close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

1218

код для вставкиСкачать
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Анатолий КИРИЛИН
ПИСЬМА К МЯСНИКОВУ
Повесть
Мы познакомились в Абрашино, деревне, притулившейся на берегу Оби, где она уже не совсем река, но
еще и не море, оставшееся чуть ниже по течению. Здесь она покуда не успевает вобрать в свои воды ила, мутной
глиняной взвеси и течет в песчаном ложе прозрачная, чистая. Сосновый бор обнимает село, краями подходя к
самому берегу. Глушь! Красота!
Владимир Берязев, новосибирский писатель, построил там дом и пригласил к себе в гости. Дорога до
Сузуна отличная, а дальше — сотня с лишним километров по тряской щебеночной насыпи. Абрашино мы
проскочили, отметив на ходу один из домиков с оригинально раскрашенными ставенками и наличниками.
— Это, наверное, дом художника, — сказала жена, знавшая, что где-то тут живет и художник.
Остановились на дальнем конце села и увидели, что далеко позади нас кто-то вышел на дорогу и смотрит
нам вслед. Скорее всего, нас и высматривают. Это был наш друг Берязев, он, оказывается, поджидал наш экипаж
во дворе того самого раскрашенного домика.
— Данила Меньшиков, — представился хозяин и представил свою жену.
Это имя было мне известно, как и его картины. Хороший художник, его женские портреты, где некоторые
черты подчеркнуто преувеличены, но не искажены, где краски и линии, на первый взгляд, вступая в противоречие,
в конце концов сходятся в безусловной гармонии и остаются перед глазами надолго.
Был во дворе еще один человек — некто в темном свитере с оттянутыми рукавами, в очках с толстыми
стеклами, из-за которых на нас глядели насмешливо-недобрые глаза.
— Читал ваши тексты, — бросил он вместо приветствия. — В журнале. Читал, да.
Некто оказался Николаем Мясниковым, художником и писателем в одном лице. Мы с женой
переглянулись, подумав, очевидно, об одном и том же: вот вам компания — писатель, художник и писательхудожник. Впоследствии выяснилось, что Мясников по основной профессии график, в писатели попал не так
давно и по чистой случайности. Ничего удивительного, на мой взгляд, большинство именно так туда и попадает.
Нас и вправду ждали, нам обрадовались, нас кормили ухой из только что пойманной рыбы, судаком и
окунями горячего копчения, приготовленными прямо тут, в коптильне, разожженной во дворе художника. Мы
пили вино из больших бутылей, пели песни, смешили друг друга. Нам было хорошо.
— Нет, вы должны непременно сегодня посетить мое жилище! — настаивал Мясников, когда мы в
очередной раз поднимались из-за стола, чтобы отправиться на ночлег.
— Завтра, ладно? Никуда же оно не денется, твое жилище.
— Нет, сегодня!
— Вы, наверно, задумали тут творческую колонию организовать? — спросил я, выходя за ограду. — Этакое
Переделкино местного значения.
— Не получится, — в один голос ответили Берязев с Меньшиковым. — Вон, видишь, — они показали на
распахнутые ворота, за которыми в глубине двора стоял джип. Двери открыты настежь, динамики надрываются
изо всей мочи — даже на другой стороне улицы земля под ногами подрагивает. — Третью ночь не спят, жизни
радуются. Племянник прокурора, за забором больше двух гектаров земли. И таких тут с каждым сезоном
прибывает. Самим бы скоро не сбежать отсюда.
— Это вы так считаете, — вступил в разговор Мясников, — вы, летние птахи, такие же, как и они. Зимой
тут даже мысль о том, что где-то есть города Москва и Новосибирск, кажется невероятной. Все вокруг заметено
снегом, дороги никуда не ведут. Собаки ходят к магазину на людей посмотреть…
Очевидно, сейчас он говорил для нас, новеньких, старожилы все это давно слышали. Посмотрел на
открытые ворота напротив.
— Сейчас все можно — возьми винтовку и застрели дядю Сашу. Только глушитель надень. Но зачем же
его музыкой убивать?
И он пошел по улице, пошатываясь и размахивая руками.
— Кто это, дядя Саша?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Да вон, сосед прокурорский…
Назавтра я проснулся раньше всех. Мясников уже поджидал на крыльце Берязевского дома.
— Пошли!
И он отправился со двора, не дожидаясь согласия или отказа.
Дом его — обычная крестьянская изба, пятистенок, рубленая не менее полувека назад. Она, возможно,
простоит еще столько же, а может, и завтра завалится — так непонятно с виду ее состояние. Небрежно как-то все,
неопрятно: тут прореха, там дыра, крыльцо съехало набок, козырек над ним прохудился, окна посунулись к
земле… Огород большой, повсюду пузатятся ярко-оранжевые тыквы, кучи несобранной ботвы, вторым забором
стоит вдоль покосившейся и местами поваленной изгороди крапива в полтора человеческих роста…
Как бы там ни было, он здесь, в отличие от своих друзей, живет не дачником, это его самый настоящий
дом. Внутри все завалено мешками, кулями, ведрами, связками лука, горького перца, решетами с фасолью,
горохом. Все понятно, заканчивается уборка урожая, идет заготовка, засыпка, закладка…
Он подарил мне две своих книжки и сказал:
— Кошмарное время — когда всех своих читателей знаешь в лицо.
Потом мы сидели на крыльце и пили самогонку, закусывая блюдом под названием «хреновина». Он долго
внушал мне, что открыл новое слово, нет, не слово — целый понятийный мир — таковость.
— Здесь мыши особенные, — перевел он разговор на хозяйственные темы. — Сначала они залезли в банку
с олифой. Много их там было, думал, все утонули. Не-ет! Пришли новые, сожрали яду на тридцать пять рублей,
пиво стоит меньше. И хоть бы что!
— Может, дать им самогонки? — предложил я, чувствуя, что сам поднять следующую рюмку уже не в
силах.
— Ты что! Понравится — своих понаведут!
Потом мы несли всякую пьяную чушь. Мясников убеждал меня:
— Самые лучшие дураки — умные. Они становятся дураками со всей силой своего ума.
— А я хочу большой огород — вот как у тебя.
— Большой огород это обязательно, — поддержал мою мысль Мясников, — чтобы поменьше общаться с
соседями. Иногда так хочется пострелять в них! Вот тот, справа, говорит мне: купил бы корову, жил бы как
человек. Во дурак, да? И работай на нее с утра до вечера! Я от молодой красивой жены избавился, уехал сюда, в
деревню, — и счастлив. А тут — корова!
Потом я ушел. А потом уехал. И больше мы не виделись…
Дома я открыл его книжку. В правом верхнем углу первой страницы он нарисовал себя. Изобразил, так
сказать, графически. А ниже написал:
«Надо быть достаточно наивным человеком, чтобы рисовать картинки.
И надо быть еще наивнее, чтобы придавать этому занятию сколько-нибудь серьезное значение.
Меня всегда называли художником, но лет десять или пятнадцать назад я вдруг заметил, что жизнь моя
разделилась на два потока.
Один — составила графика, другой — литература.
Опыт созерцания превращался в линию, опыт социального существа — в слово.
Жить в этих двух потоках оказалось неудобно, как неудобно жить на два дома. Только и делаешь, что
перебегаешь из дома в дом, чтобы слегка навести там порядок.
Пытаясь облегчить себе жизнь, я приспособил фразу к своему короткому дыханию, дыханию много
курящего человека, а линию — к естественному движению руки.
И в тот момент мне даже показалось, что у меня что-то начинает получаться.
Надо отдать должное деликатности моих коллег: с этого времени писатели признали меня художником,
а художники признали писателем.
Таким образом я лишился сразу двух, пусть несколько легкомысленных, но все же профессий…»
Потом я прочел несколько рассказов. Нервно, неровно, замечательно! Записки сердцем, нервами, не знаю,
чем еще. Обрывочные воспоминания, странные впечатления. Новые знакомые — все разные и все никому не
нужные. Заросшие огороды, скудные столы, если не считать рыбной вечеринки по приезду. Самой деревни почти
не видно, какая-то обочина жизни, и тут же — дорогие джипы и прочий карнавал. Слова. Из слов — призрачная
ткань бытия, эфирное состояние, сюжет. Но что такое сюжет, если не часть жизни? И все-таки нужно как можно
больше новых знакомых и как можно меньше старых. Все слишком быстро покрывается плесенью, становится
прахом.
Большой дом — это просто загородный дом Владимира Берязева, в котором можно отдалиться от мира.
Но… рыба не клюет — и все теряет смысл.
— Меня с утра тянет к дзенам.
— Вот с утра с этим поосторожнее.
Грузин, бывший руководитель крупного строительного управления, занял территорию в несколько
гектаров. Завел десяток коров, полсотни свиней, несчетное количество кур, уток, индюков. Работягам, нанятым
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
из местных, выставлял двадцатилитровую бутыль самогона. Любил сам делать сулугуни — заквашивал, варил,
вытягивал в резину. Колдовал над сыром — и превращался в старую грузинку. Умер — скотина разбрелась, птица
разбежалась, свиньи визжат от голода, коровы ревут. Батраки ушли. Потом один вернулся и поставил условие
молодой вдове: порядок наведу, а жить будешь со мной. Куда тут денешься…
Мраморное озеро на подъезде к Абрашино. Скорее — бирюзовое в мраморных берегах. Окуньки, будто
пером расцвеченные — черточка к черточке… Тайна леса, тайна озера, тайна слова. Нет жизни, есть сюжеты.
Люди не могут не мучить друг друга…
Как уже было сказано, мы больше не виделись. И писем друг другу не писали. Друг другу. Но я ему писал.
Не отправляя и, разумеется, не ожидая ответа. Писал беспорядочно и обрывочно, не отдавая себе отчет, зачем я
это делаю. Просто так. Так просто.
И еще одно. Напоследок. Тогда, в Абрашино, рано поутру, будучи еще трезвым, Мясников сказал:
— Когда-нибудь я умру. Но перед тем на несколько замечательных секунд я приду в сознание. И мне
откроется весь этот удивительный мир. Я увижу все в мельчайших деталях и подробностях, все — что со мной
было. И всех — кто был со мной.
Неужели же, Коля, чтобы поймать этот миг, обязательно надо умереть?..
Письмо первое
Осень. Обычно в наших краях скоротечная, нынче — какая-то застоявшаяся. И невероятно жестокая.
Морозы по утрам добивают остатки зелени, делают землю какой-то злобно ощетинившейся. Знаю, она потом, под
первым снегом, подобреет, притихнет. Но пока сердитая. И все-таки рано еще быть холодам.
Одинокий человек в одиноком доме. На столе — самогонка, почищенная рыба в тазу. Натюрморт под
названием «Октябрьская муха». Философское отношение к происходящему или просто наплевательство? Берязев
как-то говорил о пропорциях, о соотношении труда, безделья, поэтического творчества и простого прозябания в
мире… Ну, непропорционален художник, что тут поделаешь! Выравнивающий фактор — пьянство — тоже не
помощник в распределении пропорций. Много, мало, в самый раз… Ты, Мясников, конечно же, художник,
правда, иногда прорывается в тебе: ну, признайте же меня художником! Иной раз так хочется распоясаться,
отпустить все тормоза, но держит страх, что ничего нового не произойдет. Может, чуть откровеннее, похабнее,
восторженнее, но это «чуть» — такая малость! И жуть поэзии вознесется во мне! Ибо страшно это — понять, как
прекрасен был мир до тебя, и ты не успел к этой красе. Еще страшней — узнать, что останется после тебя
недопонятое, недолюбленное тобой. Одно спасение — уверовать, что праздники случаются ежедневно, и жизнь
это не просто чередование понедельников и суббот, это ядение даров Божьих…
Читаю Башунова. Без мороза по шкуре не читается. Или он завершил назначенное ему на земле? Иначе
зачем Бог так рано призвал его? Наверно, он, Создатель, отпускает, помимо всего прочего, и меру сердца.
Тональность сердца. Норму расхода на печали, восторги, любовь…
Письмо второе
Мясников, я придумал начало для статьи о тебе и, может быть, даже название: «О хреновине и построении
мира». Начну так: «Художник Мясников подарил мне банку с хреновиной. В Сибири каждый знает, что это такое
— жгучая закуска из помидоров и хрена. Мозги прочищает…». Ну, и так далее. Что-нибудь про то, как художник
Мясников, сидя в своем Абрашино, придумывает новые сюжеты, уверенный, что правды жизни нет, есть только
эти самые сюжеты. Кстати, очень просто доказать обратное. Художник Мясников попросту дурит народ. Может,
это и есть искусство.
А мне любимая женщина сегодня сказала: мне с тобой плохо. Стало быть, без меня будет лучше. Что тут
поделаешь? Теперь надо жить, исходя из новых реалий.
Накануне друг прислал из Питера тягостное письмо, хоть в петлю лезь. Вот и собеседник под стать, вот и
поплакаться можно на пару. Не хо-чу! Не хочу! Умрите в слезах, а я, если и заплачу — от желания жить. Есть
много, слишком много, вопреки чему хочется жить. Это ли не двигатель, не толкатель — вопреки? Вопреки
нерадивым и не умеющим любить детям, вопреки неряшливым и неверным женам, вопреки начальникамдуракам, всеобщей ситуации в стране и засилью китайцев в мире. Кстати, Мясников, почему бы тебе не
обзавестись женой-китаянкой? И пусть бы она плохо знала русский язык. А лучше — вообще бы не знала.
А я тем временем стал бы художником Мясниковым и жил бы без жены-китаянки, зато подсчитывал бы
количество тыкв на огороде, лука, картошки, какой-нибудь фасоли. Я занимался бы одушевлением леса, озера,
пылящей мимо дома дороги и не одушевлением — брата-сутяги, надоедливых соседей и кур с собаками. Они ведь
и вправду почти что неодушевленны, эти создания, живущие по соседству.
Письмо третье
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вижу твой пристальный взгляд из-под очков. Я тут сам приготовил хреновину, первый раз в жизни. Вот
тебе! Приедешь — угощу. Не дает покоя книга отречений. Увы, временами книга или мысль о ней заменяет жизнь.
Как вот у тебя.
Сидим на крылечке твоего дома в Абрашино. Ты вкусно отхлебываешь самогонку. То, что люди чаще всего
делают с отвращением, ты — со смаком.
— Водку закусывать? — изумляешься ты.
Ты, по-моему, ни разу не назвал это зелье, которое не выводится у тебя в доме, самогонкой. Водка,
водочка…
Мы ведем беседу о жизни, ее позывах, отголосках, подобии. Конечно, подобия больше, было б
удивительно, если бы настоящее преобладало. Мы б и не сидели тут, скорее всего.
Недавно присудили Нобелевскую премию физикам за открытие, сделанное сорок лет назад. Интересный
ход мыслей: можно было бы дать премию за написание Библии. Вопрос: кому? Ты смотришь на меня и в то же
время мимо, есть у тебя такая особенность. Я, фантазируя, придумываю за тебя, будто бы ты видишь за моей
спиной, за плечами — моего горнего поручителя и ходатая. Или, может, мой край?.. Ты скажешь, что люди
заселили Землю совсем не для разумной деятельности, это все сюжет в фантастическом романе. Автор неизвестен,
конечный замысел выяснить не у кого. Ты — график, тебя мало занимает колористика, потому ты в мыслях точнее
своих собратьев-живописцев.
У тебя свои тайны любовей и разводов, и ты разбираешься с ними, уйдя от живых участников событий.
Женщины — не предмет долгого и серьезного разговора, хватает, что они отнимают массу времени в настоящей
жизни. Лучше выяснить, что в моей «правильной» (твое определение) жизни самое правильное? И я отвечу, что
знаю лишь самое неправильное. Это я сам. Вот из детей, наверно, можно было бы сложить что-то правильное, но,
боюсь, что я сам и помешал бы этому. С другой стороны, я самое совершенное творение в мире, именно как
многотомник, как полное собрание этих самых детей. Да и в любом случае, я это я, и никто другой в эту минуту
на покосившемся крыльце абрашинского дома Мясникова не может оказаться. Вместо меня — меня не будет.
Я вспоминаю заросли полыни и какую-то особенно въедливую…
Письмо четвертое
Предыдущее не дописал, заснул посреди строчки. И что-то я хотел сказать? Въедливую ноту? Въедливую
мысль?..
Вчера была так называемая презентация моей книги в книжном магазине. Слово-то придумали — матерок!
И действие — унизительнее ничего не встречал! Это конец. Я ловил на себе косые взгляды покупателей, для
которых явление живого писателя не было даже неким дополнением к торговому сервису. Так, граммофон,
говорящий сам по себе. И поделом! Это же естественно! Это правильно! Ты вообще должен один-одинешенек
торчать среди всего человечества… Где-то в отдалении будет торчать таким же древком без знамени Мясников;
там, дальше, еще кто-то, еще… Их не разглядеть сразу, не составить в одну картину; выделяясь из всего
человечества, они не очень сильно будут отличаться от сухостоя прошлогодней полыни. И пускай.
Эй, Мясников! На часах шесть утра. Ты уже поднялся или, глядя в потолок, сооружаешь очередную фразу,
с которой начнешь сегодняшнюю жизнь? Или не так. Ты сооружаешь фразу, которая и станет жизнью на сегодня.
Ведь жизни нет, ты не забыл? Есть лишь сюжеты. Ты, самое проницательное творение рук Господних, все-таки
повторяешь ошибку многих, рассчитывая на серьезное к тебе отношение.
Представляю, это ты устраиваешь презентацию своей книги на ступеньках магазина в Абрашино! Вполне
возможно, что ты имел бы там куда больший успех, чем я в огромном книжном супермаркете в нашем
сумасшедшем городе.
Неужели наши сограждане призваны так быстро кончиться?
Письмо пятое
Мир накрывается осенью. Мир покрывается осенью. Осень покрывает мир, как кабан свинью. Это
напоминает акт животного соития, именно так. Все, что можно, во все, что можно, всей силой, мощью,
немыслимым объемом своего семени осень оплодотворяет мир.
Привет тебе, Мясников! Ты тоже оплодотворен осенью. В твоих закромах мыши поедают картофель, а ты
подсчитываешь убытки от ненаписанных полотен.
Это письмо датировано двенадцатым октября, завтра сыну моему исполняется восемнадцать. А вчера я
думал, как много людей, желающих нас унизить. Наверно, потому что мы унижаем многих? Может, ты оттого и
прячешься, чтобы не вводить себя в грех? Меньше народа — меньше соблазна унизить и быть униженным.
Удивительно, однако, что унижение приходится испытывать, потому что ты специалист, потому что ты лучше
своего хозяина знаешь, как надо делать, но хозяин-то он. Хочется чувствовать себя царственной особой, имея
минимум на пропитание и жилье. И посылать, посылать, посылать подальше. С утра и до вечера. Повторять, как
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
молитву, оборотясь на восток: а пошли вы все! Потом можно продлить удовольствие, персонифицируя этих
«всех». Хотя все это глупо, все это доказывает лишь одно: тебе те посланцы (каково, а, посланный на… —
посланец!) небезразличны, они задевают тебя своим присутствием.
Что-то сегодня никак не удается завести разговор с тобой, ты ускользаешь куда-то. Надеюсь, Абрашино на
месте, и пустующий огород, и полные закрома? Грустный и лукавый Мясников посреди всего этого хозяйства —
как пугало самому себе. Стоит и пугает себя одиночеством, бессилием, неинтересностью окружающего мира.
Мир и вправду становится все менее интересным. А что тут удивительного, если объявлен приоритет
гуманистических ценностей и тут же (под знаменем гуманизма!) начато уничтожение их. Ты, Мясников,
художник, ты не опустишься до жалкой газетной констатации сего факта, ты увидишь его в соседке, которая
носит галоши поверх самосвязанных носков.
А я на своем огороде случайно обнаружил здоровенную оранжевую тыкву — в зарослях под забором. Тото удивился! Интересно, живи ты где-нибудь под Краснодаром — что стал бы выращивать на своем огороде?
Наверно, ту же картошку, лук, помидоры, фасоль, морковку. Надо ведь чуть-чуть для житья, чтобы чуть-чуть
оставаться художником. Ну, какая живопись в персиках, винограде, хурме? Замечательный Серов — и тот
разложил персики перед девушкой на столе, в помещении.
И видится мне отдельно стоящее строение, где камин только сверху прикрыт от дождя и снега. Камин на
открытом воздухе. Чтобы ночью можно было смотреть на огонь. Костер на земле — это какой-то туризм,
обязательное желание поставить на огонь какое-нибудь варево. Интересно, пытался кто-нибудь варить еду в
камине?
Свой мир я по-прежнему большей частью разглядываю из окна. Расширить пространство мог бы ты,
Мясников, но ты слишком ленив.
Письмо шестое
Солнце показалось в разрезе облаков. Этот разрез продолговат и тянется во всю длину горизонта. Кажется
— восток горит. Так и должен начинаться день — пламенем, тогда иллюзия смысла жизни обретает черты
реальности, тогда выходит на крыльцо просветленный Мясников и думает, что вечность начинается здесь и
сейчас и, как положено ей, продлится — вечность.
Ах, Мясников! Скорее всего, я тебя придумал, как и многое другое. Но какой замечательный замысел!
На улице плюс двадцать! А послезавтра грянет зима. Не хочу!..
Всегда интересно знать, насколько человек сам себя придумывает? Как бы это вывести, процентное
соотношение настоящего и придуманного? У тебя, Мясников, придумана этакая независимая посадка головы. А
близорукие глаза — это настоящее. Вот вам сочетание!
Я плачу по ушедшему лету. Поздно. Наверно, плачут именно о том, что поздно. Поздно любить, поздно
жалеть, поздно принимать подарки и поздно их делать… Поздно. Это слово — само как плач.
Мясников! Ты меня слышишь? Ты уже наврал, что приедешь через две недели. Уже прошло Бог знает
сколько недель, уже ты некий фатум, более придуманный, чем настоящий. Но, кажется, я повторяюсь…
Я лежу в палате для избранных и не могу понять, за кого они меня принимают?
Маленькие задачи, которые я ставлю перед собой, не даются. Может, потому что маленькие? Да больших
я никогда и не ставил. Завоевать Итаку, погубить Карфаген…
Перед глазами ты, Мясников, вглядывающийся вдаль, туда, где за огородами тянется кромка леса, а из-за
нее каждый день восходит солнце. Ты не даешь мне покоя, потому что мне кажется, будто в каждую следующую
минуту ты открываешь в этом мире что-то новое. Меня раздирает от зависти, мой мир видится мне избитой
тропой, где уж не разглядеть ни травинки, ни камушка…
Ха-ха! Они поняли: я — никто! Они вышибли меня из VIP-палаты, Мясников! Твоей философии
недостаточно, чтобы оценить все превратности бытия…
Письмо седьмое
Темно на земле. Темно в Абрашино. Не видно ни Мраморного озера, ни залива, ни леса. Даже огорода не
видно. Воля стала тюрьмой, стоило лишь поставить на ней сарай да посадить картошку. Картошка есть и в
магазине, но для нее надо добывать деньги на подневольной службе. Квартира — с теми же требованиями к ее
содержанию, голодные дети, выпихивающие тебя из домашнего тепла. Всё — тюрьма. Металлургические
комбинаты работают на двери и решетки — по три железных двери на семью! В тюрьме все живут. Съел пайку
— на работу; пришел — двери на запор и к телевизору. А там — шоу, сериалы, убийства. Два главных героя
встретились: ах, сколько не виделись! Мир раздвинут рамками экрана, и все заковано в броню решеток и дверей.
Дух свободы, мысль — живы ли вы? Благословенны пьяницы, ибо они настоящие философы. Трезвый
философ — это больной человек, история знает тьму подтверждений этому.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Жалко, что мир за окном такой черный. Днем я увидел бы новые краски, я сумел бы их разглядеть. Я
позвонил своей любимой и сказал, что мы недостаточно любимы… Нет, суп из свеклы — это еще не борщ. Милые
люди, сойдитесь! Вас так немного, и я совсем недавно отрекся от вас. Я продолжу эту книгу отречений, потому
что нынче лишь потери могут вызвать что-то похожее на настоящее чувство. Я отрекаюсь от любимых и близких,
чтобы сблизиться с ненавистниками и врагами. Ибо враг — это твое зеркальное отражение, это ничем более не
достижимое сходство, кроме как крайней степенью отрицания. Или враждой, как вам будет угодно.
Вчера пошел к соседям по дачному участку, нужны какие-то подписи. Открыли, не спрашивая, а в глазах
— да что у нас брать-то? Как-то уж очень убого и уныло живут мать и ее взрослая дочь. Картошка на плите,
соленья с огорода на столе… Что же вместо радости? На ночь — долгое глядение в темноту комнаты и полумечтыполупланы. Нет, не так. Планы — завтрашняя картошка; мечты — о том, что уже никогда не случится. Это
бандитизм — отнимать у человека надежду.
Надо смертельно уставать, чтобы засыпать побыстрее.
Письмо восьмое
Мясников! Я хочу, чтобы ты надел фрак. Или, на худой конец, сюртук. И обязательно — белоснежную
бабочку и лаковые штиблеты. Тебе бы вручали какую-нибудь премию за художества в области графики либо
литературного письма, а ты бы стоял дурак дураком и думал об одном: как это неприятно и неудобно, что на ногах
противные лаковые опорки, а не любимы огородные галоши.
Наверно, еще можно поймать в сети судака, крупную сорогу, подлещика. Но руки коченеют, когда
выбираешь рыбу из ячеек, когда снимаешь снасти… Скоро тебя занесет снегом, и ты по-прежнему будешь делать
вид, что удачно вписан в эту стихию, называемую деревенской жизнью. Будешь откапывать калитку и дорожку к
туалету, будешь скупать местный самогон на деньги, доставленные из города с оказией. А то обнаружишь их в
старой забытой куртке, сколько уж раз так бывало! Потом, очевидно, будешь пить самогон с теми, у кого покупал
его.
На самом деле тебе обрыдло твое Абрашино, ты окончательно возненавидел своих соседей, а собаки, эти
жуткие твари, хватают тебя за штаны даже на твоем собственном подворье. Мучительные потуги что-то из себя
представлять не оставляют времени просто жить… А сегодня опять солнце, день будет чудесный. Какая
гипертония, о чем вы, господа?
А ты, Мясников, представляешься мне князем Меньшиковым в Березове. Замерзающий, закутанный в
шаль. Но знающий: есть замечательный сюжет за тридевятым морем… Настоящий мир не имеет ни цены, ни
ценности, всем этим наделяют его существа разумные, им даже кажется, что они могут улучшить его или,
наоборот, сделать хуже. Творить можно — лишь издеваясь над собой; больше мастерства — больше зверства. А
как любить? А что любить? А чем любить? Обманывать — вот это имеет самое прямое отношение к искусству.
А письмо… Портновское занятие, где на все надо натянуть тесноватый сюртук сюжета. Да как же вы примеряли,
господа? Где и чему вы учились?..
Письмо девятое
Оп-па, Мясников! Снег пошел! А я пометил в начале: двадцать восьмое сентября. Ты тоже не обратил
внимания, да? Подумаешь, ошибся на месяц! Объединять лечение от гипертонии с красным шмурдяком —
наверно, неправильно. Вчера были в деревне, жарили шашлыки и пили вино. Говорили об эгоизме,
неуступчивости, то есть о совместном житье-бытье. При том на лицах у всех печать одиночества — прошлого,
сегодняшнего, будущего… А потом — замечательное посещение дома, где печка и камин удивительно хорошо
сложены хозяином, а хозяйка, разбитная курильщица, весело говорила про мужа-пьяницу, что талант не
пропьешь. Фотографировались с огромными тыквами, причем ощущение, что это они фотографируются с нами,
до того важен и велик овощ!
Ходили, смотрели дома, наша подруга Ирка делала вид, что выбирает себе место жительства. Этот дом, по
ее мнению, теплый, а вот тот совсем холодный. Были даже глупые дома… Деревня потихоньку уходит в зиму,
это уже совсем другое существо — деревня зимой.
Милая щебетунья Ирка — этакий порочный самоцвет, в ком сочетается наивность, детская
непримиримость, жизненный опыт и все тот же эгоизм. Вообще-то мне давно неинтересно наблюдать за людьми,
все они составлены по схемам, коих наберется от силы десятка полтора. Мясниковы — штучный товар, редкость.
Причем, я думаю, ты уверен, что в Новосибирске нет ни настоящих художников, ни творческой атмосферы. Я то
же самое говорю про Барнаул. Он ошибается, стало быть, я — тоже.
Один мой знакомый улетает в Германию. У него двойное гражданство. Даже представить себе не могу
ощущения человека с двумя гражданствами. Наверно, обращаться к нему «гражданин» — неправильно. А как?
Граждане? Мне что-то одной родины многовато, а тут целых две. Интересно.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но что я делаю? Что делаю! На какую такую нужду извожу бумагу? Назови это словом, Мясников, прошу
тебя, ты умный!
Уже час как я на ногах, а будильник показывает половину шестого. Старческие ранние подъемы. А ты,
Мясников, уже вылез из своей конуры? Помочился на стылую землю? Ты уже успел подумать, что сегодня будет
для тебя новым? Что обратится миражом из только что бывшего сущим? Ты уже решил, у кого из соседей пойдешь
покупать самогонку? У тебя сегодня день встречи с одноклассниками. Приедут, не приедут — это не важно,
призраки бывают плотнее настоящих. Если допустить, что «плотность» происходит от слова «плоть». Надо будет
напиться, чтобы не ломать голову, как могла столь короткая жизнь так изуродовать всех твоих сверстников.
Наверно, лучше придумать другой праздник. К примеру — из Барнаула приезжает твой друг-художник. Это
большое событие, и без самогонки тут никак не обойтись. Можно и день рождения комсомола отметить. Кстати!
Можно сразу же справить поминки по нему.
Жизнь ничто без прививки безумия. Очередная угроза остаться без работы? Поборемся! По данным
ВЦИОМа, недоверие к правительству высказали девяносто семь процентов опрошенных, к прокуратуре —
девяносто шесть, к президенту — семьдесят. Никто не чувствует себя обесчещенным, никто не идет стреляться.
А за окном — снег, ветер и слякоть — замечательный ноябрьский коктейль. Ты сидишь насупленный и
бессонный, у тебя нет керосина, закончились сигареты и свечи. От трезвой злости ты бы немедленно взялся за
перо, написал бы, как в очередной раз тебе открылись самые потаенные уголки мира, осветились тайны, которые
люди прячут даже от самих себя. И ты увидел бы среди величия и хаоса своего друга, занимающегося онанизмом,
тогда как в соседней комнате его жена изнывает от желания и любви к мужу.
Самое трудное — пережить это затянувшееся утро. Лучше бы дали свет, чтобы у тебя появилось занятие,
не то увидишь нечто страшное про себя. Ты, очевидно, думал, что уж про себя-то все давным-давно знаешь. Какое
заблуждение!
Письмо десятое
Я отрекаюсь от всего того, что было лучшим в моей жизни. Или предполагалось, что будет лучшим, но
было испорчено, благодаря моим стараниям. Отречься от дорогого, от значительного — вот бунт, доказывающий
понимание бессмысленности всего происходящего. Какая глупость — жить и доказывать бессмысленность
жизни! Но доказывать смысл жизни — не лучше того.
Великолепные сюжеты, великолепные слова… Вдруг за всей гениальностью и прозорливостью поэта я
вижу испуг. Никогда и никто не обнаруживал этого в Башунове. Испуг, да. Однако на то и поэт, чтобы его чувства
приобрели космические масштабы и… и не миновали тебя. «Но не поддамся испугу», — восклицает он,
напуганный. Это ведь ни хорошо, ни плохо, это есть, как родимое пятно, как вековечная отметина.
Мясников! Твой голос все тише… Вчера по ошибке заехали в какой-то незнакомый лес. Едва выбрались.
После долгих пасмурных дней солнце вышло посмотреть на нас, идиотов. А о тебе я даже не вспомнил. Далекие
голоса все менее различимы…
Жуткие морозы. Очередные похороны. Встретил богатого художника. Ты вот талантлив, а богат не будешь.
Впрочем, тебя это и не занимает. Душа замкнулась, поговорить ей не с кем. Такое ощущение, что ей противен и
сам носитель ее. А душу нельзя скоро и по заказу переподчинить. Она не может стать ни лучше, ни хуже, она —
данность. Но ведь говорят же: душа испакостилась — значит, бывает, меняется? Зимой ее совершенно нечем
лечить — ни леса, ни речки… Кто-то зовет и зовет: приди!.. Только не говори, что это чья-то душа общения
просит. Никто не узнает, соглашается она или нет с тем, что выбирает для себя ее хозяин — она вторична, она
спутник. И потому она подвержена насилию. Душа ранима…
Зимние могилы печальны вдвойне. Упокоившимся в земле не нужны прощения. И похвалы, и поздние
признания…
Писательская братия все так же скучна и нелепа — от барственных москвичей до угрюмых провинциалов.
Хочу в Сан-Франциско, хочу посмотреть на Елену, поговорить с ней. Мир стал доступнее, только отчегото не для меня. И опять что-то кому-то надо, а я устал и не хочу. Госпожа лень раскрывает свои объятья, но
тщетно. Лениться — занятие избранных.
Мясников! Ты меня слышишь? В твоем Абрашино замело пути-дороги, хотя, думаю, дорогие джипы,
сновавшие летом туда-сюда, пробьют себе дорогу. Им, тупым, отупевшим от денег, тоже хочется романтики.
Допускаю даже, что им как раз хочется ее куда больше, чем остальным, у кого вся жизнь — сплошная романтика.
Изощренные способы выжить, заработать, пробиться, пропихнуться вопреки задаче правителей извести этот
постылый народ. Очень романтично, не правда ли? Тебе, Мясников, не надо зарабатывать для кого-то великое
счастье.
Надо работать, надо кого-то поселить в домик, который я сам не построил. Вот такая фата-моргана — не
построенный дом. Бывает.
Белое одичание. Абрашино. Дом, занесенный под крышу. Поутру открывается дверь, и в проеме…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Письмо одиннадцатое
По-моему, я опять уснул, не дописав предложение. Портвейн был бодяжный.
Господин-товарищ Мясников! Я выношу вам самый суровый приговор: признать Н. Мясникова
безнадежно далеким от мира городских пьяниц-художников. Заклеймить позором за то, что он столь же далек от
прочих пьяниц, поскольку в Абрашино давно выпита вся самогонка, а дороги не прочищены, и государевы
напитки не на чем подвезти.
Да жив ли твой единственный сосед и постоялец — кот? Его сородича я только что видел в мастерской
художника Скурихина, с которым ты меня заочно познакомил. В мастерской всего четыре градуса, и кот,
очевидно, давно ошалел от холода. Нигде не испытываешь столь сильного чувства сиротства, как в мастерских
художников. Все они разведены, потеряли жилье и проживают тут же, где творят. Пестрые интерьеры должны бы
радовать своеобразием, выдумкой — как бы не так! Заросшие пылью замечательные вещи кричат со всех сторон:
что бы сюда ни попало — все тут же обрастет сиротством. Пыль вековая день ото дня уплотняется, она смеется
над хозяином помещения, над его работами, над самим искусством. Ибо она переживет все, а первым среди
прочего в прах превратится сам художник, который все здесь придумал и завел эту самую пыль.
Старый растрескавшийся контрабас, скрипка, помещенная в корпус от старинных настенных часов,
мандолина, строй которой неизвестен художнику. «А то бы сыграл», — нахально заявляет он.
Увы, я уже замечен. Это знание не дает мне покоя: как бесенята распорядятся мной? И почему им дано
право мной распоряжаться?
Минус сорок! Матисс изрек: у художника один серьезный враг — его собственные картины. Все так. А у
человека вообще — он сам. Мои деревья, наверно, замерзли, такого мороза им не выдержать. Мои птицы умирают
на лету. А под окном мужики копают траншею. Им деваться некуда, лом, лопата — и вперед. Полет мысли давно
уже остановлен, тоже замерз. Современные ведуны утверждают, что мы живем в «центре мироздания», и потому
нас минуют природные катаклизмы. Величественные непогоды никак не могут научить человека, сбить с него
гордыню.
Дорогой друг Мясников! Ты, наверно, уже извел все дрова, чтобы не замерзнуть в эту лютую зиму. А вот
не спросил же я тебя: рыбачишь ли ты зимой? Летом у тебя это получалось очень даже неплохо. Интересно,
почему ты не заведешь собаку? Я думаю, ты в какой-то степени все-таки считаешь себя дачником, а дачнику
собаку заводить хлопотно. Уезжая в город, ее необходимо забирать с собой. Собак ведь не бросают, не так ли?
Что-то маловато оснований для оптимизма, их надо отыскивать, как золотые песчинки в тоннах отвала.
Или придумывать, сочинять оптимизм без оснований. Но это уже формула идиотизма.
По мне тоскует моя мечта, брошенная, оставленная без присмотра. Она взывает к памяти, ибо к сердцу
взывать бесполезно. По мне тоскует не построенный домик у озера. Вот уже сорок лет по мне тоскует Наташа из
Хабаровска. По мне тоскуют острова Кука, Новая Зеландия и маленький кусочек Адриатики, где ступала нога
моей далекой возлюбленной.
Остаток зимы провожу в больнице, где мне усиленно пытаются внушить: чтобы быть здоровым, надо
перестать жить.
Письмо двенадцатое
Некоторые древние философы из свойств души выделяли память, разум и волю. А понтийский царь
Митридат дал имя краснодарскому вину. Ничего так винцо, считается почему-то розовым, хотя на вид абсолютно
красное.
Эпоха Возрождения довольно скоро сменилась эпохой Вырождения, и если главное мерило одной —
красота, искусство, то другая похваляется железом и прочими металлами, изъятыми у Земли. Для величия
достаточно глины и камня, для низости мало всех ископаемых и механизированных премудростей новых веков.
Кстати, зима-то уже и кончилась. Ты, Мясников, герой, ты пережил ее. Имей в виду, весны нынче снова не
будет, помаются в холодах апрель с маем — и сразу грянет лето. Я решил нынче не сажать картошку. Впервые за
тридцать с лишним лет. Похоже, что-то разладилось в правильном обращении времени, где от картошки до
картошки — год. Это свой счет, как в древнерусском календаре, который начинался с двадцать первого сентября.
Аккурат уборка картофеля… Интересно находить совпадения в исторических датах. Не могли же те давние
русичи знать христианского календаря, по которому двадцать первое сентября — день рождения Матери
Господней! Да и картошки наши дальние предки не знали, сей продукт завезен из Америки много позднее…
Дорогой Н. Мясников, он же — Николай М.! Не виделись мы уже много времени, и каждый из прошедших
в разлуке дней я посчитал бы за три. Ты ведь так и не завел собаку? Правильно. Ведь ты не хочешь ни о ком
заботиться. Сидишь себе на крылечке, нагретом солнцем, и пьешь самогонку. Пьешь, не отпирайся, я точно знаю!
Пьешь и жмуришься, как кот. Так пить ее, родимую, может только истинный знаток.
Честно сказать, Коля, писать особенно не о чем, нет подпитки нашим с тобой отношениям. Да и нет их,
отношений, как не было никогда. Я так вижу тебя этаким котом, не как бы — а настоящим, замечательного
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
трехмастного окраса. Огородный охотник за воробьями и мышами. Прячешься в грядках, увлеченный собой,
своей охотой, своей жизнью и талантом. Но… Ловкость уходит, птички и мышки разбегаются. Кошачий век тоже
не вечен. И талант может умереть раньше своего обладателя, его бренной оболочки. Он, талант, тоже смертен.
Да, Коля, высокое искусство писать письма осталось в прошлом вместе с уроками риторики и хиромантии.
Надо же, учились этому — красиво говорить и читать по линиям руки!..
Сегодня ты — точно тот герой из Бабеля. Так и вижу тебя вышедшим на ваш деревенский большак, по
которому пылят редкие телеги и частые «круизеры». Стоишь ты, растерянный, среди зноя и едва улегшейся пыли,
очками поблескиваешь. И будто бы не знаешь, куда идти. И я, Коля, не знаю. Хотя каждый день выхожу из дому
и отправляюсь на работу, чего страстно не хочу делать. Платили бы деньги, чтобы не путался в ногах у
человечества. У него, человечества, свои задачи, неизвестные мне. Но я его ценю и уважаю, может, как раз за это
самое.
Письмо тринадцатое
Дорогой Мясников! Все никак не доеду до тебя. Сижу и представляю, какую точку принесет тебе совсем
уже скорое время. Ничего, Коля, переживем! Сладкие дожди поливают землю, что-то томительное рвется
изнутри, как в молодости. Молод ли ты еще, Коля? Наверно, ты опять обманул кого-нибудь, и как ты не устаешь
обманывать?
Зашел в книжный магазин, там меж стеллажей бродят три городских полуидиота. Вот он, читатель нового
времени! Уже год как нет Шипилова, дыра во Вселенной. Мои возлюбленные соседи по этой жизни наделали
этих дыр великое множество.
Дети мои не самостоятельны, и потому надо искать работу. А что я умею? Уже не пойдешь махать ломом
и лопатой, годы не те, силы не те.
В голове удивительная пустота и маленькие человечки вокруг. И великие амбиции… Длиннополое пальто,
берет, кашне в два оборота вокруг шеи… Да-да, берет и кашне, внешние приметы любимой богемы. Нет больше
этого слова, нет этого понятия. Пусть теперь китайцы создают русскую литературу, они все могут. Наверно, надо
лишить человека всего, чтобы наделить бешеным трудолюбием. Китайцы и музыку нашу перепишут, загонят
Чайковского, Бородина, Свиридова в свою пентатонику — запросто.
А то освоят наши семь нот, будут сочинять в нашем строе.
Я вижу потомков твоих, Мясников, с желтой кожей и узким разрезом глаз. Они, правда, не получат генного
заряда трудолюбия. Однако китайцами будут все — и творцы, и купчата, и даже бомжи.
Сегодня двадцать первый день я без работы, то есть по закону непрерывность моего трудового стажа
нарушена. Трудовой стаж! Тьфу! К человеку столько приставок придумали. Еще — пенсионный возраст, к
примеру. Одна анкета чего стоит!
А я вот думаю: приехал я вдруг к тебе, говорю на пороге — ну, здравствуй, Мясников! И угадываю по
выражению твоего лица поиск чего-нибудь этакого. Скорее всего, ты остановишься на фразе, никакого отношения
ко мне не имеющей. Будто мы и не расставались на год с лишним, будто накануне ввечеру прикончили литр
самогонки. Кстати, почему вы ее не очищаете, не улучшаете, так сказать, вкусовые и ароматические качества?
Зело вонюче зелье! Предвижу ответ: а зачем?.. И вправду, зачем, если и так все будет выпито?
Итак, мы остановились на фразе, которую ты подготовил к нашей встрече. Не, это будет не фраза, а некий
трактат из жизни животных. Будто бы, вопреки всем утверждениям, что мыши и крысы не выносят соседства друг
с другом, в твоем доме они прекрасно уживаются и даже не ссорятся. Бывает, на прогулку выходят из подполья
бок о бок. Сам наблюдал. Особенность — мыши жрут картошку поглубже в зиму, а крысы начинают с осени.
Кота они общими усилиями изгнали из дому. Думаю, надо начинать опыт по отбору крысобоя, чтобы заменил
мне кота. Я ему уже костюмчик придумал. Пожалуй, прямо завтра и приступлю, не то они так сдружатся, что
устроят симбиоз на генном уровне и выведут крысомыша…
Потом мы пойдем пить вонючую самогонку, и ты, как всегда, будешь отодвигать еду, настаивая на том,
что в горючей жидкости питательных веществ достаточно…
Не поеду я нынче к тебе, извини. Прособирался, а теперь вот и деньги кончились. Выпей за меня, а я за
тебя — здесь. Скурихину не звоню, что-то мы друг другу не показались. И портрет он плохой нарисовал.
Сегодня купил костей аж пять килограммов. Супы можно варить месяца полтора, а то и больше. Я играю
в бедного и в ум не беру, что беден на самом деле. Мне нечего продать, моя мышечная сила ничего не стоит,
износилась, мои мозги никому не нужны. Это вообще сегодня самая ненужная вещь на свете.
Но томительно сладкие дожди тоже могут служить призывом к жизни. Два года назад какие-то
прожорливые гусеницы извели большой карагач у моего подъезда. Год он простоял мертвым, потом его спилили
почти вровень с землей. А нынче на том месте пошли новые побеги.
Письмо четырнадцатое
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вот ночная странность. Открываю книгу Башунова: «Нехоть напала, куда бы уехать…»
Еще немного — и отправимся в Советское, хоронить Прутковского. Сколько уже их, не дошедших до
шестидесяти! Милые мои ИНО-странцы. Эх, Эдуард Эдуардович! Так и не поговорили. Всё собирались. Где-то
далеко в себе он был спрятан, обычно такое происходит с людьми нежными, ранимыми. Я знаю, он такой и был.
Горы остались, озера, все, что связывало его с жизнью. Вот интересно, а ТАМ горы есть?
Вокзал. Ожидание. Следующей станции не будет…
Здравствуй, Мясников! Вот, поел лапши на мясном бульоне — хорошо. Есть ли в твоем супе мясо? И
вообще, как ты там? Кстати, где ты? Может, вовсе и не в Абрашино? Сидишь в уютной городской квартире в
вашем сером и промозглом Новосибирске? Сунул ноги в старые обрезанные валенки и посмеиваешься над всеми?
Завидуйте, мол, дураки, бездомности моей, бесприютности, одиночеству и напяливайте на все это романтические
одежды. На здоровье… Почему тебе, Мясников, обязательно надо кого-нибудь надуть? Наверно, оттого что ты
сам больше всего боишься быть обманутым.
Я вижу, как замыкаются твои круги. Сначала — прогулки вокруг Абрашино, за дальними границами села.
Затем — вдоль поскотины, ближе к околице, потом улицами, потом вокруг своего огорода, дома, долгие
посиделки на крыльце… И, наконец, юрк в глубину своего заточения — и все, двигаться больше некуда. И сказать
нечего. И написать. Ты пришел в себя, как в конечный пункт путешествия. Пришел туда, откуда вышел. Тебе
ничего не остается, кроме как еще сильнее возненавидеть своих соседей. И ты получишь заслуженный ответ.
Нечто подобное описал Камю: «…и пусть меня встретят криками ненависти…»
Мясников! Ты меня слышишь? Думаю, все-таки ты еще не доел себя окончательно и продолжаешь
надкусывать свою бессмертную душу, выделяя в качестве освобожденной энергии какие-то строчки. Это еще не
совсем повторы, но уже перепевы. А впрочем, прими мои домыслы за попытки обнести тебя границами. На самом
деле, я ведь знаю, ты безграничен. Но все равно скажу тебе: виден, виден предел за толстым стеклами твоих очков.
Я смотрю в твои линзы с обратной стороны…
Мысли мои все время возвращаются к тебе, однако тут же ускользают, отвлекаются. Вижу твой огород,
твою избушку — и все, будто в каком-то старом заезженном кино. Оно не блещет достоинствами, но из-за
распутицы новый фильм не завезли, крутят и крутят этот. Огород, избушка, одинокий человек, прячущий глаза
за толстыми линзами. Что-то у него в голове? Что в голове у тебя, Мясников? Или ты приблизился к миру
настолько, что выправил забор, завез назем на свои грядки, отремонтировал крыльцо? Или отдалился так, что не
замечаешь не только порухи в собственном хозяйстве, но и течения времени? Оно остановилось, оно — некто
сидящий за столом перед зашторенным окном и перелистывающий календарь: зима, весна, лето… Времена года
— лишь набор иллюстраций, памятные фотографии о бывшем когда-то.
Автовокзал. Жду автобуса, чтобы уехать в Бийск. Интересно, есть автобус, которым можно доехать до
Абрашино? Твой дом находится на северо-западе от моего. Направление это ничем не хуже и не лучше любого
другого, хотя, если б ты жил, скажем, в южном направлении, я видел бы тебя чаще, потому что в той стороне мой
любимый Горный Алтай. И ты был бы другим, природа дорисовывает лицо человека, местность наносит свои
черты…
Мне сообщить тебе нечего, ибо в жизни моей ничего не происходит… Времени до автобуса еще много,
сейчас буду звонить Скурихину, узнавать про тебя.
Письмо пятнадцатое
Облака барашками переплывают от крыши к крыше. На оконный слив хозяйка из дома напротив насыпала
крошек. Голуби — символ любви и мира — дерутся, сталкивая друг друга вниз, а крошки ссыпаются на тротуар,
так никому и не доставшись. Глупые птицы — прямо как люди.
Недоверие к окружающему миру таково, что хочется повернуться к нему спиной, посмотреть на него
шиворот-навыворот. Вот — сойти с ума и не попасть в сумасшедший дом! Но тут опасность: побьют камнями,
как инородца, иноверца, инобыльца… У нас в городе много сумасшедших, и нет среди них одного, кто бы не был
побит, изуродован возлюбленными согражданами. Раньше говорили: юродивый, божий человек, блаженный.
Понимали, он по-своему общается с миром, иначе — и всего-то. Сейчас «по-своему» разрешено только для того,
кто может купить себе место на острове Инобыль. (Придумка Коли Шипилова).
Мясников! Ты самый умный, потому что сам по себе. Понимаю, как тягостно это временами, но ты ведь
знаешь, что не менее тягостно соседство с людьми. Ты только героя из себя не строй! Когда тоска изъест твое
сердце, страшно предположить, куда ты помчишься и как скоро. Все это ерунда — будто работа избавляет от
тоски. Бетон месить — да, на время. Почему жить так трудно, Мясников? Ведь все в нас, и добавить снаружи куда
труднее, чем вытащить изнутри. Один мой знакомый с преувеличенной бодростью в голосе сообщил, что его жена
почти ослепла, безнадежно больна еще чем-то. Подумать — молодец, держится!.. Ан нет, идиот! Держаться —
это держать при себе.
Я знаю, ты ведь сбежал от женщины, которую очень любил. Но вот беда, она не могла быть твоей, она по
призванию, предназначению своему не могла быть чьей-то. А твоя пылкая душа ждала ответа…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но вот ты доходишь до некоего предела и берешь в свой абрашинский дом хозяйку из местных.
Деревенские женщины в наших с тобой годах — старухи. А молодых в ваших краях давно уже нет, и ты вынужден
довольствоваться тем, что наличествует… Придет же в голову! Или такой сюжет. Ты распродал кое-что из
оставшегося в городе имущества, реализовал часть своего несметного урожая и купил маленькую ленточную
лесопилку. И трудишься, распуская бревна на доски для местных дачников-буржуев, которые ведут себя как
захватчики. Тебе кажется, что ты дерешь с них три шкуры, а им все нипочем.
Нет, это совсем уж фантастическая история. Ты по-прежнему лениво будешь отправлять своих соседей в
Париж, всех знакомых разгонишь по белу свету и пальцем не пошевелишь, чтобы заделать дырку в заборе.
Работать на лесопилке? Нет, я так далеко зашел в своих фантазиях, что это действительно близко к безумию.
Только лень и безделье — настоящие родственники философии. А ты — философ от Бога; это как сумасшедший
с рождения — избранник.
Письмо шестнадцатое
Ты живешь далеко от живых, но так же далеко от мертвых. Впрочем, мои могилы под боком, но в последнее
время я все реже их навещаю. И все думаю, удалось убежать тебе от обмана или, наоборот, ты погрузился в него
безвозвратно? Лес не врет, река не врет, Мраморное озеро — тоже… Тебе бы женщину, которая умела бы изредка
тосковать по тебе. Неожиданно срывалась в твое непутевое Абрашино и приносила бы иллюзию греха и любви.
Она была бы уже тем хороша, что появлялась бы ненадолго. И ты ведь когда-то знал таких. Что же нынче? Мир
перестал быть романтичным и шалым и заказал чадам своим слетать с катушек.
Дошло до меня: приезжал к тебе старинный друг с семьей, и ты переспал с его дочерью. И возомнил сей
случай великой любовной историей. На самом деле все не так. Ты отомстил другу за его городскую жизнь,
отобранную у тебя тобой самим, за семью, за красивую дочь, за возможность заниматься любовью с вольными
женщинами. Ты не учел, что «девочке» уже тридцать, и она повидала в жизни немногим меньше твоего. Зато ты
отважился сесть за роман. И героиня уже найдена. Что ж, удачи!
А не такой уж никчемной была мысль завести тебе корову. Еще к тому — козу, овцу и женщину. Тебе
нужны новые ощущения, испытания, усилия, наконец. Про местных мы уже говорили, может, попробовать из
соседней деревни? Может, там еще остались молодые? Там пьют так же, как у вас в Абрашино, но хоть не у тебя
перед глазами. Она, наследница пьяных иноземных кровей, смешает свою с твоей. Так начнется омолаживание
нации при твоем участии…
Я — на берегу Катуни, невдалеке — рыбак. Загадываю: поймает рыбку или нет? Накануне моему другу
детства исполнилось шестьдесят. Не стал его поздравлять, потому что вдруг ощутил ненужность всего этого —
детская дружба, годы, через которые мы пронесли… Что пронесли?
Забыл, как ты выглядишь. Помню очки, вялый подбородок, седоватые волосы… Иногда думаю, что мне
нет никакого дела до тебя. Место нравится, место, в котором ты поселился, а не я. В этом смысле ты занял мое
место. И таких много. В районе Чемала вместо меня живет бывший заводской инженер, в Семеновке —
Слободчиков, во Всеволожске под Питером — Алексеев…
У тебя уже начались первые осенние непогоды? Ведь мы совсем недалеко друг от друга, каких-нибудь
триста километров. А не дойти, не доехать… Огород нынче не радует, но картошка будет, это я тебе, как опытный
огородник, обещаю. Ты, наверно, что-то пишешь, что-то еще исторгает из себя душа, израненная одиночеством
и самогоном. Что нового скажешь ты людям, свирепая крыса, загнанная в угол с названием Абрашино? Сейчас
уже утро, ты уже выходил из дому, уже проверил наличие неба и повалившегося забора. И вновь завалился на
топчан. Мир на месте, можно не торопиться спасать его или переустраивать.
А я сижу на скале, подо мной шумит Катунь, и нет никаких слов, чтобы описать этот шум, эти горы в
пихтовом оперенье, эти сосны, этот кедр, выросший из скалы, этот цветущий маральник. Вот захотелось ему
зацвести под осень — он и зацвел. Для познания собственной сути необходимо опереться о величие. И слава
Творцу, что нет ничего величественнее природы.
Наверно, ты ходишь смотреть на обскую воду, в тамошних местах она совсем другая, нежели под
Барнаулом. Там чище, шире, величавее. Впрочем, ты ведь больше любишь бывать в лесу, в сыром бору, и
вглядываться в таинственный мрак, поселившийся в старых соснах. Вижу, как ты пошел со двора. Не знаю —
куда, но ведь ты и сам не знаешь. Надо идти, иначе можно насмерть прирасти к этому огороду, к этому топчану…
Надо идти.
Письмо семнадцатое
Временами я ненавижу тебя, Мясников, потому что все-таки завидую. Ты вчерашний суп будешь доедать?
Или, как всегда, напился накануне, забыл убрать в холодильник, и он, суп то есть, прокис? Так, что ли?
Нынче вижу тебя окрепшим, восставшим от ипохондрии и глубокого чувства неполноценности. Неужели
она, та самая дочь твоих друзей? Неплохо, если учесть, что влюбиться ты уже не можешь, да и она —
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
прагматичная, расчетливая, циничная особа, уже изведавшая той любви, которая то и дело надкусывает
настоящую. Раз, другой, третий — и уже от той, настоящей, остается жалкий огрызок. Кому-то он достанется! Не
тебе, не огорчайся до срока, тебе от нее не будет даже этого. Она пошалила назло маме, папе, которые тоже шалят.
Но не отчаивайся, ты получил любовное похмелье в виде вдохновенья — счастливчик! Роман без ответственности
с продолжением в яркой строке — что еще нужно писателю? Ты ведь еще писатель, а? Отзовись!
Вторые сутки дождь без перерыва. А у тебя, Мясников, хорошая погода. И тебе, очевидно, сладко оттого,
что я опять тебе завидую. Да и ладно, мелкий паразит, питающийся отбросами настоящих чувств! Но бойся!
Завтра и к тебе придет дождь, мелкий, заунывный, затяжной. И твоя шизофрения родит твою очередную ипостась.
И кто же будет на этот раз? Говорят, на первых стадиях (а у тебя, надеюсь, еще не очень далеко зашло) сознание,
раздваиваясь, рождает нечто, близкое к первородной сути, то есть Мясников-II не будет сильно отличаться от
Мясникова-I. Это потом уже ты станешь выбиваться в наполеоны и хрущевы…
Ты собрал свой урожай, подготовил листочки с новыми рассказами для журнала. Лениво поглядываешь на
шкаф, где висит городской костюм. И так же лениво думаешь: а неплохо было бы заявиться в редакцию в ватнике.
Потом вспомнишь, что женщин там совсем не осталось, и производить впечатление не на кого. Ты еще достаточно
молод, чтобы думать, как произвести впечатление, но уже порядочно стар, чтобы прикладывать усилия, создавая
его. Впрочем, я посоветовал бы тебе заглянуть в шкафчик, костюм-то моль почикала! Ты, конечно, был уверен,
что в деревенских домах эта тварь не заводится — как бы не так!
Мясников! А ведь именно таким образом мир рушится — начиная с прогнившей доски на крыльце, с дырки
на штанах… Развод, потеря жилья, места на службе — это уже потом, это наполеоны в ряду потерь, сначала идут
утраты помельче.
Осень. Божьи коровки расплодились в великом множестве и стали кусаться, открещиваясь от своего
нежного названия. Теперь уже наверняка неубранный хлеб погибнет. Кто же мог предположить, что к октябрю
зерно не успеет созреть? Тоскливо мокнущие нивы — жуткое зрелище.
А почему бы тебе, Мясников, не отпустить бороду? Она скрыла бы твой безвольный подбородок. Ах,
извини, ты ведь считаешь, что он у тебя как раз волевой. Что? И многие так считают? Может быть, может быть…
Нет, с бородой тебе нельзя, ибо бритье — один из немногих ежедневных ритуалов, которые оборачивают человека
к жизни. Или направляют к ней — как тебе больше понравится.
Мясников! Я нынче в разъездах, вот так-то! Ты находишь успокоение в своем медвежьем углу, я — в
беготне, в гонке за лидером, где предполагаемый лидер я сам. Только тут все наоборот. Я и все множество моих
«Я» без конца убегают от меня. Такая вот нескончаемая игра. Впрочем, в нее играют все.
Да, еще о твоей внешности. Вам, скитальцам, очевидно, выдают специальную краску для волос. Другие —
седые, сивые, белые; а у вас волосы какие-то серо-стальные. Вообще-то ты все больше и больше походишь на
брошенного всеми деда. Тебе не нашлось места в доме престарелых, в богадельне, и тебя отправили сюда. Твои
очки, придававшие до времени лицу некий смысл, даже замысел, теперь добавляют к портрету обычную
старческую слабость зрения.
Уголь тебе завезли? Дровами много не натопишься… У тебя опять новые соседи. Да, ребята с деньгами
давно уже разрушили твою идею творческого скита, превратив тихое уединенное место в дачный поселок. Опять
у тебя что-то отбирают. И так будет всегда?
Письмо восемнадцатое
Мне скучно, Мясников! Скучно даже то, что я сейчас делаю, пишу тебе. Я ведь специально сделал из тебя
значительную фигуру, как-то не пристало писать Бог весть кому… Вот беда, скучно даже говорить тебе гадости!
Опять листал книжки некоего писателя Николая Мясникова. Боюсь, Коля, твои виртуозные рассказы
впредь никто не оценит, потому что информативно они чрезвычайно бедны. Увы, информация для духовного
обогащения не считается уже предметом познания. Я, конечно же, стар, никто не возражает против этого, но я
еще не слеп, не слабоумен, чтобы не видеть: человечество впадает в детство, когда яркие краски выходят на
первое место, когда ассоциативные ряды истончаются и теряют свое назначение. Когда развитие ума и психики
идет в обратном направлении — от третьей сигнальной системы — ко второй, а затем — к первой. Новое детство
нового человечества — вот что грядет. И надо бы помнить, что дети, помимо изначально радостного восприятия
мира, обладают жестокостью, они тираничны и эгоистичны. Они разрушители. Оставь их без взрослого пригляда
или воспитания — и ты увидишь в них зверя пуще всякого зверя. Похоже, человеку начинает надоедать ломать в
себе эту самую зверскую природу.
Я выпиваю рюмку, Мясников, и сразу обращаюсь к тебе. Ты выходишь на крыльцо, со страхом и надеждой
вглядываешься в черту поднебесного пространства. Сегодня, завтра или послезавтра выпадет снег. Не будет этой
черноты перед глазами, но безнадежная белая пустыня похоронит последние ожидания. Почему-то зимой
заканчивается все. И какой идиот придумал Новый год зимой? Какие такие «новости» в этом ледяном безмолвии?
А может, наоборот, он слишком умен, этот хитрец-придумщик? Когда истекает срок последним свершениям и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
надеждам, он взывает к уставшему, изнуренному человечеству: посмотрите на календарь, все только начинается!..
Мы черпаем оптимизм из обмана.
Ты, верно, сидишь над романом о любви? Сколько ж можно почерпнуть из одной мимолетной встречи! Да
сколько угодно! А можно пойти путем твоего земляка поэта Ивана Овчинникова, написавшего самую короткую
из известных миру поэм: «Светает. Люська, уходи!»
Интересно все-таки, насколько ты вжился во все, что окружает тебя нынче в Абрашино? А то ведь
останешься навсегда орхидеей, воткнутой посреди грядки с огурцами. Полусон-полуявь. Будто бы я смотрю на
тебя сквозь банку с мутным рассолом из-под тех самых огурчиков. Твои огромные очки расплываются, обтекая
лицо, и ты становишься похожим на инопланетянина из киношки про неземные чудеса.
Все мы держимся тем, что придумываем сюжеты. Только свой собственный, по которому могла бы
последовать жизнь, мы придумать не в силах. Что за умысел такой? Я догадываюсь, в чем дело, только пока еще
не обрел окончательной уверенности. А догадка такова. В наши сюжеты всегда встроена женщина, и ее поступки,
движения легко направлять только в том случае, когда ты сам придумал ее, нашел ей спутника или нескольких…
Женщина из твоей реальной жизни обязательно ускользнет из-под твоей власти, она будет пытаться управлять
тобой, и ты уже никогда не сможешь развернуть ситуацию. В лучшем случае — сможешь только сломать.
Я могу подарить тебе сюжет, хоть несколько, не жалко. Только женщин в них ты встраивай сам.
Письмо девятнадцатое
Сорока на хвосте принесла, мол, ты, Мясников, сходишь с ума. Я этого ожидал и боялся. Высидеть в твоем
заточении, в твоем диком углу, при твоем ужасе в восприятии жизни можно только с одним — с безумием.
Расскажи, что видишь ты в минуты помрачения рассудка, интересно?
А я расскажу о своем. От нормальных тошнит, и вот, слава Создателю, я в тебе не ошибся! Но ты слишком
резко не уходи в свой новый мир, мне надо будет привыкнуть к тому, что писать тебе уже больше не смогу. Или
найду другого адресата, или сам доберусь до твоего мира. Не надо строить межпланетных кораблей, никуда не
надо улетать, иной мир можно творить в привычном обжитом месте.
Я пропустил момент, когда солнце выползает из-за крыши дома напротив. Момент — и не вернуть светило
назад. Краткий миг, называемый жизнью, состоит из нескольких обязательных, в строгой последовательности
чередуемых событий. Вот — солнце взошло.
Прощай, Мясников! До встречи в лучшем из миров — парке безумия!
Post scriptum
Как-то незаметно умерли все. Может, когда-нибудь из рожденных вновь что-то получится. Но пока что
живые в большинстве своем не представляют для меня интереса.
Часто снятся алые тюльпаны на городской площади, целое море тюльпанов.
Вероятно, есть какая-то необходимость в том, чтобы поместить художника в этакое безжизненное
пространство, чтобы он, не отвлекаемый миром, максимально раскрылся, чтобы выдавил из себя не только раба,
но и вольную суть, если таковая имелась… Нет жизни — придумай, нет движения — сотвори.
Живем в неведении, стяжание Духа Святого — задача трудновыполнимая и — опять же — редко кому
понятная.
Иные рвутся, может, сами того не ведая, в Адамы — постигнуть мир, начиная с греховного соблазна. Быть
изгнанным за это из Рая и родить своего Каина. Бедные преадамиты (люди до Адама) ведать не ведали, что из них
выйдет такой прародитель сегодняшнего человечества…
Поле и погост, лес, река, пожарище… А пожарище-то почему? Место, с которого изгнан человек, где
умерло все живое… Все надо начинать заново.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир ЭЙСНЕР
ПОВЕСТЬ ЮЖНОГО ВЕТРА
Фрагмент романа «Парфеня»
1. На подходе
Верховой ветер1 ровными грядами вспахал залив, солнечные зайчики прыгали на воде, белая пена
пузырилась на гребнях.
Волна заваливала лодку набок. Максим то сбавлял, то прибавлял обороты мотора, уклоняясь от не в меру
крутых валов, и медленно вел судно вдоль правого берега среди маленьких радуг в водяной пыли.
Век смотрел бы на эти налитые светом волны!
Век дышал бы запахом хвойного леса и пряных трав!
Вообразить невозможно, что уже через месяц все здесь замрет, замерзнет, заледенеет, а затем и солнце
уйдет из мира...
2. Сестры
— Тута! — дед Парфен взмахнул рукой.
Tундровая речка Аленка открылась широким устьем. Поплыли мимо крутые берега, щетки ольховых
кустов, куртинки тоненьких лиственнят, затем — островерхие чумы, маленькие домики-балки на полозьях и стадо
оленей на пригорке.
Тучей посыпались с высокого берега чумазые ребятишки и кудлатые собаки, женщина в красной кофте
смотрела из-под руки.
Добрались... Прибыли... Слава тебе, Господи!
Максим повел плечами, разминая затекшую спину. Все хорошо. Только вот под веками появились
болезненные пупырышки. Моргать больно.
«Зайцов нахватался, глаза чаем промыть... Уже можно расслабиться... Осталось только красиво, с шиком,
причалить».
Выбрав момент, Максим выключил зажигание, наклонил и застопорил мотор. Лодка лихо, с потягом,
выползла на песок, и дед Парфен выбросил якорь. Рослый мальчишка подхватил трехлапый крюк, оттянул его на
всю длину линя и вогнал железо в грунт:
— Ур-ра дедушке с бабушкой!
— Приехали! — дед Парфен спрыгнул на песок и несколько раз присел, растирая руками колени. Ловко
подхватил ближнего мальчишку, подбросил в воздух, поймал и уложил себе на плечо:
— Здорово, Прокопий!
— Здорово, деда!
— Дрова собрали для чая?
— И дрова, и костер, и рыба! И место для палаток — вона, и травы для подстилки нарвали!
— Ай, молодца!
На крутом берегу — целый городок: старый покосившийся дом, большая каркасная палатка, три балка на
полозьях, несколько остроконечных, как из картинки, чумов и с пяток маленьких палаток для хранения припасов.
Позвали «чайковать» и знакомиться.
— Мы тя знаем! — кричали ребятишки. — Баушка все рассказала!
Максим перезнакомился со всеми, аж рука заболела, но запомнились лишь несколько молодых женщин,
девушка в белом свитере, по имени Александра, да сын Парфена, Касьян. Ростом Касьян пошел в отца, лицом в
мать, и в свои сорок лет выглядел на тридцать. Как и мать, он курил трубку, набивая ее табаком из сигареты, и,
1
Верховой или верховка — ветер, дующий с верховьев реки. В данном случае — южный.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
несмотря на это, имел, как и мать, чистые белые зубы и приятную улыбку. «Траву знат», — вспомнились слова
деда Парфена.
Максим отказался гостевать в общей палатке, которую уже начали ставить дед Парфен с ребятней, взял
рюкзак и направился к месту, расчищенному среди кустов карликовой ольхи.
Баба Феня дернула его за рукав:
— Тута не надо, пойдем, хороший земля покажу!
В низинке, в двухстах метрах от общего лагеря, бежал ручеек. Кусты карликовой березы свешивались над
ним, рисуя тени на воде, красные камешки блестели на перекатах.
— Вота! — баба Феня топнула ногой по травянистому пригорку. — И видно хорошо, и вода вона!
Максим стал распаковывать палатку. И тут же рядом появилась девушка в белом свитере.
— Вместе быстрей, — заявила она без церемоний. — Давай колышек!
Максим протянул ей кол и топорик.
— Нет, забивать будешь сам, это мужское дело — забивать, — в том же начальственном тоне заявила
девушка и с вызовом стрельнула узкими карими глазами. — Не впервой ведь, — чуть помедлила, — палатки
ставить? — хорошенькое, слегка скуластое личико ее оживилось, полные губы сложились в улыбку.
Смущенный энергичным напором и манерой девушки говорить двусмысленности, Максим промолчал. Но
нахалка и не ждала ответа.
— Не зови меня Александра, это имя мне не подходит. Зови меня Санка, как все. Родня у меня тут, сестра,
родители, а что деда с бабулей привез — особое спасибо.
Ах, вот оно что! На душе Максима сразу потеплело. И в кого она пошла, такая скорая? И дед, и бабка, и
отец — все степенные люди.
— А вы... ты... из тундры прибыла?
— Из ту-ундры? Скажешь тоже! А то не видно, что я городская? — Санка-«пулеметчица» хлопнула себя
по аккуратно выглаженным черным брючкам и тряхнула короткой стрижкой. — Не-а, я уже третий год в Питере.
Студентка. Врач буду. Хирург. Заболеешь — приходи, укол поставлю!
— Обязательно! Делов-то: фьюйть — и там. После тундры, после безлюдья и тишины — в каменный
мешок... Небось, тяжело было поначалу? Я деревенский, учился в городе, но так и не привык...
— Не-а, я быстро оклемалась. У нас своя компашка. Еще в абитуре сдружились. Палатка у тебя какая
интересная! Почти как чум. Ветер держит?
— Новье, муха не сидела. Насчет ветра-дождя сейчас и проверим. Продавец клялся и божился: модерновая
модель, лучше не бывает.
— Не больно-то слушай, им лишь бы продать.
Палатка постепенно принимала круглую яблочную форму. Санка ловко вставляла колышки в петли
оттяжек, а Максим тюкал сверху обухом. События медленно катились по давней проторенной тропке, как вдруг...
— Са-анка! — крикнули из «верхнего городка». — Иди скорей, Трифон без тебя не хочет!
— От-т тебе на! — смутилась Санка и резко выпрямилась, так что полные груди колыхнулись под
свитером. — Нету покоя, забодай его комар! Ну, тут почти все готово, дальше ты сам. Знаешь ведь, как?
Прикусив губу, Максим с серьезным видом кивнул.
— И что ты за молчун такой?.. Лодка готова? Бензин залит? Без меня не езжай. Жди. Я мало-мало полчаса,
— она медленно провела рукой по круглой попке, стряхивая травинки, и легко побежала вверх по склону.
Максим смотрел девушке вслед, пока она не скрылась за челом холма.
«Ишь ты! С ходу командовать... Трифон. Что за имя такое древнее? Только в сказках и читал. Небось,
бородатый мужик с трубкой в зубах... И чего там он не хочет без Санки, родня приставучая?»
Слегка сожалея, что лишился оригинальной собеседницы, Максим внес рюкзак в палатку, раскатал
спальник, разложил вещи и минут пять сидел, прикрыв глаза, прислушиваясь к жжению под веками.
«Ладно, до вечера стерпится. Та-ак... Чего нету, так это ведра для ягод. Если приделать дужку к
эмалированной походной кастрюльке — чем не ведерко? В лодке, в ящике для инструментов — моток толстой
медной проволоки, сойдет».
Максим сбежал вниз, к реке.
Рядом с лодкой, спиной к нему, сидела на корточках девушка и чистила рыбу. Чешуя с треском вылетала
из-под ножа, темная коса чертила бантом по песку, красная кофта отражалась в воде.
Максим сложил проволоку вчетверо, скрутил пассатижами и стал выгибать дужку, изредка взглядывая на
узкую девчоночью спину. В ритмичном пощелкивании ножа произошел сбой, и девичья голова чуть повернулась,
так что стали видны маленькое, аккуратно вырезанное ухо и выгнутая бровь.
«Санка! Не может быть! Неужели эта “пулеметчица” успела за пару минут переодеться? Фу, ты... У этой
— коса. И волосы светлее... и... Двойняшки?»
— Здравствуй, красавица!
— Здра-авствуйте! — приятным голоском откликнулась девушка и встала.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Пальцы левой руки продеты в жабры крупного муксуна2, в правой — нож, блестки чешуи на старенькой
юбке. Маленькая, стройная, легкая. Раскосые карие глаза и чуть приметная грудь под кофтой. Волосы у висков
золотистые и вьются. На ногах — грубые обрезки резиновых сапог — «тапочки» для защиты от тундровой
сырости. Кухарка. Домработница. Золушка. Прикрыв глаза от солнца, она с прищуром смотрела ему в лицо, и
Максим вспомнил, что уже видел этот жест и фигурку. Полчаса назад, на подходе к берегу.
Губы девушки шевельнулись, но слово не выговорилось. Опустила глаза и пошла вверх по склону.
Тяжелый муксун зашлепал хвостом по гальке.
Максим приделал дужку к кастрюльке и стал делать вид, что копается в моторе, потому что сверху звали
«допивать чай», а хотелось побыть одному. Что за семья такая у этого Касьяна? Одну дочь холят-волят-барахолят
и учиться послали, а вторая, очевидно, за батрачку в доме?
3. Трифон
Весело загалдели, загомонили, посыпались сверху ребятишки, кто с какой посудиной в руках, женщины и
мужчины стали рассаживаться по лодкам, загудели моторы, и лодки побежали вверх по течению. Одна, вторая,
пятая…
В Максимовой лодке тоже полно: баба Феня, четверо ребятишек да Санка, в новенькой зеленой
энцефалитке, с большой грибной корзиной на руке. Она сразу пробралась на правое переднее сиденье, хозяйски
потрогала руль и подмигнула Максиму синим накрашенным веком:
— Высший класс погодка!
Максим не ответил.
Уже все лодки ушли за поворот и стал стихать гул моторов, а Максим все медлил.
Санка заерзала на сиденье:
— Ты чего?
— Сестру жду.
— Сестру-у?
— Твою.
— Она не поедет, — Санка враждебно вскинула голову.
— Почему?
— А потому! Дежурная по Трифону, забодай его комар.
Опять этот Трифон. Ну, пора разбираться! Максим выпрыгнул из лодки и побежал вверх по склону.
На полянке перед чумом дед Парфен и Касьян пилили дрова. Максим проскочил мимо них и нырнул в
приоткрытый полог тундрового жилища. Несколько секунд привыкал к полутемному помещению.
Жестяная печурка. Лежанки из оленьих шкур. Низкий столик. За столиком Санкина сестра кормит с ложки
вареной рыбой пузатенькое полуторагодовалое дитя. Малыш с готовностью разевает рот и хлопает пухлой
ладошкой по столику. Вот такой вот Трифон, забодай его комар!
Санкина сестра вскинула на Максима печальные удивленные глаза и, как бы защищаясь, притянула ребенка
к себе. И столько милого, домашнего, женского было в этом жесте, что яркие образы возникли в сознании, и
сильнее забилось сердце.
«...И запел-загудел вдалеке охотничий рожок. Пока еще слабо, едва отличимо от шума ветра и толчков
крови в висках, но Лань в темном лесу услышала, почуяла свой день и двинулась навстречу Охотнику».
— Значит, у всех грибы-ягоды, праздник да веселье, а тебя с сыном позабыли?
— С сыном? — раскосые глаза Санкиной сестры вмиг стали большими и круглыми, краска залила щеки.
— Мал еще... куда с ним...
— А нельзя ли его дедам часа на два-три подкинуть?
— Нет, он прыткой-шустрой, не уследит стар человек. А река рядом, не дай Бог...
— Тогда... давай с собой возьмем. От двоих не убежит.
— Надо отца спросить, — огонек пробежал по ее лицу.
Максим шагнул за порог. Оба мужчины, сидя на корточках, с увлечением рисовали что-то на свежих
опилках.
— Касьян, позволь твою дочь и внука с собой на прогулку?
Касьян поднял голову, глянул отрешенно:
— Она сама знат чё. У ей спроси.
— Я щас. Тока переоденусь! — донеслось из чума.
Через пять минут парень и девушка уже спешили вниз по склону, и все лица в лодке были обращены к ним.
Добежав до уреза воды, Максим хотел было передать ребенка ближайшей из пожилых женщин, но малыш вдруг
протянул ручки вперед и радостно заговорил:
2
Муксун — рыба семейства сиговых.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ма-ма! Ма-ма, иди-ди!
Санка протянула руки к ребенку и, когда женщины передали его к ней на переднее сиденье, подхватила
малыша на руки, чмокнула в щечку и прижала к груди, как делают все матери на свете.
Максим скосил глаза на Санкину сестру, та с улыбкой — на него... Он рывком подхватил ее на руки, прошел
по воде к носу лодки и, ощущая жар ее щеки у своей, перенес девушку на переднее сиденье. Сам сел на корме за
румпель и запустил мотор. И сейчас очень благодарен был за эти пережитые мгновения пузатенькому Трифону,
да исчезнут все рогатые комары в его окрестностях!..
Через полчаса женщины замахали руками: здесь! Максим пристал к берегу. Люди разобрали ведра,
корзины, пакеты и спешно покинули лодку.
4. Блинчик на сковородке
С высоты берега до горизонта — бесконечная холмистая равнина, пробитая красноватыми пирамидами
сопок. Густые заросли карликовой березы по склонам бугров, кусты карликовой ольхи по ручьям и распадкам да
группки малорослых лиственнят по вершинам сопок, но и они дают чувство защиты и укрытия. Лесотундра.
Страна маленьких палок из рассказов Джека Лондона...
Синими ягодами голубики усыпаны коричневатые кустики на пригорках. В низинах — крупная, ароматная
рыжая морошка; а на зеленых моховых проплешинах — брызги алой брусники.
Стянув тонкую талию платком, девушка привязала лямку к видавшей виды овальной корзине и накинула
эту лямку на шею. Взяла в каждую руку по эмалированному ведерку и принялась собирать тундровый урожай:
грибы в корзину, морошку и голубику в ведерки, бруснику и брусничную траву — в полиэтиленовый пакет,
засунутый в левое ведерко.
— Ты зачем же бруснику берешь? Незрелая. И траву зачем?
— Брусничка дома дозреет и пойдет на зимний чай. И листочки на чай. От простуды. Тута редко поспевает
брусника. Холодно. Морошка — и то не каждый год вызревает. Бывает, ще в начале августа побьет мороз незрелу
ягоду... И позавчера морозок был. Ягода на пригорушках, вишь, клеклая? И голубика по верхам мягка стала,
осыпается. И комара прижало. Который остался — не злой, недолго ему... А то насобирали бы, при комаре-то...
А бруснике — ничё! Она весной, тока-тока снег сойдет, ще вкуснее.
— Грибы, смотрю, подряд берешь. А вдруг плохой или старый?
— В тундре ядовитых не бывает. А старые не беру, вишь, все крепенькие, мордастенькие.
— А как тебя зовут?
Она быстро глянула, опустила глаза и улыбнулась:
— Лэмли зовут...
— Повтори, пожалуйста!
— Лэмли. Так отец зовет, мать и сестра. Остальные — кто Леля, кто Ляля, кто Лиля. Я молчу, объясняйко! — сидя на корточках перед кустом голубики, она сделала безразличный жест рукой, сорвала горсть ягод,
несколько раз подкинула их на ладошке и отправила в рот.
— А мне-э? — обиженным голосом проблеял Максим.
— На! — рассмеялась Лэмли.
Он собрал губами из теплого ковшика все ягодки и попросил еще.
— На! — чуть слышно. Тонкие пальчики слегка дрожали.
— А еще можно?
— На...
Максим доел ягоды, поцеловал эту измазанную синим соком ладонь и, поднимая голову, притронулся
щекой к ее щеке. И девичья щека вспыхнула и стала жаркой, как блинчик на сковородке.
— Ах, какой ты горячий! — Лэмли вскочила и отошла в сторону. — Испугал!.. Теперь... а ты?.. Я знаю, как
тебя зовут. Бабушка говорила. Много про тебя рассказывала...
— Я — Максим.
— Не очень-то хорошее имя. Твои родители, наверное, не знали, что это пулемет...
— И вовсе не пулемет! Максим — большой, сильный, могучий. Мне нравится мое имя. А пулемет — это
твоя Санка. Мне кажется, на правах старшей сестры она слегка третирует тебя. Не так?
— Трети... чего?
— Ну, обижает слегка, — улыбнулся Максим. — А старшей надо бы...
— Старшая? Это я старшая! Ровно на год и неделю. Мы обе весной, в гусином месяце, пришли. Я —
девятого. Она — шестнадцатого. А командовать — да, любит, это мама у нас такая... Но Санка хорошая. Никогда
меня не обижает. И гостинцы привозит, и краски всякие — рисовать. А как она маленького любит! Почти год не
видала. Учится. Он и забыл. А теперь смотри. Всего месяц она дома. И все с ним. И он к ней. Мама! Конечно,
устает она. Меня попросила сегодня. Ты видал...
Максим некоторое время молчал, усваивая этот ворох.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— А кой тебе годик, старшая?
— Двадцать один. А тебе кой? — она рассмеялась, откинула косу с груди, подняла голову, и так хороша
была в этот миг, что Максим залюбовался.
«...Вот мелькнула среди деревьев большеглазая голова Лани. Ушки на макушке, точеный носик вбирает
ветер...»
— Тридцать.
— У-у, какой старый! Как два оленя вместе!
— И правда, старый. Мне иногда кажется, сто лет прожил.
— Неправда! Не старый! Тебе на вид двадцать пять или даже двадцать четыре с половиной!
— С половиной? Ну, спасибо. У тебя коса расплелась и бантик потерялся.
— Это я сама чуток распустила. Вишь резинку на серединке? Когда ягоды собираешь, надо мало
распускать, тогда крупная да зрелая сама идет.
— Сама идет?
— Идет, аж бежит. Тока надо двумя руками собирать. У однорукого лентяя никогда не будет полна кузовка!
М-да, Максим собирал одной рукой. В другой — кастрюлька. А как собирать двумя, если только две руки?
К донышку прилипло пока только несколько покалеченных морошек. Все больше в рот собирал. В прозрачном
намеке этой раскосой смуглянки явно проглядывала ее младшая сестра. Что ж, родня. Взаимная, так сказать, связь
на духовном уровне. Фантомы, фантомасы и фантомашеньки. Тундра...
— Ну, что ж, давай собирать. Ловись, рыбка, велика да все велика же!
— Нет! Ловись, рыбка, мала да велика!
Строптивица Санка! Кыш из менталитета своей старшей сестры, кыш, кыш!
Беса помянешь — он тут как тут. Во-он, на бугре, в ольховом кусте, с биноклем в руке — Санка.
5. Выстрел
— Во-она туда посмотри! Вишь, скока?
Весь склон ближнего холма — сизый от ягод. Минут через десять даже Максимова кастрюлька потяжелела.
Лэмли отставила одно ведерко в сторону, ее руки так и мелькали, светлые пряди у висков закрутились
спиральками, коса до самой «резинки на серединке» распушилась, темная волна закрыла плечи.
«Лань вышла на опушку, лук просится в руку и стрелы зашевелились в колчане...»
— Ягода — так хорошо зимой! Голубику мы сушим. Ее потом перетолочь с сушеным мясом или вяленой
рыбой, м-м — весна и гуси! Можно и так, с чаем. Морошку раньше хранить не умели, просто ели, пока есть.
Теперь мы ее в стеклянные банки и тут же слой за слоем сахаром пересыпать негусто. И в холодное место, или
вообще заморозить. Вот и все варенье. А зимой, под Новый год, детишкам оттаять. Пахнет! Одну ложечку в чай
— и снова в балке весна и гуси! А на улице мороз, лед лопается… Я еще так делаю: если голубику в морошку
добавить, немного, одну треть, морошка твердой остается. И не замораживать, просто на холод, тогда зимой
пирожки — вкуснятина! А замерзнет, потом оттает — каша! Конечно, в чай можно, а пирожка уже не испечешь,
начинка вытечет… И грибы сушим. Потом мелко наломать и в суп. Запах! И опять тебе лето. А потом солнце
встанет и весну ждем. Хорошо в тундре! Только я холод не люблю. Во мне южная кровь.
— Знаю. Дед — русский, отец наполовину русский. Бабушка...
— В бабушке всего понамешано. А мама была кето. Они почти на юге живут. Великую реку пополам
сложить — посредине. У них там зима без длинной ночи, тайга высокая, река глубокая, комаров больше, оленей
меньше, а гусей нету — утки.
— А почему ты про маму говоришь «была»? Разве та женщина в лодке, что рядом с бабушкой сидела, не
твоя мама?
— Это моя вторая мама, Прасковья, жена моего отца. Моя первая мама умерла, когда мне было пять лет. Я
помню, но не очень.
— Простудилась?
— Да. Потом кашляла и умерла. Мы с дедом на ее могилке ромашки посадили и жарки 3. Я часто прихожу.
Поплачу — и легче...
— Лэмли... Это она тебя так назвала?
— Да.
— Что значит это слово на языке кето?
— Не знаю. И отец не знает. Тут был один кето. Спрашивала. Тоже не знает. А ну его... Как ни подойдешь
— от него водкой...
— Жаль...
3
Жарки — ярко-оранжевые цветы лесотундры.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Нет, не жаль. Мне так нравится. Они думают: такая, как все. Привыкли. Знаешь, как меня здесь
называют? Меня так называют: Та, У Которой Сестра В Ленинграде! А я не как все, у меня тайна есть. Пусть так
будет. Когда стану старенькая, поеду в эту кетовину... кетятину... ке... ки... — она рассмеялась. — А как
правильно?
— Поеду в страну народа кето, — Максиму тоже стало весело.
— Нет, это очень длинно. И страна — значит, большая. А это же маленькое место?
— Не такое уж маленькое, больше Бельгии.
— Правда?
— Правда.
— Во какая у меня мама! Обязательно поеду в еенную страну. И все там выспрошу. А пока я так про себя
думаю... Сказать тебе, как я про свое имя думаю?
— Скажи, мне интересно.
— Правда?.. Знаешь-знашь... — она засмущалась и опять с прищуром посмотрела на него из-под руки. —
Вот ты же видел маленьких морских уточек-морянок?
— Видел. Как игрушки на воде. Они да гагары часто в сети попадают.
— Бывает. Я всегда выпутаю и отпущу... А ты слышал, как утак уточку зовет?
— Слышал.
— Похоже на мое имя?
Максим медлил с ответом.
«Ах, дитя ты, дитя, что себе придумала!»
— Правда ведь, похоже? — с тревогой в голосе.
— Очень похоже, только теперь это уже не тайна, раз двое знают.
— Нет, двое — тоже тайна! И даже больше народу — тайна. Вот смотришь кино: война и немцы. Все
партизаны знают, что он разведчик. А молчат, хоть режь. И мы так. Ладно?
— Ладно.
— Фу, аж устала! — Лэмли с облегчением откинулась назад, на склон высотки, так что маленькие грудки
обозначились под выцветшим свитером...
«Крепкая рука сжала лук. Стрела легла на тетиву».
— Давай чай пить, я слышала, у тебя в рюкзаке чайник есть.
— От кого это слышала?
— От чайника слышала, — заулыбалась Лэмли. — Ты забыл крышку тряпочкой переложить. Крупно
шагнешь — дребезжит. Вот, думаю, балда, мало по тундре ходил. Когда долго идешь, брязг мешает. Тихо —
хорошо.
— Так и подумала: балда?
— Так и подумала, это не обидно. Я и про себя так думаю, когда чего не так сделаю. Посмеешься над собой
— и легче идти. Мы с отцом много ходим. Оленей пасешь — набегаешься. Все в аккурат укладаю, только все
равно чего забудешь или не так сделаешь...
— А спички взяла, пастушок?
— Взяла-а. И береста у меня есть, бережком собирала. И даже, если дождь, малые щепки в солярку
обмакнула, в пакетик увязала.
Руки ее уже ломали сухие ольховые веточки и складывали их шалашиком. Максим чиркнул спичкой под
спиралькой бересты, и запылал костер.
Кружка была только одна. Чай из брусничных листьев пили по глотку по очереди. Максим насыпал на
ладонь морошки, и Лэмли ела с его руки. А потом он ел душистые ягоды из ее ладони, пощипывая губами мягкую
кожу, вдыхая волнующий запах девичьего тела.
— Знаешь-знашь, что у меня есть? Смотри, что у меня есть! — она развязала поясок и достала крошечный
мешочек. — Знаешь, что здесь?
— Знаю.
— Зна-аешь?
— Да.
— А что?
— Весна и гуси!
— У-у какой!.. Здесь сахар остался. Но мы как сделаем? Мы вот так сделаем. Смотри! Кладешь себе на
ладонь морошину. Крупную надо, вишь, она как наперсток рыженький. И вот в этот наперсток мяконький чуток
сахарку сыплешь. Тока немного, не пересладить... Вот так!.. Ну-ко, теперь ты!
К ее нижней губке прилипли крупинки сахара и...
«Выгнулся тугой лук, тетива оттянута до уха».
— А теперь так. Смотри! — она насыпала немножко сахара в сердцевину оранжевой морошки, положила
туда сверху синюю голубику и опять чуть присыпала сверху сахаром. — Ну-ко!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— М-м! Конфета!
— Лучше! Лучше конфеты. Где ты найдешь таку конфету? Нигде ты не найдешь такой конф-ф-ф...
«Ф-ф-р-р! Мелькнула стрела, и Лань вобрала ее, долгожданную, в себя. Чему быть суждено, то и
сбудется».
Когда утихла дрожь тетивы, Максим оторвался от пухлых губ и прошептал в маленькое ушко те самые
слова, что сказал некогда первый мужчина первой женщине:
— Нигде-нигде не найду я такой конфеты... Ты — самая сладкая ягода на свете...
Санка зашвырнула бинокль в куст, сжала кулачки и затопала ногами.
6. По всем приметам...
Оба полных ведерка отставили в сторону и теперь собирали ягоды в Максимову кастрюлю. Плечом к плечу,
рука к руке. Когда Максим тихо говорил: «Лэмли!» — девушка откликалась: «М-м?» — и получала поцелуй в
липкую синюю ладошку.
Она что-то рассказывала ему о своем детстве, но с Максимом «чегой-то вдруг случилось-приключилося»,
и он плохо слушал. Впитывал тон голоса, а не слова, взмах ресниц, а не смысл сказанного, и витал в другом
измерении.
Овал лица девушки, улыбка, легкий наклон головы вправо уже когда-то отпечатались в уголке сознания,
на самой границе памяти и «не-памяти». Но вот где — вспомнить не удавалось. Однако Максим и не прилагал
больших «вспоминательных» усилий, его внутренний мир был слишком наполнен ярким волнующим настоящим,
чтобы всерьез ворошить прошлое. Отзвук давних, знакомых с юности стихов, зазвучал в душе: «Мне не к лицу и
не по летам, пора, пора мне быть умней, но узнаю по всем приметам болезнь любви в душе моей...»
Иногда юная тундровичка быстро и тревожно оглядывала его, прерывая повествование, и тогда опять,
просто из озорства, было приятно смотреть, как она заливается жаром, получая поцелуй в ладошку. Но вот —
новая тема, и Максим невольно прислушался.
— …Всегда хорошо училась, не то что я. И в тот год уехала поступать и сразу поступила. Мы радовались.
Потом писать перестала. Потом слыхать: беременна! Отец говорит: садись, пиши, пусть приезжает… Не
приехала. Родила, отдохнула, пошла к нему: «Твой ребенок, женись!» А он: «Я студент, зачем оно мне?» Она с
ним и так, и так — не хочет. И знаешь, что ей сказал? Так ей сказал: «Твои проблемы!..» Бессовестный ва-аще!
Ну, она нож со стола и ему в живот. Долго болел в больнице у хороших врачей. Потом ему друзья говорят:
«Напиши на нее бумагу в милицию, чтоб посадили за резьбу». А он: «Не буду!» И не стал. Так и учатся вместе.
Только он теперь старше годом, пока она с Трифоном сидела. Не знаю, разговаривают ли, нет, когда видятся. Ведь
видятся же... Тяжело ей, Санке. Совсем другая стала... Иногда я думаю: «Санка ли?» И видела: водку пьет... Только
ты не говори никому! Отец не любит такое. Горе ему будет... Знаешь, пойдем, вся посуда полна. Наверно, ждут
нас.
Максим выпрямился и окинул взором тишину вокруг. Солнышко на две ладони стояло над миром. Все
складки местности, все овраги-горушки контрастно высветились в теплых медовых лучах. Под ближней
рыжеватой сопкой блестело озеро, к нему приткнулась полоска леса и какой-то темный прямоугольник.
— А это что за черный ящик там вдали?
— Это балок, — улыбнулась Лэмли, — наш рыбацкий балок. Там, на горушке, чум стоял, в котором я
родилась. Я так все ярко помню, все детство... Потом отец балок построил. Но мы там только по первому льду
ловим. Там, представляешь, щука! Весной она икрится, столько попадает — сеть тонет. А попробуй выбери ее из
сети! На зубы, на жабры намотала да сеть, как игла, несколько раз туда-сюда проткнула. Мученье. Да и куда ее?
Выбрасывать грех, а собак у нас только две. Да и балованные, не хотят щук — кожа крепкая. Поэтому там весной
родня ловит, родни у меня — полтундры, у них семья большая и собак куча, а мы с отцом осенью ловим.
— А я слыхал, щука не живет в тундровых озерах, только где лес. В тундре — кумжа.
— Правду говорили. А тут граница. Совсем мало таких озер, где и щука, и кумжа. Не любят друг друга,
хищники. Щуке надо, чтоб трава по берегам, в траве икру мечет, в траве спит, в траве утят-гусят караулит, а в
тундре кака трава? Мох... И озеро поделят: щука поверху, кумжа глубже. Щука под верхней тетивой попадает,
кумжа — у нижней... Пойдем, пойдем, Максим, пора.
7. Землетрясение
К лодке уже сходились женщины и дети с полными ведрами, корзинами, кошелками, пакетами. Санка,
сгорбившись, сидела на переднем сиденье с ребенком на руках.
К стану перегруженная лодка подошла последней. Среди чумов и балков горело штук пять костров. Еще
один костерок жгли мальчишки у самой воды. Под навесами на широких полотнищах сушились грибы.
Коротко, тревожно глянув на Максима, Лэмли подхватила емкости с ягодами и сразу затерялась среди
женщин. Баба Феня попросила Максима помочь, и они вместе поднялись на берег. Максим высыпал грибы на
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
полотнище, а ягоды — в полиэтиленовый пакет, спустился к воде и стал с песочком перемывать кастрюлю,
ставшую лиловой изнутри. Усталость черной тиной растеклась по телу, перед глазами стеклянно блестели волны,
из-под век катились слезы, еще немного — и заснет прямо на гальке.
Рядом со своей палаткой он увидел Санку. Она пинала красивой ножкой колышек оттяжки. Полотно
вздрагивало и гудело, в глазах Санки прыгали огоньки, в руке сверкал нож. Ножом она строгала палку, но стружки
не закручивались в кольца, как это принято у всех порядочных стружек на свете, а белыми стрелами взмывали в
воздух, норовя воткнуться Максиму в грудь.
— Ну как сходили по грибы, по ягодицы? Нагулялись?
Видно было, как она сдерживалась. Гораздо более злые слова рвались наружу и рвали приличия. Но
слишком переполнено сердце радостью, чтобы откликаться на зло. Максим лишь коротко взглянул на
разъяренную тигрицу, сдернул с куста полотенце и стал вытирать кастрюлю.
— Санка, мы с тобой полдня знакомы. Я не давал повода для такого тона и не делал тебе авансов.
Санка с силой топнула каблуком, загоняя колышек в грунт:
— Полдня — хорош! В тундре все быстро! Хватит в глаза посмотреть! Здесь все друг про друга знают. Я
даже знаю, какой был твой любимый предмет в школе!
Интересный ход. Максим поднял голову и спросил спокойно:
— Да? И какой же?
— Растениеводство!
Максим рассмеялся так искренне и просто, что очередная стружка приняла форму дуги, а Санкины губы
налились полнотой. Хороша эта скуластая смуглянка, а злая — особенно хороша!
— Нет, Санка, в ботанике я близок к абсолютному нолику.
— А что ж тогда тратишь время на это растение, на деревяшку?
— Ты несправедлива к сестре.
— Я несправедлива к сестре? Да из нее слова не вытянешь! Забьется в угол со своими тряпками-куклами
или сети чинит, а Санка — стирай, Санка — вари, олешек смотри, собак корми, лед коли! Фигаро — здесь, Фигаро
— там! Она и училась так себе, и стреляет плохо. Как зима и ночь, так отцу отдыха нет: не хочет одна стадо
караулить, волков боится, а волк сам человека боится! Так поди ей втолкуй! Уже отец Богу жаловался: «Боже
великий, зачем ты не дал мне сына для старости моей?» Пока я здесь была, так куда как хорошо отцу: везде
помогала. А теперь... — Санка махнула рукой. — Хочет с другими пастухами объединяться, или замуж ее отдать,
чтоб мужчина в семье, только кто ж ее возьмет такую?
— А ты, значит, все это умеешь, отличница боевой и политической подготовки, и волков не боишься?
— Не насмешничай. Кто в тундре вырос, тот привычный!
— Ты замечательный, храбрый человечек, Санка, только немножко горячий иногда.
Санка промолчала, недоверчиво глянула исподлобья, но пружина в ее груди ослабла, тонкая стружка сошла
с ножа и ровной спиралькой легла на траву.
Максим кончил вытирать кастрюльку и глянул собеседнице в лицо. Санка шагнула ему навстречу и
вскинула голову, заглядывая в глаза. Чудо, как хороша! И так похожа на сестру...
Он отошел к ручью, зачерпнул посудиной воды и стал жадно пить.
— И мне дай!
Максим смотрел, как Санка пьет, как падают капли с полных губ и поднимается грудь. И представил на ее
месте Лэмли, подпоясанную платком, с полной рыжих ягод ладонью. Нет! Сердце налито сегодняшним днем,
второму дню не поместиться.
Звякнула о камень кастрюлька и покатилась в ручей.
— Значит, та-а-к... Значит — так? Сначала сам попросил меня помочь. Палатку ставить. Сам сунул мне в
руку кол и топорик, лентяй этакий. А теперь, значит, так?.. — Санка задыхалась, не хватало слов, румянец
проступил на скулах, резко выдохнула: — Ты меня оскорбил, и я тебя убью, изменщик! Зарежу. Сегодня же
ночью. Молись, если верующий!
Повернулась и пошла, чеканя шаг, как солдат на параде.
Др-p-pогнула и закачалась гор-р-рка от кор-р-ротких упр-р-ругих шагов, а р-р-резонанс аукнулся километрр-ров за тр-р-риста, далеко в тундре, в том самом месте, о котором и московские академики не знают, где этот
самый р-р-резонанс, работая вр-р-раздр-р-рай с мезальянсом и контр-р-рдансом, пр-р-роизводит землетр-ррясения по шкале Р-р-рихтера. И не спрашивайте меня, почему именно по шкале Рихтера, я знаю лишь, что СМИ
всегда сообщают о землетрясениях по шкале Рихтера, причем настолько часто, что приучили теллурические силы
именно к этой шкале. Остальные же шкалы выпали в осадок и засохли на корню.
В общем, по горам и долам прокатился «трус земли» средней руки, приведший к тотальному переполоху
среди оленей, гусей и уток и вызвавший у комаров ярость невиданной силы.
Так всегда бывает, когда мужчина ненароком обидит женщину. А что бывает, когда «нароком», о том и
говорить-то страшно.
М-да-а... Но я отвлекся. Итак...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
8. Человек-бревно
Максим пожал плечами и уселся на походный раскладной стульчик.
«Видит Бог, нет моей вины в тебе, Санка. Все эти законы тундры ты наверняка сама придумала. Ронял я
сегодня слова и совершал поступки, но не в отношении тебя, Санка...»
Вообще-то слишком много всего сразу. Голова стала тяжелой, того и гляди, отвалится. Сами собой
закрываются глаза. И прыгают, прыгают зеркала на изломах волн, и светятся радуги в водяной пыли.
С горки закричали, замахали руками мальчишки, звали на ужин. Нет, он не пойдет на ужин. Всегда в
минуты сильных волнений Максим начисто лишался аппетита. А куда он пойдет — так это мыться-свежиться.
У реки прохладные сумерки. Заря на воде да туман на кустах. Звук шагов и стук сердца. «Тихо — хорошо»,
— сказала Лэмли.
Максим нашел песчаную бухточку и с наслаждением вымылся в звонкой холодной воде, чувствуя, как
смывается усталость и бодрость возвращается в тело. Что за чудо — вода! Жизнь вышла из воды, тело это помнит
и любит воду.
Он поднимался к палатке, дыша ароматным воздухом, любуясь силуэтами балков и чумов, кострами над
рекой и первыми звездами в небе. Навстречу шла Лэмли. В одной руке — тяжелое ведро, вся перегнулась, в
другой — большое голубое полотенце, похожее издали на клубок дыма.
— Вот, я воды принесла... теплой.
— А я уже, — он тряхнул влажными волосами и бросил полотенце на куст ольхи.
— Баушка сказала: мужчине бриться надо...
«Ах, опять эта “баушка”! Не многовато ли “баушек-деушек”, “санок-манок” и прочих любопытных глаз
вокруг, девонька? Когда же нас одних оставят? Ведь тундра кругом, безлюдье до края земли. И вообще... По
доброте душевной или с намерением выбрала баба Феня тебе, Максим, место для палатки в стороне от общего
лагеря? Ладно, девушку ты сам выбрал. Но, наверное, ошибся, наверное, тебе готовили другую? Какая
предусмотрительная бабка: ведро воды прислала! Не намек ли это на то, что по ее сценарию должно произойти
ночью? Карга старая!»
— Не маловато ли для бритья?
— Максим, что с тобой? — Лэмли глянула испуганно.
— Бабушка больше ничего не говорила?
— Говорила.
— И что же?
— Если ведро поставить на мох и прикрыть сверху шкурой, вода долго останется теплой.
— Так-так... значит, на мох и прикрыть шкурой?
Промолчала. Теребила поясок платья и смотрела вбок.
— Для бритья нужна горячая вода, а не теплая.
— Я не знала, Максим, — Лэмли виновато опустила голову.
Тут только Максим разглядел, что девушка переоделась. На ней было однотонное светлое, наверное,
бежевое — в сумерках не разглядеть — платье с круглым вырезом на груди, на шее — бусы из желтых
нешлифованных камешков, коса аккуратно заплетена и увенчана белым бантом. На ногах — белые носочки и
черные туфельки с заметным каблуком.
«Вырядилась, как на свадьбу. А вот шиш вам, интриганы болотные! Все ваши хитрости шиты белыми
нитками. Растаял, дурень, разомлел, мелким бесом рассыпался... А тут заранее было решено одну из двух девок
замуж отдать. Не ту, так эту!.. Простые же у вас нравы, однако! В другом месте отец дочку выглядывает, пасетстережет, чуть припозднится — с поленом поджидает, а тут готовы первому встречному на руки спихнуть! Все
просто: нужен второй мужчина-пастух. Одна дочь далеко, вторая стреляет плохо и волков боится. Ужасти, как
трогательно! За ягодами, значит, а на самом деле — ярмо на шею. Нет! “Замуж” мы пробовали, теперь у нас
другой менталитет, на баб иммунитет, холостякам приоритет! Эту ночь отоспимся, а завтра спокойно, вежливо, с
милой улыбкой отчалим. Уходит в море Алитет!»
— Спасибо тебе, Лэмли, спасибо за доброту и заботу. Завтра обязательно покатаемся на лодке. Не здесь —
по Великой. Там волна — дух захватывает! Хорошо?
— Максим, что с тобой? Ты что, решил завтра ехать?
— Лэмли, не сердись на меня. Мы увидимся утром. Хорошо?
— Хорошо, — вид у нее был, как у побитой собаки.
Светлое платье растворилось в сумерках. Максим забрался в палатку и, чувствуя себя последней скотиной,
растянулся поверх спальника.
«Прости меня, Лэмли, прости, маленькая. Я... мне… отдохнуть, голова, как колода...»
Он лег на спину, ноги сунул в спальник, а руки раскинул в стороны, с радостью сомкнул тяжелые липкие
веки и заснул, как убитый.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
9. Бабушка и внучка
Тихонько спустилась Лэмли к реке и, осторожно ступая ботиночками среди камней, пошла вверх по
течению. Тут, за поворотом, у нее свой камень — огромный обломок песчаника, с которого хорошо рыбачить в
половодье, на котором быстро высыхает выстиранное белье, на горячей красной спине которого просто хорошо
сидеть и смотреть, как бежит-течет вечная, бесконечная вода.
Темная фигура виделась на камне. Похоже, это...
— Баушка, ты?
— Я, внука, я.
— Можно к тебе?
— Ди, внука, ди.
— Бабуля, как мне тебя не хватает... Как мне всегда тебя не хватает! — Лэмли уселась рядом, обняла
бабушку за плечи и зарылась носом в ее седые волосы. — С мамой поговоришь, да не так, а с тобой — еще хочется.
— Камень остыл, встань-ко! — баба Феня положила на камень кусок оленьей шкуры. — На холод не
садись, застудишься. Тебе рожать.
— Да-а, рожать... — Лэмли едва сдерживала слезы. — Бабуля, зачем ты живешь так далеко? Так редко тебя
вижу, так мало. Приезжайте с дедом сюда. Тундра просторная, места хватит.
— Мой море любит, а я жена.
— Ба, но ведь там даже травы нет. Тока мох и камень. И ночь долга — три месяца. У нас две недели — и
то не дождешься! И волки-медведи... Как вы там живете?
— Там богатимые места, внученька: нерпа, лахтак, белуха. Морж на камне греется. Песец каждый третий
год помногу идет, омуль-голец, гусь-утка, да «дикий» стадами, черным-черно... Ты свово-то кормила? Я — гля,
он на ужин не ходил. А мужик не кормлен — злой.
Своего? Сердце Лэмли так и забилось.
«Ах, бабуля, всего одно слово, но какое! Да, хочу, чтоб мой... Конечно, я сбегаю, накормлю его. Он и
правда, кроме ягод, ничего не ел. С моей руки ягодки, с ладони моей».
— Бабуль, а ведь я оладушков напекла! С голубикой-морошкой — объеденье! А он не пришел. «До завтра»,
— грит и в палатку залез. А я — носочки-туфельки, думала, погуляем по бережку... К нему девушка на свиданку,
а он спать! Большей обиды и нельзя. Чурбан, не парень... — Лэмли легла головой бабушке на колени, крепко
сжала кулачки и все терлась, терлась щекой о корявую бабушкину ладонь.
— Малая, мы спали в лодке. И дед, и я. А он два дня волну держал. Ну-ко? Сильный моряк, а ты не
кормишь, не смотришь, не лечишь. Он и правда устал и больной.
— Не должен мужчина болеть-уставать. Отец никогда не устает.
— А ты в глаза смотрела?
— Кому? Отцу?
— Нет, ему.
— Смотрела... Зеленые...
— Плохо смотрела. Красные!
— Кра-а-сные?
— Солнцем пожег, как весной на снегах. На юг шли. Весь свет в лицо. Волна да волна. Сверкат-блескотит.
Ольхову кору отвари — промой глаза, або чай крепкий. Мой — такой же гордой, что болит, не скажет, ходит,
пыхтит, струмент с места на место перекладат... А ты оба сердца слушай-понимай. За мужиком догляд нужен.
Плоха ты хозяйка, плоха.
— Тот раз говорила, хороша, теперь плоха? — в голосе Лэмли послышались строптивые нотки. — Не,
бабуль, я хороша, тока сердце не улеглось, голова не знай где, все так сразу, все в один день...
— За день река вскрывается.
— Так она долго готовится. Снег растает, сойдет. Ручьи, речки, забереги. Вода высоко поднимется, тогда
лед поломает. А в какой день — не угадать.
— Тебе скока весной стукнуло?
— Двадцать один.
— И что, не сготовилась?
Рука внучки крепко сжала бабушкину ладонь. Тихий вздох.
— Я пойду, бабуль... И правда, бессовестна. Про себя тока думаю. Ему, может, плохо, а я в обиду... —
Лэмли отодвинула седые пряди и шепнула бабе Фене в самое ухо: — Он такой сильный, бабуль, такой горячий…
Она соскользнула с камня и пропала, как птица взлетела.
Баба Феня растребушила сигарету и накрошила в трубку, но поджигать не стала. Несколько минут сидела
тихо, рассматривая полную луну в звездной синеве, затем спустилась пониже, вошла по щиколотку в реку и
подняла руки к небу. Полушепотом, ясно выговаривая каждое слово, стала молиться. Сначала Аан-Дойду, отцу
вселенной, сотворившему все сущее из огня и воды, затем Тойон-Каллану, хозяину неба, затем Сладкой Воде —
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
реке, Соленой Воде — морю и Зеленой Матери — тундре. Не забыла помянуть и сонм больших и малых духов,
обитающих в реках, морях и тундрах Севера, ибо известно, что духи мстительны: кого не уважишь, потом
напакостит, а зачем человеку, имеющему пропитание свое на земле и воде, враждовать с миром бесплотных
духов? И у всех богов, больших и малых, просила баба Феня одного: «согласия» двум детям разных народов.
Помолившись, баба Феня поднялась к камню из красного песчаника. Скатала в трубку обрывок оленьей
шкуры и легкий спальник из летнего оленьего меха. Запихнула в рюкзачок и заспешила к лагерю. Метрах в десяти
от палатки Максима, за большим ольховым кустом, раскатала спальник, забралась в него до половины и раскурила
трубку. Дым, проходя сквозь куст, незаметно растворялся в воздухе.
10. Танец с пирожками
Поднявшись в большой чум, Лэмли подбросила дров в жестяную печку, поставила чайник на огонь и с
бьющимся сердцем уселась на стульчик, подперев щеку ладонью. Покрепче ольховую кору заварить, отложить
пирожков и рыбы ему на ужин, побыть с ним рядом, полечить ему глаза, притрагиваться, говорить, чувствовать
его руку на своей...
После разговора с бабой Феней у Лэмли будто крылья выросли. Уже не было несчастной девушки,
обиженной невнимательным ухажером, а была женщина, одна из великого сестринства женщин, хозяек в своем
доме.
Держа в правой руке деревянное блюдо с пирожками, рыбой и заварником, туго замотанным чистой
тряпицей, а в левой — чайник с кипятком, Лэмли осторожно пошла вниз по склону и тут же услышала приторносладкий голос сестры:
— И куда же она так спешит, сестренка моя родненькая?
На тропинке возникла Санка. В руке — обрезок рыбацкого фала4, которым она вращала то в одну, то в
другую сторону, глаза странно светились в полумраке северной ночи.
— Ах, она бежит, она спешит, она несет господину ужин!
Лэмли смолчала. Она сделала попытку обойти Санку стороной, но та заступила ей дорогу и, подойдя
вплотную, толкнула сестру плечом.
— Не обожгись, кипяток.
— Ах, моя сестренка — сама кротость. Все простит, лишь бы в покое оставили, лишь бы скорее пропустили
к «нему». Но обожаемый дрыхнет без задних ног, ему все равно!
Санка вытянула сестру фалом по спине и, резко прогнувшись в талии, ударила ногой снизу по деревянному
блюду. Пирожки взлетели в воздух и попадали на влажный мох, а кусок вяленой рыбы подхватил на лету невесть
откуда взявшийся пес и тут же исчез с добычей.
Ни словом, ни взглядом не ответив сестре, Лэмли отставила чайник в сторону и принялась собирать
пирожки, раскатившиеся по склону.
— Я помогу тебе, сестренка, помогу, милая, посвечу фонариком, а то, не дай Бог, еще пропустишь какой!
Вон, гля, там лежит, и там, и там...
Желтый луч заскользил по склону, высвечивая румяные бока кулинарных изделий.
Санка вторично выбила блюдо из рук сестры, но светить фонариком не стала, просто стояла и смотрела,
как Лэмли ползает на коленях.
— Что ж ты не плачешь, сестренка? Ты поплачь, поплачь, вдруг он услышит и прибежит?
Лэмли часть пирожков уложила себе за пазуху, остальные вместе с блюдом крепко прижала к груди, взяла
в руку чайник и заявила тихо, но твердо:
— Не подходи, оболью!
Зная характер сестры, Санка понимала, что сомневаться тут не приходится: обещала — исполнит.
Сопротивление, однако, лишь подзадорило ее, и Санка стала медленно обходить сестру кругом, выбирая момент,
чтобы точным ударом выбить из руки Лэмли чайник, нимало не смущаясь, что и себя, и ее наверняка обожгла бы
кипятком.
Неизвестно, чем закончилась бы ночная дуэль, но тут из сумерек вылетел маут5, ременная петля упала
Санке на плечи и крепко прижала руки к бокам. Касьян подтянул хулиганку к себе, освободил от петли, перегнул
дочь через колено и, не говоря худого слова, отвесил ей пару шлепков пониже спины. Санка взвизгнула и убежала.
Касьян виновато глянул на старшую дочь и так же молча ушел, как появился.
11. В палатке
4
5
Фал — прочный шнур особого плетения.
Маут — ременный аркан.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Обмотанный тряпицей заварной чайничек скатился вниз по склону и застрял в кустах карликовой березы.
Лэмли с трудом разыскала его, осмотрела. Слава Богу, цел. Лэмли тихонько покачала чайник в руке. Немножко
темной жидкости пролилось из носика. Оставшегося лекарства хватит на первый раз.
Около палатки Максима она постояла в нерешительности, вслушиваясь в гулкие голоса над рекой, глубоко
вздохнула и наклонилась к застежке…
Максим проспал часа два и пpоснулся отдохнувшим и бодрым. Все бы хорошо, да только боль под веками.
Недавнее прошлое стало «вчера» и с этого расстояния легче и спокойней просматривалось.
«Обидел девушку, напридумывал глупостей, оставил одну в эту теплую звездную ночь. Дубина ты, дубина,
человек-бревно».
Он повернулся на живот и утвердил подбородок на кулаках. Тихий голос тундровой пастушки зазвучал в
сознании:
«Старый, как два оленя вместе!»
«Весна и гуси».
«Твои родители, наверное, не знали, что это пулемет».
«У меня тайна есть!..»
«А ты слышал, как утак уточку зовет?»
«Вот балда, мало по тундре ходил!»
«Тихо — хорошо».
«Мы, знаешь, как сделаем? Мы вот так сделаем!»
«Как наперсток рыженький».
«Долго болел у хороших врачей».
«Чтоб посадили за резьбу».
«Где ты найдешь таку конфету? Нигде ты не найдешь...»
Ах, какой осел! Максим стукнул кулаком по спальнику и с такой силой зажмурился, что слезы закапали из
больных глаз. И в этот момент вжикнула на палатке застежка.
— Лэмли, ты?
Тихое, взволнованное:
— Я.
И это «я» сразу заполнило палатку.
— Подожди, я свечку...
Максим нашарил в кармане палатки свечу, на ощупь чиркнул спичками, но когда попытался открыть глаза,
свет, как ножом, полоснул по зрачкам. Он наугад ткнул спичкой в свечу, не попал, спичка, догорая, обожгла
пальцы и упала на рюкзак в изголовье. Запахло жженой тряпкой.
— Дай-ка я, Максим, дай я!
Лэмли осторожно зажгла свечу, накапала внутрь кастрюльки парафина, утвердила на горячем парафине
свечу и отодвинула маленький светильник в угол палатки.
— Ай, да ты совсем плох... Ложись ровненько, сейчас лечить буду.
Максим нашел ее руку и накрыл своей.
— Что там у тебя за лекарство?
— Отвар ольхи. Само хорошо для глаз. Дня два-три — и забудешь.
Ее пальцы быстро прошлись по его бровям, по лбу и векам. Кожи на лице будто не стало, девичьи пальчики
окунались прямо в кровь. Ватным тампоном она осторожно промыла ему воспаленные веки и закапала что-то
прохладное в глаза. Жжение усилилось, и Максим невольно вздохнул сквозь зубы.
— Поболит и пройдет. Потерпи. Утром еще закапаем и вечером. И все пройдет, вот увидишь.
Максим не отпускал ее руку.
— Лэмли, ты правда плохо стреляешь?
— Да... — она вздрогнула. — Нет, неправда! Если карабин на камень положить, я за двести шагов в бочку
попадаю и в большого оленя. За триста труднее попасть, а за четыреста уже мушка больше оленя, не всяк мужик
попадет... Это Санка наябедничала? У-у, какая! Конечно, карабин тяжелый, я не умею, как бабушка, снизу вверх
стрелять. Я вообще не люблю стрелять, отец сам охотится, и волков сам... Но вот скоро купит мне маленький
карабин «Барс», тогда…
— А зимой весь темный месяц по очереди стадо караулите?
— Как Санка уехала, нас всего двое за стадом — отец да я. Мама — по дому, чужих тут нет. Это летом
родня наезжает да пастухи стада поближе друг к другу подгоняют, чтоб легче смотреть. На буграх пасут — ветром
обдувает, комара-овода меньше. А зимой что ж... Зимой — каждый на родовое место. Свои реки-озера, свой дом.
Это чужому кажется: тундра — пустыня. А тут на каждом бугре могилка, в каждой лайде — судьба, в каждом
озере своя рыба и в свое время ловится. Это знать надо, иначе не прокормишься.
— Лэмли, ты рассуждаешь, как пожилой человек.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Как живу, так и думаю... Перестало жечь? Не открывай глаза. Ватки ольховые на веки положу — и жар,
и боль снимает.
Лэмли низко наклонилась к нему, и Максим опять ощутил прикосновение ее пальцев, легких, как крылья
бабочки. И он обхватил девушку за талию и притянул к себе. Легкое сопротивление, затем Лэмли вдруг сильно
подалась вперед и приникла к нему, как травинка к дереву. Максим выкинул руку в сторону и зажал пальцами
пламя свечи. Губами отыскал ее губы. Руки его прошлись по стройным ножкам, по худенькой узкой спине и
погрузились в волосы на затылке.
— Не надо... не надо, Максим... Не хочу, чтобы так, я хочу, чтобы... чтобы праздник... А так... Так сердце
не хочет... — еле слышный шепот девушки и гулкая кровь в висках. — Каждую весну по большой воде и каждую
осень на ягодное время приезжают парни из города, привозят вкусности, яблоки-апельсины, вино-виноград,
музыку и водку. Палатки ставят и увозят девушек кататься... С кем я училась — половина матери-одиночки. У
некоторых по двое уже. А где парни те? Нету их, другие наезжают... И я бы так могла — не хочу. Я хочу, чтобы
всегда рядом, как баба Феня с дедом. Не обижай, отпусти. Ты очень мне глянешься, но так, вот так — не хочу,
сердце не хочет... Отпусти, мы увидимся утром, мы утром, как ты хотел, да?
Максим поцеловал горячую щеку и разжал руки.
12. В засаде
Баба Феня видела из своего укрытия, как Лэмли пробралась в палатку, как палатка изнутри слабо
осветилась и стала как матовый шар, как большая елочная игрушка. Басовитый голос в палатке сменился тихим
шепотом, а затем и ровное свечение пропало, и шепот прекратился.
Баба Феня не стала больше подсматривать — грех, вылезла из спальника и спустилась к реке. Часа полтора
она, слитая с сумерками, неотличимая от глыб песчаника, продремала на камне у самой воды, затем, будто кто ей
сказал или толкнул в плечо, поспешно поднялась, вернулась на свой пост и залезла в спальник.
Буквально тут же из палатки выскочил мужчина с одним лишь полотенцем на бедрах. Оглянувшись вокруг,
сбежал вниз, к ручью. Вернулся, потоптался у входа, закинул полотенце на шею, подхватил ведро «теплой» воды
и исчез в палатке.
Баба Феня неодобрительно покачала головой. Догадались ли молодые взять с собой удобный
вместительный тазик или наделают сейчас луж? Дно у палатки брезентовое, суши потом брезентуху. А если
дождь? Ветер-то южный... Эх, молодежь. Утром не поднимешь, вечером не укладешь...
Быстро проходит время, быстро меняются люди... Придя к выводу, что их поколение было гораздо
предусмотрительнее, баба Феня устроилась в своем спальнике поудобнее и забылась коротким легким сном
пожилого человека.
13. Санкины проблемы
За этот вечер над рекой вырос дополнительный палаточный лагерь: гости и ягодники из тундры,
покупатели рыбы с «юга», из Портового и Рудного, устроились неподалеку, жгли костры, ужинали на свежем
воздухе и пели песни под гитару, а большинство горожан не нашли ничего лучшего, как «раскинуть карты в
дурачка».
Здесь и я присел на бревнышко неподалеку от кружка картежников, с горечью наблюдая, как люди убивают
время. Как время, данное каждому в таком малом количестве, люди тратят на пустые разговоры и никчемную
игру, будто у каждого в запасе вечность...
Зябко кутаясь в шерстяную кофту, одна лишь Санка бродила по берегу вдоль вереницы чужих лодок, хотя
южный ветер и ночью нес тепло. После разборок с сестрой слегка побаливало мягкое место и хотелось отмочить
чего-нибудь этакого, какую-нибудь хохму с загогулиной и причмоком. Думай, голова, шапку куплю!
На носу одной из крайних лодок сидел парень в плаще и болотных сапогах. В одной руке он держал
бутылку, из которой угощался, в другой — круг колбасы, от которого откусывал.
— Эй, в плащу! Иди, за нос потащу! — крикнула ему Санка, собираясь тут же дать деру.
«Плащ» прожевал кусок и громыхнул басом:
— Старо, слыхали. А вот из горла слабо? — протянул Санке бутылку.
Ожидая подвоха, Санка остановилась.
— Да не боись, ходи смелей, хулиганка. Тока предупреждаю: спиртяга!
Санка не отвечала, и парень, коротко хлебнув из бутылки, наклонился к воде, черпанул в лопатообразную
ладонь, выпил пару глотков и стряхнул капли.
— Так надо. Выдохнуть, потом быстро воды. Смогешь?
Санка решительно взяла из грубой руки бутылку, отхлебнула чуток обжигающей жидкости, не спеша
вернула посуду, не спеша отломила кусочек колбасы, не спеша выдохнула и бросила колбасу в рот.
— Ого-о! — сказал парень.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Не «ого-о», а «м-гм». Болтаешь много, буровик!
— Хороша душа, сядь-ка рядком, погуторим ладком, — парень подвинулся, освобождая место возле себя
на деке лодки.
— Я свое отсидела. Сто семнадцатая, часть вторая!6
— Сидят на горшке. Срок тянут... Кого ты лечишь? — буровик оказался бывалый.
Санка прикусила губу, повернулась и пошла. Ну, решительно не везет сегодня, прямо черная полоса пошла,
как этот Максим приехал!
В два шага парень оказался рядом и протянул бутылку. Санка бутылку вежливо отодвинула, нащупала в
другой его руке колбасу, отломила еще кусочек и сказала:
— Спасибо.
Сама себя не узнавала Санка в эту ночь.
— Правильно! — громыхнуло над ухом. — Закусь — первое дело, чтоб не захмелеть.
Так и пошло. Парень пил и ел. Санка только ела. Глотала, почти не жуя. Какой-то волчий аппетит проснулся
в ней. И с каждым проглоченным куском злость и жажда приключений отпускали ее, по телу все больше
разливалась тоска и усталость.
Парень отрекомендовался Филиппом. Буровиком с Тарудо-Яхи. Работают вахтовым методом. Две недели
в тундре, две недели дома, в Портовом. Приехал, дескать, на «точку» рыбки прикупить.
«Ну-ну... Рыбу тут, конечно, не то что купить, даже просто на продукты обменять можно, только как ни
крути — втридорога станет. Двести км до города. Туда и обратно — четыреста. Больше на бензин истратишь. Не
проще ли хоть и не такую свежую, но на месте “прикупить”? Ладно. Не хочешь правду сказать — мне-то что?»
Филипп травил анекдоты да ловко бросал в воду камешки. Допив бутылку до половины, он спросил:
— Может, все-таки будешь?
Санка отрицательно покачала головой.
— Тогда хорош, — парень повернулся и неожиданно хлопнул бутылку о камень, так что брызнуло в
стороны и резкий запах поплыл в воздухе.
— А вот это зря. Детишки будут играть, наколются, да и камня жаль: забалдеет, пойдет плясать и утонет.
— Не утонет, этот старый знакомый — как рыба в воде! С утра за мной увязался, стервец. Где споткнуться
приспеет или раскокать чего — он тут как тут, и лоб подставит! А щас, гля, напитался, дурень пористый, зельем
да и будет его втихаря малоопытным рыбкам скармливать! Не удивляйся, если вскоре рыбаки станут поддатую
рыбу вылавливать. А загрязнение экологии осколочными ранениями... Виноват, не подумал. Я больше не буду.
Тронутая необычным монологом, Санка впервые живо всмотрелась в своего провожатого. Почему он один
«кайфовал» подле своей лодки у воды, когда вся приезжая братия предпочла высокий берег, костры и гитару? Не
из их компании? Осторожность? Жадность? Или в душе этой глыбы творится нечто похожее?
Видя потепление климата, Филипп решил, что пора начинать. Он обхватил Санку тяжелой рукой за плечи
и попытался притянуть к себе. Санка легко вывернулась, бросила зло:
— Отвяжись!
Филипп не ответил. Толстыми корявыми пальцами он пытался расстегнуть пуговки на кофте. От запаха
перегара Санку чуть не стошнило. Понимая, что и сама пахнет не лучше, и удивляясь, почему ему не так же
противно, как ей, она резко отбросила его руку и отошла в сторону.
— Ну, мне пора ребенка кормить, как раз под утро просыпается. Я ведь еще титю даю. Полтора годика,
пора отучать, да жалко дитя, пусть здоровеньким растет.
Видно было, что огорошила. Филипп удивленно смотрел ей в лицо. Санка окинула его хмурым взглядом,
усмехнулась и, довольная собой, запрыгала с камня на камень вверх по склону. И тут же забыла про парня, как
его и не было…
Скоро рассвет. Пора исполнять. Зарезать. Убить, как обещала. Убивать, конечно, никого уже не хотелось,
но ведь слово не воробей. Снять с крючка дедушкин нож. Залезть в палатку. Самый сон сейчас. Ее оттолкнуть.
Его — ножом, пусть знает, как насмехаться. Жалко, нет злости в груди. Тоскливо только, хоть волком вой.
Санкин взгляд упал на старую охотничью пальму — тяжелый кованый нож на двухметровом древке.
Сколько себя помнила, это старое копье всегда стояло прислоненным к чуму. Лет сто назад оно служило
охотникам для добычи «дикаря» на переправах, а теперь женщины кололи им зимой лед на реке. Чтоб детишки,
играя, не поранились, Касьян затупил лезвие, оставив относительно острым лишь самый кончик.
Садануть пальмой снаружи, через ткань палатки. Убить — не убьешь, да и не надо, но кровь нужна, пусть
знает Санку, пусть знают Санку, пусть сказы о Санке сказывают! Она вспомнила, как Максим все улыбался про
себя, когда они ставили палатку, и улыбка эта показалась ей сейчас прямо-таки издевательской.
6
Статья 117 УК — изнасилование.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Санка сбежала вниз, к реке, отыскала Максимову лодку, взяла напильник в ящике для инструментов и на
скорую руку поправила лезвие древнего оружия. Взвесила-покачала пальму на руке. Тяжелая... Если с силой
бросить, можно убить и оленя, и человека...
С пальмой наперевес Санка вышла к палатке Максима и остановилась, задумавшись. Палатка круглая. Куда
головой, куда ногами они спят? С какой стороны ни зайди, как ни гадай — надо сначала заглянуть, посмотреть да
отойти, примериться.
Санка двинулась в обход палатки и тут же застыла, как вкопанная: шагах в трех от полотняной стенки
сидела на раскладном стульчике баба Феня и резала ножом чурочку. Утиная голова уже проклюнулась из желтого
дерева и с вызовом уставилась на Санку круглым деревянным глазом. Эта живая картинка разительно напоминала
рисунок из читанной еще в интернате книжки. Вместо деревяшки — спицы в руки да очки на лоб, и — ни дать ни
взять — тетя Полли из «Приключений Тома Сойера и Гекльберри Финна» веселого американца Марка Твена.
«Ах, бабуля, ты чистое золото!» — Санка опустила пальму и заулыбалась во весь рот. Ну кому придет в
голову мстить-убивать, если рядом сидит бабушка и готовит игрушку для правнука?
Баба Феня приложила палец к губам и махнула Санке рукой. Санка тихонько подошла, баба Феня указала
ей на раскладной стульчик, затем вниз, на реку. Подхватила пальму и направилась туда же.
Костер у воды еще дымился. Баба Феня воткнула пальму в песок, поправила остатки обгоревших поленьев,
подула на угли, и костер разгорелся. Санка зачерпнула воды в чайник и повесила его на треногу. Баба Феня
уселась на стульчик и кивнула на пальму:
— Убить хотела?
— Да.
— Грех, внука. Не ты дала — не ты возьмешь.
— Знаю. Уже не хочу, пусто здесь... — Санка опустилась перед бабушкой на песок, уронила голову ей на
колени и стала тереться щекой о бабушкины руки, совсем как Лэмли недавно.
Бабушка молча вытирала ей слезы да гладила волосы на затылке.
— Пусто мне, скучно... Никто меня не любит, бабуль...
— Неправда, внука, любят. И вся родня, и я, стара. Ты сама умна в роду, сама удачлива, на язык бойка, на
руку ловка. И сильна. Богатыря, гля, родила, учебу не бросила. Ну-ко?
— Ах, бабуль, бойка, ловка, да дура. Думала: городской покажусь так глянусь ему; а получилось — себя
предлагаю. Стыдобушка, хоть провались... И что он в ней нашел? Скелетина. Ни кожи, ни рожи, ни грудей.
Чудной, ей-бо...
— Себя вспомни. До дитя така ж тоща была. А злая... Нельзя такой злой, Санка. Сестра же.
— Парня отбила, сестра-а.
— Не отбила, сам выбрал. На то молодцу воля. А парней — вона. Гля, сколь лодок с городу. На любого
глаз положи — твой.
Санка встала и отошла к костру.
— Неинтересно мне, ба... Кобели... А серьезный попадет — гля, не твой.
— Ой, не потому, девка. Сердце твое там, в городе, у того...
Санка крепко сжала темную бабушкину руку:
— Ты, бабуль, как Тойон-Каллан.
— Не говори так, грех. Просто долго живу. Смотрю и слушаю. Забыть не забудешь: первый. Тока из сердца
брось. Не наш, не поедет в тундру, чужой.
— Не чужой, бабуля, с острова Ноксид он. Там вырос. Отец его начальником в милиции каким-то...
Конечно, тундры не знает, но все ж не чужой... Я тоже не хочу в тундру, ба, тяжело здесь. Одну только воду
зимой... Лед наколоть, привезти, растаять, согреть, вскипятить — сколько сил уходит... Это в простой день, а если
стирка — с утра в поту. Не, я в город. Там кран повернул — холодна. Другой повернул — горяча. Стирать —
машина. Мыться — сколь хошь. Телек, кино, концерты, интересные люди, книги. Я городская стала, бабуль, не
обижайся.
— Заскучаешь — вернешься. Малое детство с сердца выкинь, что останется?
Забулькал чайник, баба Феня сняла его с треноги, бросила внутрь горсть заварки и поставила чайник на
камень. Санка поднялась в чум и вернулась с медным подносом, укрытым чистым полотенцем. На подносе —
чашка с морошкой, рыба и хлеб.
— Бабуль, я вечером Ляльку обидела.
— Скажи «прости» — простит.
— Не хочу.
— Грузно на сердце, а скажешь — легко.
Санка не ответила. Уперев локти в колени, она пила чай из широкой пиалы и смотрела вдаль. Над рекой
истончался туман и в полнеба гуляла заря. Ни крика чайки, ни плеска рыбы. Тихо. Торжественно. Грустно. Вот
утихнет «верховый», задует-загудит сиверко и пойдет снег. Осыплется голубика и замерзнут грибы. На юг, в
тайгу, заспешит «дикарь». Захлопают карабины охотников и прольется кровь. В каждом чуме, в каждом балке
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
сварит хозяйка ароматное свежее мясо. А потом зима. До-олгая, те-емная. Ветер, мороз да волчий вой. Бр-р... Нет,
в городе лучше. А вот и солнышко встает!
— Бабуль, а что это ты делала ночью возле чужой палатки? А то нет другого места игрушки резать?
Говоришь, подсматривать грех, а сама?
— Не в ночь, а в утро. Не возле, а три шага, — строго-назидательно возразила баба Феня. — Ходют там
всякие с чужого городу, похмелиться ищут, а ины оборужно: с пальмой, да ступают цыпками, чтоб не слышь... А
туда нельзя. Никак нельзя. Там тайна. Тайна для двоих…
14. Подуть на угли?
Тайна для двоих? А было ли это в твоей жизни, молодка?
Тайна была... Санка обхватила руками колени и низко пригнула голову.
Тайна началась на вечеринке. На студенческих посиделках. Парень, который давно нравился, к тому же,
свой, к тому же, земляк, сидел рядом, гладил пальцы, подливал вина, положил руку на колено. Потом она
неожиданно оказалась этажом выше, в его комнате. Тихая музыка, свеча, шепот, прильнула-прижалась... Обнял,
не отпустил... Она стала часто приходить в его комнату. А затем, после родов, это равнодушное: «Твои
проблемы».
Санка сглотнула ком, тряхнула головой, резко вскочила, схватила обломок базальта из-под ног и закинула
в реку.
«Вот тебе! Не пришел даже взглянуть на сына, скотина равнодушная! Был бы нож в руке, ударила бы опять.
Боже великий! Зачем ты меня так наказал?»
Далеко разошлись круги по воде и погасли, как эхо в лесу. А тебя чем погасить, память человеческая?
Бабушки уже не было у костра, дымок едва вился; где был огонь — там пепел. Где только что жарко
трещали сучья и булькал чайник — лишь парок над головешками. Но еще не поздно подуть на угли, не поздно
пока еще, нет...
15. Странный сон
Прежде чем уйти спать в свой чум, баба Феня легонько откинула полог чума девушек и заглянула внутрь.
Правнук спокойно спал в колыбельке из тонких досточек и мягких шкур. Старшая внучка тоже спала на
своем месте, на низкой лежанке слева от входа. Или только вид делает? Притворяется?.. Отпустил, отпустил девку
герой северный! И впрямь бревно. А может, больной?
Крайне недовольная исходом дела, баба Феня долго держала во рту пустую трубку, лежа рядом с мужем
на теплой лежанке из оленьих шкур. Все надо, все надо. Мужей — внучкам, внуков — Касьяну, крепких
правнуков — им с Парфеном. Тогда уж и уходить со спокойной совестью в Верхний мир... У младшей не
получилось с мужем, и у этой не ладится. Что за время, Аан-Дойду, что за время? Не знаешь, что и придумать,
чтобы счастье да удачу к себе приманить, двух хороших работящих мужчин в семью завлечь...
Дед во сне повернулся, и тяжелая рука его легла на лежанку жены, поверх одеяла из заячьих шкур. Баба
Феня тихонько прикрыла эту волосатую руку одеялом, обняла ее, прильнула щекой чуть ниже мужнина локтя и
закрыла глаза.
Она еще слышала, как Санка вернулась в чум, как что-то говорила виноватым голосом и затеяла возню с
сестрой. Затем заплакал ребенок, послышалась тихая колыбельная песенка, и в сознании бабы Фени возникла
картинка из детства: она, семилетняя, наблюдает в бинокль за волчьим логовом. Волчица, разомлевшая на солнце,
раскинулась во всю длину на зеленом бугре под скалой. Два волчонка, насосавшись молока из тяжелых отвисших
сосцов, возятся друг с другом, грызут по очереди старую белую кость, куропачье крылышко, засохшее оленье
копыто. Кто из волчат доживет до весны, кого достанет пуля охотника уже этой осенью — Бог весть...
И, уже совсем засыпая, баба Феня вдруг увидела себя теперешнюю, как она смотрит в бинокль на себя
тогдашнюю, как та, семилетняя, смотрит на волков. Только волчицы уже не было. И зеленого бугра не было.
Волчата плыли по неспокойной воде на длинном мокром бревне, поминутно соскальзывая в воду, из последних
сил вскарабкиваясь опять. Почему-то она знала, что меньший волчонок — сучка, а тот, что покрупней, — кобелек.
«Не мой сон, — решила баба Феня. — Приезжают, вона, всякие, вроде за рыбой, а в сам деле
безобразничать, с парнями драться да девок портить. Напьются так, что сны их обратно в головы не лезут, по
лагерю бродят, людям спать мешают...»
Сон она все же досмотрела. Убедившись, что волчата доплыли на бревне до берега и мокрые, дрожащие,
полуживые выбрались на песок, баба Феня успокоилась и заснула.
16. Лэмли
Едва дождавшись, когда Санка укачает ребенка и заснет сама, Лэмли выскочила из чума и пулей помчалась
в стадо, к пастухам.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
17. Балок у озера
Максим проснулся, потянулся, в спине изогнулся и запустил руку в блюдо с пирожками.
М-м-м!
Морошка в лукошке и морошка в пирожке — совсем разные вещи! Запив горьким настоем из носика
чайника, Максим этим же настоем промыл глаза, оделся и выскользнул из палатки.
Несмотря на позднее утро, рыбацкий городок еще спал. Лишь у одного подновленного костра висел на
треноге закопченный чайник, да бродили по лагерю ошалевшие от скуки собаки.
«Верховой» все так же дул, приминая вершины кустов карликовой ольхи, и пряные запахи великой тайги
волновали еще больше, чем вчера.
Взгляд Максима скользнул по окрестностям и остановился на вчерашней картинке: черный кубик избушки
под рыжей сопкой у озера. А что если переместиться туда, подальше от толкотни и суеты? Сейчас этот балок
пустует, сказала Лэмли, лишь с ледоставом они с отцом откочуют поближе к озеру ставить сети.
Задумано — сделано. Через час с рюкзаком за плечами Максим уже размашисто шагал по тундре, забирая
чуть правее, чтобы по пути зайти в лесок под сопкой и наломать сухих веток для костра.
Не дойдя до цели шагов двадцать, Максим настороженно остановился, а затем дал задний ход: в балке ктото был. В приоткрытую дверь слышались неясные звуки, хлопки и удары, скрежет железа по железу, будто
двигали печной заслонкой, а затем высокий голос запел дивную песенку:
А по ка по ка по ка-а-мушкам,
по гладким ка-а-мушкам
вода бежи-и-т...
«Вот тебе на! Нашел тихое место!»
Максим выронил хворост и ступил за куст ольхи, намереваясь незаметно уйти — не мешать же людям
веселиться, но тут дверь распахнулась во всю ширь и на пороге показалась Лэмли.
— Кончай прятаться, храбрец, я видела тебя в окно.
Слегка пристыженный, Максим подошел.
Глаза девушки смеялись, румяные щеки пылали жаром, озорные искорки вспыхивали в глубине зрачков. В
руках у нее была отжатая перекрученная тряпка, которую она тут же, резко повернувшись в талии, так что коса
взлетела, отбросила внутрь, на стол, затем уставила руки в бока и спокойно, с достоинством встретила мужской
взгляд.
И так не похожа была на себя вчерашнюю, что Максим даже растерялся и не нашел ничего лучшего, как
вместо приветствия спросить:
— Лэмли? Ты как сюда попала?
— Через трубу на крыше! — смеясь, ответила девушка, резко шагнула вперед, закинула ему вдруг обе руки
за шею и повисла на нем всем телом, продолжая все так же бесстрашно и странно заглядывать в глаза.
Максим опешил.
— Ага, испугался! Так тебе и надо! Нисколечко тебя не жалко! А я, думаешь, не испугалась, когда ты меня
вчера притиснул? Испугалась, еще как. И запомнила... И вижу, идет, рюкзак тащит. И так обрадовалась:
одинаково думаем. Тебе тоже надоела колготня? Тоже плохо без тиха? И я так. Побежала к пастухам и все, что
надо, привезла. Сейчас прибираюсь. Палатка — хорошо, а балок лучше. Ну?
— Ах, какая ты молодец, Лэмли, ты просто фея, не девушка!
Максим осторожно расцепил руки Лэмли у себя на затылке; два быстрых движения — и рюкзак рухнул со
спины, а девичьи руки опять легли на затылок, но уже по другому — мягко, нежно, пугливо. И опять не стало
кожи под тонкими пальчиками, они окунались прямо в кровь...
Губы попали на губы, и Максим невольно прижал девушку к себе так, что услышал стук ее сердца.
— Ах... отпусти, отпусти, Максим, ты... нельзя так, Максим...
Лэмли стала вырываться, причем делала это с таким ожесточением, что Максим почувствовал себя
насильником и, пристыженный, выпустил девушку из объятий.
Лэмли отступила в глубину помещения и вскинула руки за голову, поправляя растрепанные волосы. Оба
тяжело дышали.
— Нельзя так, Максим, — доверительно, как с ребенком, заговорила Лэмли. — В доме не прибрано, не
готово, занавески не постираны, огонь не горит, душа не на месте — нельзя!
Максим шагнул за порог:
— Да ведь тут чисто, опрятно, побелено. Вон, даже дрова у печки сложены — заходи, хозяйствуй!
— Ну что ты, не понимаешь? Тут другие люди всю весновку жили. Остались их запахи, стены помнят
разговоры, шутки, привычки. Печка другими руками топлена, друга хозяйка готовила, огонь не наш. Хоть и родня,
а другие, не мы, понимаешь?
— М-м-м...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Не «м-м-м», не «м-м-м», а все вым-м-мыть чисто-начисто, посуду, стол, стены, потолок и печку. И тогда
будет наше. Вода все смывает, каждую весну — новая вода и с ней все новое. Так и мы. Ладно? Поможешь мне?
Ты — воду носить, я — чистить-блистить. Вместе — ловко, быстро, хорошо. М-м-м?
— М-м-м, — согласился Максим.
Лэмли рассмеялась и откинула прядь со лба.
— Вот тебе ведро. Если сильный, там, на улице, еще одно.
Улыбаясь про себя, прислушиваясь к зазвучавшей в душе радостной струнке, Максим шагнул к озеру…
Часа через два потолок, стены и пол в избушке были вымыты, стол выскоблен, лежанка застелена свежим
бельем, оба маленьких окошка засияли чистотой. Под конец Лэмли не только выгребла всю золу из печки, но еще
и водой в ее жестяное нутро плеснула и, к удивлению Максима, вымыла печь изнутри. Уложила хворост,
подоткнула под него тонкие сухие веточки и положила Максиму на ладонь коробок спичек.
— Ты! Первый огонь — мужской.
Несколько секунд оба смотрели, как расцветает огонь, затем Лэмли закрыла заслонку, поставила на печку
чайник и вышла за порог.
Максим не переставал удивляться. Вслед за девушкой он вышел из балка и проследил за ее взглядом. С
детским восторгом Лэмли смотрела на трубу, из которой валил дым. Эка невидаль — дым из трубы, разве может
не быть дыма, где горит огонь?
— Вот, все правильно, хорошо. Ровно, густо по ветру стелется. Теперь мы дома, теперь тут все — наше, —
Лэмли схватила ладонь Максима двумя руками и крепко сжала. — А теперь уходи, далеко уходи, хоть за горку,
хоть куда, я тебя боюсь, я мыться буду!
— И тебе хватит одного чайника воды?
— Не чайник. Тут заливчик мелконький из озера выбегает. Неглубоко, по колено, и те-оплый, мы там
всегда с Санкой барахтались, малявок рыбных ловили и щучек пугали. Мы даже немножко плавать умеем. А
сейчас, вишь, южак-верховка третий день дует. Вода тепла. Только ты далеко уходи, дай покой, не тревожь... А
лучше, знаешь... — Лэмли вошла в балок, пошарила рукой под столом, чем-то там щелкнула и вернулась с
винтовкой в руке. — Пастухи говорили, «дикий» тронулся, по ложбинам идет, иву обкусывает. Это всегда так в
середине августа. Если увидишь, вона с горки, одного возьми. М-м-м?
Максим покачал в руке тяжелую, длинную, неудобную для охоты винтовку Мосина выпуска 1943 года с
прицельной планкой на два километра.
— Так ты из этого «карабина» не попадаешь?
— Да попадаю я, попадаю! Тока вишь, какой тяжелый, надо с камня, а то дуло дрожит...
— А другого оружия нет?
— Есть у отца всякие, а в этом балке карабин держим, сколько себя помню, всегда так было.
— Так у вас и другие балки есть?
— Конечно, есть. Каждая семья так живет.
— И оружие в балках, и припасы?
— Припас всегда держим. Сушено мясо, мука, чай, сахар. Где гусино место — там ружье. Где оленье место
— карабин. Тундра, семью кормить.
— Так это ж сколько надо оружия! Не проще ли с собой возить? А потом, ведь могут и украсть.
— Раньше с этим просто было. Пошел в магазин да купил. Или на пушнину меняй. С собой отец только
мелкашку возит. Легка, удобна, точна. А ружье-карабин на нартах трется, бьется, портится — нехорошо. А
красть... У нас все свои. Чужие в тундре — редкость.
— М-да-а...
— Не «м-да-а», не «м-да-а», живем так. Вот тебе. Хватит стока?
Лэмли положила Максиму на ладонь пять винтовочных патронов и гильзу.
— А пустышку зачем?
— Знаю я вас, мужиков. Щас начнешь ведь прикладаться да щелкать, курок проверять, тугой ли. Так?
— Так, — нехотя согласился Максим. — Новое оружие. Обтереть в руке да привыкнуть надо, а то промах.
— Вот и говорю. Гильзу вставь и щелкай, чтоб курок не впустую бил, а то портится.
— Все ты знаешь, — удивленно пробурчал Максим.
— Не все, не все, как отец научил. Тундра ведь. Где ремонтировать? А бывает, один выстрел — и всей
семье мяса надолго, а промажешь — голодный ходи, да еще посмеются над тобой. Ты сам охотник, так?
— Так.
— Нож-то есть?
— При мне, в сапоге, — Максим улыбнулся неожиданному созвучию.
— Хорошо. Иди. Может, за горкой стадо стоит. Пастухи уже свежиной лакомятся, и нам не помешает, ну?
Максим поднял на девушку глаза. Какой-то оттенок нетерпения в ее голосе. Или это показалось? Но не
было досады или беспокойства в черных искорках девичьих зрачков. Просто это дитя с малых лет привыкло
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
делить все обязанности на мужские и женские, мыслило и поступало согласно своему опыту. Да и то: разве не
мужчина должен приносить в дом пропитание на день?
18. Добыча
Максим поднялся на вершину сопки и осторожно выглянул из-за камней. Так и есть: в ближнем распадке
пасется табунок диких оленей, голов семь-восемь. Километрах в трех виднелось еще стадо, и еще.
Максим тихо сполз вниз по склону и, прячась за валунами и кустами ольхи, подкрался к оленям шагов на
сорок. Выбрал отставшего от стада бычка и убил его выстрелом в шею.
Махом выскочили испуганные животные из ложбины на пригорок и, не понимая, что произошло, сбились
в группу, настороженно нюхая воздух и оглядываясь. Крупный, упитанный бык развернулся боком к Максиму,
подставляя левую лопатку, шкурка на его красиво изогнутых пантах 7 полопалась, освобождая темные молодые
рога, гибкие и неокрепшие, местами еще с пятнами крови на отростках. Полоски ссохшейся, отжившей свое
шкурки трепетали на ветру, шурша, как старая змеиная кожа, придавая величественным рогам старого самца
несерьезный дурашливый вид.
Не чуя опасности, олени успокоились, бык подошел к одной из лиственниц и стал тереться о ствол и сучья
рогами, освобождая их от лохмотьев старой кожи, калеча и ломая деревце костяными отростками.
— Кончай хулиганить, паря! — Максим вскочил во весь рост и пустил вторую пулю поверх стада.
Эх, как понеслись олени! Как помчались, вскинув головы с тяжелыми рогами, вытянувшись стрункой
навстречу ветру! Несколько секунд — и вся группа исчезла в долине ручья.
Улыбаясь про себя, Максим спустился к убитому животному и принялся снимать с него шкуру.
Закончив обработку туши, Максим расчленил ее и принялся вырезать из хребтины длинные полосы
парного мяса. Чуть присолить да развесить на дереве — под этим теплым ветром за двое суток подсохнетзавялится.
Сидя на корточках, он поднял голову на звук шагов, и — вот она, Лэмли, смотрит на него сверху вниз.
Волосы на ее голове скручены в узел и прикрыты платком, талия поверх свитера перехвачена веревочкой, на
ногах те же грубые опорки, щечки сияют, глаза смеются.
И опять память выделила эту картинку, как уже виденную: именно этот овал лица, эти пухлые щечки, этот
разрез глаз.
И опять слишком занят весь внутренний мир ярким живым настоящим, чтобы выделить время на копание
в прошлом.
«...Болезнь любви в душе моей…»
— М-м-м? — вопросительно-уважительно пропела она сверху.
— М-гм, — солидно прогудел он снизу.
Лэмли рассмеялась и притронулась пальцем к его измазанной кровью руке.
— А где второй? Я два выстрела слышу, думаю: «У-у, жадина, куда столько мяса в теплынь такую?» Уже
хотела разозлиться, только никак не рaзозлевается. «Ладно, — думаю, — погожу, пока не увижу». Так где?
— Не придется тебе злиться, промахнулся.
— Да-а? — недоверчиво глянула ему в лицо. — Врешь, небось?
— Посмотри в мои синие глаза, разве они могут врать?
Лэмли серьезно и внимательно исполнила требование.
— Не синие, а зеленые... Конечно, могут!
— Вот уж и сбрехнуть нельзя на вольном ветру.
— Выдумывай себе на здоровье. Только я сразу вижу, когда ты вре, а когда не вре.
— А я сразу вижу, когда тебе интере, а когда неинтере, — в тон ответил Максим.
Лэмли присела на корточки рядом, с улыбкой вглядываясь в его лицо, будто видя впервые, затем глаза ее
посерьезнели.
— На первой охоте нельзя жадничать. Одного взять, осень «распечатать». На другой день можно, да и
столько пойдет — работай-ко! Правда, что ли, двоих убил?
— Ну, что ты. Поверху пустил, чтоб убежали.
— Патроны не жалеешь. Просто крикнуть.
— Я больше не буду. Я стану хороший и буду учиться только на «четыре» и «пять».
— Ах, какой ты чудно-ой... Мясо-то смотрел, здоровый ли?
— А что, бывают и нездоровые?
— А что, люди все здоровые, что ли?
— А что, олени — как люди?
7
Панты — молодые, неокрепшие рога оленей.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— А в тундре все люди. Олени и волки, песцы и гуси, шмели и лемминги — это люди. Тундровые люди.
Тоже бывают больные, хромые и всякие. А то не знаешь?
— Да как-то не задумывался.
— Дак разве ты не охотился раньше?
— Да вообще-то охотился... и много, но не знаю, как по мясу отличить больное животное от здорового.
— Сначала смотришь селезенку. Вот!
Лэмли подошла к требухе, повернула набок сизый олений желудок и отделила от него селезенку.
Покрутила в руках этот кусочек величиной с ладонь и пришлепнула его назад.
— Не раздуто-рыхлая, а крепко-твердая — порядок. Ты куда печень положил?
— Там, под кустом, вместе с другой мелочью.
Лэмли внимательно осмотрела печень, язык, рубец, сердце, почки и осмотром осталась довольна.
— Главное — печень. Если больная — на ней белые пятна или водянистые волдыри. Наш ветеринар
говорит: феноз. Такую печень нельзя кушать сырой. Так же и мясо. Обязательно варить или жарить. Но мы все
равно не берем, брезгуем... Дай-ка нож, суставы гляну.
Она ловко, быстро отделила все четыре ноги в коленных сочленениях от туши и внимательно осмотрела
жидкость в суставных сумках.
— Если водичка в коленях желтая и пузырится — нехорошо. Бруцеллез. Это редко бывает, я сама тока раз
видела. Все равно смотреть надо. Врач говорит: «дикий» чаще болеть стал. Мы, «старшие» люди, тундру грязью
да ржой закидали, оттого всем плохо. А еще говорил: как-то раз, до революции, была в тундре страшная болезнь,
сибирская язва. И люди, и олени — все умирали. Кто живой остался — далеко кочевал. Пустая стала тундра, как
рыбий пузырь. На солнце были пятна, а камни плакали...
— Лэмли! Я теперь на это мясо смотреть не могу!
— Ой, какая я глупая. Прости, не сердись... Олешек хороший, здоровый, крепкий. Знаешь, какой из головы
и ног вкусный суп-холодец получится? М-м-м! Пальчики оближешь.
Говоря так, Лэмли присела на корточки и принялась снимать кожу с головы оленя, ловко действуя своим
маленьким ножом.
— Окорока, все четыре, развесь пока на деревьях, пусть заветрятся, завтра займусь. А мелочь пузатую —
ямку выкопать до мерзлого льда, это неглубоко, туда травы — и на траву. Да! Я ж там костер разложила, как ты
стрелял. Небось уж гаснет. Там бревна отец с берега привез, пила и топор. Опять работа тебе. Не слишком я
вредная? М-м-м?
«Санка! Опять в командирских интонациях Лэмли проступила твоя беспокойная тень. Фантомы,
фантомасы и фантомашеньки. Тундра...»
Как завороженный, не мигая, смотрел Максим на тонкие, испачканные кровью девичьи пальчики и
блестящий клин ножа. Что-то жуткое, колдовское, языческое было в этом ритмичном потрескивании отделяемой
от плоти кожи, в склоненной черноволосой голове, в душном запахе парного мяса. Что-то изначальное, дикое,
древнее, бывшее раньше памяти и раньше человека. И спит оно в темной глубине генов на границе хищника и
жертвы, охотника и зверя, мужчины и женщины, пока не прольется кровь. И тогда дыбом встают волосы на теле,
прерывается дыхание и звенит в голове.
Максим наклонился над Лэмли и поцеловал ее в мокрый затылок. Девушка уронила нож и, крепко
зажмурившись, поднялась навстречу. И Максим целовал эти прикрытые тонкими веками глаза, чувствуя губами
выпуклость глазного яблока и упругую выгнутую бровь.
19. Тайна для двоих
А кто это там такой?
А кто это там на вершине горы посреди тундры?
А кто это там обнимается, гля, растопырив в стороны измазанные звериной кровью пальцы?
И никто не подсматривает в бинокль из кустов.
И тихо кругом, покойно.
И губы жгутся, и гул в крови.
А солнышко спа-а-ть ушло в занавесочки.
А месяц уже гуля-а-ет при звездочках.
А хорошо-то как, Господи!
20. Филипп и Санка
Санка спала плохо, несколько раз вставала к ребенку, но исчезновение сестры все же прокараулила.
Обнаружив, что Максимову палатку корова языком слизнула, она обиженно поджала губы. Жгучее чувство
ревности, казалось, исчезнувшее после ночного примирения с сестрой, опять кольнуло сердце.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Санку тревожил южный ветер. Он все не стихал, и от пряных запахов кружилась голова. Горько, неуютно
одинокому сердцу. И хочется ему чего-нибудь такого-этакого, яркого, сильного, чтобы лихо и с шелестом по
душе. Но где оно «этакое» в будний-то день?
Санка глянула сверху на вереницу чужих лодок и заметила вчерашнего крутого буровика. По колено в воде
стоял он у кормы своей лодки и, кажется, мудрил над мотором.
Санка радостно обвела взглядом его высокую плечистую фигуру и...
Санка круто повернулась.
Санка нырнула в чум, схватила два ведра и шариком скатилась к реке. Зачерпнула воды и танцующей
походкой пошла мимо лодки — и слепой бы заметил.
— Полные ведра — к добру. Позволь, помогу донести.
Филипп осторожно взял ведра из ее рук и вместе с Санкой поднялся на берег. Поставил ведра, коротко
выдохнул и с ходу предложил:
— «Поедем, красотка, кататься, давно я тебя поджидал!»
Молодка глянула томно и протянула с ленцой:
— Что ж. Погода хорошая... Щас, только ребенка гляну.
Филипп спустился вниз, развернул лодку носом к реке, вставил весла в уключины и стал прохаживаться
взад-вперед, время от времени поправляя нож на поясе и посматривая наверх.
А Санка через щелочку внимательно смотрела вниз.
Минут через пятнадцать, решив, что извечный враг, мужчина, дозрел и дальнейшее промедление лишь
повредит, она с показным нетерпением сбежала вниз и заявила:
— Не хочу на этой лодке, хочу на той! — показала тонким пальчиком на Максимову лодку, стоящую
неподалеку.
— Чужого не берем. У нас своя хорошая.
— Не чужая, это лодка моего дедушки. Он вчера издалека приехал, отдыхает. Привыкла я к ней, в другой
неуютно.
— Уютно, неуютно… Без спросу нехорошо.
— Так это ж дедушка! Это наша, семейная, считай, моя лодка. Какой еще спрос? — не моргнув глазом,
солгала Санка.
Филипп глянул на женщину, затем перевел взгляд на Максимову лодку.
— Мотор незнакомый. Не наш, «Ямаха». С японскими моторами я дела не имел.
— Ты механик и моторы не знаешь?
— Механик, да. А вот моторы знаю не все.
— Да такой же: дерг за веревочку и поехали! Ну, пожалуйста, Филипп, тут за поворотом, на Великой, балок
рыбацкий. Я кой-чего собрала, посидим, чайку попьем, ладно?
«Балок» и «чаек» понравились Филиппу, но все же он медлил.
— А бензин мы ему отдадим, ты не думай. Если хочешь, я сама за румпель сяду, я рыбачка, ну?
— Дело не в бензине... Пойду-ка, гляну.
Филип подошел к Максимовой лодке и снял с мотора капот.
Санка и сама не могла бы сказать, почему ей взбрело в голову прокатиться именно на лодке Максима. Но
слово не воробей, и теперь надлежало настоять на своем, иначе будет не по ее.
И в который уже раз разумный мужчина уступил капризу красивой женщины. Уступил вопреки голосу
разума и вопреки тревожной волне предчувствия близкого несчастья.
Прошли устье реки Аленки, вышли на Великую. Южный ветер стихал, но горбатые волны без белых
гребней все так же громоздили горы и долины, рваная марля пены качались на валах. Филипп сбавил обороты
почти до нуля, высматривая конус выноса, чтобы не напороться на мель. На взбаламученном штормом устье
притока хорошо видны желтые полосы неглубокой воды, дальше — синий цвет, пучина.
Как только прошли мутную воду, Санка обернулась к Филиппу:
— Дай газку, паря!
Филипп добавил обороты, лодка послушно вышла на глиссер, и справа замелькали берега. Санка, сидевшая
впереди, под защитой лобового стекла, обернулась к Филиппу — в глазах восторг полета:
— Еще чуток можешь?
Филипп максимально открыл заслонку дросселя, и мотор ровно, спокойно запел.
Санка встала, держась за поручень. Ветер рванул ее волосы, надул пузырем кофту, белый шарф затрепетал
на смуглой шее, она повернула к Филиппу возбужденное сияющее лицо:
— Давай туда! — показала рукой на середину реки. Ее тундровой душе все еще не хватало простора и
ветра.
Филипп залюбовался спутницей, но на этот раз не послушался ее. С того момента, как он взял чужую лодку,
чувство тревоги не покидало душу. Он вел судно параллельно берегу в глубокой синей воде так, чтобы справа
видно было неглубокую, желтую.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Где балок? — крикнул он Санке сквозь гул мотора.
— Во-он, на мысу.
Крохотная избушка проявилась на пологом мысу справа. Филипп чуть тронул румпель, меняя направление,
и тут же сильный удар в днище подбросил лодку в воздух, она перевернулась и с пушечным грохотом хлопнулась
оверкиль. Нос лодки задрался кверху, она закачалась на волнах и медленно поплыла по течению, как тусклый
алюминиевый гроб.
Филипп крепко ударился спиной о бревно, на которое налетела лодка, и его тут же накрыло волной.
Вынырнув, он первым делом освободился от тяжелого, как вериги, плаща и, болтая ногами в воде, скинул сапоги.
Плыть стало легче, он в три взмаха настиг лодку и ухватился за скобу на корме. Санка! Где она? Умеет ли плавать?
Господи, помоги, не дай уйти молодой жизни!
В ложбине между валами взмахнула рука и показались черные волосы.
Филипп оттолкнулся от лодки, никогда в жизни он не плавал быстрее. Тонущую Санку он нащупал ногами,
нырнул и подхватил ее за воротник кофты. Оглянулся. Лодка, тускло отсвечивая мокрым боком, так же плыла по
течению. Догнать, иначе хана обоим!
Он лег на спину и, поддерживая рукой голову Санки над волнами, другой рукой стал подгребать к лодке.
Но вскоре понял, что таким манером он, пловец средней руки, лодку не догонит и сам до берега в холодной воде
не доплывет... И тогда, в тоске и отчаянии, вспомнил давно забытую молитву «Отче наш», как бабушка научила
в детстве.
Впоследствии, вновь переживая эти секунды, Филипп не мог вспомнить, что придало ему сил: горячая вера,
что Создатель не оставит, стыд ли за свою оплошность или желание во что бы то ни стало спастись вдвоем, именно
вдвоем? Один он наверняка доплыл бы до берега, до него было не больше ста метров, а до желтой полосы
мелководья и того меньше. Но оттолкнуть тяжелое тело женщины — это ему и в голову не пришло.
Вторично уцепившись за скобу на носу лодки, Филипп с минуту просто дышал, с благодарностью чувствуя,
как возвращаются силы и способность здраво рассуждать.
И тут зашевелилась и пришла в себя Санка.
Пришла в себя Санка от боли в икре левой ноги. Судорога сжала мышцу в тугой комок и пронзила такой
свирепой резью, что Санка, еще в полубеспамятстве, забилась, закашляла, захрипела, и ее стало рвать водой и
кровью.
Филипп подвел пальцы ее правой руки к скобе лодки. Нащупав в зыбком твердое, Санка уцепилась за это
твердое со всей силой, подняла голову над водой и выкашляла остатки воды из легких.
— Нож! Нож! — закричала она Филиппу, вращая безумными от боли глазами. — Нож! Судорга!..
Филипп кивнул, нырнул, нащупал одеревеневшую икру и с силой вонзил в нее кончик ножа. Мышца
разжалась. Филипп немного размял мускул и, уже без воздуха в легких, вынырнул.
— Сын! Сыночек!.. Трифон! — хриплым голосом кричала Санка. — Сейчас, сейчас... мама твоя... придет...
— Санка! — злым басом заорал Филипп. — Не кричи, береги силы! Делай, как я. Ну!
Окрик подействовал. Санка замолчала и принялась, как и Филипп, толкать лодку к берегу, изо всех сил
молотя по воде ногами.
А силенок-то было... Через пару секунд их осталось лишь на вдох и выдох. Но Филипп и не рассчитывал
на помощь женщины. Держится, не паникует — и ладно.
Толкать лодку становилось все тяжелее, она медленно погружалась. Бревно не разорвало днище, но помяло
его, нарушив герметичность заклепок, и воздушный пузырь под лодкой быстро уменьшался в объеме. Суденышко
все более оседало на корму, тяжелый мотор тянул вниз, а нос, набитый пенопластом, все больше уходил вверх.
Филипп всем своим немалым весом налегал на нос лодки, одновременно что есть сил работая ногами и свободной
рукой, но было ясно, что еще минута-две — и лодка затонет.
До устья Аленки было всего километра два, там стояла целая стая лодок, хозяин каждой заспешил бы на
помощь, кто бы дал знать...
Правый берег все же медленно приближался и приближалась желтая полоса мелководья. Филипп мельком
глянул на пустынный берег и увидел торчащие над камнями удочки и двоих мальчишек, убегающих во все
лопатки.
И тут в лодке захрипело, забулькало...
— Бросай! А-атпусти руки! — крикнул Филипп.
Санка глянула безумными глазами, зажмурилась, укусила себя за руку, отпустила скобу.
И вовремя.
Лодка дернулась, как живая, под ней скрипнуло, чмокнуло, нос поднялся вертикально вверх, и так, стоя
колом в воде, судно с тяжелым вздохом затонуло...
Но и берег уже — вот он.
И Санка! Санка не только хорошо держалась на воде, но, вопреки всем представлениям Филиппа о том, что
представители северных народов не умеют плавать, еще и плыла сама, медленно, «по-собачьи», но плыла!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Филипп поплыл рядом, время от времени поддерживая Санку за живот, когда особенно высокая волна
накрывала ее с головой. И, наконец, при очередной попытке достать ногами дно действительно встал на камень.
Санка вышла на берег и упала на песок рядом с чьей-то удочкой и банкой с червями. Подняла к Филиппу
почерневшее угловатое лицо с налитыми кровью глазами и протянула к нему руки. И Филипп помог ей встать и
крепко прижал к себе. С обоих потоками стекала вода, обоих била дрожь, оба дышали, как загнанные кони.
Филипп прикрыл Санку от ветра своим телом и стал ее раздевать, выкручивая одежду чуть не досуха и тут же
раскладывая ее на теплых камнях.
И первое, что он сказал Санке:
— Ты молодец, тундровичка, ты настоящий мужчина.
Санка заплакала. Заголосила. Потом зашлась в рыданиях так, что казалось, грудь лопнет. Она опять стала
кашлять, сплевывать мокроту с кровью и крикнула:
— Не смотри! Не смотри! Некрасивая!..
Филипп молчал. Он горстями хватал теплый черный песок и растирал Санке плечи, спину, живот и бедра.
Оторвал полосу от своей мокрой рубашки и наспех замотал кровоточащую рану на стройной ножке. Снял с
женщины лифчик, отжал его изо всех сил и снова надел эту полусырую тряпочку на тяжелые смуглые груди.
«Какая удача, что южак уже который день, вода не ледяная, песок и камни теплые! Может, все еще
обойдется испугом да насморком, а не воспалением легких... Какая удача, что не головой ударился!.. Какая удача,
что лодка сохранила плавучесть!.. Какая удача, что не паникерша оказалась рядом, а человек с головой, умеющий
взять себя в руки!.. Как я благодарен тебе, Господи, за науку! В другой раз стану жить своим умом. Аминь».
Немного успокоившись, Филипп и сам разделся до трусов, отжал и разложил на камнях одежду. Одеваться
не стал. Тело все еще ломило от холода, под правой лопаткой растекалась боль от удара о бревно, и сама мысль о
липкой, холодной, мокрой одежде была сейчас противна. Он вытряхнул из сумки мальчишек рыбацкие
причиндалы и принес в ней воды для Санки. Сумка отчаянно текла, но Санке хватило воды, чтобы умыться и
прополоскать рот. Она с благодарностью посмотрела на Филиппа, он взял ее за руку и крикнул во всю силу легких:
— Живем, Санка!
Санка уже самостоятельно обсыпала себя песком, а Филипп устроил пробежки туда-сюда по каменистому
пляжу. Без всякого, впрочем, успеха. Весь глубинный холод реки, казалось, проник сквозь поры тела. Сколько он
ни бегал, сколько ни бил себя в грудь и бока, озноб и боль не проходили.
Но тут из-за камней послышался радостный крик Санки, а следом басовито загудело. Из устья Аленки на
полной скорости вылетела моторная лодка. За ней вторая и третья…
21. На страже
Баба Феня подновляла костер подле чума, рядом играл правнук красными утиными клювами да белыми
косточками оленьего копыта. Бегом, задыхаясь, два мальчика выскочили на берег.
— Баушка! Санка тонет! — закричал старший, размахивая руками. — На топляк налетели! Лодка уже...
Быстрей, быстрей туда!
Второй мальчик, в мокрых по колено штанах, только всхлипывал и размазывал слезы по лицу. Затем вдруг
упал на четвереньки и стал бить по земле кулаками.
Баба Феня выпрямилась у костра, взяла правнука за ручонку и крепко притянула его к себе.
— Где? — спокойно и строго спросила она.
— Там! — старший возбужденно замахал руками.
— Где «там»? — еще строже спросила баба Феня.
— Там, за поворотом... недалеко... направо, где камни... Рыбачим. Вдруг — трах! Лодка перевернулась! И
он один плывет! А потом Санку достал, а их накрывает... уцепились... А потом лодка ка-ак прыгнет и потонула...
И мы побежали...
Несколько мужчин, выбежавших на шум, опрометью бросились вниз, к лодкам. Загудели моторы.
— Прокопий, там в сундуке биноколь. Неси-кось.
Старший мальчик, уже заметно успокоившийся и гордый тем, что его назвали полным именем, быстро
принес из чума бинокль. Баба Феня взяла правнука на руки и заспешила на пригорок. Мальчишки — следом.
С высоты пригорка баба Феня сразу разглядела рослого мужчину в черных трусах, бегающего у камней
туда-сюда, но больше никого не было на пустынном берегу. Опустила бинокль, губы задрожали.
— Можно я? — Прокоп осторожно потянул на себя бинокль, всмотрелся и запрыгал от радости: — Вона!
Вона они! Ур-ра-а!
Бинокль опять перекочевал в руки бабы Фени, и теперь она увидела, что рядом с мужчиной, едва доставая
головой ему до плеча, стояла черноволосая женщина в темно-сером, плотно облегающем тело спортивном
костюме, настолько неприятно-тусклом, что он сливался по цвету с песком и — баба Феня глянула внимательней
— женщина эта не отбрасывала тени! Да Санка ли это? Уж не душа ли ее, измазанная тиной, поднялась со дна
реки?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Лишь увидев причалившую рядом лодку, человека, выпрыгнувшего из нее с ворохом одежды в руках и
Санку, шагнувшую навстречу, баба Феня вспомнила свой сон и обернулась к мальчишкам:
— А теперь, парни, костер! Большой. Сильной. Жаркой. Будем горяча вода, много горяча вода!..
Филипп и Санка сидели посреди рыбацкого городка у костра над рекой, закутанные в сухую теплую
одежду, ноги — в тазиках с горячей водой, в руках у каждого по большой кружке с чаем, куда доброхоты все
подливали и подливали водки, уверяя, что водка с чаем в таких случаях «само хорошо». Баба Феня стояла за
спинами окруживших костер людей, слушала, как рассказ Филиппа о происшествии обрастает все новыми
подробностями, и перекатывала во рту пустую трубку.
Подошел Касьян и встал рядом с матерью.
— Иньэ?8— сказал он тихо.
Баба Феня вопросительно глянула.
— Помнишь, мама, я не хотел там балок строить. Зачем? До реки всего три километра. А ты: «Тама сбоку
из озерка лужка мелконька, вода летом тепла, пусть девки плескаются...» Там и плавать научились. Пришло время
— сгодилось.
— Так, сына, так...
— И парень хорош, не бросил...
Баба Феня промолчала. Она легонечко погладила руку сына, затем покинула свое место у костра и отошла
за пригорок, с которого только что смотрела в бинокль. Спустилась ниже по склону, чтобы ее не было видно из
городка, уселась на кочку и закурила трубку, вглядываясь в дальний балок под рыжей сопкой.
Вскоре неподалеку показался Прокоп. Мельком оглянувшись на бабу Феню, он с озабоченным видом
прошел мимо.
— Прокопий! Иди-ка сюда!
Мальчик подошел с нетерпеливой миной на лице.
— Туда идешь? — баба Феня указала чубуком трубки на балок под сопкой.
— Туда, — отвечал изумленный Прокоп.
— Не ходи, не надо.
— Почему?
— Не время.
— А кто им скажет? Они ж не знают!
— Кто «они», Прокопий?
Мальчик замялся и глянул вбок.
— Там Лэмли. И этот... Максим, с которым вы приехали...
— Молодца, Прокопий, у тя хороший слух. Пусть охотятся. Нас вона сколько, мясо надо. Тока худо слово
не носи. Удачу спугнешь, когда придет? Эти не утонули, живы, греются — хорошо! Надо лодку поднять, тогда
хорошие вести, тогда иди.
— Лодку?
— Да. Этот улахан9 Филипп взял Максима лодку. Там глыбко?
Мальчик ответил не сразу. Новая идея захватила его.
— Не очень. Может, три маха10, может, четыре. Мы там зимой сети ставим, я помню.
— Знаешь, как мы доставали лодки, когда я была, как ты?
— Как?
— В тиху погоду на ветке11 смотрели — где? Тогда камень пускали на веревке. За другой конец палку
вязали. Так-то место примечали. Потом на большой лодке мужчины «кошку» бросали. Цепляли, тащили — вота!
— Погода вона… ветер.
— Уже улягается. Два дня тихо будет. Достанем — всем радость. А с плохим словом не ходи. Кто ходитто? Ну?
— И пра, бабушка! Мы завтра место найдем, а мужики достанут. И мотор!
— Ты разумный паря, Прокопий.
Прокопий вприпрыжку помчался назад, к стоявшим в сторонке мальчишкам. Баба Феня осталась сидеть в
длинных теплых лучах.
И еще трех «гонцов» перехватила она за этот вечер: двух девочек-подружек и пожилую женщину. Все
непременно хотели первыми сообщить «тем» о происшествии и чудесном спасении. Максим и Лэмли наверняка
удивились бы, узнав, сколько людей знают об их новом пристанище.
Иньэ (долганск.) — мама.
Улахан (долганск.) — большой.
10
Мах — расстояние между кончиками пальцев раскинутых в стороны рук.
11
Ветка или бетхкаа — переносная лодочка-плоскодонка.
8
9
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
22. Вечером в тот же день
У воды — костер. Над ним на треноге — эмалированное ведро с мелко порубленной головой оленя и
копытами на «суп-холодец». Обочь костра — большая кружка. Устал и стих ветер. На юго-западе — заходящее
солнышко, напротив него — луна.
Уже закипел-забулькал суп, захлопала крышка на ведре, и Лэмли разгребла костер, оставив лишь жар под
ведром.
— Максим, ты о чем задумался?
— Знаешь, что меня больше всего поразило на Севере в первый раз?
— М-м-м?
— Луна и солнце.
— ?..
— Полная луна и солнце одновременно на небе. На «материке» я такого не видел.
— И ты сейчас вспоминал?
— Да. И другое... Иногда над заходящим солнцем я вижу мостик. От одного облака к другому. Яркий,
четкий, как нарисованный. Заходит солнце, и мостик размывается.
— В облаках чего тока нет. Или... тебе тогда снится плохой сон?
— Нет, — Максим рассмеялся. — Наоборот, сплю крепко и встаю свежий и бодрый.
— А на восходе не видишь, только на закате?
— Только на закате.
— Интересно... А знаешь, что я хочу видеть?
— Скажи.
— Я хочу на юг. Я никогда не видела, как цветут сады. Никогда. Только в кино. А я хочу — запах и руками
потрогать. Иногда прямо из кожи бы выскочила, только бы увидеть пчел на цветках. У нас — шмели. А пчелы —
маленькие, их много-много и гудут, я видела, у нас родня в Минусинске. Только на яблонях уже не было цветков,
а были маленькие зеленые яблочки. Много-много, больше, чем шишек на лиственничках. Так интересно! Я еще
хочу.
— Это не сложно сделать. Давай в следующую весну возьму тебя к сестре в деревню?
Лэмли подбросила на угли пару сухих веточек, глянула странно и отрешенно:
— Дожить надо...
— У тебя сейчас и вид, и голос, как у бабушки.
— Что ж... бабушка... она, знаешь, так крепко во мне сидит, так много всего говорила-объясняла. Иногда
кажется — мы сестры, и между нами год, как между мной и Санкой, иногда — тысяча лет, и тогда странно мне,
непонятно, удивительно... Моя бабуля — как жизнь, с ней всегда интересно. Она... Ну, без бабушки я б не была
такая, как сейчас, понимаешь?
— А знаешь, какая ты сейчас?
— Какая?
— Ты — весна и гуси. Ты — солнышко мое и радость!
Лэмли зарделась:
— Знаешь, что сейчас будет это солнышко делать?
— М-м-м?
— Сеть будет ставить, чтоб завтра рыбу на стол. Я такие блюда из нее делаю!
— Тогда я сам поставлю!
— С большой лодки, может, и поставишь, а с ветки — нет, навык надо, она ведь плоскодонка и крохотулька,
чуть не так качнул веслом — перевернулся.
— Ну, вот еще! Чтоб я равновесие не удержал?
Максим встал, намереваясь столкнуть в воду лодку-ветку, лежавшую тут же, на урезе воды.
— Максим, — Лэмли тихо, осторожно взяла его за руку, — давай завтра будем учиться-тренироваться?
Позволь, я сама. Я и место знаю, и глубину, и — быстро. Ну?
Максим уступил. Он лишь столкнул ветку в воду и стоял, слегка придерживая ее рукой. Лэмли уложила в
лодку сеть, обвязанный веревкой камень вместо якоря и коротенькое сухое бревнышко на кухтыль 12.
— Видишь, там кол вбит. Оттуда начну. Как подплыву, вяжи этот конец сети за кол — и все дела!
Медленно, ритмично покачивая двухлопастным веслом, Лэмли отплыла метров десять, Максим привязал
за кол верхнюю тетиву, и Лэмли принялась легкими плавными движениями выбрасывать из лодки сеть.
Максим смотрел, как ровной линией ложатся на воду белые наплава13, как срываются капли с весла и ветка
уплывает в дорожку заката. И над дорожкой появилась картинка: легкий мостик соединил два горящих облака,
12
13
Кухтыль — наплав или палка, отмечающая конец сети.
Наплав — на рыбацком жаргоне — поплавок сети.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
чуть размытые волнистые перила изогнулись над исходящей жаром горбушкой солнца, отражение мостика
опрокинулось в воду сразу за веткой, и лодочка поплыла по дорожке между двух мостиков — настоящим и
призрачным.
Сердце забилось у самого горла. Максим рванул ворот рубахи. Последний раз он видел такой мостик два
года назад, за полчаса до того, как провалился на тонком льду. Мостик тогда продержался всего с минуту, а затем
разломился посредине и пропал, замазанный темным облаком. Неужели и сейчас это видение — предвестник
несчастья?
Максим хотел крикнуть, предостеречь, но крик застрял в горле, рука лишь туже сжала воротник.
В этот момент Лэмли столкнула камень-якорь, по воде прошли круги, мостик закачался, затуманился,
исчез. Нос лодочки шевельнул песок у самых ног Максима. Лэмли, улыбаясь, выскочила на берег, глаза ее
сверкали.
— Ты хулиганил вчера на ягодах. Отплачу тебе тем же!
Она легонько обняла его руками за поясницу и прижалась жаркой щечкой к его щеке. И мужская щека
вспыхнула и стала горячей, как блин на сковороде.
— Все дела сделаны, — зашептала, касаясь губами мочки его уха. — Теперь... поднови костер, я — сейчас.
Скользнула в балок и дверь закрыла.
23. Картинка из прошлого
Максим положил на угли два полена и стал наблюдать, как разгорается огонь…
Мостик тогда проломился посередине и пропал, замазанный темным облаком... Минутой позже, переходя
тундровый ручей, Максим провалился под лед. Жгуче-холодная вода сразу перехватила дыхание, но такое уже
случалось с ним раньше, и поначалу Максим ничего, кроме досады за оплошность, не испытал.
Не медля, скинул он с плеч карабин и вытолкнул его подальше на лед, чтоб не мешал. Плотно сжав локти,
попытался с размаху пробить тонкий еще лед, в надежде таким «ледокольным» путем добраться до берега, до
которого и было-то метров шесть-семь. Но ледяная броня ручья не поддалась, достать ногами дно не удалось,
многократные попытки выброситься на лед, сильно взболтнув ногами, тоже ни к чему не привели, руки лишь
скользили по льду на выплеснутой из майны воде — не за что уцепиться...
Он пробовал подтянуться на ноже, с силой втыкая его в лед впереди себя, но лишь сломал лезвие и порезал
ладонь.
Тогда он лег на спину и попытался выбраться на лед рывком, сильно взболтнув ногами и взмахнув руками.
И когда голова уже высоко поднялась над полыньей и плечи ощутили ее зубчатый край, какая-то неведомая сила
ухватила его за воротник и отшвырнула назад...
Несколько раз Максим повторял эту попытку, и всякий раз его отбрасывало в майну. Одновременно стали
уходить силы, могильный холод отнимал дыхание, Максим почувствовал, что слабеет... Неудержимо потекли
слезы и дыбом встали волосы на голове. Неужели судьба — погибнуть в расцвете лет, утонув в гнилом ручье,
который заяц в два прыжка одолевает?
«Господи, Иисусе Христе! Прости меня, грешника! Прости и спаси! Не дай впасть в панику, верни
способность верно рассуждать!»
И только закончил эту короткую пламенную молитву, как понял: капюшон. Это опущенный капюшон
куртки зацепился за зубчатый край майны и при каждой попытке выбраться откидывал его назад!
С силой крутанувшись в воде, Максим освободил капюшон, накинул его на голову, опять лег на спину и
при первом же рывке выполз на лед...
24. Разговор по душам
— Вот опять ты куда-то пропал! — в платье и босиком, коса на груди, Лэмли стояла рядом. — Вовсю зову
— не откликается. Задумался?
— Немножко... Ах, какая ты красивая!
— Правда?
— Тысячу раз правда!
— Возьми меня под руку, погуляем вдоль бережка. Надоели мне сапоги, хочу босичком походить, песок
между пальчиков, и слушать: хрустит, как соль.
— Как соль?
— Когда много рыбы, мы солим специальной такой солью. Крупная, зернистая, грубая, морем пахнет и
хрустит, как босиком по песку.
— Ты такое необычное дитя, Лэмли.
— Обычное, обычное, и не дитя давно уже, нет...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Максим остановился под скалой у восточного обрывистого берега. На тихой воде плавали первые звезды.
Далекие треугольники чумов и костры рыбацкого городка впечатались в закат. Тишина и покой. Никогда не
повторится этот миг, никогда.
Лэмли шагнула вперед, присела на корточки и опустила руки в воду.
— И ты так!
Максим исполнил просьбу. Касаясь плечом плеча девушки, опустил в воду руки, поболтал ими,
притронулся к тонким пальчикам и тут заметил, что Лэмли шепчет на воду. Она взяла его мокрые руки в свои,
крепко сжала их, оба встали и глянули друг другу в глаза.
— Не бойся, я не колдунья, просто это наше... мое озеро. Пьем воду, дает рыбу, держит лодку. И вода... От
нее вся жизнь и память... Первое, что я помню, — отец, ветка, вода. И я прошу у нее, чтобы между нами правда
была, только правда. Для меня это важно, понимаешь?
— Понимаю.
— Правда? — Лэмли испытующе посмотрела. В сумерках глаза ее стали огромными, звезды горели в
зрачках.
— Правда.
— Тогда скажи... Вот тебе тридцать лет.
— Скоро тридцать один, четвертый десяток разменял.
— Пусть так... И что, не гулял вот так под ручку? Не любил? Не женился?
— И гулял, и любил, и женился.
— И что?
— И разженился...
— И разлюбил?
Максим скользнул взглядом.
— Зачем тебе это?
— Я знаю, тебе неприятно... Ну, прости. Ну, мне надо, Максим. Сегодня надо. Больше никогда не спрошу.
Она что, плохая была?
— Хорошая была. И есть.
— И есть?
— И есть.
— А зачем же бросил ее?
— Не я. Она.
— Тогда... не понимаю...
— На Север уехал по договору, — насилу выдавил из себя Максим. — Два года. Приехал — она «замужем».
Вот и все.
— Так тебе и надо! Нисколечко тебя не жалко! Зачем же молодую жену одну оставил?
— Лэмли, ты в инквизиции не служила?
— Это которые монахи нехорошие?
— Не то слово. Прям бяки. Людей пытали и жгли.
— Максим, я не пытаю. Я хочу, чтобы как дедушка с бабушкой — всю жизнь вместе. А ты... Ты ведь в
гости приехал. И опять уедешь на свой далекий Север?
— Уеду. Там моя работа. Мое место.
— Зачем же ты за мной ходишь? Целуешь меня в шею и трогаешь грудь и вчера при всех взял на руки...
Зачем? Чтобы мучить? Ты так зажигаешь меня — голова не знай где... Зачем? Поиграть и бросить?
Максим промолчал. Да и что сказать этому ребенку? Она права. Кругом виноват... Он молча поцеловал ее
мокрые пальчики, отпустил холодные руки, повернулся и медленно зашагал назад, к огню. Вчерашняя усталость
опять растеклась по телу. «В рюкзаке спальник. Раскатать вон под той лиственничкой....» Он уселся на бревно у
костра и стал смотреть на малиновый жар, обхватив руками колени.
Подошла Лэмли, сняла с треноги ведро, подняла крышку. Вкусный запах вареной оленины расплылся в
воздухе. Максим невольно заерзал на своем бревнышке.
— Давай ужинать, Максим, — она легонько тронула его за плечо, — припозднились, вон, костры уже
гаснут, а ты ведь... ты вообще-то ел сегодня, добытчик?
— Ел. Пирожки твои. Очень вкусно. Спасибо, Лэмли.
— Ай, хорошо! — в голосе девушки послышались прежние радостные нотки. — Только не говори
«спасибо», мы, долганы, «неспасибный» народ. У нас даже слова такого нету.
— Как это «слова нету»?
— А так, нету — и все! Да рассуди сам: разве за спасибо мать кормит сына, жена мужа, а муж приносит в
дом мясо и рыбу? Разве это не от всего сердца делается? Разве так не издавна повелось? Так при чем тут
«спасибо», спрошу я тебя? Будешь в чумах — молодежь-то привычна, а старикам не говори, могут обидеться.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Повернись поудобней да подними голову. Сейчас глаза лечить, а потом в саму большу чашку саму большу
костомаху положу.
— Лэмли, я не голоден.
— Правда, не хочешь?
— Правда, не хочу.
— Знаешь, я тоже... Но глаза — обязательно. Садись удобней да голову вверх, я — щас.
Лэмли подбросила в огонь мелких веточек и взяла в руку стоявшую у костра большую эмалированную
кружку. Уселась рядом с Максимом и прошептала:
— Положи мне голову на колени.
Максим примостился затылком на круглых девичьих коленках и поднял вверх лицо.
— Ты не жмурься, открывай глаза, — тот же жаркий шепот, от которого кровь закипает.
— Жжется же!..
— Ах, какой трусишка... Открывай, открывай!
Теплая жгучая жидкость попала в уголки глаз, Максим невольно зажмурился. И ощутил легкий неумелый
поцелуй на щеке, на другой, на губах...
Звякнула и покатилась в сторону кружка. Сердито зашипели угли в костре и горький запах ольховой коры
поплыл в воздухе...
25. Первое утро
Ласковая «белая ночь» медленно перетекала в рассвет. Лиловая зоренька набирала силу, высвечивая
горизонт. Легонько покачивалась на петлях приоткрытая дверь. Лакированный бисер росы у порога, угольки у
печи… Лэмли притихла.
Максим с трудом разглядел стрелки на часах: скоро четыре. Осторожно отодвинулся от Лэмли и подоткнул
под нее одеяло. Она вдруг тихо и нежно взяла его за руку.
— Маленькая, я думал, заснула.
— Не-а...
— Я быстро. Печку — и приду.
Максим спустился с лежанки, накинул рубашку и закрыл дверь. Подбросил сухих веток на угли в печке,
раздул огонь и вышел во двор. Туман лежал на воде, а над ним полыхала заря. Дым над трубой уходил на восток.
Чуть шевелились лапки лиственнят и листочки ольхи, да сверкала на обгоревших поленьях роса. Не в такое ли
ясное утро поэт «проскакал на розовом коне»?
Максим сдернул с куста влажное полотенце, подхватил кусок мыла с травы и побежал мыться. «Теплый
заливчик» оказался длинной лужей с травянистыми берегами и до того холодной водой, что тело сразу покрылось
гусиной кожей. Бедные девчушки, как они купались в такой холодине? Какова же тогда в их представлении
холодная вода, если эта «теплая»?
Горбушка солнца показалась над озером. Туман сгустился, заклубился, потек. Максим некоторое время
стоял, вытирая полотенцем волосы, любуясь игрой красок на воде и клацая зубами. Наконец, окончательно
продрогнув, нырнул в уютный мирок балка. Ах, как хорошо и тепло!
Лэмли спала на спине, раскинув руки в стороны, и не проснулась от стука двери. Светилось неприкрытое
плечо, и смуглый холмик, освещенный алым лучом, с вызовом уставился темной вишенкой. Ну, как не поцеловать
такую ягодку?
26. Первый завтрак вдвоем
— М-м-м! До чего вкусно!
Максим прихлебывал бульон из широкой пиалы и грыз сухарь. Рядом на деревянном блюде дымились
куски вареной оленьей головы. Густой дух свежины нагонял аппетит.
Малой птичкой сидела Лэмли на бревнышке напротив и ела нарезанную тонкими полосками сырую оленью
печень. Лицо ее похудело, губы горели на смуглом лице.
— Макай в шурпу, а не грызи, тогда вкуснее!
Максим покосился на нее и проследил, как она подцепила кусочек рогатой палочкой. Какая радость —
просто сидеть рядом, слушать ее голос, видеть, как дышит грудь, впитывать взмахи ресниц и движения тонких
пальцев! В двадцать лет и месяц пролетит — не заметишь, а в тридцать уже и минута дорога.
— Как ты можешь сырое? Поджарить — махом!
— Так вкуснее. Попробуй.
Максим недоверчиво взял кусочек. Разжевал. Проглотил.
— Ну, и?..
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Как сливочное масло. Свежее. И вкус, и запах... Удивительно! — он взял еще кусочек.
— Ты мясо ешь. Мужчине надо. В печени только смак, силы мало. А само вкусно — олений глаз. Один
тебе, один мне, ладно?
Максим рассмеялся:
— Оба тебе. Не буду я глаз. Я и голову-то никогда не брал. Оставлял песцам да чайкам. Возни с ней, одни
кости...
— Ах, какой ты нехороший грешник! Голова, оленья ли, рыбья, — награда добытчику, почетный и самый
вкусный кусок. Нельзя бросать. Тойон-Каллан сердится, удачу отберет, пуля мимо пойдет, голодный будешь,
худой и слабый. Так-то!
Максим усмехнулся и ответил, стараясь придерживаться словаря бабы Фени:
— Мой пуля, однако, мимо не ходит. Рази поспешка, ли локоть на мохе просядет. И то не беда: оленев
много и пуль хватаат. Тойон-Каллан сердитси, но терпит!
Нижняя губка Лэмли выпятилась вперед, глаза возмущенно округлились, а Максим сразу же уложил в
память мимику милого лица.
— Ты зачем бабулю дразнишь, охальник? И гордой!.. Это нехорошо. Гордость плоха: голову не туда ведет,
человек ошибается и — беда... А глаз все ж попробуй, смотри, как надо. Вишь?
Вкусное словечко «охальник» так поглянулось Максиму, что он перегнулся через стол-досточку и чмокнул
Лэмли в кончик носа. Она негодующе дернула плечиком и щелкнула Максима палочкой в лоб. Максим изобразил
на лице обиду и стал смотреть, как Лэмли вынимает из разваренного оленьего черепа глаз, разрезает его ножичком
и чистит внутри. Отрезав кусочек, Лэмли воткнула в него палочку и протянула Максиму.
— Ну-ка!..
— И правда, вкуснятина!
— А то! Ешь, наедайся, щас сеть проверять будем. А потом я буду лепешки печь на свежем душистом
жирку, мясо сушить, из рыбы кэрдиилээк14 делать. И ягод надо еще. Осень. Работы-и!.. А зима длинна-длинна,
все подберет.
— Какая кэрдиилээк? Еще не смотрели. Может, вовсе пусто.
— Гля-кось туда.
Вместо стройной линии наплавов на воде, у самого берега, качались всего два.
— Вот здорово! Как много попало!
— Может, много, а может, всего две-три крупных.
— Чур, я сам смотрю!
— Умеешь ли?
— Обижаешь, начальник! На море могу, а на озере нет?
— Вода везде вода. Там больша лодка. Тут крохотулька-веточка.
— Лодка везде лодка, — отфутболил Максим. — Щас и пойду.
— Ты ешь давай, наедайся, день еще весь... Смотри туда! — голос Лэмли перешел на шепот, и глаза стали
щелками.
Максим обернулся.
На вершине сопки стоял олень. Крупный, могучий бык с огромными ветвистыми рогами. Слегка наклонив
голову, он внимательно смотрел вниз на балок, на озеро, на людей у костра и вбирал ноздрями воздух.
— Не шевелись! Может, не заметит.
— Я тихо!
Максим замер и, когда животное стало смотреть в сторону, метнулся к балку. Выскочил с винтовкой в руке,
но олень, как видение, уже исчез.
— Побегу. За горкой наверняка стадо. Возьму два-три.
— Иди. Мясо надо. Там дети и вдовы.
27. Две галактики
Максим поспешно поднялся на вершину горки, но все же опоздал. Небольшое стадо во всю прыть убегало
прочь от сопки, пугая другие стада, одиночек и мелкие группки, которые до этого привольно паслись на
ягельниках. Скоро весь обозримый горизонт покрылся темными полосами, похожими на муравьиные дорожки в
лесу.
Максим никогда не видел такого обилия животных. Выходит, «дикарь» начал откочевывать на юг, в тайгу,
где можно укрыться от зимних ветров и где больше корма. Ранняя миграция — признак скорого похолодания. О
зиме же в это благодатное утро и думать не хотелось.
14
Кэрдиилээк (долганск.) — сушеная рыба, вид юколы.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Он вернулся к балку и повесил винтовку на гвоздь у входа. Лэмли нигде не было. Удивленный, он обошел
вокруг балка, обозрел лесок и кусты и, наконец, увидел Лэмли в «теплом заливчике». Высоко держа голову над
водой, уцепившись руками за кустик на бережку, она с удовольствием молотила ногами по воде, поднимая
фонтаны брызг.
— Лэмли! Вылезай, простудишься!
— Ай! Отвернись, я не одетая!
— Вот и хорошо. Разгляжу как следует!
— Уйди, бессовестный, я боюсь!
— Я же видел тебя ...
— Не видел, не видел... Уходи, не смотри, бесстыжий!
— Ты простудишься, вода холодная!
— Вот назло заболею! Ни за что не выйду, не смотри!
В голосе Лэмли слышался неподдельный испуг. Максим лишь головой покачал. Вернулся в балок,
подбросил дров в печку и достал из рюкзака свитер из козьей шерсти.
Лэмли, закутанная в полотенце, неслышно возникла на пороге. От нее несло холодом, губы обиженно
дрожали — сейчас заплачет. Не взглянув на Максима, попыталась прошмыгнуть на лежанку.
— Лэмли, надевай свитер, я отвернусь.
Он из-за спины протянул ей свитер, она молча подчинилась. Взобралась на лежанку и забилась в уголок в
позе эмбриона, прижав колени к груди. Максим накрыл ей ноги одеялом, и она тотчас же натянула его до
макушки, спрятав лицо. Максим закрыл дверь, присел на краешек лежанки и замер, задумавшись. В памяти
неожиданно появилась давно забытая картинка из школьного учебника астрономии: «взаимодействующие
галактики», на которой маленькая шаровая галактика тянулась к ядру большой спиральной галактики ярким
рукавом из миллионов звезд.
Тепло от печи быстро заполнило балок. Загудела ожившая муха и колыхнулась занавеска на окне. Тишина
великой тундры осталась за порогом. Гул огня и треск дров вносили уют и покой, который ценит и бродяга, и
собака, и дикий зверь.
Комочек в углу постели слегка разжался, из-под одеяла выползла смуглая ладошка из сотен миллионов
пульсирующих клеточек и застыла на полдороге к Максиму. Максим осторожно поцеловал ладошку и провел
рукой по влажным волосам, по холодному затылку, по худому дрожащему плечу.
— Ты что такая дикая, девонька?
Он лег рядом и взял обе ее руки в свои.
— Все так сразу, Максим, так сразу... Как молонья на снег... Я — не знай как... Не готова я, Максим, не
готова...
Она заплакала, прижимая его ладони к своему лицу, затем придвинулась ближе и прижалась вся, обняла
его обеими руками за шею и уткнулась в щеку мокрым носом…
Чё было дале, я не знай. Вона, в лесочке уже наверняка стоит баба Феня и пальцем угрозит: поглядать не
cтавай! И пра, не ставай. Пойдем-ка лучше глянем, что делается в рыбацком станке, на ласковой на речке на
Аленке.
Уж вы, гой еси, добры молодцы, рыбальщики да покупальщики! Тундровые пастухи да городские питухи!
Достали ужотка лодку из тинных лап водяного царя али все приглядаетесь да примеряетесь?
28. А ребра целы?
Под утро Филипп закашлялся и проснулся от боли в спине. Как почетного гостя и героя дня, его уложили
спать в единственном бревенчатом домике, на старом коротком топчане, не позволявшем вытянуть ноги.
Прокрустово ложе оказалось крайне жестким и намяло спину. Филипп осторожно сел на постели, опустил вниз
правую руку и... невольно вскрикнул от боли под правой лопаткой.
Переборка из фанеры дрогнула и качнулась, мягко зашлепали тапочки, и на пороге, прихрамывая,
появилась Санка.
— Что с тобой, паря? — просипела она.
Это было так неожиданно и смешно, что Филипп заулыбался.
— Здравствуй, Саня! Вот болит чего-то под лопаткой.
— Дай-кось гляну.
Филипп попытался снять рубаху и зажмурился от боли.
— Ух ты-ы!..
— Я помогу.
Санка осторожно сняла с него рубашку и легонько прощупала больное место.
— Да ничего... Небольшой синяк под кожей. Это нормально. Ударился ведь об топляк.
— То был не топляк, Санка. Нам повезло: на простое бревно налетели.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— А какая разница?
— А большая разница. Топляк — это бревно напиталось водой. И, прежде чем затонуть, эти бревна плывут
торчком в воде. Налетишь на такое — прошибет лодку, как бумагу... А мы просто на бревно налетели, лодка
«юзом» пошла, ну и...
— Куда ж ты смотрел, рулевой?
— А то не знаешь, куда я смотрел?
Санка смутилась.
— Сильно болит?
— Пока не кашляешь, терпимо.
— Слушай, а ведь это плохо... Кабы чего не отбил внутри... Небось, на сук налетел, бедовый ты паря?
— Авось не на сук.
— Авось-небось, а пойду-ка за бабушкой.
Баба Феня прощупала корявыми пальцами больное место:
— И-эм!.. Два ребры поломаты. Это худо!
— И что теперь, в город? В гипс? — испугался Филипп.
— Какой такой гипес? Грудя дышит, нельзя жмать. Спокой надо. Сама зарастет.
— «Спокой» это как понимать? — насторожился Филипп. — Лежать, что ли?
— Зачем? Ходи. А вот спать, ты мужик тижолай, спи сидком, Санка постелет как надо. Дак, Санка, ты ему
ще руку на платок подвесь, не болтал чтоб. Так-то пять ден ходи, тогда сымай. А работать той рукой не моги, ни
поднять, ни бросать. Три неделя, четыре — тогда немножко. Полгода — и зарастет. И опять можна тижело
таскать. Хотя — мешок, хотя — мотор, как хошь.
— Вот влип!.. — недовольно пробурчал буровик.
— Какой ты неразумной, паря! Вчера смертушка видел, мало-мало убежал, седни недовольной: спина
болит! Так-то нехорошо, так-то грех. Ты Тойон-Каллан пасиба говорил? Бог Исус пасиба говорил? Водяной бог
пасиба говорил? Нет?.. Говори. Много говори. Тогда другой раз ище отпускаит. Пасиба легкий — все любит,
смерть тижелый — все плачет. Ай-йя, и-эм, и-эм-м...
— Так ведь у вас, у долган, «спасибо» нету! — заартачился Филипп. Он не забыл о том, что читал «Отче
наш» в тяжкую минуту, но сама молитва опять вылетела из головы.
— Ты нюча15 или долган? И думашь, Аан-Дойду смотрит: эта — долган, эта — нюча? Один буду так делать,
другой буду так? Нет, для него все люди — люди. И олен — люди. И рыба — люди, и жучок-червячок. Тока мы
— старшой люди, они — меньшой люди. И-эм!
Во время этого монолога баба Феня воодушевилась, стала размахивать руками и ходить по комнате, глаза
ее заблестели, она разительно помолодела и стала до того похожа на Санку, что у Филиппа язык присох к гортани:
неужели красивая, озорная, непредсказуемая Санка тоже станет старухой с морщинистым темным лицом и
седыми волосами?
— Не с руки мне болеть. Лодку поднять надо. Как парню тому в глаза смотреть? — Филипп сокрушенно
покачал головой.
— Не надо парню смотреть, часы смотри! — баба Феня заулыбалась.
— Ого! Половина двенадцатого! Вот это даванул!
— И хорошо. Так и надо, когда тижолый день. Пока вы спали, Парфен с мужики лодку вытяг. Детишки
место нашли. Уж и клепают, поди. Парфен-то скорой!
— Пойду я! — Филипп вскочил.
— Ну-ну, пойдет он. Сиди. Повязку на руку сделаю, слыхал, что баушка сказала? Рука у тебя тяжелая,
лучше подвязать, да разотру тебе больное место нутряным медвежьим жиром, да чайковать! Куда спешить-то?
Не убежит, клепают!
29. Разборки
— Слушай, а ведь ты рыжий!
— Серо-буро-малиновый, а не рыжий!
— Скажет тоже... Ты — рыжий! И конопатый!
— Сейчас дразниться станешь? Это мы в школе проходили.
— Странно мне, интересно... Красные волосы — чудно.
Санка сняла с головы Филиппа кепчонку и несколько раз провела рукой по короткой медной щетине.
Спокойное устье Аленки осталось позади. Филипп и Санка повернули направо. Великая во всю ширь
открылась перед ними. У базальтовых валунов, близ места вчерашнего происшествия, горел костер. Там ходили
мужчины, бегала ребятня и носились чайки.
15
Нюча — так называют русских долганы.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Неожиданно Санка замедлила шаг.
— Ты зачем меня обругал? — строго спросила она и глянула Филиппу в лицо.
— Когда это? — искренне удивился Филипп.
— А тогда это, вчера это!
— Что-то не припомню... — губы Филиппа сжались и веснушки проступили на коже.
— Ну как же! Не помнит он! А кто орал: «Не кричи, береги силу!» Да так злобно — у меня перепонные
барабанки полопались!
Филипп не принял шутки, глянул сверху вниз:
— «Барабанки», гришь? Так надо было, Санка, — он опять увидел мокрую черную голову, как ее раз за
разом накрывает волна. — Не вспоминай, ни к чему...
— А ты не кричи. На меня даже отец не кричал.
— Не стану... Надеюсь, повода не будет.
— И еще ты меня раздел, бессовестный!
— Иначе бы замерзла.
— И плавки снял с беспомощной женщины.
— Только оттянул да выкрутил.
— И больно щелкнул резинкой.
— Палец сорвался.
— И попку похлопал, наглец!
— Холодно, руки дрожали.
— И лифчик снял.
— Я ж тебя песком растирал, крючки разошлись.
— И смотрел!
— Только вниз. Выбирал, чтоб без камушков и теплый. Я люблю смотреть под ноги. Однажды камушек с
дыркой нашел. Редкость. «Куриный бог» называется.
— И в ногу полножа всадил, куриный бог... Что, нельзя было полегче? Всю шкуру испортил...
Филипп только руками развел.
Санка рассмеялась, потом зашлась в кашле и повелела сиплым басом:
— Садись-ка вот сюда, на камушек.
Филипп подчинился.
— Знаешь, зачем я попросила сесть?
«Не попросила, а приказала», — хотел ответить Филипп, но промолчал.
— Ты вона какой — до уха далеко, а мне твои «перепонки» во как надо! — Санка порывисто обхватила
Филиппа за шею и жарко зашептала: — Филипп, Филиппушка, я так тебя полюбила... Я так сразу тебя полюбила...
Мне так жалко было спать... сто раз вставала, на тебя смотрела, и на лицо, и как рука лежит, и рыжий... Отойду,
поплачу, а в сердце тесно, и опять... Если б не ты — мой сыночек сирота... А ты спал себе, болван
бесчувственный... Я за ночь другая стала, Филипп. Как жизнь коротка и случайна! Я так много убила оленей... И
рыбу выбираешь из сетей, она бьется, бьется и замрет. Говорим: «заснула». А ведь погибла от удушья. Как я вчера
почти... А зимой бросишь на лед — замерзает живьем... И мы все так. Все. Зачем мир построен на убийстве и
крови, Филипп, зачем?
Филипп совершенно ошалел от стремительных смен Санкиных настроений и чувств. Глубоко вздохнув, он
встал и взял ее за руку.
— Пойдем, Санушка, глянем, что там с лодкой.
30. У лодки
Прокоп с рюкзачком за плечами и несколько мальчишек бодро шагали им навстречу.
— Прокопий, здорово! Ты куда нацелился? — остановила его Санка.
— Послали за краской. Дедушка Парфен. Они уж клепать заканчивают, потом красить — и порядок!
— Филипп, это тот самый мальчик. Он и людям сказал, он и лодку нашел. Проворный — страсть. Хоть
троюродный, а весь в меня. Нога здесь — нога там. Молния!
— Спасибо тебе, Прокопий! — Филипп крепко, по-мужски, пожал мальчику руку. — Ты — мужик!
— Мы вдвоем прибежали, а лодку вместе искали. Первый ее увидел Гераська вот, — Прокоп указал на
скуластого мальчика рядом с ним, того самого, который вчера бил по земле кулаками, не в силах слово вымолвить.
— Он страсть глазастый! Потом метку бросили. Потом дедушка и дядя Касьян. И лодка готова, тока покрасить!
— И тебе, Герасим, спасибо. И всем вам, парни, спасибо от меня! Прокопий, ты знаешь ведь мою лодку?
— Знаю, дядь Филипп.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Там впереди, в бардачке, фотоаппарат и пленка запасная. Захвати, как назад пойдешь. Такое событие
надо запечатлеть. И всех нас, всю нашу компанию вместе. Чтоб память была. Я потом в Портовом фотки сделаю
и привезу.
Дед Парфен с Касьяном и еще двое мужчин возились у потерпевшего крушение судна. Лодка лежала килем
кверху на двух пустых бочках из-под дизтоплива, и в носовой части, там, куда пришелся удар, была уже заново
проклепана. Лишь небольшая вмятина на правой скуле напоминала о случившемся, да краска была ободрана по
всему правому борту. Филипп и Санка поприветствовали работников, поблагодарили. Дед Парфен вытер ветошью
руки и обратился к Филиппу:
— С мотором не знай, чё делать. Если унутрь песок попал — хана, разбирай да мой кажин подшипник. Ты
как думашь?
— Не думаю, чтоб через карбюратор песок попал. А вот самим карбюратором надо заняться. Жиклеры
промыть-просушить и все такое. Этим я сам займусь, не впервой.
— У тя ж рука...
— Ничё, я помаленьку...
— Струмент у Максима был для энтого мотора свой. Японский. Красивые ключики, да тонкие страсть. Щас
на дне ищи-ко... Наши подойдут ли?
— А вот сейчас посмотрим…
Через полчаса (Филипп еще возился с карбюратором) прибежали мальчишки, принесли краску и
фотоаппарат. Филипп сделал несколько снимков на память, и Санка покинула мужскую компанию: пора было к
ребенку.
Прокоп дернул Филиппа за рукав:
— Дядь Филипп, покажите, как фотографировать, хочу научиться. Мне интересно.
— Это, паря, запросто. «Смена» — несложный аппарат, но хороший. А запомнить надо вот что...
Пока Филипп и Прокоп занимались фотоаппаратом, остальные мальчики разбежались по пляжу в поисках
дров, и вскоре костер запылал с новой силой.
Чай пили из больших потемневших кружек, макая в него каменной твердости сухари из черного хлеба.
Гераська посоветовал Филиппу:
— Ты, дядь Филипп, быстро не грызи. Ты — медленно. Быстро невкусно. А само хорошо — сахар не в чай,
а на сухарик посыпать, когда чуток размокнет. Конфета!
Все рассмеялись, заговорили. Прокоп вскочил и стал делать снимки. Мальчик быстро освоился с новым
для него делом и клацал затвором, как заправский фотограф. Филипп прихлебывал из кружки и улыбался. Хорошо
сидеть вот так, у костра, в кругу рыбаков и детей, потомков древнего тундрового народа, и слушать, как они,
узкоглазые и скуластые, называют друг друга греческими именами: Касьян, Герасим, Прокопий, Кирилл,
Александр. Филипп и Парфен из того же ряда... Советская власть почти напрочь вытравила христианское учение
из сознания людей, но имена и традиция остались.
31. Ужин на свежем воздухе
К вечеру лодка была выкрашена, карбюратор промыт и привинчен на место, а в фотоаппарате закончилась
пленка. Филипп вставил новую и предупредил Прокопа:
— Ты, паря, часто не щелкай, это последняя!
Санка в своем белом свитере и коротких сапожках поджидала Филиппа у «причала». В руках у нее была
полотняная сумка, из которой торчало горлышко термоса.
— Пойдем гулять, Филипп? Малыш спит, часа полтора-два наши. Я тут кое-чего собрала. Поужинаем на
свежем воздухе. И костер разложим. Спички есть?
— Взял.
— Ну, идем.
В полукилометре от рыбацкого городка у большого плоского камня из красного песчаника Санка
остановилась, отвела за ухо прядь волос, глянула строго.
— Вот тут мы играли детьми. В большую воду рыбу с этого камня удили, тут же запекали ее в золе, или —
уху... Сколько тут костров запалено, историй-сказок пересказано... А теперь тут другие дети играют, скоро и мой
подрастет, а я далеко-далеко...
— А мы щас еще костер, Санка!
— Давай.
Санка расстелила скатерочку на камне, выложила на нее хлеб и юколу, налила в кружки чай из термоса. Во
всех ее движениях была неторопливость, плавность, степенность. Ни следа от той стремительной, порывистой
женщины, какой узнал ее Филипп. Совсем другая. Даже взгляд незнакомый. Она долго смотрела в костер,
легонько отпивая чай из кружки, затем обернулась:
— Знаешь, Филипп, что было самым тяжелым вчера?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Не надо, прошло.
— А мне надо вытеснить из груди. Кому как не тебе скажу?
Филипп промолчал.
— Само тяжело было не тонуть. Это махом случилось. Испугаться не успела. А вот когда ты крикнул:
«Отпусти лодку!» — я подумала: умом тронулся. Не отпущу твердое! Чуть плаваю... А глянула на тебя:
серьезный, злой, краси-и-вый! Укусила руку — торнулась.
Филипп молча накрыл лиловый овал на ее предплечье своей ладонью.
— Закат красный. Камень красный. Ты красный... Можно к тебе на колени?
«Какая логика!» — восхитился Филипп и внял просьбе.
Санка уселась боком у него на коленях, отогнула воротник свитера и припала щекой к горячей крепкой
шее.
— Ах, как хорошо!.. Обними сильней.
Филипп притянул ее к себе, ощущая, как плавится под руками женское тело и начинает звенеть в голове.
— Мало мне, Филипп. Мало одним боком. Вся бы в тебя залезла, вся, без остатка... Ну-ко!
Санка вынула нож из чехла на поясе Филиппа и попробовала пальцем лезвие:
— Острый!
Она сильно оттянула воротник свитера и коротко полоснула по нему ножом. Шерсть возмущенно
затрещала. Санка повела лезвие дальше, почти до пояса, сосредоточенно прикусила губу и так же аккуратно, не
спеша, разрезала свитер и снизу. А Филипп косил глазами на пламенеющую щеку да черные ресницы, вбирал
запах волос и молчал.
Санка уложила нож в ножны, просунула голову под оставшуюся неразрезанной полосу и, тихонечко двигая
плечами, залезла вся под свитер, как гусенок залезает к матери под крыло. Крепко прижалась к Филиппу,
прошептала на ухо:
— Больную руку не придавила?
— Не-а... Свитер жалко.
— Не жалко. Другой свяжу. Не хочу, чтоб на тебе магазинный был. Мой носи. Может, не саму Санку, так
руки Санкины вспомнишь, Филиппушка…
Ну вот, нате вам. И эти обнимаются! А мне что делать? Пойти, что ли, глянуть, как рыбачат мальчики у
больших камней, да проверить, хорошо ли сохнет краска на лодке? Это очень интересно — смотреть, как сохнет
краска…
Ночью Санка перенесла колыбельку в бревенчатый домик, Филиппу широко и вольготно постелила на
лежанке, а сама легла рядом.
32. Максим и Лэмли
Максим в мокрых трусах сидел у костра и листал фотоальбом, который Лэмли выудила из недр своего
походного мешка. Рядом на коряге сушилась его одежда. Минуты не прошло, как он пытался проверить сеть с
ветки. До наплавов кое-как доплыл и ухватился за верхнюю тетиву. Но когда стал выпутывать здоровенную щуку,
та цапнула его за палец, он дернул рукой, ветка предательски качнулась, и, вынырнув из воды в трех шагах от
берега, он услышал звонкий смех Лэмли.
Маленькая и жаркая, стояла она у него за спиной, легонько хлопала левой рукой по его голой груди, а
правой показывала на фотографии в альбоме, объясняя, кто есть кто.
Максим просмотрел альбом и вернулся к началу, к большой, во весь лист, старой фотографии. Рядом с
рослым мужчиной лет тридцати, в котором нетрудно было угадать черты деда Парфена, стояла юная девушка в
национальной одежде — Лэмли да и только!
— Лэмли, фотка старая, значит, не ты?
— Не я.
— А кто же?
— Угадай с трех раз!
— Неужели бабушка Федосья?
— Она самая. Тут ей восемнадцать. Моложе, чем я сейчас. Еще Касьяна, отца моего, на свете не было. Я
сама часто смотрю, смотрю — чудо Божие! Бабушка моложе, чем я. Время остановилось!
Чувство печали охватило Максима. Время, ах, время, равнодушная Лета-река без конца и без края! Кто в
тебе плыл, тот в тебе утонул, и кто плывет, тот утонет. Такова участь всех, и этого не изменить, но что ты делаешь
с красивыми женщинами, времечко-время?
Перед внутренним взором Максима опять возникла баба Феня в тот штормовой день: прибойная волна
вперемешку с мелкобитым льдом, облепленное снегом нагое старушечье тело, дорожки слез на лице, одна
высохшая грудь передавлена веревочной лямкой, другая болтается пустым мешочком...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Крепкие, налитые девичьи грудки! Неужели и вам уготована такая судьба? Лэмли, милое дитя, неужели и
ты состаришься?
Максим зажмурился и услышал простуженный голос бабы Фени:
«Неспокой-море. Дед на сети ехал. Не снимешь — льдом порвет. Смотрю окошко — крутой бора, совсем
белый бора! И-эм, и-эм... Потом мотор не слыхать — сердце болит. На берег бегу — вота лежит! Волна катаат,
кровь, как от нерпа, ай-йя!.. Если мертвый — море возьмет, если живой — спина пропадет. Тойон-Каллан, кричу,
Сэру Вэсаку, кричу, помоги! Он слышит, крепкий, сильный киги посылат, тебя, Максим, посылат. И-эм!»
— Максим! Макси-им! Ты опять не здесь?
— Лэмли, эти двое такие разные. Как они решили жить вместе? Где познакомились? Я ничего не знаю.
— О-о-о! Это целая история. Бабушка дедушку из прибоя вытягла. Их лодку, шесть рыбаков, шквалом
подняло, на берег торнуло. В щепки! Людей — о камни! Бабуля с бережка в прибой прыгнула, схватила одного,
лицо в крови, и держала ему голову вверх, пока сильные мужчины подоспели. Пятерых тогда спасли.
— Бабушка умеет плавать?
— У нас не умеют, холодно.
— Как же...
— Парка на ней была новая. Олений мех воду держит. Минут сколько-то. В нем воздух. Потом намокает...
— Чудно мне, девонька, я ведь то же самое видел. Баба Феня деда Парфена из прибоя вытянула и пыталась
в зимовье перетащить. Штормяга был — жуть. Запад со снегом и ветер метров двадцать. Да ты, может, помнишь
тот ветер? Это было... сейчас скажу... сегодня двадцатое число? Десятого июля, сорок дней назад! У деда шрам
не зажил.
Лэмли печально покачала головой:
— Не было у нас тогда сильных ветров со снегом... У вас ведь Север. Далеко-далеко... И ветра разны, и
солнце друго, и птицы... Ты зачем палец грызешь?
— Не грызу. Лизнул, чтоб не капало...
— Кровь, что ли?
— Ну... Щука.
— У-у, какой! И молчит! Щуке на глаза нажать надо, чтоб пасть раскрыла, и только потом сеть почуточку
с зубов снимать. В ней даже жабры колючие, а ты — палец в рот!
— Она сама.
— Сама, сама... Ну-ка, дай гляну.
Филипп захлопнул альбом и покорно вытянул вперед указательный палец.
— У тебя что, кровь ненормальная? Не сворачивается.
— Нормально сворачивается, — обиделся Максим. — Ранка глубокая, да и лизнул вот...
— Сейчас залечим. Кровь — она живая. И она — твоя кровь. Она не хочет вытекать, а хочет внутри быть,
потому и сворачивается. Ей там хорошо, вместе с тобой, она тебя любит, только ей надо немножко помочь, она ж
не такая умная, как ты, понимаешь? Поэтому с ней надо говорить. Любя говорить, легко говорить, не спеша
говорить, от души говорить, шептать-говорить, как с дитем говорить, тогда она потолстеет, загрубеет, ранку
заклеит, а на другое утро, гля, уж там корочка крепка! Еще чуток — и кожица молода нарастет, все забудется.
Гля-кось, переста-ала... Вишь?
Максим удивленно рассматривал свой палец. Одна глубокая и несколько мелких царапин перестали
кровоточить и покрылись темной нетвердой корочкой. Прямо вот так, на глазах, пока Лэмли, держа его руку в
своих руках, «разговаривала» с кровью.
— Да ты, никак, колдунья!
— Вовсе нет. От сильной крови слова не помогают, — печаль была в голосе Лэмли.
— А что помогает?
— Большу рану надо перетянуть выше платком или тряпочкой, веревочкой, что есть на тот случай, но не
надолго, а потом помалу распускать узел, чтоб кровь не «заснула».
— Это, конечно, бабушкин опыт?
— Да. Она грамотна. На медсестру училась, знает. Она тогда с подружками прогуливалась над бережком,
когда шквал, и лодку разбило, и дедушка...
— А что, Касьян, твой отец, один у них?
— Двое. Папу моего бабушка не могла родить, мучилась, через живот врачи взяли, сказали: больше нельзя.
Так она скоренько еще одного: дядю Платона. И опять через живот. Чуть жива... Так ей врачи трубы перевязали,
чтоб не родила, а то умрет.
— А с Платоном что ж не познакомили?
— Он на юге, в Базарове живет. Семья, дети, работа. Совсем другой, чем мы. Даже лицом другой.
— Что ж с Касьяном не вместе живут?
— Это дед у нас такой ненормальный. Не любит кочевать, а любит море. А что за море-то? Девять месяцев
лед... Но они с бабушкой часто прилетают. То вдвоем, то как. За столько лет их все начальство знает, все пилоты.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Если попутный вертак, хоть какой — буровики, пожарники, погранцы-вояки — возьмут без разговора, иногда и
крюк сделают. Да ты видал: бабушка за это лето два раз летала. Это вы щас на лодке, а то они на попутном вертаке,
и так назад. Я тоже была у них на зимовке сразу после десятого класса. Только не глянулось мне: скалы, вода и
ветер. Даже травы нету — мох... Максим, ты правда немец?
— Правда.
— Из ссыльных?
— Родители из ссыльных.
— А как твоя фамилия?
«Образина милая, как твоя фамилия?» Максим тихонечко чмокнул Лэмли в ямочку на локотке.
— Такая же, как твоя.
— Мы — Кузнецовы.
— А я — Шмидт.
— Не похоже...
— То же самое. Будь я англичанин, был бы Смит, поляк — Ковальский. Татарин — Темиров. Испанец —
Эрреро. Китаец — Ли. И так далее. Ковать железо умеют все народы, и самая распространенная фамилия на
планете — Кузнецовы.
— Тут у нас по берегу Великой ссыльных немцев со всего Союза раскидали в сорок втором. Многи сразу
умерли от холода-голода, других весной половодьем задушило... Которы остались, поселки построили,
рыбзаводы и зверосовхозы. Рыбу-консерву давали на всю страну. Теперь помногу уезжают на материк, а то в
Германию. Поселки пусты, дома сыплются, рыбозавод не работает — беда! А ты правда на метеостанции работал
на мысе Лаптева?
— Правда. И там работал, и на островах в Большой Соленой Воде, как говорит твоя бабушка.
— Интересно это?
— Не глянулось мне. Такая работа — карандашиком писать — больше для женщины. Но без мужчин там
нельзя: пурги-метели, электрооборудование и приборы, за дизелями следить, медведей отгонять.
— А почему ты это слово вместе говоришь?
— Какое слово?
— Пурги-метели.
— А ты не знаешь, что это такое?
— Очень даже знаю, только вместе — неправильно. Метель — это когда снег из облаков и сразу потеплеет
сильно, скажем, было сорок, стало десять, а ветер терпимый. А пурга — это когда буря снег снизу рвет, тяжело
ходить, ложишься на ветер — держит.
— Спасибо за поправку, учту и циркулярно по всем метеостанциям разошлю.
— Ты не смейся, ты лучше скажи, почему у тебя борода русая, брови черные, а волосы светлые?
— Хм-м. Такой родился.
— С бородой?
— Ну! И еще в руках у меня были лук и стрелы, на поясе — нож, на ногах — лыжи.
— И папа сказал: вот охотник в семью народился?
— Наверное, так и было. Жаль, уже не спросишь.
— Твои родители умерли?
— Да.
— Давно?
— Недавно.
— Прими мою жалость... Хорошие были?
— Хорошие...
— И мои хорошие. Я, знаешь, так всех люблю, так в семью заплетена, столько родни у меня в тундре,
иногда кажусь себе просто кусочком от большого: олешком из стада, гусем из стаи, птичкой, рыбкой, комариком
— и тогда мне странно становится, будто жила уже на этой земле тысячу лет и всегда... А почему у тебя грудь
такая волосатая, просто жуть?
Максим отложил альбом подальше от огня, обхватил Лэмли рукой за тонкую талию и рывком поднял ее на
руки...
Та-ак... Как сохнет краска — я уже видел, как рыбачат мальчишки — видел. То видел, се видел — никого
не обидел. Пойти, что ли, глянуть с крутого бережка, как выплывают пароходы «из-за острова на стрежень» по
широкой, по могучей реке сибирской?
33. Стычка
А во-он там Филипп и Санка. Прогуливаются, гля, взявшись за руки, вышагивают вдоль бережка у красного
камня. Обсуждают что-то свое, нич-ч-чё не замечают.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А за ними, поодаль, стайка мальчишек, тихонько эдак, в полшага. Удочки нет-нет да в воду закинут.
Подергают чуток и дальше идут. Но не в рыбалке им интерес, а когда же взрослые целоваться начнут.
А несчастье не дремлет.
А беда не спит.
А горе — вот оно.
Еще одна городская лодка подошла к берегу напротив рыбацкого станка. Затянутый в кожу парень, коротко
стриженый, плечистый, крепкий, выпрыгнул на песок, шагнул к мальчикам.
— Здорово, парни! Высокого рыжего мужика в зеленом пятнистом костюме случаем не видали? Филиппом
зовут. У нас новости для него.
«Парни» переглянулись. Гераське не глянулись колючие глаза парня и его манера говорить, жвачку не
выплюнув, и он промолчал, но кто-то из сверстников за его спиной услужливо подсказал:
— Они вдоль бережка гуляют. Вона тама!
— Кто «они»? Сколько их?
— Да вдвоем с Санкой.
— С санками?
— Санка — это которая далеко учится. Красивая такая.
— Па-анятно!.. Если по речушке — на меляку не налечу?
— Не-а. Тут глыбко. Да они рядом, увишь.
«Кожаный» сплюнул резинку, столкнул судно на воду и ловко, не замочив кроссовок, запрыгнул сам.
Рулевой медленно повел лодку вверх по течению Аленки. Мальчики следили за ней, пока она не скрылась за
поворотом. Затем, как по команде, побежали следом…
Легкий гул работающего на малых оборотах мотора нарушил вечернюю тишину. Санка приставила ладонь
ко лбу и смотрела, как под низким солнцем медленно приближается незнакомая лодка.
— Гля, Филипп! Чужие. Кто бы?..
Филипп пожал плечами.
Лодка остановилась неподалеку, «кожаный» парень ловко пробежал по носовой деке и спрыгнул на песок.
Сидевший за рулем пожилой мужчина в темной куртке с капюшоном тоже покинул судно и зацепил лапы якоря
за камень.
— Здоров будь, Филипп!
В голосе парня было столько наигранной радости, что сердце Санки сжалось от недоброго предчувствия.
— Обыскались его, чуть ли не на пяту точку заезжаем, а он тут с красной девицей гуляет! Убежать думал?
Тока тебя на счетчик поставили и приветик вот!
«Кожаный» неожиданно ударил Филиппа ногой в пах, и когда Филипп застонал и согнулся, ударил его еще
ребром ладони по шее. Филипп рухнул на колени, завалился на левый бок и скорчился на песке. Парень подошел,
ударил его ногой в живот, поддел носком кроссовки за подбородок и увидел, что на губах жертвы показалась
кровь, а глаза закрыты. М-да-а... Пожалуй, переборщил. На первый раз разрешалось лишь «слегка помять».
Членовредительство — для «упертых».
Санка, истуканом простоявшая все эти секунды, вдруг быстро нагнулась, выхватила нож из ножен на
брючном ремне Филиппа и замахнулась.
— Тю-у, дура! — «кожаный» ловко перехватил Санкину руку и закрутил ее к затылку с такой силой, что
Санка застонала.
Нож выпал. Парень дал Санке пинка, она отлетела в сторону и с криком упала на песок. «Кожаный» поднял
нож и стал его рассматривать, трогая пальцем лезвие.
Санка с воплями каталась по песку и вдруг вскочила на ноги перед самым парнем в кожанке.
— Что, еще хочешь? — он злобно ощерился и тут же получил горсть песка в глаза.
— Ах, св-в... — парень выронил нож, прикрыл ладонями лицо и закрутился на месте, оглашая место битвы
ругательствами и тоскливым бычьим мычанием.
Санка подхватила нож и бросилась бежать вдоль «пляжа». Дядя рулевой глянул и шарахнулся в сторону.
Санка одним прыжком заскочила в лодку и ударом ноги сбила с мотора капот. Два взмаха ножом — и свечные
провода повисли, перерезанные. Санка на такой же скорости выскочила из лодки, швырнула в рулевого ножом,
не попала и вихрем помчалась вверх по склону. Рулевой так и застыл с открытым ртом, подоспевшие мальчишки
испуганно сбились в кучку.
«Кожаный», между тем, проковылял к воде, опустился на корточки и стал осторожно промывать себе глаза,
шумно дыша и чертыхаясь.
Прокоп как раз целился объективом на игравших с костью щенят, когда пробегавшая мимо Санка ударила
его по плечу:
— За мной, братишка!
Прокоп выпучил глаза: в руках у Санки карабин, на поясе — длинный кованый нож деда Парфена. Ого!..
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В это время пришел в себя Филипп и, увидев склоненную к воде корму противника, не стал задумываться
о причине столь странной позиции, а не преминул придать вражеской заднице ускорение свободного падения.
Из-за боли в паху пинок получился не очень сильным, «кожан» вовсе не перелетел на ту сторону реки, как
было задумано, а шлепнулся в воду и забарахтался черной тряпкой под злорадный смех мальчишек.
К сожалению, эта радостная картина продолжалась недолго. Парень двумя мощными рывками подплыл к
берегу, лицо его стало решительным и злым. Филипп не стал дожидаться, когда он полностью выйдет из воды, и
стукнул его по башке подвернувшейся под руку разлапистой корягой. Эффект был невелик. «Кожан» лишь
поморщился, ловко перехватил корягу, вырвал ее из руки Филиппа и отшвырнул в реку. Выйдя на берег, он
принял боксерскую стойку и стал медленно надвигаться на Филиппа. Вода потоками стекала с его затянутой в
кожу фигуры, оставляя лужи в местах, где ступила нога.
В этот момент Гераська прошмыгнул мимо дяди рулевого, цапнул лежавший на песке нож и вложил в
опущенную руку Филиппа. Но Филипп, ощупав клинок, не колеблясь, отбросил его за спину. Воспользовавшись
заминкой, «кожан» скинул с плеч намокшую куртку и расправил плечи.
Бойцы стали сходиться, и тут хлопнул выстрел, пуля тенькнула в камень и нервно пропела в воздухе.
Оба противника опустили руки. Филипп обернулся. Шагах в десяти выше по склону припала на колено
Санка. Черный стержень ствола дернулся, и на правой щеке «кожана» вспухла багровая полоса. Он резко вскинул
голову и замер. Лицо стало белым, как снег.
И еще раз дернулся черный ствол. И левую скулу «кожана» отметил скорострельный карабин Симонова.
Только тут пуля прошла ближе и порвала кожу. Красные ягоды так и покатилась с твердого подбородка.
В наступившей тишине послышались четкие Санкины слова:
— Ты зачем меня бил, с-скотина? Говори!
Ни звука.
— Извиняйся, иначе влеплю тебе, куда мужа ударил. Ну!
Ни звука.
Санка чуть повела стволом, опустив его ниже.
— Считаю до трех. Раз!
Кадык дернулся на крепкой шее «кожана».
— Два-а!
Санка прильнула щекой к прикладу.
— Извини, — тихо слетело с бледных губ.
— Хорошо. Я слышала. Остальные нет. Ты при всех нас бил. При всех извинись! Скажи: «Извини, Санка,
я больше не буду!»
— Извини, Санка, я больше не буду... — негромко, но внятно произнес «кожан» детскую формулу.
Вздох прошел по толпе мальчишек и подошедших женщин.
— Отлично! Все слышали? Прокопий, давай вперед и снимай его! Слева, справа, по-всякому!
Санка поднялась с колена и зажала карабин под мышкой. Глаза ее продолжали зорко следить за «кожаном»,
но тот стоял, как статуя. Прокоп, гордый оказанным поручением, принялся щелкать «Сменой» перед носом
кожана, заходя то так, то эдак.
Почувствовав, что напряжение спало, рулевой медленно прошел к лодке, сдернул колпаки со свечей и
принялся зачищать обрезанные провода.
— Прокопий! Этого тоже на пленку! — скомандовала Санка. — А ну, повернись, повернись лицом, дядя,
нам очень хочется запомнить вас надолго. Каждому, кто здесь, по фотке раздам!
Несколько мужчин остановились чуть поодаль. Касьян с внуком на руках подошел к Санке сзади, тронул
за плечо. Санка обернулась. Касьян молча взял у нее из рук карабин и передал ей сына. Трифон сразу обхватил
маму ручонками за шею и прижался щечкой к ее щеке. Санка выдохнула, обмякла и так, с ребенком на руках,
подошла к «кожану». Внимательно и строго глянула в лицо.
— Ты мужик? И другого мужика ногой куда нельзя!..
Молчание.
— Видишь, рука на перевязи — и бьешь!
Молчание.
— Упал — и ногой в живот!
Молчание.
— Женщине руку закрутил, чуть не выломал. Ногой ударил. А если беременна? Тебя мать родила, или ты...
Так и звери не делают!..
Ни слова не ответил «кожан». И глаз не поднял.
— Иди. Не приезжай. Мы запомнили.
«Кожан» медленно направился к лодке и так же медленно, как в трансе, перелез через борт. Рулевой
оттолкнулся веслом. Сел за руль. Скрежетнул стартером.
— Гераська! Куртку им брось! — крикнула Санка.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Герасим подхватил с камней мокрую куртку «кожана» и закинул ее в лодку…
Гул мотора затих вдали, люди стали расходиться. Санка что-то сказала отцу на ухо. Касьян кивнул и пошел
вверх по тропинке. Санка вернулась к Филиппу, вложила ему руку в повязку и попросила.
— Возьми малыша, тяжелый.
Филипп молча посадил Трифона на сгиб левой руки, а правой выскользнул из повязки и взял Санку за руку.
Прокопий смотрел им вслед, пока они не прошли красный камень и не скрылись за поворотом. Потом тоже
ушел.
Нож никто не поднял. Он остался лежать на песке острием в сторону ушедшей лодки.
34. Больные люди
— Ты ему деньги задолжал?
— Не ему... Впервой вижу.
— Значит, много задолжал, раз «битка» наняли. Долги надо платить, Филипп, ты не ребенок.
Филипп качнул тяжелой головой:
— Много. Зарплату. Только это карточный долг. Жулики.
— Знаешь, что жулики, и садишься играть?
Филипп вздохнул:
— Скучно вечерами. Пятнадцать дней до следующей вахты. Куда себя девать? Водка, карты да... — третье
слово Филипп проглотил, не выговорив.
— Картежники больные люди. У нас студенты как засядут в преферанс, или как она там называется, — и
до утра! На лекциях потом или спят, или вообще пропускают. Какая уж там учеба! Выгоняют их, а родителям
горе. Я не хочу, чтоб ты был такой, Филипп.
— Я в этот раз не стал... Уехал. Так ведь и тут нашли, черти полосатые!
— Не думай, что так просто отступятся, Филипп. Ты же видел, этот только разозлился. Теперь мстить
будет. Отдай, что должен, и больше не играй!
— Жуликам — что горбом заработал? Нет, тут надо по-другому. Надо за руку поймать, у них наверняка
карты крапленые.
— Знаете и играете? Вы что, нефтяники, слабоумные?
Филипп промолчал.
Он сказал Санке не всю правду. С полгода как появились в Портовом заядлые картежники. Как потом
оказалось, «команда» из Москвы. Буровики хорошо зарабатывают, и в общежитиях бурового нефтегазового
треста стали сутками играть в карты.
Филипп не первый, кто пробовал не платить проигрышей. Таких крепкие ребята ловили и били. Если не
помогало, били жен, матерей, домочадцев. Ломали детям руки, ноги, жгли личные автомобили в гаражах и
доставали родню на материке.
35. Прошло три дня
Максим проснулся поздно. Солнышко уже светило в окно, яркие желтые пластины лежали на столе и печи,
прилепились к посуде в углу. В заливчике вился игрушечный вихрь, на костре булькало большое ведро. Идиллия,
да и только! Он тихо открыл дверь и присел на порог. Лэмли, в платьице и босиком, развешивала рыбу на вешалах
и тихо напевала.
— С добрым утром, маленькая!
Лэмли резко повернулась, кончик косы знакомым движением взлетел к плечу, и стряхнула рассол с
пальчиков:
— С добрым утром, большенький!
— Обуйся, ну что за легкомыслие?
— А не хочу! Это, может, последний теплый день. Вишь, запад пошел. Щас станет холодать, холодать, а
потом — сиверко. Я люблю вот так — по ка-а-мушкам, по гладким ка-а-мушкам, ша-а-гать, хо-о-дить!
— Иди-ка сюда, скажу чего, — Максиму до того захотелось обнять, прижать, пригладить эту упругую косу,
что аж зажмурился и сглотнул ком.
— Ни за что не подойду! — глянула озорно.
— Это почему же?
— А начнешь приставать-обниматься, а утро — забот полон рот!
— Не-а! Я просто скажу чего на ушко.
— Знаю, чего ты скажешь, — голос Лэмли дрогнул, она помолчала и добавила прежним твердым тоном:
— Иди-кось лучше, мясо принеси, а то песцы растаскают.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вчера поздно вечером Максим убил в распадке за горкой еще двух оленей, туши разделал, головы, потроха,
шкуры и обе грудинки снес вниз к балку, а мясо разложил под кустами — надоело бегать в горку туда-сюда, да и
ночь застигла, да и... поленился, короче.
— Как же я пойду, не позавтракав? Ноги в горку не вынесут.
— Ох, и жулик ты, Максим, щас подойду к костру, а ты меня сцапаешь.
— Ну, что ты! Я просто уж-ж-асно проголодался.
— Сцапаешь, сцапаешь, знаю тебя!
— Разве похож я на цапеля?
— Что за «цапель» такой?
— Ну, главный их, генерал цаплей. Страховидный вообще. Клюв и живот есть, а спины нету. Жуть!
Лэмли всплеснула руками, рассмеялась, подошла к Максиму, взяла в ладони его лицо и легонько, как
пушинка, поцеловала в губы.
Максим усадил ее на колени и шепнул в ушко:
— Оставляй свой Север, поедем на мой. Будешь по утрам песенки петь да кастрюльками стучать, а я поеду
на путик и буду знать, что дома печь топится и меня ждут.
Лэмли отстранилась, глянула ему в лицо, и вмиг стали влажными ресницы.
— Макси-им... тебя не поймешь, когда шутишь, когда нет. Правда, что ли, хочешь, чтоб вместе?
— Правда, малышка.
— Прям сейчас-сейчас?
— Нет. Подождем апреля. Кончится пушной сезон, тогда. Там у меня шаром покати. Надо хозяйством
обзавестись. То да се... И это...
— Апрель — это быстро. Одна ночь всего. А «то да се» у меня самой есть. И «это» есть, — Лэмли лукаво
сощурилась и прищелкнула языком. — Мама и бабушка приготовили.
— Пусть их будет два, — рассмеялся Максим. — Если одно «то да се» потеряется, другим заменим — и
все дела!
— У меня не потеряется. Я хозяйственная! — Лэмли встала с колен Максима, намереваясь отойти к костру,
и вдруг вскрикнула: — Ой!..
— Чего «ой?» — не понял Максим.
— Ой! — с болью в голосе повторила Лэмли, ухватила Максима за плечо и запрыгала на одной ноге. —
Больно чего-то.
— Дай гляну.
Посредине правой ступни Лэмли торчала большая светло-желтая колючка.
— Ай-ко! На рыбну косточку наступила.
— Так тебе и надо! Нисколечко не жалко!— противным скрипучим голосом заявил Максим. — Говорил
тебе: обувайся. Пой теперь песенки.
— Какой ты вредный! Опять дразнишься?
— Слушать надо старших, — Максим вытянул косточку и бросил в костер. — Сейчас буду кровь
заговаривать, как ты показала. Заодно и проверим, гожусь ли в шаманы?..
Но сколько Максим ни шептал на ранку, сколько ни приговаривал голосом высоким и низким, кровь
продолжала капать на серый галечник у порога.
Наконец Лэмли надоело:
— У тебя таланта нет, — заявила она авторитетно. — Надо крепко думать, а ты, наверно, про завтрак
думаешь и раздвоился, а так нельзя, не получится.
— Ты прямо мысли читаешь, — улыбнулся Максим, — но ранку мы все же заклеим. По-научному ее
победим!
Он достал из рюкзака походную аптечку, смазал ранку йодом, присыпал пеплом от костра и замотал
бинтом.
— Зачем же углем на ранку? Грязь. Нельзя!
— Не уголь, а пепел. Температура костра четыреста градусов. Если и была какая микроба или родня
микробина — все сгорели вместе с потомством, остался стерильный порошок. Махом корочка образуется. Не
хуже, чем твое шептание. Проверено!
Потом Максим сходил за мясом и развесил его на деревьях, чтобы заветрилось. Лэмли разложила на мху
под лиственницей две оленьи шкуры, постелила на них скатерочку и расставила пиалы с бульоном, миску с
вареной оленьей грудинкой и тарелку с лепешками.
— Стульев нет, так хотя бы чурбаки, — проворчал Максим.
— Ни к чему. Ложись на живот и ешь!
— На пузе много не влезет.
— А много не надо, ходить тяжело. Не нравится — иди, вон, в балок и садись за стол.
— Не хочу в балок, хочу на солнышке.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ты вообще интересно разговариваешь. Иногда так слово повернешь, вроде сдавна знакомо, а ново.
— Кто интересно говорит, так это вы, тундровики-долганы. У одной Санки грамотная речь. Но стерильная.
Если б не ее оригинальная манера выражать свои мысли, было б скучно слушать.
— Что значит «стерильная»?
— Слишком правильная.
— А мы, значит, нестерильные?
— Не смеши, подавлюсь.
— Тебя рассмешишь! Ты сам кого хошь... Я тоже умею говорить, как в школе учили. Только по-нашему
удобнее.
— И пусть! И хорошо! Мне очень нравятся все твои «охальники», «шибко», «вона», «тама», «мерзлый лед»
и привычка недоговаривать окончания слов. «Без грамматической ошибки я русской речи не люблю», — так
Пушкин сказал.
— Пушкин?
— Да. Он любил язык народный.
— Какой ты грамотный!
— Не очень. Просто учился и читал.
— А где ты учился?
— Закончил факультет ПГС в строительном институте.
— Что такое ПГС?
— Промышленное и гражданское строительство.
— Как же ты — строитель, а работал метеорологом, да еще так далеко, где ночь четыре месяца?
— А мы там дом строили, и у них на метео народу не хватало. Как закончили дом, я остался на метео.
— Так быстро научился?
— Мне интересно было. Да и несложно это. Но я плохой метеоролог, в теории не разбираюсь.
— Вот теперь ты серьезный и хороший. Я люблю, когда ты серьезный, а когда дурачишься — не люблю.
— Нельзя же все время с каменной рожей ходить.
— Ай! Ты всю мою шурпу выпил!
— Не всю. Ты сама разок приложилась.
— Да-а... Как в анекдоте: «Я — кусь, а он — кусь-кусь!»
Лэмли с недовольной миной на лице сделала пару глотков из пиалы Максима, и на кайме ее алых губок
остались блестящие полоски.
— Вишь? — показала она мизинчиком на свои губы и даже глаза скосила, будто могла их увидеть.
— Это легко лечится, — Максим подтянулся поближе к Лэмли и горячими своими губами расплавил
олений жирок на ее губах.
Завтрак голова к голове, лежа на оленьих шкурах, продолжался в мире и согласии. Обе стороны ухватились
за оленью грудинку и не без урчания откусывали каждая со своей стороны. Если возникали жиропленочные
проблемы, то высокие воркующие стороны удаляли их вышеописанным способом без особой спешки, из-за чего
завтрак затянулся, а бульон в ведре остыл и покрылся белой корочкой, будто озеро льдом.
Наконец Лэмли встала из-за «стола» и огорошила Максима следующим заявлением:
— Слушай, а ведь мы бессовестные с тобой.
— Чего ж мы такого натворили?
— Жируем, наедаемся от пуза, а там люди котору неделю — юколу с кашей да жарену муку с чаем.
Нехорошо так-то, не по-людски.
— Так давай сейчас и отнесем.
— Давай. Ты иди. Сколь унесешь, бери. С пастухами приедешь, — остально отдадим. Себе сушено
оставим, а свежину ты, может, еще добудешь.
— А почему не вместе?
— Мне хозяйновать, мужа ждать. Негоже балок пустым держать... Как придешь — свежи лепешки из белой
муки да чай с морошкой, рыба, мясо, грибы. Богато. Хороший знак для начала... Ты же недолго будешь? Ладно?
Запрыгала, забилась жилка на виске у Максима от несказанного слова. Дом, дома, домой... Кто намыкался
без прибежища по белу свету, тот знает, сколько в этом простом слове воспоминаний детства и чувства опоры,
без которых тяжело и сильному мужчине…
Раздался лихой разбойничий свист. Из кустов ольхи выглянула озорная мальчишечья рожица.
— Гераська! — обрадовалась Лэмли. — Давай сюда!
Мальчик не спеша подошел, по-хозяйски оглядел вешала с кэрдиилээк, заветренные темные окорока на
нижних сучьях лиственниц, прищелкнул языком:
— Хорошо живете. А у нас пока всё рыбы да грыбы, — блеснул он слышанным от городских каламбуром.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Давай-ка сюда, Герасим. Садись на пенек, съешь пирожок. Мы уже, — Лэмли выловила из ведра добрый
кусок мяса, положила в миску перед мальчиком и дала в руку лепешку. — Ешь, наедайся, щас и шурпа
подогреется. Как там наши, рассказывай.
— Все нормально, — с набитым ртом отвечал довольный Герасим. — Максим, твою лодку уже по новой
заклепнули, покрасили, дед проверил — не течет.
— Погоди, паря, — Максим перестал улыбаться, — а ну-ка еще раз и помедленней. Что там с лодкой?
— Ну, катались они, перевернулись. Лодка затонула. Неглыбко. На другой день вытягли, поправили —
нормально!
— Кто — «они», Герасим?
— Да Санка с Улахан-Филиппом! Она еще на другой день городского мужика стрелила, который Филиппа
бил. Прям по морде его! А Филипп ножом не стал, бросил... Так и уехали, Санка отпустила. А жаль...
— Что за Улахан-Филипп такой?
— Ну, которой с города. Большой да рыжий.
Максим и Лэмли переглянулись. Максим зашел в балок и через минуту появился с пустым рюкзаком.
— Ешь спокойно, Герасим, назад вместе пойдем. Я мясо понесу. Засиделись мы тут. Поговорить надо.
— Конечно, надо. А мясо я тоже понесу!
— У нас нет второго рюкзака.
— А я так, на плече. Мы привычные!
— Кто это «мы»?
— Ну, это я, значит...
Максим и Лэмли опять переглянулись, Лэмли тихонько прыснула в ладонь, и Максим сразу же уложил в
«запасник» поворот головы, блеснувшую полоску зубов и милые прижмуренные глаза.
— Максим, нож мне оставь. Удобный, рука не устает.
Максим отстегнул пояс вместе с ножом и отдал Лэмли. Притронулся к ее пальчикам, пожал их, погладил.
— Я скоро... Скажи, как зовут твою маму по отчеству?
— Михайловна. Прасковья Михайловна она.
— А бабушку?
— Не выговоришь... — Лэмли заулыбалась от пронзившей ее догадки, дыхание сбилось и румянец
проступил на лице.
— А все же?
— Удоямповна. Отец у бабушки был ненец, от него и научилась богов деревянных по бережку ставить. А
зачем тебе наши отчества, Максим?
— Секрет. До свидания, маленькая. Не скучай.
— У-у, вредина... До свидания, до...
Ладошка скользнула по ладони, пальчики по пальцам, глазоньки заглянули в глаза.
36. Одна осталась
Проводив мужчин, Лэмли не стала смотреть им вслед, а быстро прошла в балок, достала из своего
походного мешка деревянную шкатулку и высыпала ее содержимое на стол. Пуговицы, пряжки, застежки из
мамонтовой кости с тонко выцарапанным на них узором горкой легли перед ней.
Прищурившись, Лэмли пошевелила пальчиками над этим добром и наклонила голову, как сорока,
выбирающая стеклышко поярче, затем отделила от кучи две пряжки и несколько пуговиц и вдела в крупную
иголку капроновую нить. Достала из своего мешочка почти готовый мужской пояс с набедренной долганской
обвязкой и приложила к нему нож Максима. Вынула нож из ножен, покрутила ножны в руках, укоризненно
покачала головой, отошла к печке и бросила ножны на дрова. Уселась к столу у самого окна и, тихонько напевая
про себя, принялась за работу.
Но вдруг вскочила, подошла к осколку зеркала в углу возле рукомойника и стала внимательно разглядывать
свое отражение. Трогала уголки глаз, морщила кожу на лбу и несколько раз постучала пальчиками по пухлой
нижней губке.
Затем опять открыла шкатулку и вынула из нее картонную коробочку из-под наручных часов. В ней лежал
овальный кругляш из мамонтовой кости размером с крупный грецкий орех. На кругляше было вырезано
горельефное, в три четверти, изображение мужской головы. Крупные кольца волос свешивались на лоб и
закрывали верхушку уха, борода вся в кольцах поменьше.
— У-у, какой!.. — прошептала Лэмли, внимательно разглядывая горельеф.
Отодвинула вдруг от себя коробочку и рукоделье, закинула руки за голову и уставилась в синее небо за
окном.
Когда затекли руки и заломило в затылке, глубоко вздохнула и опустила руки на стол. Взгляд ее упал на
лежанку, на отогнутый край одеяла и две подушки рядом.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Лэмли подошла к лежанке и встала у изголовья.
Лэмли опустилась на постель.
Лэмли крепко прижалась щекой к подушке, на которой совсем недавно покоилась буйная головушка
ласкавшего ее ночью мужчины.
37. Мысли на ходу
Максим шагал по бурому моху тундры, рассеянно слушал Гераську и отвечал невпопад. Мысленно он был
не здесь.
Мальчик несколько раз поднимал к нему удивленное лицо, затем вздохнул и замолчал.
«Ты чего, паря, мальчишку обижаешь?»
«А?.. Да задумался вот... Лодка и прочее».
«Не криви душой. Лодка тебя не волнует. Дед заклепал — надежно. Решение надо принимать, а ты не
собрался, не готов. Вот и отсрочил до апреля».
«Слушай, ты чего пристал? Какое тебе дело?»
«А такое, что забудешь девочку и душу ей испортишь».
«Забыть? Да я полюбил эту маленькую!»
«Уж так полюбил — тут же изнасиловал!»
«Ах ты, гад! Мог бы — врезал по морде!»
«Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав!»
«А ты ахинею городишь — и прав?»
«Ну, ладно, перегнул маленько. Только чудно мне: трех дней не знаком — и в постель затащил. Это
любовь?»
«Не затащил... Мы... Само получилось... Я без ума от этой девочки. Это для тебя три дня ничто, а для меня
каждый час — шестьдесят минут. И каждую помню. А три дня — миллион!»
«Вовсе нет. Четыре тысячи триста двадцать».
«Все равно миллион!»
«Ладно. Только ведь, согласись, навалился на это дитя, как буря на тундру».
«Не я. Оно навалилось На нас обоих».
«Ой ли?»
«Ой», — невольно улыбнулся Максим.
«М-гм... Пяти дней не прошло, как ты, несмотря на мгновенную влюбленность, собрался дать деру.
Вспомни свое: “На баб иммунитет, холостякам приоритет!” И еще чего-то там ввернул некстати... И вдруг — на
тебе! Поворот на сто восемьдесят!»
«Что я выбрал — выбрал сам».
«Ты уже однажды пробовал».
«Вот именно: пробовал».
«И увезешь ее?»
«Не силком же. Она согласна».
«Да ведь она дитя. А ты оторвешь ее от всего, к чему сердце приросло, и на Север, на голый камень да в
темноту. Зачахнет она и погибнет!»
«А то здесь не Север? А то здесь зима не девять месяцев? А то она полярной ночи не видела? Да и вообще,
что я, на Марс ее везу или в другую галактику? Всегда ведь может в гости съездить. Можем в гости съездить. Ты
же видел — три дня! И родные дед-бабка рядом. Чего еще? Повторяю: не силком. Спросил — согласна».
«Тогда чего ж не сразу, а оттянул до апреля?»
«Не готово мое бунгало для семейной жизни, и продуктов — на одного. Да и... пусть чуток времени
пройдет...»
«Не уверен, значит?»
«В себе уверен, и это ты сейчас увидишь!..»
38. Ответственный шаг
Незаметно подошли к рыбацкому городку. Гераська уложил свою оленью ногу на столик у входа в один из
чумов и заявил не без гордости за себя, добытчика:
— Надо будет, женщины сами возьмут, клади сюда!
Низкий столик принял рюкзак. Максим спустился к реке. Лодка стояла на старом месте, даже якорь был
вогнан в грунт примерно там же, где раньше. Максим сунул руку под выгиб дюралевого листа у лобового стекла.
Пальцы нащупали пустые защелки. Одностволка, старенькая верная одностволка-курковка, отлично бившая
пулей и дробью, пропала. Хорошо, что не взял с собой карабин.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Захрустел песок. Подошел высокий сероглазый парень.
— Давайте знакомиться! Меня зовут Филипп. Это я брал вашу лодку, прошу извинить. Инструменты и все,
что было в бардачке, сейчас на дне. Пойдемте, отдам свое, некоторые ключи подходят. Из города позвоню в
Москву, закажу «родной» комплект. Сам и привезу. И, ради Бога, простите!
Максим крепко пожал руку высокого рыжего парня. Так вот он какой, Улахан-Филипп, который без спроса
берет чужие лодки.
— Не переживайте. На воде всякое бывает. Главное — сами живы-здоровы, а железки — дело наживное.
С берега за мужчинами наблюдала Санка. Радостно отметила про себя, что Максим, мужчина среднего
роста, совсем не смотрится рядом с высоким и плечистым Филиппом. И где глазоньки были, чего так страдаларевновала?
Рядом с Санкой неслышно возникла баба Феня. Легонько тронула внучку за плечо и указала чубуком
погасшей трубки на мужчин у лодки.
— Эти два — браты.
Санку как обожгло. Она шагнула в сторону, несколько раз сбивчиво глотнула воздух, но вместо длинной
тирады у нее лишь вырвалось изумленное:
— Бабу-у-уль... Ну ты ва-аще!..
Филипп поделился с Максимом инструментами, затем они вдвоем опробовали лодку, а после еще долго
беседовали, прохаживаясь вдоль берега у самой воды.
Вечером, когда запылали костры над рекой, Максим улучил момент и обратился к сидящим у костра в
кругу друзей и родных отцу и матери Лэмли:
— Касьян Парфенович и Прасковья Михайловна! При свидетелях прошу у вас руки вашей старшей дочери
Лэмли. Обещаю быть ей хорошим мужем, делить с ней горе и радость, заботиться о ней и детях наших, пока
смерть не разлучит нас.
Торжественные слова эти начались среди обычного людского шума, но закончились в полной тишине.
Гераська с поленом в руке застыл, открыв рот. Как маков цвет зарделась Санка, резко, испуганно положила руку
на губы Прасковья.
Сквозь молчание прорезался грустный баритон Касьяна:
— Спросил у нее?
— Спросил.
— Согласна?
— Согласна.
— Сойдем-ка в чум, поговорим.
39. На долине туман, туман...
Возвращался Максим уже поздним вечером, медленно перетекающим в ночь. Всего-то пять дней прошло,
а света в тундре стало значительно меньше. Закат, как всегда, размахнулся в полнеба, но стал короче и печальней.
Эта ночь, первой из «белых», обещала стать настоящей темной ночью, и мох уже мерзло хрустел под ногами.
Вот они рядом: зима и с ней «длинна ночь»...
Вдали горел огонь. Лэмли ждет и смотрит в темноту.
«Маленькая... Как ты провела целый день одна-одинешенька? Какой я осел! Какое бревно! Так и не сказал
тебе главного слова. Но уж теперь-то повторю тысячу раз!»
Максим крупно шагал по тундре и вдруг заметил, что огонек костра начал расплываться. Он прибавил
шагу, но и туман стал сгущаться, через короткое время от огонька осталось багровое зарево, которое то
появлялось, то исчезало. Холодная густая волна охватила Максима со всех сторон, вмиг стали влажными руки,
лицо и одежда. Вскоре зарево совсем пропало. Максим еще какое-то время шел по инерции, но затем остановился
в досаде. Куда идти? Не хватало еще заблудиться!
— Лэмли! — воскликнул он сначала про себя, повторил погромче, пробуя голос, и закричал затем во всю
силу легких: — Лэмли-и!
— Макси-им! — будто эхо отозвалось. — Максим-им!
Легкое движение воздуха — и вот уже ее руки обхватили его за шею и волосы щекочут губы.
— Макси-им!
— Лэмлинька!
Он чуть отодвинулся и одним махом расстегнул молнию на куртке, Лэмли быстро шагнула внутрь
образовавшегося уютного пространства, Максим запахнул полы куртки и прижал жену к себе.
— Маленькая... Как долго...
— Макси-им... — Лэмли заплакала.
— А вот это ни к чему, малышка.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ах, я такая гадкая, грубая... — пухлые губки у самого уха и влажная горячая щека. — Помнишь, я
спрашивала тебя о раньше? И сказала: «Так тебе и надо! Нисколечко не жалко!» Из любопытства, просто так,
больно тебе сделала. И только сейчас, пока ждала, поняла, какая дура бессердечная...
— Перестань, ну что ты, маленькая...
— Да если бы один раз! Я все время тебе грубила! Помнишь, когда мы завтракали на шкуре оленьей?
— Помню. Сегодня утром.
— Нет! Уже тысяча лет! «Не нравится — иди в балок!» — говорила. «На солнышке — значит, на пузе!» —
говорила. «Меньше влезет — ходить легче!» — и другие всяки глупости говорила...
— Лэ-эмличка...
— Мне так стыдно, Максим! Не говорит так жена с мужем. Не знаю, откуда взялось такое во мне...
— Лэ-эмлинька...
— И еще по лбу ложкой тебя щелкнула... Ах, как мне стыдно, Максим...
— Ложкой — ерунда. Поварешкой — это да!
— А помнишь: «Подойди, скажу чего на ушко!» — говорил?
— Помню.
— А не пошла и сказала: «Иди-ка лучше мясо, лентяй, принеси! И не подойду, а то меня сцапаешь...» А
теперь жалко мне, что мало тебя обнимала, столько минуток даром прошло... Не сердись, не сердись, Максим, и
цапай, цапай, сколь хошь...
— Я люблю тебя, Лэмли!
— Макси-им...
— Я люблю тебя, девонька!
— Макси-им...
— Я ужасно люблю тебя, маленькая!
— Ах, как мне хорошо! Как мне хорошо тебя за волосы ерошить, завитушки дергать, и шея горяча, крепка...
Прям слышу, как сила твоя в меня наливается, в руки, в ноги, в сердце течет... Так мне жалко, так жалко, что
много пропустила, могла бы — вернула кажду секундочку. Милый, любимый, горячий мой!
Максим рывком подхватил Лэмли на руки:
— Показывай дорогу, тундровичка!
— А сама не знаю!
— Ты же нашла меня!
— Ты звал — я пришла!
— Вот заблукаем и пропадем.
— Со мной не пропадешь. Надо втору волну подождать.
— Какую «втору»?
— Осенний туман тремя волнами ходит. Меж ими светлей, потом долго стоит, а потом хиус и снег. Не
хочу!
Словно в подтверждение слов юной пастушки справа проявилось желтое зарево, и Максим уверенно
шагнул вперед, не выпуская ноши из рук.
Ужинали у костра, сидя рядом на бревнышке, накрывшись от сырости Максимовой курткой. Так же
рядышком и чайковали. Лэмли раздавила ложкой в плошке немножко морошки и посыпала сахарком. Максим
макал в плошку лепешку и давал Лэмли в ладошку. Откусывали каждый со своей стороны по принципу «ты —
кусь, я — кусь». Последний кусочек делили у самых губ.
— Пойдем, Лэмлинька, новости расскажу…
Ночь и день провели в балке. А что еще делать в густом-прегустом тумане, когда с кровли течет, как в
дождь, на улке ни зги не видать и опасно: серые волки зубами клацают, завтрак себе выглядывают?
Так и просидели целый день, лежа на боку. Да... Такое и в погожие дни бывает. Я даже пару-тройку таких
случаев припоминаю. А кто сомневается, посмотрите в мои синие, как у Максима, глаза!..
Лэмли спустилась с лежанки. Максим смотрел, как она подбрасывала дрова в печку и доставала из своего
походного мешка большой толстый блокнот. И опять не мог вспомнить, где же он видел раньше этот овал лица и
чуть склоненную вправо голову. Прямо наваждение какое-то!
— Иди-кось, Максим, покажу чего.
Максим уселся за стол, Лэмли примостилась у него на коленях, стали картинки рассматривать. Одной
рукой она листала альбом, другой тихонько ерошила Максиму волосы на затылке.
Некоторые рисунки были выполнены красками, иные карандашом, иные просто угольком из печки. Тундра.
Олешки. Гуси. Собаки. Аргиш. Неумелость и наивность в передаче перспективы, краски почти однотонные, как
на плакате, но движения — полет гусей, бег оленей, собачья упряжка — переданы настолько живо и верно, что
каждая картинка создает настроение.
— Лэмличка, какая ты молодец! Ты где училась?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— В школе. И бабушка. Краски отец и Санка привозят. А которы карандашиком — с окна рисовала. Когда
морозком берется, чего тока не увидишь: и листья, и травы диковинны, и бурелом, и чудовища зубасты. Жуть! Не
срисуешь — приснится. Нарисуешь — не страшно. А на другой день пропадет, затечет, снежком зарастет —
жалко.
— Маленькая, тебе учиться надо!
— Ну что ты! У нас все так. В моей родне многи рисуют. И не в родне тоже. А мне бабушка показала.
Прутиком на песке. Она и по кости режет. И отец. Ты видел его нарты? Нет? Посмотри. По копыльям, по упряжи
сплошь петухов пустил. Душа радуется.
«Она и по кости режет...»
В сознании Максима будто лампочка вспыхнула и все сразу вспомнилось.
Овал лица, прелестная, чуть склоненная вправо детская головка — это девочка, играющая с щенком из
горельефа на бивне мамонта у ног идола Сэру-Вэсаку!
И на втором горельефе, на «грецком орехе со шнурком», тоже вырезано изображение Лэмли, а не бабы
Фени в молодости. Как ни похожи бабушка и внучка внешне, все же изображение было сделано с внучки, а не
«по памяти древних лет» — в этом не было сомнения.
— Погоди-ка, Лэмличка, у меня тоже картинка есть!
Он осторожно снял ее со своих коленей и посадил на лежанку. Через минуту оба уже рассматривали
«грецкий орех», выуженный Максимом из недр своего рюкзака. Лэмли притихла. Она покатала игрушку на
ладони, с изумлением рассматривая собственное изображение, покачала «орешек» на шнурке перед глазами, тихо,
восхищенно прошептала:
— Это бабушка сделала... Подарила?
— Да, — Максим счел неуместным сообщать подробности.
— Знаешь... Тогда и я тебе свой секрет покажу!
Теперь уже Максим катал на ладони «орешек» из мамонтовой кости, с изумлением рассматривая
собственное изображение, покачал игрушку на шнурке перед глазами и положил Лэмли на ладонь. «Орешки»
соприкоснулись. Пухлые губы горельефной девушки легли к завиткам бороды горельефного парня. И тотчас
Максим почувствовал горячую щечку на своей щеке.
— Не объясняй, Лэмличка, я уже понял, зачем ей это.
— Да. Познакомила нас еще «до того». Мою «фотографию» — тебе. Твою — мне.
— Хитрая какая. Иногда я думаю: ведьма.
— Ну что ты, Максим, не обижай бабушку! Она хорошая, — в голосе Лэмли были слезы. — Я тоже иногда
просто диву даюсь и спрашиваю: «Откуда ты, бабуля, все наперед знаешь?» — «А просто долго живу, — говорит,
— смотрю и слушаю», — говорит. И так на меня смотрит, будто обнимает глазами, понимаешь?
— Да. Моя мама так смотрела.
— Вот. Значит, знаешь, — Лэмли облегченно вздохнула. — А мама Прасковья не умеет так смотреть.
Поэтому мы как-то больше к бабушке — и я, и Санка... Мама обижалась, а теперь выросли, чё уж обижаться-то?
Хорошие они обе. Тока разные.
— Знаешь, что плохо во всем этом, маленькая?
— Не-а. Не вижу, — но тревога была в ее голосе.
— Как будто нас на веревочке привели. Как будто не мы решили, за нас решили. И хоть хорошие люди, а
все ж не мы. А жизнь-то наша, не их...
— Не так, Максим, не так, — горячо зашептала Лэмли. — Фотка — одно, живой человек — друго. Разве
не знашь? Сколько раз так бывало: на фото шик, а в жизни пшик. Да я столько видела фоток красивых сильных
мужчин, ни к одной ведь не «прилипла». И этот «орешек» остался бы игрушкой, если бы не ты сам, весь как есть:
голос, глаза, как ходишь, работаешь, шутишь... Не от «орешка» сердце запрыгало, а когда тебя увидела с бережку,
тогда... И я так люблю тебя за колечки на затылке дергать... У наших ни у кого нет таких волос, все гладкие. Чудно
мне, интересно, аж прям руки чешутся, у-ух!..
А потом разговор опять пошел о том, о сем.
— Смотришь кино: они там в платьях без рукавов, босоножки, шляпки легонькие. Тоже так хочу. Просто
в блузке и юбочке, чтоб ветер по телу и легко! И как они там по песку по желтому, а у нас черный и камни. Наш
песок тоже бывает горячий, но только сверху. Копнешь — холодно. А я хочу, как они: обсыпаться или зарыться
в песок, чтоб тока голова наружу. Знаешь, я какая в июне, пока комара нету? Головешка! А волосы выгорают —
и блондинка! Интересно так! И не хочу комаров. Само загорать, а комары. Рукой махнешь — полна горсть.
Счастливые там люди. Зимой длинной ночи нет, хиуса нет, волков нет. Разве заснешь, когда вой? Само плохо,
когда проть ветра зимой — глаза замерзают!
— Глаза?
— Ресницы. Дышишь — смерзаются. И все, слепая! Отвезешь меня на тепло море?
— Отвезу.
— А ты бывал?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Бывал.
— Хорошо там?
— Хорошо. Только быстро надоедает...
— Не может тепло море надоесть. Это у тебя характер такой. Все чего-нито ново надо. Я сама така. Все
думаю: а что там за той сопкой? А что там другого может быть? Та же тундра. А не видно — тайна. И тянет...
Представляешь, будем босиком по песку. Желтый, зернистый, каленый! А морожено не будем. Пусть сами едят.
Мы яблоков купим. И всяких разных фруктов. Всяких-всяких. И будем есть, пока не посинеем. Или даже темносиние пока не станем. Ух! А потом чуть отойдем, и опять!
— Запросто!
— Слушай, а чего у нас холодно, а у них тепло?
— А вы разве не учили в школе?
— Учили. Да я как-то так...
— Времена года бывают от наклона земной оси.
— Не смейся, Максим, но я не очень понимаю — ось...
— Да это же просто... — Максим захотел привести простой и понятный пример, но заспотыкался. Во всех
предметах, знакомых тундровому жителю с детства, нет оси. То есть ось, конечно, есть, если иметь в виду ось
симметрии, но наглядной оси, как у колеса, нету.
— Ну, вот... Ты же была в городе?
— Была.
— Машины видела, как у них колеса крутятся?
— Видела.
— Так палка или железяка, вокруг которой колесо крутится, и будет ось.
Глаза Лэмли широко раскрылись:
— И у Земли такая ось? Во, небось, громадина, сдалека видать! Железная?
— Не-е. Из специального, очень крепкого льда. И на конце пропеллер приделан железный, громадным
гвоздем прибитый... Ветер дует, пропеллер крутится, Земля вращается!
Лэмли сощурилась и посмотрела из-под руки.
— Значит, изо льда?
— Из него, из него, другого материала нету. Северный полюс — понимай!
— И пропеллер железный крутится?
— Ужас, насколько железный! Почти весь. Только с левого боку чуток деревянный. И крутится — прям
страсть! Ж-ж-ж — аж трясется!
— И гвоздь не выскочит от трясения?
— Как он выскочит, когда загнутый?
— У-у, какой. Врет и не скривится!
— Посмотри в мои синие глаза, разве они могут врать?
— Не синие, а зеленые... Конечно, могут!
— Вот уж и сбрехнуть нельзя!
— Выдумывай на здоровье. Я по глазам вижу, когда ты бре, а когда не бре...
— А я по глазам вижу, когда тебе интере, а когда неинтере... Вот отдохну чуток, накоплю силушки и
поверну земную ось.
— Для чего?
— Чтобы тебе было тепло, хорошо, чтобы лето было длинное, а зима короткая.
— Какой ты добрый! Правда, повернешь?
— Правда, поверну!
— Для меня?
— Для тебя!
— Не надо, — она взяла его за руку, — а то замерзнут голые черные ребятишки там, под пальмами. Зачем
же ты от теплого моря к холодному пошел? Да еще так далеко? Даже ягод нету. Ни травы, ни кустиков — ничего.
Максим долго молчал. Разве так сразу ответишь? Никто не гнал, сам захотел. Новые страны увидеть, людей
посмотреть, себя показать. С детства тянуло туда, «где за горою небо сходится с землею, где крестьянки лен
прядут, прялки на небо кладут». Ну и всегдашняя тяга к одиночеству и элемент случайности, как же без него... Да
и многое как-то в кучку сошлось. «Планида», — говорит дед Парфен.
— Рыба там хорошо ловится. Не ленись — заработаешь. Мой отец пахал черную ниву, а я — голубую.
— Ниву? Это огород такой?
«Бедное дитя! Никогда не видела желтого овсяного поля, по которому ветер гонит волны, ни овцы, ни
курицы, ни коровы, ни даже лягушки, воробья или голубя...»
— Да! Вспомнила! В пятом классе мы ездили с отцом в Минусинск. Там, в деревне, дядя Платон. И там
пшеница в поле. Проведешь рукой — колосья живые. Между ладоней натрешь — и зернышки в рот! Одна девочка
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
стихи читала: «Не звенит лебяжьей шеей рожь...» И там утка с утятами, гуси с гусятами, как в тундре. И козочка,
ягненок, теленок. Тетка корову доила. А вечером стадо идет, молоком пахнет. Но самый красивый — петух! Ох,
и красавец! Крепкий, нарядный, пое-ет! Глаз нахальный, желтый, как у песца, а купается в пыли, как куропач. Таакой интересный. Я хотела с собой взять, не дали — плакала. Конечно, он бы тут замерз, но и сейчас помню
радость от того петуха... Ты молчишь, Максим. Ты слышишь меня, м-м?
— Какое ты милое дитя, Лэмли! — он поцеловал ее в темно-брусничные губы, и в круглый подбородок, и
в шею, и...
— Не надо, Максим, не хочу, устала. Подожди, не сердись... Не сердишься?
Она легла головой ему на колени, подложила под щеку его левую руку и стала тереться о ладонь пухлой
горячей щекой, а его правую ладонь зажала между своими узкими ладошками и медленно перебирала пальцы.
— Хорошо так... Я знала, что ты приедешь. Я ждала. И все думала: какой? Бабушка много рассказывала...
Я первая увидела лодку и смотрела сверху, и видела, как ты выпрыгнул из лодки, крепко, как на пружинах, а
борода светлая. И как бабушку на руках перенес на берег, чтобы ног не замочила. И я захотела, чтоб и меня так
перенес. И я испугалась... И не пришла, когда вы чайковали. Я смотрела сквозь щелочку в чуме. Я не могла. Я...
сердце вот здесь. Я видела, как вы с Санкой палатку ставили. Конечно, Санка красивая, умная, учится. И я плакала
в кустах, взяла рыбу и пошла чистить. Если ты меня бросишь, как тот Санку, я умру. Могла бы выбирать, выбрала
бы осень и вечер.
— Для чего?
— Чтобы умереть.
— Осень и вечер?
— Да. Ягоды созрели, дети выросли. Смотри, — она показала глазами на лиственничную веточку в своей
руке. — Видишь, желтые иглы и сыплются?
— Вижу.
— А почки пузатые, надутые — видишь?
— Ну.
— Проведи по ним пальцем.
Максим молча подчинился. Было легко и радостно следить за движениями этой юной души.
— Ты о чем думаешь? У тебя лицо стало далекое.
— Да вот, не пойму ни этих почек, ни что ты сказать хочешь.
— Толстокожие вы, мужики, потому и убиваете легко... А сейчас? — она провела веточкой по его щеке.
— Колются иголочки, — Максим рассмеялся. Он чувствовал себя как школьник на уроке, отвечающий
невпопад.
— «Колются! Иголочки!» — передразнила Лэмли. — Не колются, а гладятся! Легонечко скользят. Это не
иголочки, а почки-бочоночки, там жизнь на другу весну. Уже с осени заготовлена!
— Фу, как долго! Могла бы сразу сказать.
— Я хотела, чтобы ты сам... Думаешь, почему наши лиственнички желтеют так рано? Еще только август,
тепло и комары, а она уж расти перестала, желтеет, опадает?
— Мне всегда жалко это деревце, растет только месяц в году.
— Могло бы и больше, да ему надо почки заложить на следующий год. А сразу и расти, и запас накоплять
сил нету, почва скудная, поэтому она по очереди: сначала растет, потом почки готовит…
— Ты откуда все знаешь?
— Училка в школе. Бабушка. И сама смотрю.
— И поэтому хочешь осенью и вечером?
— Да...
— Не пойму, зачем ты о смерти заговорила?
— Не.. не знаю... Смотрю на тебя, а ты уедешь. Когда теперь... Апрель вона где... С меня будто кожу
содрали. Сердце наружу. Пока тебя не было, и не жила. А теперь живу и жить хочу. Вроде как ягоды беру, а сама
отстану от тебя на шаг-два и смотрю, как ходишь, ступаю, где ты наступил. Такая дура стала. Хочу больше тебя
запомнить. В тебя залезть. И снаружи и снутри. И не отлипать — прилипнуть.
— И косу распустила, чтоб лучше ягоды собирались?
— Это я придумала. Хотела тебе понравиться. У меня только волосы хорошие, а так...
— Лэмли, девонька...
Максим наклонился над ней и притронулся. Лэмли обхватила его руками за шею, а пуговки на кофте
расстегнулись сами.
40. Погранцы
На третий день туман разошелся, подул хиус и пошел снег. Тундра стала чужой и белой, а Лэмли сказала:
— Растает. Рано еще снегу, — но в голосе была печаль.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Во второй половине дня над рыбацким поселком закружил вертолет «Ми-8» и опустился у крайнего чума.
— А вот и детишек в школу собирают.
— Нет, это военные. Вишь, зелененький весь. Погранцы, наверное. Они часто за рыбой залетывают.
Словно в подтверждение ее слов, «Ми-восьмой» поднялся, перелетел к ним и приземлился на сопку. Еще
не утихло дрожание винтов, а уже два «зеленых человечка» сбежали с горки и направились к балку.
— Пограничный наряд, проверка документов! — заявил пышущий здоровьем крепыш среднего роста.
— Сейчас принесу, — Максим повернулся, собираясь уйти в балок.
Но пограничник движением руки остановил его:
— Ни к чему. Это я так, для формы. Мы своих людей знаем. И будем знакомы: капитан Каминский Янис
Янисович.
Максим пожал крепкую руку.
Лицо Янис Янисович имел красное, глаза серые, а подбородок квадратный. «Челюсть — как пароходная
корма», — сразу вспомнился бьющий без промаха американец Марк Твен. От волевого лица, от внимательных
глаз, от всей крепкой, ладно скроенной фигуры капитана исходила энергия, с лихвой на троих. «Силен, бродяга!»
— с невольным восхищением отметил про себя Максим.
— Сейчас летали над тундрой. Оленя дикого — тьма. У нас уже прошел, а мне ораву кормить — роту
бравых ребятушек. Парфен Иваныч говорит, вы на днях назад собираетесь. Моя просьба: задержись до шестогоседьмого. Нахлопай мне олешков хоть два, хоть три десятка, лишними не будут. А я вас домой на точку заброшу.
Мы ж соседи. Знаешь?
— Соседи? — Максим слегка опешил от напора бравого капитана и его манеры сразу брать быка за рога.
— Мы в бухте Вильда. Девяносто км до тебя.
— Не так чтоб и рядом...
— Мелочь, полчаса лету. Ну, так что?
— А сами?.. У вас же.. вы же... — Максим замялся.
— У нас другие задачи, боезапас другой, да и начальство не жалует за самодеятельность, — чуть сбавил
голос капитан. — А у тебя и карабин «еще тот» и специально к этому делу приставлен. По рукам?
— Нас трое да лодка, мотор.
Каминский рассмеялся и широко развел руками:
— Это я сейчас на мухе прилетел. Седьмого жди меня на шмеле. «Ми-двадцать шестой» видал когданибудь?
— Видал издали. Как дом.
— Ну, не совсем как дом, но вот эту деревеньку рыбацкую всю загрузить можно. Так что за лодку не
переживай. По рукам?
— Годится, — Максим пожал крепкую руку капитана.
— Юлдашев, действуйте!
Только тут Максим хорошо разглядел и второго военного. Старший прапорщик Юлдашев был ростом чуть
меньше своего командира. Ничего военного не было в его грузной оплывшей фигуре с тонкогубым ртом и юркими
карими глазами. Тело под пятнистой камуфляжной формой он, без сомнения, имел «белое, мягкое, рыхлое и
рассыпчатое» и едва ли подтягивался больше трех раз на турнике, но и в его груди, наверняка, билось благородное
сердце защитника Отечества.
Юлдашев вразвалочку шагнул в сторону и положил на камень небольшой чемоданчик. Щелкнули
блестящие замочки, откинулась ребристая крышка.
— Держи патроны, охотник, — передал Максиму запаянную жестяную коробку, выкрашенную в такой же
темно-зеленый цвет, что и вертолет.
— Здесь пятьсот штук, — добавил Каминский, — надеюсь, на пока хватит. А кончатся — еще подбросим.
— Щедро, парни. У нас по три патрона на оленя выдают.
— Мы — не рыбозавод… Ну, нам пора. Ни пуха!
— К черту!
Капитан и прапорщик заспешили на горку. Максим смотрел им вслед, пока они не поднялись в машину, и
помахал на прощание рукой. «Ми-8» поднялся в воздух и низко пошел над холмами, Максим подхватил коробку
под мышку и вернулся к балку.
Лэмли стояла на пороге, подняв лицо к небу, слушая затихающий гул турбин.
— Какой сильный, красивый человек этот командир! Так и хочется на него смотреть, жалко, быстро улетел.
Максим почувствовал укол ревности. Внимательно глянул на Лэмли, но счел нужным подтвердить.
— И правда сильный. Рука прям железо. Здоров.
— Я не о том Максим. Он вообще сильный. И снаружи, и внутри. Он добро-сильный, понимаешь? Бабушка
говорит: такие люди редкость, когда такого увидишь, надо подойти, рядом постоять — все болезни пройдут.
— Опять бабушка?..
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Как же без нее, Максим? Ведь она... ведь они раньше нас жили. Она и про тебя так говорит. И это правда.
И других я видела таких. Мужчин и женщин.
— А баба Феня сильная?
— Бабуля? — Лэмли прикусила губку, собираясь с ответом. — Не знаю про нее. Не могу сказать. Она
слишком близко. Слишком внутри, не расцепить...
— Шаманизм все это, — отмахнулся Максим.
— Не шаманизм, а правда! Я видела, как вы друг дружке руки пожали. Крепко, сильно, а мне в радость.
Скажи, разве тебе неприятно было с ним говорить?
— Нормальный мужик. Нормальный разговор. При чем тут приятно-неприятно?
— А то, что я рада за тебя. Вы просто говорили, а мне в сердце жар, что ты у меня такой, что тебе большой
командир доверяет. Я тебе завтра все тропки покажу, где олешки ходят. Ты солдатикам мяса добудешь, а тебе —
почет. В тундре нельзя человеку одному, Максим, не выжить. И работу эту лучше на всех поделить, вместе с
пастухами сделать.
— Да, Лэмличка, да. Пойдем-ка тропки-тропинки смотреть, не будем на завтра откладывать. М-м?
Лэмли взяла его за руку и прижала ладонь к своей щеке.
— Ах, какой ты горячий... Пойдем. Мало нам осталось вместе, девять дней... Шкуры тебе на парку 16 я
успею выделать, а на бокари17 нет. Цельну шкуру легче выделать, чем камус 18. Но у тебя ж, наверное, валенки
есть на зиму?
— Есть, Лэмличка, есть. А что такое «бокари»?..
Я недолго смотрел им вслед, а затем тоже пошел по своим делам. У каждого свое дело в этой жизни.
41. Последние деньки
Осень начинается с работы.
Оленей отстреливали большой бригадой. Максим присоединился к пастухам и целыми днями пропадал в
тундре. Погода была ни шаткая, ни валкая, температура держалась около нуля. За ночь подмораживало и наметало
снегу, а днем подтаивало.
Освежеванным тушам давали остыть на месте добычи, а затем перевозили в ледник, вырубленный в
мерзлоте крутого берега прямо под рыбацким станком, и развешивали на крючьях в нишах-«карманах». Годные
в пищу внутренности — языки, печень, сердце и почки — раскладывали на скользком ледяном полу, а через сутки
уже в мороженом виде затаривали в мешки или ящики. Головы, ноги, шкуры и камус складывали отдельно.
В конце августа Максим и Лэмли простились со спешившими в аэропорт Филиппом и Санкой и
«подосвиданькались» со всей шумной, уезжавшей в интернат ребятней.
Пусто и тихо стало в рыбацком станке на ласковой на речке Аленке. Охотники и пастухи разобрали собак
на дальние точки. Дымы костров пригнулись к земле. Осыпались, поредели кусты, и зайцы стали видны издалека.
Но все так же текли и текли на юг олени. Сотенными и тысячными стадами. Пули промысловиков
вырывали иногда из серой рогатой массы десяток-другой крепких упитанных животных, остальные, лишь
временно перейдя на бег, не обращая внимания на хлопки выстрелов и рокот мотосаней, продолжали свой
вековечный путь, чтобы укрыться в тайге от зимних ветров.
Шестого сентября вечером все собрали, увязали. Максим и Лэмли в последний раз переночевали в балке
под рыжей сопкой. И сладко-горькой была эта ночь.
В середине следующего дня грохочущее чудовище, вертолет «Ми-26», опустился у крайнего чума. Пока
грузили кирпично-красные оленьи туши и мешки с «требухой», Лэмли безучастно стояла в кругу женщин,
наблюдавших за погрузкой, но когда Максим и баба Феня поднялись по алюминиевой лесенке в пузатое чрево и
дед Парфен стал подавать им снизу коробки, ящики и завязанные марлей ведра с сушеной ягодой, Лэмли вдруг
заплакала и ткнулась лицом в рукав стоящего рядом отца. Касьян молча притянул дочь к себе левой рукой, в
правой он держал сверток. Нечто длинное, замотанное в старое истертое одеяло.
Погрузка закончилась, Максим соскочил проститься.
Лэмли плакала.
— Кончай мокроту разводить! — гаркнул механик. — Уходим. Всем от винта!
Касьян передал Максиму сверток.
— Когда дочь родилась, купил для будуща мужа. Двадцать лет. Щас время приспело. Держи помощника.
Сильнее завыли турбины, затряслась, закачалась винтокрылая машина, механик захлопнул и застопорил
дверцу. Мелькнуло сквозь иллюминатор милое лицо, накренились чумы, побежала навстречу бурая с
проплешинами снега тундра, и вертолет взял курс на Север.
Парка — теплая шуба из оленьего меха.
Бокари — высокие, до паха, сапоги из камуса.
18
Камус — шкура, снятая с ног оленя.
16
17
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вот и вся свадьба...
42. Опять один
Через пять часов Максим уже был на месте.
Когда затих вдали гул винтов летающего гиганта, Максим спустился с пригорка к избе, выглядевшей под
низким солнцем печальной и покинутой. Дверь пристройки была открыта. Толстая палка-засов, выдернутая из
проушин, лежала на земле. Босой?19
Внутри избы — невымытая посуда и окурки на столе. В закутке у печи исчез запас дров. В кастрюле —
покрытые плесенью остатки еды.
«Дорогие гости! Соблюдайте чистоту!» — вырезано ножом над столешницей.
В пристройке исчезла с крюка большая морская сеть. В мастерской не хватает топора и стамесок. Второй
топор, со сломанным топорищем, лежит у колоды.
Максим осторожно отогнул незаметный гвоздик на пороге пристройки и приподнял доску. Слава Богу,
карабин «Барс», завернутый в кусок «полиэтиленовой» пленки, был на месте. Промысловик постоял немного на
улице, опустив голову, затем растопил печку, нагрел воды и принялся выскребать грязь и мыть посуду.
К утру заштормило. Зеленые волны били в черные скалы, оставляя на них стеклянные потеки и длинные
тусклые «бороды». Тоскливо было на сердце, все падало из рук, огонь в печи не хотел гореть, и дым из трубы
тянуло книзу. Все стояло перед глазами запрокинутое заплаканное лицо Лэмли, прощальный жест смуглой руки,
тонкие пальчики которой постеснялся поцеловать при людях.
...На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни.
Как концы ее, с тобою
Мы сходились в эти дни...
Максим взял бинокль, прислонился к стене избы и долго смотрел на юг.
Там угрюмый скалистый остров, осколок древнего материка.
Там стоит над волнами Сэру-Вэсаку, Белый Старик.
Там живут рыбак и рыбачка, муж и жена.
Парфен и Феня.
Парфеня.
19
Босой — белый медведь.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сергей ТЕЛЕВНОЙ
МИКРОРАЙОН
Рассказы
УТРЕННЯЯ ДУРЬ ТОЛСТОЛОБИКА
Электронный писк будильника вырывает из скопления серо-белых снов и цветастых простыней. Ядовитый
циферблат показывает 5.00 утра.
— Ты что вскакиваешь, как ошпаренный! — возникла полусонная женщина, раскинув, однако, тут же на
освободившееся постельное пространство свои зефирные прелести.
— Спи-спи, — успокоил Петрович примиренческим шепотом женщину и нырнул в мешковатые штаны.
Дичь какая-то, вставать в 5 утра ради того, чтобы растрясти лишние килограммы мелкочиновной требухи.
В такую рань — понятно почему: чтобы честной народ не смущать. И так, кто знает, хихикают над
толстолобиком. Он, бедолага, почти полгода регулярно занимается этой беготней, мечтает достойно выступить
на корпоративных новомодных бегах. Начальник у него — несостоявшийся чемпион, понимаешь...
Саркофаг лифта, умягченный рекламой и предвыборной макулатурой, спускает его в предутреннюю
октябрьскую слякоть. Листовка была приклеена прямо на зеркало лифта.
Зеркала в лифте появились не так давно. Продвинутый председатель ТСЖ съездил в какую-то
ближнезаморскую командировку и изрек: «Если повесить зеркала в лифте, подростки не будут вандалить». Так и
называются зеркала антивандальными. Новшество собственникам жилья ничего не стоило. Ушлый управдом, как
его по-старому называли, выбил какие-то деньги на антивандальные зеркала в фонде «Наш город — культурная
столица Поречья». Петрович ему по-соседски помог. Бескорыстно, конечно. Манерный президент фонда,
обрадовавшийся живой идее и заявивший в телевизор, что антивандальные зеркала в лифтах будут хитом сезона,
отдал дружественной фирме выгодный заказ на зеркала.
Между тем, антивандальное зеркало в лифте призывало: «Добьемся увеличения пенсий в 4 раза!»
Лифт упруго затормозил на пятом этаже, в услужливую дверь вошла псина коровьей черно-пестрой
раскраски. За коровьей псиной — лупоглазенькая комсомольская активистка конца восьмидесятых годов
прошлого века.
— Привет, Петрович! — закатила она сверкающие белки в антивандальное пространство лифта.
— Привет, соседка... — Петрович невольно подобрал требуху.
— Все бегаешь, жирок растрясаешь?
— А что, есть какие-то предложения?
— Да лучше бы избыток энергии пускал в нужное русло, — пошловато хихикнула комсомолка горячих
восьмидесятых.
Лифт плыл вниз, псина обнюхивала Петровича, тот невольно прикрыл футболистским жестом самое
уязвимое место.
— Этот вопрос надо поставить на обсуждение, — в тон ответил Петрович бывшей комсомолке с редким
для советских времен именем Берта.
Лифт, еще до обсуждения этого вопроса, распахнулся. Псина на поводке поволокла хозяйку вон.
За дверьми подъезда ждала преисподняя октябрьской слякоти. Осенний город еще спал в зябком последнем
полусне. Лишь мутные фонари отражались в разбавленных луной лужах. Петрович подтянул брюшко и побежал
в сторону школьного спортгородка.
Утренний бег толстолобика насторожил «уазик» частного охранного предприятия «Пантера». Машина,
спрятавшись рыльцем в безалаберном кустарнике, охраняла покой круглосуточной торговой точки «Бытовая
химия», ну, и прилегающего к ней микрорайона. Установка городских властей: надо привлекать к охране
общественного порядка частные охранные предприятия.
Внутренности «уазика» зашевелились — охранники растолкали друг друга:
— Смотри, мужик от кого-то убегает.
— Может, запоздалый ё…рь от телки бежит?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Слушай, а это не тот, который белье с балконов снимает по ночам? Помнишь, шеф говорил, что в этом
микрорайоне появился какой-то урод, который белье ворует с балконов.
— А ну, поехали за ним по-тихому. Свет не включай.
— На хрен этот дебил нужен! Шеф же сказал: главное — фейерверк сегодня устроить... Да и за ларьком
присмотреть надо.
— Ничего с твоим «химбытом» не случится.
Магазинчик «Бытовая химия», или как его в округе называли — «химбыт», работал круглосуточно и
продавал страждущим спиртосодержащую жидкость «Антисептин — 95%». Жидкость для мытья стекол
именовалась в народе «химкой».
Петрович, срезав угол, побежал через детский городок. В резном теремке что-то заелозило:
— Да не суетись ты... — донеслось полусонное и полуженское из сказочного жилья.
— Опять этот толстолобик дурью мается?
— А кто же еще... Вот дебил, в такую рань бегать...
Петрович услышал бурчание обитателей теремка и беззлобно матернулся:
— Заткнись там, блядво тряпочное...
Он знал, что в инфантильном резном теремке «прописались» две жилички-аристократки барачного типа —
сестры Таня и Катя. Бездомницы боялись жить в клоповных дровяных сараях вместе с местными бомжами. В то
же время аристократки не могли уйти с микрорайона. Это их малая родина. К тому же, здесь в котельной, где
работала посменно их третья сестра, можно было помыться и каждую третью ночь, когда она дежурила, поспать
в тепле.
Петрович бежал трусцой дальше, грузно перескакивая через переполненные лужи.
Вдруг появилась соседская псина в коровьем окрасе и слегка напугала Петровича.
— Герда, ко мне! Ко мне, я сказала! — раздалось пронзительное из предутреннего полумрака.
Псина нехотя повернулась к хозяйке, позволяя взять себя на поводок.
Петрович уже не слышал, как коровью псину Герду поводком наказывала хозяйка. Та только повизгивала
в недоумении: за что?
— За что ты ее? — подала голос с детской площадки одна из аристократок барачного типа.
— Твое какое дело? Сиди в своей берлоге, пока не натравила собаку, — пригрозила бывшая комсомольская
активистка.
Между тем, осторожный «уазик» тихо, с погашенными фарами, двигался по тротуару. Внутри в кабине шел
диалог:
— Кажется, это тот урод, что белье тырит.
— Да нет, толстолобик из четвертого подъезда дурью мается, от инфаркта бегает.
— А, да, точно, вон, на спортгородок повернул.
— Правда, молодец мужик, — и чуть погодя: — А все-таки дебил, в такую рань бегать...
— Поворачивай к «химбыту».
«Уазик» удалился в сторону круглосуточной бытовой химии.
Там происходило какое-то шевеление. Первый страждущий пришел за пузырьком антисептика, который
состоял из 95 % спирта и 5 % бактерицидных веществ.
— Два флакончика, любезная, — произнес бывший интеллигентный человек и заслуженный
рационализатор.
— Чем платить будешь? — из амбразуры показалась жгучая даже в полумраке брюнетка.
— Алюминий сдам сегодня, расплачусь. Ну, дай, любезная...
— Только одну, под запись.
«Уазик» притаился под жидкой сенью уже облетевших кленов, так чтобы видно было и «химбыт», и
детскую площадку, и спортгородок.
Пыхтящий Петрович добежал до спортплощадки, неуклюже подрыгался на перекладине и завис
просроченной сосиской на турнике. Пусть растягивается позвоночник сколиозный.
Школьный сторож, коротавший ночь в спортзале на матах, гневно забарабанил в окно:
— Какого хрена там болтаешься?
Петрович под дребезг стекла отвалился от перекладины, поднакачавшись железной энергией и растянув
сколиозный позвоночник. Ему озорно хотелось такой же хреновиной ответить заспанному сторожу, да некогда
было. Еще предстояло пробежать с километр мимо автостоянки и по лесопарку.
Дыхание стало ровным, легкие методично разворачивались, в той же области у Петровича возбуждалось
самоуважение.
Вдруг Петрович споткнулся об выступ на тропинке и полетел кувырком.
— Твою царя мать... — он поспешно вскочил и машинально начал отряхиваться. Саднило колено и ладонь,
которой он тормозил, падая. При экономном свете фонаря Петрович старался счистить грязь со штанов и куртки.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
На плюх и мат примчалась запятнанная соседская псина Герда, вырвавшись от экс-комсомолки Берты.
Животное деловито обнюхало Петровича. Тот, расстроенный, рявкнул на собаку:
— Пошла вон!..
— Петрович, ты не ругайся на нее, она ведь может обидеться и за задницу цапнуть, — подошла
комсомольская активистка конца прошлого столетия. — Я же советовала свою энергию в другое русло пустить.
— Вот я в другое русло и направил, — пытался сдерживать досаду Петрович.
— Ты там суставы свои хромированные не повредил?
— Не повредил... А почему хромированные?
— А просто так... Блестят и не скрипят.
Берта взяла у Петровича щепку и стала очищать его от свидетельства низкого падения.
— Как же ты такой пойдешь домой?
— Да пойду уж... — Петрович отчетливо понял заинтересованность собачьей хозяйки и не знал, как
деликатнее выйти из ситуации.
— Только не думай, что позову тебя отмывать дерьмо. Пусть Светка твоя это делает.
Ведя диалог, они с хромотой Петровича двигались к своему подъезду. Псина тыкала Петровича куда ни
попадя.
У мусорных баков с гордым названием «За город чистый и красивый» копошился бич-изобретатель, уже
жахнувший пузырек «Антисептин-95%». Алюминиевые банки из-под пива он сжамкивал, откладывая в одну
сторону, картонные коробки и рекламную макулатуру — в другую, стеклотару — отдельно. Здесь же копались
озабоченные пропитанием три худые бездомные собаки. Бич и собаки мирно уживались, уважая интересы друг
друга.
Как мусорный бич не обратил внимания на странную утреннюю парочку, так и его четвероногие друзья не
отреагировали на холеную Герду в шипованном ошейнике.
— Совсем человеческий облик потерял, — возмутилась бывшая комсомолка.
— Все мы что-то теряем, — почти философски ответил Петрович.
— Кстати — мой однокурсник, башковитый был парень. Сейчас живет вон в том бараке, огрызок
общества...
Деревянный барак времен всеобщей индустриализации, обступленный с трех сторон надменными
многоэтажками, был рассадником антисанитарии и обиталищем «огрызков общества». Барак с полгода как
отключили от света. Из благ цивилизации остались только печное отопление, а также водоразборные колонки во
дворе. Ну, и рядом «химбыт».
— Так помоги своему ближнему, — слегка обиделся за «башковитого огрызка общества» Петрович.
— Таким уж не поможешь. Поджег бы кто-нибудь их. От них только вонь да воровство. Вон уже простыни
с балконов воруют.
— Рассадник антисанитарии и криминала... — как бы в унисон иронично сказал Петрович.
Болтая ни о чем, Петрович и Берта не заметили, как погасло небогатое уличное освещение. В это время из
«уазика» вынырнули охранники с канистрами и, крадучись, направились к «рассаднику». Пятнистая псина посторожевому залаяла в серую мглу. Через два мгновения над «рассадником» занялось пламя со всех четырех
сторон.
Вдруг предутреннюю полумглу взорвало паническое:
— На помощь! Пожар! Горим!.. — это первым закричал утренний бич, который промышлял на мусорке.
Он метнулся к бараку, в котором обитал.
Взревел «уазик», вспыхнул противотуманными фарами и первым подскочил к пылающему бараку.
— Оперативный дежурный? Это группа быстрого реагирования охранного предприятия «Пантера».
Находимся в квадрате № 5, улица Заозерная. Горит бревенчато-рубленное строение. Срочно высылайте пожарный
расчет, — четко отрапортовал старший охранник из «уазика».
В ответ рация что-то нечленораздельно прохрипела.
— Нет, пожарного водоема поблизости нет. Мы организуем эвакуацию людей из горящего здания! —
чеканил старший охранник и, не выпуская микрофон из рук, командовал своим сотоварищам: — Вперед, быстрее!
Охранников, впрочем, в машине не было. Они смешались с толпой полуодетого люда, успевшего
выскочить из горящего барака. В этой толпе зевак толпились также Петрович с заслуженной комсомолкой и
собакой. Никто не решался что-то предпринять, кроме «Пантеры». Те, найдя где-то резиновый шланг,
подключились к водоразборной колонке и направили вялую струю в пламя.
Вязкий воздух и треск пожара подавила тревожная сирена — на редкость быстро подскочила пожарная
машина. Она с трудом пробралась средь дровяных сарайчиков и людской толпы и начала поливать пожарище.
Подъехали тут же и милиционеры.
Доброжелатели в лице аристократок барачного типа бескорыстно сообщили участковому о
подозрительных личностях. Это же сообщил и подоспевший школьный сторож.
— Явный поджог, — был уверен участковый. — Будем отрабатывать эту версию.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Толстолобика Петровича, комсомольскую активистку и башковитого бича милиционеры оттеснили к
милицейской «таблетке»:
— Проследуем в отделение.
— Вы что, ребята! Я ответственный работник отдела внешнего благоустройства! — качал права
негодующий Петрович.
— Очень похоже, — иронизировал милиционер, намекая на вид вывалянного в грязи Петровича. — Вот в
отделении и разберемся.
— Я буду звонить в администрацию района!
— Ну, конечно, мужик! Можешь — в администрацию президента! — язвил самый младший сержант
милиции. — Только сначала подмойся.
— А вы тоже с нами, дамочка, — обратился участковый к Берте.
— Это недоразумение, товарищи милиционеры, — объясняла Берта ситуацию солдатам правопорядка.
Псина на поводке подтвердила это, угрожающе рыча. Милиционеры задумались.
— Ладно, хрен с ней. С этой потом разберемся.
Берта, недолго думая, убралась восвояси.
Только бич не сопротивлялся. Он успел вынести подшивку журнала «Изобретатель и рационализатор» за
1955 год, собранную еще отцом — настоящим заслуженным рационализатором. А также чертежи конвейера
догрузки для электромеханического завода, актуальные для 70-х годов прошлого века. Все эти ценности
головастый бич успел передать жгучей брюнетке из «химбыта». Она поняла: бумаги ценные — и взяла их на
хранение. Поскольку жилье сгорело, а самое ценное передано в надежные руки, бич не прочь был перекантоваться
промозглую осень и убийственную зиму в «казенном доме». И крыша над головой, и харч какой-никакой.
Поэтому он оптимистично заявил:
— Жизнь продолжается, — и смачно отрыгнул антисептином.
— Фу, скотина вонючая! — мент поддал ему резиновой палкой в бок. — Пошел, пошел...
Петрович тоже сморщился:
— Правда, что скотина... — подчеркивая тем самым, что при внешней схожести их нынешнего положения
бич не ровня ему.
Две сестрицы-аристократки барачного типа спешно поднялись на десятый этаж в четвертом подъезде и
бескорыстно сообщили жене толстолобика, что его за поджог барака забрала милиция.
— Да знаю я... Уже сообщила придурковатая собачница, — ответила увядающая роскошь в приоткрытую
дверь через цепочку. Захлопнула перед шелудивыми носиками дверь и прошуршала мягкими тапками по мягким
же коврам к телефону, набирать нужные номера. — Хотя какой нормальный человек в такую рань будет на
работе? — задалась она вопросом вслух и, получив ответ внутреннего голоса, что никакой, нырнула в теплую
постель понежиться еще пару часиков.
А в это время бывшая комсомолка Берта, тараща от возмущения глаза, в телефонную трубку вещала всем
своим сотоварищам по комсомолу:
— Представляешь?.. Петровича-то… Надо срочно выручать.
Ряд сотоварищей по комсомолу службу не без успеха продолжали по линии правопорядка. Потому
толстолобика выручили быстро, еще жена его не вынырнула из нежных объятий сна.
— Служба такая, Степан Петрович. Извините уж...
— Да нормально, с кем не бывает... Лучше отвезите домой. Не могу ж я через город в таком виде.
— Да легко, Степан Петрович!
Его привезли домой в том же зарешеченном «воронке», в котором отвезли в милицию. Он, не рассматривая
сюрреалистическую конструкцию обгоревшего и завалившегося барака, нырнул в подъезд. Спешил увидеть себя
в антивандальном зеркале лифта. Дверь лифта с готовностью распахнулась. Но... зеркала в лифте не было. Это
аристократки барачного типа, спускаясь от Петровича, искусно поорудовали пилочкой для ногтей: в котельной у
сестры зеркало сгодится больше, решили они. Сегодня как раз на дежурство в котельную заступает сестра, а как
женщине в душевой без зеркала?
Между тем, перед зеркалом в гламурной своей спальне приводила себя в порядок увядающая роскошь —
постельная принадлежность Петровича. «Вот сейчас приведу себя в порядок, и надо будет позвонить на работу
толстолобику», — вела она разъяснительную беседу сама с собой.
Зло забренчали ключи и рявкнула замком входная дверь.
— Ой, Степа! Ты вернулся? — увядающая роскошь чуть было не обняла своего «любезного» в порыве
чувств.— Ой, ты такой извазюканный, — испуганно окинула она взглядом своего толстолобика. — Ой, я только
хотела звонить твоему начальству. Так оно же рано не приходит на работу, а домой — неудобно. У твоего
начальства жена-то ревнивая, объясняйся потом...
— Ой, не надо трендеть, — в тон ей ответил Петрович, сникнув плечами и распустив живот.
Как показало зеркало в прихожей, он до безобразия устряпал куртку и штаны. Поэтому в душ побрел
одетый.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Петрович не слышал, что в утренних новостях по «ящику» передавали:
«За минувшие сутки в городе зафиксировано 13 пожаров, 8 вызовов оказались ложными. Последним
пожаром, на который выезжал пожарный расчет, оказался пожар на ул. Заозерной. Звонок поступил в 5.55 от
разъездного наряда частного охранного предприятия «Пантера». Пожарный расчет прибыл на место в
нормативный срок. Но спасти от пожара бревенчато-рубленное жилое строение 1938 года постройки не удалось.
Рассматриваются две версии случившегося пожара: неправильная эксплуатация печей и поджог. По подозрению
в поджоге задержан местный житель — безработный».
Такие были местные новости.
Петрович вышел из душа. Зазвонил его сотовый телефон:
— Петрович, ты уже дома? — это была заслуженная комсомолка Берта.
— Дома... Спасибо, Берта, что подсуетилась.
— Мы-то знаем, в какое русло направлять свою энергию, — засмеялась довольная собою Берта.
А псина, подтверждая солидарное «мы», гулко залаяла.
ХУ-ОБРАЗНЫЙ ПЕРЕКРЕСТОК
Сухостой прошлогоднего репейника хороводиками гнездился на пустыре у автостоянки. Стебли бурой
накипью соцветий сплелись с ветками побочных кустов. Бурьян прятал оскал железобетонной плиты и прочий
строительный мусор. Именно на эту замшелую, халвичного цвета глыбу наткнулась малышка «Окушка»,
опасливо объезжая ХУ-образный перекресток.
— Хоп твою мать! — заругалась ты редкостно, когда руль тупо вдавился в твою грудь, ждущую иных ласк.
Казалось, что может грозить на мелкотравчатом, с островками прошлогоднего репейника, пустыре твоему
почти игрушечному автомобильчику? И все-таки напоролась «Окушка», беспомощно зависнув на бетонном
гребне. Ты, ошарашенная, выскочила из балансирующей машины. «Ока», непристойно растопырившая колесатаблетки, опросталась постыдной лужицей воды и масла. Ты не могла прийти в себя, зажмурив от боли и обиды
глаза. А «Окушка» в ожидании помощи возвела евразийского разреза фары на бетонную коробку многоэтажки.
Пустырь упирался в этот дом, где ты жила, и распространялся аж до первых лестничных площадок.
Вначале, услышав консервный скрежет, многоэтажка в мещанском любопытстве встрепенулась чешуей
застекленных лоджий:
— Натка с третьего подъезда машину бабкину грохнула, — пробежало с разной степенью восторженности
по кухням и прихожкам твоего дома.
— Она конкретно тупит… — тут же был поставлен диагноз.
Однако, не увидев ничего кровопролитного, панельный дом продолжил свою внутриутробную жизнь — с
бранным скрежетом лифтов, кислотной отрыжкой мусоропроводов, мутными гербариями настенных и напольных
плевков. На «Окушку» уже никто не обращал внимания.
— Я думал, уежачилась по-настоящему, — сокрушился пивоваренной наружности охранник с автостоянки.
Его напарник по сторожке, что на курьих, но металлических ножках, разглядывал через бинокль то ли тебя,
помятую, то ли аварийную «Оку».
— Ребята, помогите!.. — выдохнула ты в полгруди, скованная тупой болью.
Один из рекламных пивных толстяков начал было осторожно спускаться по ребристой лесенке, но потом
почему-то передумал. Гулко хлопнул дверью сторожки, оставив тебя наедине с ухряпанной машиной и мятой
грудью.
Лишь избоченившиеся фонари, вхолостую — средь бела дня — освещавшие автостоянку, по
необходимости взирали на машину-карлицу и тебя, растрепанную. Лишь они на худородном задике «Окушки»
могли увидеть упреждающее «У» в любовно замкнутом треугольнике. Фонари от дневного безделья
интерпретировали опознавательный знак ученичества по-своему: «У-у-у… какая!» Это могло бы звучало со
старомодной интонацией, непонятной поколению, привыкшему к двусмысленному «у.е.» и недвусмысленному
«уё…».
Ты побрела через пустырь к дому, с трудом волоча ноги и отмахиваясь от ситуации плетьми рук.
Фонари подслеповато, хотя и снисходительно — с высоты — пронаблюдали за тобой. Их неодушевленное
соучастие вибрировало в весеннем воздухе. Воздух же заряжался электромагнитными колебаниями от близ
бурлящей гидростанции и пропитывался фенолом пыхтящего рядом химзавода. То и другое щекотало нервы и
ноздри. Но тебе было не до нюансов. Нужно найти кого-то из соседей, кто бы на машине сдернул с
железобетонного гребня твою «Окушку». Хотя какая ж она твоя? Бабушкина ведь машина.
Бабушка, твоя постыдная тайна, сейчас обитает в доме престарелых на помойной окраине города. Недавно
ты определила ее туда через фальшиво сердобольных соцработников — не безвозмездно, конечно.
— Внученька, мне там будет хорошо, — успокаивала тебя бабушка, жалостливо смотря снизу вверх.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Изуродованная старостью, она понимала, что ее убожество и беспомощность тяготят близких. Ты в глубине
души тоже так считала и постоянно хотела вырваться из пропитанного старческим духом обиталища. Хоть куданибудь. Потому при случае с нескрываемым удовольствием примкнула к блистательно разнузданной Регинке и
ее изменчивой, как времена года, компании. Контрамаркой, обеспечивающей беспрепятственный «въезд» в
Регинкино сообщество, стала «Ока». Пусть и полуигрушечная, но все же машина. Твоя бабушка, участница
трудового фронта и неутомимая активистка, сумела получить при поддержке высокого народного избранника
машину как якобы инвалид войны.
Еще недавно искрящаяся первородной покраской и химически благоухающая дерматиновыми сиденьями,
«Окушка» очаровала тебя и повысила твой статус. Бабушка, вкусившая в свое время околономенклатурной жизни
в невысоких местных верхах, болезненно хотела, чтобы ты была «в обществе».
— Нателла, внучка, вот тебе машина. Ты должна «въехать» в политбюро, — наставляла отставная
активистка.
«Политбюро», по-бабушкиному, высший свет. Ты с пробуксовкой «въезжала» пока в «райком». Именно
«Окушка» давала право быть Регинкиной подружкой с соответствующим вашей городской окраине статусом. А
сейчас эта «Ока» несуразно взгромоздилась на торчащий «постамент». Ты налетела на глыбу бетона, будто сама
пропустила удар в промежность. Так подло бьют тупорылые бритоголовые гопы коваными ботинками. Тебе
однажды около «Интуриста» от них досталось. Что обидно — тебя попутали с тамошними «ночными бабочками».
А вообще-то удар все-таки больше похож на Регинкин — остроносым сапогом. Регинка, косящая под пацанку,
изредка злоупотребляла этим антимужским приемом и по отношению к тебе. Твоей подружке такое умение
помогало выживать в мужских откровенно настроенных компаниях. Регинка большей частью обитала в среде
держателей окрестных рынков. И лишь изредка выходила на проспект им. вождя пролетариата. Недвусмысленно
дефилировала по печатным пряникам тротуара — по маршруту коммерческой любви. В том числе и днем, как,
например, сегодня.
И надо же было тебе проезжать нынче мимо? Надо ж было встретиться с Регинкой, особо вредоносной в
дни ежемесячных недомоганий. Она нервно взмахнула рукой, ты тормознула «Окушку».
— Под друга дней моих критических не хочешь? — спросила тебя мягко прокуренным голосом Регинка.
— Вон под того друга. Видишь, джип?
— Уж так и поверила, что это твой критический друг, — усомнилась ты для порядка.
— Я отвечаю, без базара!.. — непонятно было, понтуется Регинка или нет.
Она подошла к джипу, поцарапалась траурно-фиолетовым маникюром в затонированное окно. Стекло
опустилось, оттуда всплыл поплавком мраморный затылок. Регинка манерно откинула легкоатлетическую ножку,
окунулась по грудь в прорубь окна. Вынырнула довольная, бросила тебе:
— Поедешь за нами… — и исчезла в утробе джипа.
У тебя на сегодня особых планов не было, но общаться с Регинкой и ее черножёсткими дружбанами не
хотелось. Регинка, сучка гладкошерстная, видимо, решила подставить тебя. Сама с ее физиологическими сбоями
должна обходить за версту мужиков, ан нет! И вот теперь, судя по всему, ты за нее должна расхлебываться и
расплескиваться нектаром любви. Ты, конечно, не чистоплюйка из кружка кисейных барышень, но тебе всегда
претили репейные ближнезарубежные усы и специфический духман, забрызганный дорогим одеколоном. Однако
ты уже следовала в «фарватере» джипа, даже когда он, разметая дорожную шелуху «Жигулей» и «Москвичей»,
несся под красный свет.
Странно, но джип с Регинкой повернул в ваш микрорайон. На ХУ-образном перекрестке, недалеко от
твоего дома, машина почти уперлась скуластым бампером в другой джип. Черные тромбы заткнули местную
транспортную артерию напрочь. Седоки джипов экзотично общались друг с другом. Мужички-с-ноготки за
рулями «Запорожцев» и «Москвичей» осторожно матюгались, цыкали на кудахчущих на задних сиденьях своих
жен. Но сигналить не решались и объехать хозяев жизни и дороги тоже не могли.
Сейчас ты окончательно решила «дернуть» от Регинки, как раз момент. «Пошла она козе в трещину!» —
послала ты ее. «Окушка», натужившись, перевалила через бордюр. Отряхнувшись от грязи на тротуаре, поехала
через мелкотравчатый, подсохший на ветру пустырь. И тут — на тебе — напоролась! Нет чтоб этот сучий
репейник объехать, ты, пижама штопанная, поперлась напрямую…
По-мышиному запищал пейджер: «Нателка, ты куда пропала? Приезжай срочно. Регина».
— Козлы пахучие, небось видели, как въежачилась, — помятая, тупо болящая грудь позволила ругнуться
только в пол-оборота. — Не могли помочь…
Добрела
до
своего
дома.
В
нос
прицельно
ударил
кошачий
запах
подъезда.
На первом этаже ты сразу нажала на звонки трех квартир.
Вынырнул, вероятно, только из постели, Ромик, сомкнув на сквозняке прозрачные коленки. Объяснил:
машина папанькина стоит без аккумулятора, так что помочь они не могут.
Ты пробежалась еще по этажам, усмиряя тупую боль плотной ладошкой. Кислоглазая пьянь по имени
Коляныч, коптящий небо вместе с задрипанным «Москвичом», с третьей попытки уяснил, чего надо.
— А магарыч будет?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Будет, будет…
— А давай сейчас? — еле ворочал языком Коляныч.
— Ты дело сделай сначала!
— Потом сделаю…
— А не пошел бы ты на фунт в глубину!
— К-кошёлка ты… — завершил Коляныч диалог и хрястнул дверью перед твоим носом.
Ты заскочила к себе в квартиру. На книжной полке, в стойбище «классиков и современников», истлевали
несколько сотенных купюр неприкосновенного финансового запаса, оставшегося от бабушки. Ты судорожно
шелестела жухлой листвой классиков, пока в Козьме Пруткове не нашла НЗ.
— Придется раскошелиться, — рассуждала ты вслух. — Надо дать этим толстомясым, — имелись в виду
охранники с автостоянки.
Снова остервенелой мышью запищал пейджер: «Нателка, ты кошёлка! Куда пропала? Мы тебя ждем возле
Табора. Регина».
Табор — соседний квартал, где живет и торгует всякой шамурой и наркотой вольное цыганское племя под
игом тамошнего барона. Ты раздумала тратить деньги на пивных толстяков. Если Регинка в Таборе, туда пять
минут ходьбы. Пусть, мокрощелка, выручает. Напряжет своих черножестких. Из-за нее же, пискучки, ты угрохала
машину!
Выходя из квартиры, ты бросила взгляд в зеркало и отшатнулась от изображения бесполого всклоченного
существа. С жидкокристаллическими глазами и матовыми губами, ты казалась единокровной сестрой куклы
Барби неопределенных лет. Машинально смахнув тень пепельной челки со лба, ты не захотела задерживать
взгляда на зеркале. Плечом толкнула рыхлую — в допотопном дерматине — дверь. Сгусток тупой боли,
угнездившийся в груди, вдруг пронзил все тело. Ты аж присела от неожиданности. Расхотелось куда-то бежать,
что-то делать с машиной. Если бы «Ока» была твоей, плюнула бы на все, просто отлежалась бы. Может, что-то
внутри отбито, разжалобила ты себя. Но машина была все-таки бабушкиной. Как ты ей теперь скажешь по
аварию?
«Да никак!» — беспричинно разозлилась ты на бабушку.
Но ноги самостоятельно несли тебя на улицу. Лестничный пролет, напоминавший растянутые грязные меха
цыганской гармошки, исторгал из под твоих шагов незатейливую мелодию: «Ху-ху-ху…»
Ты направилась через двор мимо хоккейной коробки, хранящей с зимы обмылки льда на площадке и
клинопись на бортах, типа: «Спорт — спирт — спид — пид…» Ну ты нашла время читать эту фигню!
Вступила в собачье дерьмо.
— П-т-фу… Блин! — выругалась ты полупечатно, обтирая об обесцвеченный бурьян следы
жизнедеятельности животных. — Чтоб подохла вся эта псарня вместе с хозяевами…
Джип Регинкиных черножестких корешей стоял сразу за углом цыганского квартала. Невдалеке
безнадежно и безрезультатно завывал застрявший в кювете «Москвич-каблук». Машина, кажется, была чем-то
перегружена. Озабоченный водитель периодически выглядывал из кабины под колеса. Ты, только что
пострадавшая автолюбительница, посочувствовала бедолаге.
— Эй, Натка, пипетка одноразовая! Ты где шляешься? — гладкошерстная Регинка высунула свой
«паяльник» из окна джипа.
— Да я…
— Знаем, знаем, что ты врюхалась, — перебила Регинка. — Сейчас поедем и вытащим. На, вот только этот
пакет оттащи в дом барона, и поедем.
Не успела Регинка сунуть тебе пакет, как застрявший якобы «Москвич» взревел и через доли секунды уже
затормозил возле джипа. Как вороны из его утробы выскочили омоновцы в масках и набросились на вас.
Черножесткий, что был за рулем джипа, уже распластался руками на капоте и светился мраморным затылком.
— Отдел по борьбе с незаконным оборотом наркотиков, — прозудел у него над ухом невесть откуда
взявшийся гражданский. — Вот и приехали…
Регинка, превратившаяся на глазах в перепуганную малолетку, обхезавшаяся до полусмерти, с пакетом в
руках и уже в наручниках, скулила:
— Дяденька, это не мое…
— Уметайся отсюда, прошмандовка! — это тебе гаркнула маска.
Ты, ополоумев, метнулась прочь. Полквартала бежала, не чувствуя ног и боли в груди. Лишь в висках
стучало наотмашь хлесткое: «Прошмандовка, прошмандовка…» Только Сашка Тупяков, по-школьному —
Тупорылый, тебя так обзывал, после того как в 9-м классе ты ему отказала. Еще потом он сцепился один с твоей
компанией, пытавшейся с ним разобраться «за прошмандовку».
Судорожный лифт поднял тебя на твой этаж. Ключ нервически ковырялся в замочной скважине, пока дверь
не открылась. Ты повалилась снопом на отзывчивый диван. «Прошмандовка… прошмандовка…» Конечно, это
был тупорылый Сашка. Хотя ты слышала, что твоего одноклассника убили в Чечне. Бесцветные глаза в прорези
маски, куцые пальцы на автомате. Это точно был Сашка. Значит, не убили, значит, жив. И тебя не подставил. А
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Регинка, сука паршивая, наркоту тебе совала. А Сашка выручил… А ты его — тупорылый, а он тебя —
прошмандовка.
— А не пошла бы я на фунт в глубину!.. — взвилась ты от осознания ситуации и от боли в груди.
Надо перетянуть грудь платком, решила ты. Встала, бросила взгляд в окно. Там, на пустыре, вокруг твоей
«Оки» суетилось несколько человек. И среди них… твоя бабушка. Откуда?!
Ты сбежала вниз, поспешила к машине. Волоконца твоих нервов лохматились химическим ветром — у
тебя тряслись руки. Вялые ноздри едва скрадывали горловой хрип, ты на бегу осторожно откашливалась, не
открывая рта.
Почти протрезвевший, похожий теперь на актера Караченцова, Коляныч стоял наизготовку с тросом,
закрепленным к его «Москвичу». Два пивных толстяка с автостоянки поддомкратили «Оку». Всем процессом
руководила твоя бабушка.
Оказывается, Ромик со сквозными коленками позвонил в дом престарелых, наябедничал твоей бабуле, что
ты разбила машину. Та, не сказав тамошним сиделкам-смотрелкам ни слова, «зафрахтовала» первую попавшуюся
машину, примчалась к своей Нателле на выручку.
— Давайте, ребята, тащите машину на стоянку, — дала она команду, когда «Окушку» удалось сдернуть с
железобетонной плиты. — Я завтра расплачусь…
— Уё… бабка, отсюда! — беззлобно ругался Коляныч, тем самым давая понять, что работает безвозмездно.
— Трос сорвется, как вмандяхает!..
— Да я сейчас расплачусь, — заспешила ты внести свою лепту в операцию и зашелестела
неприкосновенными сторублевками.
Толстяки со стоянки, в отличие от Коляныча, гонорар за усилия получить были вовсе даже не против.
— Дай сюда, — бабушка взяла у тебя деньги и расплатилась с помощниками не так щедро, как хотела ты.
— У-у какая... — как бы по-детски обиделся один из них.
— Ребята, фонари-то выключите, день-деньской на дворе, — дала в ответ ЦУ бабуля, — как раз сэкономите
на бутылку… — и, не обращая внимания на возражения толстяков, обратилась к тебе: — Ну что, внученька,
пойдем… Я уж сегодня у тебя переночую.
— Бабулечка, родненькая, пойдем домой! Я тебя больше никуда не отпущу… — и ты повела ее домой, не
обходя вяло цепляющийся за одежду репейник.
— У-у, какая бабуля, — со старомодной интонацией протянул один из пивоваренных сторожей, явно
зауважав деятельную «гостью из прошлого».
Избоченившиеся фонари, несвоевременно погашенные пивными толстяками, подслеповато проследили за
тобой, удалявшейся с бабушкой. Под их покровительством осталась настрадавшаяся «Окушка» в ряду нескольких
легковушек с расквашенными мордашками. Им, фонарям, в принципе было все равно, что на аккуратном задике
«Окушки» — ученическое «У». А вот ты чувствовала себя провинившейся ученицей. Самозабвенно вдыхала
своим резным носиком старческий дух бабулькиной одежонки и думала о Сашке-омоновце, оказавшимся совсем
и не тупорылым, а отличным парнем.
Над истоптанным репейником и взрытой чернью пустыря выстилался весенний, почти без химдыма, ветер.
ВОРОВКА
Решение созрело окончательно: эту девчушку Ада украдет. Ее квадратно заточенные ногти хищно клевали
пробку запрещенного к употреблению боржоми. А плацкартный вагон не особо торопливого поезда о
криминальных намерениях Ады и не догадывается. Он живет своей непритязательной жизнью. Хлопает
туалетными дверьми, ластится казенными простынями, обжигает железнодорожными чаями. В предкурортный
сезон поезд еще не пропитан духом изнеженной праздности и волнующих предчувствий.
Ада приметила эту кудрявую и нежную девочку еще на суетливом пермском вокзале. И запретная мысль
только начала гнездиться у нее в сознании. А когда девочка с мамашей заселились на полке рядом с ней — это
был знак судьбы.
Ада исподволь, но неустанно наблюдала за чужим ребенком. Судя по невыразительности мамаши, ребенок,
очевидно, похож на отца. Тонкий узор профиля, ангельские кудряшки. Интересно знать: кто ее отец? Не глуп ли,
не болен ли? Что за наследственность у ребенка? Ведь «гены пальцем не заткнешь» — крутилось у Ады в голове
выражение доктора из института детской экопатологии. Там лечилась ее девочка Лера. Не вылечилась. Вот уж
год как ее нет...
Аде, сильной женщине сорока двух лет, советовали взять ребенка из детдома. Но известно, кого сдают, а
«гены пальцем не заткнешь»...
— Возвращайся назад... Вот, а теперь закругляйся, — это невыразительная мама Таня учит писать буквы
свою пятилетнюю дочурку — тоже, оказывается, Таню.
Та в сердцах бросает унылый карандаш. Простой, чтобы можно было стереть неудачные закорючки.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Девочка вспенивает пеструю листву букваря. Не глядя в книжку, водит пальцем по строчкам и декларирует:
— Таня учит буквы, мама учит Таню.
Неведомо, написана ли такая глупость в букваре или это творчество юной букваристки? Хотя
декларируется это в ритм стучащих на стыках колес, временным жителям плацкарты это не очень интересно. Вот
если б его, вагона, ребенок — это вызвало бы умиление.
— А маме 33 года, — выдает женскую тайну Таня-маленькая.
Ну, 33 так 33. Вагону и это не очень интересно. Только Ада думает про себя: «Еще успеет родить второго...»
Остальное население купе — это мужик лет за 40, лежащий на разных уровнях с Адой, и она, Ада, с
квадратно заточенными ногтями. Мужик из-за вагонной тоски листает претенциозный журнал и пытается понять,
что такое суверенная демократия.
— Мама, у меня такая отрыжка, — делится Таня и с удовольствием это подтверждает.
— Еще бы! Ты одна целую пачку чипсов съела, — радуется аппетиту дочки мамаша.
Ада отмечает про себя: «С таким удовольствием говорить о вредной пище может только пассажирка
плацкартного вагона», — но, спохватившись, отгоняет эту мысль. Она ведь тоже едет в третьеклассной плацкарте.
Хотя с Адой все понятно — обстоятельства. Она еще раз бросила взгляд на кудрявую Танечку. Конечно,
пластилиновые щечки, пластилиновые пальчики, лепи, что хочешь. И, уверенная, думает: «Перевоспитаю...»
Нужно отвлечься от плацкартной девочки и дать мыслям оформиться в четкий план действий.
Заоконный пейзаж должен способствовать этому. Выводок елочек подбегает чуть ли не к шпалам. Но со
скоростью движения поезда смывается ржавой болотиной и растворяется в прошлом времени.
А мужик на верхней полке не может понять ни суверенной демократии, ни национальной идеи. Под жаркой
простыней он тайно борется с грибковым зудом и вспоминает антигрибковую рекламу. Зуд не успокаивается. Но
мужик удовлетворяется тем, что такие проблемы свойственны не только ему.
Между тем учебный процесс двух Тань — мамы и дочки — продолжается:
— Закругляйся, вверх и в сторону...
Теперь у Танечки в руках сочный фломастер. От него буквы жирные и неуклюжие. Результат не устраивает
ни маму, ни ее дочку.
Ада хочет вмешаться в процесс обучения, но воздерживается — не стоит делиться педагогическими
секретами с мамой Таней. Они ей ни к чему. Зато в процесс обучения вмешалась чернявая попрыгунья, тоже
пятилетняя, Оксана. Она хочет играть с Таней и сообщает ей сразу, что мама купит ей много книжек.
Ада обстоятельно и с удовольствием отмечает про себя: ребенок хочет, чтобы ему купили книжки, а не
игрушки. Ее крошка... тоже любила книжки, любила...
— А где твоя мама, которая купит книжки? — с легкой снисходительностью спрашивает у девочки Таня
старшая.
— Она в тамбуре курит, — на удивление четко и без обиняков сообщает маленькая смуглянка.
«Вмешательства логопеда практически не требуется, — отметила про себя Ада, — хороший материал».
Ада начала собирать информацию:
— А кто твоя мама? Она где работает?
— Она в тамбуре курит, — еще раз для непонятливых тетенек объяснила попрыгунья.
— Это она с солдатами еще на вокзале гужевала, — как бы между прочим пытается внести ясность в
ситуацию с Оксаниной мамой Таня старшая.
Так и не поняв, что такое суверенная демократия, мужик со второго уровня пошел в тамбур покурить.
Прожженная девица с сексуальным пупком стояла в дыму и солдатском окружении. Она посасывала пиво и
колыхала грудью в такт вагонным колесам. Дембеля в сизом дыму и с неуставными аксельбантами притирались
к ее крутым ягодицам. Мужик за сорок почувствовал себя неудачником и, отвернувшись к окну, торопливо
закурил. За вагонным окном длился погорелый пейзаж. Обугленные трупы телеграфных столбов, умерщвленный
кустарник, отступивший в панике перед огнем лес.
Мамаша пятилетней смуглянки неожиданно вспомнила о материнских обязанностях. Вырвала у дембеля
пакетик попкорна:
— Пойду, ребенка покормлю... — повернулась корпусом к мужику, сунула ему бутылку пива: — На, дед,
подержи...
Тот взял бутылку пива, но про себя не согласился, что он дед. Какой дед? Он еще ого-го! По выходным,
конечно. А так — некогда.
— Мужик, тебя как звать? — обращается к нему неуставной аксельбант.
— Иван Иванович, — представился тот с достоинством.
— Ха, как в анекдоте. А меня Вован, тоже как в анекдоте, — ржет солдат. — Короче, дядь-Вань, —
констатировал парнишка с белесыми ресницами и продолжил: — Короче, мы из горячей точки, — панибратски
похлопал дядь-Ваню по плечу аксельбант. — Ну, ты не ссы, не обидим.
— Я сюда не поссать вышел, а покурить. Понял, сынок? — мужик набычился, уже готовый жахнуть
бутылкой по стриженной дембельской голове.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ты меня на «понял» не бери...
Внезапно дверь тамбура распахнулась и в проеме появилась смуглявая попрыгунья.
— Оксана, иди сюда, пошли кушать, — попыталась изловить девчушку тамбурная мать, держа в одной
руке пакет попкорна.
Девчушка схватила за штанину Ивана Ивановича и пропищала:
— Я есть не хочу. Ты мне книжку обещал, а не купил.
Иван Иванович, осознав, что компания малышки и ее аппетитной мамаши лучше, чем кодла борзых
дембелей, поспешил взять на руки попрыгунью и вернулся в вагон. За ним последовала разбитная мамаша, взяв
у Ивана Ивановича недопитую бутылку пива.
— Деда, а ты моим папой будешь? — с некоторой озабоченностью спросила Оксана.
— Дедушка будет нашим спонсором, — не очень трезво гоготнула ее мамаша. — Кстати, меня зовут
Лолита. Не путать с Лолитой Набокова, — блеснула молодка познаниями.
«Спонсоры в плацкартных вагонах не ездят», — подумала Ада с квадратными ногтями и изощренным
интеллектом, пропуская в узком проходе неказистого Ивана Ивановича с ребенком на руках. Сама, между тем,
внимательным товароведческим взглядом оценила молодую мамашу с бутылкой. Сложена пропорционально,
можно сказать, породистая самка. Но настораживает пристрастие к пиву. Впрочем, сейчас вся молодежь подсела
на пиво.
Ада начала наблюдать за девочкой Оксаной как за хорошим материалом, хотела изучить ее мамашу
получше, четко осознавая, что «гены пальцем не заткнешь». Хотя, конечно, если поместить попрыгунью в
нормальную среду, из нее толк будет. Она и сейчас активная, смышленая, самостоятельная. К книгам тянется
опять же. Вот мужик купил-таки ей какую-то книжицу, оправдывая спонсорские надежды. Тут как раз глухонемой
разносчик эротики и интеллекта подсуетился, разложив стопки книжек, кроссвордов и «взрослых журналов».
— Спасибо, дедушка, — радостно пролепетала попрыгунья Оксана.
— Какой я тебе дедушка? — всерьез возмутился тот. — Я — дядя Ваня. Иван Иванович, значит...
Пластилиновая кудрявая Таня, с радостью отвлекаясь от обучения, спросила Оксану:
— Это что, теперь такой папа у тебя будет?
— Вот так и засватают вас, дяденька, за молодуху, — сказала мама Таня с иронией, за которой скрывалась
обида: мол, всяким шаболдам везет на солидных мужиков…
— Ну, все может быть, — хохотнул и взбодрился Иван Иванович. Он ощутил себя счастливым трамвайным
билетом, за съедение которого намерены соперничать две женщины.
— Не поздно ли? — укоризненно глянула на Ивана Ивановича мама Таня. — Или что, седина в бороду, бес
в ребро?
У Ады за околицей чувств вспыхнуло подобие ревности. Только лишь потому, что на мужскую особь
претендуют другие женщины. На самом деле этот трухлявый пень Иван Иванович не в ее вкусе. К тому же, Ада
была уверена, что имя попутчика, усугубленное отчеством, отложило свой отпечаток на интеллекте. Если
Иванушка — дурачок, то Иван Иванович… Этим дважды все сказано.
— Учиться и любиться никогда не поздно, — после паузы выдал Иван Иванович, так и сказал: «любиться».
Вернулся глухонемой разносчик интеллекта в виде кроссвордов за стопками журналов и газет.
— Я, пожалуй, возьму и это, — Иван Иванович взвешивающим движением поднял лощеный журнал
хулиганской эротики.
Притворно небрежно бросив бессовестное чтиво на свою вторую полку, он неуклюже последовал наверх.
Возможно, потом он снова будет читать в серьезном общественно-политическом журнале про суверенную
демократию и национальную идею. Но не сейчас.
Таня-младшая уже пыталась раскрасить в своей книжке арбузы и барабаны.
— Ты не вылезай за черточки, — командовала мама Таня, — дай желтый фломастер.
Но желтый фломастер уже утянула к себе предприимчивая маленькая Оксанка.
— Я не знаю, где он, — ныла Таня.
— Арбуз должен быть красным, — поспешила с советом Оксанка.
Ада с верхней боковой полки наблюдала за двумя девчушками. Обе, заразившись друг от друга, предались
постижению грамоты.
Невыразительная мама Таня, отлучившись, очевидно, в туалет, вернулась в удушливых лосинах,
врезавшихся во все мыслимые и немыслимые ложбинки ее тела. А легкий трепет груди позволял догадаться, что
под блузкой у нее ничего не надето. Да еще и толстый слой косметики ее преобразил. Все это ей не помешало
включиться в процесс обучения:
— Девочка, пусть тебе покажет мама, как правильно.
«Сучка, — подумала про нее Ада. — Хотя и кажется заботливой мамашей. Ишь, как кудахчет над своей
козявкой!»
Нет, определенно, ее пластилиновую куклу Ада не будет красть. Рыхловатая она какая-то. Да и мамаша ее
бдительная, видно, не отпускает ребенка ни на шаг. Другое дело — забывшая о ребенке Лолита.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
То ли случайно, то ли «так задумано», она умостилась полукалачиком на нижней полке. Тут же на краешке
сиденья присел неуставной дембель.
— Слушай, куда ты буришься, тут и так тесно, — с напускной сердитостью сказала Лолита солдату, однако,
чуть подвинувшись.
— Да поместимся! Мы, знаешь, в горячих точках… — пивная отрыжка не дала солдату закончить фразу.
Ада, поглощенная мыслью похитить себе в дочки не пластилиновую Таню, а попрыгунью-смуглянку, все
же поймала на себе взгляд Ивана Ивановича. Странно, его привлекли не вздымающиеся груди Лолиты, не
рельефные лосины мамы Тани. Он, старый потаскун, масляно смотрел на Аду.
А вот этого не надо. Она вообще должна быть незаметна. Миссия у нее другая. Ада отвернулась к окну.
Там плыли кинематографические просторы, проистекали серебряные реки и ниспадали к горизонту голубые
небеса. Пастораль, однако! Но это созерцание Аду не привлекало. Она нервно барабанила по стеклу квадратно
заточенными ногтями.
«Очень заметно, — подумала она о ногтях, за которым ухаживала даже в худшие для себя времена, — надо
состричь».
Мама Таня между тем свернула занятие прописью со своей кудряшкой. Ей не сильно хотелось, чтобы
плацкартный люд оценил их с дочкой неуспехи на почве усвоения букв. Да и чернявая попрыгунья раздражала
Татьяну. Чего лезет, когда она учит свою дочку? Да и фломастер, кажется, стащила эта беспардонная черняшка,
подумала мама Таня.
— Девочка, ты не брала фломастер? — голос мамы Тани был ложно ласковый.
Но попрыгунья не повелась на провокацию:
— Что вы, тетенька, — улыбалась маленькая воришка. — Зачем он мне, у меня и так книжка есть. Дедушка
Ваня купил.
— А чем ты собираешься раскрашивать свою книжку? — вкрадчиво спросила мама Таня в рельефных
лосинах.
— Женщина, вы что пристали к ребенку? — это раскованная Лолита, уклонившись от дембельского
натиска, вступилась за свою кроху.
— Ты чё, подруга, жалко тебе этой фигни? — встал тут же на сторону Лолиты неуставной дембель.
— А ты нос свой не суй, — резко повернула свою кругленькую головку мама Таня в сторону солдата. Ее
свободные от лифчика грудки комично всколыхнулись под легким топиком и заворожили солдата.
— Да не лезь, сама разберусь, — с малоскрываемой угрозой приподнялась на локте Лолита и вздыбила
масштабные груди.
Аде не хотелось бабского скандала. Не хотелось, чтобы весь вагон обратил внимание в их сторону. Ей, Аде,
надо быть незаметной. Не следует выпячиваться. Хотя Аде хотелось обвинить маму Таню в родительской
бездарности, в пластилиновой внешности, в таком же характере ее дочери, в… Конечно же, она промолчала. Но
про себя ругала бесцветную лахудру: «Молчала бы, дура, в тряпочку. Скажи спасибо, что не твою дочку украду
у тебя. Фломастера ей жалко», — развивала свой внутренний монолог Ада.
Все, что она хотела сказать бестолковой, но счастливой мамаше, которая потеряет фломастер, а не дочку,
очевидно, было красноречиво написано на ее лице. Иван Иванович смотрел по диагонали на Аду, вздернув в
удивлении кустистые брови. На самом деле близлежащий попутчик Иван Иванович хотел, чтобы бабскую свору
пресекла именно эта женщина с внутренней, как ему казалось, энергетикой. А внизу неслось:
— Ты, лахудра, протрезвей, а потом воспитывай ребенка!..
— Ха, спирохета бледная, еще раз вякнешь, твои пуговицы выколупаю, поняла?
Мама Таня от возмущения вытаращила водянистые глаза. Аде аномально захотелось самой выткнуть эти
бельевые пуговицы Татьяны. Да и лахудре тоже заткнуть хлеборезку.
— А ну молчать, бля!.. — это Иван Иванович, коршуном свесившись со второй полки, рявкнул на
скандалисток. — Что детей пугаете, мамаши сраные!
Сраные мамаши примолкли, как бы прислушиваясь. Иван Иванович зачислил это на свой счет. Но на самом
деле остановился поезд. Оказалось — на бойкой станции.
Все высыпали на перрон. Размять свои конечности и купить копченой рыбы, которой была знаменита
станция. Рыба жирным золотом отягощала лотки и подносы местных торговцев.
— Кому жерех, кому сом, кому… с яйцом? — зазывал торговый люд исходящий слюной вагон.
— Рыба золотая, во рту тает! — местный фольклор такой, что ли?
Ада в вагоне осталась одна со своими преступными намерениями. Только глухонемой разносчик смеси
эротики с интеллектом поспешно собирал разложенных накануне по полкам глянцевых бабенок и кроссворды для
весьма непритязательных умов. Он пристально посмотрел на Аду и отвел глаза. Глухонемой увидел в этой
дородной женщине воровку, очевидно, железнодорожного белья и легкодоступных дамских сумочек, неглубоко
спрятанных под мятые подушки.
Ада, в свою очередь, решила, что глухонемой — вовсе не глухонемой. Продажа бессовестных газет и
кулинарных календарей — побочный бизнес. А на самом деле он… Кто же он?.. Может, мальчик по вызову для
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
неудовлетворенных сорокалетних матрон, вырвавшихся на курорт один раз в пятилетку и уже пропитанных
желанием? Считается, что эти ущербные же неутомимы в любовных утехах. Разносчик интеллекта именно такую
матрону увидел в лице Ады. Он плюхнул ей на полку глянцевых откровенностей неприличных размеров, а сам
выжидающе уперся огнеупорным лбом в вагонные поручни.
— Пошел вон, животное… — прошипела Ада, плотнее сжав коленки.
Животное по артикуляции Ады курс поняло верно и пошло. Однако оставив на полке «литературу». Ада
растерялась, перестала думать о попрыгунье, которую хотела похитить. И судорожно соображала, что делать с
пачкой похабщины. Спрятать под подушку?
В вагон возвращались первые отоварившиеся пассажиры. Ада метнула глянцевую гадость на общий столик
и притворилась спящей.
Плацкарт огласился голосом пятилетней попрыгуньи. Она имитировала плывущую рыбину, зажав между
ладоней сухого леща. При этом завывая, как пожарная сирена.
— Это мы плывем по реке, — сообщала девчушка вагону и выплеснулась с сухой рыбиной на мелководье
нижней полки.
— Куда ты с рыбой в постель? — возмутилась мать Лолита.
Расторопная попрыгунья сунула плоского леща под подушку, где затаился украденный ею фломастер.
— О, это что? — Лолита бегло пролистала клубок журнальных тел. — А ну брысь отсюда, тебе это нельзя,
— цыкнула она на дочку.
Ада вскипела на верхней полке:
— Что ты, сучка, ребенку показываешь! — впервые она подала голос.
— О! А это что еще за мымра?
— Сволочь, — прошипела Ада.
Иван Иванович, озолотившийся копченым жерехом, истекал слюной:
— Эх, сейчас рубанем, — обратился он, скорее, сам к себе. — Ну-ка, давай, стели газету.
Журнальное сплетение тел уступило место на столике золотому жереху, и все предались чревоугодию.
Дембель звенел пивом:
— Наливай!
Пластилиновая Таня с мамой Таней шуршали целлофаном, пакуя дары привокзального сервиса.
— Вот папа обрадуется. Он любит рыбу, — сообщали друг другу две Татьяны семейные тайны. — И
бабушке тоже дадим?
— Конечно, вот эту маленькую, — уточнила мамаша.
— А почему маленькую? — удивилась пластилиновая Таня.
— А золотая рыбка большой не бывает.
Ада на второй полке отгородилась от пошлости и запахов и окунулась в свои криминальные думы.
Хотя почему криминальные? Девочку нужно вырвать из этого бедлама. Ей будет лучше, чем с шалавой
Лолитой. Ада уже знала, что девочка будет учиться в гимназии с экономическим уклоном. И английский будет
изучать по особой программе.
Поезд содрогнулся на очередном стыке. Иван Иваныч отвлекся от рыбьего жира и бросил удовлетворенный
взгляд в окно. Там лирически плыла березовая роща.
— Сколько березовых веников можно было бы навязать, — вздохнул он.
— А на фига тебе! Ешь вон рыбу, пей пиво. Я угощаю… — дембель из горячей точки запустил пятерню
под ягодицу Лолиты. Он ощутил предел счастья, и березовые веники казались ему излишеством.
— Это же какой бизнес! В Москве веник, может, 5 долларов стоит.
— Чё, пять бутылок пива? — перевел дембель на внутривагонную валюту березовые веники. — Тогда,
конечно!.. — и опустил косичку аксельбанта в рыбий жир.
Поезд въехал на гулкий мост над серебристой рекой, утробно погрохотал, оглашая сельские просторы.
Недалеко трактор с косилкой взбрыкнул на краю покоса и в восторге выпустил из трубы облачко дыма.
— Теплится еще жизнь на деревне! — с удовлетворением отметил Иван Иваныч.
Он тоже ехал в родное село, проведать мать да братьев-сестер. А может, там и остаться. Городская житуха
ему поднадоела. Завод чахнет, уважения — никакого, жена запилила. Да и с Катькой, сельсоветской бледной
поганкой, разобраться надо бы. Писала как-то сестра: «Приезжай, Ваня, в сельсовет выберем, ты ж институт
имеешь. Катька-то сельсоветская зажралась совсем. Старух местных обижает, дома ихние по дешевке скупает да
пришлым инородцам продает. Приезжай, Ваня».
«Может, и правда присмотрюсь, останусь в родной деревне, — думал Иван Иваныч, почесывая под
простыней пятки. — Построю там демократию суверенную…»
— Мама, почему поезд дрожит? — вжалась в купейную перегородку Таня-дочка.
Ее бездарная мамаша, упаковавшая все копчености, кроме запаха, ответила с перепугу и невпопад:
— Работа такая.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ада в очередной раз смогла убедиться, что мама-Таня-в-лосинах окончательная дура, и это не могло не
отразиться на ее дочке.
— Пальцем гены не заткнешь, — произнесла она ставшую народной мудрость. Эта уверенность
окончательно разубедила Аду красть пластилиновую Таню.
Лолита, между тем, потянула дембеля в тамбур:
— Пойдем, свежего никотинчика вдохнем.
— Щас!.. — дембель распушил аксельбанты, поправил ремень и ниже пояса — а-ля Майкл Джексон. — У
нас в горячей точке… — и отправился за Лолитой.
Ада по-животному почувствовала приближение катастрофы. А мама Таня, скованная лосинами,
склонилась над пластилиновой дочкой, выводя неуклюжие буквы. Она ничего не чувствовала:
— Возвращаемся назад. Вот, а теперь закругляйся…
— Мама, я устала…
В это время попрыгунья-смуглянка встрепенулась, намереваясь также принять участие в обучении. При
этом нечаянно задела подушку ногами и свалила ее на пол. Под подушкой обнаружился сушеный лещ и
припрятанный фломастер.
— Мама, мама, вот мой фломастер! — обрадовалась Таня, тряся кудрявой головкой: — А-а-а-а…
— Ах ты, маленькая воровка! — возмутилась мама Таня и завращала бельевыми пуговицами глаз.
— Они с рыбой просто здесь спали, — попыталась убедить в невероятном попрыгунья.
— Оставьте ребенка в покое, — вмешалась Ада.
— У меня книжки есть, зачем мне ваш фломастер? — заявила радужная смуглянка удушливым лосинам.
— Да это я ей купил, — вмешался в скандал Иван Иванович, отвлекшись от своего сельсоветского
будущего и суверенной демократии.
Ада впилась квадратными ногтями в подушечки ладоней, сдерживая гнев. Однако ее вновь охватила
пронизывающая тело тревога.
Жуткий гудок электровоза взорвал упругий полуденный воздух. Чудовищно заскрежетали тормоза. Весь
состав сотряс чугунный удар. С верхних полок повалились люди и вещи. Никто ничего не понял. Состав какоето время полз на тугих тормозах. Затем потрясенный от удара локомотив встал.
Как потом выяснилось, поезд столкнулся с заглохшим на переезде скотовозом. Он с километр протянул по
полозьям рельсов трайлер с несчастными животными, которых так и не довезли до мясокомбината.
Оглушенные испуганные люди в панике метались по вагонам. Некоторые проводницы сообразили открыть
двери. Протрезвевший вмиг дембель из горячей точки выбил стекло и выпрыгнул под насыпь.
— Эй, мужик, давай, спускай детей! — кричал солдат Ивану Иванычу, который замаячил в проеме
выбитого окна.
Там, однако, первой появилась Ада. Дембель с трудом помог дородной женщине, трагически повисшей в
проеме.
— Ты что лапаешь меня, сопляк? — возмутилась она, оказавшись в дембельских руках. Потом
спохватилась: — Ой, спасибо, солдатик. Там дети…
Прежде всего она имела в виду попрыгунью-смуглянку.
— Да знаю я, катись отсюда на хер, дура, — зло выругался дембель. — Давай, мужик, подавай детей! —
крикнул он Ивану Ивановичу.
Тот, вывесившись по пояс из окна, бережно подал обмякшее тельце попрыгуньи.
Ада перехватила девчушку у солдата, скатилась под насыпь.
— Девочка моя, ты жива?
Девочка оказалась просто без сознания, Ада это быстро поняла.
Тем временем люди высыпали из вагона, кричали, искали друг друга, звали на помощь.
Ада мельком увидела в проеме разбитого окна силуэтик пластилиновой Тани — живая, ну и хорошо. Она
метнулась к дороге, где у переезда сгрудилась вереница машин.
— Давай ее мне, — догнал Аду запыхавшийся Иван Иванович.
— Ее надо в больницу срочно, — Ада пыталась внушить себе и Ивану Ивановичу, что именно она
спасительница девочки.
— Документы, деньги не забыла хоть?
— Да взяла, взяла!
Выскочили на дорогу к переезду. Под насыпью жалобно мычала искалеченная корова — из тех, что везли
в скотовозе.
— Дорезать надо, — деловито заявил Иван Иванович, но не стал это делать сейчас. Он обратил внимание,
что девочка зашевелилась в его руках и открыла мутные глаза.
— Дедушка, а где мама?
— Я здесь, доченька, здесь. Я твоя мама. Пока побудь со мной, — взволнованно заговорила Ада.
Иван Иванович подскочил к водителю легковушки. Сунул ему хорошую деньгу и приказал:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— В село Привольное, в местную амбулаторию. Это километров 150 отсюда.
— Знаю, — сказал шофер, — доставлю.
Иван Иванович вырвал из записной книжки листок, нацарапал адрес.
— Это моя сестра, скажешь, что от Ивана Ивановича. Я вечером буду, — и побежал к вагонам.
«Жигуленок» развернулся на пятачке дороги, вырвался на автотрассу.
— Доченька моя, я с тобой, — Ада ласкала попрыгунью, уверенная, что девочка действительно ее и будет
с нею всегда. — А документы мы сделаем!
А Иван Иванович, возвращаясь в околовагонную катавасию, дорезал перочинным ножом искалеченную
корову. Чтоб не мучилась…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Александра ОГЕНЬСКАЯ
ОКНО В ОДИНОЧЕСТВО
Рассказы
МОИ СОВЕТЫ БОГУ
Знаешь, Господи, ты это хорошо придумал: люди, животные, прочие гады… Нет, правда, хорошо. Мне
нравится. Знаешь, летом с утра пойти в парк гулять — небо голубое, птички поют, трава мокрая, на ней роса
блестит — здорово. Еще грибами пахнет. Они в парке большей частью поганки, но… ты ведь и так знаешь?..
Поганки, но иногда, говорят, маслята попадаются. Так вот, от поганок регулярно народ травится. И зверье тоже.
У меня пекинес был... Ох, ведь знаешь же!
Так вот, зачем тебе эти поганки?.. Нет, я понимаю, они для чего-то там нужны. Их какие-то птицы клюют
или что-то вроде... Но ведь если ты Бог, то мог бы как-то по-другому придумать? Без поганок? Очень, знаешь,
мешают жить.
Нет, ты не подумай, мне у тебя много чего нравится. Как вода в пруду стоит такая зеленая, пахнет илом,
как там плавают большие жуки с длинными лапами. Они так и называются: плавунцы. Стрекозы там ползают,
которые еще не стрекозы, а водяные чудища, жрут других личинок и насекомых. Это все мне нравится.
Еще вот нравятся выкрашенные в коричневый цвет стены. Краска облупилась местами, я ее сковыриваю
иногда, чтобы новый рисунок получился. Всю неделю гусеница — надоело, а сегодня сковырну — будет уже
бабочка. Ковыряю в углу, за кроватью, чтобы никто, кроме меня и тебя, не видел. Тебе, кстати, нравится?.. Ты бы
еще сам погромче говорил, а то я не всегда понимаю: услышал ты меня или нет?..
Так вот, Господи, мне нравятся стены, только скучно тут. Где это видано, чтобы нормальных людей
практически взаперти держали? Было бы очень даже хорошо, если бы ты что-то другое придумал.
Или, например, людей ты хорошо создал. И мужчины есть, и женщины... Детей очень люблю. Особенно
маленьких, «лялечных». Они такие миленькие! Только вот скажи, Господи, зачем было так все усложнять? Я ему
говорю: «Я уже взрослая, в конце концов! Я имею право сама решать, ни на кого не оглядываясь!» А он только
смеется.
Впрочем, ты сам все знаешь... А я все равно расскажу!
Только сейчас пройдут... Ты погоди. У нас тут ходит один, придурок. Он думает, что он Папа Римский,
представь. Он старый уже, руки у него трясутся, иногда еще голова тоже и челюсть нижняя дергается, словно бы
он чем-то подавился. Ходит, все бормочет «Pax vobiscum» и протягивает руку трясущуюся, чтобы мы ему
отсутствующий папский перстень целовали. Вот он сейчас пройдет... Он думает, что я с тобой должна только
через него разговаривать, поскольку он твой представитель на Земле. И считает еще, что советы тебе давать —
грех. А что тут такого, если я вижу, что ты что-то не учел, почему бы не помочь?.. Но вообще-то он безобидный.
Мы все делаем вид, что ему верим. В конце концов, он же ненормальный…
Так вот, сначала он смеялся. А потом странно себя вести начал. Больше не расспрашивал, куда я иду и где
нахожусь, но мне стало казаться, что он всегда рядом, за спиной стоит. Оборачиваюсь — никого нет. В первый
раз подумала — показалось, во второй и в третий. Потом дошло: слежка! Нанял, значит.
Вот, кстати, Господи, сделал бы ты так, чтобы люди перестали друг друга в чем-то подозревать. Представь,
как было бы здорово! Но это нелегко, я знаю. Такими уж ты нас создал... А когда он нанял следить за мной, я
просто взбесилась сперва. Взяла и порезала его любимые галстуки. Он не понял. Продолжал следить. Обернешься
внезапно на улице — обязательно какой-то скучающий мужик газету на углу читает или разглядывает витрины
магазина. Очень хорошо изображает, что он сам по себе и меня даже не знает. Но я-то не дура, чувствую —
подглядывает.
Я тогда в первый раз так поступила, как в кино увидела: зашла в магазин, купила новую шляпку, шарф
шифоновый, блузку. Тут же переоделась на месте… Тот отлип, вроде бы. А потом опять кто-то прицепился. Уже
другой. Такой мордоворот… Господи, кстати, вот зачем такие «шкафы» нужны? Когда мозги меньше... как там в
рекламе?.. меньше наперстка, вот. Нет, ты не думай, я тебя не критикую. Просто...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Так вот, после этого я завела много разной одежды, юбки там, блузки, кофты... Особенно мне вот топик
нравится. Помнишь, жемчужно-серый, шелковый такой?.. Стала брать с собой и переодеваться, где придется. У
подруги, в общественных туалетах, в кабинете на работе. Очень не люблю, когда за мной следят.
Ой, погоди, опять сюда идут... Сейчас спрячу бабочку за подушкой...
А потом он стал забирать у меня деньги. Все, даже те, которые я сама заработала. Сказал, что я их трачу на
что попало. Представь себе, мои лично заработанные деньги! Стал выдавать ровно столько, чтобы хватило на
проезд и необходимые мелочи...
Знаешь, Господи, мне все нравится. В принципе, живу я хорошо. Правда, он иногда приезжает сюда, но я
видеть его не могу. Было бы еще лучше, если бы некоторые люди не были такими прилипчивыми, в душу не
лезли. Не мог бы ты так сделать?.. Знаю, что нет. Сами выпутываться должны, да?
Так вот, сначала он просто забирал деньги и следил. Я научилась уходить от слежки, добираться туда, куда
мне на самом деле нужно, окольными путями. Сначала к одной подруге, потом к другой... И все никак не могла
понять, что ему от меня нужно. Думала, может, меня? Но я и так вроде принадлежу ему. Потому думала: ревнует.
Потом начали оформлять бумаги, документы на собственность. И меня проняло. Квартира, машина... Столько
всего, оказывается...
Он следил за мной всегда — на работе, дома, даже в душе, мне кажется, установил «жучки». Я их искала,
но я же не знаю, как они выглядят. А я не могу быть всегда на виду! Я ему это много раз говорила и просила
оставить меня в покое. А он присосался ко мне, как клещ, и не отпускал. Сосал мои силы, мою волю, всю меня
высосал!
Потом он подкупил моих подруг. Они стали насквозь лживые, уже не позволяли переодеваться у себя,
рассказывали мне, какой он хороший. Отвратительно! Но я не сдавалась, я просто искала разные способы…
Потом не выдержала и предложила разойтись. Он не захотел. Тогда я сказала, что сама уйду, потому что не могу
жить в условиях постоянной слежки. Кажется, коллеги на работе тоже уже...
Слушай, Господи, почему люди так любят деньги? Вот ты, когда нас создавал, специально придумал
жадность? Или случайно вышло? Если случайно, так, может, уберешь? Поверь, будет куда лучше...
Так вот, он попытался меня отравить. С утра. Рано-рано, примерно через год после того, как он начал за
мной следить, когда стояла как раз погода, которую я люблю — ветрено, дождливо, небо серое и сердитое — я
пришла на кухню, а он подсыпает мне в кофе какой-то порошок! Я, конечно, рассердилась. Очень. Но ты же меня
понимаешь, Господи? Ты же не можешь не понимать! Я схватила сковородку и ударила его. То есть попыталась...
Зато теперь мы не вместе, он далеко, не лезет в мои мозги и в мою жизнь. Теперь за него это делают другие.
Живет, правда, в моей квартире, пользуется моим душем, наверно, приводит к себе всяких женщин. Избавился от
меня. Только иногда зачем-то приезжает ко мне и говорит, что...
Господи, слушай... Мне тут все нравится. Тут нормально, скучно только иногда. Но... Пока я тут, за мной
следят. Другие, уже не он. А в это время он живет там. В моей квартире. Приводит женщин, и они пользуются
моим любимым жидким мылом с черничным запахом, трогают мою коллекцию слоников и слушают мою
любимую музыку… А он подсыпал мне в кружку, я точно видела! И следил... И, Господи, слушай... Я устала. Ты
это... ты бы... забери у женщин мозги обратно, а? А то, знаешь, когда много думаешь, голова становится тяжелой,
кажется, что сейчас лопнет. Женщинам же не нужны на самом деле мозги. Если бы вот у меня бы не было мозгов,
я бы продолжала там жить. А так я все думаю, думаю, думаю... И никак не могу остановиться. За что он так со
мной? Что я ему плохого сделала?..
Господи, если не можешь у всех мозги забрать, так хоть у меня! Господи, правда, так будет лучше...
ШАГ — БЕДРО!
Шаг — бедро — тряска. Давно заученный ритм, давно плавные движения, и не забывать про руки! Руки
должны быть легкими, как лилии над озером, и так же нежно колыхаться на ветру музыки. Когда только училась
«не забывать», руки болели неимоверно — от кончиков пальцев до плеч, их же нужно было держать по полтора
часа над головой и ни в коем случае не опускать! Зато теперь — свободно и уверенно выписывают замысловатые
узоры, пока мысли витают в облаках.
Шаг — тряска — «удар бедром»... О, удар бедром — это страшная сила! Оставляет лиловые, долго ноющие
синяки после столкновения с оказавшимися на траектории движения углами столов, стульев, тумбочек. Не на
предметах мебели, разумеется. Синяками я тогда пестрела, как леопард в тропиках, колени прятала под длинными
юбками, бедер и так никто не замечает. Однажды, в полусне почти, заползла под душ после изматывающих «семь
дорожек подряд», глянула — мамочки! — по внутренней стороне бедер почти до колен бордовые потеки! И не
болело ведь. Так-то, растяжка, дамы!
Шаг — бедро — «двойной верблюд»!.. А это из другой оперы, это в промежутке между «первым» и
«вторым» было, уже середина курса. Возвратилась домой после очередного «прости и отпусти, я не заслужил
такой славной девушки, как ты». Переоделась, вытащила огромное зеркало, включила веселенькую музыку — и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ну вытанцовывать! Слезы ручьем, тушь по щекам, нос краснющий, в груди комок, дышать от рыданий удается
едва-едва — красота! Зато ни разу не сбилась с ритма, шаг — бедро — загляденье, «верблюд» — просто идеально,
и тренировочный костюм сидит, как влитой. Пока еще. И все думаю: вот у Горького же женщина танцевалатанцевала да и упала замертво. Вот бы и... Ничего, проревелись, пережили. Двадцатилетние девицы склонны
преувеличивать степень своего «горя». Как, впрочем, и двадцатидвухлетние.
Шаг — бедро — «удар грудью»!.. Думаете, танцы нужны исключительно, чтобы «сделать зрителю
красиво»? Ошибаетесь. Танец — это бой. Шаг — удар — разворот — подножка. Бой без правил с врагом, которого
не видишь, но всегда чувствуешь за закрытыми веками. Врагом, который душит и давит, и заставляет ощущать
собственную ничтожность... которого боишься… С самой собой… И ты нападаешь первая, и бьешь, и
отскакиваешь. Противник знает все твои слабые места — безнадежно. Но настоящая женщина никогда не сдается,
она побеждает раз за разом!
Шаг — бедро — грудь вперед! Танец это бой! Всегда. Я выхожу биться и я тоже знаю о враге все. Шаг —
бедро — «мелкий бисер»! «Крылья бабочки» рассыпаются ворохом искр. Я не думаю ни о чем и вряд ли
существую в этот момент. Когда я танцую, вы смотрите и видите мягкое, нежное, податливое, как плоть
моллюска, мое естество. Тогда я перед вами беззащитна. И если вы бьете, то каждый удар я принимаю в себя,
иначе я не умею. Потому что вы, мои зрители, заглядываете в меня. А в вас не смотрю, я вообще вас не вижу,
когда танцую. Я поворачиваюсь к вам спиной, и тогда вы решаете: ударить или пощадить? Я же не прошу о
пощаде. Я все стерплю. Шаг...
Вот я сама теперь уже своей ученице командую: «Шаг — бедро — и еще чуть-чуть!» Музыка плывет, а я
рассказываю ей про безнадежно-вечный бой. И вижу, как усталая, неинтересная, заезженная жизнью женщина
вдруг улыбается, и в ее тусклых глазах внезапно запрыгали искорки торжества. У нее в первый раз получился
«двойной верблюд», или она случайно глянула в зеркало и поняла, что красива, или вдруг поверила в собственную
непобедимость. И тогда я беру ее за руку, и мы вместе преодолеваем расстояние, оставшееся ей до победы. И пока
у нас есть наши «шаг» и наши «бедро», кто сумеет нас сломить?!
ПОЛЧАШЕЧКИ КОФЕ
В середине августа в горячий полдень солнце капает с неба жидкой смолой диковинного дерева эвкалипта,
пахнет зноем и немного — двухдневной давности ливнем. Жарко, душно, вдалеке перекликается стайка
неразлучников, жирная земля налипает на подошвы сандалий. Густая сочная зелень смакует последние капли
влаги, и медленно крупнеют, тяжелеют темно-бордовые ягоды кофе. Потом по плантациям пройдут маленькие
смуглые женщины с детьми за спинами. Их мозолистые руки соберут ягоды в большие полотняные мешки, а
мешки на старом громыхающем грузовике отвезут на небольшую фабрику. Там над ними поколдуют
таинственным образом, потом обжарят на больших металлических листах до лаковой коричневости и расфасуют
в мешочки поменьше. Погрузят в брюхо какого-нибудь лайнера или самолета и отправят в Европу… А в Кении
по-прежнему будет жарко, влажный воздух будет стекать каплями пота по коже усталых сборщиков кофе, и небо
будет слоиться, слоиться, слоиться душными испарениями, выцветет и побелеет…
К тому времени, когда кофе доберется до Сибири, у нас уже будет зима. Мы будем сидеть вдвоем на кухне,
и это обязательно будет воскресенье, и за окном будет метаться хлопьями снег, и, несмотря на пышущие жаром
батареи, дома будет прохладно. Будет сонно, и заняться особо будет нечем — мы обязательно переделаем все
дела до выходного, ничего не оставим на этот законно-ленивый день. Хотя бы раз в году.
Он помелет оставшиеся в пакетике с золотистой надписью «Кения. Две унции» зерна, я ссыплю порошок
в старую джезву. Окажется — слишком мало для двух человек, забыли купить вовремя еще упаковку. Он, зная,
что я кофеманка и без любимого напитка дня не проживу, конечно, предложит:
— Ты пей, а я себе чаю заварю.
Рассмеюсь: кофе он любит не меньше меня. Достану две чашки из старого сервиза с голубым узором.
Разолью коричневую жидкость — получится ровнехонько по полчашечки на нос. Рассмеюсь:
— Минздрав предупреждает: кофеин опасен для вашего здоровья. Так что сегодня у нас день здорового
образа жизни, вот. Бережем сердца.
— Здорового, так здорового, — пожмет плечами. Достанет вчерашний пирог, разрежет на куски.
В конце концов, кофе утром в воскресенье — это прежде всего ритуал. Ритуал поклонения далекому
кенийскому солнцу и труду маленьких смуглых женщин со смоляными курчавыми волосами и необычно
спокойными детьми в сумках за спинами… Глупая общая мечта: поехать и самим сорвать тугое молодое зерно,
самим обжарить, самим постоять под палящим солнцем, а в ливень спрятаться в хижине под крышей из
бананового стебля. И послушать ссору неразлучников, и вглядеться в бледнеющее небо. Мечта, которая не
сбудется. Да оно и не нужно на самом деле. Мечты — они не для того, чтобы сбываться…
А за окном вырастут сугробы, снег продолжит идти, идти и скоро засыплет весь город под крыши... И
белые хлопья перестанут метаться испуганными птицами, а спокойно осядут. И станет тихо, как случается только
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
после снегопада… Будет единственное в году лениво-сонное воскресенье. Мы будем пить кофе. Мы будем
вдвоем.
ОКНО В ОДИНОЧЕСТВО
Довольно странно, вы не находите?
Люди не могут жить поодиночке, они предпочитают общество «себе-подобных». Если «себе-подобные» не
находятся, человек заводит домашнее животное. Собаку, кошку, крысу... иногда черепаху. C кошками-собаками
все более или менее понятно: они умны, активны, часто искренне влюблены в своих хозяев, идеально подходят
на роль эрзац-семьи — к ним вполне возможно относиться как к собственным детям. Но от мысли о том, что ктото рискует завести черепаху, если честно, меня бросает в дрожь. Вдумайтесь только! Среднеазиатские черепахи
живут до семидесяти лет; в неволе, при хорошем уходе — примерно столько же. То есть вы, скажем, уже умерли,
а она продолжает жить, переходит по наследству к вашим детям, потом внукам... Отправляется в приют для
животных. И опять продолжает жить. И ей на вашу кончину, между нами говоря, плевать, ей нет разницы, из
каких рук принимать еду. Человеку же довольно сложно примириться с мыслью, что его (понимаете, его!)
домашнее животное останется после. Что оно будет пить, есть, справлять естественные нужды так же спокойно,
будто его прежнего хозяина и не было в природе.
Но это только одна сторона медали. Вторая — вы им, черепахам, в глаза когда-нибудь заглядывали?
Черные презрительные щелки по-монгольски раскосы и страшны всезнающим пониманием. Начинаешь
подозревать заточенный в кожистом неповоротливом теле холодный недоброжелательный ум, от террариума
отходишь в смятении. Долго преследует мысль, что черепаха про себя посмеивается над глупыми людишками,
только виду не подает.
Хотя, может быть, бред...
Буква «А». «Айвенго», «Аэлита», «Алые паруса», «Алиса в стране чудес», «Анна Каренина», «Анна на
шее»... А...
А вот сегодня первый день отпуска. С утра позволила себе понежиться в постели подольше, потом со
вкусом принимала душ. Завтракала. Смотрела в окно — умытая ночным дождем листва налилась зеленью. От нее
даже через стекло пахнет чистотой и свежестью. Всегда любила ивы. Солнце уже поднялось высоко, небо после
гроз и серости последних дней кажется неестественно голубым… По улице с утра пораньше прогуливался пьяный
сосед, отмечал, значит, субботу. Пел песни, приставал к прохожим, всех женщин, вне зависимости от возраста и
внешности, величал красавицами и звал уединиться. Потом, отчаявшись отыскать родственную душу, в гордом
одиночестве проследовал в кусты, где и заснул сном праведника… Потом мимо окон провели на прогулку собак,
двух огромных черных водолазов. Те махали хвостами и радостно гавкали, обнюхивая каждого встречного...
Буква «Б». «Белое безмолвие», «Большие надежды», «Белый Бим Черное ухо»... Что еще?
Бежала сегодня в магазин, сломала каблук. Все бы ничего, только денег на ремонт босоножки нет. Ладно.
А вот прочитала недавно рассказ...
Сейчас за окном темно, полная луна, облаков не видно, звезды городские тусклы, на часах половина
третьего. Кузнечики орут. Ночник маленький, такой еще, в розетку вставляется, сам — как прозрачный камешек,
внутри всякие травинки, сухие цветы напиханы. Свет дает розовый и тусклый. В этом свете по углам горбатятся
тени, под столом — глухая темень.
Вот фильм смотрела. Про мужчину, который умер и не заметил этого. Днем бы сказала: заезженный сюжет,
много раз использован, куча фильмов и рассказов на эту тему... Ночью сижу и думаю. Вот так — р-раз! — и
кирпич на голову. Или еще что-то. Ночью все выглядит иначе. Вон та тень в дальнем углу от шкафа похожа на
костлявую лапищу скелета из фильма ужасов. Тянется, тянется...
Буква «В». «Выше стропила, плотники!» Больше не могу вспомнить...
Вот что это там, за окном? Светлячки? Такие огоньки, синие и зеленые, мельтешат в листве ивы. Ива
темная, старая, скрипит... А ветра-то и нет. Тогда что скрипит? Не ива?.. Все равно не по себе. Скрипит и скрипит.
И еще скребется. На кухне кто-то скребется. Сходить посмотреть?..
Буква «Г». «Города и годы», «Гиперион»...
Господи, ну сколько можно?! Курят и курят среди ночи на соседнем балконе! В окно течет дым. Закроешь
— душно, откроешь — на стены лезешь. Вонь... Так и скачешь: открываешь-закрываешь…
Буква «Д». Ну, тут легко. «Дороги, которые мы выбираем», «Девочка со спичками»...
Дурь собачья! Никого не может быть на кухне, потому что живу одна, двойная дверь… и вообще. Но
скребется же! Или... у соседей, наверно. У них там кошка. Может, это она?
«Е». На «Е» ничего не знаю...
Тогда «Ж»? «Жизнь как чудо»?
Может быть. Только не может ничего быть на кухне. Черепахи ничего не знают. Даже про то, что там
скребется.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
За окном тихо и глухо. Свет в окнах дома напротив погас, только и светит голубовато и одиноко окошко в
углу. Тоже кто-то не спит, мается.
Однажды приснился кошмар о том, как на кухне сидит мертвец, а все ведут себя, как ни в чем не бывало.
И только я одна вижу. И мне до выматывающей тошноты страшно… Под это шуршание вспомнилось как въяве.
И еще — как будто за спиной кто-то есть. Постоянно ощущается. Поэтому кутаюсь в толстое одеяло, хоть и жарко.
Под ним — иллюзия защищенности…
«З»… Уф, сложно. «Зеленая лампа»? «Зеленые каникулы»... «Звездный мальчик»... «Золотой теленок»...
«Заблудившийся во времени»? Нет, не из той степи...
Звезды, кстати, начинают бледнеть, а небо постепенно светлеет. Пятый час. Ветки ивы еще черные и
хищные, но фоном — чуть серебристая синева. А дальше — за высотками только не видно — должна уже идти
желтая с зеленым полоска. И облака перьями. Наверное… А здесь — скребется. Тянутся, тянутся когтистые лапы
из угла. Липко, тошнотворно, скорее бы закончилось! Скорее бы.
Простыня от пота мокрая. Как же противно…
«И»... «И восходит солнце»! Да. В половине шестого. Еще чуть-чуть. Тихо в квартире, все смолкло,
сморенное предрассветной усталостью.
И, кстати, вот только вечером узнала...
А впрочем...
«К». «Красное и черное»...
Комар над ухом звенит. Утренний. Уже. Из приоткрытого окна. А огонек в доме напротив погас, зато
засветились другие — на первом, втором, пятом этаже... — на работу собираются. Ранее утро.
Теперь можно спать. Наконец-то. Иногда, очень редко, но бывает. Накатывает. Не трусиха. Всего лишь
иногда. Честное слово.
Я просто боюсь темноты...
* * *
Наши со шведами. Пока по нолям. Во дворе пацанье и то лучше играет. Эти — спят на ходу. Деньги им
еще платят. Это по-ихнему «футбол» называется?! Взашей гнать! Идиоты.
А ты куда лезешь? Ты куда прешь?! У-у-у! Твою ж налево, такой гол прое…л! Такой красивый сухой гол
мог выйти. Кретины! Е…ная игра! Надеялся: хоть один раз за сезон… Вот же дерьмо... Ну давай, давай, еще
маленько. Покажи класс! Пробеги еще пять шагов, не зависай, как глючной сидюк! Передачу на Краскова — и
все! Давай-давай-давай!.. Твою ж мамашу! Десятью способами! По мячу промазал! Кто-нибудь такого идиота
еще видел?!
Черт, соседка в стенку долбится. Да перестань ты! Все, молчу. Слышишь, молчу! И громкость убавил. Чего
стучишь, дура?
Соседка, кстати, старая дева с замашками жандарма всея подъезда. Не дает курить на лестничной
площадке… На неделе кто-то из алкашей сверху оставил на клетке мешок мусора продранный. Вонища...
Уборщица, тоже в стельку пьяная, по двору шаталась, поэтому не убрала. Уходил на работу — еще ничего,
возвращался — благоухает. А кто-то растоптал жирные картофельные ошметки — мерзость. Похожи на
могильных белесых опарышей.
Однажды с друзьями, еще в классе шестом, собрались на рыбалку, хотели червей накопать. Ничего лучше
не нашли, как на кладбище порыться, которое в пятнадцати минутах от дома, если пешком. Тогда еще, помнится,
Витька сказал, что там черви мертвецов жрут и поэтому толстые… Червяков не нарыли, зато наткнулись на этих
вот... Сунул руку, вынимаю, а там что-то склизкое и эти твари… И еще сторож кладбищенский обложил
матерками да крапивой огрел по ногам…
Витька, кстати, теперь таким семьянином заделался: жена, две дочки, машина, дача, по выходным пикники,
помешался на семейном кемпинге за городом. На рыбалку теперь ни ногой. Даже выглядеть стал иначе...
Так вот, про мусор. Мешок лежал на площадке, какие-то свиньи растрясли и раздавили. И соседка-идиотка
вообразила, что это мой мусор. Всю душу вымотала! Стучала в дверь и орала, что я свинья и козел. Сумасшедшая
баба. Пришлось взять веник и собрать все это дерьмо, чтоб только не визжала. И хрен ей что докажешь. Теперь
вот... в стены стучит. Ох, дура... Старая одинокая маразматичка. Тоже таким стану со временем. Старым хреном.
Буду стучать в стены соседям, когда те слишком громко будут кроватью скрипеть.
Скукота.
В бухгалтерии сегодня тетки (коровы предпенсионного возраста, раскормленные до безобразия, уже и на
женщин-то не похожие) обсуждали какую-то Варьку из первого отдела, зато не могли объяснить, почему из
зарплаты третий месяц непостижимым образом отнимается по тысяче рублей…
Да ты ж кретин кривоногий! Да ты ж прешь куда?! Твой папаша смотрел, когда тебя делал?! Гос-с-споди,
подари этому барану хоть каплю мозгов!..
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Все, молчу, молчу. Ох, старая дура. Ни с одним мужиком не прижилась. Теперь, блин, приключений ищет.
Мозгоклюйка…
Вообще-то плевать на нее, на эту тысячу. Ни жены, ни детей. На кого тратить? На сигареты и пиво хватает,
телек оплачиваю, света нагорает безмерно, но и на него хватает. А нагорает — потому что всю ночь телек.
Бессонница, чтоб ее... И покрепче... Тоска...
Ох, су-у-ука, это игра или прогулка на лужайке с коктейлем? Здесь, ребята, бегать надо. Бе-гать! Задницы
свои таскать, и поживей! Не, видели?! Стоит посреди поля, рот раззявил... Сил нет смотреть. Позорище!..
Все, выключаю! Слышишь, старуха, выключаю! Не буду больше орать. Вообще на балкон пойду...
Сигареты со слонами. Опять вывалился купон на розыгрыш из пачки. Сунул в карман. В детстве вкладыши
от жвачек собирал и крышки из-под колы. Ничего не меняется. Только Колька уехал в Америку, там у него бизнес.
Крокодилья ферма какая-то. Крокодилы — хвостатые твари, воняющие мускусом. Говорит: жрут все, что в пасть
попало, лишь бы шевелилось. Придумал скармливать им вместо нормального корма просроченные консервы, по
дешевке скупаемые на соседней фабрике. Никто до него не додумался… А крокодилов все равно на убой, на
сумки там… Поэтому Колька сейчас крутой бизнесмен. Так вот бывает.
Вкусно, глубоко затянулся. Темно, сыро, пахнет дождем. Комарьё как оголтелое. Дым его отпугивает, но
слабо. В небе — звезды. Тридцать лет с хвостом — всё те же звезды. Помру — они же будут. А если какая из них
взорвется — то тоже никто не узнает. Пока до Земли дойдет...
Дом напротив черен и глух. Только одно окошко карамельно-розовато светится. Кто-то мается
бессонницей. Бедняга. Прям собрат по несчастью. Интересно, а он-то чего? Или, может, работает?.. Мальчишкой
мечтал по ночам работать. Уже не знаю, зачем. Тогда фильмы про вампиров были в моде — наверное, поэтому.
Небо темно-синее. Звезды глумливо щерятся на людишек. Луна закатилась за крышу соседнего дома.
Мокро, но дождя уже не будет в эту ночь. Спать? Завтра на работу... Уже сегодня то есть… Сходить еще разок в
бухгалтерию?.. А и черт с ними.
Все-таки узнать, чем матч закончился? Продуются же в пух и прах. Потому что идиотизм не лечится.
Вселенский. В том числе — давно за тридцать и пустота. Не мальчишка, понимаю, что дурак, что кроме квартиры
за полтора миллиона и приличной зарплаты должно еще что-то быть. Хоть коллекционирование марок, хоть
десяток кошек… А лучше... Впрочем, глупо.
Кто-то в соседнем доме еще тоже понимает. Остальные спят.
У меня бессонница.
А еще боюсь темноты и тишины пустой квартиры. Не потому что фильмов ужасов пересмотрел, нет.
Потому что помру однажды, завоняю, а дверь вскроют только через неделю. Когда соседка разволнуется, почему
это в доме тухлятиной несет.
Боюсь темноты, которая однажды станет навсегда. И совершенно бессмысленно станет…
Не в тысяче рублей дело и не в соседке. И не в работе, на которой легче помереть, чем с некоторыми
заказчиками разговаривать. А самое главное — никому ты там, на фиг, не нужен. Помрешь — другого идиота
наймут. Идиотов много, смысла в жизни мало.
Еще одна сигарета на балконе. Просрали матч, ну кто бы сомневался! Козлы.
* * *
— Мелочи не будет? Девушка, посмотрите мелочь. Десяток совсем нет.
— Ага, будет. Сколько надо? Два рубля и тридцать пять копеек? Вот три. Сойдет?
— Девушка, вы овощи забыли!
— Точно, да. Тороплюсь...
Треск, пакет по шву. Морковь и картошка — по бетону пола.
— Простите, помочь?
Она — острая во всех местах и веснушчатая. На вид можно дать лет двадцать пять. Джинсы узкие,
дудочкой, однозначно не подходят. Коленки колючие.
Он — тяжеловесный, за тридцать. Брюнет. Глаза усталые.
— Спасибо… Ох, еще пакет, пожалуйста.
— Девушка, нам, может, по пути? Донести пакет?
На маньяка не похож. Но кто их знает, как выглядят? Доведет до подъезда, а там по-тихому прирежет,
перед этим использовав. Вон, говорят, два трупа на теплотрассе в частном секторе нашли.
— Спасибо большое, но нет. Мне, знаете, еще нужно всякого купить. Но — спасибо еще раз.
— Ваше дело.
Разом поскучнел. Точно, аферист или маньяк какой-то. Разве кто приличный предложил бы помощь?
* * *
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
…А может, и брехня все это про черепах? Может, и не живут они столько? А если живут, то где-то в Африке
или на Мадагаскаре. Интересно, водятся черепахи на Мадагаскаре? Должны. Так, что там?
«Л». «Лунная долина», «Лестница в небо», «Левиафан»...
* * *
...Опять тот розовый огонек. Бедняга, вторую ночь мается. Сегодня наши с чехами играли. Опять продули.
Ставлю крестики на листе бумаги по мере того, как они матчи продувают. Уже три крестика. А играть им еще
осталось четыре раза. Будет коллекция из семи крестиков, очевидно. Или шесть крестиков и один нолик. С
поляками, например, или белорусами.
Листиков этих по сезонам накопилось уже штук пять.
Сигареты... Опять купон вываливается из початой пачки.
Так что, брат Иван, сколько там набралось купонов этих? Десять? За неделю. Отлично. Выслать двадцать.
Вдруг выиграть поездку в Кейптаун или на Мальдивы. Там познакомиться со смазливой туземочкой. Провести
такую ночку, чтобы потом десять лет помнить.
* * *
…Ладно, чего уж там. И вовсе ничего не может скрестись в кладовке, потому как дверь двойная, на замок
запирала, а перед сном проверила. Сходить посмотреть? Мыши? Откуда мыши на четвертом этаже в «панельке»?..
Лампу включить? И так вчера не выспалась. Хорошо, что отпуск.
Опять окно горит в доме напротив, то же самое. Сиреневые отблески — телевизор работает. Конечно,
какой-то матч футбольный. И охота людям сидеть, время бездарно гробить? Лучше бы спать ложились.
«М». «Мастер и Маргарита»...
* * *
...Вот фантазии. Ничего этого не будет. В лучшем случае пришлют через полгода «швейцарские» часы с
корявым «мэйд ин Чина» на обратной стороне. Нужно что-то другое придумать…
Зачем обязательно туземочка?.. Пытался познакомиться с симпатичной девушкой в магазине.
Померещилось что-то родственное во взгляде. Но не вышло. Даже настаивать не стал. И правильно, кому
интересен скучный и склонный к полноте мужик за тридцать? Впору объявления в газетах писать. Нечто вроде
«познакомлюсь с женщиной 29-34 для серьезных отношений». Или вот лучше книгу написать? Что-нибудь
разэтакое? Там… гора трупов, неуловимый убийца с кучей сверхспособностей, а против него — бескорыстный
защитник обездоленных, потерявший в детстве родителей, и тоже с кучей всяких примочек. И в конце чтобы
эпичненькое спасение мира целиком и сразу.
Завтра наши с болгарами играют, кстати.
* * *
…Магазин дурацкий у нас. Обсчитывают безбожно. Да еще мужчина в магазине. Кажется, клеиться
пытался. Может, не маньяк никакой?..
Нервы пошаливают. Что-то шумит в санузле. Был бы мужчина в доме — проверил бы. Вдруг трубу
прорвало? А идти самой проверять — страшно.
Слишком одиноко. Совсем никого нет, даже кого-нибудь случайного на ночь затащить домой не выходит.
Я двинутая, это точно. И...
Конечно, никого нет ни в кладовке, ни в санузле. Но вдруг? Пора признаться хоть самой себе.
Я просто боюсь темноты…
* * *
...Не это страшно. Не темнота. Никаких призраков не существует, грешники в ад не попадают. Ребятам из
церкви нужны были деньги, а темным христианам — страшилка взамен старых языческих кошмариков, вот и
придумали. Взаимовыгодно. Теперь уже новая игрушка — фильмы ужасов. Приходишь, садишься в кресло, нервы
тебе щекочут честные полтора часа, потом шарахаешься от каждой тени, зато впечатлений... А вот никогда не
боялся залитых томатным соком Фредди Крюгеров и Дракул с пластиковыми клыками…
Страшно — когда будешь помирать, хрипеть и корчиться на полу или, там, в ванной навернешься — никого
рядом не будет. Помрешь, а никто и не узнает, пока не завоняешь…
Нет, не бессонница. И не жутенькие истории про вампиров, как в детстве.
Я просто...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Илья ЩЕРБИНИН
СЫГРАТЬ В ОТЦА
Рассказ
Когда умираешь, сразу хочется всех убить. Одним махом — раз, и нет никого. Я кричу, я крою матом Бога
за то, что он позволяет это со мной. Я бьюсь головой о стены. Ведь каждая смерть мне дорого стоит. Я теряю
часть себя. Это несправедливо. Почему я? Почему не кто-то другой?
Вы думаете, когда умираешь, видишь световой тоннель?.. Ни фига подобного: черный квадрат, потом
какое-то мелькание, причем цветное, а потом полоса — чаще всего одноцветная, но бывает и с узором. А иногда
бывает надпись, нечто вроде «перекури, дружок», и обязательно многоточие в конце. Терпение — и тебе
воздастся… Ага, конечно, так я и поверил! Я же знаю, что все начнется сначала.
Так было и в этот раз. Я проснулся утром, подумал, что неплохо бы сделать сегодня что-нибудь полезное.
Как минимум, мне хотелось замочить ту толстую крысу, что обитала на пятом уровне подземелья замка. Как
максимум — исполнить предназначение дракона. А чего, неплохо: раз — и за один день добиться самого
заветного… Но только не в этот раз. В этот раз я бился с крысой уже четыре часа, но бесполезно. Эта сволочь
отъелась харчами за мой счет и упорно не хотела подыхать от моей руки.
В это время в дверь позвонили.
«Ага, — подумал я, — крыса вызвала подкрепление. Не дождется!»
Звонок повторился, только настойчивее.
— Я занят! — крикнул я в сторону двери.
Крысиная подмога не унималась, трезвон стал ритмичным и надоедливым. Я не выдержал, просто подлетел
со стула и пошел разбираться с незваным гостем. Пока шел до двери, пытался подобрать скил, который будет
более эффективным. Угроза у меня не прокачана — телосложением не вышел. Обольщение — тоже не совсем
подходит; а вдруг подкрепление неопределенного пола, сантехник какой-нибудь или милиция. Если мужик, то
понятно — прикидываешься геем, и он отваливает. Если девушка — начинаешь приставать. Тут уже два варианта:
или уйдет, или останется. Но если второе — хо-хо, держите меня семеро!
Я уже был морально готов к встрече с девицей. Конечно! А кто будет против променять толстую
надоедливую крысу на, скажем, сексапильную куртизанку? Ну, то есть проститутку. Шалаву, одним словом.
Вот так, добравшись от девушки до шалавы, я подошел к двери.
Я открыл ее, и тут случилось два удивления. Первое было мое — на пороге стоял Кузнец, в простонародье
Кузнечик. На Кузнечика он, конечно, никак не тянул, разве что во младенчестве. Этакая дородная свинка с
животиком, ну какой он Кузнечик? Но как-то приклеилось… Зачем крысе Кузнец в помощниках — я не понял.
Да и вообще он редко заглядывал в мое обиталище… А второе удивление было — Кузнечика, так как я,
задумавшись о крысе, предстал перед ним в чем мать родила.
— Максимус, ты здоров? — спросил Кузнечик, смотря на меня.
И тут я вспоминаю, что эта сволочь меня там сожрать может. Я бросился обратно. Дородная туша
Кузнечика вкатилась следом. Я предстал перед черным квадратом монитора, но в лоб мне уже светилось
пресловутое многоточие: «перекурите», мол…
— Твою мать! Съела падла! — выругался я и пару раз засадил кулаком по столу, так что монитор
подпрыгнул.
Тут я вспомнил о подмоге, вызванной крысой в самый ответственный момент.
— Чё пришел? — развернувшись, спросил я у Кузнечика.
Тот опешил.
— Ты чё, Максимус?
— Меня убили из-за тебя, теперь опять с ней биться до посинячки!
И Кузнечик мне зарядил. Просто так. Без лишних разговоров.
Я осел на стул, и нормальная жизнь начала обретать краски. Я поднял глаза на Кузнечика:
— Ты когда пришел?
— Да только что. Ты что, опять двое суток без передышки рыцаря гоняешь?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— С утра только.
— А, ну да, по тебе видно!
И тут я покраснел всем, чем можно покраснеть, даже брови, кажется, были пунцового цвета. Я помчался в
ванную, накинул халат и вернулся.
— Ты по делу или так? — спросил я у Кузнечика, возвращаясь к моему верному другу, компу.
— По делу… так… то есть… ну, короче, я посижу у тебя?
— Ну посиди, — ответил я ему и вернулся к монитору.
Наконец пресловутые точки сменились цветами жизни, и я направился к замку… Одно радует: я умею
воскресать. Великая вещь, знаете ли. Раз — и ты воскрес из мертвых, рвешься на амбразуру, а за спиной у тебя
поля, реки и Кузнечик на диване.
Кузнечик тем временем откупорил пиво, благо пиво он с собой носил мешками и не позволял себе нападать
на чужой холодильник... Я уже спускался на первый уровень, как он вдруг заговорил:
— Макс, ты надолго ушел?
Я ничего не ответил, меня окружили толстобрюхие пауки. Два уровня я прорубался через них мечом и
огнем, выжигая слизистых тварей, разрубая их на части. Наконец добрался до третьего уровня.
— У меня разговор есть, — проговорил Кузнечик настойчиво.
На третьем уровне пауков стало больше, они прямо из-под земли запускали в меня свои лапы. Я втыкал в
землю меч и шел по трупам к четвертому, а потом и пятому уровню… И вот снова она, крыса крыс, матка
грызунов, которую я ненавидел. Уже семь раз она заставляла меня умирать.
— Мне помощь твоя нужна.
Эта фраза, произнесенная Кузнецом, выбила меня из колеи.
— А мне что, не нужна? — прохрипел я, не отрываясь от монитора.
— Давай помогу? — настойчивость Кузнечика никогда не знала границ, но сегодня он явно был в ударе.
— Хочешь помочь — заткнись! — бросил я, потому что крыса начала медленно уступать мне. Каждый мой
удар выбивал максимум, каждый взмах руки вселял надежду.
Но я забыл, что каждый удар Кузнеца тоже выбивает максимум. И он ударил мне под дых — незаметно
подошел со спины и, когда мне оставалось пять процентов, выдернул из розетки системник. Экран погас.
— Ну ты и козел, Кузнечик, — прошипел я и, выдохнув, упал головой на стол.
Кузнечик ничего не ответил. Я сначала решил, что он понял, что погорячился. Ага, конечно! Это
стрекочущее нечто просто пиво допивал… Когда он загремел пустой бутылкой в пакете, я понял, что извинений
не дождусь, и сдался, повернувшись к нему:
— Ну, чего тебе?
— У меня Танька родила.
— Молодец. А чё тут делаешь тогда? В роддом иди, не мешай мне делами заниматься.
— Максимус, ты хоть один раз можешь меня дослушать?
— Валяй.
— Сходи вместо меня.
И тут возмущению моему не было предела. Вот наглая морда! Мало того что лишил меня ощущения
победы, так еще и на Голгофу отправить хочет!.. Я собрался произнести такую тираду, чтобы уши Кузнечика
стали крыльями, и он упорхнул из моей квартиры. Но когда я поднял голову, на меня смотрел не Кузнечик, нет…
он вдруг стал таким странным, каким я его никогда не видел.
— Ты серьезно? — спросил я осторожно.
— Мне сон приснился: прихожу я в роддом, — начал Кузнечик, — а у Тани негритенок родился. А вдруг
сбудется?
— Вот бред.
— Ага, тебе бред, а мне каково? Знаешь, где мы его зачали?
— В Египте?
— В кинотеатре, на «Стилягах».
— Кузнечик, — проговорил я и нажал кнопку «Power» на системнике, — позвони в больницу и спроси...
— Позвони?.. Ты хочешь меня тут откачивать от сердечного приступа?.. Максимус, будь мужиком, пойдем.
Тебе ведь ничего не стоит, просто посмотришь и все.
— Я не пойду, — ответил я, уже уткнувшись в «Windows».
— Ах так? Ну все, Максимус, ты сам напросился, — Кузнечик схватил системник, одним махом выдернул
из него все провода и подошел к открытому окну. Я даже слова сказать не успел. — Выбирай: или комп выброшу,
или идешь.
Так я пошел с Кузнечиком в роддом…
По дороге Кузнечик, естественно, затарился новой партией пива. Хорошо, что он не пьянел с него, а только
толстел, а то зубы мои давно были бы не родными. Несколько раз я пытался сбежать. У ларька, когда Кузнечик
озаботился выбором напитка. В переулке, пока он отливал. На мосту, там я просто спрыгнул вниз, зацепившись
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
за перила… И всякий раз Кузнец меня снова находил. Просто появлялся среди дороги, и мне приходилось
возвращаться. Интересно, как он догадывался, что я хочу вернуться домой и добить крысу?
Я уже совсем отчаялся, но тут из-за поворота вывернул наряд милиции и нас остановили. Надо же, вот она
сила мысли! За все годы, сколько живу в Москве, меня ни разу не останавливали, а тут остановили. Хотя, может
быть, это оттого, что Кузнечик шел по проспекту, держа в руке две бутылки пива, поочередно отхлебывая то из
одной, то из другой.
— Граждане, предъявите документики, — фальцетом запищал наряд в виде одного бойца видимого фронта.
— Командир, ты чего? — удивился Кузнечик. — У нас же на морде написано: «русские».
— Нарушаете, — продолжал мент.
— Мы? — удивлению Кузнечика не было предела. — Когда? Мы только из дома.
— А пивко на улице я пью?
— Начальник, — Кузнечик включил свое обаяние, — праздник у меня.
В этот момент я сделал шаг за спину Кузнечика и стал активно махать писклявому менту головой: «Врет
он, нет праздника, заберите меня». Милиционер отвлекся на меня на секунду, а потом спросил у Кузнечика:
— Какой праздник-то?
— У меня сын родился.
И тут я в очередной раз проиграл.
— У вас тоже? — расплывшись в улыбке, спросил мент. — Ну, это другое дело! Что ж вы не сказали сразу?
Я ведь тоже вчера отцом стал. Счастье такое. Вот хожу сегодня, на пеленки зарабатываю.
Я поник, спасение было так близко…
— Вы через парк не ходите, — продолжал писклявый, — там облава на бутылочников. Вы — краем. Удачно
добраться до роддома! — и наряд, как ни в чем не бывало, удалился.
Я пошел вперед, надеясь, что Кузнечик забудет про совет милиционера, и я заведу его в парк, в лапы
очередного наряда. Но не тут-то было.
— Максимус! — окрикнул меня Кузнечик. — Ты чем слушал? Сказали же: в обход!
И мы пошли в обход…
И вот наконец он, роддом. Я ожидал увидеть нечто приторно-розово-противное. Но нет. Роддом был ничем
не примечательным зданием серо-зеленого цвета, каких в Москве множество. Перед воротами в заборе я
остановился. Если я зайду туда, то все, выхода не будет. Кузнечик просек это и, взяв меня под руки, завел на
территорию.
— Давай вперед, Максимус, — мягко проговорил он и хлопнул по спине. — Родина тебя не забудет.
— А ты?
— Я тебя тут подожду, в тенечке. Ворота в зоне видимости, так что ты не думай, тут не проскочишь.
— Да ладно, — отмахнулся я, — смирился уже.
Я и вправду смирился, как только мы оказались в ограде роддома. Выхода нет, так чего дергаться? Надо
биться, и все. А не получится — перезагружусь и воскресну где-нибудь в районе дома. Тогда уж Кузнечик не
успеет до меня допрыгать. И я пошел в роддом.
Завернув за угол, я вышел к крыльцу со стеклянными дверями, оцинкованными по краям. На крыльце
стояла молоденькая медсестра и курила. Я остановился, то ли оценивая ее ножки, то ли не желая заходить перед
ней. Она заметила мой взгляд и усмехнулась.
Из роддома вышла молодая пара. У папаши в окаменевших руках был белый сверток с голубой лентой.
«Да чего он с ним так, — подумал я. — будто со стеклянным? Не разобьет же…» Медсестра, наконец, докурила,
крутнулась на месте, так что халат приоткрылся, гладкие ноги блеснули мне в глаза, и их обладательница пошла
в здание. Я направился следом.
В просторном холле было мало народу: ходили по коридорам белые халаты, да пара папочек, видимо,
дожидаясь обрюхаченных мамочек, сидели в стороне, у окна. Я направился прямиком к регистратуре. В окошке
никого не было. Я постучал по стеклу.
— По голове постучи! — раздалось откуда-то снизу, и предо мной предстала она, та самая медсестричка с
ножками. — Ну, чего хотели?
— Я Кузнецов… ну, то есть к Кузнецовой… сына посмотреть хочу… можно?
— Можно, а чего нельзя, — проговорила она и устремилась взглядом в монитор, клацая мышкой. — Так…
палата… палата… — она в растерянности подняла на меня глаза. — Вы… это… вот… в коридорчике посидите
на стуле… Сейчас доктора вызову. Он с вами поговорить хотел.
Э-э, стоп. Так мы не договаривались с Кузнецом, в квестовую задачу это не входило.
— Да мне только сына посмотреть. Некогда мне.
— Вы посидите, хорошо? — проговорила она так мягко, что я сдался и пошел, присел на стул.
Я специально выбрал место, чтобы наблюдать за ней. Пристально так смотреть, пытать взглядом. Она вдруг
заметила это, посмотрела на меня печально-печально и закрыла окошко. Ну, ни фига себе! Я тут познакомиться
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
пытаюсь, а она окна закрывает. Я снова к регистратуре. Постучал. Окно на секунду открылось и закрылось. И уже
из-за него она произнесла:
— Я же сказала: подождите. Доктор освободится и с вами поговорит.
Делать было нечего, и я стал слоняться по холлу, заглядывая во все закрытые двери. За одной такой дверью
я обнаружил палату для новорожденных. Ага! Вот и все, гляну и — к Кузнецу, отчитываться. Я прошел внутрь.
За стеклом, в этаких капсулах для пришельцев, лежали младенцы. Вот странные создания — лежат, орут
чего-то, видно, жрать просят, ручками-ножками машут и не понимают, что никто их не слышит, и раньше, чем
положено, кормить не понесут. Спали бы себе… Я осмотрел всех младенцев, негритенка не обнаружил и,
довольный, собирался выйти в холл.
Тут дверь отворилась — на пороге стояла медсестричка. Вот оно! Пришла сама. Ну, иди ко мне, я жду!
Но она повернулась в холл, произнесла:
— Он здесь, Геннадий Петрович, — и ушла.
Я — за ней. И только я собирался взяться за ручку двери, как она распахнулась, и дорогу мне перегородил
мужик в халате. Халат, естественно, был белый, видно, они там все на белом помешаны.
— Здравствуйте, простите, как вас зовут? — произнес мужик.
Я задумался и стал судорожно вспоминать имя Кузнеца. Кузнечик… Дима… Денис… Данила… Да,
кажется, Данила…
— Даня.
— Геннадий Петрович, главврач, — проговорил мужик. — Пройдемте ко мне в кабинет.
— Вот еще! Чего это по кабинетам расхаживать? Хотите поговорить, давайте здесь. Эти, — я указал на
мальцов за стеклом, — все равно не услышат.
Главврач закрыл дверь и подошел к стеклу.
— Понимаете, — начал он издалека, — я такие вещи давно не говорил… у нас роддом лидер по
рождаемости в Москве… а тут такая ситуация…
— Дядь, ты чё резину тянешь? Меня Кузнец ждет.
— Ну, в общем, — он повернулся ко мне, — мне жаль… но… но ваша жена и ребенок умерли при родах.
Первой мыслью у меня было, что я, дурак, забыл купить вторую бутылочку с зельем воскрешения и теперь
придется выбирать между Таней и ребенком. Я стал рыться по карманам и искать ту, что была. Но не мог найти.
— Покажите мне их, я еще могу все исправить, для одного точно, — бросил я главврачу и продолжил
поиски. А бутылочка все не находилась. Резинка была, пастилки выносливости были, была жвачка для прокачки
обаяния минут на десять — а бутылочки не было.
— Ничего нельзя сделать, — продолжал дядя в белом халате, — мы старались…
И тут до меня постепенно стало доходить происходящее.
— Подождите, — спросил я у мужика, — они что, совсем умерли?
— Ну да, а разве бывает по-другому?
Я сел на пол прямо там, где стоял; врач сорвался и побежал за дверь.
Кузнец, Кузнец… Вот так дела… А ты говоришь: негритенок. Как же мне теперь сказать-то тебе?.. И ведь
не убежишь. Если Кузнец узнает потом сам — убить может. И будет у него три тела на руках…
Врач вернулся вместе с медсестрой из регистратуры и помог мне встать на ноги. Она сунула мне под нос
нашатыря, хоть я ее и не просил.
— Вы простите, что-то странное… — начал я извиняться перед сестрой за свою немощь. — Я сказать
должен… я вернусь…
И, больше не говоря ни слова, я вышел из роддома на улицу.
Дорога до угла роддома казалась бесконечной. Где-то там за поворотом меня ждал Кузнечик. Я перебирал
словечки в голове, но фраза отказывалась выстроиться в нечто логичное. Зачем я согласился? Ну, выбросил бы
он комп — новый бы купил. А теперь такое… Кузнец, Кузнечик, подставил ты меня под удар. А сам сидишь в
тенечке чуть пьяный и веселый и не догадываешься.
Я подошел к углу роддома и выглянул. Кузнечик сидел на корточках и с кем-то весело болтал по телефону,
уткнувшись взглядом в землю. Я хотел, было, пойти к нему, но в этот момент он чуть приподнял голову, и я
дернулся обратно, спрятался за углом. Так, надо подождать. Чем дольше не знает, тем лучше… Я повернулся в
сторону роддома, намереваясь вернуться.
— Ну, чё там? — раздался за спиной голос Кузнечика.
— Да… ничё… — только и смог выговорить я.
— Пошли в тень, там расскажешь, не хочу перед Танюхой светиться, — буркнул Кузнец и бодрым шагом
двинулся обратно.
Мне ничего не оставалось, и я пошел следом.
— Какой он? — спросил мой мучитель, когда мы добрались.
— Да нормальный…
— Максимус, ты чего такой хмурый? — Кузнец меня явно просек. — Недоговариваешь чего-то. Что, негр?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Н-не.
— Ну, говори, давай!
Я больше не смог сказать ни слова.
— Что, не будешь? — заводился Кузнец. — Значит, негр… Ну, все! Я ей щас устрою! Значит, все-таки
было на стороне! Щас… — и он стал набирать на телефоне цифры.
Это вывело меня из ступора, и я попытался его остановить:
— Ты чего делаешь? Не звони ей.
— Вот еще! Щас я ей все скажу.
— Не звони, говорю! Не звони! — я перешел на крик, почти истерику.
— Максимус, это уже не твое дело. Отвали.
— Не звони, хуже будет! — я истерил, как резаный.
Кузнец не останавливался, и мне ничего не оставалось, как вырвать телефон из его рук. Я схватил трубку
и побежал. Кузнечик догнал меня в прыжке и, навалившись всем телом, повалил на землю. Я упал на спину, он
приземлился сверху и, немедленно вырвав телефон из руки, стал набирать номер.
— Не звони, прошу тебя… — заплакал я. — Умерли они…
— Ты думай, чё говоришь, Максимус, — побелел Кузнец, — ты башкой-то своей соображай.
— Мне врач сказал.
— А с кем, — ревел Кузнечик, — я тогда, бл-дь, разговаривал две минуты назад, с трупом?
— Толстый такой, — продолжал я, не реагируя на его слова, — в халате белом.
— Да хоть Гендальф Серый! — прорычал Кузнечик. — Говорил я с ней. Только что!
— Ты, — я пытался разобраться в сложившейся ситуации, — с ней разговаривал?
— Ну да! Отвлекал ее, чтобы вы не столкнулись в роддоме!
— Как?.. — я пытался сообразить, каким образом Кузнец успел обскакать меня и прокачался до
некроманта, но что-то не получалось этого представить. Вроде, крови дракона он с собой не носил, трупов котят
тоже не замечалось, а про посох и говорить нечего. Может, дело в пиве?
Кузнечик, тем временем, дозвонился.
— Алло, девушка, здравствуйте, — прострекотал он в трубку. — Можно узнать про состояние Татьяны
Гореловой и ее ребенка?.. Отличное? Спасибо вам, девушка!
И тут на меня снизошло озарение, и пазл сошелся.
— Кузнец, я идиот!
— Ну, слава богу, признался, — спокойно проговорил Кузнец и слез с меня.
— Я же Таню по твоей фамилии спросил. Забыл, что вы не женаты. Мне и сказали: «Кузнецова умерла…
и ребенок…»
— А младенцев посмотрел?
— Посмотрел. Негра нет, — махнул я рукой и повалился на траву. Квест пройден.
— Ну, слава богу, — выдохнул Кузнец, — теперь и выпить можно…
Уже через полчаса мы сидели в скверике на лавочке, попивая из горла коньяк за здоровье ребенка и Тани.
В честь такого праздника Кузнец решил изменить своему любимому напитку. Правда, запивал он этот коньяк тем
же пивом, но это уже не считается.
— Знаешь, Кузнец, а ведь я сегодня тоже отцом побывал для этого ребенка. Ну, который… того… зелья на
которого не хватило.
— Это не считается, — Кузнец растянулся на лавочке, посасывая горлышко пивной бутылки. — Что
думаешь, отцом это так просто? Что, раз и готово? У него вообще-то родной отец есть — по сперматозоиду.
— Ну, тогда наполовину.
— Ладно, наполовину — я согласен, — сдался Кузнец.
— Ты только представь. Он ведь даже не успел навыки распределить, даже первую свою букашку мечиком
деревянным не пропорол. Даже не воскресился ни разу. Как же он без этого? Бедный, — вздохнул я, и тут мне в
голову пришла гениальная идея: — А давай завтра мою вторую половину разыщем?
— Бабу, что ли, хочешь?
— Да я про отца настоящего. Половинчатость надоела. Воссоединиться хочется.
Кузнец повернулся ко мне и посмотрел как на идиота:
— Будет тебе воссоединение, Максимус…
Естественно, назавтра мы никуда не пошли, потому что ту толстую крысу на пятом уровне подземелья
замка я так и не убил. Рыцарь болел с похмелья, и бутылочка с зельем воскрешения была ему недоступна, как и
его названному сыну, хоть и наполовину, но сыну.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Александр РАДАШКЕВИЧ
РОДНАЯ РЕЧЬ
КАЛЕНДАРНОЕ
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
Пушкин
По уходящей в иное привычке заполняю календарик
на год, о котором известно, что он настал вчера:
дни рождения — колкие звёздочки, другие — крестики
недоуменные, как и положено в генеалогии...
А в этом небе разъянварском всё гуще крестиков
хрустящих, всё меньше наших зябких звёзд.
И что за номер — две тыщи десять, и что за век —
двадцать один? Я ничего о них не знаю, они, увы,
не вспомнили меня. Летят и лгут зелёные снега
в чужом окне внекалендарно, в сиренях рвутся
соловьи, столь склонные к инфаркту, дорогу пеплом
стелет осень, смывает лес июльский ветер, набухли
в водорослях степи, ушли в песок
и глину города.
Пролетая вслед за ланью через речку Лимпопо,
с новым годом номер ноль поимённо поздравляю,
заполняя тощий календарик на послезавтрашние
позавчера, на все века, что канули в грядущем
в этом худом и нечаянном мире, меж явью снов
и снами яви, где пахнет звёздами, тоской вещей,
земляникой и крепким чаем, пока не сбудется
речённое иль не забудется пока по восходящей
в пустое привычке, что свыше нам, конечно же,
дана. Несомненно лишь одно, прошлогоднейших
снегов никомуненужность, и стелется за облачком
почившая мечта, как тот старинный хор про
скуку, нежность, лето, урожай и
ниначтонепохожесть.
В БУДУЩЕЙ ЖИЗНИ
В будущей жизни, вальяжной и
важной, буду усатым и полосатым,
стану глядеть всякий раз изумлённей
в раннюю даль с подоконника,
зачем не зная и не отрываясь,
вставая сусликом, чтоб видеть
дальше и знать, что все мы разом
будем спасены, буду грызть
слоистого тунца и досконально
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
вылизывать лапки, напившись
сливок поутру, делать верблюда
прилюдно и рыгать с полевой травы,
стану слушать ноябрьской ночью, как
под двери вползает ветер, видеть
спины мохнатых кошмаров, выть
и дёргать усами во сне и шипеть
на свои игрушки, дрыхнуть,
уткнувшись розовым носом
в крутые рёбра батареи, но главное
самое, стану мурлыкать, просто
мурлыкать, щурясь со шкафа
иль из сугробов синих подушек
изумрудным взором на тебя
в этой будущей прошлой жизни,
где явлюсь я пушистым и важным,
поводя хвостом без задней мысли,
из благих и медленных миров.
В САМОМ ДЕЛЕ
В самом деле, лучше бы
спиться на безбожном
Московском вокзале, зная,
что он Николаевский,
иль на Витебском, помня,
что он Царскосельский,
плача от ветра и едких поездов,
скользящих в навсегда
мимо вокзальной заплёванной
швали, воздвигая руины судеб
по двум оброненным словам
и заедая жгучую гадость
вчерашним беляшом аль
пирожком с варением надежды,
наблюдая обратные телодвижения тех, кто тревожен
железнодорожно, прощаясь
в дождик с распоследним
другом, хромым блохатым
кобельком, везомым мимо,
на живодёрню, из края встреч
и расставаний, где никогда
ничего никому не сберечь
из того, что чего-то стоит.
В самом деле, лучше бы
спиться, пусть на Финляндском,
пусть на Балтийском,
не наблюдая табель запретов,
не мостясь в любезных невозможностях снедаемой за
завтраком тоски, плача
от ветра и мокрых поездов,
отбывающих с пятой платформы
в Невдубстрой со всеми
остановками, простившись
утром с распоследним другом,
шевелящим обрубком хвоста
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
в манной каше смердящих
туманов на оставляемом
нами перроне. Но это
легко сказать.
ПОЗЫВНОЙ
Осень завесила все зеркала и налила
простоквашею дали. Брат, столько лет
сопутствовавший мне, ты укутался
в небо, как в детстве, не забыв
подоткнуть под бока и под плечи,
в тех обещанных антикраях, где ни-ни:
ни болезни тебе, ни печали и ни
воздыхания.
Молчит обманутый эфир
на частоте развоплощений, паяльник
с ручкой голубой не плавит под лампой
канифоль с коротеньким дымком
над полувековым гроссбухом аккуратно
отмеченных почерком умницы
связей эфирно-посюсторонних,
и ты ушёл,
куда мы все идём, любимый
радиолюбитель и щукой пахнущий
рыбак, а мы вещаем, мы всё вещаем, себе
не веря, на тех частотах, окоченевших
над черно-бурым обрывом ямы:
у-ве-девять-ве-эм! у-ве-девять-ве-эм!
Валерик! у-ве-девять-ве-эм!
Приём...
ИЗ ГЛУБИНЫ
И поднялся ветер от Господа...
Числ. 11, 31
Из глубины, от праха стёртых мостовых,
из-под холста размытых горизонтов, где
моросит предательская мгла, где красный
змей залёг под красным камнем, а мох
зелёный скрыл зелёной змейки взгляд,
мне возвращается всё то, чего... мне
улыбаются все те, кого... Священный
и страшный и благословенный лес.
Каскадом радужным на рубежах немого
лета мне возвращаются лета над
подоконником, у форточки, куда втекает
ветерок зазвёздный, и ожидание себя
из шороха обугленных минут, из
плаванья за раму синих вздохов...
Видевший бесконечное не потеряется
в конечном. Ибо нет бесконечного леса.
Мне возвращаются из взора паруса —
из глубины, из прорвы, de profundis,
по волнам тополиного бурана те
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
мушкетёры в лазурных реющих плащах
домчат туда, где ало он пламенеет,
«Ангел последний», прилаженный
рукой родною на отрывном календаре...
И шорох переползёт тропу твою.
Всё понятное непонятно. И всё объяснённое
необъяснимо. Из глубины, под шапито
провислых горизонтов, за шёпотом
стирающих дождей он расцветёт, тот цвет
долинный, над подоконником — из праха
тишины, у форточки, куда втекает...
Так задумывай просто. Ибо всё просто.
Всё прекрасно прекрасномысленное.
Говорил это Рерих. Примите.
ПРО СТИХИ
Люди любят стихи, которые чего-то
объясняют или мило советуют
в рифму. Пусть
кто-то там один выходит на дорогу,
серебряными шпорами звеня,
люди любят стихи,
похожие на себя, содержащие полезные
советы и практичные утешения
в бытовой любви и
дрессированной
грусти. Люди,
они не терпят тени беспредельного и то,
чего не ухватить за хвост, как
ручку гордо купленного
пылесоса, ничего,
выше их усреднённого роста, и стихи,
что их махом обслуживают,
должны быть
глаже и мягче самой мягкой туалетной
бумаги. Люди
любят стихи, которые льют из шланга
в их разинутый рот премированные
борзописцы, анти-Тютчевы,
анти-Цветаевы,
мастера эпохи вырождения, клоуны
довольных легионов, добровольно
жующих резину, абонентов
рифмованной
прозы,
даже если ещё для кого-то умирают
на свете поэты, даже если уже
не умолкнут пошляки
и «гламурные»
дуры.
ВЕШНЕЕ
И добрёл до окоёма
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
золотых снегов —
в облаках, в неуследимых,
где в благом преображеньи
обрываются начала и не
сводятся концы и откуда,
теряясь в шафрановом
шлейфе, наплывает веками
на веки и качает за пьяные
плечи распустившая
синюю пряжу, как
дорожные сны,
весна.
И ни музыки, ни слова,
ни дыхания почти —
только ветер, только миг
без прошлой тени,
осязаемый взахлёб,
только ангел океанный
на небесном голом дне,
только ты, любитель жизни,
как в дорожных синих
снах, заплутавший тут
нечаянно-нарочно и
растраченный
вовне.
ГЕОРГИНЫ
Георгины-гладиолусы в первый
сентябрьский день, форма колется,
тянет ранец иль портфель, школа
номер один, и Татьяна Борисовна:
губы мягкие в сетке морщин,
на щеках улыбчивые ямки каких-то
фруктов бархатистых из вечно
ждущих нас садов.
Пахнет краской, мытым полом,
мокрой тряпкой у доски и помадкой
на школьном пирожном, стоящем
целых десять копеек.
Гладиолусы-пионы, белоснежный
воротник, и надраены, как солнца,
золотые советские пуговки, что
над бляхой тугого ремня.
Вертолёты девчачьих бантов и
чёлочки мальчишьи над круглым
лбом лукавых путти.
Мальчик очень способный, но
не старается, объявляется каждой
маме. Абракадабра физик и
алгебр — это потом, а тогда я
то отличник, а то хорошист, и
Татьяна Борисовна вытирает
слезу под очками от рассказика
про оккупантов, читаемого
вслух, а на парте
раскрытый пенал, пальцы
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
корчатся в чистописании
прописных или строчных букв,
а на парте в шишкинских далях,
в облаках цветной обложки
колыхнулась родная речь,
как гладиолусы, как георгины
тех стираемых с нами лет.
ВЫСТАВКА КОСТЮМ А
Детские костюмчики Александра Первого, кафтан,
камзол, брильянтовые пуговки. Вовсю ещё жива
августейшая бабка всевластная, хоть о Ланском,
истомном и младом, печалится вседневно...
А вот и стройный редингот карминового бархата:
уже сосватали с Луизой Баден-Баденской, то бишь
с Елизаветой. «Амур и Псиша» звали их за юную,
как в парадизе, красоту... Марии Фёдоровны розовые
фижмы и вышитый корсаж с планшеткой, и веет
Павловском, и далеко ещё, как сон, цареубийство
курносого и взбалмошного Павла... Эгретыпортбукеты Елисаветы, Петра Великого,
Отца Отечества, пустые панталоны...
«О, сделайте мне полы так,
чтобы, когда я вхожу в карету, они стояли, как панье
у дам». А ветер версальский гудит по куртинам, бьют
вкривь и вкось замшелые фонтаны, нагие статуи
озябли по боскетам, где мраморные листики венков
дрожат от каменных ветров сквозящими веками,
взлетают парики и перья над плащом и отлипают
тафтяные мушки от пудры и румян. Но король,
как известно, он гуляет в любую погоду, похоронив
дофина, внуков и детей, — мимо долгих шпалер и
курчавых грильяжей, мимо дутых барочных лет,
вплоть до каталки, вплоть до гангрены:
уйти за воздух, зайти за ветер, волнуя
прану, роняя злато, срывая
пену земных костюмов...
Версаль, 2009
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ирина СУРНИНА
ПАГОДА ЖЕЛТОГО ЖУРАВЛЯ
* * *
Хорошо просыпаться,
Хорошо в холода!
Под расчёской на солнце
Золотая вода.
Никого не тревожить,
Ничего не блюсти,
А на тихой постели
Долго косу плести.
Заплетаю забвенье,
Заплетаю сама,
И в глубоком колодце
Проплывут терема.
И аукнется песня,
И метнётся испуг.
Расплеснуть и умыться —
Струи белые с рук.
И смотреть-засмотреться,
Только капли лови,
Как легко с полотенца
Улетят журавли.
КНИГА КРЫЖОВНИКА
А со страниц вырастет твой крыжовник.
Куст я на зимний выставлю подоконник.
Он загустеет и заплетёт морозы,
Будет царапать стёкла, дарить занозы.
То ли от вспышки солнца, стекла, воды ли
Вдруг народятся ягоды молодые.
Ягода, ягода, как же светло и кисло!
Только одна любовь, никакого смысла.
* * *
Господи, как надоели мне
графоманки!
Встал бы мой дед,
выстрелил из берданки!
С мягких вспугнул бы кресел
и стульев венских
на семинарах литовских
деревенских,
чтоб разбежались,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
шляпки теряя, зубы,
сборники, альманахи,
из кошек шубы!
В небо всклубятся перья,
а после — тихо,
и ни одна не выглянет
Бабариха.
Только не встанет дед,
ничего не слышит...
Ветер ночную песню
в степи колышет.
И не забыться,
раненою метаться.
Сколько ещё
голым стихам скитаться!
Господи, подари мне листочек фиговый,
Дай укрыться между твоими книгами…
* * *
Ни печали, ни веселья,
Замело Тверской бульвар.
Дворник ради воскресенья
Здесь с лопатой не бывал.
За спиной в футляре скрипка,
Впереди — снега, снега.
И увязчиво и скрипко
За ногой спешит нога.
И безлюдье как отрада,
И не тяжек лёгкий труд.
Словно длинная ограда
Промелькнул Литинститут.
По глазам лишь порябило,
Помаячило сжелта.
Неужели было-било?
Только я уже не та.
Поклонюсь — и горя нету,
Помяну — и дальше в путь
По Москве, по белу свету,
Чтоб опять сюда свернуть.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
А недочитанный Рубцов
Нахлынет болью придорожной.
Назавтра ждёт состав тревожный.
И трое суток. И Рубцовск.
* * *
Тихо живут старики,
Редко выходят из дома
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Возле замёрзлой реки
В пятиэтажке знакомой.
И ничего не хотят,
Лишь телевизор остался.
— Бать, почитал бы хоть, а?
— Что мне читать! Отчитался!
Бродит по комнате мать,
Тихо к чему прикоснётся.
Может, окликнуть, позвать?
Вдруг вдалеке оглянётся?
Батин с железками стол,
Мамины залежи ситца.
Если их вынести, то…
Я ведь могу не родиться.
* * *
Эх, Наташка, большие серёжки!
Одинокая тонкая мать.
Подломились кроватные ножки,
Раскачали вы с братом кровать.
Брат мой что — погуляет, и сдуло,
Не по духу осёдлый режим.
И теперь автоматное дуло
Наблюдает на зоне за ним.
У подружки твоей задержался
И на память двоих подарил.
А Людмила всё: «Если б не дрался!»
А Людмила всё: «Если б не пил!»
Слишком много намерено воли,
Слишком много тоскующих баб,
И не вытянуть счастья без боли —
Вот мужик оттого и ослаб.
Выйдет, плюнет — в полыни пороги,
Постарелый уже, сам не свой.
А сынок отслужил и с дороги
В новой форме поступит в конвой.
* * *
Жили-были старик со старухой.
И страшнее, наверное, нет,
Чем старик со своею непрухой,
С аппетитом большим на обед.
У старухи прилизано темя
И больной недолеченный рот.
А старуха к излюбленной теме:
Что ж он денег, подлец, не даёт!
Раскричатся, забрызжут слюною,
Он сейчас бы старуху убил,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но почует сквозняк за спиною,
Будто тянет с открытых могил.
Ослабеет старик и очнётся —
До чего же сегодня устал…
А старуха всплакнёт и прижмётся,
Лишь бы только храпеть перестал.
А потом в поликлинику вместе
И на пенсию купят халвы.
И на этом рассказанном месте
Зацветёт василёк из травы.
* * *
Дядька Серёга ушёл к молодой,
Зубы не вставил.
Будто живой окатили водой —
Плечи расправил.
В синей джинсовке, в синих глазах,
С новою кожей,
В Алкином он молоке и слезах,
Много моложе.
Тётка спилась, и в оградке бурьян,
Вытянешь — дыры,
Бухнет сорняк, наливается, пьян
Соком с могилы.
В вазе хрустальной молчат камыши,
Если раздвинуть,
Плавает лодка в квартирной глуши,
Вёсла не сдвинуть.
Сердце не сердце, разрыв и всплывать
Можно у Бога.
Первую зиму в земле зимовать
Страшно, Серёга?
НОВЫЙ ГОД
А ты истаиваешь, зная,
И боязно болезнь назвать.
Ах, Лена, Леночка родная,
Ну, как спасти, кого позвать?
Хотела капли из Китая,
Таблетки древние найти.
Но так и не смогла, скитаясь
В своём нешёлковом пути.
А в лавках приторно и пряно,
Коренья в собственном соку.
Я не могу по-русски прямо
И по-китайски не могу.
Но улыбаются китайцы,
И «синь ень хао»*, Новый год.
Звоню тебе, и стынут пальцы,
*
Синь ень хао — с Новым годом (кит.)
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И ветер злой с разлёта бьёт.
А голос твой не изменился —
Живой такой же, не больной.
Он так тепло из трубки лился,
Что ветер выдохся шальной.
— А что ты делаешь в Китае?
— Сама не знаю, занесло.
— А на Алтае снег растаял,
И слякотно, совсем тепло…
И я подтаиваю тоже,
И так хочу сейчас домой,
Я так хочу к тебе до дрожи,
Ведь ты уходишь, боже мой!
Молчат врачи, молчит равнина,
Пустая без осенних стай.
Поёт шаман темно и длинно,
И замер каменный Алтай.
ПАГОДА ЖЕЛТОГО ЖУРАВ ЛЯ
Бог долголетия
Персики носит в кармане,
И журавля выпускает
Из сморщенных рук.
Он улыбнётся, кхе-кхе,
И травинку достанет —
И зашевелятся
Травы живые вокруг.
Мы поднимаемся в пагоде
Выше и выше.
Круто ступени уходят
Куда-то наверх.
Краскою пахнут
Пролёты, перила и ниши.
«Жёлтый журавль» исхожен,
Устал ото всех.
Лишь на мгновенье
Пахнуло с углов стариною,
Полуживой
Проступил из стены гобелен.
Ваза слегка
Просветлела одной стороною,
Но через миг
Только краска осталась и тлен.
Как наверху
Голубыми ветрами сметает!
Я на летящую крышу
Взошла, наконец!
«Жёлтый журавль»
Молчит и молчит о Китае.
Я дозвонюсь,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И ответит поддатый отец.
А на земле
Можно в гонг ударять за юани —
Долго плывёт
Оглушающий жалобный звон…
В долгую воду
Деревья глядятся и камни.
Замер журавль,
Не кончается бронзовый сон.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Максим КАЛИНИН
ВМЕСТО СКАЗКИ НА НОЧЬ
* * *
Жизнь увидишь из-за поворота,
Думаешь — куда как хороша!
Бьётся о железные ворота
Голая и глупая душа.
Думаешь о ветхом, хрупком, тонком
И букет несёшь четвериком,
Постаревшим наскоро ребёнком
Или впавшим в детство стариком.
Нехотя глотаешь воздух пресный,
В голове — не выветренный чад.
В синей канцелярии небесной
По старинке счётами стучат.
Стопками разложена бумага,
Мастерски оточен карандаш...
Вместо сказки на ночь, бедолага,
Я тебе читаю «Отче наш».
* * *
Отлегло на тысячу погостов,
Отпустила дорогая боль.
На телегу брось усохший остов
И оставь печальную юдоль.
На телегу брось меня поклажей,
Буду по колдобинам греметь.
Облака безвременною стражей
Небеса заволокут на треть.
Не храпи, испуганная кляча,
Я ещё не умер до конца.
Пять минут от вечности занача,
Выгляжу вполне живым с лица.
Древний край, где змеи многоглавы,
Захлестнёт меня волною мха.
Пусть на огнедышащие травы
Осень рушит листьев вороха.
Мёртвых деревень иконостасы
Тусклыми окладами сквозят.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Время делать на зиму запасы —
Урожай не сеянный пожат.
Утекают зёрна из овинов.
Ноют комары за упокой.
Заросли высокие раздвинув,
Сам себе я вслед машу рукой.
* * *
Солнечный колобок
В божьей горит горсти.
Ветер речных дорог
Гладит не по шерсти.
Чаячьим криком в грудь
Вклинилась боль тоски —
Располовинен путь
До гробовой доски.
Располовинен свет
Долями поплавка:
Яркий — где жизни нет,
Тёмный — где есть пока.
Мой бесполезен труд,
Клёва не ждёт уда.
Люди-вороны рвут
Чёрные невода.
Пал жестяной редут,
Воду отдал песку,
Рыбы к воде бегут,
Прыгая на боку.
Жизнь изнутри вовне
Движется впопыхах.
Стало не стыдно мне
Смерти в своих стихах.
* * *
В песке переливается слюда,
Мы с этим миром — не разлей вода.
Здесь море разливанное воды,
А на песке — цветастые следы.
Чья летопись на слюдах расцвела?
Чья одиссея мимо протекла?
А море не торопится с броском,
Любуясь разукрашенным песком.
А мы всё ждём, когда волна плеснёт
И нашу с миром дружбу разольёт.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
КРАЙ СВЕТА. ПАМЯТИ СЕРГЕЯ МАРКОВА
На трёх хвостах покоится край света.
В пейзаже тает солнце алой глыбой.
Сюда приходит северное лето
И скачет по песку холодной рыбой.
Созвездия на небе точат лясы.
Чудовища из моря кажут морды.
В него вонзались стрелками компасы,
Плюя на обездоленные норды.
Шторма ростральным девам мяли груди.
В глазницы набивалась мгла сырая.
Сюда от века устремлялись люди,
Рождаясь на пути и умирая.
Снимались люди с призрачных становищ,
Не зная электричества и пара.
Здесь пил создатель «Острова сокровищ»
С наперсником безумного Эдгара.
До них бы мы добраться не сумели,
Пускай — благоприятствена погода.
Те, кто побольше — намечают цели,
Те, кто поменьше — к ним находят ходы.
Далёко ль нам, неопытным и сирым,
При свете ковылять свечных огарков,
Когда б не стал над нами командиром
Сергей, простите, Николаич — Марков.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Георгий ВЯТКИН
СТЕПНАЯ ВЕСНА*
Предлагаем читателям «Сибирских Огней» несколько произведений Георгия Вяткина,
опубликованных около 100 лет назад в периодических изданиях разных городов России, найденных за
последние полгода и не вошедших в собрание сочинений.
Редакция
СТЕПНАЯ ВЕСНА
1.
Скачи, мой конь, играя и звеня!
Вчера на шумной площади базара
Рукою золотистой от загара
Тебя она ласкала, не меня.
Но сквозь ее спокойные черты
И мне на миг блеснула нежность…
Ах, разбудить бы жаркую мятежность
Мучительной, как иго, красоты!
За нею — смуглой, трепетной и гибкой —
Ворча, стоял богатый аксакал,
И тонкой, хищной, ледяной улыбкой
Змеились губы старика…
Скачи, мой конь! Любовь нас греет скупо,
Но сердцу люб азарт ее игры.
Повеет ветер утренний с горы,
И глянет, глянет солнце из уступов,
Как рыжая лисица из норы…
2.
Человек без седла — нищий днем,
Человек без жены — нищий ночью.
Степь на закате горит огнем,
Солнцем, разорванным в клочья.
Кто ждет меня в юрте весь долгий день?
С охоты вернусь — кто улыбнется?
Сойду с коня — и моя же тень
Качнется со мной у колодца.
Человек без седла — нищий днем,
Человек без жены — нищий ночью.
Томится и мечется сердце мое,
Любимую ищет и хочет.
Поцелуи ее — как душистый мед,
Аксакалу ли дряхлому жить с нею?
Сегодня ночью, когда уснет,
Схватить и умчать сумею!
*
Публикация А.Е. Зубарева.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
3.
Рожденные под ветром кони
Степному ветру вручены.
И все невнятней шум погони
Среди звенящей тишины.
Кривою саблей нам навстречу
Взметнулась тонкая луна.
А эти щеки, эти плечи
Еще бледнее, чем она.
Но так трепещут в быстром беге
Две груди — робкие птенцы,
Так налились теплом и негой
Блаженно-тяжкие сосцы…
О, жаркий запах конской гривы,
Простор и тишина степей!
О, сын наш, первенец счастливый,
Приснись скорей и мне и ей.
4.
Небо синее,
Степь золотая,
Шкура ягненка белая…
Радость меня не покинет,
Радость моя не истает.
Не она ли мне петь велела?..
В шкуре ягненка тепло спать
Первенцу многоголосому.
Днем над малюткой склоняется мать,
Ночью — звезды несметной россыпью…
А я не даром меткий стрелок —
Хорошо добываю зверя.
Лишь с охоты вернусь, — получай, сынок,
Рога и шкуры и перья…
И весело вьется над юртой дымок…
* * *
Ветер, ветер, гуляй по степной целине,
Наливайтесь, травы, душистыми соками,
Жеребитесь, кобылы, броди в бурдюках, кумыс,
Сгиньте, волки степные аксакалы и баи, —
Подобает народу быть цветущим, как степи весной.
«Журнал для всех», г. Москва, 1929 г., №4, с. 24-25
В СВЯТУЮ НОЧЬ
Эскиз
В необыкновенную пасхальную ночь, — вы, конечно, знаете, что пасхальная ночь всегда какая-то
необыкновенная, — мы с товарищем бродили по улицам нашего города.
Было темно, но уже чувствовалось вокруг нежное предутреннее дуновение. В церквах, пестрящих огнями
свечей, плошек и разноцветных фонариков, кончалась служба; минутами легкий ветер доносил до нас звуки
пасхальных песнопений, говор и смех молодежи… Навстречу нам то и дело попадались возвращающиеся из
церквей богомольцы, с куличами и яйцами в руках, завязанными в белые салфетки… Плыли и маячили в разных
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
сторонах тоненькие, милые огоньки свечей и фонариков, осторожно несомые празднично настроенными
людьми…
Устав бродить, мы сели на скамью около какого-то магазина. Мой приятель, до сих пор сосредоточенно
молчавший, улыбнулся, поднял вверх голову и мечтательно произнес:
— Как это странно… и хорошо!
— Что? — спросил я.
— Да вот все это… Ночь, и эти службы в церквах, и вот то, что мы с вами, как блаженные, бродили по
улицам…
Он опять улыбнулся — тонко и загадочно — и, задумчиво смотря в небо, спросил:
— Вы верите в Бога?
— Верю.
— А я вот — нет… Не верю ни в Бога, ни тем более во все эти обряды и церемонии церковные, а между
тем…
— Ну!
— …А между тем не могу в пасхальную ночь усидеть дома. Не могу и не могу… Тянет на улицу, в церковь,
к тем, кто верует. Хочется поглядеть на эти трогательные огоньки, послушать пение… Хочется смотреть на
светлые, радостные лица, на влажные глаза, горящие умилением и восторгом… Все в эту ночь кажется
необыкновенным, чудесным, кажется, что жизнь чиста, прекрасна, возвышенна или, что по крайней мере, должна
быть такою… Особенно люблю я в эту ночь смотреть на детей: к каждому из них мне хочется подойти,
поцеловать, сказать что-нибудь простое и хорошее…
Я слушал, взглядывал на своего приятеля и не узнавал его. Обычно он производил впечатление человека
сухого и замкнутого, не способного ни на откровенность, ни на теплое сердечное чувство, и лицо его, худощавое,
немного бледное, постоянно оставалось жестким, угрюмым… Теперь же передо мной сидел как будто не он, а
кто-то на него похожий, но мягкий и нежный… Меня радовала такая перемена, я дивился ей, но боязнь за то, что
не трудно каким-нибудь неосторожным словом разрушить такое настроение — останавливала меня от
расспросов, и я только слушал…
— Нет ни ада, ни рая, — тихо и сосредоточенно, точно разговаривая сам с собою, продолжал мой приятель,
— но мне думается, что нечто вроде рая есть и должно быть — для детей. Вы замечали, вероятно, что самые
милые, самые прекрасные дети — рано умирают. Народное поверие говорит, что хорошие люди Богу нужны, и
Он торопится взять их к себе. Не знаю, нужны ли Ему хорошие люди, но, если Он есть, то Ему, очевидно, нужны
хорошие дети. И мне представляется так: вот смотрит Бог с неба на землю, замечает на ней прелестного, как ангел,
ребенка, и думает: «Слишком осквернили и загрязнили люди землю, не достойна она этого маленького ангела, не
хочу Я, чтобы злые и лживые люди исковеркали эту юную душу, пусть же этот ребенок останется навеки чистым
и прекрасным»… Так думает Бог и посылает за малюткой верного своего архангела…
Мой приятель замолчал, вздохнул, загадочно улыбнулся чему-то и продолжал снова:
— Со мной была одна история… то есть, собственно говоря, не история, а просто так… было однажды
несколько странное состояние… Сейчас оно мне вспомнилось и хочется рассказать о нем… Дело было лет пятьшесть тому назад… Познакомился я с одним жилым интеллигентным семейством, состоящим из отца, матери и
трех детей: две девочки-гимназистки и сын — студент. Стал бывать у них, сблизился, сдружился, со студентом
мы вместе ходили на лекции и готовились к экзаменам, а его сестры радовали меня своей приветливостью, чистой
молодостью, веселым смехом. В их обществе я отдыхал, разговаривать с ними было всегда приятно… Иногда, в
рассказах о себе, они упоминали имя своей младшей сестренки Нади, умершей на девятом году… Когда я
познакомился с ними — Нади уже не было и я ее не знал, но при каждом упоминании о ней — в моем сердце
почему-то вставала грусть… Раз вечером, придя к моим знакомым, я не застал никого дома и в ожидании их
возвращения прошел в гостиную. Скуки ради стал пересматривать альбомы с фотографическими карточками, и
вдруг взгляд мой остановился на портрете девочки… Не знаю, видел ли я этот портрет раньше, или нет, может
быть и видел, но почему-то не замечал, не останавливал на нем своего внимания, но только на этот раз, взглянув
на портрет, я не мог оторвать от него взгляда. Я видел перед собой прелестного ребенка, лет восьми или девяти,
с нежным личиком, которое казалось прозрачным, воздушным, с пышными светлыми волосиками, с удивленномилыми глазами, выражавшими в одно и то же время и грусть, и радость, и недетскую ласковость. Не помню,
сколько времени смотрел я на карточку, пять минут или десять или полчаса, — помню только, что эта девочка
стала мне близкой, родной, любимой… Я, конечно, догадался, что это — Надя, но почему-то мне упрямо не
верилось в то, что она в могиле; мне казалось, что этого не может быть, что она жива, что она тут, где-то близко,
видит меня и улыбается… Раздался звонок, в переднюю пробежала горничная, потом послышался смех, говор,
гимназистки с шумом влетели в гостиную и стали меня тормошить… Но в это вечер я был мало — разговорчив и
мало — весел, мне хотелось взять со стола альбом и держать в руках карточку Нади… Прошли недели и месяцы.
Я продолжал бывать у своих добрых знакомых, вел политические споры со студентом, веселился и дурачился с
гимназистками. Раза два-три расспрашивал их о Наде, и они говорили, что это был умный, славный, ласковый
ребенок и прибавляли, что им очень жаль ее… И меня опять тянуло к альбому. Надя стояла передо мною, как
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
живая, и вот, как видите, я не забыл ее до сих пор. Светлым, кротким ангелом всплывает она иногда в моей душе
еще и теперь, и я решительно не знаю, чем объяснить это странное чувство, и в пасхальную ночь мне верится в
то, что есть ангелы и что среди них живет и она…
Товарищ замолчал и долго не говорил ни слова. Зацвело утро. Светлело небо. Розовато-золотистая дымка
раздвигалась от востока: там, по золотым ступеням, всходил на свой блестящий трон — новый день. А может
быть, сонмы ангелов сверкали там розовыми крыльями…
Томск. Апрель. 1911 г.
«Обская жизнь», г. Новониколаевск, 1911 г., 10 апреля, № 78, с. 3
* * *
Было утро, было солнце, — солнце в небе голубом.
И другое, молодое, — солнце в сердце молодом.
Были сказки золотые. Были песни и цветы.
Были ярки и безгрешны светозарные мечты.
Все тонуло в блеске солнца, трепетало и цвело…
То, что было, не вернется. Все, что было, то прошло…
* * *
Ночь угрюма и уныла. Даль угрюма и мертва.
Сгибли радостные песни, сгибли нежные слова…
Отчего ж цветет надежда? Отчего ж светла печаль?
Отчего же сердце рвется в неизведанную даль?
— Возродится, обновится мир усталый и больной,
Будет праздник жизни новой — ясной, чистой и живой,
Все утонет в блеске солнца, затрепещет, зацветет!..
То, что было, не вернется. Все, что будет, то придет.
«Томский театрал», г. Томск, 1906 г., № 3-4, с. 2
* * *
В этот день голубой, навсегда уходящий в безбрежность,
Перед первой звездой, улыбнувшись в ласковой мгле,
Есть ли в сердце твоем беспредельно-глубокая нежность
Ко всему, что цветет, ко всему, что живет на земле?
Мой доверчивый друг, с детски-ясным и радостным взглядом,
С непорочной душой, — непорочной, как в поле цветок, —
Жизнь груба и темна, но прелестным и светлым нарядом
Нежно блещут цветы и у пыльных, угрюмых дорог!
Эта светлая грусть, эта тихая радость близка мне:
Будет горек твой путь, словно в чуждом и страшном краю,
И падешь ты в слезах и обнимешь холодные камни
И поведаешь им всю безмерную муку свою.
Но в тяжелом пути, чрез борьбу и тоску и мятежность, —
Как нездешний цветок на высоком и хрупком стебле, —
До конца, до конца пронеси эту светлую нежность
Ко всему, что живет, ко всему, что цветет на земле!
«Заветы», 1913 г., № 2, с. 9
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ИЗ ДНЕВНИКА
Яркий солнечный день.
Мы сидим с Григорием Николаевичем Потаниным на террасе его дачи в Аносе. Над нами синее небо Алтая,
неподалеку под горой шумит Катунь.
Григорий Николаевич в светлом чесучовом пиджаке и, кажется, в таком же светом настроении, он
жмурится от обилия солнечных лучей, улыбается…
Разговорились почему-то о цветах. Я сказал, что мне больше всего нравятся ландыши, особенно полевые,
весенние.
— А я люблю репей, — откликнулся Григорий Николаевич.
Удивленно поднимаю брови:
— Репей?
— Да.
— Какой?
— Да самый обыкновенный. Вот какой около заборов растет или в оврагах.
Признаюсь, я никогда раньше не обращал внимания на это слишком обычное растение и слушаю своего
собеседника с тем большим интересом.
Григорий Николаевич продолжает теперь уже совершенно серьезно своим обычным хмурым баском.
— В нем есть — как бы вам сказать — нечто мужественное… Стойкий он. И никого не боится. Дождь,
ветер, пыль, град — все равно. И — обратите внимание — самый какой-то задорный и яркий, самостоятельный.
И растет храбро, у самых тротуаров. Прямо молодец! Этакая стройность и вместе с тем — красота.
«В самом деле, — думал я, сидя на берегу Катуни и бросая в воду камешки, — мы слишком любим розы и
орхидеи, нарциссы и фиалки, эти хрупкие создания оранжерей и теплиц, и меньше нравятся нам полевые цветы,
а те, что растут у наших заборов, мы просто не замечаем. Между тем, цветок всегда остается цветком, даже в
пыли, даже и забрызганный грязью или смятый нашим сапогом…»
* * *
Лето прошло. Алтай остался позади, и мы снова в городе. Собираемся чествовать Григория Николаевича.
Приедут депутаты из других городов Сибири, профессора будут говорить речи, молодежь, сдерживая
дыхание, станет слушать и потом горячо аплодировать. А Григорий Николаевич будет застенчиво покашливать,
немножко хмуриться, в великой скромности своей думает, вероятно, что его заслуги и значение преувеличены.
Нелицемерный и бескорыстный работник на общественной ниве, он никогда не считал содеянного им
добра, а за всей сложной серьезностью общественных, научных, личных дел — не прошел равнодушным даже
мимо репейника: заметил его и полюбил. Полюбил не только как цветок, но и как символ мужества и стойкости,
спокойной и бодрой силы.
Есть прекраснейшие чувства — великодушия и милосердия, красоты и нежности, но всегда и особенно
теперь человечеству нужны в гораздо большей степени — мужество, стойкость, спокойная и добрая сила. Это
именно те качества, которыми создается будущее. Это именно те качества, какими всегда был богат Григорий
Николаевич и в своих дальних путешествиях, и в своих духовных исканиях.
1915 г.
Из фондов Государственного музея
истории литературы, искусства и культуры Алтая,
г. Барнаул
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Валентин КУРБАТОВ
ТЫ, МАТЁРА,
РОДИМА МАТУШКА…
Летом прошлого года, в начале июля, по инициативе иркутского издателя Геннадия Константиновича Сапронова
на «Метеоре» и на катерах прошла по Ангаре экспедиция, целью которой было, если воспользоваться художественным
образом — проститься с очередной Матёрой, обреченной затоплению при вводе в действие Богучанской ГЭС
Результатом экспедиции должна была стать книга, даже скорее альбом с лоциями, фотографиями, текстами и
фильмом. Издатель пригласил для работы съемочную группу студии «Остров» во главе с Сергеем Мирошниченко,
Валентина Распутина, фотохудожника Анатолия Бызова и художника книги Сергея Элояна. А я оказался в экспедиции
потому, что за несколько дней до неё мы провели с Геннадием очередные писательские встречи «Этим летом в
Иркутске» и он пригласил в поездку и меня, считая, что «лишнее перо» не помешает. Нечего говорить, что я был
счастлив.
Окончание экспедиции стало трагическим. Геннадий Сапронов по возвращении в Иркутск умер, как сказали бы
в старину, — «от разрыва сердца». Нечего говорить, что все мы, давно дружившие с ним, много работавшие вместе,
сердечно привязанные друг к другу, счастливые согласием и единством, были почти физически ранены этой смертью.
И работа остановилась от боли.
Перед лицом смерти многое теряет значение. Но вот прошло полгода, сердце немного притерпелось, и я решился
открыть дневник, который вел в той поездке. Его публицистическая значимость невелика. Мне странно было
притворяться специалистом и судить об увиденном с серьезностью и глубиной исторического свидетельства. Рядом
работал Распутин, снимали высокие профессионалы. Я писал скорее простую хронику виденного, как писал бы на моем
месте любой человек, кому выпала радость разделить интересную рабочую поездку с достойными людьми. Что
виделось, что задевало внимание, о том и писал. И сейчас я не буду задним числом углублять написанное, собирать
документы, глядеть подшивки газет, приводить цифры и суждения ученых. Надеюсь, что Валентин Григорьевич
продолжит работу, что съемочная группа смонтирует материал. А я показываю только несколько любительских
фотографий экспедиции, что видит нечаянный и благодарный свидетель.
И лучше все так дневником и оставить, чтобы не искушаться достраивать выводы, которые должны были быть
сделаны читателем и зрителем, когда работа всех была бы сведена под одной крышей. Со смертью издателя надежда
осуществить замысел пошатнулась. Строительное начальство ГЭС, с беспокойством следившее за экспедицией,
вздохнуло свободнее. А мне вот почему-то не хочется, чтобы оно поверило, что миру не до них, что у него хватит других
забот и новое море разольется под одни духовые оркестры новой победы.
Молчать тут все равно, что поддакивать неправому делу. Да и просто хочется оставить эти дни печали и света,
чтобы Геннадий Константинович знал, что экспедиция длится и дело свое делает.
И потом, когда явится фильм и выйдет работа Распутина, будет лучше видна «технология» рождения книги. Ведь
тут книга строилась каждым днем, самим течением жизни. Тут они были в каком-то ежеминутном согласии и оглядке.
Книга жилась и люди, деревни, леса, небеса становились ее страницами.
Это был черновой предварительный устный выпуск, и временами было видно, как сама жизнь ищет быть
отраженной, ищет воплощения и слова, потому что понимает свою ускользающую подвижность и хочет остаться, как
всё живое.
Теперь я думаю, что в дневниках есть некоторое «невольничество». Их пишем не мы, а сама жизнь, а мы только
инструмент.
В одном деревенском храме я видел однажды на паперти странные изображения: всевидящее око (ну, это
традиция), а вот дальше — всеслышащее ухо и всепишущая рука. Это могло стать геральдическим знаком литературы,
её гербом, чтобы она лучше слышала, что она часть великой Книги, что она всегда Библия — слово непрерывного
свидетельства о длящемся движении мира.
Разве что начну не сразу с причала, а чуть пораньше, потому что иркутские дни были светлы и в них мелькало
то, что косвенно уже связывалось с экспедицией — как будто душа сама заботилась о правильном предисловии. Как во
всякий приезд, заглянул я в храм Крестовоздвиженья. Нищие дети и старухи перед входом издалека выцеливают тебя
и весело вскидываются, так что ты уже видишь их ликование: «О, жертва». Подаю и прошу организовать «семейный
подряд», потому что тут — «династия»: бабка с дочерью и внучатами.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Только крякаю с непривычки: свечи от 50 рублей (при наших, псковских пяти и пятнадцати) — купечество,
Сибирь!
Зато евангелие молодой дьякон читает лицом к народу. В остальном как везде. Подкрепился молитвой, попросил
благословения нашему делу у Иркутских святителей и пошел глядеть старые дома, чудное дерево Иркутска, пока всё
не пожгли умные искатели мест для офисов в центре.
Дома ушли в землю, в «культурный слой» по самые подоконники. Но как прекрасны пропорции окон! Не наши
«европейские» подслеповатые, берегущие тепло. А каждое торжественно и аристократично — дров зимой не считает:
протопи-ка. А уж резьба!
И все чаще провалы пожаров и на их месте торопливая колониальная мерзость. Не зря именно у иркутянки
Марины Акимовой нашел потом строки:
«…Вот пассионарий
Поджег коммерческий ларек,
Чтобы рядом выстроить солярий».
Только «пассионарий» не ларек, а старый дом чудного света, занимающий необходимое ему, «пассионарию»,
место сжег. Хочется залезть во всякое разбитое окно погибающего дома и поглядеть, что там — везде там мнятся
сокровища, равные чуду резьбы и красоте окон.
Днем виделись с В.Г. Распутиным.
Он мне в первый день:
— Валентин, ты еще не инвалид?
— Тьфу на тебя!
— А я инвалид второй группы.
— Все мы, — говорю, — инвалиды умственного труда.
— Да нет, — говорит, — правда.
— По зрению? — спрашивает Гена.
— По всему. Зрение тут самое не главное. Не помню ничего. А лекарства сначала 3500, через месяц 4500, сейчас
5 тыщ — я и отказался. Но тут и взвыл. Оказалось, надо. Так и держат — на крючке. Всего боюсь. Поверишь, Валентин,
полтора месяца не прочитал ни одной строчки, не написал ни одного письма. Живу внуком. Закричит, мать не знает,
как управиться, устанет, зовет меня — я с ним разговариваю, он смотрит, стихает, потом улыбается — и я улыбаюсь:
старый и малый. Вот на экспедицию и надеюсь, что соберусь сердцем.
Хожу днями вдоль Ангары, пытаясь фотографировать водосбор, клевер — все чудо цвета. И опять отступаюсь,
не умея снять жарков, передать их горячего света в темноте зелени и свете берез. Бедный фотоаппарат бессилен. И
больше уже не пытаюсь, как когда-то у Виктора Петровича, когда увидел их впервые, перевести их в слово.
Вечером говорили с Валентином и о Викторе Петровиче. Я объясняю, почему отказался писать о нем в серии
ЖЗЛ. Не подыму — столько в нем сошлось — зло и свет, счастье и честолюбие, детство и ожесточение. Валентин
хвалит Носова: — Надо было жить, как Носов — вот цельность: что дальше, то чище и светлее. Я ему: вот и с тебя —
только икону писать. А там, у Астафьева-то — жизнь, там клубок, там человек, и если его так прочитать (как человека,
во всей греховности и свете), то всякий, глядя на эту страшную полноту и бесстрашие, что-то начнёт понимать и в себе
— что можно, что нельзя. Что мы воспитаны старым механизмом литературы и «подчищенным» характером, а вот
теперь человек выказал себя без оглядки (только что вышла у Сапронова смутившая многих обширная переписка
Астафьева «Нет мне ответа…») и его надо увидеть во всей «высказанности» — и понять, и простить. Или не простить,
но знать за собой право этого непрощения и обязанность преодолеть это в себе и в нем, благодаря его за ужас примера,
словно тот в жертву себя принес, чтобы ты мог глядеть на него «сверху», не боялся быть человеком, чтобы потом ты
боялся быть им, потому что там бездна, для «выравнивания» или «засыпания» которой приходил Христос.
Но — пора и на причал, а то так в Иркутске и останешься.
30 июня
В 11 машина на пристань, а там, через полчаса, посреди нашей погрузки, — губернатор:
— Приехал представиться. Только и надо представляться Президенту и Распутину.
Он едва вошел в должность и, может быть, потому легко обещает Валентину исполнение нескольких его просьб,
связанных с Союзом писателей. Тут же выказывает осведомленность в «донцовых» и «марининых», называет
Валентина «совестью России», говорит о книгах, об издателях. Видно, что предмет знает. Валентин, кажется, доволен.
В 12 отошли.
Когда город ушел из виду парадом храмов, Знаменским монастырем, родным деревом окраин — скоро и устали
от утреннего беспокойства, от погрузочных хлопот. Пошарили глазами по почти потерянным берегам, и уж было
задремали. Но к Валентину подошел начальник пароходства Сергей Владимирович Ерощенко («Метеор», на котором
мы идем, принадлежит его ведомству) и им было о чем поговорить: Валентин прожил на «метеорах», когда у него был
домишко в Порту Байкал, целую жизнь. Когда они наговорились, я тащу Сергея Владимировича в свой угол и твержу
ему о новом туризме, о «заполнении» берегов историей. О том, что нечего возить нас «всухомятку» — пусть каждый
«гуляка праздный» соберет исторический материал о реке, о берегах, о небе и земле, чтобы пароходы шли не с
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
шашлыками и песнями, а с «возом истории». Чтобы мы показывали друг другу каждый поворот как основу нашего духа,
и человек возвращался потрясенный чудом своей земли («а я-то, дурак!») и начинал жить и глядеть на привычную реку
с восторгом. Говорю-то об Ангаре, а думаю о Волге, о Енисее, о родной псковской Великой.
Добрый Сергей Владимирович ухватывается: «О, это бы надо сказать губернатору. Но докричись-ка до них». И
тут же рассказывает грустную историю, что они хотят поднять один из исторических пароходов со дна Братского моря
и сделать на нём музей пароходства. Но пока судно лежит на дне, оно никому не нужно, а как только поднимут, налетит
хищное воронье налогов и лжевладельцев. И никакого музея не выйдет. «Вот пока и обставляемся правовой базой,
чтобы еще до подъема обезопасить себя».
А там за разговором приходим понемногу в распутинскую районную Усть-Уду. Глава района обнимается с
Валентином. Накрапывает дождь, и мы летим в церковь. Глава прямо в автобусе чертит для нас справку: число жителей,
школы, библиотеки, рождаемость («В этом году похуже», на что я ему: «Ну вот, мы приехали, авось показатели
повысятся». «Дай Бог! Дай Бог!» — смеется).
Проводим молебен с усть-удинским иереем отцом Владимиром, саянским отцом Игорем и нашим, еще недавно
саянским, а теперь иркутским отцом Алексеем. Храм бы ставлен заботами Валентина Григорьевича, который несколько
лет подряд поднимал народ, собирал деньги, не давал покоя. Уже никаких в храме бахил, которые надо было надевать
при входе с улицы еще в прошлом году. Никаких белых ковров на полу — храм обживается и уже много баб (мужики
все еще стесняются церкви). За обедом матушка отца Алексея Ирина заступится передо мной за бахилы, за которые я
корил их год назад: — Вон у вас сколько храмов в Пскове. А тут ребята каждое бревнышко руками вынянчили и каждую
дощечку в лицо знают. И знают, как это дается и чего стоит, и прихожане это знают и готовы не снимать бахилы
никогда, потому что они — знак смирения и понимания настоящей цены труда. — Сдаюсь, — говорю, — пошел за
бахилами.
Выходим. Дождик расходится. В музее смотрим на молодого Валентина, на его школьные фотографии, на
родных, на отметки, на прототипов его повестей и рассказов, на «аллею одноклассников», где пока всего два дерева.
Долго, пышно обедаем с самогонкой и чудесами омуля, карпов, сазана, щуки, сомов во всех видах. И уже перед
самой темнотой доходим на уже обжитом «Метеоре» до родной Валентиновой Аталанки. Киношники идут нас
провожать и жадно снимают в сумерках наступление грозы, закат, заставляют Валентина пройти «ещё раз» (дубль два)
и он опять покорно идет по грязи. Встретил нас двоюродный брат Валентина Сергей, который живёт в его избе, и сразу
показал нам избу любимой Валентиновой героини тётки Улиты. Изба скоро вспыхнула окнами:
— Кто-то живёт, кто — не знаю, — тётка Улита была бездетна, жила с племянницами.
И тут же из темноты вылетела девчонка и шмыг! К Улите.
— Ну вот, — говорю, — и племянница вернулась.
Сергей глядит вдаль улицы:
— Тут Пинигины еще держатся, там — Слобожанины, а дальше никого, пустые избы.
Ну и ладно, по чашке чаю и спать. День был долог. Я у переборки под окном, Валентин — у стены во вторую
половину, где он жил прежде (а здесь жила тётка с детьми). Спит тихо, как идет, на цыпочках.
И тьма скоро покрывает деревню. Ночью встаю — ни звезды. Осталось в деревне 270 человек. А Сергей говорил,
что когда учились, было 1200, 1300 и у них в 5-ом классе было два параллельных.
1 июля
Встали в 8, а к 9-ти к школе, на крещение. Грязь. Коровы выходят сами — никто не выгоняет, и оглядываются:
куда бы пойти. Мужики курят. Пошли, — говорю,— креститься. — Денег нет. — Даром окрестим.
В школе, тоже построенной хлопотами Валентина три года назад, уже собираются молодые матери с детьми.
Одна ещё вчера, на приглашение прийти и не забыть юбку и платок, кричит, прижимая к себе дочку: — А у меня нет
ни юбки, ни платка. В штанах всю жизнь.
Вот и тут некоторые без юбок и платков. Отец Алексей непреклонен, требует. Народ прибывает и скоро отец
Владимир начинает «катехизацию» — дети пищат, переминаются, матери одергивают и следят: попробуй тут объясни
про крест, как символ воскресения, про смерть как условие жизни и что значит «водою и духом». А уж скоро ко мне
подходит о. Алексей: «Почитайте часы, начнем Литургию, пока отцы заканчивают крещение». Начинаем первую в
истории этой верхней Аталанки (нижняя — великая валентинова Матёра, лежит под водой) Литургию. Валентин стоит
как вкопанный. Возвращаются отцы и дослуживают втроем. Причащают детей: крик и сопротивление. Управились, и я
обнимаю Валентина: — Вот у тебя и первая Литургия, которой могло и не быть, если бы не твоя школа.
Отец Алексей, волнуясь, говорит в проповеди о силе общего дела, о незримой церкви. И я вдруг тоже остро
думаю, что от школы-то жители могут и поразбежаться (все 270), а вот от церкви (даже пока незримой) уйти будет
труднее.
Идём на корабль обедать. И вдруг вижу: отец Владимир несёт кадило, а дьякон отца Алексия купель, недавно
стоявшую в спортзале, и они, оборотясь спиной к нашему «метеору», прямо на берегу под двумя соснами начинают
крещение ещё одной отставшей души. Бежит туда оператор, бегу сам, становясь рядом с Серёжей Элояном. Солнце
играет в «купели», сосны шумят, галдят дети на берегу, взрослые на «метеоре» собираются запеть, птицы орут — жизнь!
Язычество, Русь изначальная.
Идем на кладбище для панихиды на могилах отца и брата Валентина Григорьевича. Потом служим литию и на
могиле тётки Улиты.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Валентин кладёт ей пряничек: тётка любила гостинцы. И идём к могиле деда (ведёт уже Сергей). И опять меня
поражает на могиле Никиты Григорьича тяжёлая сварная звезда в основании и лёгкий крест в пирамидке (странный и
живой символ единства этих знаков в русском сердце). Опять пешком на корабль. И там уже отходит буксир «Акиба»,
и на нём уходят о. Алексий с хором, отцы Владимир и Игорь, оставляя новую паству. Мирошниченко просит Валентина
показать место Матёры и, покружив над нею, опускаем в воду цветы, опускают дети, которые были сегодня крещены и
взяты «прокатиться». Они еще не думают о долгой связи с незримой деревней и еще не скоро почувствуют тонкую нить
разрыва, и пока просто счастливы.
Возвращаемся, деревня пуста, лошади ходят по улице «сами по себе», коровы лежат в грязи перед домом
Распутина. Мирошниченко с операторами Юрой и Славой и дочерью Ангелиной снимают Валентина. А я вдруг почемуто думаю, что с каждой ГЭС затапливаются не одни земля и деревни, а словарь, родная речь, память, история, которые
дороже земли.
Вечером, при садящемся солнце, при спящем безмятежном молодце на скамейке у тётки Улиты, так отрадно
слушать тихий разговор Валентина с Сергеем и женой дядьки Романа о родне, о внуках, о рыжиках, больных ногах, о
здоровье… Все вечное, живое.
Вечером искупался напротив нашего проулка. Девчонки гуляют по берегу, препираясь:
— А я говорю — Иван Купала 7-го июля
— А я говорю — уже был.
— А я говорю — 7-го июля.
— А я говорю — уже был и я тебе свидетеля приведу.
— И я тебе свидетеля приведу.
А я, свидетель-то, иду потихоньку и не разрешаю их спора. Жена дядьки Романа смеётся:
— Раньше компании-то были вон какие, человек по 20-30 в гости ходили. А сейчас соседка собирается:
— Пойду, — говорит, — в компанию.
— И кто да кто?
— Наташа, я, да ещё одна Наташка.
— И всё?
— А чё?
— А мы, бывало, по 20-30.
— И чем же угощали?
— А, находили. С аванса купишь, с получки подсоберёшь, да и с картошкой, с салом. Праздник был. И заранее
чувствуешь, что праздник. А сегодня — каждый день праздник. И у кого меньше денег — у тех и праздников больше.
Ой, да ну...
2 июля
Купаюсь в тумане, Роман приносит на дорогу рыжиков, Сергей провожает нас с Валентином. На нашей улице
коровы рекой. Сергей: — Как медведь стал однажды драть, так за увал не ходят и держатся ближе. Иногда и вовсе с
улицы не уходят.
Смотрю у двух изб старые крепкие, хорошо и ладно вырезанные столбы для забора — такие основательные, что
сразу и видно, что еще те, снизу, из прежней деревни, когда жили надолго вперед. Когда и столб делали нарядным,
чтобы душу держал. А уж нынешние все наспех — срезал наискосок, вроде как отметился по «красоте», и хватит —
какое украшение? Подходим к пристани под рассказ Сергея, что здесь на берегу был огорожен сосновый парк, было
красиво, и здесь хорошо гулялось, а теперь сосны пилят, шишку собирают, сдают куда-то на семена, лесников было
четыре, сейчас ни одного.
А уж на причале местные учительницы с листочками. Это они собираются пропеть Валентину усть-илимскую
песню «Край Распутина, белых берез». И поют нестройно, но старательно, — «...где с Матёрой прощались до слёз»…
Мы подхватываем, но стыдимся свой дружбы с Валентином, не можем спеть так серьёзно и сворачиваем на иронию.
Медленно отходим под восходящий туман. Земляки Валентиновы машут, машут, пока мы не уходим за поворот реки.
И я гляжу, гляжу и… И знаю, что в последний раз, но не чувствую этого драматизма — вон место, где купался утром,
вон на взгорье Валентинова изба, вон изба тетки Улиты…
Скоро является за поворотом, и с виду не очень жилая, редкая в избах, деревня Карда и оттуда уже бежит к воде
собака и за ней три мужика. Может, это и есть все население. Скорее в лодку и к нам. Я бегу собрать им «тормозок»
(бутылку, хлеб, сырок) и прошу Валентина передать мужикам. Он передает. Мужики принимают: «От кого? Как зовут?»
Гена, показывая: «Вот от него. Распутин это». — «А-а, ну спасибо, мужик». Не знают! Не слыхали. Да ведь это
и естественно на их заимках. До книжек ли им тут?
А уж оттуда идем в Подволочную — село побольше и покрепче Карды. На взгорке руина Дизельной станции,
ставленой с размахом — огромные окна. Столица! Архитектура! Так что мы принимаем её и за школу, и за ДК, пока
рядом не оказывается крепкий разговорчивый мужик, объяснивший всё и про дизель, и про школу. А уж бегут отовсюду
ребятишки и сразу старательно с причала — удочки в воду, словно за тем и бежали, словно так с утра и рыбачили, а
видно, что на крючках-то ничего...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Тянутся женщины с детьми и без. Событие. «Метеор». Чужие люди. «Наш» мужик скоро сетует на «братков»,
которые забрали весь лес и теперь все они, как в Аталанке, работают вахтой на дальних делянках чужих земель, чтобы
не валить лес под боком. У самого у него пятеро детей, все взрослые и все всё умеют.
— С 15 лет девка в бухгалтерию, парни в лес. Мы бы тут одни все удержали. Но с арендой мне не справиться.
Купить не дадут, я уж пытался: счет 49 на 51, немного мне и не хватило-то — они не сильно и напрягались, чтобы не
дать.
Он (зовут Владимир Александрович) техник-технолог. Смешно рассказывает, что вятский, что после армии
приехал сюда, потому что ему сказали, что здесь прежде чем пить, надо из посуды рыбу вытряхнуть. Приехал. «Первый
раз вижу Братское море, еду сюда из Иркутска на катере, команда пьяная, девушка едет, ещё какой народ. Капитан
говорит девушке: ты рули, а мне: а ты показывай, как и куда. И она, и я в первый раз. Познакомились — и вот она с той
поры так и рулит, а я с той поры так и показываю.
Но до того как он утешил этим рассказом, мы пошли по селу под жалобы баб, что школу вот-вот переведут в
начальные и детей постарше надо будет возить в Аносово (а интернатские дети скоро отрываются от родной деревни и
от земли). Что свету нет, телефоны не работают, рожать и болеть с октября по декабрь нельзя — никаких дорог.
Полы в школе провалились, потолки чуть живы, видно, что зимой отовсюду дует. И стоит школа прекрасно, а
глядеть больно. Зашли в библиотеку (школьную), всё есть: и классика своя и мировая, и Набоков и Булгаков
(оказывается, в 9-ом классе надо читать «Собачье сердце»), и Замятин и Петрушевская. А там на полке стоит и Пелевин
(«Жизнь насекомых» и «Омон Ра»). Библиотекарь говорит, что формирует районо, а какие-то книги привозят разные
начальники. Прибежали дети, пошли сниматься с Валентином, побежали искать его книги, чтобы подписать. А я уж так
осердился на эти беды и безысходность, и терпение, что начал звать деревенских мужиков к топору и вилам — к их
смущению. И тут же, когда Владимир Александрович пожаловался, что селу 300 лет, и они готовятся отметить, но у
них (у него) уж и баян плохой и нет в клубе ничего, я перевалил на идущего с нами Сергея Геннадьевича Ступина (а
вот, говорю, начальник из областной культуры, пользуйтесь случаем. Тем более вот и кино, видите, снимают — не
отвертится). И он скоро обещал и, уверен, что может, много-то у них и не прибавится, но уж баян точно будет. Всё
польза от нашего плавания.
А уж Владимир Александрович рассказывал, как вычислил нас:
— Я тут рыбачил с сыном на той стороне, слышу «метеор» (мы уж его звук знаем), километров за 20 услышал,
и когда затихло, понял, что вы в Карде и едете к нам, и р-р-раз в лодку и вот минут за 5 до вас сюда подошёл. Думал,
может, батюшка отец Владимир из Усть-Уды. Он всегда мне посоветует. Батюшки они как-то знают, что надо. В деле
нашем не понимают, а совет всё равно выйдет правильный. А крестили у нас детей тоже в школе. Из Братска батюшка
приезжал.
Мне остаётся только засмеяться — значит, пора поднимать кресты над школами и здесь, и в Аталанке, чтобы
дети могли показать, где они крестились.
Спросил я Владимира Александровича, сколько думают продержаться по селам так-то.
— А лет сто! А потом дети подтянутся и новый лес пойдёт.
И вся моя тоска на минуту отступила. Хотя и тут бабы сразу пошли клянчить свет, магазины, больницу — качели
некому сварить для детской площадки.
— А мужики-то, — говорю, — у вас есть, или один Валентин Григорьевич на все деревни — срубить не могут
качели-то? Непременно сварные подавай — в лесу-то.
Ну, в общем, тут тебе и земля и небо, тут и гибель и надежда, хотя Валентин от усталости всё поворачивает к
гибели…
А там уж сквозь дрёму и рваные разговоры тянемся к Братску и скоро швартуемся в нем. Цветы, хлеб-соль.
Гостиница «Тайга», чудный после «метеоровых» ночей номер. Всё завтра, завтра…
3 июля
С утра холодно и ничего не сулит тепла. Но пока едем до посёлка Падун (до ГЭС), стремительно теплеет. Дорога
прекрасна! Ехал бы и ехал. Начальник культуры Татьяна Ивановна едва успевает показывать что справа, что слева, но
мне интересен только полёт и свет дороги. «Нет-нет, — кому-то докладывает Татьяна Ивановна, — едем! Вот-вот!»
Приезжаем на ГЭС. Ужас, величие и красота плотины с цитатой Ленина о «плюс электрификации». Встречает
директор ГЭС Виктор Васильевич Рудых. Гена торопится с самого начала разговора сказать о недавней новости радио,
что на какой-то реке из-за ГЭС (прослушал начало) упал уровень на 90 см и обнажилось дно и погибли рыбы. И нельзя
ли было это предусмотреть?
Директор снисходительно улыбается: «Вы не представляете, что такое 90 см, и Ваши коллеги не представляют
— мы знаем, спросите у нас».
Лицо хорошее, но на вопросы Валентина слишком часто звучит: что Вы у меня спрашиваете? Я — наёмный
работник. Как начальник, я делаю свою работу хорошо.
Я не выдерживаю, завожусь и влетаю в беседу:
— А частная-то, человеческая совесть что говорит?
— Она говорит утром, когда я гляжусь в зеркало, что я понимаю Вас, но при этом она мне шепчет: молоток,
старик! Ты прав перед собой и державой. Держись, давай! Я ведь из Заярска. Мы с Валентином Григорьевичем земляки
и соседи. Мой дом топили, когда мне было 11-12 лет, и я всё помню. Но я понимал, как права моя страна, и как хорошо,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
что она этим занята. И стал энергетиком. Выучился и ни разу не пожалел, что нагородил (и победно смотрит на меня).
Я сразу вспоминаю распутинского Андрея из «Прощания с Матёрой», который рвется на стройку: «Электричество,
бабушка, требуется, электричество… Наша Матёра на электричество пойдет, тоже пользу будет людям приносить».
А что возражать? Валентин вон целой повестью возражал, сердце могло разорваться. А вот не разорвалось. Это
слово «наёмный», не раз повторяемое, все меня задевает, словно он сам и себя остраняет и глядит со стороны, и нас
учит так глядеть. Я всё пытаюсь своротить его на разговор о цивилизационных сдвигах — не мы ли авторы-то этих
«сдвигов», и не нам ли исправлять (тем более он начал с «платы за цивилизацию, которую мы отказываемся платить»)?
Он упорно отклоняется и показывает куда-то вверх при слове «власть», которая всё определяет за него. И видно, что
это не отговорка и не шутка, а усталость от нас, наседающих не первый год. Пытается всё переложить на нас. (Мы-то
наёмные, а вы — вот и помогайте). Разговор всё тревожнее и жёстче, но от него отскакивает, потому что он со своей-то
точки зрения совершенно прав: «вызовы цивилизации», «надо быть на уровне, иначе нас сожрут», «другого пути нет».
На мою попытку перевернуть вектор и уйти из цивилизации в культуру, хоть не в отвлеченном смысле, а почеловечески, перед жизнью-то, хоть в ночном-то сознании, только улыбается — и я бессильно смолкаю.
— Река должна работать. И Богучанская ГЭС будет именно потому, что у реки есть резерв, и он должен быть
использован, чтобы нам не жечь уголь и не стоять под угрозой Чернобыля.
Гена:
— Но тогда и все реки так? И Лена, и Обь?
Директор:
— Да, если мы выбрали этот путь развития. Китайцы в 12 местах перекрывают сейчас свои реки и свозят оттуда
народ без церемоний. Разве поумнее, чем мы. На вызовы времени и мировой экономики нельзя не отвечать. И мы сейчас
на лучшем пути. И будем всё сильнее.
Так мы и говорим до конца на разных языках. Потом пишем с Валентином в книге почётных посетителей
приблизительно одно: о восхищении станцией и печали о том, какую она требует плату. И я ещё надеюсь на союз и
объятия цивилизации и культуры, а Валя твёрдо: «Никогда они не обнимутся». Ну, значит, так и будем ходить в
партизанах.
А станция, конечно, прекрасна внутри и снаружи, и не зря первая по России по мощности, но вот только, поди,
строивший её великий Иван Иванович Наймушин никогда не звал себя наёмником.
По той же прекрасной солнечной дороге катим в «Ангарскую деревню» (музей) к медведям Маше и Мише, к
эвенским чумам и символам в деревянных стрелах и палочках — ушёл на тин кулги (дневной переход), «ушёл далеко».
Или — «приду скоро», а как далеко ушёл и вчера ли написал про «приду скоро» — Бог весть. Шаманские пути в
деревянных щуках, телятах, оленях, верхних людях с лицами острова Пасхи. Потом едем в русскую часть, к острогу,
где Аввакум бил мышей скуфьёй (то ли мыши тогда были тщедушны, то ли скуфья у протопопа от пота была каменной),
к храму архангела Михаила.
Потом в улицу старых домов с их сибирской размашистостью и силой, красотой расписных переборок и
кроватей, их полатей и лавок, их дворов и амбаров — всё строено навсегда, на долгую (вечную) жизнь, без
предположения, что матушка-цивилизация пустит эту жизнь на дно. Делаем кукол из тряпок, любуемся коваными
медведями и бурундуками, Георгиями Победоносцами и аистами. Картинно обедаем. Хозяева — все о героизме Братска,
гордости и победе, а меня тянет сказать поперек, что героизм — это насилие, что нормальная жизнь не предполагает
героизма, если в ней всё продумано верно. Значит, чего-то недосмотрели.
А день хорош, а Ангара, а поле, а лес! И опять — в город — чудный советский, прекрасный. Не зря Братск всё
рвётся в соперники Иркутску и ищет отдельного статуса. Он действительно совершенно отличен лицом от старых
городов, и эта «отличка» ему к лицу. Вечером замечательный театр и скверный спектакль «Последний срок». Валентин
сопит и в конце не сдерживается и говорит это труппе и режиссеру на «классе поклонов», что писал не это и что ему
эти пляски тяжелы. Я как-то сглаживаю неловкость похвалой его слову, его великим старухам, но и сам сворачиваю к
тому, что «ночью старуха умерла». Последняя старуха, которая могла «сыграть» себя. Теперь старух, которые подняли
бы эту роль, нет. А с нею умерла и та Россия, которую Валентин знал и хранил. Встретили хорошо, но директор и
режиссер с труппой тотчас разбежались, хотя программа обещала продолжение встречи за кулисами.
4 июля
С утра обежал центр Братска — простор, воля. Вот уж подлинно город раскинулся так раскинулся. Сибирь
большая — места не жалко. Обнялись с приехавшими красноярцами: ректором Педагогического университета имени
В.П. Астафьева Николаем Ивановичем Дроздовым и проректором Владимиром Ивановичем Макуловым, которые
разделят с нами второй этап экспедиции, и — с Богом в Усть-Илимск по долгой дороге в тяжелых для взгляда
подпруженных заболоченных реках, утыканных вершинами затопленных лесов: «7-ая речка», «Черная речка».
Завернули на обед в деревню. У «Закусочной» ждала учительница литературы: «Ой! Валентин Григорьич! Ой!» — и
видно было, как растерянно счастлива, и не знает, что и сказать. Тут уж Валентин сам пришёл на помощь, заговорив о
школе, о перспективах. Она: «Недавно было 400 учеников, сейчас и ста не осталось. Что будем делать — не знаю».
И пошло прежнее горькое, что мужики на вахтах — бабы и дети без мужей и отцов. Половина села без ребят. А
ни ягод, ни грибов собрать и куда-то сдать, или здесь продать при дороге магазинам — нельзя — это не наши грибы и
ягоды. Себе собери, а продать не смей. Николай Ильич Дроздов говорит, что, кажется, только в Тюмени губернатор
распорядился позволить населению собирать «дикорос» и управляться с ним по своему разумению. Подошли два парня.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Видя, что Валентина снимают, спрашивают: кто это? Я называю полностью имя, отчество, фамилию. «А кто это?»
Объясняю и это.
— А-а!
И один: Не взять ли автограф: вот у меня в паспорте чистая страница.
Не знаю, решился ли? Да и Валентин стал ли бы на паспорте-то?
И уж после обеда летим без остановки под пение едущего с нами в передней машине начальника Братского
департамента культуры Игоря Кравцова (нам подарили по диску) до самого Усть-Илимска. Поёт чудесно, чисто и
просто, как певали в комсомольские здешние святые годы. И все родное, старое, советское: и «главное, ребята», и «не
кочегары мы, не плотники». И мы с Геной скоро подпеваем, а потом и «перепеваем», входя в концертный азарт с
присвистыванием в самых удалых местах, с «танцами на месте». А на проигрышах с дружным: «Переживаем!», и мы
«переживаем» содержание песни всем лицом и телом. Валентин смеётся: «Уймитесь!»
Ну и, конечно, перед городом хлеб-соль, народный ансамбль, и мы с Валентином пляшем с местными
фольклорными красавицами (честное слово, и Валентин пляшет — есть фотографии, не отвертится!). А там сразу же на
плотину — нижний и верхний бьефы. И опять директор ГЭС Андрей Анатольевич Вотенев весел и бодр, и всё у него
прекрасно, и он молод и тоже ни в чём не виноват. При въезде на верхний бьеф выпускники в своих обычных ночных
прощаниях исчертили стены своими приветами и признаниями, и только одна надпись ранила: «Помолитесь о нас, мы
едем в Афган». Мы зачем-то снимаем её и едем в музей. Опять нас встречают полевыми цветами, и мы чувствуем себя
идиотами: герои что ли? Но в самом музее чудо как хорошо! И рассказчик (Наталья Михайловна) такой нежный и
славный, и экспозиции «Тунгусский взрыв» и «Бабушкин чердак», где каждая вещь висит как в конструкции Эль
Лисицкого или Пита Мондриана, неожиданно столичны. И все здесь, говорят, уже эти экспозиции полюбили.
А в экспозиции, посвященной строительству ГЭС, среди старых фотографий вдруг царапнет листовка 1974 года,
как цитата из «Матёры»: «Партия готова к наполнению ложа водохранилища. Но ещё есть жители, которых просят
немедленно, до такого-то числа переехать и перевести материальные ценности». Призыв с тайной угрозой, что «кто не
спрятался, мы не виноваты». Ощущение горькое и неожиданно современное и ранящее. И это выговаривается на нашей
встрече с «общественностью» и у меня, и у Валентина, и у старого строителя ГЭС, и у экологов. Но Татьяна Геннадьевна
из усть-илимской культуры вдруг говорит, что, при тяжести разговора, счастлива и чувствует прилив сил и энергии,
потому что не одна и в печали. Подходят женщины из «группы 185» (отметка прежнего советского затопления) и просят
сказать ТАМ, что они готовы предложить национальную идею — воскрешение на удержанных территориях прежних
острогов и опорных пунктов державы с заселением их мастерами старых ремесленных технологий. Только бы не топили
выше.
Милые! Это то же, про что я давно твержу в Пскове, когда говорю, что пришла пора, как после войны, определить
пятнадцать старых русских городов для первоочередного исторического сохранения, чтобы мы опять узнали своё
национальное сердце и знали, вокруг чего собраться из нынешнего духовного разорения. «Мы готовы предложить и
сами технологии. У нас есть и комитет, где есть батюшка, отец Александр». И сколько таких святых по всей России,
готовых предложить «технологии»! Да кому до них дело — у нас «вызовы цивилизации», мы живем на мировых ветрах
— отойдите, вы заслоняете нам мировые перспективы.
Является тунгусская девушка с бурятским приветствием и берёзкой, чтобы мы повязали ленточки сбывающихся
желаний. Я, повязывая, с улыбкой выговариваю желание, чтобы все тунгусские девушки стали православными и
ленточки проросли крестами на груди. А потом нас везут в новый храм «Всех святых в России просиявших», к отцу
Александру.
Храм высок и прекрасен, иконы по стенам писаны хорошим иркутским мастером с высоких образцов Рублева и
Дионисия, а алтарь даже через край изящен. Зато фрески свободны и смелы — кисти и манеры вроде Григория Круга
(да и смелее, смелее!) — и покой, и свет иконостаса резко взрывается мятежом фресок — Святая Русь встречается с
нынешней художественной Россией. Тревожно только общее впечатление, как во многих нынешних храмах, что
эстетика перевешивает этику.
А вот обнаружилось и зачем мы снимали надпись «Помолитесь о нас, мы едем в Афган» — батюшка-то, отец
Александр, оказывается, афганец, и в одном из тяжёлых боёв после гибели товарища поклялся, что если выберется,
посвятит себя Богу. Вот и выбрался! Умён, глубок, точен. И тоже сразу о национальной идее при храмовом единстве:
«Только слово “храм” не скажу, а то обвинят в миссионерстве, а вот о духовном единстве говорить пора». Поднимаемся
на колокольню, и он умело звонит, и колокола держат звук положенную минуту. И его не смущает, что время неурочное,
и что православные сбегутся на его трезвон. Тоже знак ещё вполне светского, комсомольского города, где все поймут,
что раз час неурочный, значит, у батюшки гости и он «хвалится колоколами».
5 июля
Погрузка на КС (катер скоростной?). Прощаемся с братчанами и усть-илимцами. И долго искренне, и, как при
всяком прощании, чуть грустно машем с воды, торопясь одеваться под ледяной ветер с Ангары. И скоро уже
останавливаемся у Шаман-камня, где жёны встречали мужей, обнимая и проливая слёзы, потому что возвращались не
все. Плещем несколько капель за борт — ИМ (не вернувшимся) в Ангару и, не чокаясь, поминаем. Говорят, нарушил
это правило только А.И. Солженицын, когда команда катера, встретив его по возвращении, пристала сюда, как со
всяким гостем: «У вас — традиция,— сказал гений, — а у меня — принципы, до обеда не брать в рот спиртного». Боюсь,
что речники его сразу не полюбили, хотя «принципы» привыкли уважать.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Катим мимо старого села Нево в Кеуль, о котором пеклись вчера, поминая отметку 185. Из-за мыса выходят
слепые осины этого уже умершего 20 лет назад села, потому что затопление готовят с той поры. А уж на берегу поют:
— Чарочка моя, серебряная! Кому чару пить? Кому здраву быть?
И опять бедный Валентин (мы уж знаем, что «здраву быть» ему) выходит, слушает рапорт председателя
сельсовета:
— Село Кеуль, 1400 жителей, есть школа десятилетка, есть ДК...
И т.д.Доклад как доклад, как в старые годы. Но тут же и «доклад» уже совершенно нынешний:
— Работы нет, мужики кто на вахте, кто бежит, уже уехало около 300 человек, пока даже не названы местареципиенты (во как! и терминология готова): кому из нас в Усть-Илимск, кому в Иркутск, кому в Красноярск. Провели
опрос. Больше всего хотят в Усть-Илимск — это наше, это близко. Часть в Иркутск к детям. Хотя новый Кеуль — вот
он, его уже перенесли 20 лет назад. И — сохрани Бог — его оставят. А он уж, новый-то, лишний — работы нет, всё
равно всё умрёт. Лучше уж скорее съезжать отсюда. А эти, которые про отметку 185, хорошо устроились в УстьИлимске. Им не переезжать и не погибать. А мы — останься мы тут, скажи нам завтра: живите тут, топить не будем,
никуда переезжать не надо — мы взвоем! У нас ни полей — заросли лопухом, ни пашни — уже сосняк по 20 метров,
ни фирм — все вывезены «частниками». Хорошо сейчас кризис: приостановились, а то каждый день новая машина.
Разрезают целый комбайн — и в металлолом, который на этот час дороже комбайна. И так всё: коровники, избы — ведь
у вас (это он Валентину) — в Тальцах, в музее-то на Байкале, церковь наша, вот с этого места взята и школа у вас наша
— затопить не затопили, а вот ни церкви, ни школы.
Мирошниченко идет снимать Валентина, а председатель, пока старухи красиво показывают Валентину
натруженные руки (уж играют немного, видали в кино, как надо руки показывать), всё развивает и развивает тему. «Я
уж десять лет председатель и моё дело услышать этих людей и только не допустить обмана, что вот-де перевезут, а сами
бросят и кладбище (видите, вон баба оградку красит — она что, не знает, что всё это под воду уйдёт?), и эту бабу, и
школу. А агитаторам что? Пусть доживают тут, как в Матёре — как хотят. А они уж будут далеко».
Идём огородами, поскотинами — лопухи до небес, луга пустые и сорные. И потом на пристани, где приготовили
«самопляс» (так здесь зовут самогон) и рыбники, старухи, сидевшие рядом с Валентином, говорят, что, конечно,
хотелось бы дожить тут, привыкли (их уже один раз перевозили из Сизова на Илиме), но чуть чё — у них уже есть
квартиры в Усть-Илимске. Ребятам только работать негде.
— Так они и все, — с горечью шепчет председатель, — одна только баба в соседней деревне, почтальонша,
встала в проёме, когда пожегщики пришли (а они из рыбинспекции навербованы, им что, у них давно все враги, придут,
бросят спичку, поглядят и пошли — что сгорит, то и ладно), одна только и сказала: «Не дам! Уж тогда и меня вместе с
избой!» Ушли. Вот изба (а ей 300 лет) и стоит — авось и ещё постоит.
Возвращаемся на берег мимо бабы, которая красит оградку на кладбище, которое через год уйдёт на дно.
— Да уж сколько уходит. А чё ржаветь-то? Родные всё-таки. И уйдёт, так нарядно. А перевезти родных всё равно
никто не даст — дорого!
И пока мы плывём, Валя всё глядит и глядит на берега, и Макулов всё славит реку, на которую действительно
нельзя наглядеться. И Николай Иванович всё пытается рассказать и о том повороте, и об этом. И никак не поверишь,
что этих берегов и этих деревень уже не будет. Но председатель готов, но жители готовы, уверенные, что в городе
работа есть всегда и, кажется, и угощают нас на пристани для того, чтобы мы ускорили этот переезд. И старухи
пошучивают и успокаивают нас, что у них есть квартиры и это они «так» вздыхают.
Останавливаемся в брошенной, пустой уже Едорме, хоть и не планировали. И только сошли, мужик с узким
лицом:
— Поди, к Фроське пойдёте? Ну-ну. Щас начнёт заливать, как работала от зари до зари, а сама и часу не
рабатывала. Токо языком. Мужик содержал. Может, токо счетоводом, чтобы рук не трудить.
А уж Ефросинья Ивановна Седых (1932 г.р.) выплывает из ворот. И пошла, и пошла — и про затопление, и про
то, что работала всю жизнь, а пенсия стыдно сказать, и про то, что у нее 4 класса, но она всё смотрит и читает, а уж
Валентина Григорьевича — особенно. И скоро поёт и старые песни, и частушки. И пляшет, и сыпет тонкостями, уча
меня говорить не «тако», а «такое». И доводит меня этой «тонкостью» до того, что уж на берегу, перед прощанием,
когда она глядит на мою фуражку с надписью «капитан» и спрашивает: капитан ли я, я тотчас уверяю её, что капитан и
уж скоко лет («сколько» — поправляет она). — А Логинов? — спрашивает она. — А что Логинов? — Ну, он же у нас
тут командовал? — Хватит, — говорю, — покомандовал!
— А живой он?
— А каку, — говорю, — ему холеру сделается («какую» — поправляет Ефросинья Ивановна).
— Я радио слушаю, газеты читаю, всегда была первая — и в счетоводах, и потом. Что-то не слышала, чтобы
Логинова сняли.
В.Г. смеётся и не опровергает меня. Отходим. И скоро уж граница красноярских вод и можно переводить часы
на час вперёд.
Часа два ходу по чудным лесам, синему небу, облакам, мысам. (Макулов: — Смотрите, какие леса! Ведь ничего
не свезено, не убрано, а это за год не уберёшь. Видите, вон просеки, затянутые 20-летним подростом? Это то, что
готовилось к затоплению, и еще свозилось 20 лет назад. Тогда ещё стыдились, прибирали).
Добрались до какой-то базы (бывшей зоны), где нас уже ждали, с лесной гостиницей, ухой, шашлыками,
тайменем (показали голову — совершенный теленок!), самогонкой на кедре. А мошка стеной, но при закате уходит и
её сменяет комар.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
6 июля
Утро синее, комары эскадрильей, ржавые трелевочные трактора, лесовозы, бочки, разбитые дороги, пиленый лес
по обочинам, трава до окон. У забора банки, кучи перьев от потрошёных куриц — всё тут, на виду, ничего за спиной.
Леспромхоз. Кажется, всё бросается там, где застала усталость, где мужик махнул рукой. А-а, пошло оно всё! И бросил,
что нёс или вёз, прямо под ноги. Едем в Паново на час-полтора. Неожиданно оказывается далеко. И уходит полдня.
А деревня, как все тут — не наглядишься. И уже привычная смерть через дом: где или чудо ставней с рисунком
«ангарской волны», или резной конёк, или полотенце музейной красоты. Да и все-то дома, будь они у нас, стали бы
украшением европейских «Тальцов» и «Ангарских деревень». Все бы по музеям разошлись. Бежит по улице мужик с
бумажками:
— Во, блин, забегался. За это бы время уже путик прошёл и пару соболей взял. Хотя, кому это, блин, теперь
надо? Соболь выходит хорошо если в 800 руб. при сдаче. Бензину больше изведёшь до зимовья. И уж никто, блин, из
мужиков не ходит. Получают безработные и гуляют, блин…
Едем в Дом культуры, а там уж старухи смеются: нальёте, дак споём. И скоро действительно поют: «Отец мой
был природный пахарь, а я работал вместе с ним. Но налетели злые черти, село родное подожгли». А конец-то у песни
прямо из распутинского «Пожара»: «Горит, горит село родное, горит вся родина моя». И поёт-то четвёрка старух, но
звону на всё село — так зычно, так раздольно, страстно (ни одно слово не верно, а других не найду). И потом, перебивая
друг друга: как жили, как маялись, и матерят власть до самого Кремля. Особенно Анна — широкая, толстая в двух
платках — весело матерится, когда про «нынешнюю молодёжь» и про «переезды».
— Поди-ко еще и не тронемся никуда. Чё уж — сто лет разговору! Поизвели мужиков, а мы уж бабы отсюда в
ящиках поедем. А ведь тоже молодые были, жить хотели, играли, радовались. Когда и спать успевали? А уж заработки
какие были… Я уж бабой была и мне, когда пятого родила, дали 110 рублей, и я шла и плакала от гордости. Маме
принесла, и она: ой, Нюрка, какие деньги! Тоже не видала таких сумм — детям чё-то справить можно. Я их 8 вырастила
и уж 15 внуков и 7 правнуков. И ни разу в больницах не была. Рожала, где попало. И ничего (Валентин: да вам правление
памятник должно поставить уже за то, что в больнице не были). Жить хочу долго. Подымать всех надо. Зовут Анна
Алексеевна Усольцева.
А до этой встречи мы были еще в крепкой избе (такая ладная, живи — не хочу — вот и заглянули). Там мужик
Викентий читал свои нескладные стихи про то, как переезжающим дают квартиры, да всё директорам да начальникам,
а вот в деревне и героиня есть старая, а ей никто — так это оказалось как раз про нее, про Анну Алексеевну. А она вон
всё равно и поёт и пляшет, и плачет, и матерится. И держит жизнь.
Приходит другая старуха: «У меня доклад!»
— Ну, давай, докладай!
И она тоже читает своё стихотворение про переселение и про печаль прощания:
«Ну, а мне охота в Кодино,
Переселют ли когда?
Вон какие уж года».
Подъезжает мотоцикл, подвозит коляску полевых цветов.
— Завтра Иван Купала. Будем венки пускать, купаться. Надо жить.
— А в церкви-то, — спрашиваю, — когда были?
Анна:
— А никогда.
— А вон, — говорю, — как про сто десять-то рублей, так в слёзы и креститься, благодарить кого-то, не
начальство ведь крестом-то?
— Не начальство. Бог-то в сердце есть или нет?
Возвращаемся. Идём в Кежму. Там уже готовятся к празднику «Прощание с селом» через две недели: награды,
речи, кино, концерты. Валентин говорит, что надо бы не праздник, а тризну, а начальник сельсовета:
— Да мы что, не понимаем что ли, просто не знали, как назвать. Не каждый день такие события. Собирались
батюшку позвать, отпеть деревню, да уж как-то больно тяжело заживо-то.
Поглядели старую пожарную каланчу — памятник, а не каланча, храм купеческого барокко, стадион на месте
кладбища, памятник красным партизанам, сражавшимся против Колчака. И — к народу в ДК. Там чеканка, где космос
и плотина, как символ прогресса (ах, этот символ — вот теперь и отзывается!). И опять народный крик. Распутин
рассказывает, как топили их, как увозили сначала колхозников, и они, вроде, уж и готовы были, а всё равно, как машина
тронулась — в крик и плач. И кто-то уж бросает свой узел из машины: не поеду! Но куда денешься.
— А вас тут рассуют по разным городам и вы сразу и забудете село среди чужих-то людей. Были бы рядом, так
помнили, а когда чужие, быстро память рассеивается.
И бабы жалуются, что уж и туда писали, и сюда, и во всякие собрания, и в права человека.
— Нету у нас правов! Вам, говорят, квартиры дают, которые нынче стоят столько, сколько ни ваши дома, ни
земля, ни сами вы не стоите, а вы ещё кобенитесь. И мы бы хотели в Сосновоборск, в Минусинск, а нас в Кодино, где
квартиры дешёвые, да это Кодино вот-вот само затопят.
Остаёмся ночевать здесь. Я иду по Советской улице, которую должны затопить при всех отметках, и опять не
надивлюсь красоте резьбы, тонкости узоров веранд, крепости ворот. Матицы при сорванных крышах рассчитаны ещё
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
лет на 200 и их даже сжечь будет нелегко. Играют девочка Лиза и мальчик Никита, весело бегут мимо зияющих окон и
ещё не знают, что у них не будет этого детства и сияющее их счастье утонет через год-другой и, слава Богу, останется
хоть на нашей плёнке! Вечер, баня, тишина, усталость сердца.
Рядом с нашей избой брошенный барак вроде моего детского «Дома холостых» в астафьевском Чусовом, куда я
приехал в 47-м году. Потянуло заглянуть. Стены-то — прямо учебник истории. Рядом с Шишкиным («Корабельная
роща») и приклеенным к репродукции выгоревшим образком мученицы Варвары и Богородицы с младенцем —
нечаянная молитва об уходящем лесе и уходящей жизни, и бодрый плакат с Крымом и красным флагом. И рядом
Почаевская икона Б.М., и жёлтая выгоревшая карта мира, где Советский Союз еще 6-я часть суши. Нарочно соединяй,
выйдет неправда, а жизнь вон она какой художник.
Смерть учит привыканию. Всё становится символом — в соседней комнате стены оклеены газетами «Труд» и
«Советская Россия», где в названиях «Стратегия крутого перелома» и весёлый Горбачёв, где «Крест на совести», где
гагаринское «Поехали!», как нечаянная перекличка с распутинской Дарьей и Матёрой с её «пое-хала…» (о родной
уходящей деревне), где ликование и жизнь перетекли в прощание и плач. День так тяжёл, что даже торопишь вечер и
сон. Забыться, не помнить, заспать…
7 июля
Рождество Иоанна Предтечи. Кежма уходит, уходит, и уж не удержать слёз. Ты деревня моя, родима матушка,
на кого ж мы тебя оставляем? Только обвыть, как Варвара бабку Анну из «Последнего срока». А срок — последний.
Прощай, матушка! Пошли потихоньку в Недокурово, хотели поглядеть Новое Недокурово, но остановились в старом с
Владимиром Ивановичем, председателем сельсовета, послушали с печалью, что деревня-то старая, пашня была,
крестьянствовали, даже колхоз завели, но с 1954 года задумались о леспромхозе, свезли три зоны дешёвой (дармовой)
рабочей тюремной силы, и пошло — село выросло с вольными до 1200 человек, школа, клуб, а потом лес истощился.
Зоны закрыли. Завели речь о ГЭС, вольные разъехались, лесозаготовки стали вахтовыми, и деревня умерла. И на Новое
Недокурово надежд никаких, хотя его не потопят. Оно выше отметки 208 и даже 213. «Но я, — говорит Владимир
Иванович, еще молодой крепкий веселый человек, — помру здесь, рядом с отцом — кому я где-то нужен? Пусть моя
черемуха постоит. Вы видели, что черемухи у брошенных изб умирают первыми? Им ничего не мешает, и березы вон
стоят, а черемухи засыхают. Вон поглядите (и действительно, у каждой оставленной избы сухой или сохнущий остов.
А вчера черемуху заварили в бане — амаретто и всё! Горький миндаль. Красота!).
Мошка стеной. Я отхожу — стоит у своих ворот старая тетка в китайском халате — интересно: новые люди в
деревне
— Ну, — говорю, — тонете? А у вас, похоже, еще и корова есть?
— Две, — говорит,— и два бычка.
— А кто держит?
— А мы со стариком и держим. Стари-и-ик!
Выходит из хлева старик с выжженным на солнце и ветре деревенским лицом, с беззубым ртом, которого
стесняется, представляется: Леонид Васильевич.
— А вы? — это я к тетке.
— Евгения Николаевна.
И пошла показывать избу, из которой прямо с порога даже не выход, а вылет к Ангаре, к лодке, солнцу. Заходите,
заходите!
И уже тащит рыбу, сметану, пироги, капусту. И совсем весело:
— А по рюмочке?
— Ну, — говорим, — без этого грех.
И уж она несет самогонку:
— Эх, не наварила картошки в мундирах — как бы она сейчас пошла!
Оказалось, приехала к своему мужу, поселенцу — срок здесь сидел, вышел в вольные, позвал. Бросила Украину,
приехала. Бил нещадно. Выла ночами.
— Чё-то сделал, его снова взяли. Он бежал. Нашли в Новосибирске, где ломанул (что значит жить с
«профессионалом» — так и говорит: «ломанул») магазин, добавили еще восемь лет! А этот, — смеется, показывая на
старика, — не дремал. У него баба умерла. Высмотрел меня. Прихожу раз домой, а у него уж все от меня к себе
перетащено. И вот 25 лет живем.
И глядит на него счастливо.
— Было пять коров, столько же бычков. Он всё накашивал один.
— А у него шерстяные ниточки на обеих руках. Зачем? — спрашиваю.
— А без них руки израбатываются. Придешь — чашку с чаем не поднять. А с ними хоть сколько работай —
ничего.
Я тут же умничаю, что овечка шерстью своей держит, как родного, за заботу о ней. Он: может, и так.
В красном углу Никола опирается на мышь («год мыши»), а та на открытку со святой Пасхой.
И идет смешной радостный разговор, по которому видно, как они любят друг друга, как подхватывают всякое
слово и в горькой шутке не теряют света. Загораживаются шуткой от жизни.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Нас не возьмешь! Дали нам в Минусинске однокомнатную квартиру. Значит коров и бычков в этом году на
мясо. И не заплачем. И избу, если Владимир Иванович разрешит, сами запалим. Поплачем, конечно, а что сделаешь?
Куда это всё с собой — лодки, трактор, коров? А не тони, так бы и жили не тужили.
И подливают, и подкладывают: ешьте, еще поставим. Мы привыкли на людях. Друзья всегда есть. И всё с
переглядкой друг на друга.
И я почему-то вспоминаю астафьевский рассказ «Ясным ли днем», как Митрофан Иванович в конце огорошил
свою Паню: «Говорил ли я тебе, что люблю-то тебя?» Нарочно рассказываю, чтобы они догадались. И они догадались
и на моё воспоминание неожиданно оба благодарно вспыхивают. И видно, как хорошо Валентину, который говорит им
благодарные слова и говорит, что на них стоит Россия, которую топят, а она живет, топят, а она стоит, страдает, а
смеется. И обнимает их. Сережа Мирошниченко спросил: как ей здесь после Украины?
— А хорошо! Где бы я еще нашла такого доброго, работящего хорошего мужика?
И он смеется: «А-а, призналась! А я еще не поспел. Не подошло еще!» — так они и объясняются в любви-то.
Вот теперь и Недокуру надо «обвывать». Уходим — и к нам сбегаются легкие летучие лодки-«илимки»,
плывущие по траве и цветам в ожидании воды, чтобы вспомнить свою юность и всплыть для последнего похода —
остроносые, как ласточки, и легкие, как они.
Потом был еще ледник высоко на скале, напоминающий, что он-то вечен, а мы ребята временные. И
неолитическая стоянка на Усть-Кове с раскопами (стоянка — федеральный памятник), с начальническим хамством,
успокаивающим, что на дне стоянка сохранится лучше до поры, пока русло вернется за ненадобностью этого вида
энергии.
Николай Иванович, проведший здесь полжизни, говорил о стоянке с нежностью и печалью. И лицо его было
прекрасно. И когда вспоминал, как ребята-студенты, прощаясь по окончании сезона с Ковой и стоянкой, плакали, сам
прячет глаза. И глядит, глядит на уходящую стоянку, которая, пока мы карабкались к ней, казалось, недосягаемо высока,
а вот и она обречена затоплению. Это какова же, значит, высота затопления? Уйдут в воду многокилометровые острова,
как «лосята» в Усть-Илимске, которые были покосами, пашнями. Уйдет тайга и наши неолитические «пращуры».
Сплавляемся без мотора, пока Мирошниченко пишет монолог Распутина. Потом Сережа долго хвалит Валентина
за чистоту памяти и ясность мысли, рассказывает, как Валентин, написав «Живи и помни», метался по друзьям, желая
немедленно выпить, хотя уж давно не пил, и друзья отказывались, зная его и принимая его просьбу за шутку. И он ушел
в тайгу и шел, шел, выхаживая восторг и счастье, как Виктор Петрович после черновика «Пастушки», спохватился, что
не ел два дня, и кинулся растапливать печку с криком: гр-роми захватчиков, ребята!
Долгий вечер в Болтурино. Костер на берегу, купальские венки девчонок и хороводы, и бултыханье в воде
(совершенные русалки — ныряют в холодную Ангару — только «селедочный хвостик» мелькает). И сон в избе доброго
знакомого Николая Ивановича.
Москва запретила руководству Богучанской ГЭС встречу с Распутиным — можно даже представить, в каких
выражениях.
8 июля
Утром иду на пристань. Там уже «живут». Гена вылезает из воды. Сережа Элоян держит привычно виноватое
лицо. И я сползаю с трапа (отпусти поручень — и унесет Ангара — девка боевая). Потом иду прощаться с селом, со
вчерашним костром, который еще тлеет. Лодки стоят все с моторами, никто их с лодки не снимает — не украдут. Какаято семья грузится в лодку, видно, идут на зимовье.
Подходят наши. Вспоминают, что за завтраком Николай Иванович рассказал, как однажды из этой вот
Болтуринской колонии к ним на Усть-Кову явились зэки, взявшие лагерь. Они знали, что музыка будет играть недолго
и хотели «пожить». Знали, что рядом работают археологи. Явились к Николаю Ивановичу: давай водки и девок. Другой
раз объяснять не будем, гражданин начальник. И как Николай Иванович сплавил ребят на лодке без мотора (за
девчонками уже следили), тишком, чтобы никто не узнал. Ребята ушли, и Николай Иванович пустился тянуть время.
Но и бандиты знали, что время не резиновое и готовы были броситься. Но, видно, лодка ребят куда-то поспела, и
Николай Иванович увидел каких-то людей в телогрейках (будто выросли из-под земли): где те? Он показал одними
глазами (убьют не те, так эти), и эти в телогрейках (оказывается, охрана) мгновенно и страшно, без всякого оружия и
как-то молча, умело избили зеков цепями, так что те зверино орали, скрутили — и вперед. Николай Иванович в тот день
поседел, девчонки плакали в крик. Вон она, значит, какая здесь — археология…
Отходим, снимаем плоты, которые вяжут «вольные» и «осужденные» (все здесь произносят это слово с
профессиональным ударением тюремного начальства). И идем на Кодинск.
По берегам поваленный лес, просто поваленный, без обработки и без попытки вывезти, как после взрыва. За
несколько километров до строящейся Богучанской ГЭС следы прежней «зачистки» — высокая граница коренного леса
и молодая стена двадцатилетнего подроста, который и сам теперь лес. Его надо будет теперь сводить заново. Выходит
из-за поворота насыпная часть ГЭС — диабазовая стена, взятая карьерным способом от скал левого берега, а там
выходит и бетонная, еще вся в движении, еще не дошедшая до верхнего бьефа.
Опять хлеб-соль ложного гостеприимства. Теперь уже без начальства. Величавая панорама большой стройки.
Муравейник народа внизу и «божьи коровки» БелАЗов. И уже отсюда перепад реки в несколько метров еще до
основного подпора виден сразу.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В Кодинск, где живут гидростроители! Он в стороне от стройки. Новенький обычный рабочий городок,
украшенный только тем, что еще тайга кругом. Но уже начальник хвалится двумя девятиэтажками, которые будут сданы
через полгода для 400 семей из затопляемых районов, а нет еще и первого этажа. Показывает первые «домики на земле»
— обитые сайдингом особнячки на две-четыре семьи с носовым платком земли под окном. Едем к храму Покрова, где
отец Лазарь (игумен) уже устрояет женскую обитель. Батюшка весел, картинен, раёшно-радостен, шпарит чуть не
стихами: «Братья и сестры, мир вам! Благословение во Христе преподам. Я уж и в Самаре служил, и на Афоне, везде
душе хорошо и жаловаться грех, а вот тут — лучше всех. Строю и радуюсь — беседка вон! Отчего у неё шапка такая
затейная? А оттого, что у тунгусов шапки такие и нам бы хотелось сохранить память. А колокол вот этот из Кежмы (и
звонит задорно и картинно, не считаясь со временем дня). А в храм-то пойдем! Видели, свет какой! Тут зажгу, там
зажгу, а там паникадила. А свод, свод-то! На хорах поют, а звук сюда, в храм идет. А вот крестильню пока не построил
— сам архитектор и строитель. А это вот Святитель Николай — на крыше нашел в Елабуге. Темный был, а вон уже
сколько проявилось у нас. Ну, и сам маленько подмазал — может, грех? Он бы, Николай-то, и сам это сделал». И
смеется. И благословляет. А Распутина тоже не знает. И это ему не мешает.
Потом была встреча в ДК. Больше женщины — газетные и учительные. По очереди пустились пересказывать
Валины повести. А на сетования его сопротивляются. Им тут хорошо. Что вы нам про разных бессовестных людей?
Здесь собрались не такие. Особенно налегала, что не такие, и что и язык, и душу берегут, редакторша районки. Хорошо
подготовили общественность те, кто не пожелал встречи. «Ездят тут — писатели…» Я сбежал…
9 июля
14 часов едем на машине. Из них четыре — по страшной пыли гравийной разбитой дороги, где в метре ничего
за другой машиной не видать. В Канске нас ждет педагогический колледж такой красоты и достатка (с компьютерами,
свободным Интернетом, картинной галереей, виртуальной библиотекой, городками и лаптой во дворе), что делается
как-то горько за своих детей, за свою школу, за Кежму и Недокуру, Едорму и Паново, которым сходить со свету в
каком-то параллельном, не пересекающемся с этим мире. И Бог весть почему кажется, что ребята из таких колледжей
ничего затопить не могут. Не должны. Что не этому их тут учат. Или наоборот — сделают это с легкостью, чтобы везде
только ноутбуки и виртуальные библиотеки. Но Александр Иванович (директор) так открыто радостен и горд, что опять
выбираешь надежду. Рассказывает, как у них выступал Виктор Петрович и, когда его представляли учителям, через
десять минут похвал сказал: «Ща, бля, зазнаюсь…». И всё сразу пошло весело и всеобще. И уезжать не хотелось.
Валентин по дороге вспоминает, как в первый раз привез в Иркутск бабушку и та, ошарашенная количеством
снующих по улицам людей, сказала: «Это скоко же надо земли, чтобы всех их похоронить!» А матушка, которую он
повел из гордости с друзьями в ресторан и наел с ними на 50 рублей, вместо того, чтобы гордиться сыном, горько
вздохнула: «Ты пошто такой-то? Могли и дома поись».
Исподволь подкралась лесостепь с дивными далями, синевой гор, колками лохматых вольных по-бабьи
расхристанных берез. Миновали под Генин комментарий родное село его жены Лены (в девичестве Индюковой): «Эх,
Гена, какую фамилию проморгал! Был бы “Издатель Индюков” — какой подарок для дизайнера это двойное “И” в марке
издательства!». Гена смеётся радостнее всех.
Добрались, хоть и не чаяли, до дальних районов Красноярска, где сплошь таджики и азербайджанцы, уже
требующие мечети и преподавания родных языков. А там дальше и Базаиха, и Столбы, и Слизнево, и Овсянка и Манна,
и Дивногорск. И Василий Михайлович Обыденко! Привозит нас на горнолыжную базу над городом, откуда и город, и
скалы, и красный и российский флаги на скалах. Через час подъезжают на автобусе наши — белые от пыли и серые от
усталости. И ужин уже скор и труден.
10 июля
Рвем ромашки, клеверы, кашки для Виктора Петровича и едем на кладбище. Сережа как всегда пытает перед
камерой: что бы Вы сказали Виктору Петровичу?
Я говорю об ужасе смерти, о том, что легко о ней думать в церкви, а вот так, перед могилой, когда еще вчера
говорил и смеялся, а сегодня где — поневоле онемеешь. И что какая-то особенная печаль в том, что друзья становятся
мемориальными досками, пароходами и улицами, что в этом есть какое-то особенное остранение, как ссылка из жизни
в историю. Валентин говорит, что не чувствует смерти Виктора Петровича и думает, что тот сейчас работает, что на
минуту вышел, а возьмешь книжку — и снова войдет. Гена вспоминает последние дни, когда Виктор Петрович
поднимался с ним по ступенькам и говорил: «Готовься, будем работать! Надо жить!».
Едем в Овсянку. Церковь закрыта. Идем к бабушке Катерине Петровне и дедушке Илье Евграфовичу и к маме
Лидии Ильиничне. Вот уже без Виктора Петровича и некому присмотреть за могилой — хвоя, какие-то проволоки.
Убираем — и к дому. Там двоюродные сестры Виктора Петровича Галя и Капа — теперь музейщицы. Обнимаемся
счастливо — уже родные. И дом родной. Разве на стене избы явилось «Museum Haus» и еще какая-то иностранщина,
которая вызвала бы смех и матерщину Виктора Петровича: «Ну, бля, зазнаюсь!»
Опять вспоминаем под камеру разные разности, а уж у порога директор Красноярского краевого музея
Валентина Михайловна Ярошевская: «Чувствую, что двух Валентинов мало!»
Я бегу на берег, а там к библиотеке. Гляжу, каковы рябины, которые сажали Виктор Петрович с Ельциным.
Викторпетровичеву сначала съели козы (Ельцинскую не тронули — боялись), а потом просто со зла сломали мужики,
так что девчонкам пришлось посадить новую — болеет. «Такие были перед музеем гладиолусы, — говорит
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
библиотекарь Анна Козынцева, — а наехали три машины каких-то бандитов и все повырывали, даже не увезли с собой,
а просто бросили тут же. Сторожиха видела, но попробуй выйди! Значит, Виктор Петрович всё пока живой и всё поперек
горла».
Является начальник пароходства во всей адмиральской красоте. На рейде качается речной теплоход «Чайка».
Енисей слепит под солнцем и кажется туманным. Проход от Викторпетровичева переулка почти затянут крапивой —
через год не продерешься, да, впрочем, через год-два и самой Овсянки не узнаешь. «Толстые» подавили её.
Отправляемся лодками на «Чайку», где уже сервирован в кают-компании стол в хрусталях и водке. Флот всё
принимает со старинным щегольством. Гляжу с верхней палубы на Овсянку, на стоящую на причале Анну Козынцеву
и прячу глаза — грустно, прощально, и машу, машу Анне, пока она не тает в свете и солнце. Приведется ли побывать
здесь еще раз?
В Красноярске Николая Иванович Дроздов жалует Распутину мантию профессора, и Валентин неуклюже
обряжается ею: «Знаю, что недостоин, но когда что-то предлагают, на всякий случай беру. Ордена, звания. Вдруг что
переменится, скажу: вон у меня ордена, я все делал правильно, а тот, кто давал, а сам пропал из истории, —
неправильно». И замечательно закончил свою печальную речь: «Я совсем, было, перестал верить в себя и в человека.
Но за эту поездку как-то очень окреп и понял, что нас хоронить рано, что, может, Богучанскую ГЭС уже не остановишь,
но остальные мы не дадим. Тут уж или мы, или они. Тут край последний».
Ребята из отряда сопротивления проектируемой Могутинской ГЭС подарили ему майку «Ангара: может,
хватит?». И он приравнял её к профессорской мантии.
И мы поехали к Марии Семеновне Астафьевой. Она оказалась, слава Богу, крепка и радостна: «Вот все говорил,
что приедешь, сядем на кухне и проговорим неделю, а сам и пяти минут со мной не посидел. Ну, дак ведь чё. На чё во
мне глядеть и ково слушать? Старость не облагораживает человека».
И радовалась Валентину, Гене, Сереже Мирошниченко, которого помнила по съемкам его давнего фильма про
Виктора Петровича, когда в Овсянке Сережа подошел к забору и заглянул во двор, а Виктор Петрович ему, длинному,
сурово: «Ты, парень, с забора-то слезь!» — «А я и не залезал! Я тут стою».
Виктор Петрович выглянул — и правда — стоит: «Ну, тогда заходи».
А Марья Семеновна, словно и всю дорогу с нами плыла, вдруг заговорила о реках, о том, что нельзя загораживать
реки: они от этого уже не батюшки, и не матушки, а болота. Ну, вот что было бы с прекрасным голубым Дунаем, написал
ли бы Штраус свой вальс и заплакал ли бы над ним Витя.
Как это замечательно верно! Вот ведь еще и поэтому реки — реки жизни, что они прекрасны, что на них
рождаются стихи, песни, проза, которые не родятся на искусственных берегах среди искусственного языка. Может, мы
потому и теряем великую литературу, что теряем великие реки, сердце и свет этих рек, их дух и нерв.
И уходить уже было страшно. Как её тут оставить одну с ее разговором, памятью, нетерпением. Чувствуешь себя
предателем. Но она и тут молодец — сослалась на то, что хватила с нами рюмку коньяку и теперь ей надо полежать.
А мы еще успевали взглянуть на Енисей на теплом закате (Базаиху уже не узнать — коттеджи, проданные земли,
чужбина, даже по сравнению с моим приездом в 1980-м году). Жизнь, жизнь, куда ты торопишься?..
…Мы разъезжались в разное время, и как всегда, в конце всё немного смешалось. Мы как-то не успели
напоследок обняться. Но ведь мы и прощались ненадолго, уверенные, что завтра... Но жизнь оказалась безжалостнее.
Мы еще дома и вещей не распаковали, когда пришла весть, что Гены Сапронова больше нет.
Мир торопился своей цивилизационной дорогой, отвечая на вызовы, сделанные самому себе, как постороннему,
а то и как прямому врагу. Культура с её человеческой осторожностью и памятью о прошедшем мешала своей душевной
мерой такому передовому делу, как прогресс. «Наемные работники» торопливого мира отодвигали наследованную
божественную жизнь, которая меряется не годами, не набором удобств и не безумием соревнования технологий.
На наших глазах закатывалась (закатывается) огромная жизнь, прямо принятая от сибирских первопроходцев,
от тех, кто освоил и населил эту землю, от тех, чьи имена разошлись по картам и историям, и тех безымянных, простых,
как сама жизнь, как почва, кто сам был землей и небом.
Мы, может быть, будем очень передовыми и хорошо продадим энергию Ангары, а там и других своих рек, раз
мир уверился, что они для того и текут, чтобы давать энергию.
Но мы не прибавим миру важнейшего — лица и света, которые единственно определяют отличия народов в
Господнем саду культур. Не прибавим слова и песни, красоты и тайны, величия и любви.
На тетрадке дневника, который вел в нашей экспедиции Валентин Григорьевич Распутин, я подсмотрел уже
определенное им в те дни название для своей работы — «Прощание с Россией».
Неужели?
Или, все-таки: мы или они?
Псков — Иркутск — Красноярск,
июль 2009 — январь 2010
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир ЯРАНЦЕВ
ПРОЩАНИЕ С «НУЛЕВЫМИ»
Апрельские записи
Начало века всегда слегка ошеломляет: нули в годовой дате что-то магически округляют. То ли завершают, то
ли начинают — поди разберись. Что уж говорить о начале тысячелетия, где на нуль больше. А заодно больше тревог и
надежд. Возможна и паника, если вспомнить тогдашний ужас компьютерщиков. И все-таки перемены в социуме столь
точно еще не совпадают со сменой цифр в его хронологии. Велика инерция, предыдущий век не спешит освобождать
апартаменты, его «выселение» растягивается на годы. Те самые, «нулевые».
Глянем на содержание «толстожурнальной» прозы самого нулевого 2000-го. Он завещает грядущему
десятилетию «старых» А. Солженицына и В. Астафьева, В. Войновича и В. Маканина, Ф. Искандера и С. Залыгина.
Целую плеяду имен «женской прозы» в лице Л. Петрушевской и Д. Рубиной, М. Палей и М. Вишневецкой, Л. Улицкой
и Н. Горлановой. В строю и среднее поколение, самое трудоспособное: О. Ермаков и А. Королев, В. Пьецух и Ю. Буйда,
А. Варламов и А. Хургин, А. Слаповский и А. Мелихов. Жертву масскульта В. Пелевина в журналах уже не видно, Б.
Акунин еще мелькает. З. Прилепин еще не взошел, но его команда уже зреет и вместе с ней «новый реализм»: в обойме
главных «толстяков» С. Шаргунов, Р. Сенчин, И. Кочергин.
Десять минувших лет каркас «имен» не поколебали. Несмотря на уход из жизни и журналов некоторых из них.
Взамен пришли десятки, можно сказать, сотни, охочих до изящной словесности и лит. славы. Всех не перечислишь, не
перечитаешь, не перекритикуешь. Если же взяться, то придется менять жанры: журнальный «разбор» на «абзац»
газетного формата и пошиба. Чем, собственно, сегодня и занята столичная критика, утопающая в море новейшей
литературы. Что поделать — «нулевые».
* * *
Нам, далеким от столиц, лучше. У них преимущество развитой лит. среды, а у нас — точки зрения, очищенной
от ненужных контекстов: тусовочных, келейных, сплетнепорождающих, ЖЖ-образных и прочих. Только я и текст, и
больше ничего. Кроме общелитературного мирового пространства. И желания преодолеть областничество. Не столько
сибирское, сколько столичное. И вряд ли задачу расстояния решает компьютер — лишь имитирует близость.
* * *
На площадках Москвы и СПб с каждым годом все теснее. Настолько, что уже нет смысла враждовать, делиться
на п-модернистов и реалистов, либералов и патриотов. Побеждает дружба. И вот уже п-модернисты начинают грешить
реализмом, а реалисты — п-модернизмом. Уходящие в нонсенс малотиражности (какой же это журнал, если нет
массового читателя?), лит. журналы выступают застрельщиками примирения. Их названия переосмысливаются:
«Новый мир» мирит былых противников, «Дружба народов» — дружит, «Знамя» знаменует оба процесса, отдавая
первые страницы внятным реалистам вместо непонятных п-модернистов. Особенно молодым, «новореалистичным»: З.
Прилепин, С. Шаргунов, Д. Гуцко, В. Орлова оказались лит. пригодны для «толстяков» любого звания и названия. В
том числе и для «Нашего современника». Вещь, доселе невиданная! Возможно, это один из признаков исчезновения
лит. журнала. Не как такового, а как «крепости» для той или иной группы интеллигентов и их единомышленников. И
превращения его в разновидность издательства, печатающего всех. Лишь бы читали.
* * *
Новый роман Романа Сенчина «Елтышевы» — страшный и обыкновенный, бесхитростный, на минимуме
«литературы», и в то же время позывающий на глубокое истолкование, «классические» сравнения. Например, с
«капиталистическими» хрониками М. Горького о Гордеевых или Артамоновых. Или Вяч. Шишкова о Громовых.
Тут и в голову не придет спросить: нравится / не нравится. Спроси самого писателя, он бы не ответил. Писал,
конечно, инерцией предыдущих своих вещей — «Минус», «Нубук», «Вперед и вверх на севших батарейках», «Ничего
страшного». Но и тем леонидандреевским ужасом перед неотвратимостью Жути, в которую будто и не верится. Но
которая всегда где-то рядом, «за сценой». Ужас, который всегда с тобой.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Тем более что Р. Сенчин не хочет ужасать. Ну, жил себе поживал один недалекий милиционер, дослужившийся
к пятидесяти до капитана и «блатной» должности дежурного по вытрезвителю. И все у него было обыкновенное: жена,
как полагается, с возрастом располневшая, двое детей, как часто бывает, один лежебока, другой зэк, автомобиль, как
положено, «Москвич». А когда обыкновенность закончилась (форс-мажор на работе и в обществе — конец 80-х!),
Елтышев превратился в убийцу. Ушел в минус. Сначала старушку в погреб столкнул, потом соседу шею свернул,
наконец, сына головой о печку до смерти стукнул. И ничего.
Да и автор, как тот участковый, который лишь подозрительно косится на городского, словно и не замечает
киллерских проделок героя. Все идет своим ходом — обустройство переехавшего в деревню семейства, строительство
дома, женатая жизнь сына-лежебоки.
Интересные они, эти «Елтышевы». Автор весь роман только и делает, что снимает напряжение, избегая
радикальных развязок заведомо проблемных эпизодов (например, на танцах в сельском клубе). Его темный герой тоже
снимает напряжение своего сельского обустройства, но только незаметными убийствами. Вполне логичными. Когда
нельзя не убить. А писателю — позволить. И ему, до сих пор чуждому прилепинских «патологий», приходится вдруг
обнаруживать в своем романе серийного убийцу.
* * *
Стал ли Р. Сенчин негативнее воспринимать современность, почувствовал ли, что реальность не есть
безыскусность серых будней, устал ли сглаживать конфликтность, руководить опресненными (средой, буднями,
обыкновенностью) героями? А может, всему виной фамилия? В Елтышевых ведь таится дебютная «Й» — междометие
киллерского удара. Экзистенциальный звук, опережающий мысль, чувство, слово. Знак судьбы. Благоприобретенной
тупости жития. Да и сам этот Николай Михайлович — одно сплошное «Й». В тандеме со столь же низменным «-ыш-»
— суффиксом зародышей, найденышей, подкидышей, зверенышей, гаденышей. Что-то из мира неполноценностей.
Существования еще как следует не случившегося, не рожденного. Или перерожденного, вырожденного.
Елтышев дает жене и детям свою ущербную фамилию в знак вырождения не только рода, но и поколения, не
только города, но и деревни. Недаром в финале последний Елтышев — кроха Родион — с недетской настойчивостью
отрицает свою фамильную принадлежность: «…— Тебя зовут Родион Артемьевич Елтышев. — Я — Одион Петьунин.
— Твоя фамилия — Елтышев! — чувствуя, что теряет голову, почти прокричала Валентина Викторовна. — Ел-ты-шев.
— Я — Одион Петьунин…». Теряя силы, рассудок, жизнь, жена Николая Михайловича еще выкрикивает эту одиозную
фамилию-проклятие, грозится судом.
Но последнего детеныша ей уже не отстоять. Он уже найденыш-подкидыш совсем другой фамилии.
* * *
Роман Р. Сенчина можно за многое уважать: за реализм без добавочных эпитетов фантастический / магический,
нео / ультра, за психологизм и публицистизм без явных признаков оных, за Артема Елтышева, которому переезд из
города в деревню вместе с родителями — «катастрофа во благо» и который был бы «Христом» для всех Елтышевых,
если бы не вериги авторского реализма, за «медведеподобность», переходящую по наследству жене Артема, за название
близлежащего села «Захолмово», дающее ключ к истолкованию романа: «за шеломянем еси», т.е. за пределом
разумного.
Но главная благодарность писателю — за краткость. Короче была только старшая ровесница, «Дочь Ивана, мать
Ивана», повесть В. Распутина. С которой у «Елтышевых» много общего, но еще больше различного. Там мать убивает
из-за горя, здесь мать убита горем. Там есть встающий Иван, здесь лежащий Артем. Там все досказано, все на виду, на
суду, здесь все взвалено на читателя: досказывай, додумывай, досуживай. А это невозможно делать без сравнений, ибо
все познается в сравнении.
И что-то подсказывает нам, что хорошим материалом для сравнений будет М. Горький с его «низовым»
реализмом, с его «босяческой» прозой. А кто-то помогает уточнить: «Городок Окуров», написанный ровно сто лет
назад. Этим «кто-то» оказывается Д. Быков и его книга о Горьком. «Яркий, душный, бессмысленный быт написан здесь
у Горького не просто убедительно и пластично, но и музыкально, с той великолепной пластичностью, какой в его
ранних сочинениях не встретишь»; «тут и скука, и жестокость, и красота, и пестрота, и небывалое буйство фантазии…
И все это — без смысла и выхода, без движения» — все это, за исключением «буйства фантазии», можно было бы
сказать и о «Елтышевых».
Д. Быков и сказал в предвкушении «Елтышевых». Зря ведь он ничего не пишет (?). Слишком развит у лауреата
«Большой книги» и прирожденного журналиста нюх на современность. Но опосредованную прошлым. Достаточно
открыть его «Пастернака», написанного на самом деле о Д. Быкове.
* * *
«Был ли Горький?», однако, книга совсем не большая. Потому что не о Дмитрии Быкове. Но это та
невеликость, за которую, в отличие от «Елтышевых», хвалить не хочется. Уж слишком бегло тут все, по-журналистски.
Впрочем, сам Д. Быков этого не скрывает: делали однажды док. фильм о классике, вошла всего четверть сценария —
не пропадать же добру. Вот и «решил опубликовать очерк полностью».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Зачем только было так торопиться? Книга ведь не «эфир на Пятом канале». Можно было убрать следы страшной
спешки (к юбилею писателя в марте 2008-го). Хотя даже если бы и не торопился. Лететь по датам, фактам, событиям,
произведениям — врожденное свойство его писательства. И это, в общем, восхищает, позывает на комплименты. Если
бы не «спотыкающиеся» утверждения автора: «Способность приносить несчастье он заметил за собой рано» (=
«Горький — пролетарский Печорин»), «Он рассматривает человека от… минуса», «отсутствие внутренних границ
мучило его всю жизнь», «породил целую традицию в русской литературе, особенно заметную у Петрушевской, тоже
любящей описывать темные, страшные углы в сочетании с сентиментальностью», «в описаниях ночлежек Горький
много учился у Диккенса», «я говорю о горьковском напряженном эротизме, присутствующем чуть не в каждом втором
рассказе», «как всякого истинного байронита, его не устраивал сам миропорядок», «Горький был первым писателем,
чей журналистский талант не уступал литературному» и т.д.
Все эти «быковинки» не есть плод праздного ума: знание материала удивительное, эрудиция — подавляющая.
Будто автор, сомневающийся в существовании Горького, сам побывал в той эпохе и классика повидал. В чем же тогда
сомневаться? Того ли Горького повстречал? Но пришлось бы разъяснять, цитировать, углубляться — портить красоту
фразы. Например, такой: «…Выбор между советским и русским — … и есть безнадежная попытка выбрать между
ужасным концом и ужасом без конца…»
Существовала ли вообще такая проблема для Горького? Самгину, пишет Д. Быков, «важна правота и совершенно
не важна правда». Различать ли вообще эти понятия, если сам герой был только «системой фраз»? В. Зазубрин,
например, писал автору «Жизни Клима Самгина» в 1934 году, что «эта книга страшнее “Бесов”»: там «люди что-то ведь
делают, а тут сплошная болтовня… бесконечные рассуждения».
Книга Д. Быкова, конечно, не «система фраз». Но отчасти и «болтовня». Умная, порой, блестящая, как всегда у
Д. Быкова, эссеистичная, с частыми заходами в современность (чего стоит увязка Горького с Петрушевской!).
Переносящая классика в наши «нулевые». Хотя именно в эти годы у нас стали подрастать свои Горькие. В крайнем
случае, «подмаксимовики».
* * *
Самого Д. Быкова в горьковстве не заподозришь. Хотя и кажется, что он прекрасно знает современность. Как в
недавнем романе «Списанные». Но это современность достаточно узкого круга лиц: ТВ-шники, финансисты,
маргинальные политики, чины и боссы каких-то невнятных структур. Сама идея какого-то глубоко
законспирированного списка — удобная невнятность. Он и пугало (принадлежность к нему лишает работы, должности,
репутации, жизни), и стимул (думая-гадая о его происхождении, персонажи лихо философствуют). И герой, как
нарочно, сценарист, и перипетии его хождений по инстанциям и влиятельным людям словно сочинены им самим. Или
Кафкой, о чем Свиридов сразу же догадывается («Весь этот Кафка начинал ему надоедать»). Текст расплывается,
становится скучным, нудит. Несмотря на дерзости героя, очевидно, нарочитые. И сильно припахивает политикой —
позапрошлогодними реалиями с активничающей оппозицией, маршами «несогласных» и т.д. И растет список
толкований списка: от прикладных (перечень «несогласных») до абстрактных («любая идея рано или поздно
превращается в список»). В финале же провозглашается сакраментальное: «Быть живым в некотором роде и значит
быть в списках…»
Но как бы ни был изощрен Д. Быков словесно и умственно, он остается журналистом-эссеистом. Открещивается
от своего призвания и амплуа, предвосхищает упреки в журнализме, убегает от него, как Свиридов от Списка, рядит
свою прозу в тогу антиутопизма, уверяя читателя, что «если не работать с реальностью, она такой и останется». Но
тщетно. Автору «Оправдания» и «ЖД» от себя не убежать. Он ведь и сам давно уже в списках. Самых премированных
и «большекнижных». Плодовитых и графоманских. Некоторые даже называют его «новым Горьким». Впрочем, люди
меняются. И однажды, лет через 50, кто-нибудь тоже спросит: «А был ли Быков?»
* * *
В списках «новых Горьких», поборников «нового реализма», один из первых — Захар Прилепин. А у него есть
свой, из трех десятков имен. В основном из тех, «на кого я… делаю ставку — имея в виду ближайшее наше литературное
будущее» и просто тех, «которые мне интересны». У этого необычного «списка» З. Прилепин взял интервью, и
получилась книга «Именины сердца. Разговоры с русской литературой».
То, что интервьюером своих собратьев, зачастую практически неизвестных, особенно за пределами Москвы,
выступает известнейший ныне писатель, может удивить. В этом прогрессирующем жанре работают, как правило,
критики, особенно В. Бондаренко. Во-вторых, дивишься степени спайки этой когорты «будущих» и «интересных». Они
так близко, на зависть провинциалам, знакомы и лично, и литературно, и текстово (очевидны переклички сюжетные,
образные, словесные), что являют собой лит. грибницу. На которой, чувствуется, взрастет еще немало таких, как Г.
Садулаев, М. Елизаров, А. Гаррос, В. Орлова, И. Белов, А. Козлова, и которые дойдут до очей и сознания все того же
провинциала с немалым опозданием. Не удивляешься лишь первенству А. Проханова, писателя насквозь
политического, «имперского», громоздящего «босхианские кошмары» своей прозы на узком фундаменте своей газеты
«Завтра». По сути, все его «семикнижие», от «Господина Гексогена» до «Надписи» — огромная передовица этой
затейливой газеты. Теперь же апологет магически-политического реализма и духовный вождь младореалистов
подрастерял свою пассионарность. И уже не различает, чем он «сегодня одержим» — «иллюзиями, а может,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
прозрениями». Началась энтропия: «Исчезла ненависть» и «среди ареопага новых империалистов» он видит вместе
«левых и правых» и даже «крупный бизнес».
На слуху и Э. Лимонов, хотя «разговора» с ним нет. Но как обойтись без «гениального антрополога»,
превзошедшего «масштабом личности» Аксенова и Довлатова, как сказал А. Рубанов. На «самых видных современных
литераторов нашего поколения» он оказал «определяющее и самое сильное влияние», подтвердил он же.
Среди «интересных» — сибиряк и «бунинец» М. Тарковский, бывшая сибирячка Т. Набатникова, ставшая
переводчицей скандальной Э. Елинек («безумица победила меня»), «аксеновец» Е. Попов, который у «нынешних»
подмечает «ослабленную энергетику, вялость». Несмотря на их «лимоновство». Есть и вовсе «перпендикуляры».
Например, нелогичный в этой книге Д. Воденников. Настолько, что вдруг надерзил интервьюеру: Блок «брезгует ими
(людьми). Вот как вы мной. Когда так лихо стали мне задавать такие пацанские вопросы…». А вот В. Орлова
любимейший З. Прилепиным роман А. Иванова «Блуда и МУДО» «по доброй воле читать книгу с таким названием» не
хочет. С чем можно согласиться. А вот с тем, что молодой оппозиционер С. Шаргунов (1980 г.р.) — «московский
гламурный юноша», согласишься не сразу. Если знать его лидерские наклонности, чуть не доведшие до Госдумы. Но
Москва, повторимся, нам не близка. Да и судить мы договаривались исключительно по книгам. Которые оттуда доходят
со скрипом.
* * *
Одна каким-то чудом дошла. Это книга публицистики Сергея Шаргунова «Битва за воздух». Или «хлестких
мазков маслом» на «палитре трехстраничной статьи», коих в книге несколько десятков. Даже не статей, а быстрых
компьютерных наборов для срочной газетной колонки: «Правой луплю по клавиатуре, а левой кручу колесико
радиоприемника». Остроумие тут на грани фола — хороший тон словесности, рожденный виртуальным общением.
Написанное пером (ручкой) на бумаге — совсем другая литература. Может, и поздний А. Проханов, когда «прорвался»
к новой эстетике, просто сменил ручку-бумагу на клавиши-музыку и открыл портал в качественно иную прозу?
Вспомнить А. Проханова тут просто необходимо. Слишком уж ощутим у С. Шаргунова напор редактора
«Завтра», стремление выразиться как можно необычнее, покруче переломить свой коммуникат той или иной фигурой
речи. Выглядит натужно, но если привыкнешь — естественно. И вовсе это не «мазки маслом», а взломанный отбойным
молотком асфальт, топорщение противотанковых ежей: «…Блевать взахлеб на фальшивые лозунги о величии…»,
«встречать всепрощением вал преступности…» и т.п. На том же лозунге, крике, драйве автор входит и в литературные
темы, не стесняясь вести огонь по своим. «Новый реализм» пока «либо заунывное тягомотное подражание советским и
классическим образцам», «либо натуралистический очерк, художественно невыразительный, никчемно бытовой», а
молодые критики демонстрируют «едва ли не теплохладную всеядность».
Самого С. Шаргунова бросает то в жар, то в холод, когда он портретирует своих. «Красноречив, златоречив,
красно-коричневоречив» и «абсолютная детскость» — это о А. Проханове. «Человек в черном», «дрожь желваков» и
«озаренный фаворским светом», «облачный поэт и расчетливый мастер по пиротехнике» — о Лимонове. «Злыдень» и
«человек-стиль» — о Ю. Мамлееве. В. Пелевин — особый случай: «Лукавая лисица с деконструкцией в полинялой
башке», с «бездонными бесами Кафки» и «свирепыми гляделками Селина». И хочется пристегнуть его к обойме, и
особо не за что.
А лучше бы с ним вообще не связываться. С загадками чапаевской пустоты и «литерных» — «GП», «ДПП», «Т»
— романов не справиться и самому Пелевину. Тяжелый случай лит. игры в прятки. Что уж говорить о «борце за воздух».
* * *
Но как было устоять перед искушением, когда на прилавках появились «5 П» Виктора Пелевина. Пришлось
прочитать, чтобы убедиться в очевидном: не только рациональное, но и мышление вообще для этого писателяневидимки не существует. Вернее, оно мутировало. В поющих девушек-кариатид, древнеегипетских крокодиловолигархоедов, милиционеров-некромантов-прозаиков, подопытных баблонавтов-фээсбэшников и, наконец, асассиновшахидов, разгадывающих тайну рая. Смысл тут искать бесполезно. Все рассчитано на немозговое восприятие.
Ведающее хохотально-прикольными ощущениями. Или масскультно-оккультными, отчего внутри делается как-то
приятно-неприятно. Будто раскрашенных телепузиков — свят, свят! — по ТВ насмотрелся. И еще кажется, что прошел
через некий ритуал. Так что, закрыв книгу, на задней обложке которой изображен «зачищенный» выстрелом в лоб
телепузик, невольно ощупываешься: не богомол ли ты, не зомби-баблонавт? Или сержант-«некромент» Петров,
который «жив не так, как прохожие вокруг».
Тут и анализ не литературный нужен, а псевдолитературный. О чем можно судить и по псевдопослесловиям к
книге. Фальшивые суфий, историк, культуролог, юрист и нарколог стоят на страже романа, не подпуская к нему
«чужих» толкователей. Текст рассчитан на чистое потребление, без лишней рефлексии.
Но пока прочтешь, пока догадаешься. При этом «5 П», при определенном ракурсе, могли бы предстать
фельетоном, зло высмеивающим жадных, как крокодил Хуфу, олигархов, иуд-политтехнологов, извращенцев в погонах
и даже исламистов-наркоторговцев. Под стать А. Проханову, чья неутомимая газетная деятельность циклически
выливается в нетонкие романы, а публицистикой добела прокаленная мысль — в многоэтажную метафорику.
Оба имени — непреодолимый соблазн для «новых реалистов». Они готовы поступиться частью реализма ради
углубления смысла своих произведений, превратить его в «постмодернизм постмодернизма», по определению С.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Шаргунова. Трудно пока им соблюсти меру, держать границу, стряхнуть чары пелевинщины. Но на то и есть щука пмодернизма, чтобы карась реализма не дремал.
* * *
Герман Садулаев, еще один «новый реалист», о ловушке Пелевина знает. И тем не менее называет свой роман
об одном мечтательном офисном клерке «Таблетка». И волшебное имя-пароль упоминает. Происходит это когда
Максимус Семипятницкий, герой романа, пытается осмыслить недавние события своей жизни. Укладывающиеся в
пелевинский сценарий: пара таблеток, компьютерное путешествие в мозг далекого коллеги-китайца, встреча со
«старикашкой»-дьяволом, специалистом по скупке душ. Тут-то и всплывает заветная фамилия: «То Пелевин, теперь вот
с этим дьяволом из “гербалайфа”, булгаковщина какая-то…что дальше?» И сам себе отвечает: «Эклектика», она же
«фьюжн».
То есть ставит диагноз роману. Ибо изготовлена «Таблетка» по пелевинско-буддийскому рецепту иллюзорности
бытия, с обязательным передозом. Плюс ирония: таблетки создают «иллюзию картошки» (фирма Максимуса
специализируется на импорте этого корнеплода), чтобы герой понял, что на таком же принципе продажи иллюзий
работает весь бизнес, что так устроен весь мир вообще. А Булгаков нужен, чтобы Пелевина подтвердить и дополнить.
В контрапункте тем — есть тут еще и голландская, и китайская, и русская подтемы — автор выходит на что-то
свое. Помогает этому и изрядное воображение, путающее западничество с «почвенностью», тоской по корням, по
Родине. Которую надо искать везде — в пространстве и времени, во сне и наяву, в реальности и виртуальности.
Возможно, это автобиографическое: сам писатель — «полукровка», сын чеченца и русской, уроженец с. Шали, ныне
живущий в СПб.
Ищет он эту родину и в романах Пелевина. Точнее, в «Generation П»: там Вавилен (Вавилон) Татарский, здесь
татарин-хазар Максимус Семипятницкий; там мухоморы-галлюциногены, здесь таблетки-трансляторы позитивного
мышления; там «Homo Zapiens», «объект воздействия» ТВ-рекламы на человека, он же «ХЗ», здесь хазары, первыми
изобретшие галлюциноген «рыбий клей» и т.д. И обоих романистов объединяют слова пелевинского «сирруфа»: «Тебе
мало быть человеком, и ты хочешь быть кем-то другим».
Чеченцем, хазаром, русским; реалистом, п-стом п-модернизма, патриотом, космополитом? Так много всего в
писателе и в романе, что ответить невозможно. Эклектика, фьюжн. Впрочем, в умелых руках она всегда была залогом
будущей цельности.
* * *
Под формулу «эклектика-фьюжн» подходит и картина российско-столичной литературы двухтысячных«нулевых». Не хотелось замахиваться на эту неподъемную тему, да вот Лев Данилкин провоцирует. Главное, что
восхищает в его «новомировской» статье — объем лит. продукции, прокрученной через мясорубку его критической
рефлексии. Снимаю перед ним десять шляп, как сказал кто-то из прилепинских собеседников. Тем более что сам он из
все той же партии «молодых»-пассионарных. Одних только «заслуживающих разговора» романов им отыскано «50-60»
на «сверхзатоваренном рынке» книг.
Первым же впечатлением штатного критика журнала «Афиша» оказался вывод: лучшие, замеченные премиями
книги, составляют «всего лишь список, а не иерархию». И ранжирование невозможно. В конце статьи аналитик
«нулевых», перелопатив имена и книги, повторяет: литература 2000-х «не поддается централизации, гуртованию». Не
о том ли и Д. Быков со своими «Списанными» — список есть, а «имен» нет?
Но спустя несколько страниц сам же себе противоречит: группа «молодых» составляет «самую что ни на есть
серьезную» конкуренцию литературе «без канонического центра». Она, конечно, тоже неоднородна: тут и
«постлимоновцы» и п-модернисты, «новые реалисты» и «имперцы». Но главное, что нацелены они на роман — жанр,
генерирующий мысль, противящийся эклектике, существующий не на иллюзиях, а на твердой почве, с кавычками и без.
Эталоном романа Л. Данилкин вдруг объявляет «Матисс» А. Иличевского. Писателя нероманного, центробежного,
больше склонного к диссоциациям, неуправляемым распадам мысли и чувства, чем к обратному.
Но, в конце концов, и он в «своей нише», как в «клудже». Так, «Клудж» (Новый мир, 2010, № 1), предпочел
назвать свою статью Л. Данилкин, разъясняя в сноске: «на программистском жаргоне» это «программа, которая
теоретически не должна работать, но почему-то работает». Чаще — имитирует. В том числе и у «немолодых» и
опытных. Новый термин — только прикрытие для старого врага — эклектики.
* * *
В романе Владимира Маканина «Асан» все это есть. И клудж, и эклектика, и враги. Ибо речь идет о чеченской
войне и об одном из ее окольных персонажей — торговце бензином майоре Жилине. С толстовской душой и фамилиеймаркером он должен исполнять роль поджигателя (бензин ведь горючее) войны — это ли не клудж? То Безуховым,
спасающим своих (русских) и несвоих (чеченцев), а заодно и «княжну» (журналистку), предстанет, то миротворцем
Даниэлем Штайном, героем одноименного романа Л. Улицкой отзовется, то богом войны Асаном обернется. Его
«горячие горские народы придумали» в противовес «генетическому ужасу от Александра Македонского», когда-то
«загнавшему целые народы в горы». Питая «кровью войны» — бензином, «наших» и «ненаших», он длит войну и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
кровопролитие. «Асан хочет крови» — позывные не только боевиков, но и Жилина. Это имя судьбы, скрытое в его
имени: «А (лек)сан(др)». С такой «кармой» и впрямь полный клудж.
Может, поэтому такими сложными кружевами выткан сюжет романа. Написанного не главками, а какими-то
отрывками с пробелами вместо нумерации («номерные» названия глав сути не меняют). И разговорной речью,
напоминающей бормотание. Эта разговорность стиля, «заговаривающего», «заборматывающего» сюжет, настолько
вопиюща, что писатель как будто бы не замечает многочисленных повторов. Например, в случае с «гибелью»
компаньона Жилина Гусарцева. Сначала о ней сообщают боевики, затем сам нечаянный убийца Алик, солдат-«шиз»
Жилина. И еще раз — уже глазами самого героя, а потом еще и еще раз. В каком же положении оказывается автор,
когда выясняется, что Гусарцев все-таки выжил? В каком-то двусмысленном. Вообще, в этом амбивалентном романе
все можно: воевать и мириться, торговать и убивать, умирать и воскресать, быть Асаном и анти-Асаном, Каратаевым.
* * *
Благодаря своему исключительному, даже избыточному реализму (война в литературе — всегда ультрареализм),
роман В. Маканина тождествен пелевинскому. Ведь и у автора «5 П» при желании можно отыскать «реальность»:
выморочность олигархии, абсурдность и сновидность ее существования. А в «Асане» — идею жуткой абсурдности
войны. Но образ мышления В. Пелевина навеки отравлен прикольной эзотерикой, В. Маканина — избыточным
(повторы, бормотания, война, «больная» миром) реализмом. Когда-то он эти свои избыточности ставил в скобки. Теперь
он их раскрыл, и предался амбивалентностям.
Наиболее просты и понятны здесь, пожалуй, отцы героев: отец Жилина — пьяница, а отец его солдата Алабина
— бабник. Кстати, он герой предыдущей книги В. Маканина «Иsпуг». У него там своя «война» — за любовь молодых
и замужних дачниц, которых он берет приступом, как боевики — федералов. Новый роман В. Маканина как раз о таких
федералах, которых «берут» прямо и косвенно — долларом или нытьем чеченских аксакалов: «Сашик, а Сашик…». Вот
и стреляют они друг в друга, чтобы была хоть какая-то логика. Пусть и асановско-каратаевская.
* * *
Тут В. Маканин мог бы позавидовать Илье Бояшову и его «Танкисту». Герой этого мини-романа точно знает,
за кого воюет и кого ему нужно уничтожить. Это знание далось ему большой ценой: он должен был сгореть в своем
танке и выжить, вопреки здравому смыслу, диагнозам бывалых хирургов и всей мощи фашистской орды. В итоге перед
нами герой мутации не сознания, как у В. Пелевина, или гуманной коммерции, как у В. Маканина, а какого-то
самосжигающего фанатизма.
Действительно, ничего собственно человеческого, с точки зрения внешности, у него не осталось: «фиолетового
цвета рубцы» вместо кожи, «на месте рта» — «черная щель, ноздри превратились в дырки», «ни бровей, ни век, ни
волос» и «глаза в кровавых жилках». Сравнение с таким существом выдержал бы разве что Франкенштейн. Такому
бывшему человеку можно дать любое имя и прозвище. Иван Иванович Найденов, он же Танатос, он же Череп, он же
Ванька Смерть. Не нуждается он ни в еде, ни в одежде, ни в славе. Ему все равно, лишь бы найти и уничтожить
легендарный вражеский танк «Белый Тигр». Такой же фантом, как и он сам.
В том-то и странность этого быстрого, как танк-скороход, романа. Ванька с «Тигром» — сами по себе, а сюжет
победоносного наступления «наших» на «ненаших» — сам по себе. В этом сюжете свои действующие лица: гвардеецнаводчик Крюк, якут башнер Бердыев, побочные Жуков, Рыбалко, Катуков, Конев. Одни развратничают, грабят, как
Крюк, беспробудно пьют, как Бердыев. Другие, несмотря на свой светлый нравственный облик, почему-то отступают.
У одних есть безумный, победный фанатизм, у других — белый призрак упущенной победы. Только так можно понять,
почему в одном танке Ванька Смерть, Крюк и Бердыев, и почему грандиозный «Белый Тигр» всего лишь призрак.
Только так отгадывается сосуществование мифологического сюжета о битве двух титанов с сюжетом историческим —
о ходе и пафосе второй половины войны (1943 – 1945).
Специалист по ускоренным сюжетам, оставляющий за бортом романа частности-подробности, диалогимонологи, психологии-эзотерики, И. Бояшов на этот раз даже перевыполнил норму. Уложился в 180 страниц сугубо
танкового текста. Но все испортил своими «Комментариями автора» в стиле академических примечаний. Путая в
читательском сознании эстетические впечатления с сухой прагматикой историко-технических данных. В итоге вместо
текста — два символа. Сов. танкист = Сов. армия, с «жертвенностью» и фатализмом (солдат, пишет автор в
примечаниях, «заранее жертвовал собой», отсюда и победа ценой «ужасной крови»). И «Белый Тигр» = немецкая армия,
которая «умела воевать», т.е. «не упорствовать», а аккуратно отступать, «надевать всем — от рядового до генерала —
каски» на переднем крае и т.д., но проиграла.
А нам хотелось, чтобы все же в романе осталась недообъясненность, недоговоренность. В сочетании с
низменным (Крюк и Бердыев) и величественным (генералы-победители) это давало какой-то специфический сплав. И
не позволяло закрыть книгу в некотором раздражении.
* * *
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Иных авторов хоть сейчас записывай в «молодые», постлимоновцы или прилепинцы. Стоит только полистать
«Перпендикуляр» Михаила Веллера, книгу университетских лекций, чтобы увидеть, с каким шаргуновским азартом
воюет он за справедливую литературу.
Начинает, разумеется, с Пушкина. Не так жил, не то писал. Все припомнил классику: и совращенную жену
Воронцова, и дружбу с изгоем света Толстым-Американцем, и «примитивного» «Евгения Онегина», и
«нешедеврального» «Дубровского». Ибо стоит только захотеть, и факты не в пользу Пушкина выстраиваются
удивительно легко. М. Веллер захотел.
Туринский университет все-таки, да еще 1990 год с не утихшими спорами о «Прогулках с Пушкиным» А. Терца.
Плюс грядущий п-модернизм на пороге стремительно дряхлеющего СССР. Тут и не такое скажешь. Например, что
«Улисс» Джойса «полное фуфло», а о Кафке — что он «не вызывает ничего, кроме легкой, серой, глухой, плотной,
тошнотворной тоски». А когда он и Бродского ниспровергает таким вот образом: «Никакого ничего: ну что-то там
зарифмованное, заритмованное», то и «молодые» могли бы позавидовать.
Но не должны. Узнав, как М. Веллер поднимает руку на святое — А. Платонова. «Лично мне читать Платонова
совершенно неприятно… Никакой надобности в этом изломанном, извращенном языке найти я не могу». Это уж скорее
о нынешних Джойсах, Кафках и Платоновых — М. Шишкине, А. Иличевском, В. Пелевине. С другой стороны,
проповеди писателя оправдывают «массовую литературу» со всеми ее прелестями: «Чтобы было то, что надо», и
«литература без позитива — это хлам, шарлатанство, не выдержавшее испытанием времени». Да и кумирами М.
Веллера являются весьма «массовые» В. Высоцкий, В. Пикуль, Ю. Семенов.
Скажите это З. Прилепину, Д. Гуцко, В. Орловой — не поймут. Их реализму всегда мало только реального. М.
Веллер интересен самим «перпендикуляром», а не тем, что он им «перпендикулирует». Бьет по авторитетам,
демифологизирует? Замечательно. Но он забывает, что дело эта обоюдоострое, и сам М. Веллер тогда — мифотворец.
Как раз в той степени, чтобы стать «позитивным», многотиражным писателем.
Похоже, он просто запутался в своих «перпендикулярах». Для этого есть критики, чтобы распутывать. Те, что
читают все и всех и без опоздания.
* * *
Наталья Иванова, как и Л. Данилкин, М. Веллера не упоминает. Что уже красноречиво. Автор статьи «Трудно
первые десять лет» (Знамя, 2010, № 1), как ни уходила от животрепещущей темы «нового реализма», но постоянно
возвращалась к ней.
В начале в статье сдержанно ностальгируется по «упущенным возможностям», А. Платонову, В. Набокову,
Пильняку, Ходасевичу. Затем сожалеется о «несоветском», и приходится вспоминать З. Прилепина, который берет
уроки у Л. Леонова, а не Платонова. Потом — о «перепаде мощностей», «разнообразном богатстве» культуры того, а
не нашего десятилетия. Наконец, автор без особой охоты приступает к злободневному. К «притоку и / о писателей,
иногда врио, они-то и покусились на вертикаль», на «иерархию». По сути, отменили культуру, где всегда был
канонический набор имен от Гомера и т.д.
На этом витке Н. Иванова вновь обращается к «новым реалистам» — со скепсисом ли, в надежде ли, с
предубеждением — понять трудно. Для начала уточняет: «реальная, а не реалистическая» это литература. Надо
понимать, чуточку хуже. Потому что «они не создают свою художественную реальность… они описывают
существующую». То есть создать вымышленное как реальное они не могут. А вдруг не хотят? Страна ведь другая, не
«классическая». И если б захотели, смогли бы. Взять того же Г. Садулаева.
В полемике с критиком Е. Ермолиным Н. Ивановой опять не обойтись без Сенчина, Гуцко, Прилепина и др. С
вопросительными знаками при упоминании. Все-таки не «отрицательными». Не уйти, видно, от этого «нового
реализма», не спрятаться в невыигрышные аналогии. Может, и не лучше они других писателей. Зато сильнее и не имеют
единого фронта недругов. Ибо фронт прорван (см. статью возмущенной этим фактом О. Мартыновой).
* * *
В конце статьи Н. Иванова итожит: прошлое не прошло, «советское» не изжито. Придется, видимо, — так и
слышишь усталый вздох — ждать еще одно поколение, еще десяток лет. А великую литературу, считает автор, делали
по-антисоветски. Из пустяков — «жестоких романсов, уголовной хроники, журнальных картинок, кабаре» и т.д. И
потому «борьба с низким» сейчас только навредит.
А как же нравственность? Без нее нет подлинного реализма, одно грязнописание. Которое не продышишь.
Обязательно будет со спазмами и судорогами физиологических отправлений. Литература и должна ставить читателю
дыхание, быть своего рода йогой. Представим, что, например, Г. Садулаев вычеркивает из «Таблетки» хотя бы одну
главу — о «ручном» сексе с помощью компьютера. Роману было бы легче дышать, кровь отлила бы от «низа» к «верху».
А «верх»-то и не востребован. Когда пишешь, закрывай дверь в спальню или в туалет.
Реализм — понятие солнечное. С высоты солнца только и можно заглядывать в темные и злачные места. И это
не новореалистическое «комчванство», а необходимая диалектика. Найти ее, а не зазубрить по учебникам — удача
писателя.
* * *
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Тут нам тоже, как М. Веллеру и Н. Ивановой, вспомнился Андрей Платонов. Как автор «Антисексуса». Речь
там, как известно, идет об изобретении где-то на Западе хитроумной «конструкции» по удовлетворению похоти в
одиночку. Выдуманный изобретатель гарантирует эффект «в тройной степени против прекраснейшей из женщин».
Если убрать за скобки нынешние секс-шопы (тем паче обычно пустующие), то произведения сегодняшних
литераторов, включая именитых, сравнимы с этим аппаратом. Его действие тем сильнее, чем неожиданней среди
«обычной» прозы возникает «генитальная» сцена. Сценка, «кадр», деталь, словечко — все равно. Такое, как незаконный
25-й кадр, не забывается. «Чем случайней, тем вернее».
* * *
Рассказик Платонова непрост. И толкуется по-разному. В основном как фельетон на советскую идеологию, где
похоть, однако, не поощряли даже в «эротические» 20-е. Наоборот, пытались отвлечь от нее реальной, а не выдуманной
жизнью. Достойны фельетона лишь утопические проекты, например, А. Гастева, о полном подчинении либидо задачам
соцстроительства.
«Наша общая задача — подавить в своей крови горячие голоса страсти, освободить себя». «Уничтожить пол».
Нет, это не Гастев, это сам Платонов в 1920 году. Шесть лет спустя в «Антисексусе», выходит, он написал
самопародию? С целью реабилитировать секс в литературе, как то было в Серебряном веке? Тоже не так. С одной
стороны, его учитель Б. Пильняк к 1926 году эротикой уже не злоупотреблял, с другой — до рокового 1929-го ряды
секс-писателей только росли: И. Калинников, П. Романов, Л. Гумилевский, С. Семенов. Значит, все-таки это
антибуржуазный, антизападный фельетон, памфлет? Тоже однобоко.
Хотя актуально для литературы нынешней буржуазной России и ее произведений-«антисексусов». Поместил же
Платонов в рассказе такой вот дальновидный «отзыв» якобы О. Шпенглера об аппарате: «Будущее принадлежит
цивилизации, а не культуре: будущее завоюет душевно-мертвый, интеллектуально-пессимистический человек. В
пошлой плоскости истины … мыслимо лишь механическое освобождение от избытка сырых органических сил, не
могущих сублимироваться в дух…». Тут Платонов-Шпенглер ответил и Н. Ивановой, открывшей тип «и / о писателя»,
и М. Золотоносову, антисоветскому комментатору «Антисексуса».
И тем, кто считает Платонова автохтоном, пишущим только о себе и из себя. Перефразируя писателя, это
человек-«антисексус». «Герой» Платонова не нуждается в противоположном поле, а такой вот писатель — в реальной
действительности, социальной оценке, в значимости своих произведений. Платонов, при всей противоречивости,
«многоэтажности» своего творчества, таким автохтоном не был. Называть его «советским» или «антисоветским»
примитивно. Некоторые, однако, настаивают.
* * *
Речь сейчас не о А. Платонове. А о Лоле Звонаревой, писательнице-миссионерше, пассажирке «Лит. экспресса».
Поезда из Москвы со множеством функций: взаимоознакомительной (писатель — с читателем и его городом, читатель
— с писателем и его творческим кредо), взаимопознавательной (открытий с обеих сторон — масса!), а главное,
просветительной, но уже со стороны писателя. Столица все-таки обязана быть культурнее провинции. Провинция же
обязана внимать и слушаться.
Было бы что слушать. Не такое же вот, дремучее: «Современный литератор не хочет никого ничему учить. Он
пишет для себя, потому что не может не писать, размышляя о важном и насущном, но меньше всего о читателе…»
Такой вот «антисексус» получается. Один (писатель) ублажает себя, а другой «пол», другая половина обоюдного
процесса писания-слушания (читатель), как бы и ни при чем.
Понятно, что все красивое «бесцельно и бесполезно». Но не возвращаться же в Древнюю Грецию или
«галантный» 18 век, доходя в гедонизме до последних степеней вырождения? Символисты-акмеисты это уже
проходили. А потом, говорим-то о литературе — искусстве больше других интеллектуальном. Читая, невольно
артикулируем текст, вкладываем в память, включаем все уровни сознания, восстанавливая помысленное автором.
Сказывается «вредная» привычка: писателей у нас издавна не читали, а алкали.
* * *
Живопись, скульптура, музыка — другое. Больше всего подходящее под написанное Л. Звонаревой. Да и
лукавство немалое в этом «меньше всего думает о читателе». Еще как думают! Одни эпатируют хорошие вкусы, другие
эксплуатируют нехорошие инстинкты, третьи «экранизируют» свои хорошие и нехорошие фантазии. Думая также и о
денежном эквиваленте. Но даже если и не думают ни о читателе, ни о деньгах, а только о «важном и насущном», можно
ли представить у нас, а не в античности или средневековье, такого идеального писателя?
Тот же Д. Быков. Он только о самом важном — возможной России — и думает, пишет, говорит. Но разве его
писания не замешаны на том, о чем думают все, кто потребляет прессу, ТВ, Интернет? Разве не есть его произведения
— длящийся диалог с воображаемым читателем, какой бы он ни был? Его «ЖД» потому и располовинен на «хазар» и
«варягов», что являет собой диалог точек зрения. Другое дело, что подобные романы зачастую так и остаются
незавершенными диалогами. Что тогда думать о быковском Горьком или прилепинских собеседниках, садулаевском
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Максимусе или маканинском Асане, жалеть ли сенчинских Елтышевых или бояшовского танкиста? Уходят нынешние
литераторы все дальше от обязанности завершать. Как государство из экономики.
Вот и читатель привыкает к неопределенности. От которой рухнул уважаемый Серебряный век. Да, пожалуй, и
не одна цивилизация и культура. Потому-то литература всегда чему-нибудь да учит.
* * *
Литература любит еще опаздывать. Как поезда. Пока-то дойдут «важные и насущные» книги из пункта «М» и
«СПб» в пункты «Н-ск», «К-ск», «И-ск» и т.д. И вдруг литература решила сесть на поезд и проехать путем
запаздывающих книг. И проехали, а также написали и опубликовали в журнале «Октябрь» (2009, № 4). Без лишних
поучений, с иронией над своей беспробудной столичностью и непреувеличенным удивлением от увиденного. От В.
Попова до Е. Попова, от Р. Сенчина до В. Ерофеева, от З. Прилепина до А. Геласимова, от бывших уральцев и сибиряков
до закоренелых москвичей. «Все побывали тут». И вот уж где точно не думали о читателе — писали, что на глаз и душу
легло. А. Королев, например, вместо Перми вспоминал Молотов — название города с 1940 по 1957 гг. И это подвигло
его на замысловатую метафору: «После того, как Молотов-Иона затворился в кашалотном брюхе Перми, состояние
нашей пермской ментальности перешло в новую фазу, фазу беремени».
Так вот и провинциальная литература-«Иона» затворилась в «кашалотном брюхе» столичной. Творчески и
телесно. Чтобы было потом, кем заполнять лит. экспрессы.
Е. Попов вот тоже столичный провинциал. Но пишет о своей родной Сибири без метафор, жестким
«астафьевским» языком публицистики: «Основная угроза для тайги, равно как и для всей планеты — человек,
возомнивший себя диктатором вселенной и постепенно превращающийся из homo sapiens в двуногого хищника,
поправшего Божьи, человеческие и природные законы». Его деятельность порождает «невиданное явление —
КИСЛОТНЫЙ СНЕГ», «похабит» каскадами ГЭС великие сибирские реки, «пакостит» Байкальским ЦБК великое
озеро.
Если бы еще воспылавшие благородным гневом писатели-«экспрессовцы» увидели, где и как похабит и пакостит
«кислотными снегами» своих книг человек в литературе. И исторгли бы «и / о и врио» писателей из своих рядов. А то
ведь живут себе в условиях плохой экологии, и ничего. Согласились на литературу без иерархий и канонов, как на
эксперимент: почему бы не попробовать? Все, что в новинку кажется лучшим.
Но когда литература без иерархий, тогда и тексту позволительно быть без царя в голове. Быть «и / о текста»,
произведения. Также и с чтением. О чем оно, что в себе несет, чему учит, спрашивать не велено. Потому и маршрут
поезда литературы может оказаться когда-нибудь в один конец. «One way ticket».
* * *
Симптом: сборник произведений лит. экспресса завершает во многих смыслах завершающий В. Ерофеев.
Оказавшись в Уссурийске, он тут же попрощался с профессией писателя. Хотя от литературы он отказался давно, едва
начав писать. А тут еще воочию увиденное отсутствие «общенационального интереса к развитию» Дальнего Востока и
Горного Алтая. Вроде бы стал «лит. передвижником», а остался все тем же. Одинаково любопытным к черным
колготкам на проводницах и вере в Бога у студентов. Новосибирцам тоже памятен сей любознательный недописатель.
Процесс, как видно идет и усугубляется…
* * *
Итак, что-то сдвинулось в нашей литературе. В том числе и буквально, под стук вагонных колес. Но лучше
поздно, чем никогда.
Тем же принципом оправданы и эти записи. Посвящены они в основном книгам, не столь уж и свежим,
запоздавшим. Столичные витии по ним уже давно отшумели и «затворились в кашалотное брюхо» лит. процесса.
Спешат в новое лит. десятилетие. Нам же позволительно на год-два опоздать. Символический лит. экспресс «нулевых»
наши края еще только покидает. И никакой Интернет, уважаемый Павел Басинский, с «висящим» в нем новым
Пелевиным, нас с вами не уровняет. Естественное течение времени, пространства и общения глаза в глаза он не заменит.
А «дух провинциальной закомплексованности» пусть остается. Без «комплексов» ведь не бывает ни настоящего
писателя, ни настоящей литературы. И этих записей, наконец-то прощающихся с «нулевыми».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Любовь КАШИНА
ПАВЕЛ ВАСИЛЬЕВ.
ЛЕГЕНДЫ И ФАКТЫ*
Обледенев, сгибают горы кряжи
Последнею густою сединой…
Открыт простор.
И кто теперь развяжет
Тяжёлый узел, связанный страной?
П. Васильев
О литературных забавах
14 июня 1934 года в «Правде» и других центральных газетах была опубликована статья Горького «Литературные
забавы». Процитируем её в части, касающейся Павла Васильева.
«Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни
порицают хулигана, — другие восхищаются его даровитостью, “широтой натуры”, его “кондовой мужицкой
силищей” и т.д. Но порицающие ничего не делают для того, чтобы обеззаразить свою среду от присутствия в ней
хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те,
которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его. Вывод отсюда
ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно “взирают” на порчу
литературных нравов, на отравление молодёжи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние “короче
воробьиного носа”» [2]. Наверно, не нужно комментировать эти строки. Для всех сейчас ясно, что это значило в 30-е
годы.
Какую же роль сыграл в судьбе П. Васильева А.М. Горький?
Никто из васильеведов не умаляет роли Алексея Максимовича в развитии советской литературы. Речь идёт о
том, что не разобравшись, не проверив факты, он позволил себе озвучить анонимку, письмо без подписи, после которой
жизнь П. Васильева и без того несладкая, стала совсем невыносимой. Человек, взявший на себя обязанность решать
судьбы литераторов, должен был быть предусмотрительней. Он, как никто, видел атмосферу среди литераторов,
противостояние отдельных литературных течений, знал, какие могут быть последствия. И не случайно он сам в
ответном письме П. Васильеву пишет: «Как только “дружески” скажешь о ком-либо неласковое или резкое слово,
тотчас же на этого человека со всех сторон начинают орать люди, которые ничем не лучше, а часто — хуже!»
Так получилось и с П. Васильевым: порицающие его делали всё, чтобы «обеззаразить» свою среду от
присутствия в ней хулигана, «изолировать» его.
Н.Г. Шафер в своей статье (см. «СО», 2010, № 1) обвиняет васильеведов в том, что они выдернули из текста
Горького термин «дорога от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа…» и отнесли его непосредственно к
Павлу Васильеву. Да не васильеведы это выдернули, а враги П. Васильева! Ведь в газетах, после публикации статьи
Горького, всё это относилось именно к П. Васильеву, да и других фамилий в этом абзаце нет. Это так и было
представлено в печати, начиная с 1934 года. Об этом знали те, кто жил и работал в те годы, кто на себе испытал гнев
властей, репрессии, долгие годы лишения свободы. В их числе И.М. Гронский, С. Поделков, Е.А. Вялова, Г. Санников,
все те, кто и стал позже первыми васильеведами. Об этом знал и Горький, ведь всё это было при его участии. Во всех
исследовательских работах, книгах васильеведов И. Гронского, С. Куняева, С. Шевченко, Н. Солнцевой и др. из заметок
М. Горького «О литературных забавах» части текста, относящиеся к П. Васильеву, приводятся полностью, не
«выдираются» из текста, но факт остается фактом.
За давностью лет мы не можем знать, что чувствовал каждый из литераторов, какие цели преследовались, если
не имеем документальных подтверждений, дневниковых записей. Не зря говорят: «Человек — это загадка».
Борис Пастернак, встретив П. Васильева в доме Герцена, после выхода «Литературных забав» пожал ему руку и
сказал демонстративно громко: «Здравствуй, враг отечества» и, смеясь, прошёл дальше. Затем он сказал по поводу
статьи Горького следующее: «Чувствуется, что в Горьком какая-то озлобленность против всех. Он не понимает, или
*
Статья печатается в сокращении.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
делает вид, что не понимает того значения, которое имеет каждое слово, того резонанса, который раздаётся вслед
за тем или иным выступлением. Горьковские нюансы превращаются в грохот грузовика.
Что касается Павла Васильева, то на нём горьковская статья никак не отразится. Его будут так же
печатать и так же принимать в публике» [1. С. 272].
Ошибся Борис Пастернак, не смог оценить напряжённую, можно сказать, трагическую обстановку? назревавшую
в литературе в то время.
Есть ещё один факт, подтверждающий, что А.М. Горький сам пожалел об обсуждении П. Васильева в печати.
Вспоминает И.М. Гронский: «Летом того же года мы с А.Н. Толстым как-то навестили Горького. Сели
обедать. Алексей Максимович обратился ко мне:
— Вы сердитесь на меня за Павла Васильева?
— Да нет, не сержусь, но я просто поражён тем, как вы могли написать такую вещь. Вы, Алексей Максимович,
разглядели в Васильеве только проблему бутылок, которыми он не очень-то и увлекается. А стихи вы его читали?
— Мало. Так, кое-что.
— Как можно писать о литераторе, не читая его! Это совершенно потрясающий талантливый поэт!
Мы с Горьким вступили в спор на грани ссоры, Толстой встал и ушёл. Потом вернулся с пачкой журналов в
руке:
— Ну что вы ссоритесь?! Давайте-ка, я вам лучше стихи почитаю, это куда полезнее.
И Толстой, открыв журнал, начал читать. Одно стихотворение, потом другое, третье. Горький встрепенулся.
— Алексей Николаевич, кто это?
А Толстой продолжает читать.
— Кто, кто это? Что это за поэт? — басит Алексей Максимович. И Толстой, перегибаясь через стол, говорит:
— Это Павел Николаевич Васильев, которого вы, Алексей Максимович, обругали.
— Быть не может!
— Вот, пожалуйста. — Толстой передал журналы. Горький взял и стал читать одно за другим стихотворения.
Дочитал… Налил себе виски:
— Неловко получилось, очень неловко.
Но дело, как говорится, уже было сделано» [3. С. 283 – 284].
Павел Васильев пытался не унывать. Из уст в уста передавались эпиграммы поэта «Выпил бы я горькую, да боюся
Горького, Горького Максима, ах, невыносимо!». В душе же Павла Васильева царили отчаянье и безысходность.
Что касается письма партийца, которое процитировал Горький в своей статье «О литературных забавах», то
Евгений Долматовский в своих воспоминаниях счёл возможным отдельно указать на него: «Признаться, без особого
труда разгадал, кто автор письма. Это был вовсе не партиец, а окололитературный переросток, всеобщий
ненавистник и завистник, а сообщение его было адресовано вовсе не одному из литераторов, а в иное, весьма серьёзное
учреждение.
Из этого учреждения, надо понимать, донос поступил в редакцию газеты “Правда”, где лёг на стол главному
редактору Льву Мехлису. Тот не только представил его Горькому, но и сообщил дополнительные компрометирующие
сведения о том же Васильеве, а так же о Михаиле Пришвине и Андрее Платонове. Горький незамедлительно написал
ответ: “За информацию о трёх писателях очень благодарен Вам, Лев Захарович. Пришвин, старый и верный ученик
Иванова-Разумника, конечно, неизлечим, но всё же он — сравнительно с прошлым продвинулся вперёд и налево…
А. Платонов — даровитый человек, испорчен влиянием Пильняка и сотрудничеством с ним.
П. Васильева я не знаю, стихи его читаю с трудом. Истоки его поэзии — неонародническое настроение — или:
течение — созданное Клычковым и Клюевым — Есениным, оно становится всё заметней, кое у кого уже принимает
русофильскую окраску и — в конце концов — ведёт к фашизму”» [1. С. 265 – 266]. Это было ещё до опубликования
статьи М. Горького «О литературных забавах», здесь рядом с именем П. Васильева названы имена Клюева, Клычкова,
Есенина. Так у кого же из них творчество приняло русофильскую окраску, что ведёт к фашизму? Вот это слово…
написано оно Горьким применительно к русским литераторам, среди которых назван и Павел Васильев. Так Мехлис
использовал Горького в борьбе с «неугодными» литераторами. Письмо Горького Мехлису хранится в архиве Горького.
Как же относился Горький к писателям?! Неоднозначно. Двояким было отношение Горького к В. Маяковскому,
о котором он писал: «Вообще в искренность революционности Маяковского я не верил и не верю». На I съезде писателей,
в своём заключительном выступлении, Горький подтвердил критику Бухарина в адрес Маяковского [4. С. 5].
В 1930-м году П. Радимов столкнулся с Горьким по вопросу поэзии деревенской жизни, которую отвергал
Алексей Максимович. После чего Радимов не печатался более тридцати лет.
В 1932 году литературную общественность всколыхнуло дело об аресте сибиряков. М. Горький в том году
дважды встречается со Сталиным по вопросам литературы у себя в особняке. Но о нашумевшем в то время «Деле
сибирской бригады» на этой встрече он вопрос не поднимает. Неужто его не интересовала судьба литераторов, которым
он помогал? Среди них Николай Анов, Сергей Марков, Лев Черноморцев, Павел Васильев, Леонид Мартынов, которых
Горький считал талантливыми, способствовал их литературному росту, опекал. Их, кроме Павла Васильева и Льва
Черноморцева, сослали на три года фактически ни за что. Помощи и заступничества от Горького они не дождались.
После побоев, во время пребывания в застенках, было подорвано здоровье Сергея Маркова.
Не думаю, что после пережитого в душах писателей «бригады» продолжала жить прежняя любовь к М.
Горькому. Конечно, в последние годы жизни он был уже не всесилен, но хоть как-то помочь литераторам, он, наверное,
мог, тем более это был ещё только 1932 год.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Фальсификация
Большую часть статьи Н.Г. Шафер посвятил описанию строк из письма-доноса.
«А вот — Васильев Павел, он бьёт свою жену, пьянствует. Многое мной в отношении к нему проверяется, хотя
облик его и ясен. Я попробовал поговорить с ним по поводу его отношений к жене.
— Она меня любит, а я её разлюбил… Удивляются все — она ведь хорошенькая… А вот я её разлюбил…»
«Вот такого Горький никогда и никому не прощал», — пишет Н.Г. Шафер.
Наум Григорьевич даже считает, что Горький зачитал письмо партийца, потому что его потряс эпизод,
описанный выше. Он приводит массу примеров рассуждений о женщине, матери и о прославлении женщины Горьким.
Но никто ведь не мог сказать Горькому о несчастной судьбе избиваемой мужем Г. Анучиной, так как этого не было.
Если осмыслить эту часть письма, то можно сделать вывод, что, автор, отведя личности Павла Васильева
большую часть письма вначале, охарактеризовав уже после поэта Смелякова, снова пишет «А вот — Васильев Павел»,
т.е. опять возвращается к личности П. Васильева, здесь чувствуется какая-то неувязка…
Вот как звучат эти слова в первоисточниках — газетах «Правда» и «Известия» от 14.06.1934 г., так как и написал
их А.М. Горький:
«А вот — Васильев Сергей, он бьёт жену, пьянствует…», а всё остальное — по тексту. Сразу всё встаёт на свои
места. Здесь «партиец» продолжает раскрывать внутренний мир других литераторов. Дальше идут Ойслендер,
Панченко и т.д.
В статье Н.Г. Шафера фигурирует его собственное предположение: «…Васильев бьёт свою жену Галину
Анучину, родившую ему замечательную дочь Наташу…».
Этого никогда не было и быть не могло. По известным васильеведам документам и воспоминаниям Г. Анучиной
и В.Н. Васильева, Галина Анучина уехала из Москвы в Омск, к родителям поэта, в 1932 г., и с этого времени они почти
не виделись. Были только письма.
Встреча с Павлом состоялась только в 1934 г., когда он уже с Еленой Вяловой приезжал в Омск из Москвы. Вот
что пишет в воспоминаниях сама Галина Анучина:
«…Когда в декабре 1932 года Павел привёз меня в Омск к своим родителям, он часто, смело говорил матери:
“Мама, я женился по расчёту”. Это ведь и правда смешно, так как я была сиротой с десяти лет…
Павел, возвратившись в Москву, навсегда остался с Е.А. Вяловой. В апреле 1933 года родилась наша
единственная дочь Наташа. Родители Павла помогали мне до последних своих дней, так же, как и Павел. Последнюю
весточку я получила от него в декабре 1936 года…» [7. С. 131].
Это подтверждается и письмами П. Васильева к Галине Анучиной за эти годы, копии которых хранятся в архивах
Дома-музея П. Васильева.
Конечно, Наталья Павловна, дочь поэта, была ошеломлена очередным наветом на её отца, т.к. хронологию
жизни, как и само творчество поэта, она знает досконально, как знает и о том, что в 30-титомник Горького была внесена
фальсификация.
Вот что пишет по этому поводу Е.А. Вялова: «…В середине пятидесятых годов, когда готовился к печати
сборник стихов моего мужа, мне довелось провести много часов в различных библиотеках и архивах…
Каково же было моё удивление, когда я взяла в руки двадцать седьмой том собрания сочинений А.М. Горького,
где были напечатаны “Литературные забавы”, и увидела там следующее:
В абзаце, где Горький рассказывает о бесчинствах поэта Сергея Васильева, имя “Сергей” заменено на “Павел”.
Так что моему мужу в “Новом варианте” статьи досталось за двоих.
Том Горького, о котором идет речь, вышел в свет в 1953 году, когда Павла Васильева давно уже не было в
живых, а Васильев Сергей был цел, невредим и продолжал писать. Такая серьёзная опечатка вряд ли могла вкрасться
в солидное издание, каким является собрание сочинений А.М. Горького. Но если это не опечатка, то что?» [7. С. 214 –
215].
Первыми васильеведами Казахстана — писателем, заслуженным работником культуры С. Черныхом и Г.
Тюриным очень тщательно проводился отбор материалов, включённых в книгу «Воспоминания о Павле Васильеве»,
изданную издательством «Жазушы» в 1989 г. Имеются черновые записи в архиве С. Черныха в Усть-Каменогорске, где
стоят вопросы, имеются записи «сравнить», «проверить факт» и т.д. Они настолько кропотливо и, я бы сказала,
скрупулёзно собирали материалы, вели переписку с современниками П. Васильева, его родными, что не верить их
материалам мы не имеем права. Не остался без внимания и факт из воспоминаний Е.А. Вяловой, он отмечен авторами
в примечании под № 4, стр. 215. Исследователи пишут: «При составлении текста статьи М. Горького “О
литературных забавах”, напечатанной 14.06.1934 г. в “Правде”, “Известиях”, “Литературной газете”,
“Литературной учебе” (№ 6 стр.11, 1934 г.) с последующими её публикациями в сборнике статей М. Горького “О
литературе” и в собрании сочинений в 30-ти томах (М.: ГИХЛ, 1953. т.27, с 251) обнаружилось искажение текста,
на которое указывает Е.А. Вялова» [7. С. 296].
Наум Григорьевич Шафер правильно пишет: «…а публикации в “Правде” и “Известиях” приравнивались к
правительственной оценке всего того, о чём там шла речь. Дело было очень серьёзное».
Действительно, фальсификация в центральных газетах строго наказывалась, можно было лишиться не только
должности, но и головы.
Даже недруг П. Васильева Мехлис, будучи редактором газеты «Правда», сфабриковавший подписи 20-ти
литераторов, что документально подтверждено, не осмелился в газете «Правда» заменить имя Сергея Васильева на
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Павла в публикации Горького, и весь текст письма здесь публикуется, как в оригинале. Это ещё раз доказывает, что имя
П. Васильева в вопросе «бил жену» Горьким не было произнесено. Горький в то время был жив, и, я думаю, не допустил
бы фальсификации. Да и сам Павел не оставил бы без внимания ещё один поклёп. Он был ещё на воле. А сейчас, по
истечении более семидесяти лет, читатели казахстанской газеты «Время», где искажены и слова Н.Г. Шафера, узнают
о факте избиения Павлом Васильевым не только жены, но и матери! Вот так рождаются легенды.
Наум Григорьевич Шафер в своей статье опирается на факты, изложенные как раз в 27-м томе академического
издания Максима Горького. Человек глубоко порядочный, он предполагает, как Горький мог отнестись к такому
поведению Павла Васильева в семье. Но вот тут-то и закавыка. Оказывается, даже в академических изданиях могут
быть допущены ошибки, ведь их составляют люди, которые могут ошибаться, а могут пойти на подлог ради корыстных
целей.
Васильеведы оперируют в основном первоисточниками, оригиналами. Их суждения о роли Горького в судьбе
Павла Васильева подтверждаются обширными документами, воспоминаниями современников. В архиве А.М. Горького
хранятся три письма П. Васильева (см. статью З.С. Мерц, «СО», 2009, № 9). Первое письмо было написано Павлом по
настоянию И.М. Гронского, который сам говорит об этом в своих воспоминаниях.
Н. Примочкина — автор книги «Писатель и власть», изданной ИМЛИ в 1996 г., исследователь жизни и
творчества А.М. Горького, пишет:
«Трудно сказать теперь, что именно заставило Васильева обратиться с “покаянным” письмом к Горькому:
стремление вырваться из тисков критики, надежда вновь обрести подорванную выступлением Горького репутацию или
искреннее раскаяние в своих, правда, не всегда благовидных поступках. Скорее всего, и одно, и другое, и третье. <…>
Получив письмо, Горький, видимо, понял, какую оплошность он совершил, давая столь резкую публичную
оценку Васильеву. Нравы писательской братии были ему хорошо известны. Не раз предостерегал он писателей от
слишком небрежного отношения друг к другу. И Горький решил выступить с открытым ответом Васильеву, которым
намеревался остановить оголтелых критиков поэта. <…>
Васильев пошёл на уступки и написал то, что от него требовали. В конце письма он, правда, всё же попытался
как-то протестовать против травли и несправедливых обвинений. Однако Горький, редактировавший письмо, отсёк этот
конец, оставив одно безоговорочное признание вины и обещание исправиться. В таком усечённом виде оно появилось
впервые 12 июля 1934 г. в “Литературной газете” и затем неоднократно воспроизводилось в критической литературе.
<…>
Васильев воспринял это выступление Горького в печати очень оптимистично и, окрылённый его дружеским
тоном, начал посылать рукописи своих стихов в редактируемый Горьким новый журнал “Колхозник” <…>.
Отрицательное отношение к стихам Васильева, нежелание печатать их в “Колхознике” свидетельствует о том, что у
Горького к тому времени сложилось сильное предубеждение против поэта. Пожалуй, Васильев был самым ярким
продолжателем есенинских традиций в советской поэзии. Для его поэзии были характерны “удесятерённая сила жизни”,
могучая энергия и жизнелюбие, острое ощущение социальных конфликтов, тяга к народнопесенному творчеству,
страстная эмоциональность стиля и яркая контрастность образов. Все эти черты, очень близкие и творчеству Горького,
казалось бы, должны были покорить писателя, как покорила его в своё время муза Есенина, поэта “изумительного” и
“великого”. Но если в 20-е годы Горький ещё мог понять и простить тоску Есенина, его запои и его “хулиганство”, то
через десять лет за “пьяными дебошами” Васильева он не разглядел ни стихийности и широты его страстной души, ни
повышенной внутренней ранимости, скрываемой под внешней грубостью и буйством.
Грозные тучи общественного и литературного осуждения продолжали неумолимо сгущаться над головой
опального поэта. 10 января 1935 г. Васильев был исключён из Союза писателей, а это автоматически повлекло за собой
негласный запрет на публикацию его произведений.
“Решительные меры” по требованию писателей были приняты. Против Васильева было возбуждено дело, 15
июля 1935 г. он был осуждён “за бесчисленные хулиганства и пьяные дебоши” на полтора года лишения свободы и
отправлен в исправительно-трудовую колонию. Здесь, томимый неволей и тяжким тюремным трудом, поэт решил
искать защиты и помощи у человека, ставшего вольно или невольно причиной его несчастий. В письме из колонии от
23 сентября 1935 г. Васильев хотя и очень осторожно, всё же напомнил Горькому о той роли, какую писатель сыграл в
его судьбе, роли того рокового выстрела, который вызвал снежную лавину заушательской критики, поношения и
доносов:
Глубокоуважаемый Алексей Максимович!
В ваших глазах я вероятно похож сейчас на того скверного мальчика, который кричит “не буду, дядя”, когда
его секут, но немедленно возобновляет свои пакости по окончании экзекуции.
Аморальный, хулиганский, отвратительный, фашистский — вот эпитеты, которыми хлестали меня
безостановочно по глазам и скулам в нашей печати.
Я весь оброс этими словами и сам себе кажусь сейчас какой-то помесью Махно с канарейкой.
Ваше чудесное и доброе письмо, Ваша неожиданная помощь, так осчастливившие меня в своё время — теперь
превратились в грозное орудие против меня, заслонили мне дорогу назад и зажгли во мне мучительный стыд.
Мне понятно теперь, как опасна бывает иногда помощь великанов!
После Вашего письма, садясь за работу, я думал: “Вот возьму и напишу такое, чтобы все ахнули и меня
похвалит Горький!”
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я гордец и я честолюбив, Алексей Максимович, — и ложась спать, я говорил жене: — Вот, погоди, закончу
задуманное — Горькому понравится…
Я сработал поэму “Кулаки”, прочёл её знакомым, перечёл её сам и убедился, что она “не то”. И почувствовал
апатию к ней. Озлобился. Выпил несколько раз. Из-за ерунды поскандалил с Эфросом. Этот, по существу ничтожный
и ограничившейся обоюдной руганью, случай не привлёк бы ничьего внимания, если б за несколько месяцев назад Вы
своим письмом не вытащили меня на “самый свет”.
Получилось плохо. Меня исключили из Союза писателей (не выполнил обещаний), фактически запретили мне
печататься где-либо, оставили меня буквально без копейки.
Я метался из стороны в сторону, как совёнок днём, искал хоть какой-нибудь поддержки, куска хлеба, наконец,
для себя и семьи.
Но в глубине моей души тлела надежда всё-таки подняться, непримиримый огонёк — единственное, что я ценю
в себе. И снова сел работать. В это время я начал и довёл до половины лирическую поэму “Христолюбовские ситцы”.
Семь месяцев сиднем сидел дома. Выпивать же стал под конец главным образом (не преувеличиваю!) потому
что “друзья” вместе с водкой приносили и закуску.
Мне трудно Вас уверить, но историю с Алтаузеном расписали в “Правде” страшно преувеличенно. Просто
видно решили положить конец и т.д.
Вот уже три месяца, как я в Испр. Труд. Колонии при строительстве завода “Большая Электросталь”.
Я работаю в ночной смене краснознамённой бригады, систематически перевыполняю план. Мы по двое таскаем
восьмипудовые бетонные плахи на леса. Это длится в течение девяти часов каждый день. После работы валишься
спать, спишь до “баланды” и – снова на стройку.
Я не хныкаю, Алексей Максимович, но зверская здешняя работа и грязь ест меня заживо, а главное, самое
главное лишает меня возможности заниматься любимым — литературой.
Мне нечего трусить и лгать и нечего терять — проверял себя сейчас на бетонных плитах, вижу что, не смотря
ни на что, люблю свою страну, люблю своё творчество и наперекор всему — уцелею.
Но как не хватает воздуха свободы! Зачем мне так крутят руки?
Я хотел бы сейчас работать где-нибудь на окраинах Союза. Может ли быть заменена тюрьма высылкой, в
какие угодно края, на какой угодно срок?
Я имею наглость писать эти строки только потому, что знаю огромные запасы любви к человеку, в вашем
сердце.
Ну вот и всё… Если не изменится ничего в теперешнем бытие моём — всё равно не пропаду, сожму зубы,
перемучусь и дождусь срока.
Весь Ваш
Павел Васильев
23 сентября 1935 г.
ИТК Электросталь
В те годы Горький был окружён плотной стеной “идеологической” охраны, не допускавшей к писателю
многочисленных просителей и жалобщиков, а его секретарь П.П. Крючков, связанный с НКВД, тщательно цензуровал
всю его обширную переписку. Однако на этот раз по какой-то счастливой случайности письмо Васильева из колонии
дошло до адресата. Пометы на письме, сделанные, видимо, Горьким, позволяют предположить, что оно было прочитано
с большим вниманием и даже волнением. Красным карандашом подчёркнуты слова, свидетельствующие о тяжёлых
условиях труда в заключении (“восьмипудовые бетонные плахи”, “зверская здешняя работа”) и подавленном состоянии
поэта (“Но как не хватает воздуха свободы! Зачем мне так крутят руки?”).
Принял ли Горький участие в судьбе заключённого Васильева? Помог ли вырваться на свободу?
Документальными сведениями об этом мы не располагаем» [6. С. 62 – 67].
Нет, Горький не помог Павлу Васильеву. В его освобождении приняли участие И.М. Гронский и В.М. Молотов.
Архивы заговорили
Начиная с 90-х годов, когда стали открыты многие архивные документы, дневниковые записи, письма
литераторов, о Горьком написано очень много критических материалов.
Всё чаще исследователями приводились выдержки из дневниковых записей Мартемьяна Рютина. Он, посмевший
выступить против политики и власти Сталина, отбывал в то время одиночное заключение в Суздальском
политизоляторе и позже был уничтожен. Его голос был услышан только через 56 лет, когда «заговорили» архивы.
Письма Рютина были опубликованы в статье А. Борщаговского «Голос из одиночки. Письма М. Рютина о литературе»
в «Литературной газете» за 13 июня 1990 г.
«Прочёл на днях статью Горького “Литературные забавы”. Тягостное впечатление! Поистине нет для
таланта большей трагедии, как пережить физически самого себя… Горький-публицист позорил и скандализировал
Горького-художника…» [15. С. 134].
Альфред Барков в своей книге «Роман Михаила Булгакова “Мастер и Маргарита”: Альтернативное прочтение»
пишет: «Можно с оговоркой воспринять частное мнение Бунина, или Блока, или Мережковского, или Гиппиус, или
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Чуковского… Но когда все эти люди, знавшие Горького не по архивным бумажкам, дают одинаковую, пусть даже
неожиданно удручающую характеристику, их мнению нельзя не верить» [14. Гл. XXII].
Достаточно и других высказываний, документов, воспоминаний и дневниковых записей: М. Пришвина, И.
Гронского, Б. Пастернака, М. Булгакова, В. Ходасевича, В. Вересаева, Д. Лихачёва, все они не в пользу деятельности
М. Горького в последние годы жизни.
Что явилось причиной таких разительных перемен во взглядах и поступках Горького, в его отношении к
литераторам в последние годы жизни? Ответ на этот вопрос — задача исследователей жизни и творчества М. Горького.
Мы судим только по документам, воспоминаниям тех, кто в то время все эти перемены видел своими глазами, испытал
их на себе. Изучением творчества писателя, значимости его личности, роли в развитии литературы занимаются учёныегорьковеды и непосредственно отдел М. Горького в ИМЛИ. Но даже и они не могут не сказать: «Далеко не всегда
Горький оказывался правым в творческих и идейных спорах с тем или иным писателем, особенно в последние годы
жизни. Так случилось и с Павлом Васильевым, против которого он выступил в 1934 г. со статьёй “Литературные
забавы”, сыгравшей в судьбе поэта довольно мрачную роль» (Н. Примочкина. «Писатель и власть» [6. С. 60]).
«Трудна и сложна была жизнь большого и мужественного писателя, каким был Горький. В его деятельности
были срывы, ошибки и неудачи», — утверждает К.Д. Муратова, автор монографии «Максим Горький в борьбе за
развитие советской литературы».
Васильеведы не претендуют на право давать оценку значимости Горького в мировых масштабах. Они опираются
на документы и факты, которые касаются непосредственно П. Васильева и его литературного окружения, в том числе
и материалы из архива М. Горького. Горький тоже был человеком, и, как и все, допускал ошибки, которые личности
такого масштаба тоже не прощались. Эти годы были трагичны для всех литераторов. Не мало нашлось таких, которые
умели угождать любой власти. Всегда быть на плаву, перестраиваться в одно мгновение. Воспевали сегодня тех, кого
ещё вчера считали врагами.
Слаб Человек пред искушением —
Всесилен рок
За все людские заблуждения
Судья им Бог!
[16. С. 113]
Хотелось бы попросить всех, кто пишет о Павле Васильеве, помещать в печати выверенные материалы.
Например, в «Литературной газете» № 52 за 2009 год Валентин Антонов пишет: «Родился и вырос Павел — далеко от
столичных культурных центров России — в Зайсане, местечке близ Павлодара». Павлодар находится в Северном
Казахстане, Зайсан в Восточном, а расстояние от Павлодара до Зайсана, пожалуй, больше чем от Павлодара до Омска.
Зайсан — город на границе с Китаем. В Зайсане после рождения Павла семья прожила недолго. В жизни Павла
Васильева были станица Сандыктавская, Атбасар, Петропавловск, где Павел пошёл в первый класс, а вырос он в
Павлодаре. Здесь окончил школу и отсюда отправился познавать мир.
В Интернете мы нашли немало о Павле Васильеве. Но каково же было наше удивление, когда мы увидели
фотографию совершенно другого человека. По-прежнему также путают дату рождения Павла Васильева.
В Павлодаре есть Дом-музей поэта, где сформирован его архив, составлена хронология его жизни и творчества.
Поэтому мы будем рады, если все, кто сомневается или не имеет достоверных данных, будет обращаться в Дом-музей
П. Васильева.
Мы сейчас имеем наиболее полный сборник произведений Павла Васильева, в нём и те, из-за которых Павла
Васильева критиковали, навешивали ярлыки, которые уничтожались и не публиковались. Каждый может сам прочесть
его стихи, поэмы, прозу, письма, познакомиться с документальными материалами, публикациями тех лет и сделать
вывод для себя, составить своё мнение о творчестве поэта, в том числе и о роли А.М. Горького в судьбе П. Васильева.
И.М. Гронский в своих воспоминаниях написал: «В поэзии, в жизни поэтов, творческих личностей самым
объективным и справедливым критиком является время».
Мне бы очень хотелось, чтобы не возникали вновь домыслы, наветы, необъективные мнения, порочащие память
о русском и казахстанском поэте, их уже было предостаточно. Павел Васильев заплатил за всё это своей жизнью.
Поэзия Павла Васильева выдержала испытание временем, она продолжает жить.
31 мая — День памяти жертв политических репрессий. И вновь к бюсту П. Васильева потянутся люди с цветами,
чтобы воздать дань уважения памяти поэта трагической судьбы и его бессмертной поэзии.
ЛИТЕРАТУРА:
1.
2.
3.
4.
Куняев С. Русский беркут. — М.: Наш современник, 2001.
«О литературных забавах» // Известия. № 137, 14.07.1934.
Гронский И. Из прошлого… Воспоминания / Сост. С. Гронская. — М.: Известия, 1991.
Спиридонова Л. Горький и Сталин. Уступка за уступку // Литературная газета. № 33-
5.
Шухов И. Избранное. — Алматы: Жазушы, 1996.
34, 2009.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
6.
7.
Примочкина Н. Писатель и власть. — М.: Росспэн, 1996.
Воспоминания о Павле Васильеве / Сост. С. Е. Черных, Г. А.Тюрин. — Алма-Ата:
Жазушы, 1989.
8.
Вялова Е. Про меня ж, бедового, спойте вы // Наш современник. № 8, 1989.
9.
Солнцева Н. Китежский павлин: филологическая проза. Документы. Факты. Версии.
— М.: Скифы, 1992.
10.
Антипина В. Повседневная жизнь советских писателей. 1930 — 1950-е годы. — М.:
Молодая гвардия, 2005. — (Живая история: Повседневная жизнь человечества).
11.
Письмо в редакцию // Правда. № 141, 24.05. 1935.
12.
Резник О. Алексей Сурков: Очерк жизни и творчества. — М.: Худож. лит., 1979.
13.
Куняев С. Жертвенная чаша. — М.: Голос-Пресс, 2007.
14.
Барков А. Роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита»: Альтернативное прочтение.
Главы XXI, XXII. // http://m-bulgakov.narod.ru/master-94.htm.
15.
Шевченко С. Будет вам помилование, люди… Повесть о Павле Васильеве. —
Павлодар: ТОО НПФ «ЭКО», 1999.
16.
Лунин К. Исповедь перед временем: Сборник стихотворений 1990 — 2009 гг. —
Павлодар: ЭКО, 2010.
17.
Письма А. М. Горького П. Васильеву // Известия. № 161, 12.07.1934.
18.
Конквест Р. Большой террор. — Рига: РАКСТНИЕКС, 1991. т. 2.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Андрей ЗУБАРЕВ
«ДА, ПОЗАБЫЛОСЬ МНОГОЕ…»
К 125-летию со дня рождения Г.А. Вяткина
1. Георгий Вяткин.
После расстрела
Его убили задолго до моего появления в этом мире. Убили жестоко, по придуманному обвинению через двадцать
три дня после ареста, после двух допросов и одного формального заседания неких трех субъектов, думавших, что они
исполняют свой партийный долг.
За последние годы, посвященные творческому наследию, а затем и первому изданию собрания сочинений
Георгия Андреевича Вяткина, я впитал в себя его каждой клеточкой души своей, и теперь, полагаю, вправе сказать —
да я вспомнил его! Я знаю его!
Спустя 125 лет со дня его рождения!
Серебряный век России, конец XIX — начало века ХX-го. Ренессанс русской культуры. Период жизни и
творчества ее крупнейших представителей на фоне исторических катаклизмов. Многие покинули страну, кто-то
пытался бороться, кто-то сразу принял новые «ценности».
Он остался. Слишком сильна была любовь к истерзанной России, слишком красива и желанна была для него
Сибирь — его Родина. Остался, чтобы жить и писать вопреки новой власти, тем, кто не терпел инакомыслия, кто
разрушал храмы.
Георгий Андреевич Вяткин — одна из пока еще малоизвестных, но ярких звезд Серебряного века. Печатавшийся
в начале ХX века по всей России в большинстве литературных журналов и сборников Санкт-Петербурга, Москвы,
Берлина, многих других городов, опубликовавший немало книг, получивший Всероссийскую премию за лучший
рассказ в годы расцвета творчества Ивана Бунина, работавший при правительстве адмирала Колчака, он не принял
октябрьский переворот, «ненавидел большевиков», пытался противопоставить чуждой ему идеологии свои певучие
красивые стихи и рассказы.
Такое отношение к себе власть не простила. В конце страшного 1937-го поэт был арестован и после двух
допросов приговорен к расстрелу. Нужно было выполнить план по врагам народа. После расстрела в начале 1938-го его
книги запретили, имя надолго забыли. Семья скрывалась в глухой сибирской деревне. Только в 1991-м его дочь получит
подлинное свидетельство о смерти с точной датой расстрела: 8 января 1938 года. Согласно первому свидетельству о
смерти, он жил еще почти четыре года до октября 1941 года, и умер от артериосклероза.
Вот так. Расстрелян, запрещен, забыт.
Забыт на долгие годы, вычеркнут из списков, запрещен…
Я весь — порыв. Я весь — исканье.
Далек мой Бог. Суров мой путь.
И страшно вечное алканье.
Пойми. Прости. И позабудь.
И вот, наконец, вышли в свет пять томов первого собрания сочинений. Знакомьтесь: овеянный Серебряным
веком поэт, прозаик, эссеист, журналист, основоположник современной сибирской литературы — Георгий Андреевич
Вяткин.
Выход этого собрания сочинений — значительное событие. Говоря официальным языком, это вклад омичей в
культурное наследие не только Омска, Сибири, но и, без преувеличения, мировой культуры. Нам, сибирякам, можно и
должно гордиться своим именитым земляком!
Сегодня, когда в Омске, на родине поэта, установлен Памятный камень на Аллее литераторов, когда одна из
улиц города носит его имя, когда в библиотеке имени Георгия Вяткина ежегодно проводятся Вяткинские чтения и
конкурсы чтецов, когда постоянно проводятся вечера-встречи, посвященные его памяти, можно смело говорить о том,
что пророческие слова «мне кажется, я буду жить всегда» сбылись.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Уверен — и в других сибирских городах, прежде всего, в Томске, Новосибирске, Барнауле, 25 апреля 2010 года
найдется немало почитателей таланта Георгия Вяткина, которые в день его юбилея вспомнят о нем, почтят его память
и его творчество.
2. Георгий Вяткин. До расстрела
«Минувшее бессмертно на
земле»
«Верую: силой твоей, Человек,
Жизнь безотрадную, пошлую, серую
Преобразишь ты навек…
Верую!»
Г.А. Вяткин
Георгий Андреевич Вяткин родился 25 (13) апреля 1885 года в далеком от Европы сибирском городе Омске, где
незадолго до него отбывал свою каторгу Федор Михайлович Достоевский. Его отец — Андрей Иванович, старший
урядник омской казачьей станицы, музыкант, мать — Анна Фоминична, швея. Три сестры — Таисия, Елизавета,
Евгения. В конце XIX века семья переезжает в Томск, тогдашнюю культурную столицу Сибири. Юный Георгий учится
в церковной школе, а уже в 15 лет работает в сельской школе учителем. В 1902-1903 годах учится в Казанском
учительском институте, но его отчисляют за эпиграммы на преподавателей.
Первое стихотворение публикует томская газета «Сибирская жизнь» 9 января 1900 года, Георгию было всего 14
лет. С 1905 года его произведения печатают в крупнейших российских литературных журналах — «Вестник Европы»,
«Русское Богатство», «Современник», «Нива», «Сибирские вопросы», «Ежемесячный журнал» и др. К нему приходит
известность.
Г. Вяткин работает в «Сибирской жизни», сотрудничает в многочисленной периодике сибирских городов,
включая родной Омск, часто бывает в российских столицах, пишет много, даже очень много, пробует себя в различных
жанрах. Знакомится с мэтрами русской литературы и культуры — Б. Зайцевым, А. Куприным, В. Короленко, В.
Брюсовым, А. Блоком, А. Толстым, М. Горьким, В. Комиссаржевской, многими другими. Входит в знаменитые
телешовские «Среды».
В 1912 году получает всероссийскую литературную премию за лучший рассказ. 1914-1915 годы проводит в
Харькове, работает в местной газете «Утро», где знакомится с И.А. и Ю.А. Буниными. Путешествует по Алтаю, Сибири,
Польше, Финляндии.
На Алтае он знакомится со своей первой женой этнографом Капитолиной Васильевной Юргановой. Позднее, в
годы Ленинградской блокады, она была среди сотрудников знаменитой петровской Кунсткамеры, которые сохранили
бесценную коллекцию. Она же сохранила пока единственный известный нам архив Георгия Вяткина, находящийся
сегодня в Пушкинском Доме в Санкт-Петербурге.
Первая мировая война — служба в санитарных частях Северного фронта под началом поэта Саши Черного. 1917
год приносит ему успех, из печати выходят сразу три его книги — «Опечаленная радость» (Петроград), «Золотые
листья» (Петроград) и «Алтай» (Омск).
Не приняв октябрьский переворот, в начале 1918 года возвращается в Томск, и почти сразу в Омск, который
осенью 1918 года становится столицей России. Верховный правитель адмирал А.В. Колчак приглашает Г.А. Вяткина
на работу в отдел газетных обзоров. В качестве корреспондента Вяткин сопровождает Колчака в его поездках на фронт.
В 1918 году активно участвует в издании журналов «Единая Россия», «Возрождение», «Отечество», печатается в газете
«Заря». И снова очень много пишет, читает лекции перед войсками о русской литературе, читает свои стихи, создает
писательские организации. В 1919 году Г.А. Вяткин становится членом Всероссийского географического общества,
которое в то время было культурным ядром России.
Когда Колчак терпит поражение и бежит в Иркутск, с ним уходит и Вяткин. В Иркутске его арестовывают и
возвращают в Омск, где подвергают суду военного трибунала. Приговор мягкий — поражение в выборных правах. Он
остается в Омске, находит здесь свое семейное счастье.
Расставшись с Юргановой в 1922 году, Георгий Андреевич знакомится с младшей дочерью известного омского
врача Николая Васильевича Афонского — Марией, красавицей Марией. У нее тоже второй брак, первый муж
неожиданно умер, оставив ей маленького сына. Вяткин дает ему свою фамилию и отцовскую любовь, чуть позднее в
семье Вяткиных рождается дочь Татьяна. Вроде бы жизнь налаживается.
Снова много работы в газетах, в журналах. Вяткин остается верен себе, он не может и не хочет восхвалять
большевиков. Пишет в основном о природе, об истории — поэма «Сказ о Ермаковом походе», много работает в
Сибирской энциклопедии после переезда в Новосибирск в конце 1925 года. В своем единственном романе «Открытыми
глазами», во многом автобиографическом, он предугадывает свою судьбу — будущий арест и расстрел.
Поэт предчувствует надвигающуюся беду, он отправляет маленькую дочь в Омск за пару месяцев до ареста. 16
августа 1937 года его арестовывают, следуют два допроса, а 25 декабря пресловутая тройка выносит расстрельный
приговор. Жизнь обрывается. И только в 1956 году — полная реабилитация, возвращение всех прав.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Мне кажется, что я когда-то жил,
Что по земле брожу я не впервые:
Здесь каждый камень дорог мне и мил,
И все края давно-давно родные.
Вином любви я душу опьянил,
И в ней не меркнут образы былые
И вечен в ней родник грядущих сил.
— Да будет так! Да здравствуют живые!
Пройдут часы, недели и года,
Устану я, уйду во мрак, истлею,
Но с миром не расстанусь никогда.
Могильной тьме моя душа чужда,
Влюбленный в жизнь,
я вновь воспламенею,
Мне кажется, я буду жить всегда.
1912 г.
С 1959 года его робко начинают вновь печатать, а в 2007 году после шести лет труднейшей подготовки выходит
в свет первое пятитомное собрание сочинений Георгия Андреевича Вяткина. Возвращение в жизнь состоялось.
3. Георгий Вяткин.
Творчество
«Что мир без творчества,
и что без мира ты?»
«Я верю, будет жизнь,
как в первый день свежа»
Г.А. Вяткин
«Прекрасная женщина улыбнулась.
Дайте, пожалуйста, отзыв о прекрасной улыбке прекрасной женщины.
Кудрявый, милый ребенок звонко засмеялся.
И на душе у всех стало светло и отрадно…
Дайте, пожалуйста, отзыв о звонком смехе… милого ребенка».
Так писал известный сибирский критик, подписывавший свои статьи псевдонимом «Дедушка Фаддей», когда
его попросили дать отзыв на книгу стихов Георгия Андреевича Вяткина «Алтай».
«Никаких бурь, никаких метелей — в стихах его, слава Богу, нет.
И все-таки — это не мешает быть ему настоящим “Сибирским поэтом”…
О Сибири давно уже можно говорить, не вспоминая о каторге.
Сибирь вовсе не специализировалась “на бурях, снегах и метелях”.
Она не вечно мрачна и нахмурена…
Она умеет и ласково смотреть, и нежно улыбаться»…
И резюмирует:
«Г.А. Вяткин — лучший из Сибирских поэтов.
Бог окропил долину огоньками,
Посеял щедро лилии по ней.
Остановись! Тайга теперь за нами
Ночуем здесь. Расседлывай коней.
Вечерний час задумчив и прохладен,
Серп месяца прозрачен и остер.
А даль во мгле.
Из синих горных впадин
Ползет туман. Но мы зажжем костер.
Какая глушь! На камне встали камни,
И вздыбились утесы на утес.
И нет пути. И всюду мох порос,
Сухой, как пыль, невыразимо давний.
Текут века, покорны и безгневны.
Течет вся жизнь —
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
к печальной вечной мгле…
Но эта ночь, но этот голос древний…
Минувшее бессмертно на земле.
Прекрасные стихи!
Привет вам, прекрасный певец Сибири!»
…Я верю, будет жизнь,
как в первый день свежа,
Как в грезах юности, свободна
и прекрасна.
— Кто дерзновенен был —
тот вспыхнул не напрасно.
Мир безбрежно — велик,
бесконечно — чудесен
Бесконечно и вечно красив…
— Как вы можете жить
без чарующих песен,
В городах, и у рек, и у нив?
Дерзок клекот орла…
и всегда полнозвучно
Бьются волны о гордый утес…
— Как вы можете жить
так уныло и скучно,
Задыхаясь от стонов и слез?
Сколько звезд! Вы считали ли,
бледные люди,
Сколько звезд в голубой вышине?!
— Как вы можете жить,
не мечтая о чуде,
Об иной, о нездешней стране?
Лучше и не скажешь. Да и стоит ли?
Вполне вероятно, кто-то думает иначе. Вот только равнодушных к певучему, размашисто-сибирскому,
доступному и нежному таланту Поэта найти будет непросто.
Я надеюсь на это.
И потому, да и просто, полагая посвятить свои годы творчеству моего деда, я продолжаю собирать его
литературное наследие, пополнять его биографию.
Радость, которую дарит мне эта работа, этот мой святой долг перед его памятью, не сравнить ни с чем.
Вычеркнуть человека из жизни, запретить читать его книги — легко, заставить навсегда забыть — нельзя.
Его вновь печатает журнал, которому он отдал немало лет своей жизни — «Сибирские Огни», его сонеты входят
в сборник «Русский сонет», его стихи публикует книга «Белая Лира», сборники поэтов Серебряного века, сборники
поэтов Гулага, статьи о его творчестве готовятся к публикации в зарубежных изданиях.
Георгий Андреевич возвращается к нам, к своим землякам, к своим родным и друзьям, к российскому читателю.
Приятно сознавать, что немало сделал для того, чтобы вернуть читателям произведения моего любимого поэта и
писателя, моего родного и любимого деда, хоть как-то извиниться перед ним за поруганную честь, за унижения
большевистского варварства, за пулю в сердце его и в души наши…
В душе моей тихая радость. Я брожу по омским улицам и разговариваю с ним…
В чаще леса нежданная просинь —
Голубое окно в синеву.
Словно сказочный сон наяву —
Золотая хрустальная осень.
Жаль идти. Жаль и шагом нарушить
Эту тишь, этот сон золотой…
Нет, склониться к сосне головой
И молчанье, как музыку слушать…
И хочется слушать его и слушать, и хочется много ему сказать.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Евгений ПРОКОПОВ
ЗАБЫТАЯ ТЕМА
Производственная тематика
в творчестве новосибирских художников
Исправно посещая почти все персональные и групповые выставки новосибирских художников, раз за разом
видишь одно и то же. Разной степени мастерства, разной манеры, но всё одно: пейзажи, портреты близких и знакомых,
натюрморты, надуманные «композиции». Удручающее однообразие! Зрителя не оставляет ощущение, что живая жизнь
осталась за окнами выставочного зала. Диву даёшься, как это можно так не замечать окружающего мира, так
пренебрегать действительностью. Наша страна, словно просыпаясь от дурного сна, начинает понемногу возрождаться,
строиться. Россияне растят хлеб, добывают нефть и уголь, строят жильё, плавят металл. В общем, страна работает, а
художники этого словно не видят. Или не хотят замечать. Или невыгодно им это сейчас…
Поневоле с тоской вспомнишь прежние времена. Художественные выставки той поры помнятся праздничной
атмосферой, общим радостным, приподнятым колоритом, красочным разнообразием полотен. Впечатление праздника
искусств не оставляло зрителей. Тематическое и жанровое разнообразие произведений по-хорошему удивляло. Словно
сама жизнь, узнаваемая и незнакомая, смотрела с полотен, не оставляя никого равнодушным. Книги отзывов полны
были искренними словами благодарности и простоватыми восторженными откликами.
Может быть, это звучит громко, но в советские времена была предпринята попытка создать в изобразительном
искусстве современный народный эпос, своеобразную живописную летопись, эмоциональную историю эпохи.
И совсем не по указке «партии и правительства» славили художники идеал деятельной, созидательной, цельной,
здоровой, оптимистичной натуры современника — строителя нового общества. Жизнерадостная бодрость духа,
крепость тела, энергия, душевная чистота, — именно это искали в своих героях художники. И находили. Кто искренне,
а кто и — как сейчас говорят — из конъюнктурных соображений, стремился показать романтику и героику новой жизни,
трудовые будни родной страны.
Много было плодотворных и полезных дискуссий и творческих споров о пересмотре арсенала выразительных
средств для адекватного отражения реалий новой жизни и взаимосвязи явлений.
Живой, нервный пульс тогдашней жизни остро чувствовался в изобразительном искусстве. О многогранном
мире чувств и чаяний своих современников художники стремились рассказать поэтично и ёмко. Увлечённость
современностью сочеталась у них с высоким профессионализмом.
Несправедливы упрёки, что это было вдохновение по заказу. Мастера имели возможность умело вписывать в
действующую систему социального заказа свои самые смелые творческие искания.
Время отсеяло наносное, неискреннее, натужное, спекулятивное.
Осталась художественная летопись преобразований. Жизнь страны была запечатлена в художественных образах.
Новосибирские художники внесли свою лепту, вписали свои строки в эту летопись.
Он исколесил всю Сибирь…
Свой путь к всеобъемлющему и достойному отображению современности искал старейшина новосибирских
художников Иван Васильевич Титков (1905 — 1993), человек неутомимого темперамента и неисчерпаемых духовных
сил. Не было сколько-нибудь значительного события в истории социалистического преобразования Сибири, которое
бы не отразил он в своём творчестве.
Убеждённость в правоте своего искусства, природный талант, одарённость и упорство в достижении
поставленных целей — вот составные части его выдающегося творческого потенциала, позволившего мастеру создать
за пятьдесят лет более 4 тысяч произведений живописи и графики. Причём диапазон художника был необычайно
широк: от большой, эпического звучания тематической картины до портрета или жанровой зарисовки, от плаката до
книжной иллюстрации, от декоративной росписи до оформления спектаклей.
Сполна отразил он трудовые будни речников, геологов, металлургов, шахтёров, тружеников полей и ферм,
строителей. С этюдником и альбомом для зарисовок он исколесил всю Сибирь. Маршруты его поездок — в названиях
его картин: «Домны Новокузнецка», «Крепость Заполярья. Норильск», «В глухой, но ведомой тайге», «Строительство
Красноярской ГЭС», «Порт Дудинка», «Строительство дороги в Саянах», «Академгородок строится», «На
строительстве Новосибирской ГЭС».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Много раз был Иван Васильевич в Кузбассе. В своей книге «Моя Сибирь» он пишет о неизгладимом
впечатлении, величественных панорамах, огнях великих строек… «Дух захватывает!» — восторгался художник.
Рисунки из дорожного альбома передают масштабность происходящего. Художник применяет размашистую,
стремительную и напряженную технику.
Творчество Народного художника России И.В. Титкова может быть примером общественно значимого слияния
таланта и души.
Жил жизнью страны
Заслуженный художник России Вениамин Карпович Чебанов, по собственному признанию, всю жизнь пишет
войну, на которой довелось ему сполна хлебнуть лиха. Это его главная тема.
Но мастер есть мастер. Он успевал всё. Художник Чебанов жил жизнью страны. Ездил в творческие
командировки. Строительство Красноярской ГЭС, Кузнецкий металлургический комбинат, Новосибирский
оловокомбинат, целинные земли, строящийся Академгородок — вот далеко не все его маршруты.
Общественный темперамент, гражданственность в слиянии с высоким творческим потенциалом (с молодости
Вениамин Чебанов был прекрасным рисовальщиком) и работоспособностью, — всё это приносило замечательные
плоды.
Отношение художника к советскому человеку, его созидательному труду, в полной мере выразили станковая
графика, гравюры, книжные иллюстрации, репортажные рисунки в областной газете «Советская Сибирь».
На многих выставках побывали работы В.К. Чебанова. В далёком Париже в книге отзывов на выставке сибирских
графиков восторженный посетитель оставил взволнованный отклик: «Ваши гравюры прекрасны, господин Чебанов!»
Графическая серия, посвящённая строительству Красноярской ГЭС, имея непреходящую ценность документа
своего времени, отличается высокой культурой рисунка и ясной классической композицией.
Цикл линогравюр «Новосибирский оловокомбинат» — настоящее пиршество для глаз. Такая экспрессия,
динамика в сочетании с философской многозначностью возвышали работы художника, которые переставали быть
просто репортажем или добросовестным рассказом о людях и их делах. Они становились поэтической образной
метафорой, в которой тогдаш