетие века. Это питало лирику А. А. Блока, его
204
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
выдающиеся „три тома" „Собрания Стихотворений": „Стихи о Прекрасной Даме" (1911),
„Нечаянная радость" (1911), „Снежная ночь" (1912), которые Блок назвал „трилогией
вочеловечения".
Поэзия А. А. Блока, полная предчувствия „неслыханных перемен" и „невиданных
мятежей", по-своему наиболее глубоко выразила охвативший Россию ужас „страшного
мира" бездуховной „цивилизации", мира войн и революций. В то же время она полна
надежд на преображение жизни колоссальной энергией мирового космического взрыва,
тем, что он назвал „музыкой революции", видя в ней источник великого трагического
обновления.
Эти мотивы развиваются также и в его стихах 910-х гг., в поэме „Возмездие". Весь
путь А. А. Блока был путем к Родине, России, осознанием своего родства с народом,
движением к „истокам" национальной нравственной силы как спасения в эпоху перемен и
сдвигов. Последний высокий поэтический подъем А. А. Блок пережил в начале 1918 г.,
когда он создал поэму „Двенадцать", герои которой, сначала преодолевая в себе
губительную власть „страшного мира", а затем и безудержную „разыгравшуюся" стихию,
„пылящую им в очи", идут „вдаль" за Христом, в спасительных муках проходя долгий
путь духовного преображения.
В наступившие годы „военного коммунизма" поэт пережил острый кризис
разочарования в реальной „революции", чувство утраты внутренней свободы того
„воздуха", которым дышало его творчество. Он умирает в возрасте сорока лет, в
состоянии острой душевной депрессии. Первоначально был похоронен на Смоленском
кладбище; в послевоенные годы прах поэта был перенесен на Литераторские мостки
Волкова кладбища.
Влияние личности А. Блока, его внутренних исканий и сотворенного им
художественного мира на современников, было огромным. А. Блок, может быть,
величайший русский поэт XX века.
Произведения А. А. Блока.
Издания книг А. Блока выходили многократно большими тиражами.
Литература о А. А. Блоке.
Громов П. А. Блок, его предшественники и современники. М. — Л., 1966; Максимов Д.
Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1973; Орлов В. Гамаюн. Жизнь Александра Блока. Л., 1978.
Андрей Белый
(14/26 октября 1880, Москва — 8 января 1934, там же).
Настоящее имя Андрея Белого — Борис Николаевич