close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

1700

код для вставкиСкачать
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Даниил ГЕЗО
ПО-ЖЕРТВЕННОСТЬ
Откровения судеб
ТАИНСТВО
Повесть
Господи, мы знаем — каждый из нас двоих, о себе и о другом,
— что влюблены мы только в Тебя; мы знаем, что смысл жизни — в
Твоей любви, которая, как дар, изливается на нас, и что никто
никогда не сможет Тебя заменить. Мы благодарим Тебя за то, что
Ты даешь нам в этой жизни бесчисленные знамения Своей любви, и
особенно за то, что ты сделал нас «знамениями» друг для друга.
А. Сикари. О браке.
(«Христианская Россия».
Москва-Милан. Стр. 45)
Вчера по e-mail получил поздравление:
«С наступающим Новым годом и Рождеством.
Райхель, Иосиф и Анна.
P.S. Молись о нас, мы ждем ребенка».
1
Мой друг Иосиф Райхель обладал удивительной способностью хранить свое целомудрие в нашей
распущенной компании.
Мы познакомились осенью в Студенческом театре на Корабельной улице. Перед этим, в июне, завалив
диссертацию по Хайдеггеру, я был отчислен из аспирантуры и, по приглашению моего отца, переехал из
Москвы в Ленинград.
В Москве, в университете, я стремился быть лучшим. Был нелюдим, оттого и одинок. Оставшееся после
лекций время просиживал в библиотеках, поражая преподавателей своим усердием. Мне прочили имя. И все
было бы предсказуемо, если бы не жизнерадостная и прекрасная дочь профессора Игнатьева, Полина. Следуя
своей капризной страсти, она, словно опытный наркоман, присаживающий на иглу новичка, причастила меня
к царящему московскому разврату. Похоже, ей это доставляло удовольствие…
В мокром и сером Ленинграде мое положение усугубилось. Посеянные московской красавицей семена
порока плодоносили. Я сходился с женщинами в барах, тратил отцовские деньги и в глубине души мучался
от своей беспутности.
На Невском, возле Дома книги, убивая невостребованное время просмотром афиш, прочел объявление
о наборе любительской труппы. По сей день не могу понять, зачем я отправился туда?
Студенческий театр размещался в старом покосившемся особняке на Корабельной улице. Сорок лет
назад здесь начинал восхождение к славе сам Юрский.
Среди прочих, длинноволосых и небритых, ищущих самореализации бездельников, пришло несколько
пригожих барышень. Худрук Голиков еще был жив. Принимали всех без должного отбора. Стандартная
процедура: стих, басня, проза, песня… Мы волновались. Читали всякую выдуманную на ходу ерунду, вплоть
до текстов Макаревича. Я не отличился, предоставил единственное стихотворение Макусинского, которое не
очень хорошо знал наизусть. Райхель мне сразу бросился в глаза.
Перед Голиковым и Люсей, вторым педагогом, он заявил:
— Если мне придется играть в «Чайке», я это сделаю так…
Он повторил монолог Треплева… Я мало что смыслил тогда в актерском мастерстве, но его
выступление поразило меня.
— С этого парня будет толк, — многозначительно сказала бывшая красавица Люся.
Нас приняли. Ставили «Вишневый сад». Мне выпала роль Лопахина. Репетиции протекали смешно и
скучно.
После третьей репетиционной встречи пригласил к себе ребят из труппы с целью создать компанию.
Все охотно согласились. Райхель был из тех кротких и наивных людей, кого в компаниях не любят за почти
граничащую с праведностью чрезмерную правильность. Рядом с такими, как он, чувствуешь себя неловко. Он
это понимал. Пришлось настоять, чтобы Иосиф поехал с нами. Естественно, при таком характере он не умел
отказывать…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Был ноябрь. Ленинград покрывался льдом. Мы пили водку и говорили пошлости. Жгли свечи. Детский
педиатр Григорьев привел с собой маленькую, с хорошей фигуркой, Мариночку Арзон. Марина залпом
выпила бокал «Смирновской» и прочла оду, посвященную однополой любви. После она призналась:
— Дорогие мои, хочу вам сообщить, что я ухожу из большого секса!
Жизнь радовала. Остаток ночи мы, те, кто еще мог пить, праздновали ее решение… Утро я встретил
без штанов, на кухонном полу, в объятиях Арзон. Под утро Иосиф, после нежных уговоров Арзон, все-таки
выпил бокал водки, может быть, первый в его жизни. С непривычки быстро опьянел и долго танцевал со
стулом, изображая Мерлин Монро. Мы смеялись.
Я влюбился в ласковую и миниатюрную Арзон.
Мы были молоды. Иосифу — восемнадцать, мне — двадцать шесть. На Черной речке, в пятиэтажном
сталинском доме, отец снимал для меня большую двухкомнатную квартиру. Подарил дорогой автомобиль.
Райхель учился на втором курсе вечернего отделения юридического факультета, жил с бабушкой и мамой.
Мы успешно подходили друг к другу. Мне нужен был кто-то, кто восхищался бы мной и завидовал
мне, Райхелю был нужен старший товарищ. Бывало, Райхель жил у меня неделями. Никогда более я не
испытывал к себе такой привязанности, как от этого милого и открытого человека. Он всегда был искренен.
За пивом, в откровенной беседе на Каменном острове, Иосиф, покраснев, признался, что он девственник…
Из Москвы приехала Полина. Навела в квартире порядок. Посоветовала бегать по утрам, намекая на
мой зарождающийся живот. Я попросил ее об одолжении…
Вечером следующего дня мы устроили вечеринку «Оливье». На стол, кроме водки, ставили только
«русский» салат и томатный сок. Определили условием участия в празднике: мужчинам прийти в костюме,
дамам в вечернем туалете. Настя Ш. явилась в облегающем платье. Размер ее груди поразил меня. Я влюбился
в умную Настю. Кажется, она была историком…
Райхелю с Полиной предоставили отдельную комнату и кровать. Девушки оплакивали последнего
девственника петроградской стороны, мужчины пели гимны мужеству павших при исполнении служебных
обязанностей героев…
На следующий день Иосиф сознался, что с Полинушкой в ту ночь у него нечего не было. На мой вопрос:
«Почему ты ее не…» — Иосиф Райхель, запинаясь и смущаясь, ответил:
— Я не могу так… без любви… Это пошло и гадко. Мы же не кролики, в конце-то концов…
В отличие от меня, он ко всему относился серьезно.
Время мы, как правило, проводили вчетвером: Иосиф, одна из тех женщин, в кого я был на тот момент
влюблен, и я, еще — подаренный историком Настей щенок ротвейлера по кличке Хуккер.
Мы выпивали (Райхель почти не пил), сидели в «Норе», ездили в Сестрорецк, ходили в «Малый»,
восхищались «Клаустрофобией», «Братьями и сестрами». Критично морщили носы в театре «На Литейном».
Иосиф целеустремленно грезил сценой. Вторя ему, я тоже возжелал стать великим режиссером (лучше, чем
он).
Кончилось безделье. У меня появилась новая цель. С начала марта в ДК на Нарвской Наженова давала
платные подготовительные уроки. Мы стали готовиться к поступлению в Ленинградский театральный
институт.
Невзлюбила меня Наженова, по-моему, за лень, гордость и высокомерие… В своем сердце презирая ее,
но в надежде на снисхождение, я малодушно желал ей понравиться. Заискивал. Она, видя мои мучения,
пророчествовала мне провал или, в лучшем случае, поступление на кукольное отделение, и то заочно. Иосиф
же всем приходился по сердцу. Он был мил. Высок. С правильными чертами лица, ясными голубыми, почти
синими, глазами, с хорошим тембром голоса и манерами воспитанного человека. Для меня до сих пор является
загадкой, почему женщинам нравился я, а не он. Или мне это только казалось? Любимчик Наженовой
гомосексуалист Юрик положил на Иосифа глаз. Райхель возмутился. Противореча своей интеллигентности,
он постановил набить ему морду. Юрик, как и всякий педераст чувствительный к таким вещам, это понял.
Рядом с нами больше не показывался.
Был поздний холодный май. На курсах Наженовой появилась Лариса М. Грудастая хохлушка из
Херсона решила стать актрисой. Высокая, всегда улыбающаяся шатенка прельстила нас тяжелыми волосами,
заплетенными в косу по пояс, прекрасным крепким телом и тем, что, вопреки своей провинциальной
внешности, оказалась вполне компетентным романо-германским лингвистом. Любила Джойса… Краснея,
Райхель признался мне, что впервые влюбился. Я одолжил ему денег. Несколько раз они сходили вдвоем в
Мариинку. Он подарил ей букет ромашек и посвятил небольшое стихотворение…
Большая удача быть одиноким мужчиной с отдельной жилплощадью. Лариса поселилась у меня.
— Ты хочешь знать, почему ты, а не он? — спросила меня Лариса ночью.
— И почему?
— Он слишком хороший, я ему не верю… — ответила Лариса.
Обращаясь с Иосифом как старший с младшим, я писал ему курсовые, наставлял в чтении. Учил
французскому. Привил любовь к Борхесу, Кортасару и Канетти. Объяснял Канта. Обучал вести конспекты.
Даже в подчерке он подражал мне…
Появилась Оля С. Ей нравился Райхель. Я запутался в своих чувствах. Оля и Лариса мне стали
одинаково дороги. Я подумывал о женитьбе. По-моему, Оля тоже нравилась Райхелю… Тогда нам было не
до этого. Начались вступительные туры…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
«Театр — это террариум друзей», — как-то высказался Игорь Головин.
В то лето, во время отборочных туров, я уже осознал, что у меня к Иосифу имеется ядовитое чувство
зависти и соперничества. Он же обезоруживал своей доброжелательностью и уступчивостью.
Мы поступили во все мастерские. Оказались в замкнутом мире русского театра, живущим по одному
ему известным законам. В мире грез, чудесных перевоплощений, чистой красивой речи, обнаженной
чувственности, эгоизма, гордости и тщеславия… Иосиф выбрал мастерскую Вениамина Фильштинского, я
решил пойти к Григорию Козлову на режиссуру. В тот год Гриша набирал свой первый курс. Он допустил
серьезную педагогическую ошибку, явно выделяя меня из всей группы студентов. Меня вновь невзлюбили.
Следствием этого на площадке ничего не получалось. Прокрадывалась мысль о бездарности. О чем часто
намекали «коллеги». Вдобавок ко всему, Лариса, получив возможность жить в общежитии, решила меня
бросить. Бросила. Сошлась с финном Йоханом.
— Ты хочешь знать, почему он, а не ты? — спросила она, когда забирала свои вещи.
— Не хочу — ответил я.
Тщеславие мое скулило. Оля С. вела себя коварно и равнодушно, она училась на курсе у Богданова,
там все такие. Мой пес Хуккер сдох от чумки. Я решился перевестись к Фильштинскому. По своей доброте,
старик меня радушно принял в знаменитую мастерскую покойного Кацмана. Так мы стали с Райхелем
однокурсниками.
У Фильштинского мои дела складывались лучше, чем у Козлова. Все получалось. Вернулось
самодовольство и тяга к жизни. Появилась Люба или Люда Н. — не помню… еще Аня К., еще кто-то… Я
полюбил Толстого, мечтал поставить Каренину… Иосифа домогалась смуглая Алиса Р. Он, как всегда, был
неприступен.
Чем больше мы порабощались сценой, тем мое отношение к Райхелю становилось все холоднее,
враждебнее. Я с тоской окончательно осознал, что он намного талантливее меня. К весне я с ним только
здоровался.
В конце марта я с некоторой поочередностью пережил ряд потрясений. В ночь с воскресенья на
понедельник приснился ангел и Матерь Божья. Ее не видел, но знал, что это Она. Ангел плакал. Во вторник
преподаватель по сценической речи, манерный тиран Галендеев, раздраженно намекнул, что я могу не сдать
экзамен. Дело доходило до паники. У меня безнадежно не получалось «Письмо генералу Z» Бродского. В этот
же вечер на репетиции от переутомления сошел с ума Борис. Его отвезли в лечебницу. Про курс
Фильштинского ходил такой анекдот. Девочка в цирке наблюдает аттракцион «Летающие крокодилы». После
удара кнута дрессировщика крокодилы вскакивали с места и, делая разные фигуры, летели вокруг арены.
Удивленная девочка спросила у пролетающего рядом маленького крокодильчика: «Простите, но разве
крокодилы летают?..» «Ах, милая девочка, если бы ты знала, как нас здесь бьют!» — отвечал крокодильчик.
Мы «били» себя сами. Занимались без передыха с восьми утра и до полуночи. Стремились к славе.
Достигали.
В среду на Выборгском шоссе, в ресторане, двумя выстрелами в голову был убит мой отец. За
последние шесть лет мы виделись три раза. В последний раз он подарил мне машину и дал денег на год вперед.
Мать, испуганная происшедшим, по телефону настаивала на моем возвращении в Лион. Я отказался.
В воскресенье пошел в храм Иоанна Предтечи на Черной речке заказать панихиду.
Начался Великий пост. Я постился со всей ревностью неофита. Шесть раз причащался. Приблизился к
грани подлинного перерождения, но…
Но на Пасху в Балтийском доме состоялся капустник. «Опять пришла весна…» — в дурацкой шляпе
пел Боря Бирман свою песню. Женя К. села рядом со мной… Она прекрасна. Мы съездили в Новгород,
провели майские праздники на даче в Репино. Иосиф без приглашения приехал к нам. Я боялся смотреть ему
в глаза, а он виновато улыбался, держа в руках трехлитровую банку молока.
На большой стеклянной веранде мы втроем играли в лото и пили парное молоко. Наблюдали дождь.
Пахло лесом и деревянной сыростью. Ночью, когда Женечка спала, мы разбирали для постановки «Иуду
Искариота» Андреева. Наша дружба возрождалась.
Пятнадцатого мая у Женечки день рождения. Решили справить у меня. Устроился большой праздник.
С Райхелем пришла коварная Оля С. Танцевали, выпивали, выдумывали этюды на память физического
действия. Оля предложила мне быть ее партнером. Мы сделали импровизацию на сцену измены Карениной.
Опять выпили. Видя, как я ухаживаю за Олей, Женечка заметно нервничала, старалась привлечь к себе
внимание. Я ее игнорировал… Играя с Ольгой, мы ощутили друг к другу характерное влечение. Обменявшись
знаками, уединились в соседней комнате. Пьяная Женечка открыла дверь, увидев нас, вскрикнула. Убежала в
слезах. Иосиф отправился ее догонять. Они не вернулись. Мне стало стыдно. Я понял, что искренне ее любил.
Страдал.
Просил прощения.
Ждал…
В театре, по моей вине, наши отношения с Райхелем вконец расстроились. Мы стали жестокими
конкурентами. Я не мог смириться с его превосходством. Он несомненно был лучшим. Олю С. я разлюбил.
Мы даже собирались пожениться. Я испугался. Ушел. Как выяснилось позже, с Женечкой у Иосифа тоже
ничего не произошло. О нем ходили смешные слухи. С моей подачи его прозвали Святым Райхелем.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Начался Рождественский пост. Разочаровавшись во всем, последнее время я регулярно посещал храм.
К театру остыл. Устал страдать от своей бездарности. Целыми вечерами пропадал в гостях у священника отца
Петра (бывшего актера). На исповеди я ему признался:
— Не знаю, как жить, как поступать, все время грешу, и мне это нравится…
Глаза священника сияли:
— Крест нательный носишь? — спросил он с любовью.
— Конечно, батюшка, — признался я.
— Евангелие читал?
— Несколько раз….
— Так вот, когда в следующий раз не будешь знать, как поступить, положи руку на крест, закрой глаза,
вспомни Христа…
На гастроли приехал сам Фокин. Провел у нас мастер-класс. Иосиф дерзнул попробовать себя в Москве.
Я ему сказал:
— Не с вашим рылом, сударь, да в калачный ряд…
Он самоуверенно ответил:
— Посмотрим…
Райхеля взяли в центр Мейерхольда.
Узнав о его успехе, я бросил театр.
2
Мы расстались. Иосиф уехал в Москву. В моей жизни наступили лучшие чистые годы. Желание по
Богу поглотило все прочие мысли. С утра до вечера я находился в храме, даже когда не было службы.
Молился. Все складывалось так, как и должно тому быть. Вначале чтецом, пономарем, возил экскурсии
паломников на Валаам, в Печоры… Думал о постриге. Мой духовник, тот же отец Петр, настаивал на
дьяконстве. Готовил к священству. Для рукоположения надо было жениться. Я выбрал поступить в
семинарию. Жизнь обрела смысл. Православие.
На первом же курсе по-новому взглянул на Плотина. Литургика пленила меня. Увлекся наследием
Шмемана и мистическим богословием Лосского. Вернуть Церковь к подлинному поклонению в Евхаристии
стало целью жизни, ради которой я был готов на все. Казалось, Он всегда был рядом, держал за руку. Его
присутствие, тайна подлинной любви — поднимали меня по ночам. Со слезами я припадал к маленькой иконе
«Христа нерукотворного образа», висевшей у изголовья кровати, плакал, признавался Ему в любви. Грезил о
подвиге… о поездке на Афон, зачитывался Паламой. Святого Афанасия много знал наизусть. Трепетал от
литургии Златоуста.
На третьем курсе, по милости Бога и ходатайству некоторых преподавателей, с учетом моего
университетского образования, экстерном закончил программу семинарии, сразу перейдя в академию.
Пригодились былая привязанность к Гадамеру и незаконченная диссертация по Хайдеггеру. Передо мной
яркими красками открылся мир Новозаветной науки. Я обрел свое место в этом скоплении ряс, длинных бород
и нескончаемых амбиций. Много писал статей о «Евхаристическом возрождении», необходимости
взаимосвязи литургики и библиистики, в основном в «Слово». Оставаясь наедине, горячо молился…
Анна преподавала у регентов вокал и сольфеджио. Ей было около тридцати. Год назад она приехала из
Франции. Ее прославленные в русской истории предки с самого дня основания, так или иначе,
отождествлялись с нашей академией. И ныне существенная часть бюджетных расходов покрывалась ее отцом.
Многих веселила ее манера быть православной русской по идеальному образцу телевизионных высказываний
Никиты Михалкова. Стройная, высокая, с прямой, намекающей о нежности всего тела, шеей и большими
влажными губами, она тихо ступала по семинарскому полу, будучи среди по-казенному крашеных синих стен
явлением инородным и чужим. Закованная в длинные, темные, бутафорные платья (где она их только брала?),
вечно в турецком платке, со скрытым под ним шаром соломенного цвета хороших волос, с отсутствием
косметики, но при этом с заставляющим воображать, тянущимся по длинному коридору запахом духов…
Была она красивой и потому, при всей забавной искусственности ее «приходского» вида, выглядела
допустимо естественно и, одновременно, грациозно…
Пришло жаркое лето. Преподаватели академии с семьями выехали в нескольких машинах отдохнуть
на Ладогу. Хозяин дачи, древнего пятистенного сруба в бывшем эстонском хуторе, протоиерей отец Владимир
Шергин, профессор по Ветхому завету, настоятельно упросил меня отправиться с ними. Его супруга, милая
Мария Даниловна, две зрелых дочери и я сели в его «Тойоту». Анна ехала с холостым Муриным, редактором
толстого журнала, и пожилыми благоверными Бадинцовыми, специалистами по знаменному пению.
На хуторе покосившиеся от времени дома пропадали среди гигантских, покрытых мхом каменьев и
корявых елей недалеко от мутной затоки с живописным деревянным мостом. Подъехав к песчаному с соснами
берегу, компания из тридцати человек вывалилась из своих автомобилей. Воспарил суетливый гул
изголодавшихся по природе горожан. Бились медленные волны. Кричали чайки. Даже ветер с воды не спасал
от полуденного зноя. Отдыхающие вели себя пристойно. Несмотря на жару, никто не обнажался. У многих
женщин под белыми блузами предательски просвечивались цветные завязки пляжных бюстгальтеров.
Анна, больше других молчавшая, учтиво отозвала в сторону Марию Даниловну и что-то тихо спросила.
После чего та обратилась к нам:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Православные, отпустите своих голубок за те скалы позагорать.
Смущенный таким вопросом, отец Владимир не смог возразить, хотя его недовольство поведением
супруги было явным. Женщины ушли. Мы занялись приготовлением шашлыка.
Учуяв среди дыма благоухание вымоченного в вине лука и жареного мяса, я с большим для себя
удовольствием вспомнил, что помимо ладана, паленого воска и книжной пыли в мире существуют и другие
запахи. Меня услаждало это открытие. Вдыхая полной грудью, я вылавливал в воздухе благоуханную
симфонию леса, поля и чистых глубоких вод озера-моря. Злое солнце сделалось ласковым, собеседники
милыми и очаровательными. Последние несколько лет я не думал ни о чем, только как о богословии. Приятно
отмечал произошедшие со мной перемены. Сколь редкими, оттого медленными и значительными, стали
произносимые мной слова. Появилась желанная степенность, умеренность. Даже заносчивые преподаватели
слушали меня с уважением. От частых постов я постройнел, борода обрамляла лицо благородством. (К моему
теперешнему бесчестью, тогда я чудовищно низко был доволен собой).
— Ну что, голубчик, хорошо здесь? — обратился ко мне тучный, с красной шеей, Шергин.
— Прекрасно, — ответил я. — Спасибо вам, отец Владимир.
Где-то в глубине сознания таилась догадка о том, что своим присутствием, прежде всего, я обязан
брачной зрелости его дочерей. Это мало касалось меня, от прежнего греховного влечения к женщинам я
освободился.
Одетый по моде Мурин, со скуки искавший общения, похвалил мою последнюю статью о
герменевтике. Я не отреагировал. Он же настойчиво продолжал добиваться спора. Стараясь быть вежливым,
я в то же время боролся с неприятным чувством отвращения к этому самовлюбленному человеку. Циничный
взгляд, особая способность высмеять любую человеческую ценность и притягательная манерность. Он сильно
напомнил мне прежних мирских знакомых.
Достигая своего, Мурин провоцировал меня моими же идеями:
— А вы не находите, что философия Хайдеггера это всего лишь демифологизированная патристика?
— Может быть, но с той разницей, что после Хайдеггера остается только отвлеченно мыслить, да и то
с трудом, а наследие отцов помогает человеку жить, — я тщетно пытался избежать полемики.
Уберегло от спора праздное желание остальных поговорить о чем-то серьезном.
— А я скажу вам, милостивые государи, что как тяжело жить, подражая отцам, так же тяжело мыслить,
подражая Хайдеггеру. Зря Церковь невзлюбила Аристотеля… — вступил в беседу отец Илларион, церковный
историк.
— Бойтесь Аристотеля. Аристотель породил Августина, Августин — Кальвина и Лютера, те — разных
там Бультманов и Гарнаков*… — высказался ответственный за мясо отец Евгений, настоятель храма на
Васильевском острове.
— Чем же вам не по нраву Бультман? — для своей потехи злил священников Мурин. — Чистяков его
назвал человеком великой веры…
— Не упоминайте при мне Чистякова… Обновленец и популист… — заспорил отец Евгений.
Завязалась жаркая богословская беседа. Отстранившись, я лег под большим камнем, почти скалой,
тихо, про себя, напевая кондак Богородице. Шашлык приготовился. Позвали жен. Веселые, сдружившиеся в
вынужденной обособленности, они принесли с собой, помимо восторженных впечатлений, много укоров и
смешков по поводу моей неумелой сервировки и расстеленной прямо на траве огромной скатерти.
Взмолившись, мы с энтузиазмом приступили к трапезе.
Далее все протекало вяло. Переусердствовав в еде, клирики захотели прилечь. Глаза слипались и у
женщин. Все посматривали на стоящий в ста метрах от нас дом Шергина. Из-за большого количества людей
разговора не получалось. Стало скучно.
После совещания с женой отец Владимир подошел ко мне с явным намерением сообщить нечто важное:
— Признаюсь вам, я был готов к неудаче этого выезда, уж слишком много люда для пикника. Вы
согласны?
— Да, не спорю, многовато…
— Мы с матушкой решили остаться ночевать в нашем доме, мне бы очень хотелось говорить с вами о
вашем будущем, не изволите ли гостить у нас? Баньку справим…
Признаться, к столь резкому повороту событий я подготовлен не был. Мгновением в воображении
пролетела картина венчания со смуглой Еленой, старшей дочерью Шергиных. Затем я представил младшую
Елизавету беременной. Вспомнил мечту об Афоне… Видимо, мое молчание удручило протоиерея, и он,
словно между прочим, добавил:
— Не думайте ничего лишнего, молодой человек. Просто на нас лежит ответственность доставить вас
обратно. Вы закреплены за нашим транспортом, да и этот Мурин с Бадинцовыми тоже изъявили желание у
нас остаться…
Мне стало стыдно за мою неучтивость, и я попытался выкрутиться из сложившегося неловкого
положения:
— Помилуйте меня, Владимир Николаевич, за счастье принимаю побыть среди этой тиши и красы,
просто завтра воскресенье — как же без службы?
*
Либеральные протестантские теологи.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Шергин был в отпуске. И, вероятно, об этом не подумал.
— Не волнуйтесь, раб божий, съездим в Ларьево, там мой древний друг, отец Игорь, настоятелем,
помолимся, Бог не оставит. Похвально ваше рвение, сейчас таковых мало, слава Богу…
— Спаси Господи, — поклонился я.
Мы оба перекрестились.
К четырем машины разъехались.
Оставшиеся потушили костер, собрали пластиковую одноразовую посуду, полуторалитровые пустые
бутылки, липкие от сладкой газированной воды, перебрались в дом-дачу Шергиных. Вечер, к удивлению,
стался холодным. Одели свитера. В общении с простодушными старичками Бадинцовыми выяснилось, что
Василий Георгиевич некогда дирижировал в Мариинском, знал Ростроповича. Мурин, не скрываясь,
ухаживал за Анной. Отец Владимир с Марией Даниловной суетились с приготовлением бани. Сестры
Шергины постоянно краснели и прятали глаза…
В спортивном костюме, с испачканным в сажу лицом, в дом зашел отец Владимир:
— Дорогие гости, баня готова!
Баня сладилась чудесно. Вначале парились женщины. Затем мы. Обстановка пребывала по-семейному
прекрасной. Мы шутили, пели, говорили любезности. Пили сухое вино. Немного опьянев, я поймал на себе
сосредоточенный, изучающий взгляд Анны. Распаренная, в белом элегантном льняном платье, с
распушенными, еще мокрыми длинными волосами, она много молчала и лишь изредка отвечала на вопросы
пожилых женщин отрывистыми фразами с выдающим ее нерусскость акцентом. Я не придал этому должного
значения. Мурин, к недовольству Шергина, в промежутках между своими постоянными историями, с явным
желанием понравиться Анне, заигрывал не только с Леной и Лизой, но даже и с Марией Даниловной. Та
багровела щеками и, пыхтя, постоянно повторяла:
— Какой вы все-таки… прыткий молодой человек… бойтесь Бога…
— Да чего же его боятся, Мария Даниловна, его любить надо, — смеялся Мурин. — Не так ли? — он
небрежно обратился ко мне за поддержкой.
— Что вы понимаете в любви? — укоряла его Шергина. — Для вас любовь это развлечение…
— Почему же развлечение, это наш долг, — парировал Мурин. — Не так ли, милые барышни? — он
подмигнул дочерям Шергиным.
Сестры, вначале побаивавшиеся отца, стеснительно улыбались, но к ночи, когда красный Шергин уже
мощным басом пропел соло «Боже, царя храни», открыто смеялись неуместным шуткам журналиста. Анна
тоже, нет да нет, улыбалась, что вдохновляло Мурина на новые выдумки:
— А вы что думаете о любви? — он умело втягивал меня в спор.
Может, оттого что Мария Даниловна просительно посмотрела на меня, или от резко наступившего
молчания, я решился ответить:
— Любовь, безусловно, наиважнейшее откровение Бога, данное нам в Новом завете. Только, к горечи
нашей, не так мы ее понимаем… Мы без затруднений принимаем любовь. Для нас быть любимыми легко и
закономерно. Нам даже возмутительно неприятно, когда нас не любят. Но Христос учит, что только тот
познал любовь, кто может ее отдать безвозмездно… Любовь к себе удаляет от Бога, любовь к ближнему делает
подобными ему, ибо Он возлюбил прежде… Восхищаюсь тому, как чудесно изложил свое представление о
любви святой апостол Павел. В коринфской переписке он учит своих чад: «Если я говорю языками
человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар
пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не
имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею,
нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не
превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется
неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда
не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти
знаем, и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится.
Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а
как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно,
тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан. А теперь пребывают
сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше». Складывается такое впечатление, что апостол
языков готовит коринфянам кулинарный шедевр. Это действительно так. Мы привыкли все принимать
однобоко. Новый завет же учит нас многообразию, полноте… Предположим, мы готовим салат, допустим,
«русский», мы можем взять прекрасную колбасу, хороший зеленый горошек, отличный майонез; но если у
нас окажется испорченный картофель, то все блюдо станет никудышным. Так и любовь: если есть симпатия,
чувственная предрасположенность, а нет, допустим, терпения, или веры, или кротости, то это получается не
любовь, а страсть… Любовь — это совокупность всех добродетелей, посему Он есть любовь…
— Прэкрасние слова, — с акцентом проговорила Анна.
— Ну, вы и… спаси Христос, я чуть не заплакала, — похвалила Мария Даниловна.
Я почувствовав на себе влюбленный взгляд то ли Лены, то ли Лизы, смутился.
— Да, да, вы правы, — признался Мурин, завидуя моему триумфу. — Это Тарковский хорошо передал
в своем «Андрее Рублеве».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Стоящий в дверях отец Владимир знаком руки вызвал меня во двор.
Мы сели на крыльце. Царила белая ночь. Поднимался туман. В сумраке таял горизонт свинцового
озера-моря, дул легкий, но холодный ветер.
— Я узнал от декана, вы стремитесь к монашеству? — без вступления начал Шергин.
— Как Господу будет угодно, — смиренно ответил я.
— Это доброе дело, но для вас ли? Я давно наблюдаю за вашими успехами, мне кажется, ваше
призвание быть в обществе. Церкви нужны талантливые молодые священники, за которых не стыдно. Вам
надо найти свою половинку, из православной семьи… У вас французское подданство, почему вы здесь?
Он задавал вопросы на правах будущего тестя и не стеснялся этого. Мне же ничего не оставалось, как
отвечать:
— Дед в шестьдесят втором году поехал в профсоюзную поездку и остался… Вызвал нас перед
смертью…
— А отец? Я слышал, он погиб?
— Мы почти не жили вместе…
— Володя! — послышался из избы голос Марии Даниловны. — Идите сюда, послушайте, это чудо…
Беседа не состоялась. Пришлось вернуться. Бадинцовы в два голоса запели поморские песни. Даже
Мурин притих. Я был счастлив и от этой песни, и от заискивания Шергина, и от своих слов, и от ночи. Все
казалось прекрасным. В монастырь мне уже давно не хотелось, да и вообще последние годы желания особо
не беспокоили меня.
После пения мы встали пред завешенной иконами стеной для вечернего благодарственного молебна.
Анна, организовав женщин, руководила спонтанным хором. Отец Владимир снисходительно отстранился.
Читая наизусть, я вдохновенно повел в молитве…
К полуночи разбрелись спать по трем комнатам. В одной, маленькой, уместились Бадинцовы, в
большей, где стояла русская печь, легли Анна, Лена, Лиза и Мария Даниловна. Мы расположились на трех
железных кроватях в бывших сенях. Погасили свет. Все замолчало, замерло и провалилось во тьму. Лишь
настенные с кукушкой часы тикали свою смешную нудную музыку. С кровати Шергина раздался громкий
храп. Мурин ворочался. Искусственно зевая, он задал вопрос:
— Вы удовлетворены этой поездкой?
— К радости. На сегодняшний день я мало чем недоволен…
— Послушайте, я же вас знаю. Вы учились с Райхелем на одном курсе, разве нет?
— Да. Я не люблю об этом вспоминать…
— Он сейчас гремит, я опубликовал о нем статью, его называют новым Мейерхольдом, самым ярким
явлением на русской сцене за последние тридцать лет…
Промолчал. Все это время я старался не помнить Райхеля, театр и прочее. Напоминание о нем взорвало
в моей памяти что-то столь болезненное, почти забытое и так умело скрытое от самого себя. Чтобы не выдать
себя, я сделал вид, что уснул.
Через какое-то время к храпу Шергина присоединился писк и сопение Мурина. Уснуть стало
невозможным. Случайно ли, специально ли Мурин заговорил об этом? Мучимый атакующей завистью и
воспоминаниями, я вышел во двор.
Я ощущал себя то жертвой обстоятельств, то проигравшим неудачником. Томящая тоска поглотила
меня. Вся моя жизнь мне показалась такой же серой, как эта прохладная ночь. Я несколько раз обошел дом,
заглянул в еще теплую баню, лег на траву. Борений не было, как и не было надежды устоять. Я понял: все,
что я называл верой, было не больше чем бегство от собственной бездарности. Меланхолия отчаяния и
тешила, и казнила меня одновременно. Я стал безудержно вспоминать. Самые гадкие, развратные эпизоды
прошлого в памяти перекликались с тем увлекательным беззаботным весельем еще недавней молодости. Моя
плоть окончательно разгорячилась, на ум пришла гадкая мысль… И в тот же миг нечто озарило меня. «Да что
же это я, в самом-то деле, такое творю? — восстала душа моя, — Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий,
молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых помилуй мя
грешного! Богородице Дево, радуйся…»
Пав на колени, я искренне и горько заплакал. В этих слезах я со скрытой радостью увидел в себе
настоящего святого, сокрушающегося о грехах подобно Саровскому. Понял, что небезнадежен, что верю
искренне, и что вовсе я не неудачник, вспомнил, какой восторг совсем недавно вызвали мои слова о любви...
и… самодовольство вернулось.
Грех не скрывается в жизненных ситуациях, он обитает в человеческом духе.
Молчала тихая туманная ночь, укрывала своей тишиной редкие стога сена среди деревьев. Пахло чемто настоящим и вечным. Где-то кричала лесная птица… В такую ночь хочется жить, чувствовать, любить.
Будучи уверенным, что искушение миновало, я бродил по спящему хутору, наслаждаясь своей чувственной
обнаженностью. Спать не хотелось, но придумать себе достойного для этого часа занятия я не смог и, пройдя
по поросшей высокой травой улице старого хутора, вернулся к дому.
Возле крыльца, где пару часов назад пытался со мной поговорить Шергин, сидела закутанная в теплый
клетчатый платок Анна.
От дурного и запретно сладкого предчувствия тело оцепенело. Вздулись виски. В пальцах чуялась
дрожь. Конечно, я мог молча пройти в дом. Мог воззвать к небу, мог… Но ее взгляд, царящая вокруг тишина,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
мое желание чувствовать жизнь, и тщетное чаяние, что все может обойтись, в конце-то концов, мы же не
такие, как… остальные… Я улыбнулся:
— Вам тоже не спится?
Вместо ответа она подвинулась на край лавочки, тем самым отдавая мне приказ сесть рядом.
Повинуясь, я сел, переживая от страха. Но теперь не от того страха, что неизбежно согрешу, а от того, что
кто-то сможет помешать мне сделать это… Мы молчали. Я был уверен, что от биения моего сердца все
проснутся. Мерзли ноги, выпала сильная роса. Она с ожиданием смотрела на мои руки. Я робел. Не выдержав
молчания, она прошептала:
— Nous se comparterons comme us enfants*… Поцелуйте меня!..
3
Не согрешишь — не покаешься…
К своему стыду, я проспал. Было около шести утра, все суетились с завтраком. Анна была, как и вчера,
невозмутимо молчалива. Хутор тонул в густом тумане. Пели редкие петухи, мычала корова… Кипел
электрический самовар. Пили чай из разных по размеру чашек. Никто не догадывался о том, что произошло
этой ночью. Помолившись, мы отправились в соседнюю деревню на службу.
Каждый из нас носит в себе трагический конфликт между тем, какие мы есть, и тем, какими хотим себя
видеть… Этой ночью мое падшее естество обнажилось во всем своем ужасающем свете. Подобно человеку,
страдающему зубной болью, хотелось укрыться в себе, спрятаться от вскрывшейся правды в ракушке своих
чувств и забыться.
Долго тряслись по проселочным ухабам лесной дороги. Ехавшая впереди машина Мурина подняла
охристую пыль. Закрыли окна. Включили кондиционер. Шергин с удовольствием вспоминал годы своего
научного светского труда в Институте физики, был вдохновлен и весел. Дочери смеялись историям отца.
Взглянув в зеркало заднего вида, я встретился взглядом с Елизаветой, младшей Шергиной. Девушка смотрела
дерзко, с вызовом. Я опустил глаза, покраснел. Сестры еще сильнее рассмеялись. Мария Даниловна что-то
пела.
Я знал, что нет более легкого пути укрыться от ноющей совести, чем облечь свой грех в благородное
чувство.
Уже в дверях разрушенного коммунистами и еще не восстановленного нами храма я был полностью
убежден в своей любви к Анне. Изнутри центральный неф в лесах, но работы явно не проводились. Иконостас
сделан грубо и наспех, все имелось в грязи и запущении, без должного ухода. Шергин, почему-то не очень
радуясь встрече, общался во дворе с настоятелем, по его воспоминаниям, бывшим скульптором.
Мы прибыли кстати. Дьякона не было. Приход состоял из десятка пожилых женщин. Начали часы.
Зажгли свечи. Сухая бабка пискляво затараторила правила. Отец Игорь призвал готовящихся причащаться к
исповеди. Я протиснулся в небольшую группу старух. Анна последовала за мной. Мурин заметно нервничал.
Из-за отсутствия должного облачения, рассерженный отвратительным положением дел в храме, Шергин
служить не захотел. Он встал справа от храмовой иконы и, заметив нас среди исповедуемых, удивленно
нахмурил брови. Приняв мое желание исповедоваться за особую духовность, Мария Даниловна тоже
присоединилась к нам. Дочери Шергина запели вместе с супругами Бадинцовыми. Анна стояла за моей
спиной, я чувствовал всю теплоту ее тела, и ночные события всплыли в памяти, но на сей раз без всякого
сожаления, а, напротив, с неким особым вдохновением. Страх пропал.
— Я люблю ее… Сегодня ночью я совершил тяжкое… — сказал я, наклонив голову под крепкую руку
священника.
Отец Игорь набросил на меня епитрахиль и, глотая слова, прочел молитву. После отпущения грехов он
незаметным движением одернул мой рукав и на ухо шепнул:
— Женись…
Когда она исповедовалась (долго), отец Игорь, мельком на меня взглянув, по-доброму сверкнул
глазами. Мария Даниловна поймала этот взгляд, поменялась в лице… Я заметил в нем поддержку и
понимание. Скорее всего, он посоветовал Анне то же, что и мне.
Вероятно, догадливая Мария Даниловна высказала свои опасения Шергину. Тот помрачнел. В
Ленинград мы возвращались в напряженном молчании.
После я с ним не общался…
Мы зарегистрировали свой брак во французском консульстве. На осенний день Иоанна Предтечи нас
обвенчали в храме Христа нерукотворного образа на Конюшенной площади…
Прошло два года. Дьяконом я пробыл недолго, меня рукоположили в сан. Преподавал Новый завет.
Мы никогда не вспоминали ту ночь. Но память о ней заставляла сверх всяких сил, скрывая от себя свою
порочность, страстно друг друга любить и в это верить. Никто из нас не был готов согласиться с тем, что тогда
на Ладоге, в этом заброшенном умными эстонскими рыбаками хуторе, мы просто согрешили. Нет, для таких
гордецов, как мы, признаться в этом было невозможно! Словно пытаясь переубедить себя, мы усложняли свои
отношения показным романтизмом. Фальшью. Между нами все складывалось сложно и натянуто. Она была
до абсурдности кротка и покорна, я всегда нежен и заботлив. Все, кто нас знал, нам завидовали и отношениями
*
Мы ведем себя как дети (французский).
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
нашими восхищались. Лишь ночью, устав от игры в благочестие, не видя лиц, мы, издавая рычания и стоны,
могли быть сами собой…
4
Устав от интриг и бесплодности жизни, не без ее связей и усилий, мы добились благословения
организовать новый приход в брошенном, разрушенном храме в Гдовском районе Псковской области. В
бывшей усадьбе ее предков. Нас отговаривали, меня приглашали в Москву… Желание показаться друг пред
другом лучше, чем мы есть, побудило нас к этому безрассудному шагу. Решение было твердым.
Среди грязных изб и высоких сосен от храма остались только стены, да и с тех запасливые крестьянские
бабы, богобоязненно крестясь, выбивали для свинарников качественные кирпичи. Вся трагедия нашей
истории отобразилась на этих развалинах. Матерные надписи подростков. Следы от пуль. Кучки людских
испражнений…
Столкнувшись с трудностями, мы воспряли духом. Вопреки моим опасениям, все получилось. На
пожертвования ее отца храм быстро восстановили, приход организовался. Летом молилось до ста человек, в
основном дачники. Зимой бывало так, что служили вчетвером. Я, Анна, пономарь Григорий (местный
зоотехник) и его жена. Я много писал в журналы. Переводил с греческого и латыни. Анна читала. Мы открыли
приходскую школу, построили часовню на острове среди лесного озера. О нас снимали восторженные
репортажи…
Отношения наши существенно менялись к лучшему. Иногда мы спорили и даже ссорились… Благое
дело сроднило. Она уже хорошо говорила по-русски, могла и крикнуть. Несмотря на то, что мы жили в
довольстве от высылаемых из-за границы денег, сажали огород, держали корову. В ней проснулась русская
женщина. Хозяйка. Меня представили к ордену. Детей нам Бог не дал. Та ночь почти выветрилась из памяти.
Даже трудно было себе представить, что я мог жениться на ком-нибудь другом, а не на ней…
Зимой случился скандал.
Деревни под Гдовом в это время пустуют, ибо почти все дома раскуплены под дачи. Контингент
дачников своеобразный, это не те, кто рвутся на свои пять соток за лишним ведром моркови. В основном
здесь отдыхают мечтатели, из тех, кто любит Россию. Русь идеальную. Этому способствуют местные
васнецовские виды, относительная дешевизна, ну и, конечно, воздух. Еще грибы. Летом наш дом наполнялся
суетными восторженными воздыхателями. Мы принимали всех, пили чай, спорили, я проповедовал. Зимой
отдыхали. Держали строгие посты. Практиковали идеи Шмемана. Часто вдвоем в пустом холодном храме
служили литургию.
В конце декабря к нам заехал дачник, филолог Михаил Павлович Валянский, доцент. Мы сдружились
летом. Человек он тонкого ума и боголюбивый, правда, либерально настроенный (что свойственно светским
умникам). Он сообщил, что приехал не один, с ним его зарубежные коллеги… Валянский переводил «Сумму
теологии» Аквината. (Я был просто потрясен его переводом и комментарием к «De ente et essentia» *. А его
интерпретация Эйрика Оксеррского нас сблизила до дружбы). Из-за своего хорошего французского Анне он
тоже пришелся по душе. К Михаилу Павловичу приехали его оппоненты из Италии, все католики. Трое из
них в сане. Он решил побаловать их русской экзотикой: зимой, водкой и баней. Водку католики не пили, а
вот баня со снегом их поразила… Несколько раз мы вместе ужинали у нас. Однажды ездили к нему. Наступило
двадцать четвертое декабря. Валянский спросил дозволения для гостей помолиться в нашей часовне. Я же
гостеприимно пригласил их в храм. В моем присутствии они отслужили походную мессу… Зоотехник,
пономарь Григорий, написал священноначалию письмо, в котором утверждал, что я причащался с
латинянами. Началась абсурдная тяжба. Я пошел на принцип и доказывал, что ни чем не нарушил каноны…
Меня и прежде укоряли в том, что имею двойное гражданство и француженку-жену. Анна никак не могла
понять смысла предъявленных к нам претензий. Нагрубила викарию…
Весной, по собственному прошению, меня отправили за штат.
— Храни Христос Россию, — сказала Анна. — Едем. С меня хватит.
Мы уехали во Францию.
5
Никто не может знать сам по себе то, что ему подходит**.
За границей представление об аде изменилось. Я согласился с Сартром.
Все началось со встречи с моей матерью. Она была в обиде за то, что я не пригласил ее на свадьбу. Мы
же доказывали, что свадьбы, как таковой, не было. (После венчания я отправился на Валаам, Аня уехала с
хором в Суздаль). Мать сразу невзлюбила Анну. Анна смотрела на свекровь, как на насекомое. Классовые
противоречия неустранимы. После получения гражданства мама открыла мясной магазин. И в Союзе она
работала директором гастронома на Ордынке. В законном браке она ни разу не состояла. Сожительствовала
со многими. В том числе и с моим покойным отцом. В Лионе вышла замуж за пожилого богатого алжирца,
пузатого Этьена, намекнув, что было бы совсем неплохо мне назвать его pиre…
*
«О сущем и сущности» Фомы Аквинского.
Василий Великий, «Монашеские правила».
**
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Мы уехали в Париж. Отец Анны своей поддельной, никогда не исчезающей улыбкой более походил на
американца, чем на потомственного русского аристократа. Он предложил мне начать карьеру в его
строительной фирме и одновременно помогать в Русском клубе.
Парижанам свойственен восторг святоотеческим богословием... В Свято-Сергиевском институте моя
полемика с экзальтированными приверженцами греческого востока дошла до грани конфликта. Меня назвали
«немецким либералом» и дали понять, что таким, как я, место в Тюбингене.
Жить в Париже я наотрез отказался. Переехали в Реймс.
Анна стала другой. Более не надевала эти длинные платья и ужасные платки. Почти не говорила со
мной по-русски. Наняла прислугу. Сама водила автомобиль. Делала макияж. Стала курить. Здесь Анна
впервые мне призналась, что прежде, до поездки в Россию, она была актрисой…
Избегая общения с ней, я много переводил. Мечтал о монастыре. Дабы отвлечь себя от этих мыслей,
сел за написание книги по литературе периода Второго храма. Преподавал у католиков Новый завет и
греческий. По всей видимости, у нее тоже было много дел. Мы виделись только по вечерам. Наши отношения
стали до безобразия естественными. Мы хамили друг другу, неделями могли не здороваться, а после
перемирия каждый из нас жил накоплением обид, чтобы при следующем скандале предоставить серьезные
аргументы, доказывающие собственную правоту. Каждый хотел заполучить статус жертвы и использовал
любую возможность сделать другого своим палачом. Я прикрывался показным благочестием, она —
женственностью и слабостью. Несколько раз всплывала тема развода, но в этот момент мы замолкали, в слезах
падали друг перед другом на колени, в объятиях каялись, перекрещивались и отправлялись в спальню.
Фраза «Ты меня не любишь!» являлась самым страшным и недозволительным упреком в наших ссорах.
Летом Анна сообщила о том, что поступила в труппу «Le Pharmacien». Я принял известие спокойно.
Даже с надеждой… У нее начались гастроли, поздние репетиции. Я пропадал в библиотеках. Ездил в
Нидерланды, в Утрехт, читать лекции по темам из моей будущей книги. Сошелся с несколькими лютеранами.
Наши отношения с Анной вернулись к прежнему лицемерию. Она была до абсурдности учтива и покорна, я
— вежлив и ласков. Вместе мы больше не молились.
Иногда мне приходили в голову мысли о возможной неверности. Это были мысли тщетного упования.
Несколько раз я нанимал частных детективов с целью оправдать свои подозрения, предвкушая, с каким
удовольствием сообщу ей, что мне «все известно!»
Я зря тратил ее деньги: Анна была мне верна.
6
Прошел год.
Удивительная закономерность наблюдается в том, что стоит всякому русскому человеку уехать за
границу, как он обязательно наткнется там либо на своего соседа, либо на одноклассника, либо на армейского
однополчанина.
В Париже я встретил Райхеля.
Анна настояла на визите к отцу. У старика были именины. Праздновали в Русском клубе. Это совпало
с русской неделей во Франции. Иосиф привез свой шедевр «Иуду Искариота» по Андрееву. Я удивился
масштабам его славы. Даже в глазах моего тестя, антисемита и монархиста, знакомство с Райхелем прибавило
мне значимости. Видимо, чувствуя мою зависть к его успеху, Анна, жалея меня, раскритиковала спектакль,
назвав его позором памяти о Станиславском. Я не мог врать, постановка была великолепной и, главное, умной.
Анна не слушала моих возражений.
Мы втроем поужинали в «Le Grand Cafe». Иосиф был холост. За эти годы из застенчивого молодого
человека он превратился в обаятельного и очень красивого с ранней сединой мужа. Присущая режиссерам
властность и слегка хриплый голос придавали его речи авторитетную значимость. Его с удовольствием
хотелось слушать и даже слушаться. Он курил трубку, важно манерничал, как подобает звезде, но попрежнему был доброжелателен и мил. Я же вел себя как сельский батюшка. Анна молчала. Ей было за меня
стыдно. Я сам себе был неприятен.
Немного мое самолюбие успокоилось, когда Райхель признался, что находился в курсе событий нашей
жизни. Читал мои статьи, смотрел репортажи о нас, говорил, что даже собирался навестить. О нем я знал мало,
его это не оскорбило. У Иосифа была свободная неделя, он собирался отправиться на побережье. Мы
пригласили его в Реймс. Долго кокетливо отнекиваясь, Райхель согласился.
Два дня мы водили его по городу, пытаясь показаться в его глазах самой счастливой четой в мире.
Утром третьего дня Иосиф ушел и вернулся к обеду с плетеной корзиной в руках:
— Прошу любить и жаловать: Хуккер Второй, — он поставил на пол месячного щенка ротвейлера и
подмигнул мне.
Щенок был точной копией того, которого пятнадцать лет назад мне подарила историк Настя Ш.
Анна была в восторге, она подхватила щенка на руки и поцеловала Райхеля в щеку. Прежде такой я ее
никогда не видел. Неожиданно ворвавшаяся в наши отношения легкость все делала иным. Ощущение
беззаботной молодости посетило и меня. Что-то утерянное вернулось в мою жизнь. Ненадолго. Я знал:
Райхель уедет, а у нас, пусть и через время, все вернется в прежнее русло. В этих раздвоенных чувствах я был
и счастлив, и несчастлив одновременно…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Мы прекрасно провели тот день. Я самодовольно наблюдал, как он с восхищением любовался моей
Анной, ее красотой, манерами… согласился с его заявлением по поводу того, обладателем какой
драгоценности являюсь. После этих слов моя зависть к Райхелю исчезла. Мы опять стали друзьями.
Иосиф тешил нас театральными байками, мы откупались церковными историями. Пили водку и
томатный сок. Вспоминали. Во время беседы он все старался смотреть мне в глаза, отчего я, без всякой на то
причины, чувствовал себя безденежным должником, которому ничего не остается, как заискивающе лебезить.
Перед сном он настойчиво предложил прогуляться по ночному Реймсу. Мы вышли во двор.
— Ты так стараешься показаться счастливым. Разве ты не счастлив? — спросил он, как спрашивает
учитель безответственного ученика.
— Знаешь, если бы ты спросил об этом хотя бы пару дней назад, я бы ответил тебе: не знаю. Сейчас
же, когда этот вопрос наконец в моей жизни прозвучал, смогу ли я соврать? Увы, мой друг, я несчастлив. А
ты?
— В чем причина? — ушел он от моего вопроса, видимо, у меня на лице было написано, что я желаю
выговориться.
— Можно ли назвать причину своего несчастья, кроме себя самого? Я смотрю на тебя, твою свободу,
твой успех, и понимаю, чего мне не хватает…
Срывался мелкий дождь. Пройдя вокруг la Porte de Mars, мы направились к базилике Святого Реми.
Появилась небольшая группа зевак. Два марокканца в дешевых костюмах-тройках играли на
саксофонах. Играли недурно. Мы протиснулись поближе. Возможность говорить о сокровенном посреди
толпы — это преимущество, подаренное русским благодарной Францией. Захотелось выговориться.
Стараясь быть не услышанным, в нескольких фразах, нескладно, без всякого ожидаемого пафоса, как
на исповеди, я сказал самое главное:
— Знаешь, есть такой анекдот. Встречаются два психоаналитика. Один говорит другому:
«Представляешь, сегодня у меня утром оговорка была, ну, прямо по Фрейду! Сижу я за завтраком, наливает
мне жена кофе, я хочу сказать «спасибо», а вместо этого говорю: «Что же ты мне всю жизнь, гадюка,
испортила?..» Из-за тебя я бросил театр. Это полбеды. Я уверовал искренне, мечтал о монашестве, о чем-то
настоящем… Но вместо этого случайно женился на женщине, которую не люблю, и живу томлением и
ненавистью… Понимаю, что это подло, нечестно, — и здесь как будто слетело с моего языка то, о чем я более
всего переживал: — и по причине своего сана не могу с ней развестись. Она, как назло, мне верна…
Райхель все-таки услышал:
— Ты так об этом говоришь, будто это и впрямь самое великое зло — верность жены?
— Пустые мои мысли. Оставим это, — я понял, что сказал лишнее. — Прости меня, не принимай близко
к сердцу и не делай неправильных выводов. Ты сам-то как?
— Как видишь, в порядке…
Он бросил в открытый кожаный футляр несколько бумажных купюр. Темнокожий музыкант в знак
благодарности кивнул головой и выдул неожиданный, но в тему звучащей тональности пассаж, чем вызвал у
слушателей восторженное одобрение и аплодисменты. Некоторые зашуршали бумажниками.
— Ты действительно гений. Почему не женился?
— Ты же знаешь, я без любви не могу… это пошло.
Мы дошли до Соборной площади. Светила яркая луна. Французы жили своей беззаботной
легкомысленной жизнью. Уже возвращаясь к дому, он, внимательно изучая красиво освященный Notre-Dame,
задал свой последний вопрос:
— Слушай, батюшка, просвети меня, безбожника: почему вам нельзя разводиться?
То ли оттого, что эти дни я позволял ему обращаться со мной как с несчастливцем, то ли вообще от
свойственной мне манеры всегда говорить так, но, попав в родную стихию, я не смог упустить свой шанс
поважничать. Отвечать стал, как на лекции, поглаживая бороду и немного протягивая слова:
— Сам Господь заповедовал нам: «Кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние и женится на
другой, тот прелюбодействует; и женившийся на разведенной прелюбодействует». Церковь считает брак
таинством, это великая тайна онтологического единства двух полов. Святой Григорий Богослов учит нас:
«Благодаря браку мы являемся ушами, руками и ногами друг для друга; благодаря ему мы получаем двойную
силу к великой радости друзей и горю врагов. Общие заботы уменьшают затруднения. Общие радости
становятся приятнее. Радостнее является богатство благодаря единодушию. А у небогатых единодушие
радостнее богатства. Брак есть ключ, открывающий путь к чистоте и любви».
— Все-таки как это странно… — он не закончил свою мысль.
— Что странно?
— Да то, что я уже четвертый день в Шампани, а мы еще не выпили ни одной бутылки игристого вина…
Ты не находишь это смешным? — он ткнул пальцем в сторону Palais de Tau.
Ничего смешного я там не увидел.
Больше мы к этому вопросу не возвращались.
7
В Свято-Сергиевском православном богословском институте в Париже состоялся коллоквиум,
посвященный «Евхаристическому возрождению». К великому удивлению, меня пригласили… Анна,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
мотивируя плохим предчувствием, настойчиво просила остаться. Райхель предложил отправиться со мной. Я
уверил их, что к вечеру управлюсь…
Вернулся через четыре дня.
В Париже со мной произошла метаморфоза. Возрождение. После выступления отца Иннокентия,
пожилого иеромонаха, я многое переосмыслил. Перед докладом о Святом Антонии он, явно не планируя
этого, словно размышляя вслух, почему-то смотря на меня, заговорил о кресте Господнем и о любви к себе.
«Отвергнись себя, возьми свой крест и следуй за Мной». Простые банальные истины, но как они по новому
открылись мне в его устах! В этих словах десница Божья коснулась моего бесчувственного окаменелого
сердца. Несносной болью стало горько и стыдно за себя, за то, как я жил все эти годы, за свои слова, недавно
и так неосторожно высказанные другу. Все мое искалеченное тщеславием нутро вывернулось наизнанку и
стало обличительным приговором совести.
Я исповедовался архимандриту Иллариону. С братией причастился Светлых Таин на Сергиевом
подворье. В памяти всплыли дни подлинного счастья моего воцерковления. Общение с русскими клириками
вдохновило меня.
Я ехал домой в твердой уверенности вернуться обратно в Россию. Вернуться туда, откуда ниспал.
Покаяться перед митрополитом. Попроситься в приход, в любой, где угодно, куда пошлют… Сердце
трепетало от волнения и предчувствия крутой перемены в жизни.
И, главное, отношение к Анне… оно изменилось. Это долгое лицемерное терпение, пошлое
самовлюбленное высокомерие исчезло. Неожиданно для себя я полюбил ее. На сей раз полюбил честно, без
всякого внушения, так, как никогда и никого ранее. С горечью обдумывал все наши ссоры и признавался, что
во всех случаях вел себя подло, низко, по-хамски. Стало жаль ее. Как много она сносила из-за меня!
Вспоминал нашу жизнь под Гдовом, когда я мог не разговаривать с ней неделями… Я никогда не дарил ей
цветов. Редко говорил комплименты…
Многое, многое я вспоминал в тот день, и каждое такое воспоминание упрекало меня в эгоизме, в
сатанинской гордыне, в безбожной глупости. Я сокрушался. Даже плакал. Молился. Взывал к Небесной
Заступнице и святым угодникам.
Я возвратился в предрассветный Реймс другим человеком…
Дверь открыл заспанный Райхель. Голый. В моем халате, небрежно накинутом на волосатые плечи.
— Свершилось, — совсем не стесняясь, многозначительно и в то же время равнодушно, прошептал он
мне вместо приветствия.
Через приоткрытую дверь в спальню, в настенном зеркале можно было видеть, как, пробившись сквозь
щель в портьерах, прямо на ее прекрасное обнаженное тело падал игривый золотистый луч. В святом углу
еще горела лампадка. Мы всегда ее зажигали на ночь. Анна спала крепко. Длинные волосы, словно змеи
античной медузы, расползлись по подушке. Она очень крепко спит по утрам.
Несколько похожих на вечность минут мы просидели молча в моем кабинете. Он даже не счел
необходимым одеться. От нехватки воздуха глотая слюну, я пытался приказать своему воображению
замолчать. Тщетно. Вопреки воле, в мыслях появлялись самые сокровенные сцены их преступной близости.
Не желая того, я угадывал, как вела себя Анна, наверняка страстно стонала, догадывался, как действовал он.
Скорее всего, так же равнодушно.
Тяжесть этого греха ложилась на мои плечи.
Облокотившись о край письменного стола, Иосиф, потирая мизинцем правой руки весок, внимательно
наблюдал за мной. Без причины со стула я пересел в кресло, с отвращением подметив на его ногах
неухоженные желтые ногти. То носком, то пяткой Райхель отбивал по мексиканскому ковру быстрый
сбивчивый ритм. За окном, избегая шума, просыпался ненавистный Реймс. Здесь всегда тихо! Башня мэрии
фиолетовым контражуром отражалась в темном экране компьютерного монитора. Несколько бурых голубей
важно расселась на перилах балкона. Душно. Он открыл окно. Парижские птицы, возмущенно помахав
крыльями, остались на месте. По полу потянуло сквозняком. В памяти прозвучал наш недавний разговор.
«Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда», —
вспомнил я слова Господа в пересказе Матфея *. Я перевел их на греческий, затем на латынь, затем на
немецкий… «Ваши пальцы пахнут ладаном», — зачем-то вспомнилась песенка Вертинского… В голове,
сливаясь со звуком тех марокканских саксофонов, зазвенел благовест.
Хотелось выть.
— Зачем ты это сделал? — не будучи в силах молчать, почти проскулил я от собственной
беспомощности.
— Расслабься. Nous se comparterons comme us enfants †. Выпьешь кофе? — как всегда дружелюбно и
простодушно спросил Иосиф.
— Кофе? — переспросил я, нервно вспоминая, при каких условиях услышал эту фразу впервые.
— Кофе… Кофе… — несколько раз спокойно повторил Райхель.
— Кофе. Конечно… — необдуманно согласился я.
Он ушел на кухню.
*
†
Мф.12:36.
Мы ведем себя как дети (французский).
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я остался один…
ЖЕРТВАМ ТЕРРОРИЗМА
Рассказ
Натан говорил долго, слегка раскачиваясь с пяток на носки. Натан старался неброско подчеркнуть свое
превосходство. Изнутри у Натана все сотрясалось от возмущения. Неприятным было не то, что собеседник
его не уважает, а то, что Натан знает о том, что его не уважают. Поэтому он пытался угадать, знает ли
собеседник о том, что Натан знает, что тот его не уважает. Если собеседник знает, что Натан догадывается о
том, что его не уважают, то… он еще не думал об этом, но в любом случае это будет отличаться от того, если
Натан уверится в том, что собеседник не знает о том, что Натан знает, что собеседник его не уважает… Если
Натан сейчас убедится в последнем, то собеседник будет просто причислен им к сонму тупиц, коих много
вокруг Натана. Если же собеседник, зная о том, что Натан знает о том, что собеседник его не уважает, и
продолжает так просто, невнимательно слушать его сейчас, показывая всем своим видом, как неинтересно и
незначительно то, о чем говорит Натан, то Натан обидится и более не станет относиться к собеседнику так
дружелюбно, как сейчас, а просто будет вежливым и при случае напомнит собеседнику, кто такой Натан, а
кто такой этот Витя Ходько…
Собеседника звали: аспирант Витя Ходько. Полное соответствие имени и фамилии. Ходько пил кофе
из одноразового стаканчика и не слушал Натана, посматривая на ягодицы Оли Глоссовой. У Оли хорошие
ягодицы, с этим соглашался каждый на кафедре. Натану тоже нравились ягодицы Оли, да и не только... Натану
нравилась вся Оля. Натан любил Олю. Оля была его женой.
Глоссова стояла за спиной Натана и разговаривала с профессором Корневым. Натан это не учел и
заинтересованность аспиранта Ходько Олиной попой принял как знак неуважения к себе. Если бы Натан
повернулся, он бы тоже увидел попу своей жены и не обиделся бы на Ходько, а отнесся к его рассеянности с
пониманием. Ибо кто будет слушать личное мнение о несостоятельности концепций Хейзинги, когда пред
тобой такая попа?.. Если бы Натан повернулся сейчас и понял, что собеседник просто зачарован Олиной
попой, то, может быть, в будущем Ходько мог бы стать другом Натану Самуиловичу… Но Натан не
повернулся, а продолжал демонстрировать свое превосходство над Ходько:
— …В общем, как вы видите, коллега, это опять очередная поэтика, а не наука. Полагаю, вы
согласитесь со мной, что вся эта немецкая идеалистическая гуманитарная традиция так ничего существенного
и не добавила к аналитическому наследию…
Витя Ходько Натана не слушал. Он смотрел на попу Глоссовой и отдавался воображению. Глоссова
была очень похожа на Леру. На третьем курсе Витя отдыхал с Лерой под Одессой в Ильичевске. Они жили в
железном вагончике на базе отдыха от четвертого АТП. Ночью, когда вагончик немного остывал и соседи
могли уснуть, Лера делала с Витей такое, что больше никто с ним не делал… Лера бросила Витю сразу же
после возвращения домой по причине его бедности. Ходько догадывался, что Глоссова, имея такую попу,
может иметь такой же темперамент, как и Лера. Но это еще надо будет проверить. Витя был сторонник
апостериорных выводов.
— …Что касательно «игрового элемента» в текстах, прежде чем делать такие громкие заявления,
советую вам, коллега, лучше ознакомиться с работами того же Ханса Георгиевича Гадамера, рекомендую для
этого мой перевод Wahrheit und Methode … — не унимался Натан.
— Угу, — ради вежливости кивнул Ходько.
Это он на четвертом курсе, под вдохновением, за три месяца, сделал этот перевод Wahrheit und Methode,
а также Kleine Schriften, Dialogue and Dialectic Reason in the Age of Science Гадамера — как с немецкого, так и
с английского. После настоятельных просьб продал его своему одногруппнику Багурдовичу за сто долларов.
Тот, в свою очередь, с небольшим увеличением суммы, предложил рукопись Натану. Натан отнес ее в
издательство. Помимо гонорара, получил еще премию академии «За вклад в науку».
— …В целом, коллега, вы движетесь в правильном направлении, но помните, что наука это, прежде
всего, труд, труд и еще раз труд. Вспомните Канта… — продолжал Натан.
Глоссова понимала, что ее попой любуются, поэтому старалась как можно дольше продлить общение
с профессором, не меняя своей позиции. Она подвела Корнева к углу коридора и встала спиной к выходу,
чтобы каждый мог видеть ее сзади. Корнев потел, он всегда потел, когда оставался с женщиной с глазу на
глаз.
— …Скажите, Моисей Львович, как же быть нам, когда в это смутное время у ученого так мало
шансов? — Оля специально упомянула в вопросе о времени, зная, что теперь профессор неминуемо станет
вспоминать.
— Как вы правы, голубушка, как вы правы. Еще недавних тридцать лет назад мы с Лихачевским… —
Корнев поддался на провокацию Глоссовой и разговор продлился.
Витя вовсе перестал слушать Натана и подошел к Корневу и Глоссовой. Дабы не показаться
невежливым, он подождал, пока на него обратят внимание.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Профессор Корнев был человеком тактичным и, прервав свои воспоминания, вопросительно посмотрел
на аспиранта, давая понять, что тот может говорить. Виктор продолжал молчать, он всегда долго думал,
прежде чем сказать.
Пока Ходько размышлял, Оля внимательно рассматривала его крепкие мускулистые руки, которые так
сильно разнились от тонких, нежных, почти женских рук Натана. Ей в голову пришла забавная мысль:
«Вот было бы здорово, если бы у Натана была одна своя рука, а одна, желательно правая, как у этого
Ходько!»
Вслед за этой мыслью пришла и следующая:
«А что если бы у Натана было четыре руки — две свои и две руки Ходько?.. Что за глупости? Зачем
Натану четыре руки, пусть уж лучше Ходько тоже ласкает меня, пусть они вдвоем, одновременно…»
Далее мысли Глоссовой помчались с неописуемо высокой скоростью, превращаясь в своем
стремительном полете в ужасные и пошлые видения. Ольга покраснела. Ей стало немного стыдно за себя,
словно кто-то мог догадаться, о чем она думает.
Ходько догадался. Он смотрел ей прямо в глаза и с нескрываемым презрением спросил:
— Простите, Ольга, о чем вы сейчас подумали?
Глоссова растерялась:
— Что?..
Корнев рассмеялся, ему тоже стало ясно, о чем думала его собеседница.
Разоблаченная Ольга вспыхнула и гневливо огрызнулась:
— Да вы что себя позволяете, Ходько?
— Ровным счетом ничего. Просто мне показалось, что я понимаю то, о чем вы думали пару секунд
назад, и решил себя проверить. Ну, заодно и вас… Дело в том, что незадолго до этого Натан Самуилович
пытался убедить меня…
Ольга не дала ему возможности договорить и обратилась к профессору:
— Помилуйте, Моисей Львович, мне необходимо бежать, у меня сейчас лекция на втором курсе, а я
еще графопроектор не взяла…
— А вы, Ольга Васильевна, прекратите заниматься этой ерундой… — Корнев по-отечески пожурил
Глоссову.
— Какой ерундой? — испугалась Ольга очередного разоблачения.
— Самолично таскать графопроекторы. Пусть студенты этим занимаются, у них есть старосты групп.
— Ах, Моисей Львович, какие там старосты! Их из ста двенадцати человек в лучшем случае около
тридцати присутствуют на лекциях, и те, в основном, барышни…
— Ну, пусть тогда Виктор Иванович поможет вам. Или вы, Витенька, хотели со мной поговорить?
— Нет, Моисей Львович, я как раз и подошел, чтобы предложить Ольге Васильевне свою помощь.
— Похвально, похвально, — произнес профессор и многозначительно улыбнулся.
От этой улыбки Глоссовой стало не по себе, и именно в этот момент она опять поняла, что испытывает
к этому Ходько страстное влечение.
— Нет, не стоит, — отказалась она. — Мне Натан Самуилович поможет, мы уже договорились…
— О чем договорились? — грубо переспросил Ходько.
— Что значит — о чем? — возмутилась Глоссова.
— Вы чуть ранее сказали, что вам надо перенести графопроектор, и при этом вы не упомянули Натана
Самуиловича.
— Не цепляйтесь к словам, Ходько, это опасно! — Ольга резко повернулась и подошла к Натану.
Теперь близорукий Корнев тоже смог рассмотреть пышные ягодицы в новой замшевой юбке.
Увиденное его впечатлило.
— М-да, — очень тихо, чтобы не услышала Глоссова, старый профессор почти прошептал на ухо
Ходько: — Вот вам и поэтика!
Они оба улыбнулись.
Натан сделал вид, что ничего не заметил. Натан думал о том, что скоро состоится совет, и он отзовется
о Ходько как о человеке посредственном и весьма неперспективном. Натана возмущало, что Ходько совсем
не принимает это во внимание. Все знают, что Корнева через месяц-два отправят на пенсию, и Натан займет
его место.
«На что же надеется этот Ходько?» — гадал Натан, следуя за Глоссовой по длинному коридору.
Глоссова шла впереди, Натан сзади. Попа Глоссовой отвлекла Натана. Натан ухмыльнулся и зашагал
бодрой походкой триумфатора. Ему было приятно, что эти шикарные ягодицы принадлежали Натану по праву
мужа. Он не удержался и, убедившись, что на них никто не смотрит, слегка пришлепнул рукой левую, ту, что
более игриво подпрыгивала под обтягивающей юбкой. Глоссова не отреагировала. Натан, успев обидеться,
пришлепнул тогда и правую, более спокойную.
Глоссова, не оборачиваясь, процедила сквозь зубы:
— Что тебе надо, Натан?
— Я люблю тебя, Олюшка! — промурлыкал Натан с претензией на взаимность.
— Я тебя тоже… Послушай, я все не могу понять, как это Эразму удалось не влипнуть во весь этот
хаос?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Какому Эразму?
— Роттердамскому…
— Ну, знаешь ли, дорогая, это еще вопрос: влип он или нет?.. — Натан рассеянно вспоминал, кто такой
Эразм и куда он мог влипнуть.
— Есть же такие уникумы, заварят кашу и остаются героями… А этот твой Ходько, что ты в нем нашел,
он же пижон, не более… Самовлюбленный пижон, косящий под гения…
— Почему это он мой? С чего ты взяла, что он мой? — возмутился Натан, вспомнив, что Эразм никуда
не влипал, потому что Эразм, по всей вероятности, был человеком мудрым и учтивым.
— А что же ты заискивал перед ним целых полчаса, я внимательно за вами наблюдала!
— Ну, позволь, как же ты могла наблюдать, когда ты все это время общалась с профессором Корневым?
— Наивный ты человек, Натан, за это и люблю тебя. А Ходько…
Ольга не договорила. Раздался громкий хлопок, и еще один, и еще один…
Натану показалось, что хлопки очень похожи на выстрелы. Вернее, он сразу понял, что это выстрелы,
но почему-то подумал, что это просто громкие хлопки. Так неуместно было бы услышать выстрелы в этом
тихом и длинном коридоре, где даже студенты говорили шепотом.
Выстрелы повторились. Ольга резко выпрямилась, растерянно посмотрела под ноги, словно что-то
обронила, затем косо взглянула на Натана и резко рухнула на пол. Из ее рта полилась ярко-красная струйка.
— Это кровь… — произнес Натан, хотя это и так было очевидно.
Раздался еще один выстрел, и еще один, и еще один… Натан не стал рассуждать, а упал на пол и накрыл
голову руками. Студенты и преподаватели, спотыкаясь об упавших товарищей, в панике метались по
коридору и кричали. Когда люди выбегали из аудиторий, в них стреляли длинными очередями. Мельком,
сквозь толпу, в конце коридора Натан заметил фигуры в камуфляже и черных масках.
«Террористы!» — пронеслось в голове Натана.
— Натан, Натан! — неестественно громко хрипела лежащая рядом Ольга.
Натан испугался. Он подумал, что если он поднимет голову, то пуля обязательно попадет в него. Ему
представилось, как это будет больно, и он заплакал.
— Натан! — продолжала хрипеть Ольга. — Нат..
Конечно, не отозваться на этот зов было бы подло и гадко. Натан это понимал, но вопреки всему своему
желанию, так и не смог найти в себе силы, чтобы поднять голову. Он чувствовал, как Ольга смотрит на него,
представлял ее жалобный, беззащитный, просящий о помощи взгляд… и продолжал плакать…
Решение сымитировать предсмертную конвульсию родилось внезапно, как и все гениальное. Натан
задергался на полу, изображая, что все его тело сводят судороги.
«Пусть она умрет с мыслью, что я тоже умираю. Наверное, ей от этого станет легче», — предположил
Натан.
Ольга на Натана не смотрела. Она медленно погружалась в ледяную туманную бездну, в которой ее
встречали тихим щебетанием стаи маленьких четырехруких аспирантов Ходько…
«Глупо, — думала Ольга, — как глупо умирать на грязном кафельном полу, да еще при этом
погружаться в такие нелепые галлюцинации… Что же это так неожиданно и глупо?.. Каренина видела
пророческий сон, она была предупреждена, а я? За что, Господи? Неужели за… Почему же Эразм остался в
стороне?..»
Мысли Глоссовой путались, она теряла сознание. Четырехрукие Ходько становились крупнее и
крупнее, пока совсем не превратились в одного большого и синего аспиранта Ходько, полностью походящего
на свой оригинал, если бы не эти нелепые четыре руки… Дышать Ольге становилось все тяжелее… Туманная
бездна игриво превращалась в огромный кожаный шар, на котором, широко расставив ноги, сидел огромный
синий Ходько. Ольга смотрела на Ходько, Ходько смотрел на Ольгу. Шар тем временем испускал огромные
капли. «Потеет», — догадалась Ольга.
«Простите, Ольга, о чем вы сейчас подумали? Ах, простите, Ольга, о чем вы сейчас подумали? Ну же,
простите, Ольга, о чем вы сейчас подумали? Эй, простите, Ольга, о чем вы сейчас подумали?..» — монотонно
повторял Ходько.
«Не мучайте меня, пожалуйста», — хотела попросить Ольга. Но вместо этого произнесла:
— Холодно, пить…
Натан хорошо слышал ее слова. Он понимал, что так долго трястись не сможет. Это неправдоподобно,
террористы легко разгадают трюк и убьют его. Поэтому Натан сделал большой изгиб спиной и неподвижно
замер, для правдоподобия издав громкий выдох.
Ходько сидел у стены, истекая кровью. Пуля пробила его правое плечо. Ранение было сквозное. Он
сделал такой вывод, потому что услышал, как пуля ударилась о стену в двадцати сантиметрах от его спины.
Боли не было. Ходько понимал, что это ненадолго. «Шок длится около пятнадцати минут», — сказал он сам
себе и посмотрел на часы: прошло только две.
Двое в камуфляже и масках продолжали стрелять, но теперь больше по потолку и окнам, чем по людям.
Весь коридор был устелен истекающими кровью трупами. Вначале Ходько безучастно смотрел, как один из
террористов ходил с автоматом от стены к стене и добивал раненых. Потом он увидел, как Натан фальшиво
дергается, пытаясь изобразить предсмертную конвульсию. Вите стало смешно.
— Вот клоун, — громко произнес аспирант Ходько, смотря на Натана, — ты бы еще…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ходько не договорил. Террорист, громадный, более двух метров детина, приняв эти слова на свой счет,
вспыхнув своими карими глазами, два раза выстрелил в шутника. Обе пули попали в голову Виктора. Ходько
умер.
Натан услышал слова Ходько, и ему стало стыдно. Он не видел, что произошло, но почему-то понял,
что этой репликой Ходько спас ему жизнь. Он по-прежнему боялся поднять голову, но дышать стало легче.
Появилась надежда. Что-то внутри Натана подсказывало, что теперь он не умрет. Натан вспомнил царя
Давида, который для своего спасения претворялся сумасшедшим. Это воспоминание заглушило не к месту
проснувшуюся совесть. Он протянул свою руку, пытаясь дотронуться до Ольгиной ноги.
Ольга бредила. Синий четырехрукий Ходько по-прежнему продолжал пытать ее одним и тем же
вопросом:
«Ольга, о чем вы сейчас подумали? Ну-ка, простите, Ольга, о чем вы сейчас подумали? Да-да, простите,
Ольга, о чем вы сейчас подумали?»
«Я думала об Эразме, не мучайте меня, Ходько, пожалуйста!»
«Это неправда. Скажите, Ольга, о чем вы сейчас подумали? Вы чуть ранее сказали, что вам надо
перенести графопроектор, и при этом вы не упомянули Натана Самуиловича».
«Ну, хорошо, хорошо, я скажу вам. Я думала о вас, о ваших красивых руках, о том, как вы ласкаете
меня… Вам стало от этого легче? Неужели вы не видите, я умираю!»
«Я тоже, — произнес синий четырехрукий Ходько и почему-то вскрикнул: — Вот клоун!..»
После этой реплики он опять размножился на стаи. Маленькие Ходько беспорядочно закружили вокруг
Ольги, постепенно пропадая в холодном тумане. Ольга облегченно потеряла сознание…
Заложников освободили только через двое суток.
Во время штурма федеральных спецслужб профессор Корнев скончался от инсульта. Натана
Самуиловича назначили на его место.
Два года кафедра была закрыта.
За эти два года Ольга заметно поправилась и перестала носить обтягивающие юбки. Она написала
книгу о дружбе Томаса Мора и Эразма Роттердамского, но так никому и не показала рукопись.
Натан переиздал свой, некогда купленный у Багурдовича, перевод «Истина и метод» Гадамера, только
на сей раз с небольшими исправлениями… Второе, дополненное, издание он посвятил жертвам терроризма.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Екатерина РЕПИНА
ПИНА-КОЛАДА
Истории про людей
РАССКАЗ ЧЕТЫРЕХ СЕСТЕР
Повесть
Глава 1.
«Весна и Маша» (Школьное сочинение Анастасии Буланой)
«Маша родилась весной.
Каждая весна хороша по-своему. Бывает здорово, когда в мае вдруг выпадет снег. Или же когда в марте
и апреле лед стает, а к маю зазеленеют деревья. Что ранняя оттепель, что нежелание зимы уходить — все
кажется необычным и волнует, приятно волнует.
Весна рассказывает о предстоящем годе в целом. Она загадочно улыбается и посылает нам воздушный
поцелуй, а мы только к концу осени понимаем, что конкретно она имела в виду.
Маша по характеру похожа на весну. Такая же упрямая и самостоятельная, целеустремленная и
мечтательная. Только научилась говорить, тут же потребовала читать ей сказки и стихи. Вскоре знала их
наизусть и распевала на всю квартиру.
В четыре года научилась читать, в четыре с половиной — писать. В пять написала первое
стихотворение, написала легко, скорее неосознанно, чем сознательно.
Лена обнаружила его среди нарисованных цветов, в альбоме, и поспешила показать маме.
Мама тогда работала на «скорой помощи» и была очень усталой по вечерам. Она, увидев первое
Машино стихотворение, оживилась и поспешила похвалить, но вовсе не Машу, а нас.
С того дня Маша стала считаться самой талантливой в семье.
Как только она родилась, мама ушла в декретный отпуск. Она не могла уйти с работы раньше — некому
было бы кормить нас, троих старших дочерей.
С отцом они только разошлись. Он мало зарабатывал и не хотел в принципе, чтобы его семья была
счастлива, то есть пил, гулял и пропускал службу. А маме приходилось его кормить.
В конце концов она выгнала отца из дома.
Я знаю, что сейчас он снова женат, воспитывает двоих сыновей и по-прежнему не работает. С женой
ему, увы, повезло. Она в нем души не чает, ничем не смеет попрекнуть и постоянно его хвалит.
Маша внешне также похожа на весну. Она так хороша с непослушными кудряшками, вздернутым
носиком и пухлыми губками! Глаза у нее карие, взгляд строгий. Она могла бы сыграть капризную принцессу
на каком-нибудь детском представлении, но воспитатели дают ей не самые блестящие, зато самые сложные
роли. У Маши хорошая память и четкая речь.
На одном из новогодних праздников, в детском саду, она изображала котенка. Сама воспитательница
написала сценарий, по которому злой черт украл новогоднее настроение вместе с елочными игрушками, а
зайчик и котенок искали их по всему лесу. Зайчика играл мальчик Вася. Он все время забывал текст, и Маше
приходилось говорить и за себя, и за него. Можно сказать, она одна держала всех зрителей в курсе событий.
Зайчик Вася глядел только в сторону подарков. Он не смотрел на родителей, не замечал бледную
воспитательницу в халате, расшитом мехом и блестками, поминутно округляющую глаза и шепчущую на весь
зал:
— Вася, ближе к центру. Не вертись. Рассказывай стишок про снежок.
Зайчик Вася тянул руки к алой ленте на самом большом подарке. Маша тянула его за руку в
противоположную сторону и просила взглянуть на серебристые снежинки, свисающие с крыши «волшебного
домика». Серьезно так просила. Будто бы сама верила, что картонка с нарисованным на ней кривым окошком
— это и вправду дом.
И Таня, и Лена, и я понимаем, что соперничать с Машей бесполезно: она одаренней всех нас. Она с
легкостью запоминает длинные тексты, может красиво или смешно их обыгрывать, танцевать, петь и
рисовать. Уверенно держится на сцене, воспринимает похвалу как должный и непременный результат всех ее
усилий. Мне иногда тоже хочется родиться Машей.
Весной вся наша семья, заражаясь Машиным настроением, начинает ждать перемен и даже чудес.
Маша не замечает мартовской грязи и видит только солнечную воду в лужах, посветлевшее небо и
яркую рекламу на зданиях.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Март приносит с собой много цветов: витрины магазинов, лотки возле остановок, рекламные щиты —
все расцветает с приходом марта. Нас призывают купить символ весны — цветок — и стать веселее.
Наша семья не покупает цветы ни в марте, ни в апреле. Мы их выращиваем. Дело даже не в том, что
наша семья небогата. Мы любим украшать свой дом. А что может быть лучше цветов, когда речь идет об
украшении?
Даже у Маши есть свой зеленый уголок. Она выращивает в основном то, что надо редко поливать. То
есть кактусы.
Про кактусы Маша знает все. Свой первый кактус она принесла год назад, со школы. Она только стала
первоклассницей, с восторгом воспринимала все школьные правила, как, например, учиться целым классом,
дружить всем классом, дополнительно ходить в библиотеку, делать домашнее задание, и так далее.
Поэтому она с радостью дежурила в классе. Во время дежурства заметила на окне необычный цветок,
который цвел на зеленом «ежике». Учительница рассказала ей, что это не ежик, а растение с названием
«кактус». Маша удивилась, что такое колючее растение цветет. Учительница отщипнула от кактуса
небольшую шишку и отдала Маше. Сказала: мол, посади ее в землю, она вырастет и зацветет у тебя.
Маша послушно посадила зеленую шишку в землю. Наблюдала день, другой. Она не расцветала.
Решила полить ее. Она все не хотела расцветать. Перестала поливать, забыв, — и кактус начал расти.
Но не цвел.
Маша пошла в библиотеку и начала читать про разведение кактусов. Оказалось, ухаживать за ним еще
сложнее, чем за цветами. Маша стала выращивать кактус по науке. Потом принесла от подружек еще
несколько экземпляров. Теперь у нее кактусов тридцать, не меньше. Некоторые даже цветут. Но тот, самый
первый, так и не зацвел. Говорят, надо было за него заплатить, самую малость, чисто символически, хоть одну
копейку. Маша ничего не отдала взамен, поэтому кактус не прижился.
Еще в нашем доме есть азалии. За них отвечают Лена и Таня. Я и мама выращиваем лимон, какую-то
пальму и петрушку.
Март для нас — самый богатый на праздники месяц. Вслед за женским днем идет Машин день
рождения. Мама печет торт. Маша задувает свечки. Сначала, конечно, покупает их в магазине, втыкает в торт,
зажигает, а потом уже тушит. Мы все дарим ей подарки. Мы с сестрами делаем какие-нибудь сувениры, мама
дарит практичные вещи, из одежды или для школы. Она готовит особенные блюда, а мы веселимся на полную
катушку.
Весной мир меняется. Маша становится на год старше и старается соответствовать возрасту. В апреле
она участвует во все большем количестве фестивалей и творческих конкурсов. Мы получаем пригласительные
билеты, причем бесплатно, как родные одной из главных участниц этих конкурсов. Маша выступает с танцем
или с песней, а мы сидим в зале и дружно ей аплодируем.
Все значительные городские конкурсы проводятся именно в апреле. В мае проходят отчетные
концерты творческих коллективов, а летом эти коллективы распускаются на каникулы.
Весной Маша разрывается между репетициями и занятиями в школе. Она учится прямо-таки отлично.
Мама любит ходить на родительские собрания именно к Маше в класс.
Честно говоря, ни на какие другие собрания мама не ходит. А ради Машиного школьного собрания
тратит по два часа в месяц.
Сейчас она работает медсестрой в хирургическом отделении горбольницы и часто дежурит
дополнительно, не в свою смену. Все ради нашего благополучия.
Ее зарплаты было бы маловато на пять человек, если бы не пособие от государства на каждую из нас и
некая сумма, ежемесячно отчисляемая от пособия по безработице отца.
Мы живем в четырехкомнатной квартире. Мамина комната — самая маленькая. У меня и Лены —
побольше. У Тани и Маши — самая большая. В зале никто не живет. Мы там обедаем за большим столом и
смотрим телевизор, сидя на большом диване.
Маша называет диван «большим», поскольку сама она мала. Стол же — действительно большой. Он
даже на кухне не помещается. А кухня у нас — как наша с Леной комната.
Мама покупает нам красивую одежду. Везет в основном мне, как самой старшей. Сестры донашивают
за мной. Еще везет Маше: вещи, которые сменили трех владелиц, доходят до нее в протертом состоянии, и
мама покупает ей что-то новое.
Наши знакомые, а также не знакомые лично, но знающие нас люди, удивляются тому, какие мы
упитанные, прилично одетые и счастливые на вид. По их мнению, раз многодетная семья осталась без отца,
мы все должны недоедать и плохо выглядеть. Особенно обижает такое отношение Машу. Когда ее в десятый
раз на дню кто-нибудь останавливает на улице или в школе и расспрашивает, что она ела на обед, не нужна
ли нам помощь, то она расстраивается и возвращается домой с угрюмым видом.
Мы, старшие, реагируем более резко. Не стану уточнять, как. В основном ненормативно.
Зато нас боятся спрашивать. А вот Машу мучают своими глупыми предположениями и домыслами.
Когда Маша немного подрастет, я научу ее отвечать правильно, так же, как научила двух других сестер.
Мы живем хорошо. Всего у нас достаточно. Растем самостоятельно, без всяких нравоучений и запретов.
Нам некогда совершать глупости: из-за маминой занятости в больнице всю домашнюю работу мы выполняем
вчетвером.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Маша, по причине чрезвычайной одаренности, отвечает за самые простые дела. Она выносит мусор —
по дороге в школу. По пятницам вытирает в квартире пыль. И еще покупает хлеб — по дороге из школы.
Мы любим Машу, как бы ни завидовали ее успехам. Она спасает всю нашу семью от скуки.
Маша — довольно наивный человек. Она любит задавать смешные вопросы и забавно рассуждает на
взрослые темы. Получается весело.
В этом мае она поразила нас своими знаниями о Дне Победы и Великой Отечественной войне.
Когда Лена возмутилась за ужином, зачем вообще надо было выигрывать войну, если мы все равно
сильно отстали в техническом плане от проигравших держав, Маша, бросив бисер и пайетки, которыми, сидя
на диване, расшивала свое бальное платье, закричала на сестру:
— Да ты что?! Да если бы мы не выиграли, мы бы сейчас были рабами у фашистов! Ты бы не сидела
перед телевизором и не жевала пряник, а работала бы на заводе или в поле, несмотря на свои двенадцать лет!
И получала бы отбросы на обед, и ходила бы в лохмотьях. Да тебя, может, и не было бы вообще на свете!
Может, они уничтожили бы весь наш народ, и наша мама бы просто не родилась, как и ты. Никого бы не
осталось. Да ты должна бегом бежать на парад девятого мая, размахивать алым большим флагом, а то еще
лучше — участвовать в факельном шествии, а потом, рыдая, стоять на коленях перед Вечным огнем!
После Машиных слов мы все подняли глаза на стену — на календарь, а потом — на часы. До Дня
Победы оставалось всего два дня с небольшим.
Лена в тот вечер взяла мой учебник по истории России и читала его до первого часа ночи. Мне мешал
свет, я все никак не могла уснуть, но все же ничего ей не сказала.
Откуда Маша так хорошо знает историю — стало для нас загадкой. Во втором классе такие предметы
не практикуются.
Девятого мая Маша удивила нас еще сильнее.
Наш провинциальный городок не имеет достаточных средств, чтобы проводить большие мероприятия.
День Победы страдает год от года. Видимо, вслед за естественным уменьшением числа ветеранов
сокращается и праздничный бюджет.
В этот день первые лица города выступили с приветствиями и поздравлениями с трибуны главной
городской площади, ветераны прошли колонной и присели на скамейки. Школьники вышли их поздравить,
подарить цветы. Прошла минута молчания. Прогремели залпы орудий. Минута молчания завершилась визгом
детей, бросившихся подбирать пустые гильзы. Первые лица города, ветераны и прочие граждане выстроились
в колонну и двинулись в сторону Вечного огня, на поклон.
Мы держались вчетвером, мама в тот день дежурила в больнице. Медленным шагом, держась за руки,
мы прошли весь путь, дождались своей очереди и, наконец, приблизились к пылающему огню. Тут Маша
расплакалась. Она закрыла лицо руками и плакала навзрыд. Нас обступили. Одна настырная тетя все кричала:
«Чей ребенок? Успокойте его». Мы отвели Машу в сторону. Она перестала плакать. Строго оглядела нас,
прошептала: «Мне на концерт пора», — и убежала.
Мы побежали следом. Обычно мы помогаем ей переодеваться к концерту, наносить макияж,
укладывать волосы. Когда мы догнали ее, уже в гримерной, она отказалась от нашей помощи, провела в зал,
указала места и ушла за кулисы.
Мы сидели и ждали начало концерта. Таня говорила про огонь и стену с именами погибших: ей тоже,
якобы, захотелось перед нею заплакать, но она сдержалась, поскольку ей уже десять лет. Лена оглядывала
зал, разыскивала знакомых, кивала им или кричала на весь зал «Здрасьте!» Я смотрела на занавес, расшитый
трехцветными звездами: белыми сверху, синими посредине и красными снизу, слушала Таню и постоянно
оборачивалась, чтобы улыбнуться и поздороваться с растревоженными Леной знакомыми.
Концерт был скучным. Бабушки в платочках бодро спели про войну. Стайка детей в белых костюмах
прокричала другие военные песни. Мы увидели танцы народов мира. А когда стало невыносимо тоскливо от
прыганья и кружения танцоров, зазвучали колокола, и вышла Маша.
Она вышла не одна, было еще много мальчиков и девочек. Одетые в длинные серые балахоны, с
распущенными волосами, босые, они двигались под монотонный звон колокола. Сначала им было весело.
Потом они стали падать, один за другим. Видимо, от истощения. Видимо, их поработили.
Осталась одна Маша.
Она беспокойно металась по сцене, от одного упавшего к другому. Пыталась их обнять, поднять,
возвратить к жизни. Сама она к тому моменту едва держалась на ногах. Маша танцевала так одна, двигаясь
все медленнее и медленнее, потом остановилась и начала тихо опускаться на землю.
Тут взошло солнце. Оно разбудило Машу и не дало ей уснуть навсегда.
У меня дух захватило.
Весь зал замер.
Захлюпали носами старички на первых рядах. Оттуда же послышался шелест пакетов.
Ветераны поднялись и, при полной тишине зала, отдали свои цветы Маше.
Зрители зашевелились и стали аплодировать, стоя. Они поднимались, ряд за рядом, и громко
аплодировали. Можно было запросто оглохнуть в том зале.
Маша стояла посреди сцены, с охапкой цветов, в сером балахоне, босая и непричесанная, и плакала.
Восьмилетняя девочка напомнила многим людям в зале, что не ценить историю своей родины —
стыдно.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Мне показалось, что танец был именно об этом: о безмерных страданиях, которые вынесли наши
дедушки и бабушки, прадедушки и прабабушки ради нашего же счастья, о страданиях, про которые мы
постепенно забываем, не чувствуем более благодарности. Мы подменяем простое уважение к подвигу
какими-то льготами, унизительными табличками в магазинах «обслуживание ветеранов ВОВ без очереди» и
прочими ненужными мероприятиями. Думается, ветеранам было бы приятнее, если бы о них вспоминали
чаще, чем раз в год, пусть даже без цветов и бесплатных концертов, но чаще.
Тем временем Маша спустилась в зал и раздала букеты обратно — ветеранам. Они не сопротивлялись.
Две старушки даже поругались из-за одного особо пышного букета: каждая утверждала, что до момента
дарения Маше этот букет принадлежал именно ей. Они продолжали ругаться, когда Маша, все такая же босая
и мокрая от слез, ушла за кулисы.
Выбежали клоуны, раскидали по залу конфетти, посмеялись друг над другом и убежали со сцены. Я не
поняла их номера.
Старушки хватали друг дружку за одежду и выкрикивали оскорбления.
Мне стало страшно.
Стало страшно за Машу. Я больше ни о ком думать не могла…
Весной просыпается все живое. Кажется, что именно эта весна что-то изменит. Весной верится в
лучшее.
Эпилог.
Без моей любимой младшей сестренки наша семья никогда бы не заметила, как весна грациозна».
Глава 2.
Лена Буланая на консультации у психотерапевта
— Лето мы провели всей семьей в городе. Настя поступала в университет, а мы ей помогали.
Настя — самая старшая из нас, самая любимая моя сестра. Я прожила с ней в комнате целых
четырнадцать лет! С Таней или Машей я бы столько не выдержала. Они обе очень вредные, потому что
младше нас, и более избалованы.
Настя окончила школу на одни «пятерки». Она хотела поступить на исторический факультет, так как
любит историю, по ее объяснению.
Но не поступила туда. В последний момент подала документы в юридический институт. Настя не
испугалась. Хотя там и экзамены сложнее, и конкуренция больше. Мы все ее поддержали. Даже я считаю, что
юрист в семье всегда пригодится. А мама и сестрички — они тем более не были против.
Настя поступила.
Мы жили в студенческом общежитии целый месяц, пока шли экзамены. Платили сущие копейки и
каждый день гуляли по городу. Настя правильно сделала, что уехала из нашего маленького городка в большой
город. Там веселее. Много парков, магазинов и машин. Прохожие торопливо обгоняли нас все время, куда бы
мы ни шли. Мы и не шли, просто прогуливались. Одна Настя постоянно спешила: то на экзамен, то на
собеседование. Я же никуда не торопилась. Осматривалась, мечтала, радовалась. Через два года я тоже должна
окончить школу и уехать в город.
Учусь я плохо. Об историческо-юридических факультетах не мечтаю. Мне бы что-нибудь попроще. Я
люблю смотреть кино. В городе мы ходили в настоящий кинотеатр. Там звук разборчивый, очень громкий. Я
в таких кинотеатрах раньше не бывала. Смотрели современную российскую комедию.
Мне все понравилось. За то я и люблю кино, что там все волшебно: решаются любые проблемы,
включая самые нелепые, которые мы в реальной жизни и проблемами-то не считаем. Волшебство!
Насте фильм не понравился. Она все время крутилась на месте и просила соседей с переднего ряда
вести себя потише. На переднем ряду сидели мама с дочкой. Дочка, видимо, уже не раз видела тот фильм, так
как уверенно комментировала каждую сцену, предвосхищая события, и повторяла для мамы почти каждую
сказанную с экрана фразу. Я, честно говоря, не заметила бы их присутствия, если бы не Настя.
В нашем местном кинотеатре очень плохой звук, даже при полной тишине услышать что-либо сложно.
А в городском современном кинотеатре все посторонние шорохи, голоса и шаги тонут в громкой музыке и
голосах дублеров. Для меня тонут.
Как оказалось, для Насти не потонули. Весь фильм она донимала маму и дочку своей просьбой
помолчать. Они не реагировали. Настя нервничала и ничего из фильма не поняла.
Когда мы возвращались в общежитие, я ей пересказала весь сюжет, многие сцены смогла показать.
Настя согласилась, что фильм интересный. И предложила мне подумать о работе в кино. Она сказала, что для
этого учиться не надо.
Ассистенты — это те же секретари, сказала Настя. Им достаточно молодости, мобильности и
сообразительности. Всяким талантливым людям, как, например, режиссерам, актерам, противопоказано
отвлекаться на мелочи, иначе они могут потерять вдохновение. Ассистенты занимаются их бытовыми и
техническими проблемами.
Это интересно, — уточнила Настя.
Мне стало чуточку обидно. Неужели я так безнадежна? Я ленива. И — несомненно — талантлива.
Достаточно немного расшевелиться, как я начинаю блистать.
Недавно сумела написать контрольную по алгебре.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сначала боялась идти на нее. Какое-то время подумывала о тщательной подготовке. Но учить ничего
не пришлось: меня озарило. Стресс растряс мозги, и мне вспомнилось, что у Насти есть задачник с решениями
и ответами, из которого математичка брала все задания для контрольных работ. Это такая особая книга,
университетская, которую можно купить только в одном, соответственно, университете. Настя получила ее
за участие в краевой предметной олимпиаде в качестве приза.
Я стащила задачник у Насти, взяла с собой в школу. Еще на перемене, когда задания только писались
на доске, открыла его и нашла нужный билет. В книге задания поделены по билетам, математичка
переписывала их подряд. Поэтому я быстро нашла нужную страницу.
Не стала списывать подчистую: наделала ошибок, незначительных, подтерла в нескольких местах
пасту резинкой, чтобы получились грязные пятна. Получилось очень талантливо.
Мне захотелось все рассказать Насте в тот чудесный день, когда я получила «четыре с плюсом» и
восклицательным знаком. Только Настя не поняла бы моей радости. Она бы расстроилась. И сурово наказала
бы меня, как обычно наказывает нас за обман. Сама она говорит только правду.
Как бы ни относилось общество к правдолюбцам — презрительно ли, недоверчиво ли — я довольна
тем, что моя сестра Настя такая правильная.
Зато не жалую отличников. Почти все они — подлизы и интриганы. Считают, что хорошие отношения
с учителями гарантируют отличные оценки. И они, увы, правы.
У меня есть лишь два исключения из жизненного принципа «не любить отличников». Первое — это
Маша, наша младшенькая. Ей все дается легко. Она умная и одаренная, к тому же скромна. Второе — Настя.
В нашей школе нет ни одного учителя, с которым у Насти не было бы серьезных противоречий во взглядах.
И, тем не менее, она окончила школу на одни «пятерки». Я не верила, что у нее получится. Много раз мне
приходилась слышать, как она возмущенно ругается или плачет возле учительской. Ее безжалостно доводили
до слез, шантажировали оценками, вызывали нашу маму к директору. Настя все равно отчаянно спорила на
уроках и ничего не говорила маме.
Мама у нас еще жестче, чем Настя. Она могла бы поругаться со всеми учителями и директором, забрать
Настю из школы, перевести в другую и наделать еще много чего, погорячившись.
Я не верила, что один человек может поменять атмосферу целого общества — нашей школы. У Насти
получилось заверить меня в обратном. Многие учителя, благодаря ней, изменились. Ученики тоже
изменились. Я сама это вижу. На примере Насти я поняла, как важно отстаивать собственное мнение в любых
условиях.
Учителя, вроде бы, перестали считать нас сборищем придурков. Стараются подходить к каждому
индивидуально, как будто собираясь признать в нас личности. Ученики сообразили, что учителя — тоже
люди, у них могут случаться жизненные неприятности, их можно пожалеть или постараться понять.
Настя вовсе не объясняла каждому, что он должен уважать себя и окружающих. Она незаметно
изменила всех.
Настя — очень умная. Она ничего не делает напрямую, лишь провоцирует окружающих на правильные
поступки.
Но и у нее есть недостатки.
Первый и главный — тот же, что значится во главе ее достоинств — жесткий характер.
Она на меня часто кричит. Особенно когда я не хочу убираться в доме или делать уроки. Бывает, совсем
не хочется вставать с дивана, отрываться от телевизора ради уборки. Настя может целый час стоять надо мной
с ведром и тряпкой, молча, и ждать, когда я поднимусь. В такие моменты проявляется ее второй недостаток
— занудность.
И все-таки она добивается своего. Мне ни разу не удалось переспорить или переубедить ее в чем-то.
Мне хочется быть такой же уверенной в себе, как Настя. Тогда я не боялась бы контрольных.
Вообще хочу перестать бояться. Мне страшно, когда мама дежурит по ночам, а мы остаемся одни.
Страшно получить двойку, хотя у меня их уже много. Боюсь плохих новостей и сплетен. Не доверяю врачам
— уколы мне делает только мама. Не езжу в городском транспорте, чтобы не подхватить чужие бактерии.
Опасаюсь людей, особенно незнакомых. Когда раздается звонок в дверь — я подпрыгиваю от испуга. А если,
не дай бог, зазвонит телефон — делаю вид, что не слышу. Мама приписывает это лени. Сестры недовольно
бурчат и сами идут открывать дверь или поднимать трубку телефона.
И никто не догадывается, что все это от страха, а не от лени. Учусь плохо — тоже из-за волнения. Как
только беру в руки учебник — начинаю думать, спросят ли меня завтра, учить ли мне параграф или нет. Вдруг
выучу — и не спросят. Зачем мне в голове лишняя информация? Она мешает полезной информации плотно
утрамбовываться, только лежит в памяти мертвым грузом или, того хуже, начнет разлагаться.
Читаю я молодежные журналы, женскую литературу и детективы. Оттуда черпаю свое представление
об окружающем мире.
Настя постоянно ругает меня за легкомысленность. Хотя, нет, в последнее время перестала ругать.
Видимо, смирилась. Каждый человек хорош по-своему.
Настя выучится и станет адвокатом. Эта специальность как раз для нее. Она будет жить в том же
общежитии, где мы обитали этим летом в городе. Там все очень прилично устроено. Есть столовая на первом
этаже. И — что самое важное для Насти — совсем недалеко расположена библиотека.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Настя читает такие умные книжки, которые нигде, кроме как в университетской библиотеке, не
отыщешь. Она к книгам относится с уважением, благоговением. Когда мы ходили в городской музей, она
минут десять, не меньше, стояла перед витриной с древними, уже ценными, книгами. По-моему, там
абсолютно не на что было смотреть: лежит темная книга со стертым названием, желтыми страницами, в
стеклянном ящике. И все. К ней прикасаться нельзя — такая она старая; чуть тронешь — рассыплется. А
Настя заволновалась, обхватила стекло руками и простояла так долго.
Возможно, только через два года, когда окончу школу и вмиг стану умной, пойму, что такого
интересного в старых книгах под стеклом…
Когда стану умной — буду поступать в университет. Или в его окрестности.
Нет.
Все-таки, даже если стану вмиг умной, с моими оценками мне светят только окрестности, без
университета.
Что ж, я согласна работать в кафе официанткой. Мы однажды зашли в такое чудесное кафе, где рядом
со столиками стояли большие куклы в национальных костюмах. Там мы ели вкусные пирожки. Мне бы
хотелось там работать.
Или же в магазине игрушек — вроде бы, там тоже интересно. Не знаю, кем быть. В мире много всего
любопытного. Боюсь зациклиться на чем-то одном и пропустить все остальное.
Настя в детстве мечтала стать философом. Я ее предупредила тогда, что все философы очень старые.
Она не услышала моего предупреждения.
Для меня Настя — именно СТАРШАЯ сестра. У нее всегда готов совет и вязаные носки для младших
сестер. Будто ей не шестнадцать, а все шестьдесят.
Таня и Маша — просто сестры. Они мне не ровесницы. Нас разделяет огромная пропасть — в два и
четыре года соответственно.
Настя знает все о том, что было задолго до моего рождения. С ней мне нестрашно думать о
колоссальных потрясениях, пережитых Землей, о непонятных современных происшествиях и об
ориентировочном будущем нашей планеты.
Настя много думает. Она каждую минуту о чем-то думает. Я так не могу.
Еще не могу облачать мысли в слова, как Настя. Она даже сочинения писать умеет.
Для меня школьные сочинения — это такой невероятно противный скрип по доске мелом. Только,
представьте, вместо чутких ушей, реагирующих на этот скрип, выступает моя психика…
Я могу чувствовать, иногда умею говорить о своих чувствах. Но для меня настоящая пытка —
перекладывать мысли на бумагу. У меня даже своего девичьего дневника нет. Когда кто-нибудь дарит мне
блокнот, даже красивый — с замочком, переплетом и надушенными разноцветными страничками — я отдаю
его Насте или Тане.
Шариковую или любую другую ручку совершенно невозможно найти в моем шкафу, столе или
рюкзаке. Единственное, чего у меня много — это карандашей. Я рисую даже во время уроков в школе, на
последних страницах тетрадок.
Люблю рисовать.
Не люблю писать.
Возникает ощущение, будто кто-то стоит у меня за спиной и ехидно смеется, когда пытаюсь написать
хоть что-то в сочинении.
Многие произведения из школьной программы — толковые, там много жизни. Насчет них мне в голову
приходят кое-какие мысли. Боюсь ими поделиться. Мои мысли — часть меня. Зачем отдавать себя бумаге?
Поэтому иду в магазин, покупаю сборник «Сто лучших сочинений» и переписываю слово в слово. Иногда
везет, и мне ставят 5. «Тройку» — за грамотность, «четверку» — за содержание. Все-таки не зря «мое»
сочинение входит в сотню «лучших»!
Была бы моя воля — не было бы в школе никаких сочинений. Урок литературы проходил бы так.
Вначале проводилась бы «минутка поэзии», во время которой каждый ученик смог бы рассказать свое
любимое стихотворение. Ценю стихи за их лаконичность.
Забыла сказать, что, кроме легкого чтения, типа детективов и женской прозы, часто открываю томик
стихов поэтов Серебряного века.
Стихи мне с раннего детства читала Настя. Только научившись, лет в пять, она зачитывала мне милые
детские стишки про дружбу и родину. Мне было три года, я только начинала соображать. Стихи те помню до
сих пор. Живу в их ритме. Бодро, подобно их интонации, гляжу вокруг. Хочу, чтобы они стали главным
объектом изучения на уроке литературы.
После «минутки поэзии», длящейся на самом деле двадцать пять минут, последует оценка услышанных
произведений. Каждый ученик выскажется и оценит понравившиеся стихотворения. Учительница, выслушав
каждого желающего, выставит оценки. Оставшиеся пять минут урока разбирается пусть даже прозаическое
произведение. Мне не жалко пяти минут на прозу.
Я отменила бы все задания касательно содержания текста и его осмысления. Сами тексты пусть
читаются дома, причем по желанию. Заставлять детей читать — неправильно. Я, например, плохо запоминаю
прочитанное, если тороплюсь или волнуюсь.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вместо сочинений ввела бы добровольную сдачу мыслей. Только не в письменной, а в устной форме.
И не ограничивала бы полета мысли детей. Пора воспитывать думающее и самостоятельное поколение.
Настя, между прочим, тоже недолюбливает сочинения — за крайнюю требовательность к их
оформлению и написанию. Чтобы написать сочинение на «отлично», нужно, во-первых, писать на неизбитую
тему.
Скажите, доктор, откуда в русской литературе взять неизбитую тему? Обо всех образах, композициях,
сюжетах исписаны километры листов. Нас с малых лет заставляют копаться в головах авторов, героев,
злодеев, понимать их строение и мышление, знать, где, почему и зачем было создано то или иное
произведение, заучивать монологи, вступления, диалоги и отступления. А потом оглушают: разберите, мол,
образы Наташи и Андрея относительно роли войны в повествовании. Или что-то подобное. Только,
пожалуйста, разберите свежо и искренне.
Во-вторых, в сочинениях нельзя писать свои искренние и свежие мысли. Раз принято думать неглубоко
— значит, так и думайте, не умничайте.
Настя из-за сочинений попадала к директору чаще всего. Ее возмущало учительское неадекватное
отношение к взгляду подростка на глубокие мысли авторов.
В одной такой истории даже я оказалась замешана.
Настя написала чудесное сочинение по произведению современного автора. Наша учительница по
литературе не слышала о данном авторе и отказалась принять сочинение ввиду отсутствия объекта описания.
Учительница эта — очень квалифицированный педагог, с приличным стажем и ворохом литературоведческой
периодики на антресолях. Она твердо знала, что с распадом Союза в нашей стране исчезли писатели, все до
одного. Поэтому наша задача — бережно хранить литературу прошлого и избегать лотков с сомнительными
изданиями настоящего.
Будучи большой интеллектуалкой, она даже не догадывалась, что ошибается. Литература — всего
лишь, или к счастью, отражение времени. Все события, зафиксированные в ней, расскажут о нас нашим
потомкам много интересного. И все будет правдой… Конечно, они сами решат, что внести в школьную
программу, а что отпечатать на качественной бумаге миллионным тиражом. Но это будет потом. Обязательно
будет.
Итак, она отказалась принять Настино сочинение.
Через три недели она праздновала свой день рождения, юбилейный. В учительской — суета, цветы,
звон бокалов и грохот кастрюль с салатами. А на ближнем к двери столе — подарочная коробка с бантом.
Учительница:
— Это мне? Как красиво! Как приятно! А что это? Можно посмотреть?.. Ой, книга! Как необычно. Кто
мне подарил эту книгу? Анна Алексеевна? Таня? Катерина Владимировна? Соня? Юля? Михаил Иванович?..
Что вы молчите? Кто подсунул мне эту дрянь?!
Она минут десять возмущалась нахальству того, кто посмел подарить ей в юбилей книгу современного
автора. Пыталась выяснить, кто из учителей совсем ее не уважает. Ничего не добилась, только испортила всем
настроение. Раздраженно, с намеренным грохотом, собрала кастрюли и пустые бутылки, прихватила книгу и
утопала домой.
На следующий день у нас первым был урок литературы. А учительница не пришла. Настя говорит, что
она пришла в школу только к четвертому уроку. Прямо с улицы, миновав учительскую, зашла в ее класс, на
урок биологии, прервала ответ одной из учениц, загадочно всем улыбнулась, извинилась и произнесла, глядя
на Настю:
— В какое чудесное время мы живем!
Еще раз извинилась и вышла из класса.
Покупка книги и подарочной коробки больно ударила по моему карману: я истратила все свои
сбережения, еще и заняла у Насти.
Результат стоил всех этих жертв: учительница публично извинилась перед Настей, а потом еще и
похвалила сочинение, поставив за него «отлично».
Я же восстановила свое финансовое положение нескоро. С помощью сэкономленных карманных
денежек через два месяца отдала Насте долг.
Зато поняла, что люди вовсе не такие злые, какими нам кажутся. Они боятся быть добрыми, чтобы о
них не подумали неправильно. Достаточно их слегка подтолкнуть, и они согласятся, что были неправы.
Какая же, все-таки, Настя умная!
Как бы мне хотелось хоть капельку быть похожей на нее.
И ничего не бояться…
Глава 3.
Из разговора Тани Буланой с отцом
— Ненавижу осень!
Сморщенные дырявые листья противно хрустят под ногами. Вокруг — пусто, одни серые ветки торчат
со всех деревьев. И дождь заляпывает грязью туфли и колготки. Дома, как обычно, услышишь мамино: «Ты
где была? По лужам скакала, что ли? Тебе что, делать нечего?»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ну да, скакала. Вот так взяла и с разбега прыгнула в мутную лужу, покрытую огромными пузырями. И
все это под бешеный дождь, лупивший по мне, как по какому-нибудь железному подоконнику…
И где все это время, спрашивается, был мой зонт?
Он лежал в прихожей, на нижней полке шкафа! Никто не сообщил мне о дожде заранее. Никто.
Достаточно ведь было просто намекнуть. Я не жду прямых сигналов. Но никто и ничто не предупредило меня,
что пойдет дождь!
Нет, совсем я не медиум. Права была Лена, когда говорила, что «невозможно знать о будущем все».
Она как в воду глядела.
Мы, экстрасенсы, иногда ошибаемся. На минутку природа дает нам возможность побыть обычным
человеком, отнимая дар.
Все равно обидно. Я вымокла.
В прошлый вторник фраза «Какое чрезвычайное настроение наверху», исходящая от азалии на окне,
была легко мной поймана. Я поняла, что будет ливень, взяла зонт и пришла домой сухая…
Я такая мокрая, что вокруг меня набежала лужа. Конечно, мама уже заметила. Сейчас услышим ее крик.
Вот и он.
И Лены нет рядом, чтобы меня утешить. Одна она меня понимает. Но она сегодня не позвонит. На
другом конце земли уже спят.
Лена уже полтора года живет в Америке. Она — фотохудожник.
Два года назад бросила школу, уехала в город и записалась на курсы фотографирования. Ей было
столько же, сколько мне сейчас — четырнадцать. Она полгода занималась фотографией, выиграла важный
конкурс и уехала в Америку на выставку. Там и осталась.
Часто звонит домой. Говорит, что очень скучает. Но возвращаться не хочет. Она там работает в
мастерской знаменитого художника и учится в колледже.
Там ей интереснее, я это чувствую. Она по-русски уже с акцентом говорит. А по-английски, наверное,
без акцента.
В нашей школе она так плохо училась, что мама боялась появляться на ее школьных собраниях. А в
Америке Лена учится отлично. Она там сама выбирала предметы, которые хочет изучать. Выбрала всемирную
историю, английскую и русскую литературу, английский язык и историю искусств.
Ее общежитие, судя вот по этим фотографиям, просто сказка. Видишь, папа? Эти американцы
настолько очарованы Лениными творческими работами, что рады оплачивать обучение, проживание,
медицинскую страховку и прочие расходы.
Маме пришлось понервничать и побегать по консульствам и нотариусам для оформления разрешения
и доверенности руководителю российского посольства в Америке. И всякое такое.
Мама не хотела ее туда отпускать. Я уговорила ее. Мне понравилась эта идея. Лена не могла найти себя
в нашей среде — значит, ей нужно было поменять среду.
Лена очень талантлива, но окружающие не давали ей возможности проявить себя. Вся ее энергия
уходила в воздух. Или в землю. Как правильно сказать? В общем, уходила впустую. Никто не воспринимал
ее всерьез. Лена злилась, но ничего не могла с этим поделать.
Хорошим людям, к счастью, иногда везет. Так повезло и Лене. Ей было предначертано самой судьбой
промучиться четырнадцать лет, а потом обрести признание среди окружения.
Лена — моя самая лучшая сестра. Маша слишком самонадеянна, чтобы быть лучшей. Настя, наоборот,
слишком пристрастна к себе. Одна Лена никогда не хвасталась успехами и не жаловалась. Она жила кое-как
и упорно делала вид, что такая жизнь ей нравится. Вокруг нее мне виделась золотистая, песочная тень. Эта
тень оберегала ее от лишних нервных перегрузок. Надеюсь, оберегает и сейчас.
Лена психологически устойчива к различным стрессам. Ее песочная тень замедляла реакцию на обиду.
Обидчик изумлялся: почему Лена не плачет? Лена плакала. Но намного позже. Когда ее никто не мог увидеть.
Она выдерживала серьезные потрясения, а расстраивалась, якобы, только из-за пустяков… На самом деле изза пустяков она не расстраивалась. Все дело в замедленной реакции на сильное психологическое давление.
Думаю, свою роль в Лениной удаче сыграл мой вязаный браслетик с бусинками.
Я его связала в один из тягостных осенних вечеров, когда было особенно страшно при мысли о
завтрашнем дне. Я смотрела на закат и переживала: ведь солнце завтра снова взойдет! Связала меленький
браслетик с девятью бусинками. Причем в каждую бусинку ввязала часть своего страха.
В комнату зашла Лена. Она была расстроена. Посмотрела в окно, пробормотала: «А ведь завтра оно
снова взойдет». Заметила браслетик, примерила, улыбнулась.
Я говорю:
— Бери, я себе еще свяжу.
Лена кивнула.
Через неделю она забрала документы из школы и уехала к Насте в город. Можно сказать, я ее больше
не видела. Они обе учились там, мы с Машей — тут, мама по-прежнему работала в больнице.
Иногда Лена звонила из города, рассказывала про свои работы, занятия, выставки. Под Новый год я
спросила ее про тот браслетик. Она радостно закричала в трубку:
— Я его не снимаю! Мне везет, когда я хожу с ним. Только сниму — сразу не везет.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
После Нового года ее пригласили на ту самую выставку в Америку. В ту самую Америку, откуда она
звонит уже полтора года и откуда не может вернуться домой.
Я все чаще шепчу в своей вечерней молитве: «Пожалуйста, пусть Лена потеряет браслетик с бусинками
и вернется домой». Хотя я прекрасно понимаю, что здесь ей будет не так комфортно, как там. Человеку нужно
искать хорошее место в жизни. Не прибыльное, а именно хорошее — то есть такое, где ему не будет плохо.
Мне, к примеру, очень хорошо дома. У меня здесь самая большая комната — досталась от Лены и
Насти. В моей комнате все устроено по-моему. Вещи расставлены правильно, чтобы не нарушали мою
душевную гармонию и способствовали позитивному мышлению.
Я придаю вещам огромное значение, поскольку они обладают энергией, которая в зависимости от
местоположения вещи может быть положительной или отрицательной. Вещи могут посылать сигналы
опасности, могут утешать, могут подбадривать. Нужно обладать чрезмерной чуткостью, чтобы поймать и
расшифровать сигналы. Мне повезло обладать таким даром. Это тяжелая ноша, которую не всякий вынесет.
Я — сильная. Все вынесу.
Еще я умею читать мысли. Это легко. Почти все люди думают одинаково об одинаковых вещах. Они
думают очень хорошо о себе и не очень хорошо — об окружающих. Даже когда человек делает кому-то
подарок, он думает даже не о подарке, а о том, как он сам выглядит со стороны. В этом нет ничего «такого».
Подобные мысли просто типичны для всех людей. Поэтому читать их очень легко.
Предсказывать будущее тоже просто. Главное — сосредоточиться на пустоте. Садишься прямо и, не
закрывая глаз, пытаешься увидеть пустоту. Потом на ее фоне появляются фигуры, слова, картины. Их много,
они исчезают, снова всплывают. Это похоже на сон в его короткой фазе. Самое важное — удержать в памяти
последние кадры, чтобы затем вытянуть, как за ниточку, все видение.
Я редко прибегаю к возможности предвидения. Ведь если я увижу что-то неприятное — все равно не
смогу изменить ход событий. Лучше уж вообще ничего не знать, чем ждать, когда наверняка случится беда, а
ты не в силах что-либо изменить.
Как же меня бесит этот отвратительный ветер! Осенью что ни день — то обязательно с ветром или
дождем. Всякая пыль взлетает в небо и опускается мне на голову и одежду. Вот: все волосы в пыли и мусоре.
Кому может нравиться осень? Только разве отчаявшимся типам, кому — что в душе ветер, что на улице —
все одно. Закроюсь в комнате и не пойду на улицу, пока осень не закончится.
Подобной же осенью — невероятно холодной и гадкой — я открыла в себе невероятные способности.
Мне было восемь. Я не услышала команду «всем строиться» учительницы по физкультуре и продолжала
болтать со своей подружкой. Моя подружка учится в другой школе. В тот день у нее было меньше уроков, и
она решила проведать меня. Пришла, отозвала в сторонку и заболтала меня… Учительница разозлилась, когда
я не выполнила ее команду. Она выгнала меня с урока. Я, конечно, расстроилась, не хотела уходить. Бродила
возле спортивной площадки и смотрела с завистью на одноклассников. После урока учительница взяла мой
дневник и поставила в нем «двойку». И повела за руку к классному руководителю.
Мне было очень стыдно.
Классная руководительница, к ее чести, не дала меня в обиду. Сказала, что она вполне довольна моим
поведением, и что я еще очень мала, чтобы выполнять все команды на уроке физкультуры. Она отпустила
меня домой.
Я шла и размышляла о злой учительнице физкультуры. Гнев кипел в моей душе, я присела на скамейку,
успокоилась и закрыла глаза. Сначала видела пустоту. Потом появилась бутылка и разбилась о камень.
Множество стекол заблестело на солнце. Взлетел голубь. Голубь упал. Послышался резкий скрип и тихий
хруст.
Когда я восстановила все эти символы, то получилась страшная картина.
Я быстро вернулась домой и записала их в тетрадку. С тех пор постоянно веду дневник, в котором
фиксирую все свои видения, а рядом подписываю, что за ними последовало в реальности.
Через два дня наша учительница исчезла, физкультуру вел уже другой человек. Оказалось, та злая
учительница страдала от алкоголизма. Но при этом водила машину. В нетрезвом виде она наехала на
мальчика, ученика нашей же школы. Мальчик получил травму, но остался жив. А учительницу выгнали с
работы, принудительно лечили и выпустили на свободу. Она, кстати, тут же уехала из нашего города, чтобы
начать жить с чистого листа в другой местности.
Я же стала внимательно прислушиваться к себе. Получалось, я слышу то, что другие не могут слышать.
Знаю многое, недоступное окружающим.
Начала читать Библию. Мне немного полегчало. Дочитав оба Завета до конца, попросила маму
покрестить меня. У меня появилась защита. Нам, медиумам, никак не обойтись без защиты. Вера бесценна.
Для меня это, если честно, запретная тема…
Иногда помогаю людям. Делаю это осторожно, чтобы никто не догадался о моем даре. Даже мама
ничего такого не знает.
Я спасла соседскому мальчишке жизнь: отняла у него рогатку. Один раз проходила мимо него, и мне
было видение, по которому в пустоте камень разбивается о стекло. При таком очевидно опасном для мальчика
видении нельзя было медлить. Мальчик сидел в песочнице, рядом лежала рогатка. Я подошла, подняла ее и
быстро ушла. Мальчик заметил и бросился за мной с криком. Пришлось убегать от него. На следующий день
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
помогла ему строить песочный дом — и он меня простил. Не стала объяснять ему, что из-за рогатки он мог
погибнуть. Как такое объяснишь? Можно только почувствовать.
Наша лестница в подъезде вся покрыта слоем грязи. Никто не собирается ее вымыть. Зачем осень так
пачкает обувь, что в подъезд страшно зайти? Почему оставляет такие жирные следы? Почему приходит в
сентябре на чистую сухую землю, а уходит, оставляя ее мокрой и неопрятной?
И солнца почти не видно. Только взойдет — к обеду — и тут же заходит.
Одно радует — оно спешит согреть мою Лену. Она написала мне из Америки много писем.
Оказывается, мы сильно ошибаемся насчет их культуры и образа жизни. Например, то, что мы считаем
изысканной американской пищей — жареная картошка, бутерброды с газировкой — у них самая простая еда,
которой питаются самые бедные люди. Обеспеченные же предпочитают более дорогую: молочные продукты,
натуральные овощи и злаки. Получается, мы едим, по их меркам, как богачи: каждый день у нас картошка,
хлеб и молоко.
Лена пишет, что американцы сильно отличаются от нас. Они терпеливы к иноземцам. Она признается,
что если бы не их терпимость, ей было бы тяжело там.
Я за нее совершенно спокойна. Она живет в хорошем сообществе.
Я всегда знала, что мир разнообразен, и каждому в нем найдется место. Расскажу, как спасла Лену от
самоубийства.
Мне не было никаких видений. Одна пустота — она чернела в Лениных глазах и пугала меня. Ей только
исполнилось четырнадцать. Шел сентябрь. Летом мы ездили в город, где Настя сдавала экзамены в
университет.
Лена целыми днями ходила задумчивая. Она сидела дома, никуда не ходила, ничего не делала.
Прогуливала школу. Мама голос сорвала, крича на нее, заставляя сделать по дому хоть что-нибудь. Лена
просто не слышала ее. У нее был странный взгляд. Когда я спрашивала, в чем дело, она молча пожимала
плечами в знак недоумения.
В конце сентября она проглотила бутылёк сильного снотворного. Она была бледная, недвижимая. Я
вызвала «скорую». Лене промыли желудок, подержали несколько дней на капельнице, потом выписали, сразу
после посещения психиатра.
Мы ходили к психиатру втроем: Лена, я и Маша. Лена зашла в кабинет и сразу начала рассказывать
про лето, проведенное нами в городе. Она говорила очень долго. Я слышала, как она оживлялась, когда
говорила про Настю. Мне даже было чуточку обидно, что про меня она ничего не сказала.
Я ругала себя за то, что заранее ничего не почувствовала и не смогла предотвратить такую ситуацию.
Я плакала, когда Лену, едва живую, увезла из дома «скорая». В тот момент, находясь перед дверью в кабинет
психотерапевта, я осознала, что могла навсегда потерять Лену. У меня от этой мысли снизилась температура,
и я начала дрожать, как от холода. Сидела и стучала зубами, а Маша вертелась и постоянно задавала какие-то
дурацкие вопросы.
Когда мы вернулись домой, Лена стала такой же молчаливой, какой была последние две недели. В тот
первый вечер после ее выписки я связала браслетик с бусинками. Тот самый, что изменил Ленину жизнь…
Папа, а ведь в происшедшем есть и твоя вина. Тебя здесь не было — это верно. Но самое главное —
здесь не было ТЕБЯ! Вторая семья не снимает ответственности за первую.
Нам не нужно от тебя подарков. Посещай нас в год два раза — и всё. Приходи и спрашивай, как мы
поживаем. Что тебе мешает?..
Однополюсная система воспитания недостаточна для развития полноценной личности. Мама —
хорошо, но должен быть и кто-то другой, кроме нее. Как в фильме про напарников-полицейских: один —
добрый, один — злой.
Тебе часто икается?.. Странно, что не часто. Мы тебя вспоминаем каждый день. Мы считаем, что ты
добрый, но эгоистичный. Удивляемся, почему так похожи внешне и не похожи с тобой по характеру.
Еще мы сильные, ты — нет. Мы, в отличие от тебя, самостоятельны. Ты же привык, что кто-то
постоянно о тебе заботится. Мы заботимся о себе сами.
Мама много работает. Она все еще помогает Насте, хотя та уже начала подрабатывать в библиотеке
университетской. Ей не хватает денег, и мама высылает ей каждый месяц.
Через два года я окончу школу. Мне бы не хотелось тебя ни о чем просить. Но — увы. Заступись,
пожалуйста, за меня перед мамой. Я не хочу уезжать далеко от дома. Учиться можно и в нашем филиале
института. Он — напротив больницы, на соседней улице. Очень удобно!
Да и маме станет полегче. А то у нас еще Маша растет — та точно захочет учиться в самом престижном
университете мира…
Зачем ты снимаешь часы с руки? Не надо мне ничего дарить. Молодец, что зашел. Три года тебя не
видела. Спасибо за беседу. Заходи как-нибудь еще. Ага. Пока.
Да уж.
Осень может кому угодно разбередить душу своими тягостными вечерами. Даже отца потянуло
поговорить с дочерью от первого брака. Наверное, ему жалко, что лето закончилось. Все мы думаем, что
будем всегда молоды, и что всегда будет солнечное лето.
Ненавижу осень!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Мусорные мешки носятся по улице, так и норовя опуститься мне на голову. Прохожие чихают на меня.
Иногда кашляют в мою сторону.
Удивительно, как сильно я завишу от погоды и времени года.
Похоже, все люди зависят. Не только я. Это психологический момент. То есть — внутренний,
душевный. И никакой медиум его не изменит.
Тонкая наука — эта самая психология.
Кто бы мог подумать…
Глава 4.
Письмо паломницы Марии Буланой маме
«Здравствуй, мама! Извини, что долго не писала. У меня под Рождество было много работы. Мы
репетировали с хором, расчищали территорию, убирали общежитие, учились в школе.
Я выдержала пост! В Новый год хотелось, конечно, по привычке повеселиться. Молилась полтора часа
— и желание отпало. Мне тут правда легче.
Несколько раз приезжал тот психотерапевт, что беседовал со мной после каждой из трех моих попыток.
Я так и не знаю, как его зовут. Во время наших бесед постоянно забываю спросить его имя. Ты не знаешь?
Я теперь молюсь и за него тоже. Все-таки он хороший. Он приезжал за декабрь трижды. Спрашивал о
моем настроении, питании, оценках и учителях. Мы говорили в течение десяти минут. Столько здесь
отводится на разговоры с посетителями. Потом пришла сестра Ольга и увела меня на занятия.
Осенью пришло письмо от Лены, с фотографией. Она стала еще красивее. Живет в том же общежитии,
но чаще не живет в нем, а путешествует по Америке с выставками. Она стала очень знаменитой.
Настя звонила на Рождество — обещала приехать летом, после сессии. Впрочем, ты-то лучше меня
знаешь про их успехи.
Одна Таня ни разу не дала о себе знать. Как она поживает? Настя говорит, Таня все же поступила в
университет. Говорит, она еще летом выкинула из своей комнаты все вещи. Неужели? На помойку выкинула,
вроде бы. Не жалко?
Мне бы очень хотелось поговорить с Таней. Она ведь умеет разбираться в чужих мыслях. Ей интересен
потусторонний мир — так я смогла бы рассказать о нем много интересного… Не буду пугать тебя описанием
моих клинических смертей. Хотелось бы попугать ими Таню.
Так, говорят, она перестала слышать голоса? Лишилась своего дара? Если так — то к лучшему. Пусть
она начнет жить по-человечески, без всяких выкрутасов. Помнишь эту ее любимую фразу: «Я не пойду в
магазин, там атмосфера негативная»?
Жизнь гораздо проще, чем нам внушают через телевизор, книги и школу. Только прийти к пониманию
этого достаточно сложно. Мне понадобилось захотеть умереть и почти уйти из жизни, прежде чем я поняла
это. Извини за все, кстати. Ну, за все, что тебе пришлось пережить тогда из-за меня. Извини, пожалуйста.
Здесь вовсе не так скучно, как ты думаешь. Я постоянно что-то делаю: то ухаживаю за цветами, то
протираю окна в монастыре, то мою посуду. Здесь много работы. Она называется «послушанием». Для меня
это необременительная работа. Наверное, потому что я работаю для себя и своих близких.
Ты пообещаешь приехать ко мне в этом году? В прошлом не получилось — ничего страшного. Тем
более, ты в больнице очень занята. В этом году обязательно приезжай.
Кстати, я неправильно высказалась. Не обещай. Обещать — грех. Нельзя знать, что дальше нас ждет.
И гарантировать, что будущее вообще наступит, — нельзя. Только Творец знает, что, зачем и когда случится.
Постарайся приехать. Я попрошу отвести тебе целую комнату. Меня отпустят с занятий и освободят от
работы на весь день. Мы увидимся и, наконец, поговорим.
Я не держу на тебя зла. Понимаю, что ты могла чувствовать, когда из-за моего рождения от тебя ушел
муж. Конечно, после такого несчастья ты не могла любить меня.
Я же всегда любила тебя. Люблю и сейчас. Жаль, что ты совсем не ходила на мои концерты. Я
выступала только для тебя.
В нашем церковном хоре нет солистов. Каждый поет в меру своих возможностей. Результат получается
изумительный. Люблю быть как все.
У нас за эту зиму выпало много снега. Мы ходим в лес и на речку. Здешний климат сильно отличается
от вашего. У нас тут зимой очень морозно, снежно. У вас не так.
Наш монастырь расположен за городом, на его окраине. Очень тихо и чисто. Здесь царит своеобразный
деревенский уклад. Местные жители доброжелательны к нам. С нами в школе занимаются соседские дети,
совсем обычные.
Да и мы тоже — не особенные. Обычные.
Здесь много таких же, как я. Многие дети, оказывается, уже устали жить. Кого-то привели родители,
или врачи, или воспитатели детских домов. Одна я пришла сама. Мы здесь называемся паломниками.
Не хочу никуда отсюда уходить.
Не обижайся. Ты не виновата. Кто же мог знать, что после четвертой родившейся дочери отец потеряет
терпение и уйдет из семьи?
Неужели, если бы родился мальчик, все было бы иначе?
Отец бы не ушел, я была сейчас дома, все были бы счастливы?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Нет, я бы не жила сейчас дома. Меня бы вообще не было. Жил бы какой-то мальчик. Нет, так я не
согласна. Пусть остается, как есть.
Почему же Таня ничего мне не напишет, не позвонит? Наверное, она стыдится того, что ее сестра —
паломница в монастыре.
Таня всегда была доброй ко мне. Добрее Лены, Насти и тебя, вместе взятых. Она спокойно относилась
к моим успехам, даже радовалась за меня.
Помню, однажды ты отругала меня за невымытую посуду и неубранный зал. Настя и Лена сумели
оправдаться, и попало от тебя именно мне. Я стояла на кухне и сдерживалась изо всех сил, чтобы не заплакать.
Лена и Настя сидели в другой комнате и дружно смеялись над рассказанной тобой историей. Вы все делали
вид, что ничего не произошло. С улицы зашла Таня. Сначала прошла в комнату, о чем-то с вами поговорила,
потом забежала на кухню, обрадовалась увидеть меня, высыпала пригоршню семечек на стол и убежала по
своим делам. Я до этого не любила семечки. Но они, тем не менее, спасли меня.
Равнодушию двух сестер и мамы не сравниться со вниманием всего одной, но любимой, сестры. Мне
стало тепло при взгляде на ту горстку семечек. Я простила вас всех. Помыла посуду и убралась в зале. Молча,
не держа ни на кого зла.
Скорее всего, Таня не придала значения моим слезам и своим семечкам. В том-то и дело, что она добрая
от природы, а не от необходимости кому-то понравиться. Таня — самая лучшая из твоих дочерей. Не обижай
ее, мама.
Постоянно думаю о Тане. Как, должно быть, трудно слышать, видеть и выносить все то, что обычные
люди неспособны увидеть и услышать. Считаю, что она сделала правильный шаг, поступив на факультет
психологии. Нужно помогать людям. Передай, пожалуйста, что я желаю ей всего самого лучшего.
Она сильная, поэтому справится со всеми жизненными испытаниями. Не сомневаюсь. Жизнь, и
вправду, прекрасна. Каждый, занявший в ней свое место, не может быть несчастлив.
Когда я выйду замуж, лет через десять или немного раньше, у меня будет четверо детей. Можно даже
одного пола. Я предупрежу своего жениха, что у нас будет много детей. Это — чтобы он не сбежал потом,
испугавшись ответственности, и не бросил детей.
Я обязательно полюблю хорошего человека, а он непременно полюбит меня. Как захочу — так и будет.
Моя жизнь — только то, что я думаю. Еще Таня научила меня так думать. Она хорошо разбирается в жизни.
Люди отвыкли думать о смерти, о смысле, о рае. Между тем, такие мысли способны предотвратить
многие преступления и нехорошие деяния. Абсолютного добра не бывает. Мир устроен умно. Не обманешь
— не выживешь. Обманывать можно, только — без подлости. Во благо. Таня научила меня так думать.
Мне часто снится дом. Будто мы вместе встречаем Новый год: разворачиваем подарки, едим
праздничные пельмени и смотрим на фейерверк. Будто отец празднует вместе с нами. Ты, будто, счастлива
быть рядом с ним. Мы, вроде, счастливы видеть тебя такой… Это просто сон.
Даже если я не выйду замуж за хорошего человека, все равно буду жить с благодарностью Творцу. Не
буду его ни в чем винить. Не стану вымещать свое недовольство на окружающих. Тем более, не стану вредить
людям из зависти.
Жить трудно. Так везде на земле. Это норма. Страдания и трудности — самое интересное в жизни. Без
них нет смысла. Нет ничего.
Не скажу, что мне нравится страдать. Никому неохота. Но без этого я не чувствую, что живу. Ты должна
согласиться. Люблю жизнь, потому мучаюсь и сомневаюсь.
Сон про наш семейный Новый год мне снится часто. Первое время было не по себе от такого веселого
сновидения. Слишком приукрашал действительность. Нет, не действительность, прошлое приукрашал. Я
только недавно поняла, что мне хочется помнить наше прошлое именно таким. Память хранит только
приятные воспоминания. Иначе сниться будут кошмары: страхи и сомнения захватят все сознание.
В моей голове все выглядит так: отец нас не покидал, мама любила меня и сестер, у меня не было трех
попыток самоубийства. Так просто, по своей воле, я ушла в монастырь в четырнадцать лет. Исключительно
ради семейного благополучия. Я молюсь за вас, и вам ничего не грозит. И все мы потом попадем в рай.
Но лучше, все-таки, на земле. Научитесь жить тут, чтобы ни о чем не жалеть там.
Мама, как твоя работа? Ты все еще работаешь в реанимации или перешла обратно в хирургию? Я всегда
гордилась тобой и твоей работой. Не понимаю, почему ты так стыдилась себя. Почему в школе, на собраниях
моего класса, никогда не упоминала место своей работы и запрещала мне его называть. Ты ходила ко мне на
собрания, хотя и старалась сидеть тихо, незаметно. Не задавала вопросов, избегала ответов. Но все же
ходила…
Думаю, ты сидела там и ушам своим не верила: твоя младшенькая дочь, нежеланная, оказалась умней
всех детей школы. Ты ходила на собрания каждый месяц, из года в год. И все не могла простить мне факт
моего рождения…
Прервусь на молитву.
Я позволила себе непочтительность по отношению к матери. Раскаиваюсь. Мама, прости меня за выше
написанное.
Благодаря жизни в монастыре я стала мягче, проще. Не повышаю голос и не распаляюсь в разговоре.
Раньше я считала себя разумной девочкой и спорила из-за любой неточности, высказанной собеседником. И
сейчас я разумна, но проявляется это иначе: мне хватает ума ни с кем ни о чем не спорить.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я научилась печь хлеб. При нашем монастыре есть своя пекарня. Туда допускают самых лучших
учениц — помогать монахиням. Мне нравится печь. Это — все равно что быть солнцем и освещать землю,
давать ей тепло, получать тепло взамен… Получилась неуклюжая метафора. Мне хотелось этим сказать, что
я занята важным и полезным делом. У человека, который занят таким делом, не может быть неугодных
мыслей.
Мама, ты уже гордишься мной?
Если нет, то напишу про лед.
В монастыре нет водопровода, и мы носим воду с речки. Каждый житель монастыря приносит в день
по ведру воды. Хватает на основные нужды.
Зимой речка замерзает, и мы возим в санках лед. Старшие его колют на речке, а младшие возят на
санках. Эта зима выдалась очень теплой. Иногда морозной, но в целом — снежной и теплой. Мы с Аленой
поехали за льдом, уже наколотым и лежащим у берега на слегка подтаявшей поверхности реки. Мы затащили
большой кусок, и санки и тут же провалились в воду.
Я до сих пор не умею плавать. Ты не возила нас на море, не отпускала в бассейн, говорила, что там
много бактерий. Я не могла удержаться на поверхности, лед вокруг обламывался, когда я пыталась выбраться.
Алена младше меня, но она уже умет плавать. Она ни капельки не испугалась, не растерялась,
вытащила меня из воды, подтолкнув снизу. Выловила санки. Выбралась сама. Мы добежали до монастыря,
мокрые, с санками. Нас переодели, натерли, укрыли, дали выпить горькой настойки. Я заснула сразу же.
Выздоровела только на третий день. Алену пришлось отправлять в городскую больницу, за сорок километров.
Она вернулась под самое Рождество. Пела со мной в хоре.
Вот к чему я это рассказываю: хочу научиться плавать. Я так и сказала матушке Антонине, когда Алена
вернулась. Матушка согласилась, что это важно. Летом мы все будем учиться плавать на речке.
Хорошо быть обычным ребенком…
В свой последний визит психотерапевт оставил мне Настино сочинение. Она в школе писала сочинение
про весну и по ходу написания сравнивала ее со мной. Очень красиво. Но — неискренне.
Психолог думал растрогать меня и вернуть в семью. Ни за что! Каждый человек видит определенную
ситуацию по-своему. Насте я казалась избалованной неженкой, горделивой и талантливой. Никогда не
считала себя такой.
Вообще наша семья — пять небольших мирков, по одному на каждую из сестер и на тебя, мама. Мы
соседствуем, но не приятельствуем. Каждый из нас живет сам по себе, в своем углу.
Мне было очень одиноко дома. И я туда не вернусь.
Разорвала Настино сочинение на мелкие кусочки. Сочинение хорошее. Но не имеет ко мне никакого
отношения.
Настю можно понять. Ей в доме было не менее одиноко, чем мне. Лена тоже страдала от этого. Как и
Таня. Каждой из нас хотелось стать выдающейся личностью и завоевать уважение всей семьи. Всем удалось
самоутвердиться, все заняли оригинальное место в жизни, даже я со своим монастырем.
Но по-прежнему существует проблема с уважением. Мы все зациклены на себе самих и не видим
выдающихся способностей родных сестер. Не хотим признать друг в друге личность.
Своих детей я воспитаю иным образом. Научу их помогать друг другу. Объясню, что вместе они смогут
решить любую проблему. И главное — что они все для меня одинаково любимы. Пусть дом стоит вверх дном
от их игр — я не стану отводить каждому отдельный угол и требовать в доме тишины.
Мама, я обязательно привезу к тебе моих детей. Уважение к бабушке — важная часть воспитательного
процесса. Пусть знают, что жизнь началась раньше их появления и закончится нескоро.
Да.
О чем бы еще написать?
Может, тебе интересно что-то другое? Не мои мысли, а мой быт?
Напишу об этом поподробнее.
Мы питаемся три раза в день, в столовой. Утром едим молочную кашу с хлебом, пьем чай с молоком.
На обед у нас — рассольник или борщ, все с хлебом. И салат из овощей. На ужин — каша с мясом и хлебом.
В пост — без мяса. Можно с рыбой.
Все овощи и мясо мы получаем из своего подсобного хозяйства. Крупу меняем в городе на мясо и
молоко.
В нашем монастыре живет больше сотни монахинь и паломниц. Каждая трудится на благо монастыря:
кто — в теплицах, кто — на ферме или кухне. Каждая при деле.
Одежду мы шьем сами. Матушка Мария шьет платья из ткани, купленной в городе. Она преподает у
нас почти все предметы в школе, кроме богословских. Богословские ведет матушка Антонина.
Она обещала научить меня шить, когда вырасту. Пока мне доверяют только простую работу.
Послушание.
Я рассказала о своей жизни абсолютно все. Пусть Таня мне напишет. Пусть Настя станет мягче. Пусть
Лена вернется домой и повидает вас. Приезжайте ко мне все. Жду.
Ваша Маша.
Березовый монастырь.
Не надо меня жалеть…»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
КУДА УХОДИТ МОЛОДОСТЬ
Рассказ
Девушке Зое было скучно жить и она придумала давать название каждой предстоящей неделе, а потом
жить, соответствуя ему. Поначалу было весело. Названия выдумывались несложные, запросто
ассоциировались, легко находили фон и мелодику, и время проходило незаметно, одна неделя за другой. До
той поры, пока одна из недель самовольно не назвалась так: пина-колада.
Впервые Зоя услышала это слово в новом магазине, в отделе чая. Стояла жара, и невозможно было
пройти мимо свежевыкрашенной пристройки к жилому зданию, превращенной в магазин. Там хотя бы
работал вентилятор на длинной ножке, возле которого разрешалось постоять, даже ничего не купив.
У Зои совсем не было денег, и она не могла приобрести что-то «из благодарности». Позволив ветерку
обдуть себя со всех сторон, встряхнула майку и пошла прогуляться по магазину. Вкуснее всего пахло в отделе
чая. Едва шуршали голоса продавца и покупателя. Они оба с удовольствием, но по секрету, хвалили что-то.
Говорили ритмично, с чувством гордости, намеренно понижая голос. Будто обсуждали общее увлечение.
Рефреном звучало странное сочетание «пина-колада».
Так Зоя услышала его. Воздух стал еще более липким, перед глазами поплыли белые круги, и в
распухшей от жары голове возникла такая проиллюстрированная история: длинная зеленая змея плыла в
грязной реке посреди джунглей, ее выловили индейцы, убили и высушили, разрезали на крохотные кусочки
и разослали по всему миру; каждый, кому посчастливилось найти такой кусочек в белом, без обратного
адреса, конверте в своем почтовом ящике, обретал мир, покой, большое счастье и удовольствие от жизни.
Название для новой недели нашлось само. Пина-колада вползла тихо и заняла удобное, прочное место
в мыслях, чтобы никогда уже не покинуть Зою.
Девушка Зоя нигде не работала. Она числилась на бирже труда и получала пособие по безработице. По
образованию была педагогом младших классов, по диагнозу — инвалидом второй группы из-за эпилепсии.
Иногда ей было страшно жить. Но в основном — только скучно.
Впрочем, на пособие по безработице и пенсию по инвалидности никому еще не удавалось прожить
весело. Зоя клянчила деньги у отца, когда тот возвращался в поселок, но это случалось редко, раз в месяц, а
то и в два. Отец много лет назад ушел к другой женщине. Вернее, уехал совсем в другой город. Иногда он
возвращался в поселок — навестить свою маменьку, взять у нее немного денег на жизнь, повидаться с
дочерью, отдать (неохотно) половину денег ей, а потом вернуться к другой семье.
Отца Зоя совсем не ждала. Он никогда не сдерживал обещания и не приезжал в обещанный срок. Она
не думала о нем вовсе. Не вспоминала, пока он не появлялся на пороге с виноватой (фальшивой) улыбкой.
С бабушкой не общалась, поскольку та считала Зою умственно неполноценной.
Мать не помнила. Однажды та исчезла. Это произошло за год до побега отца в другой город. Точнее
Зоя не могла вспомнить. После инсульта, в двадцать два года, она многое забыла. Не помнила, куда исчезла
мама, что именно привело ее к инсульту, не помнила школу, друзей, педучилище и много других хороших и
плохих обстоятельств.
С тех пор жила в таинственном мире, полном чудесных загадок. Та же «пина-колада» была
увлекательным звучным словом. Могла хранить чей-то секрет, привести к сокровищам и Большому Счастью.
Хотя порой обычные слова могли быть смертельно опасны, и Зоя понимала, что нельзя им доверять, поэтому
нельзя полностью погружаться в их атмосферу.
Но пина-колада сама выбрала ее. Невозможно было отказаться. Не было выбора.
В понедельник утром, очнувшись после сна про долину реки Амазонка, Зоя просмотрела вещи в
платяном шкафу и нарядилось соответственно настроению. В этом наряде она очень походила на индейца, и
немного — на эскимоса. Она натянула одно поверх другого белые брюки, желтое платье, полосатую, как
тельняшка, кофту и пятнистый газовый шарф. Обула на ноги легкие сандалии и вышла на улицу.
На улице Арсеньева, главной улице поселка, было пусто. Учреждения открывались в восемь, магазины
— в десять часов утра. Зоя попала во временной промежуток между этими двумя событиями, поэтому мало
кто мог полюбоваться ее нарядом.
Она шла на юг, бормотала сочетание «пина-колада» себе под нос, время от времени подскакивала на
месте от чистой радости и думала так: «Пина-колада ведет меня к сокровищам. Они закопаны на юге, в лесу,
под скалой». Лес мог превратиться в джунгли, известняковая скала — в заброшенный храм.
Когда улица Арсеньева, главная улица поселка, закончилась, Зою действительно со всех сторон
окружили деревья.
— О! Широкие мангровые листья, как на Амазонке! — воскликнула она, будто маленький ребенок при
виде неожиданного подарка.
У Зои перехватило дыхание: она «взаправду» за еловыми и кедровыми стволами заметила лианы,
пальмы, уловила тяжелый гнилой запах, стала терять сознание от непереносимой влажности экватора.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вся Центральная Америка была как на ладони. Горы Анды источали аромат сокровищ. На пути
повстречалась бурная река. Зоя остановила игру и перешла реку вброд. На самом деле вода едва доставала ей
до колен. Речка сильно обмелела после массовых вырубок леса выше по течению.
На тропинке за рекой лежала большая крепкая ветка, сломанная туристами или ветром. Зоя очистила
ее от мелких сучков и ловко обратила в посох. Сама Зоя превратилась в старую-престарую индейскую
женщину, отыскивающую чудесные корешки.
Но палка только мешала идти.
Наконец, она зацепилась за торчащий корень и потянула Зою к земле. Та завертелась на месте, желая
сохранить равновесие. Удержалась, но палка по ошибке не уперлась в землю, а оперлась на камень,
заскользила по его ровной поверхности и улизнула вон с тропинки, утянув Зою в кусты шиповника, растущие
под высокой осиной. Так Зоя упала, ударилась, оцарапала руки и лицо и потеряла интерес к сокровищам.
Вокруг шумел июльский лес. Время приближалось к полудню, солнце жарило, шарф и тельняшка, а
также брюки — взмокли. Зоя сняла их, оставшись в желтом платье.
Стрекотали кузнечики, пели птицы, откуда-то с реки кричали дети. На душе стало необычайно
спокойно, сердце не выскакивало из груди, давление не сдавливало мозг, пульс был в норме. Но все же Зоя
вспомнила про таблетки. Ей нужно принять две зеленые и одну красную, выпить успокоительный настой, а
потом пообедать. Так говорил доктор.
Доктор — единственный из всех людей на свете находил время поговорить с Зоей о ней самой. Она
ему доверяла. И не спешила обманывать.
Она с тоской оглядела лес, прощаясь до завтра. Вдруг заметила тонкую светлую змейку, выползшую
погреться на солнце. Змейка выползла из щели в скале, той самой, которой так и не удалось стать
заброшенным храмом. В этой скале жили большие семейства змей. Удивительно, что на большой, плоский,
залитый солнцем камень выползла только одна, самая маленькая змея.
Зоя не испугалась. Она подумала: «Ого! Я даже не испугалась!» — и стала осторожно обходить скалу,
заглядывая в щели. Змеи действительно лежали внутри или грелись поблизости и лениво посматривали на
девушку. Ей было очень приятно, что они не испугались, не набросились и не покусали ее. Зоя решила, что
они хорошие и симпатичные, раз почувствовали в ней неопасного человека.
В последнее время, то есть после инсульта, она питала нежность к тем существам, которые не
шарахались от нее, как от чумной.
Горы Анды затмили своими сокровищами и добротой змей, их населяющих, вежливого доктора. Зоя
отмахнулась от мысли выпить лекарства и пошла по тропинке дальше.
Впереди послышалось:
— А где Миха?
— Он в глубине или в России.
Зоя перепугалась: «Утонул? Ребенок утонул? Караул!»
Она проговорила услышанную фразу еще раз, поняла ее алогичность, выровняла дыхание. Высмотрела
впереди на тропинке двух мальчишек, окликнула их, задала свой вопрос:
— Глубина — это страна?
Мальчики засмеялись.
— Нет такой страны.
— Но вы же только что сказали: «Он в глубине или в России»?
— Это два игровых салона, где мы играем в компьютер. Стреляем!
— «Россия» — салон?
— Да! — ответили оба сразу.
— «Глубина» — тоже салон? — Зоя уловила смысл.
— Ага!
— Ну, ладно. Идите, идите отсюда. Куда вы там шли?
— А мы и идем!
Мальчишки, так же как и прочие обитатели чудесных джунглей, не испугались Зою. Поначалу, было,
увидев на реке девчонку в зимних шмотках, они вслух назвали ее «больной», но к моменту встречи она
избавилась от всего лишнего, а платье очень ей шло, к тому же, она вела себя спокойно, говорила как
нормальная, а потому они вовсе перестали бояться ее и не называли больше «больной». Пошли, куда им было
надо — в поселок.
Зоя углубилась в лес.
Пока ей нравилось путешествовать. Потому она шла и улыбалась. Улыбка ее украшала. Зоя была
симпатичной рыжей девушкой, с веснушками и зелеными глазами. Обычно черты ее лица были заострены,
глаза пусты, уголки губ опущены или искривлены в усмешке. Когда улыбалась, она становилась
привлекательной, очень похожей на себя маленькую, когда оба родителя находились рядом, и все жили
дружно. Зоя росла непослушным ребенком. Часто ссорилась с родителями, убегала гулять на улицу и
забывала делать уроки. Но тогда она светилась от счастья. И радовалась всему, даже своим «двойкам» за
поведение.
Зоя шла по широкой дороге, проложенной в лесу валочной техникой. Приморская природа цвела буйно,
сочно. Но был в ней один недостаток, достаточно коварный — клещи. Эти маленькие насекомые осаждали
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
все до единого листики и травинки вдоль дорог, поджидая прохожих, чтобы зацепиться за одежду, найти
чистый участок кожи, впиться в него и насосаться крови. Некоторые из них — энцефалитные — заражали
кровь человека, вызывая страшные реакции организма.
Обойдя скалу и зайдя поглубже в лес, Зоя вырвала из кожи первого клеща, через пару метров —
второго. Через сто метров — пятидесятого. У нее зудело все тело, постоянно мерещились укусы. Пришлось
повернуть назад.
Каждый раз, снимая очередного клеща, она припоминала что-то смешное, теплое, хорошее и, в то же
время, опасное. Что-то кружило в воздухе, маячило на фоне ярко-синего неба, напоминая по очертаниям
облачко, и теребило Зоину память.
Только добежав до дома, Зоя вспомнила.
Это случилось восемь лет назад, в десятом классе. Окончив учебный год, они всем классом отправились
отдыхать в лес, проигнорировав угрозу укуса клеща, который, по данным врачей, в тот сезон был особенно
опасен. Они едва дошли до скалы, прошли всего несколько метров по лесу и вынуждены были вернуться назад
— так яростно клещи набросились и начали кусаться и ввинчиваться в кожу. Уже через десять минут весь
класс был возле Зоиного дома — запыхавшийся, уставший от бега, от мании преследования, от укусов, от
зуда.
Еще долго после того случая им всем казалось, что кто-то маленький постоянно впивается, создает
угрозу для жизни, тихонько убивает. Первую неделю они не могли уснуть — так страшно было забыться и не
почувствовать укус, а поутру проснуться уже безнадежно больными, с пораженным мозгом.
Тогда Зоя зареклась ходить дальше реки. Но забыла об этом из-за болезни. И вот, снова оказавшись
среди клещей и страха, вспомнила давно забытые дела.
Вернувшись, она выпила прописанные таблетки и успокоительный настой, съела суп. Было крайне
важно остановить разрастающееся беспокойство, не дать ему перерасти в страх, а тому — в нервный
припадок…
Зое всегда хотелось быть лучшей. Она так нервничала, когда проигрывала, что заставляла сердце
яростно колотиться. Сердце перегревалось, уставало и болело. Зоя не обращала на него внимания, продолжала
стремиться к лидерству и нервничать.
Самое распространенное заболевание молодых — лихорадочное желание быть лучше всех остальных.
Кто отстал, опоздал, не пожелал участвовать в гонке — тот в обязательном порядке высмеивался,
уничтожался. Ему не полагалось быть среди молодых лидеров. Успех считался единственным жизненным
приоритетом. Не знания, не жизненный опыт, а признание сверстников, их восхищение, зависть — то есть
доказательство собственной значимости — играло главную роль в жизни.
Прогулка по лесу и побег от клещей помог вспомнить несколько школьных дней. Кроме похода всего
класса до скалы, всплыло такое воспоминание. Зоя с Пашей — своим молодым человеком — сбежала с урока
математики, чтобы покататься на роликовых коньках в парке. Там их заметил завуч, возвратил в школу и
заставил писать объяснительную. Хотелось писать всякие глупости, но завуча это не устраивало. Через
некоторое время, устав от смешливой самоуверенной парочки, он сам надиктовал текст, где от имени Зои и
Паши извинялся перед собой и школой, просил разрешения вернуться на урок и впредь вести себя
подобающим образом.
На следующий день оба сбежали с урока литературы и спрятались в библиотеке, в которой их ни за что
бы не нашел завуч, если бы Паша не захотел пить и не побежал в столовую, где и столкнулся с ним. В тот раз
объяснительную диктовал сам директор школы.
Паша и Зоя дружили с первого класса. Их дружба носила космический характер и воспринималась
окружающими как образец чистой любви, которой суждено пылать от первого взгляда до последнего вздоха.
Они понимали друг друга без слов. Одновременно подхватывали простуду или грипп, одинаково
температурили, чихали с разницей в секунду, заболевали одной и той же песней и распевали ее на переменах
в унисон. Очень красиво ссорились. Их мирила вся школа, получалось тоже красиво. Создавали дружескую
атмосферу во всем «А» классе, за что их любили учителя и отчитывали на собраниях руководители школы.
За ними — двумя лидерами — остальные ребята были готовы пойти на любые авантюры.
Влюбленность этих двоих, такая искренняя, вызывала зависть окружающих, тоже весьма искреннюю. Им
подражали внешне. С ними торопились дружить — чтобы хотя бы так приблизиться к собственной мечте о
большой любви. Впрочем, любовь этих двоих стирала в пыль мечту любого другого человека о подобном
счастье. Но быть рядом с Зоей и Пашей, копировать их поведение — стремились все ученики школы номер
три.
Друзья Зои и Паши составляли большую компанию, достаточно разноликую, но гармоничную и
шумную. Друзья служили для этих двоих идеальным фоном. Общими усилиями устраивались модные
вечеринки, за которые платил, впрочем, только Паша, как единственный сын обеспеченных родителей. К тому
же, его родители не сидели на месте, постоянно находились в отъезде, поскольку были людьми творческими
и нуждались в свежих впечатлениях. Квартира пустовала, денег оставлялось много. Паша с радостью
принимал друзей, знакомых, их товарищей и просто хороших людей, которым нечего было делать в данный
вечер и день.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Всем было хорошо. Когда же деньги закончились, а родители перестали уезжать, разочаровавшись в
силе искусства и навсегда осев в родном поселке, Паша уже не мог не быть лучшим хозяином. Он стал искать
работу…
В целом прогулка по лесу помогла Зое. Хотя сокровище и не было найдено, первый шаг к нему был
сделан.
Следующим утром она разложила на полу карту мира, долго рассматривала материки и острова.
Отыскала Анды, Тихий океан, государство Перу. Прорисовала красным карандашом пунктирную линию
через материк — свой, так называемый, вчерашний путь.
Снова захотелось найти сокровище, чтобы доказать окружающим свою значимость. Тогда бы никто
больше не косился на нее, дети не показывали бы пальцем и не смеялись, бабушка бросилась бы к ней с
распростертыми объятьями, а она сама сказала бы так: «Вы мне больше не нужны. И вообще мне никто не
нужен». И с нею бы легко согласились, поскольку сокровище позволяет вести себя как заблагорассудится, не
опасаясь дальнейших последствий.
В глубине шкафа нашлась шляпа с широкими полями, соломенная и слегка помятая. Вместе с нею
выпало кружевное платье. Оно, должно быть, принадлежало еще матери, а то и прабабушке — такое было
выцветшее и слежавшееся.
Зоя надела его и повернулась к зеркалу: получилось дивно, как на картинках в книжке с восточными
сказками. Зачарованная своим отражением, она еще некоторое время простояла перед зеркалом, а потом
решила найти среди фотографий настоящую владелицу платья.
Лица на фото были ей незнакомы. Зато платье определилось быстро. Девушка, одетая в него, держала
под руку пожилую женщину на фоне школьной доски с надписью «Выпускной». Рыжие пряди девушки были
уложены в аккуратную прическу, зеленые глаза блестели, легкий макияж освежал личико.
Зоя обрадовалась, увидев знакомое платье. Девушку на фото не узнала.
На самом деле это была сама Зоя, с учительницей по истории. Тогда она с Пашей собрала всех лучших
выпускников школы для празднования Дня свободы. Вино и водка лились рекой, за пультом трудились
лучшие музыканты соседних городов, гуляли почти три дня, хотя можно и дольше, но многим ребятам
необходимо было ехать на вступительные экзамены или подготовительные курсы, и веселье пришлось
остановить.
За те три дня Паша потратил все деньги, скопленные за полгода. Правда, заработал он в несколько раз
больше — за те же самые три дня. Он торговал некоторыми запрещенными медицинскими препаратами,
популярными в среде продвинутой молодежи. В этом и заключалась его работа, которой он вынужден был
заняться с тех пор, как родители ушли в запой и перестали финансировать его вечеринки.
Он стал заложником собственной щедрости и вынужден был поступиться некоторыми принципами.
Можно сказать, что виноват в этом был не сам Паша, а взрослые с их манипуляциями. Ведь к понятию «успех»
именно они приписывали большие жертвы и уступки совести. Взрослые делали вид, что для достижения
поставленной в юности цели они лишились множества достоинств, что деньги — единственное ценное
приобретение, которое может покрыть все изъяны души. Они агрессивно доказывали, что обман необходим
для продвижения собственной персоны по жизни. Вот Паша и поверил.
На самом деле ему нужна была только свобода.
А Зое — для успеха, для счастья — был нужен только Пашка. Он один на всем свете заботился о ней.
Паша сложил заработанные на выпускном балу деньги в коробку из-под обуви, посадил Зою в
родительскую машину, которая более не была тем нужна, и поехал работать в город. Они сняли квартиру в
центре и покупали самые красивые и дорогие вещи из возможных в то время. Паша быстро устроился на
работу: в городе с миллионным населением четверть составляли студенты, и их нужно было отвлекать от
рутины университетских будней. Зоя поступила в педагогическое училище на учителя младших классов.
Городская молодежь оказалась еще наивнее, чем провинциальная. Ее вкусами тоже руководили
лидеры, она еще более зависела от моды. Жизнь предлагала Зое и Паше все свои сокровища. Особенно после
встреч с бывшими одноклассниками, товарищами по школьным вечеринкам, они все сильнее убеждались в
своей избранности: тем приходилось несладко. Желая закрепиться в городе, их бывшие друзья хватались за
всякую, даже грязную, работу. Временами забывались за бутылкой, а потом возвращались к
действительности, к той же мерзости, что и прежде.
Повезло единицам. Кроме самих Зои и Паши, удачно устроилась девочка Вероника. Она, красавица,
вышла замуж за очень богатого человека. Когда-то она дружила с Зоей, но была отдалена после обнаружения
ее тайной влюбленности в Пашу.
Муж Вероники баловал ее, запрещал работать и учиться, но — самое главное — любил больше жизни.
Накануне свадьбы с Зоей, сразу после получения Зоей диплома, Пашка разбился на своей новой
машине. Причем разбился не один. Утянул за собой на тот свет Веронику. Как они оказались вместе —
волновало не только Зою, но и мужа Вероники, и его с Вероникой маленького сына. По мнению экспертов,
оба погибших были в невменяемом состоянии из-за действия психотропных препаратов. А в машине нашли
очень много граммов этого страшного препарата.
Зоя так и не узнала, чем закончилось следствие, она попала в больницу с инсультом. А потом потеряла
память…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
После выписки из городской больницы ее вернули в поселок. Она поселилась в своей старой квартире,
отмыла окна и полы, стала получать пособие по безработице и пенсию по инвалидности, и развлекала себя
тем, что придумывала каждой неделе название, а потом семь дней жила под его девизом…
На том выпускном, в школе, Зоя изображала японскую певицу, лишенную слуха. Тогда она надела
кимоно, взяла в руки зажженные благовония и стала завывать, будто бы на иностранном языке. Весь зал
смеялся.
Сидя на полу в кружевном платье среди разбросанных фотографий, Зоя вспомнила, как была увлечена
Востоком, особенно японской культурой и мультфильмами. Она и одевалась, и улыбалась, как героини тех
мультфильмов. Особенно ей подходили гольфы и хвостики на голове.
Невероятное сочетание «пина-колада» дало толчок к цепочке воспоминаний. Одно оно сделало то, в
чем бессильными оказались лучшие врачи. Просто сотворило чудо…
Зоя снова отправилась в путь, захватив карту и карандаш. В этот раз она шла строго по красной
пунктирной линии, но через полчаса обнаружила перед собой не сокровище, а кладбище.
Это было новое кладбище, расположенное на сопке над поселком, на глиняной местности, отчего
могилы постепенно проваливались, ужасая живых родственников и навевая мысли о каре небесной.
Паша был похоронен именно здесь. Зоя не помнила про это обстоятельство, потому бесцельно бродила
меж могил, иногда читая подписи под фотографиями.
Кладбище называлось «новым» по двум причинам. Во-первых, оно было открыто с целью заменить (в
некотором смысле) старое, раскинувшееся вдоль районной трассы, зажатое между дачами и частными
домами, поскольку тому некуда было расширяться.
Во-вторых, принимало оно к себе в основном молодежь.
За последнее десятилетие люди почти перестали умирать от старости. Главная причина смертности
молодых людей — борьба за место под солнцем. Коварные взрослые пустили слух, что счастливую
беззаботную жизнь можно обрести благодаря безнравственности и жестокости. Этим взрослым нужна была
свежая кровь для достижения своих личных целей. Но для подлости не было места в нашем светлом мире, и
молодые люди (а вместе с ними и коварные взрослые) гибли один за другим, расширяя своими могилами
площадь новых кладбищ по всей стране.
Зоя устала разглядывать юные сияющие лица на памятниках. Ей внезапно стало жаль себя. Тяжело
повздыхав о своей тяжелой доле, уставшая от поисков сокровища, она вышла к соседней сопке, обойдя
кладбище.
На следующей сопке росли деревья, а на них жили клещи, и Зоя снова бегом вернулась домой. Дома
взяла большой лист бумаги и весь оставшийся день старательно выводила на нем змей…
В среду утром в новостях сообщили, что в Перу произошло землетрясение. Зоя собрала по комнатам
ненужные вещи и бросилась на помощь перуанцам.
На этот раз она держалась подальше от леса. Прошла центр поселка, автовокзал и торговую площадь,
вышла к частным домам. Дорога стала неровной, по ней проезжали машины, оставляя за собой тучи пыли.
Улица петляла, заводила в тупик, выворачивала к реке, распадалась на две, возвращалась к предыдущему
перекрестку. В конце концов Зоя устала. Мешок с вещами для перуанцев оттягивал руки. Между тем, Перу и
жертвы землетрясения оставались недосягаемыми.
За дальними огородами засверкало озеро. Зоя пошла к нему напролом, перемахивая через заборы,
отбиваясь от собак, ругаясь с хозяевами участков. Озеро терпеливо подождало, пока девушка дойдет, а потом
засверкало пуще прежнего, приглашая Зою отдохнуть на его берегу.
Кроме нее, вокруг озера расположились дети, все в одинаковых майках и шортиках. «Как из детского
дома», — подумала Зоя.
— Миша, отойди от воды, лежи на берегу, — попросила одна из загорающих теть.
— Ксения Семеновна, меня Дима ударил, — пожаловалась той тете одна из девочек.
— Наташенька, не подходи к Диме, сядь возле меня, — посоветовала ей тетя добрым голосом.
— А мы пойдем гулять? — спросил чумазый мальчик.
— Мы и так гуляем, Димочка, — повернулась к нему тетя. — Посмотри, как красиво вокруг. Вон там
— видишь, зеленая крыша? — наш детский дом.
— А я хочу гулять среди домов, — уверенно твердил Дима.
Тетя не растерялась:
— Среди домов много машин, что опасно для прогулки и вредно для здоровья. Вам лучше быть на
свежем воздухе.
— Пить хочу, — не отставал Дима.
Тетя из детского дома развернула пакет с бутылками воды, подбежавший Дима выбрал одну, отпил из
нее глоток и вернул бутылку обратно.
— Я тоже хочу пить!
— Дайте мне!
— И мне!
Дети подбегали к воспитательнице, отпивали по глотку и, довольные, возвращались к озеру.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Зоя зажмурилась и, задержав дыхание, попробовала подойти поближе. Не дойдя до воспитательницы,
она запнулась и упала. Дети внезапно оставили все разговоры и занятия, подбежали к ней — помочь
подняться.
Кто-то протянул ей бутылку с водой. Это была сама воспитательница. Зоя пробормотала, глядя на нее
умоляюще:
— Вам не нужны вещи? Хорошие.
— А ну-ка, покажите, — скомандовала Ксения Семеновна, тетя из детского дома.
— Вот эти — совсем почти как новые. А эти — вообще новые, ну, почти, чуть-чуть, едва одеванные.
— Большое спасибо. Думаю, мы разберемся.
Зоя испугалась, что теперь ее могут прогнать от озера. Ксения Семеновна глядела на нее строго, дети
молчали.
— А как вас зовут? — спросила воспитательница.
— Меня? — удивилась Зоя. Ей давно не задавали такой вопрос.
— Вы так дрожите, будто сейчас не плюс тридцать, а минус тридцать. Вас морозит? Болеете?
Зоя поняла, что нужно что-то говорить, иначе ее примут за сумасшедшую и удалят от детей и доброй
тети из детского дома.
— Нет. Зоя. Не болею!..
Ксения Семеновна задумчиво глядела на Зою. Она вспомнила давнюю историю про вернувшуюся из
города девушку со второй группой инвалидности. По поселку в то время ходили грязные сплетни насчет ее
связи с ныне покойным сыном Лиманских, в прошлом знаменитых фотохудожников, объездивших весь мир,
но в последние годы забросивших все дела на свете, включая родного сына, из-за пристрастия к алкоголю.
Известно было также, что именно свело их сына Павла в могилу.
Но все же Зоя понравилась воспитательнице.
— Скажите, какое нынче жаркое лето!
— Да, — подтвердила Зоя. В тот момент больше всего на свете ей хотелось казаться адекватной.
— Может, искупаешься, Зоя? Ничего, что я к тебе на «ты»?
— Да, конечно, можно и так.
— Это нашим детям нельзя купаться, врач пока не разрешает. А тебе почему бы не освежиться?
— Я не умею плавать, — с сожалением воскликнула Зоя. Ей все больше нравилось отвечать на вопросы
другого человека, не лечащего доктора, а простой воспитательницы.
— А куда ты шла с вещами?
— Прямо к вам, — соврала Зоя, не моргнув, как в старые добрые времена, когда не было никакого
инсульта. — Я слышала, что вам очень нужны вещи для детей.
Они обе помолчали, глядя на озеро. Обеим приятно было сидеть на берегу, в тени, среди детей, и думать
о своем добром сердце и о бедных сиротах, нуждающихся в его тепле.
Иногда раздавались детские крики:
— Отдай мою панаму!
— Дурак, отстань!
— Можно, я пойду купаться?
Но в целом было тихо, прохладно, и хотелось говорить.
Зоя подумала, что детский дом — как большая семья: все воспитываются в равных условиях, учатся
жить дружно и делить поровну конфеты.
— Но, — неожиданно произнесла Зоя вслух, — единственный, пожалуй, недостаток большой семьи —
в том, что она не учит жить самостоятельно, создавать свой собственный мир, формировать свои интересы и
идти своим путем.
— Да, — быстро согласилась Ксения Семеновна. — Поэтому детям из детских домов зачастую сложно
жить самостоятельно после выпуска, создавать свою семью.
— Они не знают, как наладить отношения с окружающими?
— Да, Зоинька. Как жаль, что нет таких специалистов, которые превращали бы детей из детских домов
в успешных семьянинов.
— Мне бы хотелась, — серьезно поведала Зоя, — найти сокровище и построить здесь
реабилитационный центр для всех этих детей.
Тетя тепло улыбнулась и потрепала Зоину щеку. Для нее все детдомовские дети были родными, да и
вообще, все дети вызывали симпатию.
Зоя растрогалась:
— Я ведь тоже росла как сирота, одна. Моя мама… мама ушла к другому мужчине, папа — к другой
женщине, а я осталась одна, сама по себе.
Ксения Семеновна раскраснелась и стала громко возмущаться поведением современных родителей,
которые в заботах о собственном счастье забыли о детях, игнорировали прямые обязанности, что могло
привести к ранней гибели молодых людей.
— Можно, я буду приходить и читать детям книги? У нас дома хорошая библиотека — когда еще мы
жили вместе, родители собирали.
— Можно. Очень хорошо, что ты это придумала. Только книги для детей мы будем подбирать вместе.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Да, я знаю, чтобы не повлиять на них плохо. Нам так в училище говорили.
— Ты окончила училище?
— Да, педагогическое. Я — педагог младших классов. Но из-за инвалидности и эпилепсии мне нельзя
преподавать.
— Ну, преподавать ты у нас не будешь. А вот книжки читать — пожалуйста, — подмигнула Зое
воспитательница. — И отдел образования ничего не узнает.
— Тогда я приду завтра. Можно утром?
— После завтрака, в девять тридцать. Ждем.
Зоя поднялась, попрощалась с тетей. Дети разом протянули:
— До-сви-да-ни-я!
Зоя помахала им.
Ксения Семеновна проводила ее взглядом до огородов, через которые девушка пошла напрямик,
облаиваемая собаками и хозяевами участков. Три дня назад Ксения Семеновна забрела в новый магазин,
пристроенный к жилому дому, появившийся в тот жаркий день из раскаленного воздуха, как мираж. У нее
нестерпимо болела голова, ныла спина, отчего хотелось уйти на пенсию и оставить детей на попечение других
воспитателей. За прилавком продавец уговаривал кого-то купить чай под странным названием. Забыла, под
каким. Пожилая женщина произнесла тогда это слово вслух, и голова разом перестала болеть, в спине больше
не ломило, захотелось и дальше работать с детьми, и — вообще — жить еще долго — так долго, пока на земле
есть дети, брошенные собственными родителями. Жить вечно…
ПОСМОТРИТЕ НА НАШУ МОЛОДЕЖЬ!
Рассказ
Я заметила его не сразу. Сначала мы ездили в одном автобусе, но я его не замечала. Потом он уступил
мне место в том самом автобусе. Уже был июль.
Я начала ездить на курсы в мае. А уже в июле он уступил мне место. Это случилось во второй раз, когда
все места были заняты. В первый — мне пришлось ехать стоя.
В третий раз мне снова никто не уступил место. Помню, какой сильный шел дождь. Я вымокла под
зонтом за те три минуты, что ждала автобус. Видимо, молодой человек очень переживал, что ему придется
работать в дождь, и поэтому не заметил меня, стоящую. Он работал на стройке.
Мне казалось, что это была любовь с первого взгляда. Но я точно не помнила, когда увидела его в
первый раз.
Я ездила на курсы английского и мечтала стать переводчиком. Он садился за одну остановку до моей,
держа в руках пакет с обедом и сменной рабочей одеждой. Он был прекрасен.
В тот день, когда он впервые уступил мне место, я с удовольствием и благодарностью разглядела его.
Он совсем не сутулился, держал спину прямо. Тонкая шея и небритые щеки выдавали в нем интеллигента. Он
выглядел счастливым молодым человеком. Совсем не похожим на рабочего со стройки.
И все же он был простым рабочим. Мы выходили на одной остановке, и я видела, как он заходил в
ворота строящегося дома.
Он мне нравился. Меня не смущала его профессия. В то время я считала, что любовь может покорить
мир, и не переживала по поводу возможной негативной реакции родителей.
Молодой человек заговорил со мной внезапно. В тот дождливый день мы вышли из автобуса и прошли
уже сотню метров, когда он закричал чуть ли не в ухо:
— Кеша, ты где вчера был?
Я покачнулась и едва не упала. Мне захотелось оглянуться и увидеть Кешу. Глаза же мои никого, кроме
молодого человека, видеть не желали. Потому не позволили мне оглянуться.
Он крикнул еще раз:
— Если прогуливаешь работу, то хотя бы ключи от погрузчика оставляй!..
Потом он улыбнулся. На щеках появились ямочки. Мне показалось, молодой человек даже покраснел.
Под щетиной было плохо видно, так ли это. Он спросил меня, который час. На всякий случай я огляделась по
сторонам. Вокруг было много людей, но никто не спешил ответить на его вопрос. Тогда я и решила, что он
спросил именно меня.
Достала мобильный телефон и молча протянула ему, включив подсветку. Он посмотрел на экран лишь
мельком, осторожно взял телефон в правую руку и набрал несколько цифр, затем нажал зеленую кнопку.
Вернул мне телефон.
Когда через секунду запел его мобильник, сбросил вызов и сохранил номер. Он спросил мое имя и
записал его рядом с номером телефона.
— Я — Егор. Ну, пока!
Я ответила:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Пока, — и загрустила. Мне хотелось поговорить с ним. Уже несколько дней я продумывала сценарий
нашего знакомства. Нам следовало много смеяться и незаметно, за разговором, дойти до набережной, забыв
про работу и учебу. Любовь прощает прогулы и подразумевает веселье.
Я не была готова к тому, что он лишь выманит номер телефона и спросит имя. Мечтала о
романтическом знакомстве.
На стройке визжал какой-то механизм, монотонно стучали железные штуки. Я познакомилась с
мужчиной своей мечты, но жизнь моя осталась той же. И вообще, в мире ничего не изменилось. Курсы
английского начались по расписанию, строительство дома не было прервано.
«Тогда почему же утверждают, что любовь покоряет мир? — думала я. — Мы познакомились почти в
автобусе, городском и некрасивом, грязном от дождя, переполненном хмурыми людьми. И никто не похвалил
за смелость, не порадовался за нас. Даже дождь не посчитал нужным закончиться. А было бы очень
символично: два человека нашли друг друга, и мир стал светлее и солнечнее».
Разочарование банальностью знакомства помогло мне пережить суточную разлуку безболезненно.
Следующим утром мы сидели в автобусе рядом. Егор специально для меня «держал» место рядом со
своим. Он со смехом рассказал, как трудно ему было объяснить остальным пассажирам, почему он сидит на
двух сиденьях сразу. Суровые тети и дяди держались за поручни и свысока глядели на хохочущих нас. Ктото недовольно прогнусавил:
— Посмотрите на нашу молодежь!..
Егор рассказал мне о своем напарнике Кеше, который часто уходил на больничный и постоянно
оставался без денег. Кеша мало работал, но в начале каждого месяца обязательно выпрашивал аванс на
текущую жизнь. В итоге он задолжал работодателю крупную сумму, и из компании его не уволили бы еще
долго.
Мы вышли вместе. Молча добрели до ворот строящегося дома. Он спросил, почему я вчера не
позвонила.
— Кому? — уточнила я.
— Мне! — был ответ.
Я не нашлась, что сказать. По-моему, покраснела от неловкости. Егор помахал мне рукой и зашел в
ворота.
В тот день я часто думала о нем. Его голос заглушал все остальные звуки в моей голове, в том числе
популярную мелодию, занимавшую мое сознание последние три дня. У него был приятный голос — низкий,
чуть грубый, но при этом оставляющий теплоту в сердце. Впрочем, теплота могла быть вызвана не голосом,
а общим впечатлением от беседы с Егором.
Я таяла от нежности и постоянно глядела на часы, мысленно высчитывая минуты до прихода утреннего
автобуса.
Но следующим днем неожиданно стала суббота. Я узнала об этом слишком поздно. Будильник не
сработал, поскольку не был запрограммирован будить меня по выходным. Проснулась я только к полудню.
Весь день проплакала. Сокрушалась, почему я такая неправильная, почему влюблялась только в тех
людей, с которыми у меня не было ничего общего. Мои отношения с ними изначально были обречены, а я
отказывалась это понимать. Плакала и с каждой слезинкой убеждалась, что мои чувства к Егору настоящие.
В конце концов, наплакавшись, я ему позвонила.
Он быстро проговорил, что занят на работе и пообещал перезвонить позже. Я ждала его звонка до утра
воскресенья, выпивая одну чашку кофе за другой и мучая себя просмотром музыкального канала. Он не
перезвонил.
Когда за окном рассвело, отключила телефон и уснула. Мне снилась заснеженная пустыня, которую
необходимо было пройти и спасти Егора. Он сам сидел на льдине, посреди океана, и глядел на воду. Через
несколько километров лед под моими ногами стал крошиться и проваливаться. Я шла по ледяной жиже, не
задумываясь о том, что впереди меня ждет открытый океан с крошечной льдиной на горизонте. Я думала
только о Егоре. Твердо знала, что нужна ему. Не могла его подвести. Не могла бросить.
Конечно, я спасла Егора. Доплыла до льдины, мы обнялись. Через секунду оказались на цветущем
материке. Жалко было покидать его.
И все же к вечеру я проснулась, включила телефон и решила начать новую жизнь — продуманную и
радостную. И тут же раздался звонок. Егор приглашал погулять по набережной. Я согласилась. Решение было
тщательно продумано, радостно мною принято, а затем уже озвучено.
Мы пили молочный коктейль, рассматривали парусники и яхты, вспоминали схожее у нас во многом
детство. Егор тоже воспитывался бабушкой, так же редко видел родителей, отказывался ездить в летний
лагерь и посещал художественную школу. На стройке он был разнорабочим. Заочно учился в Архитектурном
институте. Хотел побывать за границей. Еще мечтал найти тихое место в городе и поселиться там.
Мне понравилось наше воскресное свидание. Я так и записала в дневнике. Еще написала, что у нас с
Егором не могло быть будущего. Я на дух не переносила мечтателей. Что может быть печальней, чем мечта
найти тихое место в городе? Да и поездка за границу — не такая уж невыполнимая задача, чтобы о ней много
размышлять.
В понедельник утром мы сидели в автобусе и молчали. Во вторник он ехал стоя, уступив мне место. В
среду мы даже не поздоровались. В четверг я решила прогулять занятие и никуда не поехала.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А в пятницу он пригласил меня на свой день рождения. Я спросила, кто еще приглашен.
— Мои родители.
Мне это понравилось. Ужин в семейном кругу, домашняя атмосфера, уют и неспешный разговор — вот
чего я хотела. Мы договорились встретиться на моей остановке. Мне было просто любопытно, что у него за
родители.
Егор меня обманул. В тот и ближайшие дни у него не было дня рождения. Когда я подплыла к
остановке, наряженная, как актриса на вручении престижной кинопремии, он уже ждал меня и сразу
признался, что его настоящий день рождения — в ноябре. При этом он забрал из моих рук подарочную
коробку и поблагодарил за внимание.
Я была немного сбита с толку:
— И что мне теперь делать? Домой идти?
— Нет! — Егор взял меня за руку. — Мы идем знакомиться с моими родителями. Я живу отдельно от
них. Всегда жил отдельно от них.
При этом он пообещал, что они меня не обидят, и попросил быть к ним снисходительной.
Я постаралась, хотя было сложно. Родители Егора ругались между собой все время, пока я находилась
в их доме. Они мягко разговаривали со мной, но при этом грубо одергивали и язвительно комментировали
друг друга.
Мы просидели за столом целый час. Потом Егор поднялся и сообщил, что нам пора уходить. Он не
выпускал из рук мой подарок. Мы доехали до набережной, он открыл коробку и воскликнул:
— Зачем мне портфель?
Я стала объяснять, для чего люди носят портфель, куда носят и зачем. Он смеялся, пока я говорила…
Мы поженились через два месяца, в сентябре, в день рождения моей бабушки. На регистрацию
приехали мои родители, правда, для этого пришлось их долго упрашивать. Родители Егора напряженно
молчали во время церемонии, но после выхода из ЗАГСа все-таки природа взяла свое, и они принялись громко
выяснять отношения.
Моей бабушки не было. Она умерла одиннадцать лет назад, в июне. В день двенадцатой годовщины ее
смерти у нас с Егором родилась дочь. Ее назвали Феклой, в честь моей бабушки. Муж настоял на этом. Я была
только рада.
Мы прожили с Егором много лет. Были исключительно счастливы. И умерли в один день. Как раз в
годовщину нашего знакомства, да еще возле того самого дома, возле которого познакомились. Мы поселились
в том доме вскоре после окончания строительства. Строил его Егор. Да, это тот самый дом.
Мы возвращались с прогулки, когда возле него взорвался автомобиль. Нас обоих вмиг не стало.
Шестьдесят лет назад, когда умерла бабушка, я успокаивала себя мыслью, что смерть — лишь миг, зато
жизнь — вечность.
Теперь же я узнала, что так оно и есть.
К тому же, на момент взрыва мы были очень старые и бесполезные.
Так что никаких обид…
ПРО ТУ СТЕРВУ,
МОЮ ДОРОГУЮ СЕСТРУ
Рассказ
Она выбросила сердце. Лепестки в нем начали загнивать, покрылись плесенью и дурно запахли.
Сначала она хотела выбросить только лепестки. Но вся коробочка в виде сердца была от них неотделима. Она
срослась с лепестками.
Пришлось выбросить сердце.
* * *
Аркадий сразу понял, что она может читать его мысли. Он сам был из таких. Получалось, ему не
удалось скрыть от нее свою влюбленность. Она видела его насквозь и могла делать с ним что захочет.
Только она ничего не делала. Она сама влюбилась. А так как он тоже умел читать мысли, для него не
были загадкой ее чувства. Вот так вмиг они оба стали несчастны.
Он только хотел подойти к ней в офисе, как она уже знала, что он скажет и что спросит. Она находила
лишний повод зайти к нему в кабинет, а он уже сидел там с довольной улыбкой, ничуть не удивившись ее
появлению.
Все было прозрачно, ясно и не волнительно — становилось тягостно. Прекрасно понимая, что
влюблены, и их любовь взаимна, они мучались от предсказуемости всего происходящего.
Он не пытался злоупотребить ее слабостью. Ведь его собственные чувства были в полной безопасности.
Она любила, потому не могла причинить ему боль.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Для окружающих поведение этих двоих не вызывало большого интереса. Они не флиртовали, не
обменивались заговорщическими взглядами, не уединялись в офисе. Мало разговаривали. Да им и незачем
было разговаривать. Они считывали информацию по глазам, жестам, дыханию — то есть общались на тонком
уровне, мысленно.
Они не встречались помимо работы, не целовались. Считали себя особенными, свысока глядели на
окружающих и очень много врали.
Во всяком случае, она часто врала нашим родителям и мне. При этом говорила, что ложь помогает
избавиться от чувства, что ее обманули. Особенно много она врала в тот год, когда закончился (впрочем, и
начался) роман, который, по ее мнению, должен был завершиться только со смертью, но загас в самом начале
жизни.
Она постоянно врала, когда кто-нибудь спрашивал о Федоре. Всякий раз называла его по-другому. Не
Федором, а Аркадием или Виталием. Постепенно я тоже стала называть его Аркадием. Но на самом деле его
звали Федором.
Я слышала несколько десятков версий этого романа. Мне стоило большого труда собрать все версии в
одну, откинуть ложные факты и очистить историю от вымышленных событий. На самом деле было так.
После окончания курсов машинописи ее взяли в единственную приличную контору нашего поселка.
Она влюбилась к концу первого рабочего дня. Федор работал там же, был ведущим специалистом. Он
доброжелательно отнесся к новенькой, и она растаяла. Она по жизни питала слабость к воспитанным, умным
людям.
Первое время она не могла найти общий язык с коллегами. Ее не воспринимали всерьез, загружали
однообразной муторной работой, не имевшей большого смысла. Иногда посылали в магазин за печеньем.
Покуда она не умела вести бухгалтерские расчеты, ее не считали полноправным работником и держали для
мелких поручений.
Первый рабочий день длился, по ее собственному признанию, бесконечно. Если бы не Федор, она бы
вообще туда не вернулась. Но захотелось увидеть его снова.
Он обладал идеальным характером: был всегда весел, собран, легок в общении, готов решить любую
проблему, и ничего не боялся.
Федор не подшучивал над ней, не старался понравиться, не кричал и не обзывал обидными словами.
Когда видел, что она уставала от беготни по офису, сам приносил чай и вежливо с ней беседовал. Он был
обаятелен и при этом скромен.
Но покорило сестру вот что. Он носил рубашки в клетку и туфли с брюками, а не джинсы с
кроссовками, как все мальчики из нашей школы и многие взрослые парни. Его туфли блестели независимо от
погоды. А рубашки были самые разные, всяких цветов, но обязательно в клетку. Благодаря этому облик
Федора приобретал легкость, независимость и стильность.
Вслед за ним остальные работники стали относиться к ней по-человечески.
А дальше история путала следы и завершалась.
Что важно, сестра совсем не умела читать мысли.
Чаще всего звучала версия, по которой Федор уехал в Австралию. Его позвал туда университетский
товарищ, и он бросил работу в единственной приличной конторе нашего поселка.
Всем нравился такой исход событий. Подруги завистливо вздыхали, родители понимающе кивали, и
абсолютно все жалели сестру.
Она долго хранила лепестки розы, подаренные Федором в один из государственных праздников. Он
подарил именно лепестки, а не цветок. Она принесла вечером с работы прозрачный пакет, перевернула дом в
поисках красивой вазы или банки, потом заметила мою коробку «для драгоценностей» в виде сердца, схватила
без спроса, высыпала из нее на пол пластмассовые серьги и блестящие заколки, аккуратно сложила туда
лепестки, каждый отдельно, и просидела в обнимку с коробкой целый вечер.
Когда я попыталась забрать коробку обратно, указывая на высыпанные «драгоценности», она лишь
отмахнулась, не заметив ни моего горя из-за утраты дорогой вещи, ни переживаний родителей из-за ее крайне
странного поведения.
Мне было пять лет…
Когда надоели завистливые вздохи, понимающие кивки и всеобщая жалость, она решила уехать из
дома.
Поругалась с коллегами. Нагрубила директору. В конце концов объявила о своем решении родителям.
Сначала — по секрету — маме. Потом — со скандалом — папе. Она вообще не хотела ему говорить. Но
однажды он упрекнул ее в том, что содержит уже девятнадцать лет.
Это было на самом деле так. Но все равно сестра обиделась. Она получала мало денег, тратила их в
первый после получки день, вычеркивала из списка «крайне нужных вещей» два-три пункта и шла к папе
занимать деньги на остальное.
Ей мечталось о большом городе, красивом доме. Ее раздражали просьбы мамы вынести мусор или
сделать что-нибудь по дому. Зато она любила подолгу разговаривать по телефону с подружками и гулять. Она
постоянно жаловалась на скуку поселка и хотела из него уехать.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Спасение пришло вскоре. Мамина двоюродная сестра, тетя Лена, пригласила ее жить к себе, в
Арсеньев. Арсеньев — небольшой город, но гораздо больше нашего поселка, поэтому там не могло быть
скучно. Сестра уволилась. Уехала в Арсеньев.
Там она устроилась работать официанткой в кафе, которое считалось культурной
достопримечательностью города. Ей нравилось работать. Посетители улыбались, вели себя прилично. Первая
зарплата показалось щедрой. Захотелось купить красивых вещей. Но тетя Лена отреагировала мгновенно: она
забрала деньги в счет оплаты комнаты и питания за прошедший месяц.
Сестра ушла жить к подруге. Она унесла свои вещи и не взяла ничего из вещей тети Лены. Но урок
усвоила отлично: больше никому не доверяла.
В кафе прослужила около года. Затем перешла работать консультантом в супермаркет. Она разумно
распоряжалась деньгами. Покупала себе хорошие недорогие вещи и косметику, старалась правильно
питаться. Жила скромно. Но ей очень хотелось быть богатой и ни от кого не зависеть. Она считала, что
богатые люди никому ничего не должны, они выше бытовых проблем. Ей даже иногда было обидно, что ее
не принимают за богатую. Она специально одевалась во все сверкающее, блестящее, с нашитыми повсюду
камешками, чтобы быть похожей на богатую девушку. Но никто не считал ее такой. И никто не влюблялся.
Из всех сказок сестра любила «Про Золушку». Ее устраивала подобная судьба. Потому-то в юности она
и была терпеливой, доброй, что ждала принца.
Но с ним не везло. В клубы и дискотеки все молодые люди, могущие быть принцами, приходили со
спутницами. В одиночку ходили пьяные и нахальные. С ними не хотелось знакомиться.
В супермаркете было трудно разговорить покупателей. Их интересовали только товары. Они не
пытались разглядеть в консультанте любовь всей жизни или девушку мечты.
В общем, принц так удачно маскировался, что невозможно было очаровать его.
Когда же последние угольки терпения и доброты угасли в ее глазах, она встретила старого знакомого.
Когда-то они учились в одной школе, изредка общались. В то время Антон интересовался только
боксом, тяжелой атлетикой и драками с мальчишками из других школ. На момент встречи он сильно
изменился. Развалившись в большом черном автомобиле, разговаривал по мобильному телефону и пил пиво
дорогой марки.
Он первый узнал ее и потому окликнул.
Она прониклась к нему доверием после двух минут разговора. За это время успело открыться, что
Антон холост, занят перепродажей цветных металлов, а потому ему не хватает времени на поиски супруги.
Ей и раньше везло. Иногда — выиграть в лотерею, иногда — в кафе с чаевыми. Но вот так, покрупному, повезло впервые.
Она вышла замуж за Антона, поменяла фамилию и поселилась в роскошной квартире, обшитой
деревом, с расписанным потолком.
Первые три года замужества занималась собой, домом и дочерью. Супруг старался баловать ее, но ей
все равно не хватало внимания. Хотелось дружить с лучшими дамами города, быть уважаемой ими. Поэтому
необходимо было, помимо отличной репутации жены своего мужа, найти себе занятие и восхитить
окружающих достойных людей.
Однажды обоим супругам довелось встретиться с адвокатом, крепкой женщиной почтенных лет,
стремительно теряющей зрение, но не желающей уступать свое прибыльное место.
Сестру осенило: вот ее призвание! Быть адвокатом, выступать в судах, защищать оскорбленных,
зарабатывать горы денег. Она толкнула мужа локтем в бок и завела разговор о своей любви к российскому
закону. Муж поддержал разговор.
Старушка оживилась, тут же вспомнила, что ей необходима помощница. Особенно обрадовалась, когда
узнала, что у молодой женщины, моей сестры, есть права и водительский стаж, опыт работы с компьютером,
она коммуникабельна и быстро обучаема.
Так она стала помощником адвоката. Поступила в университет на заочное отделение, возила старушку
по судам, готовила ей документы, отправляла по почте корреспонденцию, гуляла с собачкой и записывала все
важные моменты в желтую кожаную записную книжку.
Когда желтых книжек скопилось больше сотни штук, старушка, наконец, оставила практику и
переехала жить в санаторий, переписав все имущество на молодого адвоката, свою бывшую помощницу.
Тут сестра разошлась не на шутку. Она выкупила новое помещение, наняла штат служащих, увеличила
объем консультаций и работала без выходных, почти без сна, никому не отказывая в помощи, за что получала
щедрое вознаграждение и лестную репутацию «жуткой стервы», что в юридических кругах означало
«грамотный специалист и большая умница».
Она много и с удовольствием работала, оставляя дочь под присмотром няни и домработницы. Не
забывала следить за своей внешностью, и на школьном выпускном балу глава города, перепутав ее с дочерью,
вручил аттестат об окончании образования именно ей, чем несказанно ее порадовал, обидев ненароком дочь,
и вызвал восхищенные возгласы зрителей зала: «Такая молодая мама! Да это же наш лучший адвокат!»
Дочь была лишена маминого самолюбия, потому не сильно переживала из-за своей внешности. Она
росла ленивой и изнеженной, в шестнадцать лет весила восемьдесят килограммов и нисколько не стеснялась
этого.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Когда девочка окончила школу, вся семья переехала жить в столицу. Родители открыли адвокатское
бюро, ребенок поступил в Институт международных отношений. Благодаря своему железному характеру, моя
сестра поставила дело на ноги, обзавелась несколькими крупными клиентами и оказалась очень
востребованной даже в столице.
С годами она становилась все красивее. У нее было много поклонников. Но она оставалась верна мужу.
Пока не влюбилась.
Молодой перспективный адвокат, нанятый в столице в качестве помощника, был всегда весел, собран,
легок в общении, готов решить любую проблему, и ничего не боялся. Он стал причиной развода и новым
мужем моей сестры. Он не был так уж неотразимо красив. Не казался чудовищно умным. Но был послушен и
мягок, а еще — добр.
Она все чаще отвлекалась от работы, больше времени уделяла хорошему массажу и посещению
косметолога, часами консультировалась в магазинах модной одежды и много времени проводила с молодым
мужем.
А потом начала его ревновать.
Иногда нападала с бранью, обвиняла во флирте с прислугой. Потом в слезах просила простить ее за
безосновательные подозрения.
Однажды, сходя с ума от ревности к мужу, рано утром примчалась вслед за ним в свою контору и
увидела его разговаривающего с секретаршей. Она разозлилась, отчитала девушку за пренебрежение
основными обязанностями и уволила ее. Муж принес воды, попросил успокоиться, объяснил суть разговора
с девушкой, который состоял в распределении графика работы. Он был мил и необыкновенно терпелив.
Пришлось извиниться перед ним.
Он принял извинения, но попросил впоследствии сдерживать себя, иначе такое поведение могло бы
негативно сказаться на рабочем процессе.
Она пообещала.
Выйдя после этого на улицу, задержалась у входа и зябко поежилась. Накинула на плечи платок и
впервые взглянула на противоположную сторону дороги. Оказывается, все это время там находился парк. И,
к тому же, в нем наступила осень.
Листва на деревьях сильно выцвела, местами облетела. Ветер сбивал сухие листки в стайку, переносил
их с места на место, украшая таким образом бледную из-за выгоревшей травы землю. Пахло костром. Небо
сияло вполне переносимо, не вызывая раздражения глаз, как бывало летом. Чувствовалось, что жарких дней
больше не будет. Не будет никогда.
Ее посетило необычное чувство.
Маленькой девочкой, учась в школе, она больше всего любила осень. Ей нравилось наряжаться в
ожидании первого сентября, разыскивать по садам соседей цветы для букета, собирать портфель и мечтать о
новом, что придет осенью и обязательно наполнит ее жизнь большим смыслом и радостью.
Постепенно осенняя погода портилась, школьные будни из праздника превращались в тягостную
повинность. Но само ощущение свежести ранней осени и ожидание больших перемен было прекрасно. После
школы оно забылось. И только сейчас, много лет спустя, неожиданно вернулось.
Она возвратилась в контору, заперлась с мужем в кабинете и сказала вот что:
— Жаль, что я влюбилась. Я начала сходить с ума. Говорят, что мы не ценим близких людей и ищем
настоящую любовь далеко от дома. Я люблю тебя, городского парня, не потому что ты лучше провинциала,
и не потому что гораздо моложе меня. А потому что ты понимаешь меня. Давным-давно, будучи такой же,
как она, юной девушкой, я влюбилась в своего земляка, простого парня из нашего поселка. Когда я призналась
ему в любви, он несколько раз повторил, что у моих родителей старая машина, и что мы вообще —
старомодная семья. С тех пор я запретила себе влюбляться и вскоре вышла замуж — за хорошего человека.
Мы прожили вместе почти двадцать лет. А потом я влюбилась. В тебя. И сошла с ума. Жаль.
— Быть сумасшедшим удобно, — заметил ее муж.
— Да.
— Главное — соблюдать меру. Ты — не сумасшедшая. Ты просто ревнуешь меня к своей сестре. Прими
ее обратно на работу, и мы забудем об этой истории. Все будет как раньше — хорошо.
Она нежно улыбнулась. Так нежно, что лицо ее осветилось…
* * *
Меня приняли обратно, секретарем адвокатского бюро. Я ни капельки не благодарна мужу сестры за
свое возращение.
По-настоящему, за все хорошее благодарю коробку в виде сердца и лепестки розы, сгнившие вместе и
выброшенные за ненадобностью. Если бы они не покрылись плесенью и не наполнили гнилыми запахами
нашу квартиру, если бы их не было вовсе, то судьба моей сестры сложилась бы совсем иначе — ровнее и
проще. То есть так, как у многих прочих.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Николай БЕРЕЗОВСКИЙ
ЗА КУЛИСАМИ СЛОВ
Рассказы
СЫН ПРИШЕЛ…
День выдался скверный, а вечер и того хуже, потому что неожиданно посыпался с июльского неба
нудный, как поздней осенью, дождь, а дождей, особенно таких, Бухов не любил. Ему всегда казалось, что в
невеселой его жизни виноват дождь. Именно в дождь, только весенний, проливной, укрывшись от него под
козырьком кинотеатра, он и познакомился с будущей женой. И ушла она от него, как ни странно, тоже в
дождь, оставив на столе враз опустевшей комнаты маловразумительную записку. Вместе с вещами
прихватила она и сына, его Сережу, тогда еще шестилетнего.
«Сейчас, — прикинул Бухов, — ему шестнадцать».
Был вечер, не очень поздний, но, казалось, Омск уже покрыла ночь, потому что дождь загнал всех под
крыши, улицы опустели, а зажигать фонари еще не наступил срок.
Бухов шел по улицам, сунув руки в карманы плаща. Плащ был старый, а дала его девчушкаподсобница, днем опрокинувшая с тележки набор. Вот почему день и оказался скверным. Девчушка, конечно,
не хотела оплошать, но тележка споткнулась, точно ей подножку подставили, набор ухнул, и посыпались,
глухо тукая, литеры, и закричал, схватившись за голову, невзрачный тип из областного отделения партии
«Россия превыше всего!», отвечающий за выпуск брошюры, прославляющей ее лидера накануне очередных
выборов в Государственную думу, а все типографские будто окаменели, застыв в различных позах, как в
заключительной сцене гоголевского «Ревизора». Спокойно улыбался с клише лишь партийный лидер.
Клише упало прямо под ноги Бухову. Он поднял его и молча пошел к линотиписткам. Линотипистки
повздыхали, поохали, а мастер Крюкова, давно к Бухову неравнодушная, пряча глаза, сказала:
— Что ж, девочки, ничего не попишешь, нам без этого заказа опять, как в прошлом месяце, зарплаты
не видать, будем набирать повтор, — и принялась разносить по линотипам листки с текстом будущей
брошюры, уже было спрятанным в папку с надписью «Готовая продукция».
Типография, совсем недавно, казалось всем, процветающая, теперь, в пору повальной
компьютеризации, дышала на ладан. Заменить допотопное оборудование на электронное у типографии не
было средств… Бухов благодарно поклонился Крюковой и, не замечая ответственного за издание брошюры,
вернулся к своему верстальному столу. К концу смены новый набор благополучно укатил в печатный цех, а
вскоре и подошла эта девчушка-подсобница, работающая в типографии, оказывается, первый день, и сказала,
протягивая невесть где добытый плащ из толстого брезента:
— Наденьте, пожалуйста. На улице дождь.
И Бухов, чтобы не обидеть отказом девчушку, голос которой еще срывался после не столь давней
промашки, облачился в грубую одежку, сунул руки в карманы и, похожий со спины на полевого объездчика,
вышел из типографии в дождь, под низко нависшие тучи.
Теперь Бухов подходил уже к дому.
Дом его, смахивающий на лесную сторожку, приткнулся у горбатого моста через Омь, скатываясь
северной стеной к речному обрыву. Его намеревались снести еще при Советской власти, не раз приходили из
райисполкома и инвентаризационного бюро, предупреждая о сносе и о том, что никого более на эту площадь
прописывать нельзя, а как страна повалилась, обзаведясь затем новой администрацией, о сносе все забыли, и
это не очень печалило Бухова, потому что он привык к своему неказистому жилью. Здесь Бухов родился,
вырос, здесь умерла его мать, и отсюда жена увезла сына, его Сережу, которого он не видел вот уже десять
лет.
Бухов толкнул калитку и, нашарив ключ в кармане пиджака, ступил на покосившееся крыльцо. Тут-то
его и окликнули из темноты грубоватым, но явно еще не мужским, ломающимся голосом. Бухов оглянулся на
оклик, но ничего и никого поначалу не увидел, поскольку сумерки уже сгустились, хотя до полуночи была
еще пропасть времени. Он не испугался, было просто неприятно, что его видят, а он словно слепой, и
пришлось спросить:
— Кто здесь?
А спросив, тотчас углядел неровный огонек сигареты или папиросы, после чего проступил и силуэт
курящего.
— Я, — шагнул к нему курящий и глубоко затянулся, отчего разгоревшийся огонек осветил на
мгновение его лицо. Лицо было обыкновенное, мальчишеское, безусое, разве что несколько скуластое и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
широковатое. Затем огонек затлел, силуэт стал плотнее, но ничуть не рельефнее. Просто на темном фоне более
темное пятно.
— Ну? — сказал Бухов.
— Ты, что ли, Бухов будешь? — спросил незнакомец.
Окурок, описав дугу, шлепнулся, зашипев, на мокрую землю.
— Ну! — повторил Бухов, теперь уже утвердительно.
— И я — Бухов, — сказали из темноты.
— Ясно, — проговорил Бухов, не ощутив ни волнения, ни удивления, хотя раньше часто представлял,
как он встретится с сыном, какие испытает при встрече чувства, как, немедленно признав его, обнимет молча
за плечи. Родная кровь, верил он, всегда заговорит, откликнется. И вот откликнулась — непридуманной
пустотой или даже равнодушием. И пальцы не дрожали, не было в пальцах тремора, как называла это
дрожание бывшая жена, и ключ с первого раза попал в замочную скважину. — Входи, — распахнув дверь,
пригласил Бухов.
Огонек не обманул — и в комнате, при полном свете, лицо сына оказалось точно таким, каким было
выхвачено из темноты, только вот глаза, определил Бухов, были буховскими — серые и по-русски широко
распахнутые. Всем же остальным сын выдался в мать, а Ольга была пусть и не чистых, но татарских кровей,
отец ее и по сей день, наверное, гоняет под Семипалатинском табуны, прикрывая бритую голову от летнего
зноя или зимнего холода все тем же рыжим лисьим малахаем. Бухов видел тестя лишь однажды, но запомнил
крепко, особенно его слова, какими он встретил незваных гостей и тут же выпроводил за порог, не дав даже
передохнуть с дороги:
— Мы, Алмакаи, такие: отрезанный ломоть не жуем…
Под отрезанным ломтем, думается, он подразумевал дочь, а может, и ее мать, с которой расстался в
незапамятные времена неизвестно по какой причине. Теща насчет разрыва с мужем не распространялась,
говорила: дело, мол, житейское, разбежались — и разбежались, не первые и не последние в этой жизни. Бухов
только и знал, что Ольге тогда едва минул годик.
— Я же говорила, что не примет, — сказала Ольга, когда они подались обратно к станции, не
привеченные ее отцом.
На что он, помнится, ответил:
— Видно, здорово твоя мать ему насолила…
Тогда Ольга была уже третий месяц тяжела сыном, его Сережей, а уговорил ее съездить к отцу он,
Бухов, выросший без отца и потому пожелавший обрести его позже пусть и в лице тестя. А может, он настоял
на поездке в казахские степи назло теще, бабе ухватистой, злой и несправедливой, с которой они не поладили
с первого дня знакомства.
— Ты несправедлив к маме, — говорила, бывало, Ольга, и он, возможно, согласился бы с ней, если бы
не знал, что после мужа-татарина теща не ужилась еще с тремя мужьями, доведя последнего до сумасшедшего
дома. Тот, правда, задержался в психушке недолго, но в семью не вернулся. От него-то и остались у Ольги
два брата по матери, а жил он, насколько было известно Бухову, на севере области, в Тевризском районе,
откуда исправно слал сыновьям-погодкам деньги и куда ездили они летом отдохнуть на Иртыше.
— Выходит, — взрывался Бухов, вспомнив о тещиных мужьях, — и они были к ней несправедливы? С
мужем жить — не лифт вверх-вниз гонять!
Теща, которая, похоже, и коня бы сумела на скаку остановить, на его взгляд, была бездельницей.
Отменно здоровая, она работала лифтершей — отдежурив день, два она отдыхала от таких трудов тяжких. За
эти два дня она и допекала Бухова, распоряжаясь, приехав ни свет ни заря, их жизнью. Все было не по ней —
и как Бухов пеленки моет, и как суп варит, и как сына, его Сережу, нянчит, пока Ольга на занятиях.
— А вы покажите, как надо! — не выдерживал иногда Бухов несправедливых попреков, наставлений и
замечаний.
И тогда теща, оскорбившись, исчезала, перехватывала бог знает где дочь, наговаривала на зятя, и Ольга
возвращалась домой заплаканной: «Опять маме нахамил!..» И когда, разом пустив в распыл шесть лет
супружества, Ольга ушла, Бухов винил не столько жену, сколько ее мать. Она и теперь неприятно
вспомнилась ему, именно ее нагловатые интонации прозвучали в голосе сына, когда он спросил: «Ты, что ли,
Бухов будешь?»
— Чаю попьем? — спросил Бухов, незаметно разглядывая сына и не зная, как ему вести себя с ним.
Как ни крути, а все-таки между ними пролег пустырь в десять лет.
— Можно, — настороженно сказал Сережа.
Бухов включил плитку, поставил чайник и лишь после этого обнаружил, что забыл снять плащ.
«Значит, все же волнуюсь», — автоматически отметил он, но такой анализ собственного состояния только его
расстроил, вновь накатила странная раздвоенность, какую он впервые испытал после ухода жены. Один Бухов
ставил на плитку греть чайник, снимал плащ, разговаривал, а другой посматривал за его действиями со
стороны, размышляя, что будет дальше.
— Садись, — предложил Бухов сыну, опускаясь на табуретку.
И сын, его Сережа, присел напротив, положил локоть на стол и тут же его убрал, заметив взгляд отца,
а сердце Бухова остро кольнула жалость — на Сережином рукаве топорщилась неумелая заплатка. «А ведь
взрослый уже парень, — подумал он. — Взрослый ведь. Как же она — и заплатка? И курит!»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Давно куришь? — спросил он уже вслух.
— Нет, это я так, — ответил Сережа.
— Мать знает?
— Нет, — мотнул он головой.
— Воротник-то опусти, — сказал Бухов, и сын послушно опустил воротник пиджака. — А лучше вовсе
сними. Промок ведь, наверное…
— Нет, не успел, — смутился Сережа. — Я под навесом стоял… — пояснил он.
И тут только до Бухова дошло, что сын пришел не просто так, никто не приходит просто так после
десятилетней разлуки, особенно на ночь глядя, должно быть, что-то случилось, и на этот раз сердце Бухова
сжалось в дурном предчувствии. Об Ольге он не подумал, она была не из той породы женщин, с которыми
может что-то случиться помимо их воли, жизнь же тещи никогда его не волновала, выходило, произошло чтото с сыном, его Сережей, иначе, зачем бы он пришел, если прежде никогда не напоминал о своем
существовании, как, впрочем, и он ему, Бухов.
— Что-нибудь… — начал Бухов.
— Чайник кипит, — сказал Сережа.
Вода в чайнике, и вправду, закипела.
Бухов обварил заварник, залил кипятком остатки цейлонского, подумав, досыпал грузинского, и
аромат, поплывший по комнате, немного взбодрил.
Бухов всегда был неравнодушен к крепкому, хорошему, пахучему чаю. Эту его слабость знали все
друзья и знакомые, знала ее и Ольга, и однажды, будучи в Новосибирске на специализации, сделала ему
царский подарок, прислав посылку с настоящим «ахмадом». Теперь любого чая завались, а тогда и
отечественный «грузинский» был в дефиците. В посылке он насчитал пятьдесят упаковок. «Выходит, тогда
еще любила», — некстати и запоздало подумал Бухов, потому что, вернувшись с учебы, ровно через месяц
Ольга его и оставила. Забрав все, что можно было забрать, чай она все же не унесла. Случайно это получилось,
нарочно ли она так сделала, но тогда Бухова взбесил картонный ящик с пачками чая, выставленный на
середину обобранной комнаты, и он, чуть не выломав плиту, затолкал его целиком в печь, а затем сжег, и еще
долго потом держался в доме запах чайной плантации.
— Тебе с сахаром? — спросил Бухов.
— Я сам, — ответил Сережа, взяв ложечку.
Бухов уловил, что сын хоть и исподлобья, но внимательно изучает его жилье.
— Ты один живешь? — внезапно спросил он.
«А, вот он что!» — подумал Бухов и кивнул: да, мол, один.
— Всегда?
— Нет. Шесть лет жил с твоей матерью и с тобой. С тобой, — уточнил, — чуть меньше…
— Я помню, — сказал сын. — Но я спрашиваю о потом.
— По-разному, — дипломатично сказал Бухов.
Его едва не до слез тронуло Сережино «помню», он тотчас поверил, что сын не солгал, что он
действительно помнил, пусть и немногое, из той прежней его и своей жизни, потому что и сам Бухов помнил
отца, в чем до самой смерти сомневалась мать. «Ты это выдумал, Толя, — печально разубеждала она. — Когда
отца не стало, тебе было всего семь лет…»
— «По-разному» — это как? — теперь сын, его Сережа, глаз не прятал, смотрел прямо, серьезно, точно
ответ мог что-то изменить, переделать или вернуть.
И Бухов не стал юлить.
— Ты уже взрослый, — сказал он. — Должен понимать.
— А теперь как?
— Что — теперь?
— Теперь как живешь? Тоже по-разному?
— Теперь? — усмехнулся Бухов, вспомнив ищущие взгляды мастера Крюковой, и все-таки уклонился
от прямого ответа. — Теперь я старый. Мне уже скоро сорок.
— Мама на год старше, — задумался Сережа.
— Да, она на год старше, — подтвердил Бухов. — Девятого января сороковник разменяла, — невольно
вырвалось у него, и сын удивленно вскинул глаза. — Не удивляйся, — понял его Бухов. — День рождения
твоей матери очень просто запомнить. Начало первой русской революции помнишь? «Кровавое
воскресенье»? Так вот, оно случилось именно девятого января. Пятый год прошлого века, поп Гапон,
крестный ход к царю, войска у Зимнего, расстрел колонны… Мы так и не сумели вырваться с твоей матерью
в Ленинград, хотя очень хотели. То ты был мал, то денег не было, то времени… Теперь Ленинграда нет —
Санкт-Петербург…
Прошлое как бы ворвалось в настоящее. Или, наоборот, настоящее скатилось в прошлое.
Тогда им действительно было не до поездок, хотя кое-куда съездить они все же умудрились. Сразу
после свадьбы, не забылось, в Дом отдыха, в Чернолученский, жили в коттедже среди соснового бора, почти
на берегу Иртыша, и все двенадцать дней отдыха не по-августовски грело солнце, и Ольга выходила из воды,
как Афродита, облитая солнцем и влагой, и он брал ее на руки, не очень-то легкую, но приятней этой тяжести
Бухову так и не довелось изведать. А через пару лет, теперь уже весной, Ольга как раз заканчивала институт,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
вырвались на неделю в Москву, чтобы истратить с трудом накопленные деньги, и друг Бухова, журналист,
каким-то чудом перебравшийся в столицу, водил их по музеям и лучшим ресторанам, а его жена, коренная
москвичка, — по магазинам, после чего страшно гудели ноги и ныли плечи.
— Глупый ты, Бухов, — сказала Ольга в одну из московских ночей. — Жена твоего друга и есть то
чудо, какое позволило ему перебраться из Омска в Москву. Нам бы такую квартиру! — вздохнула она.
Ольга всегда мечтала жить богато и красиво, а тогда они имели то, что имели. Когда они поженились,
Ольга только-только переступила на третий курс педагогического, не бросила институт и потом, когда родила
сына, его Сережу, да и Бухов не позволил бы, переможемся, говорил он, и работал в типографии только
ночами, чтобы было кому днем водиться с сыном, потому что нянька была им не по карману, а теща
нянькаться и не предлагала.
— Вот получу диплом… — строила планы Ольга.
Но и когда получила его, мало что изменилось в их семейной жизни. Ольга работала днями, он попрежнему в ночную, а в ясли-сад Сережу отдавать опасались, потому что он часто болел.
— Вот пойдет в школу… — говорила Ольга.
В школу Сережа пошел без Бухова…
— Слушай, — спросил Бухов, — ты сейчас в десятом?
— Я сейчас на каникулах, — сказал сын. — Я второй год уже в колледже учусь. В химикомеханическом. На технологии нефти и газа.
— Вот как! — поразился Бухов.
Сын повторял его путь. Бухов тоже когда-то учился в этом учебном заведении, тогда, правда,
именуемом техникумом, а не колледжем, на том же отделении, да недолго, всего один семестр, потому что
внезапно умерла мать, а жить надо было и без нее, пришлось идти работать, и, если честно, он ни разу не
пожалел, что оставил техникум — Бухову всегда был противен запах нефти и газа: точно тухлые яйца разбили.
В типографии пахло жизнью…
— Ты что? — заметил его смятение сын.
— Понимаешь, я тоже в твоем техникуме учился, сразу после восьмилетки. Мне не понравилось. А
тебе как?
— Я учусь в колледже, — напомнил сын.
— Ну, в колледже, — не стал перечить Бухов. — И как тебе в нем?
— Нормально, — пожал Сережа плечами.
— Ты пей чай-то…
— Я пью…
«Господи, да что все-таки случилось?» — вновь спохватился Бухов, уловив в глазах сына, его Сережи,
тоску. И чашка дрогнула в руке, пролилась.
— Знаешь, — сказал вдруг сын, — я, пожалуй, пойду.
Теперь в его голосе Бухов обнаружил интонации Ольги. Даже слово «пожалуй» было из лексикона
бывшей жены; Ольга обожала еще одно, часто повторяемое — «положим».
— Бухов, — сказала она, когда он примчался к ней в школу после ее ухода, — положим, я вернусь, а
что дальше?
— Жить будем, — тускло отвечал он, не понимая причины разрыва.
— Зачем?
— Как — зачем? Мы ведь жили, и жили неплохо.
— Плохо мы жили, Бухов, — сказала она. — Тебя, положим, такая жизнь устраивала, а я так больше
не могу.
— А как ты можешь и хочешь? — затеплилась в нем надежда. Бухов готов был принять любые ее
условия, лишь бы она вернулась, лишь бы он знал, что дома всегда ждет сын, его Сережа.
— Ты так не сможешь, — сказала она. — Ты простофиля, Бухов.
— Я не буду простофилей, — ухватился Бухов за слово, по-прежнему не понимая, что не устраивало
Ольгу в ее жизни с ним. — Я не буду…
— Глупый ты, Бухов, — усмехнулась Ольга. — Простофилями рождаются, их уже не переделаешь. Ты
как был метранпажем, так им и останешься. Только звучит красиво, а… — и махнула рукой: — О чем тут
говорить!
— А как же Сережа? — ужаснулся Бухов.
— К сыну можешь приходить, — ответила она равнодушно.
Но когда он пришел, дверь ему не открыли, не открыли и в другой раз, а на третий — Бухова забрали
в милицию.
— Что ж вы так: к сыну — и всегда пьяный? — сказал дежурный милицейский капитан с усталыми
глазами. — Дебоширите, понимаете.
— Да не пьяный я. И не дебоширил…
— В дверь ломились…
— Не ломился, — перечил Бухов, потому что и вправду не ломился, лишь нажимал беспрерывно на
кнопку звонка, надеясь хоть звонком заглушить грязные и обидные выкрики тещи из-за двери. «Мужлан! —
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
орала она. — Да ты моей дочери и ногтя не стоишь! У ней не тебе пара есть — профессор! — и пугала: — А
сыны из армии вернутся — шею тебе сломают, раззвонившемуся!»
Отслужив, братья Ольги домой не вернулись, должно быть, решив быть подальше от склочной
матери…
— Не ломились, утверждаете, а в заявлении ясно написано: ломились и дебоширили. И предыдущие
числа, помимо нынешнего, указаны — в какие именно хулиганили, — устало говорил капитан.
— Кем написано? — вскинулся Бухов. Он не верил, что в милицию его сдала жена, как не верил и в
профессора, потому что не мог человек, шесть лет проживший рядом и вместе с другим, с кем делились
радости и беды, так поступить, подобное предательство просто невозможно было осознать.
— Женой вашей ушедшей написано, вот, смотрите, — показал капитан заявление.
Обмануться было нельзя — и почерк, и подпись были Ольгины.
— Как же так? — растерялся Бухов. — Я ведь даже ее не видел…
— Не знаю, — сказал капитан по-прежнему устало. — Сам бы хотел знать, — вроде как для себя
добавил он и поднялся. — А совет вам дать могу, такой совет: не ходите вы туда, тем более, выпив. Не
кончится это добром, поверьте. А насчет сына в суд подайте — суд определит место встреч и дни. Или в отдел
опеки гороно… Иначе в следующий раз я вынужден буду принять меры…
В суд Бухов не подал, он даже на развод не ходил, отослал лишь повестку, написав в ней, что на развод
согласен, хотя в душе согласен не был, а пойти не позволила гордость, потому что после заявления жены в
милицию он поверил в профессора, которому, конечно же, не пара. Позже, правда, засомневался — зачем
Ольге его скудные алименты, если есть профессор, но тут же укорил себя: «Это же сыну…»
Как прошли те самые трудные первые полгода без жены и сына, Бухов помнил теперь смутно, знал
лишь, что прошли они скверно, но к новой жизни он все-таки выкарабкаться смог, и она потянулась, эта новая
жизнь, как нудно моросящий осенний дождик. Только изредка светлело над ним небо, но удержать этот свет
стремления не было. Второй Афродиты, облитой солнцем и влагой, ему не повстречалось, а первую в конце
концов затянуло пеной, и далеко не морской, из какой, если верить мифу, богиня и родилась. Оставался сын,
во встречу с которым Бухов верил, пусть и не искал ее, и встреча случилась, и пустырь сроком в десять лет
оказался за его спиной.
— Пожалуй, я пойду, — повторил сын.
— Может, все-таки останешься? — выдавил Бухов.
Ему очень хотелось узнать, что привело Сережу к нему, но спросить напрямую язык не поворачивался,
стыдно отчего-то спрашивать было, он боялся, что оскорбит расспросами Сережу, а если сын оскорбится,
пугался, сын пропадет навсегда, уже безвозвратно. Окольных же разговоров Бухов вести не умел. И все же
сделал еще одну попытку.
— Может, тебе нужно что? — спросил он.
— Нет, ничего, спасибо, — отозвался сын уже с порога.
И тихо прикрылась за ним дверь, и глухо стукнула другая, в сенках, и все — лишь чашка с недопитым
чаем напоминала еще о нем. «Даже чай не допил», — горько подумал Бухов, вновь раздваиваясь.
— Что же ты? — укоризненно спросил двойник. — Ведь к тебе сын пришел! Сын…
— Сережа! — рванулся Бухов к двери.
Дождь сыпал по-прежнему, но уже не отвесно, а наискось, потому что задул от Оми ветер, а ветер Бухов
любил, тот очищал небо, потому и ощутил его мгновенно, едва оказался в ограде. Ветер, должно быть, и
подтолкнул его к сыну.
Сережа стоял у калитки и плакал. То, что он плакал, Бухов не увидел и не услышал, он просто
почувствовал, что сын плачет, заговорила, наконец, родная кровь, в зов которой Бухов верил всегда, но это не
обрадовало его, а напугало. Теперь он точно знал, что сын пришел, отыскал его не ради любопытства, с ним
что-то случилось — и непременно страшное, ужасное, но, видимо, поправимое, если Сережа вспомнил об
отце.
— Сережа, — тихо сказал Бухов, — я слушаю тебя, Сережа…
Сын, его Сережа, молчал, плача, и тогда Бухов обнял его за плечи, прижал к себе, такого большого и
маленького одновременно, похожего и непохожего на него.
— Мама, — сказал сын, его Сережа. — Мама в больнице. У нее операция завтра, и сестренка заболела,
она еще не ходит, а бабка нас бросила, как дядя Вова от мамы ушел, а мне больше не к кому, и бежать уже
надо, соседка только до двенадцати согласилась посидеть… Я тебя сразу нашел, я всегда помнил, где мы
жили, а тебя все не было, а сестренка с соседкой, ей нельзя одной, а скоро двенадцать, и температуру никак
не могу сбить…
— Успеем, — сказал Бухов. — Мы еще до двенадцати успеем, Сережа. И вообще…
Что скрывалось за этим «вообще», Бухов, спроси его, точно объяснить бы не сумел, но зато теперь он
знал определенно, что период затяжных дождей для него кончился.
Когда к отцу возвращается сын — это уже навсегда.
ЗАКУЛИСА
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В Омске отгрохали грандиозный спортивный комплекс.
На открытие комплекса наприглашали люду со всего мира, не всем и избранным омичам удалось
попасть на торжества по этому поводу. Спасибо, местные власти хоть прямой трансляцией этого события
горожан не обделили, и я включил телевизор.
Кстати и знакомец подоспел, с которым я познакомился пять лет назад, когда устраивал старшего сына,
живущего теперь своей семьей, в институт, — у него, как он выразился, домашнее кино «потекло». Не
«пустой», конечно. А что он домашний кинотеатр «кино» называет, так он все слова с буквой «р» из-за
дефекта речи заменяет синонимами, переиначивает или вообще не употребляет. Даже употребив в изрядном
количестве известно что. Почему я его, как, впрочем, и он меня, знакомцем и называю, а не товарищем или
другом. Да и на самом деле мы знакомцы, поскольку за последнюю пятилетку и встречались-то от силы раз
пять…
Сидим, смотрим, употребляем, подкрасив фантой, принесенное знакомцем, трехлетний мой сынишка
эту фанту из жестянки через соломинку тянет и тоже смотрит, жена на дежурстве в больнице.
Тут вылетает на ледовую арену кто-то или что-то с клювом и в перьях. Ага, догадываюсь я: ребенок,
ряженый под какую-то птицу. А сынишка, забыв о фанте, как закричит, счастливый такой:
— Попугай Кеша! Попугай Кеша!..
Может, думаю, и попугай, хотя и не похож, но, вполне возможно, и эта экзотическая птица, только
клонированная; да и, поскольку отец я поздний и не продвинутый в современности, никогда не перечу сыну.
— Ага, — поддакиваю, — Кеша.
— Нет, — возражает знакомец, — не Кеша.
— Кеша! Кеша! — не слышит его, слава богу, сынишка, пытаясь повторять движения странной птицы
по льду на полу комнаты.
— Не Кеша! — упрямо долдонит знакомец.
— А кто ж тогда, по-твоему? — обижаюсь я за сына.
— Вот Васька твой уйдет, тогда и скажу, — спохватился знакомец.
Тут Кеша или не Кеша, теряя перья и буравя клювом лед, улетел куда-то с арены, телекамеры вцепились
в самых знатных гостей, столпившихся у микрофона с заготовленными поздравлениями и приветствиями,
сыну сделалось неинтересно, и он умчался, как на коньках, в свою комнату.
— Ну, говори, — напоминаю я знакомцу. — Почему эта птичка, признанная Васькой Кешей, не Кеша?
Кто ж она тогда, по-твоему?
И знакомец сказал — кто. Да такое сказал, что я дар речи потерял, поскольку никогда от него матерных
слов не слышал.
— Да ты не так услышал, — принялся извиняться покрасневший до корней волос знакомец. — Ты ведь
знаешь, с какой буквой я не в ладах, поэтому вспомни, как называют хоккеистов нашей знаменитой команды?
Я в спорте не знаток, особенно в хоккее, но вспомнил: команда «Авангард», а ее игроков мои земляки
сравнивают пусть с хищной, но вольной и гордой птицей:
— Ястребами?
— Точно, — облегченно вздохнул знакомец. — А теперь скажи это слово в уменьшительном виде и в
единственном числе, как, проще, о птенцах этих птиц, — попросил он.
Я в русском языке не профессор и не кандидат филологических наук, как мой знакомец, но и моя первая
учительница не напрасно учила меня родной речи в начальной школе, и автоматически сообразил:
— Ястребенок?
— Вот-вот, — порадовался то ли за меня, то ли за себя знакомец. — А ты подумал: матом чешу?.. А
это буква, мне не дающаяся, выпала, а с ней и начальный слог…
— Да ничего такого я не подумал! — вскинулся я. — Так бы сразу и сказал!
— Я и сказал, а ты подумал… — запечалился знакомец.
Мы употребили еще по одной, затем, как заиграл гимн области, еще и еще, принесенное опустело,
сынишка вернулся смотреть по телевизору выступление фигуристов, а затем матч между какими-то
хоккейными командами, и знакомец собрался уходить.
— А вообще-то я навестил тебя по делу, — сказал он у порога. — Вот, если не в тягость, глянь мои
заметки, — протянул он стопку страниц с компьютерным текстом. — Очень хотелось бы знать твое мнение…
— Докторскую, наконец, добил? — догадался я, порадовавшись за знакомца, но сразу рукопись не взял.
— Ты ведь знаешь, я в русском языке не силен…
— В этом — силен, — заставил-таки меня взять стопку бумаги знакомец. — Изучишь — звони или
наведайся ко мне. Поделишься своими замечаниями…
Знакомец ушел, а я, чтобы скоротать одиночество, пока сынишке не надоел телевизор, уткнулся в
изучение докторской диссертации.
От спорта, повторюсь, я никогда не тащился, выражаясь по-нынешнему. А вот от прочитанного голова
кругом пошла. Всего не перескажешь — это надо весь труд знакомца читать от начала до конца, а если коротко
— пожалуйста.
Если коротко, мой знакомец своих коллег, ученых-словесников, утверждающих, что в древности
русичи не только разговаривали, но и переписывались в берестяных (к примеру, новгородских XII века)
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
грамотах почти исключительно нецензурными словами, — разбил в пух и прах. В Древней Руси, открыл он,
матерных слов вовсе не было, кроме одного: «срам».
«Прикрой срам!» — говорили, скажем, в бане оголившемуся или оголившейся, и они, застыдившись,
тотчас прикрывали всем известные места, культурно именуемые сейчас гениталиями или причинными, а если
не очень культурно — куда мы посылаем тех, кто нам чем-то досадил, или просто по-дружески. Тогда
осрамиться можно было на всю жизнь, выставив на всеобщее обозрение срамные части тела, а теперь —
пожалуйста, их без стыда и совести выпячивают даже со сцены или транслируют по телевидению на весь свет.
А называли бы их так же, как они назывались 500-600 лет назад, и в выпячивании или трансляции нужды бы
не было. Что есть, то есть, и лексическое обозначение сокровенного, почему демонстрация этого
сокровенного считалась срамом, тогда было речевой нормой.
«А вот назови в то время, к примеру, мужской детородный орган «гениталией» — это слово наверняка
отнесли бы к матершинным», — читал я написанную с присущим знакомцу тактом диссертацию.
«Так кому понадобилось загонять исконно русскую речь в подполье или извращать ее словный ряд
добавочными буквами или слогами, к примеру, в таких глубинно русских словах, как в искаженных сейчас
«ребенок», «ребята»?» — вопрошал и я вслед за ученым знакомцем, читая его диссертацию.
И на последней странице получил ответ:
«Да ученым-словесникам, представляющим закулису! Это именно они, и им предшествующие, имя
которым — легион, почти уничтожили наш язык, чтобы, в частности, унизить представителей нашей нации,
страдающих, к примеру, невозможностью произношения буквы «р», а в целом — выдать белое за черное, а
черное за белое. Язык русичей, пишут они, набор бранных слов. Да, соглашусь я, но совсем не в их, якобы,
ненормативности в современной речи. Эти слова рождены на поле брани, с ними поднимались на врага и
побеждали, да и вспомним Даля: «Брань на вороту не виснет». И в начале всего сущего, напомню, было Слово.
А нас, лишая этого словесного начала, лишают счастья оставаться победителями в этом постоянно
противоборствующем мире…»
Насчет закулисы, белого, выдаваемого за черное, и наоборот — я не совсем, правда, понял. Так,
смекнул кое-что. Слова же «ребенок», «ребята» и другие, перечисленные знакомцем примерами осквернения
русского языка, меня смутили, когда я лишил их, как когда-то жену девственности, начальных букв и слогов.
Но что в потасовке брань прибавляет сил — здесь знакомец попал в точку.
Надо же, подумалось мне, интеллигент и интеллектуал, пусть и не дурак «употребить», иногда даже и
за свой, как сегодня, счет, мухи, казалось мне, никогда не обидевший, — и такое знание об эффективности
мата в дворовой или уличной заварухе!..
А еще меня очень заинтересовало, как знакомец читает студентам лекции по русскому языку,
вынужденный произносить вроде бы русские, но, увы, уже извращенные какой-то закулисой слова. Да к тому
же, удивительно, с таким довольно распространенным дефектом речи.
И утром, как с дежурства пришла жена, я отправился в институт. Это у меня в субботу выходной, а
учебные заведения в нашем городе работают и по субботам, а значит, учебный день и у знакомца, если,
конечно, у него есть по расписанию лекции.
Лекции были, и я просочился после первой на вторую, пристроившись в самом незаметном, на мой
взгляд, уголке аудитории. Знакомец был в ударе, от которого меня едва не хватил удар.
— Друзья! — начал он лекцию, раскатисто произнося букву, слова с которой никогда не произносил
при мне. — Вчера в нашем граде грянуло мировое, не побоюсь столь громкого определения, событие:
открылся спортивный комплекс «Омск-Арена». И ястребенок на коньках, очаровавший десять тысяч
зрителей, стал его символом. В недалеком завтра «Омск-Арена» станет родным домом и для ваших
ребятишек. А поскольку тема сегодняшней лекции — о заимствованных словах, укоренившихся в русском
языке, с этимологии слова «арена» и начнем…
— Что нам арена? Начни лучше с хрена… — едва слышно съязвил в рифму кто-то из студентов,
сидящих впереди меня.
А я от такой «закулисы» выдал про себя несколько слов из сейчас ненормативной лексики русичей и,
держась за сердце, сполз со студенческой скамьи, чтобы мой знакомец не выглядел незнакомцем среди
слушающих его лекцию ребят, даже не подозревающих, кто они без начальной буквы этого слова.
ЧРЕВО
Год назад не стало первой моей учительницы.
Соседка, всполошившись, что Нина Семеновна второй день не появляется даже в огородике за своим
домишком, нашла ее в единственной его комнатке, если не считать кухоньку.
— Сидит в кресле, как живая, — рассказывала позже соседка, плача, — и руку к телевизору тянет…
Рука повисла бы к полу, затем окостенев, когда отказало, наверное, сердце, да не дала боковина сиденья
— локоть в нее точно врезался. У кресел такие боковины подлокотниками называются. Выключить, наверное,
хотела древний свой «Рекорд», потому что его экран, удивительно, продолжал что-то показывать. Или,
наоборот, включила?..
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Родственники то ли забыли о Нине Семеновне, то ли никого из родни не осталось, и в последний путь
собрали и проводили ее и мы, кто когда-то у нее учился, и улица, на которой она прожила всю жизнь.
А спустя месяц, уже после поминок по однокласснику Ивану, я написал, хлюпая, как в детстве, носом,
почему-то не об этой новой для меня утрате, а вспоминая похороны Нины Семеновны:
Нас от класса осталось немного —
Вовка, Клава, да я, да Серега,
Да Иван — впереди утопиться:
Кто от водки сгорел, кто от шприца.
Нас немного теперь — было тридцать…
Иван, считавшийся в нашем классе самым умным и рассудительным, а по-нынешнему — продвинутым,
может быть, и не утопился в Иртыше, а просто утонул, купаясь, да запали в голову его слова, сказанные над
могилой учительницы: «Все в землю ляжем, Нина Семеновна, но я всегда был уверен, что вы и проводите
меня, как встретили когда-то в первом классе…»
Иван говорил, захлебываясь слезами, и лицо его было такое… Я тогда не смог определить, каким
именно сделалось его лицо, а теперь знаю — как у утопленника. А еще Иван, поразился я тогда, высказал
вслух и мою тайную уверенность в том, что Нина Семеновна вечна, как родная речь. Она, когда впервые
встретила нас на пороге начальной школы, была такой же старой, как и моя бабушка Маня, хотя в ту пору
моей бабушке не было и сорока, но дальше, казалось, только молодела…
В начальной школе Нина Семеновна учила меня и моих одноклассников родной речи. С первого по
четвертый классы. А в третьем, если не ошибаюсь, я получил от нее самый запомнившийся в жизни урок.
После уроков, которые я и Иван просидели не за партами, а в недалеком от нашей школы кинотеатре «Маяк».
И подбил меня на такой проступок рассудительный Иван — родители, чтобы не раскошеливаться каждое
утро, выдали ему на школьные пирожки и чай сразу полтинник. На киношку после занятий у нас недостало
бы денег, а утренний сеанс стоил тогда десять копеек, и нам хватило даже на одно мороженое — фильм
оказался двухсерийным.
Мороженым, правда, мы так и не полакомились, растаяло мороженое, растопив и вафельный стаканчик,
потому что мы забыли о нем, едва фильм начался. Таких мировых картин мы раньше не видели. И никогда
больше не увидим, уверяли друг друга после сеанса. Картина была про наш морской танкер, экипаж которого
захватили в плен чанкайшисты.
— Чанкайшисты — это недобитые фашисты, — растолковывал мне Иван, хотя я и без него догадался.
Чанкайшисты, пленив советских моряков, понуждали их силой и хитростью предать Родину. Но никто,
кроме одного, не испугался и не купился на их посулы богатства, а моряк Райский оказался хитрее
чанкайшистов, как много позже и фашистов, выдавая себя уже за Штирлица. И после фильма, спрятавшись в
самом густом месте осеннего школьного сада, мы чуть не подрались, потому что каждый из нас представлял
себя только Райским. Копировать коварного чанкайшиста Фана, проигрывая фильм уже на себе, ни я, ни Иван
не желали.
— Давай тогда по очереди, — попытался умный Иван превзойти хитростью даже Фана. — Сначала ты
будешь Фаном, а я Райским, а потом наоборот.
Но я, уже перевоплотившись в Райского, не клюнул на это предложение:
— Нет, сначала ты…
И мы наверняка бы подрались, да помешала невесть откуда появившаяся в нашем укрытии Нина
Семеновна. И нет чтобы немедленно надрать нам уши за пропуск уроков, как сделала бы моя бабушка Маня,
она заинтересованно спросила:
— Так какой вы фильм смотрели, мальчики?
— «Чрезвычайное происшествие»! — завопили мы в голос, сразу почувствовав, как это случается
только в детстве, что ругать или вызывать в школу наших родителей учительница не станет.
Но Нине Семеновне что-то в нашем вопле не понравилось. Немного подумав, она попросила Ивана:
— А теперь, Иван, ты один скажи название фильма.
Иван сказал.
— Хорошо, — похвалила Нина Семеновна Ивана. — Можешь бежать домой, уроки давно закончились.
Только по пути загляни к кому-нибудь из одноклассников и перепиши домашнее задание. А мы с Сашей еще
немного поговорим…
Иван убежал, не ведая, конечно, как и я, что не столько домой, сколько ровно на этот бег приближая
свой конец в иртышских водах. Самый умный среди сверстников не только в начальной школе, но и после
нее и везде, он не оправдал возлагаемых на него надежд, как выражались в советский период истории России,
и стал не писателем, как ему хотелось, а каменщиком, и последний камень в кладку своей судьбы, думается
мне, он положил сам…
Иван убежал, а я остался с Ниной Семеновной.
— Слышал, как Ваня произнес название фильма? — спросила она.
Я кивнул.
— А теперь ты произнеси его, пожалуйста, — попросила Нина Семеновна.
Я произнес.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Повтори, пожалуйста, — вздохнула она.
Я повторил, не понимая, чего это добивается от меня учительница.
— Правильного произношения, Саша, — точно услышала она мое недоумение. — Ты произносишь
«через», а надо — вслушайся! — «чрез»! — почти прорычала Нина Семеновна начальный слог первого слова
из названия фильма «Чрезвычайное происшествие». — Так какое вы с Иваном «происшествие» смотрели?
— «Чрезвычайное происшествие»! — прорычал и я, но уже и сам услышал, что рычание мне не
помогло, вновь прозвучало «через».
Но Нина Семеновна вдруг меня похвалила:
— «Через», конечно, ты здорово произносишь, Саша. У меня, прямо, мороз по коже, точно я снова
увидела, как ты — помнишь? — через забор сигаешь. Но в этом случае «через» предлог, почему и пишется
раздельно с существительным, как, к примеру, в фильме, который ты сегодня с Иваном смотрел. В нем,
вспомни, через, — выделила она слово, — Райского его товарищи о кознях чанкайшистов узнавали. А
приставкой «через» бывает только в особых случаях. Скажем, — на мгновение задумалась учительница, —
если я назову тебя «череззаборным». Очень уж ты любишь через заборы прыгать. А слово «чрезвычайное» —
это наречие. Вот попробуй разделить его на два.
Я попробовал.
— Вот, слышишь, что получилось? — обрадовалась Нина Семеновна. — Ни-че-го! Нет такого слова —
«вычайное»! А теперь, пожалуйста, как положено ваше с Ваней сегодняшнее происшествие назови. Каким
его можно считать? Не напрягайся только.
Но я невольно напрягся и вновь выдал «через».
— Ладно, — неожиданно развеселилась Нина Семеновна, и я впервые засомневался, что она старая,
как и моя бабушка Маня. — Я тоже школьницей со всякой чрезвычайщиной маялась, — призналась она, но
я, конечно, не поверил, что Нина Семеновна была школьницей. — Так что научу тебя своему секрету, —
склонилась учительница ко мне. — Слушай внимательно, — заглянула мне в глаза. — Такие трудные слова,
как «чрезвычайное», «чрезмерный», очень легки в произношении, если, прежде чем их произнести, вспомнить
слово «чрево».
— А что такое «чрево»? — не понял я.
Нина Семеновна немного покраснела, но объяснила:
— Живот. А чрево — это по-старинному. Понял?
Я понял. И произнес, проговорив в голове слово «чрево», совершенно правильно название фильма:
— «Чрезвычайное происшествие»!
— Вот и весь мой секрет, — по-свойски подмигнула мне Нина Семеновна, и на этот раз я почти
поверил, что она все же была школьницей…
И подобных «секретов», которыми первая моя учительница доверительно делилась с учениками, у нее
было множество. «Вагон и маленькая тележка», — представлял я это множество в начальной школе. «У твоей
Семеновны ума — палата», — отзывалась о Нине Семеновне моя бабушка Маня, тоже, между прочим,
Семеновна. Но тут же почти всегда приговаривала, то ли огорчаясь за свою тезку по отчеству, то ли ревнуя
меня к ней: «Да вот только до стару не сыскать умной пару…»
Не ошиблась родная мне Семеновна — Нина Семеновна и к выходу на пенсию, помолодев до
неприличия, как злословили о ней за ее по-девичьи прямой спиной коллеги постарше и чуть помладше,
оставалась безмужней. По этой же причине перемывали бы и дальше ей косточки, если бы в грянувшую
перестройку не отменили обязательную прежде четырехклассную начальную школу, раскатав по
бревнышкам кедровый сруб, поставленный еще в начале прошлого века.
Лишившись работы, Нина Семеновна, однако, своими «секретами», и не только в родной речи, не
иссякла. Но мы, давно повзрослевшие первые ее ученики, навещали учительницу все реже и реже, и все чаще
замечали, что в нашем первом классе она была гораздо моложе.
После перестройки нас с каждым годом оставалось все меньше и меньше, а Нина Семеновна делалась
старее и старее. Наверное, потому что в новом веке нас уже почти не осталось, а промежутки между встречами
оставшихся с первой учительницей увеличились до бессовестности.
И я стал последним, кто застал ее еще живой. Не потому что оказался самым совестливым из бывших
учеников, а просто, проезжая случайно мимо ее домишки, подумал: «Жива ли?» — и нажал на тормоза.
— Саша! — поднялась мне навстречу из кресла, близко приставленного к металлоломному телевизору,
Нина Семеновна. — Каким тебя ветром занесло?
— Воспоминаний, — почти не солгал я. — От нашей школы, проезжал, даже пустое место давно травой
заросло, а ваш домик такой же, как и прежде.
— Оставь, Саша, свои комплименты более молодым, — усмехнулась Нина Семеновна. — Моя избушка
меня дряхлее. И тебе пристало бы к случаю повторить вслед за Пушкиным: «Ты жива еще, моя старушка?..»
Или я теперь совсем ничья, Саша? — заглянула она мне в глаза так же, как когда-то, всплыло на мгновение,
в осеннем школьном саду. Лицо первой моей учительницы было заплаканным.
— Чья, — обнял я старушку. — И не надо больше плакать, ладно? — попросил я ее, точно обещая
впредь никогда с ней не расставаться.
— Ладно, — вроде бы согласилась она, и уже за чаем на кухоньке рассказала, почему плакала: — Я
всегда, Саша, плачу, как включу телевизор новости посмотреть и послушать. Я бы только слушала, да радио
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
у нас давно обрезали, а телевизор не радио, без изображения нет и звука. Оставишь одно изображение — без
комментария много не понимаешь. Вот и приходится смотреть, слушать и плакать. Одни происшествия, и
почти все — чрезвычайные. Они меня плакать и заставляют. Если даже чрезвычайность не негативная, даже
радостная — все одно плачу, Саша, — призналась Нина Семеновна, едва не заплакав.
— От радости тоже часто плачут, — не понимая, к чему она клонит, сказал я.
— Нет, я не о том, Саша. Если радость, я, конечно, радуюсь, а плачу, потому что слезы сами начинают
литься, как услышу исковерканную родную речь, — заплакала без слез, почувствовал я, Нина Семеновна. —
Половину дикторов и ведущих надо к логопеду отправить, у многих просто каша во рту, и исключительно
все, Саша, — представляешь, все! — не ведают о правильном произношении слова «чрезвычайно»!
«ЧЕРЕЗвычайно»! — произносят, да еще так старательно это «через» выговаривая, что и не захочешь, а
заплачешь, — всхлипнула, но все же сдержав слезы, Нина Семеновна.
— Да они просто не знают вашего секрета о слове, вспомнив которое, верно произнесешь и это
каверзное «чрезвычайно». «Чрево» — вот какое слово, правильно? — попытался я свести к шутке понятное и
мне негодование первой моей учительницы.
Но она вознегодовала еще пуще:
— Да какой это секрет, Саша, когда правильному произношению учат еще в начальной школе?.. Да и
писала я на телеканалы: так нельзя говорить, такое произношение чревато не только оглуплением русского
языка, но и сведением его богатства к набору слов, который употребляла небезызвестная Эллочка из Ильфа и
Петрова… И знаешь, Саша, что мне ответили с одного из этих телеканалов?
— Что ответили, Нина Семеновна?
— А вот, цитирую: «Ваши замечания насчет слов «чрево» и «черевато» будут учтены в создании
новостных программ», — дословно, не сомневался я, процитировала полученный ответ Нина Семеновна. —
Представляешь, так и написали: «черевато»! Теперь вот смотрю телевизор — и боюсь услышать это
«черевато». Учтем же, написали, в создании новостных программ…
И Нина Семеновна заплакала, забыв о своем обещании не плакать…
Прощаясь с первой учительницей, я оставил ей свою карточку. От денег она наотрез отказалась. А о
карточке спросила:
— Что это, Саша?
«Здесь мои реквизиты», — чуть не выдал я, но вовремя спохватился, «реквизиты» обидели бы старую
учительницу.
— Мой новый телефон, Нина Семеновна. И адреса — домашний и почтовый. И еще один телефон —
мобильный.
— Разберусь, — печально сказала Нина Семеновна, но разбираться пришлось соседке, и сообщившей
мне о ее кончине.
Первой моей учительницы не стало год назад. Но сколько бы еще лет жизни ни даровала мне судьба, я
буду мучаться, гадая, как умерла Нина Семеновна — включив телевизор или не успев его выключить?..
«МОСКВА» ИЗ КЛАДОВКИ
Накануне Нового года у меня полетело «железо».
Погоревав, я сдал процессор в одну из омских мастерских, восстанавливающих компьютерные базы. А
потом достал из кладовки давно в нее упрятанную за ненадобностью пишущую машинку «Москва»,
купленную еще в 1973 году на первый тогда в моей жизни приличный гонорар за публикацию в журнале
«Юность». Хочешь, не хочешь, а нужно было срочно «отбить» несколько страниц текста.
Увы, когда-то всегда безотказно печатающий механизм то ли заржавел, то ли в нем что-то сломалось
— машинка не желала оказать мне услугу. Я бился, пытаясь ее «запустить», несколько часов, но все было
напрасно. И тогда-то, покопавшись в старой записной книжке, нашел телефон Анатолия Александровича
Щеколова, как-то давным-давно выручившего меня в такой же ситуации.
Выручал он, и не однажды, и многих других моих коллег по перу. А особенно часто, вспомнилось,
моего земляка — известного детского поэта Тимофея Белозерова, царствие ему небесное, в прекрасных стихах
которого и посегодня продолжается его жизнь. Тимофей Максимович нещадно эксплуатировал свою
машинку, стуча на ней чуть ли не дни и ночи напролет, и она, естественно, не выдерживала таких нагрузок.
Припомнилось мне, пока я ожидал мастера Щеколова, что над созданием печатающего механизма
ломали голову немало изобретателей в разных странах, а первый патент на него получил в 1714 году
англичанин Г. Милл. Однако лишь в 1867 году американцами К. Шолсом, С. Суле и К. Глидденом была
создана пишмашина в привычном всем варианте — с закрытым шрифтом. На ее базе через шесть лет после
создания американская фирма «Ремингтон» и начала серийный выпуск этих приспособлений, облегчающих
людям письмо на бумаге. Первые пишущие машинки «Яналиф» в нашей стране стали серийно выпускаться в
1928 году…
Анатолий Александрович Щеколов пришел, и через час моя «Москва» застучала, как в молодые свои
годы. Оказалось, надо было просто ее почистить да перебрать шарикоподшипники каретки. А потом мы пили
чай, и старый мастер рассказал, что давно уже на заслуженном отдыхе, а в объединении
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
«Омскоблбыттехника», в котором он проработал до пенсии, почти не осталось механиков по пишущим
машинам. А когда-то их было без малого сорок человек, и работы всем хватало. Теперь же эта профессия
умирает, поскольку, похоже, производство механических пишущих машинок остановлено не только в
продвинутых странах Запада, но и в России.
— Загляни в магазины, — вздохнул Анатолий Александрович, — и увидишь: вроде бы пишмашинки
продаются, да начинка в них не механическая, а электрическая и электронная. Правда, они бесполезны, если
вдруг Чубайс отрежет свет, — усмехнулся он. — А с механической в этом случае никаких проблем даже в
полной темноте: зажег свечу или керосиновую лампу — и пиши.
И я порадовался, что у меня в кладовке, оказывается, есть и такой древний светильник, наткнулся на
него, когда извлекал на свет Божий «Москву».
— И у меня «летучая мышь» всегда наготове, — словно прочел мои мысли Щеколов.
— Анатолий Александрович, — спросил я его, — вот вы больше сорока лет ремонтировали пишущие
машинки, это ваша основная профессия, а теперь что, пусть и на отдыхе, не у дел?
— А твоя «Москва»? — повеселел он. — Нет, рано нас, старых мастеров, списывать. Машинопись еще
не отжила свое, и меня частенько приглашают в редакции омских газет отремонтировать, скажем, «Эрику»,
«Любаву», «Ятрань» или, как у тебя, «Москву». Между прочим, — заметил он, — это самые надежные
модели, а большинство других я назвал бы консервными банками. Хотя тоже знаю их до винтика. И могу по
стуку-скрипу определить, какое устройство чем занемогло.
Да, отработавших свое механических машинок для Анатолия Александровича не существует.
«Поставит на ноги» любую. Даже отправленную в металлолом — как «Башкирия» у него дома. Цементом
была забита, краской залита, ржавчиной покрылась, а вот «оживил» и сейчас пишет на ней отчеты о
проделанной работе для руководителей двух омских училищ, в которых еще остались курсы машинописи. Он
и обслуживает техническую базу этих курсов.
А как-то Щеколов восстановил для одного омского музея и вовсе уникум — американский «Ундервуд»
начала минувшего века. За что его, считает, наградили — внесли в музейный список реставраторов. А первой
наградой за его умение была похвала бабушки в теперь далеком уже детстве. Тогда он, уже увлеченный
техническими тайнами различных механизмов и устройств, «заставил» показывать и отбивать время
старинные настенные часы знаменитых в дореволюционной России производителей этой продукции братьев
Ретуновых.
— Месяц над ними мудровал, — не скрыл тогдашних своих трудностей Анатолий Александрович, —
а как бабушка бой часов услышала, так вместе с ней и заплакал. «В молодость ты меня, Толя, вернул!» —
заплакала тогда бабушка…
— Сколько же было вам в ту пору лет, Анатолий Александрович?
— Да взрослым уже был — четырнадцать, — просто ответил он.
Теперь Щеколов — ветеран труда, подрабатывающий к своей невеселой, по его выражению, пенсии
ремонтом ныне редких пишущих машинок. Но, если честно, не только приработок влечет его к ним. Пишущие
машинки, требующие ремонта, дают ему возможность общения с интересными людьми. Он оказывал помощь
многим писателям и журналистам. И не раз убеждался, что по их машинкам, по техническому состоянию этих
отходящих в прошлое механизмов прямо-таки читаются характеры и нужды их владельцев.
— А что вы «прочли» по моей «Москве», Анатолий Александрович? — спросил я Щеколова на
прощание.
— Она надеется, что ее не спрячут снова в кладовку, а поставят рядом с процессором, когда тот
вернется из мастерской, — был ответ.
И я не мог не поверить мастеру, читающему ремонтируемые им механизмы, как книги. И когда за день
до старого Нового года мне вернули из мастерской процессор, я не стал возвращать в кладовку свою дряхлую,
но готовую в любой момент мне понадобиться «Москву». А если она и не понадобится, пусть, все одно, стоит
всегда на виду, как на полках в моей комнате стоят книги, с авторами которых я частенько разговариваю,
пусть многие из них давно или недавно ушли с этой Земли, не вечной и для меня.
ШАПОЧНЫЙ СЕЗОН
Незадолго до Нового года Людмила Ивановна решилась на подарок. Самой себе. На подарок
обыденный, а не гипотетический — вроде большой любви в праздник с нарядной елкой. Сколько, проверила
на себе, ни проси такого подарка, загадывая желание в предновогодние дни, — все впустую…
— А это потому, Людка, что ты много хочешь, — объяснила Валентина, с которой она подружилась,
уже заканчивая институт. Прежде они в упор одна другую не замечали, хотя и поступали на филфак в одном
потоке, и учились в одной группе. — Да к тому же, все бабы на этом желании тронутые, почему и везет
немногим из них. На всех большой любви, сама рассуди, не напасешься…
— Да какие мы бабы, Валька? — обиделась Людмила, тогда двадцатилетняя, как, впрочем, и подругаоднокурсница, с логикой которой в общем-то нельзя было не согласиться.
— А обыкновенные! — вильнув бедрами, выпятила роскошный бюст Валентина. — И нам надо мечтать
не о большой любви, а хотя бы о маленькой. Сечешь?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Не «просечь» — это совсем дурой быть. И Людмила вспыхнула:
— Ладно тебе, Валюха, выставляться. Ты ведь не такая…
— Не такая, так сякая, как ты раньше обо мне думала, — погрустнела Валентина.
Она недавно развелась с Пашкой, пробыв мужней женой всего полгода, а до него с кем только не
«крутила любовь», почему Людмила, грезившая о единственном навсегда с восьмого класса, и чуралась ее с
абитуры. Не по ней, воспитанной мамой и папой в строгих нормах нравственности, были закидоны
однокурсницы, как, если честно, и многих других девчонок с филфака, считавших, что если жизнь дается один
раз, то и прожить ее надо весело, на всю катушку, чтобы было о чем вспомнить в старости. А Валентина,
казалось ей, и вовсе с такой смутно ей представляемой катушки «съехала». И очень про себя удивлялась, когда
ее взял в жены самый умный и самый скромный из институтских парней.
«Приворожила, наверное», — думала Людмила, склонная к суевериям и немного завидуя Валентине.
И не пошла на свадьбу, приглашенная, конечно же, не невестой, а самим Пашей, на которого, правда, она
почему-то ни разу не загадывала на новогодье.
И хорошо, что не пошла, радовалась позже, потому что пусть и косвенно, да посчитала бы себя потом
причастной к разводу однокашников, поскольку не понимала, почему Паша польстился на такую гулену. А
подобные мысли, как ни крути, черные. И за свадебным столом наверняка бы передались через ноосферу. А
в таком случае причину распада молодой семьи приписала бы себе, пусть развод, думалось ей, инициировал
Паша.
Нет, оказалось, не Паша, а именно Валентина послала его подальше. Выяснилось это совершенно
случайно, а может, было предопределено и свыше, поскольку, не опоздай тогда Людмила на лекции, она не
услышала бы надрывного плача, доносящегося из недалекого от раздевалки закутка, в котором уборщицы
хранили ведра и швабры. Бросившись на плач — может, необходима помощь? — Людмила в проеме закутка
и остолбенела.
Рыдала Валентина!
За четыре институтских года Людмила никогда не видела ее не только плачущей, но даже хмурой, а
тут вечно бесшабашная и неунывающая Валька билась почти в истерике. И глаза ее, всегда отталкивающие
Людмилу налетом почти неуловимой наглецы, теперь были искренно страдающими и молящими о
сочувствии.
— Что с тобой, Валя?.. — опустилась она на колени перед ней, забившейся в уголок закутка.
А немного позже они плакали уже вместе, потому что, выходило, самый умный и самый скромный
студент института оказался на поверку прохиндеем, падким на любую юбку, почему и получил от ворот
поворот, когда Валентина застала его в их общей постели на съемной квартире.
— С этой, этой… ты ее знаешь… шалашовкой… — плакала она уже не навзрыд, а как бы в себя, но не
назвала имени этой «шалашовки» и через годы, а это как раз главный признак порядочности — не «светить»
перед другими тех, к кому испытываешь брезгливость. — А я, а я… Я ему свою непорочность подарила! —
совсем разоткровенничалась Валентина, проникшись доверием к обнявшей ее сокурснице.
И у простодушной Людмилы невольно вырвалось:
— Непорочность?
— А ты думала, я какая? — всхлипнула, переставая плакать, Валентина. — Дрянь, думала, да?
— Ну, не так, конечно… — Людмила сразу и не нашлась, что ответить.
— Ну, пусть не так, но такая-сякая?.. Признайся? — шмыгнула носом Валентина.
— А тогда ты как обо мне думала? — вроде бы призналась в верности предположения однокурсницы
Людмила.
И услышала о себе совершенно неожиданное:
— А я думала: ишь, тихоня, даже на дискотеку со всеми не прошвырнется… Знаем мы таких тихонь, в
тихом омуте черти водятся!
И обе в голос рассмеялись:
— Вот дуры-то!..
Так в закутке между швабрами и ведрами началась их дружба. И со временем она только утверждалась,
как отчество Людмилы Ивановны, которое стало неотъемлемым от имени, когда ее после окончания
института пригласили преподавать русский язык и литературу в одну из городских гимназий.
В минувшем сентябре исполнилось десять лет с начала ее педагогической деятельности. Об этом,
странно, вспомнилось вдруг Людмиле Ивановне за пару дней до наступления очередного Нового года, в
который, как и в предшествующие ему, ее заветное желание, неугасшее с годами, уж точно не исполнится.
Потому что уже исполнилось то, на что она и вовсе никогда не надеялась. Поэтому нынче загадывать
«большую любовь» она не станет, а просто после уроков снимет со счета в сберегательном банке десять тысяч
рублей — премию за победу в городском конкурсе «Лучший учитель года», свалившуюся на ее счет без
всяких загадываний, — и купит в самом роскошном магазине города самую роскошную норковую шапку.
Взамен «драной кошки», как обзывает Валентина еще со студенческих лет вот эту самую, какая и сейчас на
голове.
«Вот Валька-то удивится!» — воспрянула духом Людмила Ивановна.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сказано — сделано. Правда, не в самом роскошном, но и в отнюдь не захудалом городском магазине
«Меха», если новая шапка слопала почти всю премию, считая с дополнительной услугой. На дополнительную
услугу Людмилу Ивановну раскрутила молоденькая, какой и она была десятилетие назад, продавщица.
— Женщина, — сказала продавщица, когда Людмила Ивановна попросила выписать счет, — а вы
знаете, какой сейчас сезон?
— Зимний, конечно, — удивилась такому вопросу Людмила Ивановна.
— Ошибаетесь, женщина, — поучающе сказала продавщица. — Сейчас в самом разгаре сезон
шапочный.
— Потому что я эту норку покупаю? — улыбнулась Людмила Ивановна.
— Нет, — уже снисходительно пояснила продавщица. — Потому что вы этой прекрасной обновы
можете враз лишиться.
— А-а, это вы о том, что у нас в городе зимами шапки с людей снимают? — дошло до Людмилы
Ивановны. — Слышала про такое, читала. Да только что на роду написано, то и произойдет.
— А вот и не всегда, — не согласилась с ней продавщица. — Береженого и Бог бережет, — произнесла
она уже назидательно. И предложила дополнительную услугу, которую оказывает магазин: вшить в шапку
резинку-оберегатель. — Шапки-то сдергиваются, как правило, сзади, а оберегатель не даст ее унести.
Грабитель почувствует, что шапку держат, и, испугавшись, отпустит ее, убегая. Здорово?
— Наверное, — согласилась Людмила Ивановна и вышла из магазина в уже сгустившиеся вечерние
сумерки как бы привязанной к новой шапке. «Драную кошку» она спрятала в сумку.
Впереди была суббота без занятий в школе, за ней — воскресенье с проводами Старого и встречей
Нового года. За столом, придвинутым к елке, она, конечно же, и проведет, как всегда, праздник с родителями.
А сейчас… И Людмила Ивановна, вдруг почувствовавшая себя в обнове хозяйкой собственной судьбы,
позвонила по сотовому папе и маме, что заночует у Валентины, а затем и подруге — мол, жди, еду тебя
удивить…
Валентина, неизвестно по какой причине разбежавшаяся с новым мужем, но без официального развода,
жила теперь у черта на куличках — в Амурском поселке, где бывший муж купил ей двухкомнатную квартиру,
хотя обещал разориться на трехкомнатную. За что, называемый Валькой все пять лет совместной жизни
просто «олигархом», после такого обувания стал именоваться с обязательным добавлением прилагательного
«гребаный». Теперь и Людмила Ивановна хотела назвать его про себя так же, поскольку с ее Левобережья до
Амура добираться автобусом больше часа. «Мог бы купить квартиру Вальке и на Левобережье».
Впрочем, дождавшись автобуса, она озаботилась уже другим — весь неблизкий путь к Валентине ей
казалось, что салон не сводит глаз с ее шапки. А может, и с резинки, оберегающей норку, пусть и спрятанной
под подбородком.
Выйдя в одиночестве из автобуса, Людмила Ивановна миновала остановочный павильон, нашла
взглядом ярко горящие в уже наступившей темноте окна подруги, и тут ее будто ударили под подбородок. Не
сильно, но резко, и она по тому, как холодно стало голове, сообразила, что с нее сорвали шапку. Сзади, как и
накаркала, похоже, продавщица.
«Вот тебе и оберегатель!» — провела ладонью по непокрытым теперь волосам Людмила Ивановна и,
развернувшись на 180 градусов, бросилась за светлым в темноте силуэтом грабителя. Тот улепетывал со всех
ног, и она вряд ли бы догнала его, но ей повезло, потому что не повезло убегающему. Он поскользнулся и,
грохнувшись со всего размаха спиной на оледеневшую землю, как к ней и пристыл, сложив руки с шапкой на
груди.
Людмила Ивановна, перепрыгнув на бегу упавшего, выцепила принадлежащее только ей и немного
пришла в себя уже в прихожей Валентины.
— Людка, что это с тобой? — вытаращилась на нее та.
— …а сезон шапок… только купила… сорвал, гад… едва догнала… ух, и не помню, как… да вернула…
смотри, вот она… — задыхаясь, показывала Людмила Ивановна вновь обретенную обнову подруге.
Но Валентина почему-то смотрела теперь несколько в сторону от ее лица.
— Что там? — Людмила Ивановна, почти отдышавшаяся, повернула голову к плечу, чтобы тоже
увидеть, что так заинтересовало подругу, и уткнулась щекой во что-то мягкое. — Господи, да это-то еще что
такое? — дернулась в испуге.
— Тоже чья-то шапка. Только женская. И почему-то на плече… В отличие от мужской в твоей руке, —
перевела Валентина непонимающий взгляд на Людмилу Ивановну. И тут же ужаснулась: — Он что, сволочь,
пытался тебя задушить?!
— Кто… задушить? — опять задохнулась Людмила Ивановна.
— Ты что, Людка, совсем одурела? — подбоченилась Валентина. — Маньяк, конечно, сексуальный!
— Маньяк? — У Людмилы Ивановны сердце ушло в пятки. — Какой маньяк? С чего ты взяла? — едва
вымолвила дальше, уже цепенея.
— Да с того, что у тебя удавка на шее! — по-деловому объяснила Валентина.
Оцепенение сменилось осознанием случившегося, и у Людмилы Ивановны, ослабев, подкосились
колени. Хорошо, соскользнула по стенке на пуфик, а не шлепнулась на пол прихожей. Выпавшее из ее рук
легло на колени, оказавшись, и правда, мужской норкой. А мягкое на плече, значит… «Вот тебе и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
дополнительная услуга…» — подумала она, а вслух, стянув с плеча на грудь свою норку, резинка которой
мягко обняла ее шею чуть ниже затылка, засмеялась-зарыдала:
— Господи, так это, получается, я ограбила, а не меня!..
И теперь, как когда-то давно, но уже Валентина опустилась на колени перед Людмилой Ивановной и,
успокаивая подругу, напомнила прошлое:
— Я ведь тебе однажды уже говорила, что в тихом омуте черти водятся. Помнишь, Люда?
— Помню, Валя.
— Вот, не ошиблась, как видишь. Что теперь делать будем, Люда?
— Сдаваться пойду, Валюха.
— Кому, дуреха ты моя?
— Милиции…
— Ну, ты и впрямь дура, Людка. Тебя же на смех подымут…
— А как же он без шапки в такую зиму?
— Ему казенную выдадут, если в милиции тебе поверят и найдут тобой ограбленного. А не найдут —
так он уже с мужика для своей башки сдернет…
— Нет, не сдернет, — заплакала опять Людмила Ивановна. — Он, Валя, может, убился, — вспомнила
она руки грабителя, сложенные, как у покойника, на груди.
— Ладно, — забеспокоилась вслед за подругой и Валентина. — Только не в милицию сначала, а глянем,
не лежит ли он, и впрямь, трупом.
— А если лежит? — опять дернулась в страхе Людмила Ивановна.
— Да уж, куда ни кинь — всюду клин, — всполошилась и Валентина. — Ладно, позвоню своему
гребаному олигарху. Пусть подстрахует на всякий случай…
— Что, Валя, — поинтересовалась уже на улице Людмила Ивановна, чтобы хоть как-то отвлечься от
того, что боялась увидеть вблизи остановки, — с Олегом ваши отношения налаживаются?
— Это он со мной отношения налаживает, встречать ко мне Новый год напрашивается, — ответила
она.
А дальше не до разговоров стало — от павильона остановки, пошатываясь, к ним шел мужчина. С
непокрытой головой.
— Он? — прижалась к Людмиле Ивановне Валентина.
— Он, — ответно прижалась к ней Людмила Ивановна, признав в подходящем мужчине силуэт, за
которым она гналась.
— Ой, что сейчас будет! — ахнули они в голос.
Но мужчина, продолжая пошатываться, прошел мимо, не обратив на подруг никакого внимания.
— Пьяный! — обрадовались, и снова в голос, Валентина и Людмила Ивановна.
Из подкатившего к остановке джипа выскочили трое — бывший муж Валентины то ли с приятелями,
то ли с охранниками.
— Где, что, кого? — не поздоровавшись с Людмилой Ивановной, затеребил Валентину олигарх с
прилагательным.
Охранники или приятели озирались по сторонам.
— Да ничего, — незаметно толкнув подругу локтем в бок, сказала Валентина. — Спросить просто
хотела: даешь вольную?
— Даю, — выдохнули обреченно в ответ.
— Ну, тогда свободен, — и Валентина потянула Людмилу Ивановну к дому.
— А с Новым годом как, Валя? — спросили за спиной.
— Приезжай…
— А дальше?..
— Дальше — посмотрим, — не оборачиваясь, отвечала Валентина.
— А хочешь, я тебе школу подарю? — взмолились за спиной, но Валентина только ускорила шаг…
Уже на кухне, когда пили чай, Людмила Ивановна спросила:
— Какую это твой олигарх тебе вольную дал, Валя?
— В школу вернуться, Людка! — пролила чай, разволновавшись, подруга.
— А я думала…
— Ты думала, — перебила Валентина, — я школу бросила, потому что стала жить, как у Бога за
пазухой? А мне олигарх мой учительствовать запретил…
— Теперь не гребаный? — осмелилась произнести Людмила Ивановна неприятное ей слово.
— Теперь — нет, — засмеялась Валентина. — Хотя — поживем, увидим…
— Живите, — порадовалась за подругу Людмила Ивановна. — Ты счастливая, — теперь открыто, а не
тайно, как в институте, позавидовала она. — А я вот, наверное, так старой девой и останусь… — и печально
посмотрела на головной убор ограбленного незнакомца, брошенный на подоконник. — А тут еще шапка эта!
Где я найду ее хозяина?
— Дурочка ты, Людка, — сказала, как старшая младшей, Валентина. — Это тебя скоро кто-то найдет.
В шапке, без шапки ли, но обязательно найдет. Ведь все, что с тобой сегодня случилось, — это не просто так.
Это, Людка, знак!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Свыше? — теперь пролила чай Людмила Ивановна.
— Конечно, дуреха, свыше. Загадывай ты или не загадывай на Новый год исполнение желаний… — и
засмеялась: — Нам же, бабам, без дополнительной услуги не обойтись…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Игорь ТКАЧЕВ
СВЕТЛЫЙ ПРАЗДНИК ПАСХИ
Рассказ
Время медленно тянулось. Небо за окнами постепенно покрывалось барашками серых облаков, обещая
не то дождь, не то просто еще один пасмурный апрельский день. Задрожали набухшие почками ветки берез,
внезапно подернутые пробежавшим северным ветром. Солнце нырнуло за проплывающее мимо облако, затем
снова медленно показалось, после чего вновь ушло за молочные барханы сгущающихся кучевых гряд.
Радостно щебетавшая на соседнем ясене синичка грустно замолчала. Греющийся во дворе черный кот
нехотя спрыгнул со скамейки и, недовольно покачивая из стороны в сторону хвостом, побрел прочь. День
сменил золотой цвет радости на серый цвет печали.
Несмотря на изменчивую погоду, Егор пребывал в прекрасном расположении духа. Казалось,
последние несколько недель — недель поста, отказа от привычных еды и питья, прерывистые и такие
непривычные размышления о смысле бытия, о Боге, о добре и зле — навсегда его изменили. Он чувствовал
непривычную тихую радость, в сердце вошел покой, доселе ему незнакомый, движения обрели спокойную
неторопливость, уверенность и несуетливость. Теперь он не понимал, как жил раньше, не испытывая этой
теплой радости, этого тихого покоя в своем сердце. Мир, прежде хаотичный и противоречивый, вдруг обрел
четкие черты. Истина на мгновение показала ему свой бесстрастный лик. Он получил все ответы на все
вопросы, даже не задав их. Все стало просто и понятно. Как в детстве, когда белое было белым, а черное
черным. Ненависть превратилась в любовь. Зло переплавилось в добро. В слабости отныне жила сила, и он
больше не боялся своей слабости.
От всего этого было и странно, и чудно. Впервые в жизни Егор не испытывал необходимости никому
ничего доказывать. Ему, который постоянно во всем сомневался — и в своем уме, и в своей внешности, в том,
где и как он жил, что ел и пил, что говорил, как ходил, сидел, стоял, спал, — теперь никому ничего не надо
было доказывать… Он, как мальчик на побегушках, который каждый день сбивался с ног, выполняя сотни
поручений своих старших коллег под их унизительные смешки, стараясь угодить, показать, как он старается,
вдруг перестал стараться. Угождать стало некому. Коллеги странным образом посматривали на него, замечая
эту внезапную перемену. Кто-то недовольно роптал, кто-то зауважал. Но ему было все равно. В нем не было
злости. Не было желания отомстить, унизить обидчика. Не было оскорбленного самолюбия. И особо
проницательные, вдруг уловив эту внезапную метаморфозу, которая не укладывалась в «обычные рамки» их
понимания, признали в нем эту силу, хотя и не понимали ее причины.
В субботу, перед Пасхой, он вышел на работу, хотя это был выходной день. За грузом могла прийти
машина, и поэтому необходимо, чтобы в офисе кто-то был. Он согласился сам, без ропота и с улыбкой, после
того как остальные перессорились из-за того, кто должен быть на месте в этот раз.
Выпив кружку ароматной арабики и ответив на несколько электронных писем, Егор откинулся на
спинку кресла, рассматривая причудливые нагромождения облаков в небе. В голове медленно проплывали
мысли, над которыми приятно было думать. Впереди была Пасха, Воскресение Господне, день, к которому
он впервые в жизни стремился не только телом, но и духом. Для него это было так важно. Позади были сорок
дней каждодневных молитв и воздержаний. Он радостно и легко думал о завтрашнем дне, о том, как впервые
обойдет своих соседей и поздравит каждого с праздником, о праздничном столе, так как чувство голода часто
напоминало о себе. Ему представлялся стол, уставленный пасхальными куличами, крашеными яйцами,
всевозможными закусками, домашним вином. Впервые он был полон самыми благими намерениями. Ему
хотелось любить людей, прощать им их слабости, злость, глупость, несправедливость, помогать им. Он был
готов обнять весь мир, даже если мир был жесток к нему.
Время незаметно подкралось к двум часам. Ожидаемая машина так и не пришла. Егор выключил
компьютер. Надел куртку. Неторопливо подошел к окну и выглянул на улицу. Сквозь рваные прорехи
землистых облаков то и дело озорно выглядывало апельсиновое солнце и игриво пряталось назад. Ветер попрежнему ласково трепал ветви выстроившихся в ряд берез. «Ну, бывайте», — прошептал Егор то ли грустно
умолкшим вещам в офисе, то ли еще кому, вышел в коридор, закрыл дверь на ключ и медленно направился к
выходу.
По улицам вальяжно прохаживались отдыхающие, разговаривали, смеялись. Для многих из них
впереди был еще один выходной день, для Егора же это был не просто выходной, день в дали от привычных
забот и суеты, а праздник, праздник, к которому он так долго шел, к которому так стремился, и ему было
радостно от этого теплого чувства внутри, от этого ожидания.
Небо окончательно затянулось тяжелыми свинцовыми тучами. Начал лениво накрапывать весенний
дождь. Но на душе Егора по-прежнему было солнечно. Люди, шедшие навстречу, казались ему странно
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
знакомыми и даже родными. Чувство, что все это уже когда-то происходило с ним, до головокружения
пульсировало в холодных висках. Ему вдруг захотелось подойти и нежно, по-братски, обнять каждого из них,
попросить прощение за свои злые мысли, неразумные слова, дурные поступки. Он тихо улыбнулся,
представив, как подходит, обнимает и говорит какие-то сумасшедшие слова прощения этим людям,
представил их удивление и смущение. Как смешно и неловко…
Для предстоящего праздника нужно было купить кое-что к праздничному столу, и, пересчитав деньги
в бумажнике, он направился в находящийся поблизости супермаркет. Поднявшись по уже скользким от дождя
ступенькам, он толкнул тяжелую дверь и шагнул внутрь. «Так, что там жена говорила? Нужно купить
колбасы, сыра, мяса на шашлык. Овощей и фруктов нужно купить. Что еще?.. Там посмотрим».
Тут взгляд Егора упал на стоявшего метрах в пяти от него грязно одетого человека, по всей видимости,
бомжа. Тот стоял, опершись о стенку крайнего ларька с различными средствами гигиены, и всем своим видом
словно являл антирекламу разнообразных зубных паст, щеток, мыла, шампуней и прочих средств ухода. Он
ничем не был примечателен: обычный, высокого роста, одет в какой-то длинный серый плащ, наподобие
балахона, лицо с довольно правильными чертами лица, обросшее черной спутавшейся бородой, темные
волосы до плеч. Голова его была наполовину запрокинута назад, глаза полузакрыты, словно он дремал или
ему было дурно. У его ног лежало что-то, напоминающее грязную кепку или сплющенную в блин шапку с
несколькими мятыми бумажками денег. Непонятно было, как его впустили, и — то ли он зашел за
милостыней, то ли завернул сюда просто, чтобы укрыться от дождя, по привычке бросив себе под ноги
грязную шапку.
Народ торопился мимо, брезгливо поглядывая в сторону грязного оборванца, или же с отрешенным
видом отворачиваясь в другую сторону, с поддельным видом разглядывая разноцветные витрины. Егор тоже
прошел мимо, испытав странное чувство брезгливости по отношению к замусоленному бродяге, странное,
потому что никогда подобного чувства не испытывал. Руку его, может, щедрой и нельзя назвать, но никто бы
не посмел упрекнуть его в равнодушии к подобным лишенцам судьбы. Он всегда подавал нищим какую-то
мелочь, и это даже доставляло ему удовольствие. «Как такого впустили только?» — мелькнуло в голове.
А еще этот человек сильно напоминал ему кого-то. Кого — Егор вспомнить не мог, да и времени у него
на то не было. Нужно было спешить делать покупки.
Егор купил все необходимое: клинышек сыра, копченую колбаску, кусок нежной свинины для
шашлыка, овощи и фрукты — денег хватило на все. Легкое возбуждение от покупок овладело им. Что греха
таить, все мы любим тратить деньги на всякую приятную всячину. И Егор не был исключением.
На обратном пути ручки тяжелых пакетов больно резали ладони, и Егор решил остановиться, чтобы
ухватить приятный груз покупок поудобнее. Поставив свою ношу на пол, Егор выпрямился, и тут взгляд его
вновь упал на знакомую фигуру бомжа. В этот раз его голова была не запрокинута назад, как раньше, а
опущена вниз, на грудь. В блинообразной шапке по-прежнему лежало две-три мятых бумажки — видно было,
что народ не очень-то жаловал плохо пахнущего нищего, или попросту покупающим было некогда, они
торопились по своим важным делам.
Сердце Егора сжалилось, и рука его потянулась к бумажнику, но, достав его, он увидел, что тот
совершенно пуст — Егор потратил все до копейки. Пока он засовывал кошелек обратно в карман, бомж,
казалось, очнулся от своей мертвой дремы, поднял голову и уставился на Егора. Глаза его странным образом
не были ни припухшими, ни красными от беспробудного пьянства, как это обычно бывает у подобной
публики, а скорее, наоборот, они были удивительно чистыми, как у невинного ребенка, и глубокими, как два
черных колодца. Не моргая, они смотрели на Егора. «Чего он хочет? Подаяния?» — промелькнуло в голове
Егора. Весь вид грязного бродяги очень напоминал ему кого-то, возможно, даже кого-то, кого Егор лично
никогда не знал и даже не видел.
Ему стало неловко, он поспешно подхватил полные пакеты и зашагал к выходу. Хлопнув дверью и
сделав несколько шагов, он обернулся, сам не зная, зачем. В силуэте ярких огней внутреннего освещения
четко вырисовывалась фигура залетного бомжа, пристально смотревшего Егору вслед. Взгляд его показался
Егору очень печальным, словно жалевшим его. «Почему он так смотрит на меня? Вокруг сотни людей, таких
же, как я, а он уставился именно на меня. Или мне просто кажется?..»
Егор мысленно выругался и постарался переключиться на более приятные мысли: о завтрашнем
празднике, праздничном столе, гостях. Но лицо бездомного нищего по-прежнему стояло у него перед глазами.
«Черт! Все настроение испортил!» — Егор явно был расстроен…
Следующий день прошел очень весело. Егору удалось выдержать пост до конца, в субботу он так и не
притронулся к скоромному, чем был весьма доволен. В воскресенье, к обеду, подтянулись гости: пришли два
его старых товарища с женами, сосед, приехали теща с тестем. Все были в отличном расположении духа,
поздравляли друг друга, целуя по обычаю в обе щеки. Праздничный стол был уставлен блюдами, большими
и маленькими, с горячим и закусками. Красная рыба, жареная птица, сыр, колбаска, шинка, салаты пяти-шести
видов, разнообразные овощи и фрукты. Спиртное также было в изобилии. И хозяева, и гости побеспокоились
о том, чтобы ни в чем не было недостатка. Что и говорить, русский человек умеет праздновать, умеет
отдыхать.
Щедро воздав угощенью на столе, мужчины вышли в сад покурить. Лица раскраснелись от выпитого
вина, пиджаки были оставлены в доме. Все оживленно, перебивая друг друга, что-то рассказывали, громко
смеялись. Настроение каждого было на высоте.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Только Егор внутренне ощущал какую-то непонятную тяжесть у сердца. Что-то угнетало его все
больше и больше. Он все так же смеялся, оживленно рассказывал что-то, но мысли его были далеко. Казалось,
что-то большое и важное ушло, покинуло его навсегда. На сердце было тяжело и уныло.
— Хоть вешайся, черт бы все побрал, — не сдержался он. — Пойдемте в сад шашлык готовить, —
позвал гостей.
В саду, выпив еще, он разоткровенничался со своим школьным товарищем Олегом.
— Понимаешь, тот бомж словно упрекал меня в чем-то, в том, что я не подал ему, что ли… Смотрел
так, будто я задолжал ему.
— Да плюнь ты, — посоветовал менее щепетильный Олег. — Этих бомжей развелось, как собак… Моя
бы воля, я бы их…
— Нет, ты не прав, — настаивал Егор. — Они тоже люди, их пожалеть надо.
— Да чего там жалеть! Работать надо, а не водку жрать да под заборами, как свинья, прости Господи,
валяться, — заявил Олег, наливая в рюмку. — Ну, давай. С праздником! — и разом опрокинул рюмку, смачно
закусив помидором.
— Понимаешь, после этого что-то произошло… Я это почувствовал, — продолжал Егор.
— После чего? — Олег закинул в рот кусок горячего шашлыка.
— После этой встречи… Словно радость от меня ушла. Все это время я словно летал, понимаешь?
Блаженство словно какое было. Покой в сердце, никакой суеты. Вера была. А сейчас ее словно нет.
Улетучилась…
— Да забудь ты. Радуйся сейчас. Вон стол какой. Гости пришли. А ты кислый. Давай, с Пасхой! —
Олег налил в рюмки.
— И никак не могу вспомнить, на кого он был похож…
— Кто?
— Да бомж, будь он неладен.
— Плюнь ты. Заколебал уже своим бомжем, как будто других тем нет. Пойдем, — Олег, пошатываясь,
побрел к группе гостей, которые расположились на стульях у старой яблони.
Солнце село. Гости, отяжелев от съеденного и выпитого, шумя и смеясь, наконец разошлись. Жена
убирала со стола пустые тарелки, фужеры и рюмки. Егор лежал на диване. Настроение его стало еще хуже,
чем было. Он почти ненавидел себя. На сердце была тоска и уныние. Даже выпитое спиртное, казалось, не
опьянило его.
По телевизору шла передача, посвященная светлому празднику Пасхи. Выступало какое-то духовное
лицо на фоне золоченых церковных орнаментов и дорогих икон. Одна из икон была больше и ярче других.
Икона — с изображением лика Иисуса Христа. Батюшка говорил что-то о помощи бедным, больным и старым,
о любви и прощении друг друга. В завершение он пожелал всем здоровья и еще раз поздравил с праздником
Воскрешения Христова.
Передача заканчивалась, лицо священника исчезло, а на его месте появился лик Иисуса Христа,
дающего заповедь любить друг друга. Его глаза, словно два бурава, вглядывались в самую душу… И тут Егора
прошиб холодный пот. Он уставился в телевизор, словно видел это чудо техники в первый раз. Он вдруг
нашел ответ на вопрос, который ему весь день не давал покоя. Он вдруг понял, кого напомнил ему грязный
вонючий бомж из супермаркета и что он хотел сказать.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Алексей ТОЛМАНЧЕВ
ОТПУСК ПРОВИНЦИАЛА
Путевые заметки
Пока автобус шел по Колыме, чей-то голос убедительно бубнил на весь салон: «На Кавказе разбился
самолет. Погибли сто шестнадцать военнослужащих…» Эти известия, когда едешь в аэропорт и у тебя в
кармане билет на самолет, нельзя назвать приятными. К тому же динамик настойчиво продолжал: «На
Чукотке разбился вертолет. Погибло двадцать человек…» А вслед за этим и еще: погибли, погибли, погибли…
Если бы я летел в Москву не сегодня, то эти сообщения о разбившихся самолетах вряд ли на меня
подействовали так сильно. Психологи и социологи открыли закон, утверждающий, что есть разница, когда
крушение самолета происходит с тобой на борту и без тебя.
От начала разгона самолета до того момента, когда перестают стучать колеса о взлетную полосу,
проходит меньше минуты. Мне всегда хотелось уследить это таинственное мгновение, когда «тяжесть
недобрая» сдается на милость человеческой мысли. Ощущение этого мгновения как праздника, как победы
над чем-то закоснелым, так похоже на обыкновенное чудо, которое проходит мимо нашего сознания
незамеченным, вместе с чем-то обыденным, что его хочется потрогать пальцами.
Все время, пока самолет набирает высоту, вместе с удалением горизонта растет ясность обозреваемых
картин. Становится отчетливей, ярче, и вместе с ясностью растет ощущение радости и тихого восторга.
Но вот за бортом самолета стали мелькать тучки. Сначала прозрачные, редкие, будто случайные
попутчицы. Потом число их увеличивается, плотность становится больше, они обступают корпус самолета со
всех сторон, обзор становится нулевым, и вот уже кажется, что самолет со всех сторон обложен белой яркой
ватой, и зелень лесов, блеск озер — все куда-то исчезло. Потом среди этой слепящей ваты облаков вдруг
появляются трещины, прогалины, колодцы, на дне которых мелькают горы, извилистые ленты дорог. А вон,
на берегу реки, стеклами окон заблестел какой-то городок. Вокруг него река делает яркую серебристую петлю.
С самолета трудно определить: река большая или городок маленький? Но они так весело блестят под лучами
солнца, что все сразу же прильнули к иллюминаторам…
Время полета от Магадана до Москвы я разделил на две большие части: от Магадана до Урала и от
Урала до Москвы.
До Урала под самолетом мелькают леса, реки и горы. Иногда мелькнет город, поселок, и снова леса и
горы с извилистыми дорогами, похожими на «следы невиданных зверей». Такое впечатление, будто до Урала
земля только-только начинает обживаться.
За Уралом картина меняется. Поля уже не теряются, как в Сибири, в горах и лесах. Здесь они имеют
свой характерный вид и цвет. Внушительные размеры и хорошо размеченные лесополосами границы. И
дороги за Уралом уже не петляют среди гор и лесов. Здесь они мне показались широкими, ровными и почемуто очень важными.
Когда я подлетал к Москве, солнце было в самом зените, а по земле тонкой пеленой стлалось марево,
в котором уже тогда, во второй половине июля, были струйки дыма от начинающих гореть торфяников.
Летчик при заходе на посадку, кажется, специально демонстрировал наилучший обзор каналов,
водоемов, лесов. Да и сама расцветка полей слилась в некое гармоническое единство, словно тут росли не
картошка, пшеница, капуста, а по всему полю разостланы были огромные картины Матисса, Пикассо,
Гогена…
* * *
Первое, на что пришлось обратить внимание при посадке самолета, было сообщение стюардессы: «В
Москве плюс 30». Да, мэр города с погодой не потрафил. От минус 3-х в Магаданской области до плюс 30-ти
в Москве — ни в одежде, ни в сознании быстро не перестроишься.
Выхожу из самолета, получаю багаж и по объявлению диктора иду со всеми вместе к автобусам. Их
три, идут они в разные стороны. Никаких надписей, водителей, кондукторов, которые могли бы сказать, кому
куда садиться, нет. Стоять под палящим солнцем несладко. Пассажиры начинают заходить в автобусы, зная,
что придется пересаживаться. С чемоданами, сумками необыкновенных размеров, узлами, пакетами; и все это
бросают, как попало, зная, что делают не то и не так. Нервы у всех на пределе. Скоро в автобусе все
загромождено. Пройти невозможно. Драки еще нет, но лица уже налились свинцом.
Вот идет мужчина, в левой руке у него два чемодана, в правой — сумка и какой-то сверток. По лицу
видно: силы его на пределе. Он ставит на сиденье сверток, и тут, словно из-под земли, раздается почти
истерический крик:
— Не ставьте сюда!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Мужчина вздрагивает, мгновение он в растерянности. Потом бросает все, что держал в руках, и на
самом понятном от Магадана до Москвы языке говорит:
— Сама ты дура.
— Я? — спрашивает женщина и, видимо, не найдя подходящего аргумента, кричит: — Да у меня муж
депутат!
— Ну и что? — доставая носовой платок, спрашивает спокойно мужчина и громко чистит ноздри.
Я не знаю, ехал ли кто-то из иностранцев с нами, но так легко представить возможное комментирование
нашим депутатом-демократом этой ситуации: вот, мол, это и есть наш российский менталитет. И как хотелось
бы услышать, что это не «российский менталитет», а столичный раздолбай-начальник, не умеющий и не
желающий работать, организовал это хамство над усталыми и беззащитными провинциалами.
Между тем, откуда-то появились водители. Стали объяснять, куда какой автобус пойдет, и началась
опять суматошное переселение. Через полчаса едем в столицу.
Дорога, ведущая к метро «Войковская», настоящая трасса с шестирядным движением. И здесь давно
не бывавший в крупных городах обыватель получает свою долю впечатлений. Само по себе столь оживленное
движение каким-то образом проникает в сознание и невольно заражает его динамикой, перестройкой в рядах,
резкими поворотами, обгонами слева и справа. Здесь никто никого не ожидает, все спешат, каждый ищет свою
щель и, как только замечает ее, мгновенно занимает более выгодное положение. «Замечательно», — вот что
звучит в раскрепощенной душе провинциала, привыкшего к размеренной жизни, в первые минуты столь
интенсивного движения. Вот же, оказывается, как можно! Это хорошо, ах, как хорошо! Столько
возможностей, столько свободы!
Так проходит пять, десять минут, четверть часа, и очарованный возможностями наблюдатель начинает
понимать, сколько в этой сутолоке того, что надо угадать, предвидеть, знать. И как близки эти возможности
к тому, чего нельзя предвидеть, что ведет прямо к авариям… Да вот и она. Прямо посреди трассы лежит
перевернутый автомобиль, и вокруг него, как хищники в африканской саванне, кружат следователи, адвокаты,
клерки из страховой компании.
Перевернутый автомобиль на фоне блеска зеркал и лакированных поверхностей совсем не был похож
на машину. В нем было что-то от большого жука, у которого выдернули ноги и положили на спину. На него
уже никто, кроме «хищников», не обращал внимания. Не потому что им это неинтересно, а просто некогда,
надо спешить.
Здесь я впервые обратил внимание на стоящие около трассы деревья. Они стояли вдоль дороги
неровными шеренгами и обязаны были целыми сутками слушать свист, треск, гул моторов, вдыхать
выхлопные газы и хоть как-нибудь радовать взгляд проезжающих.
Два месяца до моего приезда в Москве не было дождя. Для деревьев это, наверное, то же, что для
человека голод. Листья скукожились, цвет их казался серым, на кронах лежал гнет усталости. Потом, когда я
побывал около правительственных зданий, около Кремля, там, где на склоне холма цветами написано
«Москва», там всегда хватает воды, и все блестит нежно-зеленым бархатом. И я увидел, что не только
провинция, но и окраина столицы заброшены Бог знает как. Странные чувства вызвали во мне эти контрасты.
Конечно, сами цветы, которые поливают в центре города, не виноваты. Но в душе от этого не прибавилось
веселья.
* * *
После приземления и восторгов от красавицы-столицы каждый прилетевший рано или поздно
сталкивается с вопросами: «Где? Что? Когда?» Вас могут интересовать искусство, магазины, парки, но прежде
всего, если у вас есть желудок и мочевой пузырь, вы вспомните о вопросах, не столь возвышенных, но не
менее естественных. И слово «где» возникает так часто, что наличие какой-нибудь карты или шпаргалки по
расписанию туалетов хорошо бы дополнило отсутствующих по этой тематике экскурсоводов. Порой даже
мелькают чисто педагогические догадки: а не включить ли в программу школьной географии способ
отыскания столичных туалетов? Если уж никак нельзя указать конкретные места с точными координатами,
то следует хотя бы познакомить с общими принципами. Скажем: если вы оказались около театра — то
смотрите налево; если в магазине — то направо. Но нельзя бросать приехавшего с Магадана человека без
отеческого внимания.
«Где здесь туалет? — почему-то спрашивали меня. — Вы не знаете, где?»
Вот женщина виноватым голосом обращается. Потом мужчина с позеленевшим лицом. Потом какойто чуть ли не наполеоновский ветеран с медалями. И все ко мне. Подозрительные мысли возникают после
столь частого обращения. Я начинаю осматривать и обнюхивать себя. Пуговицы в порядке, туфлями ни на
что такое не наступал. Оставалось в подозрении одно: мое лицо. Не написано ли там что-нибудь, вроде:
«Пусть лучше совесть лопнет, чем мочевой пузырь».
В таких случаях реализм берет свое. И поэтому в правилах моего знакомства с другими городами
записано: какими бы ни были красивыми памятники, парки, вокзалы — ты будешь в них как дома, если
узнаешь расположение туалетов. Дело прошлое, но поиски московских туалетов, их скрытой топологии, так
и не увенчались успехом. Столичные сортирные службы так замаскировали туалеты, что наблюдательности
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
провинциала, как он ни старается, не хватает. И единственное, что ему остается, это творческий поиск. И тут
они в грязь лицом не ударяют.
Так, на одной из автобусных остановок, пока мой взгляд искал туалет, я имел возможность наблюдать,
как один из провинциалов находил то, что хитрые москвичи замаскировали, между газетным киоском и
будкой с пирожками. Другой устроился сразу же за автобусом, считая дым от выхлопной трубы достаточно
непроницаемой завесой. Третий хотел облегчиться в багажник «Вольвы», но водитель, сообразив, что к чему,
быстро включил передачу и дал газу, обнаружив при этом не только замыслы, но и расстегнутую ширинку с
запущенной в нее рукой.
А ко мне все подходили и подходили с теми же вопросами. Не зная, как ответить, я пожимал плечами
и думал: не есть ли этот маневр скрывать от провинциалов туалеты — новая тактика Московской городской
думы? Если это так — то задумано неплохо.
* * *
До метро «Щелковское» от «Биокомбината» автобусом ехать не больше 40 минут, если дорога не
сильно загружена. Каждый день, в семь часов, вместе с рабочими и служащими, я ехал в центр Москвы.
Спрашивать, как из Подмосковья добраться туда, не надо. Вы только не сопротивляйтесь общему потоку. От
остановки автобуса все идут к метро. Дальше — больше. Как только вы спускаетесь в метро, толпа
уплотняется, вы чувствуете локти соотечественников так близко, что в сознании вашем больше других
беспокоятся только две мысли: на своем ли месте бумажник и выйду ли я отсюда живым? Потом, когда
второй, третий раз вы оказываетесь в этой толпе, вопрос о жизни притупляется, но бумажник свой
подозрительное сознание никак не рекомендует упускать из вида.
Первое время многолюдье и видимая суета воспринимаются с интересом и настороженностью. Но к
этому быстро привыкаешь. К тому же, в этом мельтешении почему-то чувствуешь себя свободным; мысли,
что кто-то за тобой следит, нет, и возникает ощущение, что ты не в городе, а в густом лесу или среди гор. Как
там, так и здесь — ты никому не нужен. А ощущение свободы и полнота жизни дают или обещают дать
возможность наблюдать за всеми, не будучи самому объектом наблюдения.
Единственное, к чему я не мог привыкнуть во все время отпуска и не мог понять его, так это московский
воздух. Утром в метро столько народу, столько ртов, в два раза больше ноздрей, и все они хватают воздух,
хватают, не раздумывая, даже, казалось, судорожно. Ведь это единственное, что здесь можно взять бесплатно.
И как он, бедный, успевает из одних легких попасть в другие, третьи, четвертые?.. Как это все придумал
Лужков — я так и не понял.
Несколько слов о метро. Если вам необходимо ехать от «Щелковской» до Арбата, то лучше, если вы
успеете занять свободное место в вагоне. Это не так уж трудно, но надо кое-что иметь в виду. Во-первых,
необходимо помнить, что не один вы хотите сидеть. А потому незаметно, когда еще не видно поезда,
выбирайте такое положение, чтобы дверь вагона открылась именно против вас. О, тут столько мелочей, что
предвидеть все невозможно. Это вам не законы принимать в Государственной думе. Скажу по совести, мне
так и не удалось найти формулу, по которой можно рассчитать, как с наибольшей степенью вероятности
занять свободное место в вагоне. Это не так-то просто. Но если побольше настойчивости, сосредоточенности,
чуточку хитрости (если много — заметят), то можно.
Сидеть в вагоне все-таки лучше, чем стоять. Обзор, расслабленность, можно за ухом почесать,
проверить пуговицы и незаметно наблюдать за какой-нибудь еще не проснувшейся официанткой. Вообще,
так мне показалось, утром в метро больше однообразия. Во всех вагонах политинформация. Читают все или
почти все, кто проснулся. Газеты, газеты и газеты. Если пройти по вагонам и заглянуть в газеты, то выяснится,
что читают в основном о четырех «с»: сенсация, скандал, секс, смерть. И почему-то мне показалось, что
немало из читающих по утрам в метро, раскрывая газеты, в первую очередь смотрели: «Убили моего
начальника или нет?»
К обеду, когда солнце отогревает души, газет в руках становится меньше. Теперь чаще мелькают
маленькие книжечки с яркими обложками. Но темы там те же самые. Вообще чтение в метро это особая
страница столичной жизни, и как жаль, что мне не удалось заглянуть в нее поглубже.
От станции «Щелковская» до Арбата тоже 30-40 минут езды. На «Арбатской» я делал остановку минут
на десять-пятнадцать. Садился на скамейку и всматривался в лица прохожих, в их походку, сумки, одежду —
все это были люди невеликие, но тем и интересные, на них не было масок, апломба, важности, и от этого на
душе становилось светлее.
* * *
В центр Москвы я почти всегда приезжал к девяти часам. Магазины же и те заведения, которые я хотел
посетить, открывались позже, в десять-одиннадцать часов. Обычно за это время я делал обзор местности.
Новый Арбат, наверное, не соперник Манхэттену, но и он впечатляет. Широкая, более чем
двадцатиэтажная улица ни на одно мгновение не остается без движения. Охватить ее одним взглядом,
выразить одним впечатлением не удается ни за час, ни за неделю. Фотоаппарат схватывает дома, машины,
асфальт, но он не может ничего сказать о душе и страстях. Я тоже отказался от этой затеи. Просто приходил
сюда и смотрел.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Здесь, между рестораном «Прага» и «Московским домом книги», на углу есть удобное местечко. Это
нечто среднее между кафе и баром. Под легким навесом два ряда деревянных столов. С такими же лавками.
Что-то от давних колхозных манер. На столах скатерти, салфетки, пепельницы и вид на Новый Арбат. Кокакола, кофе, чай, пиво к вашим услугам.
Лето, июль, в девять часов в Москве уже жарко. Дождей нет, асфальт не успевает за ночь остыть. И
поэтому все заведения, где можно выпить что-то прохладительное, в чести.
Я беру, больше для приличия, чем для утоления жажды, напиток, сажусь так, чтобы обзору не было
помехи, и начинаю вслушиваться и всматриваться в главный проспект страны.
Первое, что обращает на себя внимание здесь, быть может, на самой оживленной улице Москвы, это
какая-то — во всех звуках, движениях, мельканиях — скрытая и рвущаяся наружу нервозность. Она
чувствуется во всем: в шипении колес, свисте воздуха, в треске, откуда-то залетающим временами. И,
кажется, только для того, чтобы хоть как-то прикрыть этот вид сумасшествия, со всех киосков летит
беспорядочная музыка в уши прохожих.
Само по себе это сумасшествие в первые мгновения забавляет. Такую плотность и насыщенность
движения не часто встретишь. Оно охватывает душу, как теплая волна, и несет среди высоких зданий и ярких
реклам. Хорошо…
Против «Московского дома книги» — торговый центр. Тут все на высшем уровне. Здание, витрина,
реклама, цвета — лопни мои глаза! Сами открываются и закрываются двери. Там продавцы в таких черных и
наглаженных костюмах, что не каждый решится к ним подойти. Перед торговым центром — клумбы с
деревьями, цветами, шелковистой травой — все это должно привлекать покупателей, все должно давать
прибыль, иначе капут. Правда, в тот год здесь делали ремонт, и фирма «Гормост» приносила на железном
щите свои извинения. Щит стоял около трех небольших деревьев. Листья на них были желтые, несвежие, как
и сама крона. Общее впечатление было нерадостным. Да и откуда взяться радости среди этого треска и свиста,
не умолкающего ни на одно мгновение?
Около «Янтарной лозы» (так называлось то заведение, где я сидел) на обочине дороги в ярко-желтых
куртках сидели гастарбайтеры: таджики, узбеки, казахи — дорожные рабочие. Их, видимо, только привезли
сюда и строго приказали никуда не ходить, ожидать на месте. Я всматривался в их смуглые лица, на которых
можно было найти все, кроме уверенности и радости.
В самой «Янтарной лозе», справа от моего стола, сидели два иностранца и громко разговаривали.
Почему-то мне подумалось, что так увлеченно, не обращая ни на кого внимания, могут говорить только
итальянцы. Странное это было общение. Казалось, каждый из них говорит сам с собой, не обращая внимания
на собеседника.
Сзади меня, через два стола, в самом углу, сидели две молодые пары. Перед ними стояли стаканы с
чаем, но видно было, что пили они водку. Все четверо курили. Больше других говорил сидящий ко мне лицом
молодой человек лет тридцати:
— Выпить у меня дома есть что. Рябиновая настойка.
— Так в чем же дело? — отвечал сидящий против него собеседник.
— Дело в том, что ее можно пить только в пяти метрах от туалета. Хорошая, но не дальше пяти метров.
— Проносит, значит, — понимающе прокомментировали дамы, опустив запечалившиеся головы.
* * *
Между тем стрелки часов показывали десять. Не спеша, я пошел в «Дом книги». В сущности, это было
главное заведение, куда я мечтал заглянуть внимательным оком книголюба. Мне хотелось знать, чем наша
власть старается заполнить души граждан, что она предлагает, что покупают, за чем очереди, какие ценности
теперь в почете, как ими торгуют. Словом, в этом заведении меня интересовало все, от дверной ручки до
настроения в торговом зале.
У самого входа стояли два плечистых, рослых охранника. Они были без оружия, но сам их вид, широко
расставленные ноги, решительное выражение лиц, по замыслу хозяина магазина, должны у самого входа
пресекать воровские замыслы.
Воровских замыслов у меня не было, но, проходя мимо них, я почувствовал: от них лучше держаться
подальше, эти ребята в две минуты свернут шею кому угодно.
Второй этаж магазина, где продавали книги, только что вышедшие из типографии, весь заставлен
полками, книгами, компьютерами, кассами, продавцами и их улыбками. Я люблю книги и улыбки, но здесь
их так много, что сразу же после восторга от их количества возникает вопрос об их качестве. Ведь количество
и качество никогда не были хорошими приятелями, и там, где они находили общий язык, там ни от истины,
ни от искренности не оставалось и следа.
Эти сомнения — первый звонок неприятностей. Они пробуждают внимание, оно растет, ширится,
проникает в глубину. И тогда просыпается критика, названная Чеховым «рябой бабой, которая дерется».
Первое, на что она обращает внимание: откуда столько улыбок, отчего они все одинаковые, точно ли они
соответствуют зарплате, можно ли по ним судить о качестве книг? Лев Николаевич считал, что в его время
существовало 68 видов улыбок. Интересно, сколько из них относилось к торговле? С тех пор их стало не
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
меньше, пора бы уже выпустить альбомчик, с которым покупатель ходил бы по магазинам и базарам. Виды
улыбок могут быть так же опасны, как ядовитые грибы.
Покидая второй этаж, я не мог решить, чего же на нем больше: неестественных улыбок, продавщиц и
кассиров или плохих книг?
На первом этаже, в букинистическом отделе, можно было больше найти хороших книг, чем в
современных изданиях. Здесь мне посчастливилось увидеть некогда знаменитого писателя. Ниже среднего
роста, в серенькой одежде, с бородкой, с живыми бегающими глазами — единственным отличием среди
пестрой толпы. Он никак не обращал на себя внимание. Да и трудно было это сделать среди ярких обложек и
блеска реклам.
Три часа ходил я в «Доме книги», что о нем сказать? Если это и не холодный дом, то только по причине
времени года, а не по вине министров печати и культуры.
* * *
В час дня выхожу из «Дома книги». На небе ни одной тучки. Солнце раскалило асфальт, стены,
автобусы. Даже воздух и музыка, вылетающая из динамиков, кажутся горячими. Стоит побыть четверть часа
под палящими лучами, как в сознании уже ничего не остается, кроме одной мысли: «Нет ли где-нибудь на
Новом Арбате места без шума, треска и палящего солнца?»
Такие места, конечно, есть в ресторанах. Отдельная кабина, кондиционер, приятный голос официантки.
Но там такая цена, что с моей учительской зарплатой неприлично даже думать об этом.
Делать нечего, я шагаю по раскаленному асфальту и успокаиваю себя: «Терпи, казак, дуракам закон не
писан. Уж если ты такой умный и решил ехать отдыхать в Москву, а не на море, куда летом едут все
нормальные люди, тут уж ничего не поделаешь».
Между тем, пока я шел от «Дома книги» к метро, меня занимали две мысли: вода, которую я носил в
портфеле на самые трудные минуты, и женщины, мимо которых на Новом Арбате не пройдешь. И каких их
тут только нет: деловые, красивые, изящные, всякие. Но мне в этот жаркий день почему-то пришла мысль
выяснить, каких больше: курящих или некурящих?.. Очень скоро я понял, что мысль эта неудачная и почти
смешная. С таким же успехом можно было спросить: кого на земном шаре больше, китайцев или итальянцев?
Курящими были почти все женщины. Правда, курили они по-разному. Одни — открыто, по-мужицки, сбивая
пепел указательным пальцем и пуская дым через нос. Другие — по-мальчишески, прикрывая сигарету
ладонью. Третьи — дымили, не вынимая сигарету изо рта.
Тогда я задался целью: а можно ли найти некурящих женщин? Почему-то я был уверен, что они должны
быть. Несколько раз ошибся, но вот около киоска со столиками я обратил внимание на стройную, с очень
приятным лицом, блондинку. В ней было столько свежести, что я подумал: ну уж эта точно не курит. Она
стояла за столиком и прохлаждалась мороженным.
— Приятного аппетита! — сказал я, окинув взглядом симпатичное лицо с голубыми глазами. Белые
брюки, светлая кофточка, все на ней было чистеньким, ухоженным. — Вы не скажите, как мне попасть в
библиотеку имени Ленина?
— В библиотеку?.. — вытирая пальчики о белый платочек и опустив тонкие брови, отвечала вопросом
на вопрос блондинка.
Она явно не спешила и, пока проговаривала слово «библиотека», успела протереть пальцы, достать
зажигалку, сигарету, два раза жадно затянуться и только потом, выпустив дым, ответить…
* * *
Больше десяти раз приезжал я в Москву. И каждый раз, собираясь в дорогу, давал себе слово:
обязательно побывать в библиотеке имени Ленина. А потом забывал, находилось много других забот, и,
только уезжая из Москвы, сетовал: снова обещание не выполнил.
Но вот, поднимаясь к выходу из метро «Библиотека», я останавливаюсь перед высоким, скорее
основательным, чем привлекательным, зданием и рассматриваю два ряда неуклюжих четырехгранных
колонн, двухэтажный барельеф, фронтон с именем ненавистника России, длинный ряд скульптур вдоль
карниза, и не могу решить, чего же в моем впечатлении больше: радости или вопросов? Памятник Федору
Достоевскому еще больше подчеркивает эту мысль. Вот уж чего Владимир Ульянов не мог даже в страшном
сне предвидеть: что этот, с его точки зрения, «пахучий», «архискверный писатель» займет в самом сердце
столицы это почетное место.
Около библиотеки всегда оживленно: и на земле, и под землей. Две улицы — Моховая и Воздвиженка
— охватывают ее с двух сторон. Блеск машин, шипение колес, свист тормозов не умолкают ни на один час.
И если в читальных залах открыть окна, то заниматься там вряд ли кто смог бы.
С правой стороны от входа в библиотеку разместилась пивная с яркими зонтиками над легкими
столиками. Зонтики и маленький киоск исписаны вдоль и поперек одним и тем же словом: «Клинское.
Клинское. Клинское».
В центре Москвы не только пиво, но все дороже, чем в Подмосковье. Эта же пивная, около средоточия
российского духа, занимает особое место. Прямо перед киоском зеленая лужайка. Здесь всегда есть вода,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
трава нежная, серебристая, так хорошо снимает напряжение в глазах после продолжительного чтения, что
только из-за этого сюда приходят перекурить, расслабиться и посмотреть на московский Кремль. Лучшего
вида, мне кажется, не найти. Так что пивная с такими достоинствами сама по себе бесценна.
Обычно утром я приезжал к библиотеке Ленина в половине девятого. Ни пивная, ни библиотека еще
не работали. Столики около пивной складывали в угол, два-три стола всегда оставляли для кого-то. Ожидая
открытия библиотеки, я полчаса вместе с такими же читателями проводил за этими столами, наблюдая Кремль
и его окрестности.
Сидеть, смотреть и писать на свежем воздухе было так хорошо, что не верилось, будто это можно
делать бесплатно. И догадки мои скоро оправдались. Раньше нас около этого павильона частенько появлялся
здоровенный мужик с засученными рукавами. Он деловито осматривал столы, лавки, киоск; и если тут были
собаки, кошки, голуби или бичи — он грубым голосом рычал на них. Его все сторонились. Я тоже держался
от него подальше. Но однажды оказался рядом с ним.
В то утро дым от горящих торфяников заполнил все улицы Москвы, дышать становилось труднее,
солнце было красным, тревожным и таинственным. Видимо, я увлекся всем этим и не заметил, как перед моим
столиком появился довольно забавный тип.
— Я полковник Исаев, Штирлиц, помните?
Это был среднего роста, худощавый, улыбчивый, симпатичный человек. Мгновение я соображал:
откуда он появился? В голубых глазах моего незнакомца, приветливых и добрых, что-то мелькало
неуловимое. А в голосе звучали нежность и страдание. На нем была светло-голубая рубашка, далеко не первой
свежести, серые с зеленым оттенком брюки, из-под которых выглядывали две ступни в серых носках. Может
быть, ходить босиком и не запрещается в Москве, но меня это заинтересовало. По внешнему виду ему было
не меньше шестидесяти лет.
Он заметил и мое смущение, и то, что я смотрю на его разутые ноги.
— Ну, без туфлей, ну что тут такого? Лето ведь, — проговорил он тихим извиняющимся голосом.
Я по-прежнему находился в замешательстве и не знал, засмеяться мне или дать ему денег. Между тем,
он ничего не просил, видимо, ему хотелось просто пообщаться. Заложив назад руки и выставив вперед левую
ногу, он повторял:
— Просто без туфлей…
— А где вы ночевали? — спросил я, чтобы хоть как-то заполнить паузу.
— Здесь.
— Где?
— А вот, — показал он неопределенным жестом, захватив и Кремль, и все окрестности.
Я по-прежнему не знал, что думать. Становилось и смешно, и грустно.
— А это кому памятник? — спросил Исаев-Штирлиц.
— Не знаю, — почему-то ответил я.
А он, посматривая то на меня, то на памятник, пошел к памятнику. Обойдя его, он подошел ко мне и
сказал:
— Достоевскому. Странно.
— Почему?
— Библиотека имени Ленина, а памятник Достоевскому… — и, помолчав, словно что-то припоминая,
спросил: — Вы не знаете, где синагога?
— Нет, а что?
— Видите, около памятника стайка птичек, воробушки, пархатенькие. Знаете, кто их сюда присылает?
Раввин. Почитает, почитает им талмуд и киш-киш их сюда…
Все время, пока мой собеседник рассказывал о птичках, раввине, синагоге, я не мог определить: это
москвич, попавший на юбилей к приятелю, а потом заночевавший в парке и теперь разыгрывающий из себя
шута, или пенсионер, загулявший от своего семейства? Если так, то мой кошелек, которым я намеривался
поделиться, мог бы показаться для него смешным.
Не знаю, чем бы это все закончилось, если бы не появилась та самая дебелая морда с засученными
рукавами.
— А тебе че тут надо? — обратился он к моему собеседнику чугунным голосом.
И улыбка соскочила с лица моего гостя, как облупившаяся краска, он сразу сник, повернулся на месте
всем корпусом и быстро, маленькими шажками, скрылся за углом ближайшего дома.
Вход в Ленинку (так москвичи называют библиотеку имени Ленина) только по билетам. Их
выписывают сразу же у входа. Вы предъявляете паспорт, стоите пять минут, получаете билет и, сдав сумку,
по широкой лестнице идете в читальный зал.
Общее впечатление от мебели, ковров, столов, стульев, как сказал бы Маяковский, плевое. На всем
лежит печать ветхости, серости, усталости, я чуть не подумал — отсталости и уныния.
Зал номер три, куда меня сами собой привели ноги, просторный, высокий, светлый. Вдоль стен стоят
шкафы со словарями, справочниками, энциклопедиями. Они тоже порядком потрепаны, и это, как выяснилось
потом, единственная статья гордости: «Хорошая книга, как красивая женщина — всегда потрепана». Но это
потом, а в первые мгновения я старался не пропустить самое главное: чему здесь поклоняются, в каком углу
икона?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сразу, как только вы открываете высоченную дверь в третий зал, с противоположной стены вас
встречает сидящий Ленин, кажется, в натуральную величину. Рядом с ним Карл Маркс и Фридрих Энгельс,
их бюсты. С левой стороны зала, почти у самого потолка, стояли бюсты Ломоносова, Пушкина, Чехова,
Маяковского — тех, которых я точно знал. С правой стороны зала тоже были бюсты, но чьи они — я не мог
определить.
Прохаживаясь по широкому, видимо, еще дореволюционному ковру, лежащему посреди зала не для
красоты, а только для тишины и порядка, я представлял собой того, кем был на самом деле — провинциала,
разглядывающего достопримечательности. На облике моем, от залысин до подошвы ботинок, лежал один
большой вопрос.
— Вы что-то ищете? — спросил меня проходивший по тому же ковру москвич, как оказалось потом,
профессор.
В интонации его голоса было столько доброжелательности, что я выложил ему все свои сомнения.
Ответ, который я услышал в присутствии скульптуры Ленина, удивил и обнадежил меня одновременно:
— Вот эти бюсты? А я не знаю.
Смуглое лицо с большими залысинами, улыбаясь, смотрело на меня доверчиво и весело. Я молча
продолжал смотреть на бюсты, а профессор, прежде чем оставить меня, добавил:
— Я с тридцать девятого года живу в Москве, тридцать лет хожу сюда. Помню, когда первый раз
пришел, так же спросил: кто это? И получил такой же ответ. Так что извините, я хожу сюда, занимаюсь, но
без внимания к этим…
Так-то оно так, думалось мне, но все же интересно. И, выходя из зала, я спросил молодую женщину,
зачем-то сидящую у входа.
— Вот эти? — спросила она тем же тоном, что и профессор. Ей было за сорок. Черные большие глаза
и веснушчатое лицо, способное принимать любые выражения, кроме симпатичных.
— Да, — сколько можно учтивее подтвердил я вопрос.
— Э-э-э… Вы знаете… По пр… а… вде говоря, не знаю.
Весь ее ответ растянулся чуть не на две минуты. И на лице ее не появилось ни одного алого пятнышка.
Я поблагодарил ее за «э-э-э…» и пошел прочь.
* * *
Первого августа плотность смога в Москве достигла максимума. Дым стоял, как французы под
Бородино. Улицы подернула сизая удушливая мгла. Она мешалась с выхлопными газами, горячим воздухом,
и теперь самые завзятые оптимисты начинали волноваться.
В такие дни нелегко сидеть в душном зале, вчитываться в тексты, быть сосредоточенным. К тому же, в
тот день настроение у меня было не лучшее. И вместо запланированной работы в библиотеке я решил
устроить себе выходной. Пойти на Красную площадь и вместе со всеми поглазеть на достопримечательности.
От библиотеки Ленина до Красной площади не надо ехать, они рядом. Я прошел через
Александровский сад, осматривая деревья, клумбы, скамейки. Все было серым, сухим, пасмурным. На небе,
затянутом смогом, светился красный диск солнца, тоже, видимо, чем-то недовольный.
Пока я шел по Александровскому саду, рассматривая таких же, как и я, зевак, на площади уже
кучковался народ. Около одной группы я остановился, не думая, что нарушаю порядок, и прислушался.
— У нас платная экскурсия, — мгновенно сделал мне замечание экскурсовод.
Все посмотрели в мою сторону. Я посмотрел на него. Это был молодой человек в помятой серой шляпе,
джинсовом костюме, черных туфлях. Обратившись ко мне, он сделал рукой такой жест: «Ты не платил, уходи,
уходи от нас». Я сразу все понял.
— Кому платить, где контора?
— Вот, вот. Сара, возьми с него, — обратился он к женщине с большой красной сумкой.
— Теперь можно на все шестьдесят рублей слушать?
— Да, можно. Слушайте на здоровье.
К сожалению, слушать нечего было. Говорил он примерно так:
— Вот здание Исторического музея, а вот гостиница, видите, фасад у нее не симметричен, видите,
скоро будут перестраивать… А вот башня, самая первая, ее французы хотели взорвать, не получилось… А
вот вечный огонь, пост номер один, вот видите, охрана… А вот, — продолжал он, — самая дорогая в России
гостиница.
«Самая дорогая» он произнес с особым пафосом, поднимая указательный палец над помятой шляпой.
— Сколько? — не выдержал я и стиля его речи, и тона.
— Две тысячи долларов за одни сутки! Когда Буш приезжал, он здесь останавливался.
Дальше он строго следовал своему телеграфному стилю. Меня раздражало, что все молча слушали его
пустую речь и не задавали вопросов. И я начал задавать вопросы.
— А какие мотивы у храма Василия Блаженного?..
— Восточные, — коротко ответил экскурсовод, не обращая на меня внимания.
— Чукотские?
— Иран. Византия.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— А пила кремлевской стены откуда?
— Италия.
— А какие деревья около Кремля?
— Елки и липы.
— А какое дерево самое старое, кто его посадил?
— Слушай, забери ты свои шестьдесят рублей, только отстань, ради Бога!..
Главным аккордом экскурсии, по замыслу министра культуры, наверное, было посещение мавзолея
Ленина. Вот еще один пункт моего давнего желания. Раньше меня всегда отпугивали очереди. Теперь —
пожалуйста. Но и на этот раз не получилось. Еще когда мы подходили к пропускному пункту, экскурсовод
подозрительно посмотрел на мою сумку. Почесал нижней губой верхнюю и сказал:
— Не пропустят.
Так оно и вышло. Как только я подошел к лейтенанту, проверяющему сумки, он сразу замахал рукой.
— Нет, нет. Вы что? Такая сумка… А что там у вас?
Я открыл ее. Две книги, зонтик, бутылка воды, кепка и цветные очки.
— Видите, у меня ничего такого нет, — оправдывался я, но уже ясно понимал, что никуда меня не
пропустят.
— Нельзя. Такая тяжеленная. Разнесет все к чертовой матери.
— Товарищ капитан… — умышленно повышая звание проверяющего, просил я.
Толпа вокруг меня насторожилась.
— Нет, что вы, нельзя.
— Товарищ капитан, я с Магаданской области, специально летел к вождю международного
пролетариата. У нас так холодно. Горячей воды нет. Губернатора хотят убить.
— Да? Откуда ты знаешь?
— А у нас всех убивают, кто не нравится. Сто тысяч заплатил — и бей кого хочешь. Судьи и адвокаты
торгуют напропалую.
— Ну, а что тебе вождь международного пролетариата?
— Так больше некому жаловаться, пропустите, товарищ капитан.
— По торговым вопросам — к Герману Грефу. Все, экскурсовод, верните ему деньги.
* * *
Старый Арбат в сравнении с Новым кажется неким подобием аппендикса. Конечно, все в сравнении,
но в тот год он мне показался совсем запущенным, раньше казался веселее. У самого входа сидел целый ряд
художников. Теперь их было только два. Вместо художников появились пристройки, лотки, ларечки,
галантерейщики с самыми эпатирующими товарами. Женщина неопределенного возраста торгует в палатке
удостоверениями. Взгляду, брошенному на прилавок, золотистыми буквами улыбаются слова:
«Удостоверение любимой тещи», «Удостоверение проститутки», «Удостоверение Бориса Николаевича»,
«Удостоверение дурака».
— Это у вас настоящие? — спрашиваю у продавщицы.
— Конечно, — не моргнув глазом, отвечает она.
— А печати, печатей-то нет?
— Печати продают в переходе, тут близко.
— А у вас нет удостоверения «Дурак, как Борис Николаевич»?
— Приходите завтра.
Покупаю два документа — «Удостоверение дважды еврей» и «Удостоверение рэкетира» — и иду
дальше.
Посредине улицы, за невысоким столиком с браслетами и ремешками сидит старик. Седые
распущенные волосы, борода, усы. Вывернутая наизнанку телогрейка с засаленной шерстью производит
смешное и немножко жутковатое впечатление. Первое желание от его образа — подойти и спросить: «А что,
батька, правда ли, что ты с Тарасом Бульбой ходил на ляхов?»
Образ старика так ярко выделялся среди палаток и ларьков, на фоне видавшей виды брусчатки, что
воображение без труда рисовало давно забытые картины. Но мне подумалось, что ему в бараньей телогрейке
так же душно, как мне. И, окинув взглядом улицу, быстро нашел павильон «Кофе-мороженное». Он состоял
из двух отделений. Киоск и рядом с ним навес, со столиками и стульями.
— Кофе и мороженное, — сказал я продавщице, продолжая думать о ряженом старике.
— Простое, сливочное, с изюмом, арахисом, яблоками, сливами — какое?
В первое мгновение мне показалось, что продавщица говорит на иностранном языке. Потом
промелькнула мысль, что я заказал не то, что здесь продают. Я повторил заказ. Она улыбнулась и снова стала
перечислять. Тут я понял, в чем дело, и почему-то покраснел.
— Девушка, какое-нибудь можно?
Теперь покраснела она. Быстро поставила передо мной то и другое. Назвала цену. Снова мне стало
жарко.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
* * *
Редакция журнала «Москва», куда я пришел по поручению моего приятеля, открывалась в десять часов.
Полчаса у меня было в запасе, и я стал, от нечего делать, рассматривать прохожих, дворников, вывески
заведений.
Рядом с редакцией журнала, с такой же стеклянной дверью, может, для контраста или по
демократическим соображениям, располагалась «Ветеринарная аптека». Столь близкое соседство духовного
и животного в столичной сутолоке меня нисколько не удивило. Скорее наоборот, приблизило к пониманию
таинственных вопросов. Как, например, поведение наших депутатов в Думе, таскающих друг друга за волосы
на глазах всего цивилизованного мира, или яростно-скотское стремление олигархов к банкам и золоту, или
подарок москвичей, преподнесших стране и миру такое чудо, как наш первый президент.
В самой редакции журнала «Москва» меня поразили два, казалось бы, противоположных впечатления:
суета и пустота. Вроде бы, все заняты делом, но деловитость эта такого сорта, что вошедшему кажется, будто
он попал на конвейер по изготовлению «человеческих комедий». Однако, присмотревшись внимательней,
видишь секретаршу, играющую с компьютером, пустой кабинет заместителя редактора, облезлые кресла, из
которых выглядывают вата, фанера и нищета. Между тем, по коридору кто-то бегает, кого-то спрашивают,
хлопают дверями.
Меня посадили около пустого кабинета и сказали:
— Ждите, он скоро придет.
Он действительно скоро пришел. Выше среднего роста, деловой, энергичный, озадаченный. Рассказы,
очерки, эссе он просмотрел и в два счета объяснил, что и как надо делать:
— Писать надо, как писал Пушкин, и побольше, больше читать. В последнем номере — мой роман,
можете посоветовать своему приятелю начать с него…
* * *
Музей изобразительных искусств имени Пушкина в сознании моем остался на первом месте среди
прочих столичных достопримечательностей. Я давно хотел попасть в него, но только теперь мне это удалось.
И двери его на этот раз распахнулись так широко, и сам он предстал как необъятное море, в которое я вошел
и утонул…
Впечатление осталось глубокое, но сумбурное, с яркими всполохами, как от молнии в темную ночь. Ни
ясности, ни последовательности, одни вспышки. Конечно, виноват, прежде всего, я сам. А помогли мне в
этом: экскурсоводы, отсутствие кондиционеров, туалетов, хорошего директора музея.
Есть мнение (я его много раз слышал), что произведение искусства не надо объяснять. Оно обращено
к сердцу, и все теории тут ничем не помогут, если сердце бесчувственное. Наверное, это так. Особенно для
тех, кто на картину смотрит — как на картинку, на книгу — как на рабыню, на искусство — как на слугу или
лакея. Оно должно служить, вот и пусть служит, и нечего тут понимать.
Эти директивные рассуждения кое-что, конечно, проясняют, но когда через них смотришь на Рафаэля
или Рембрандта, то ничего, кроме самих директив, не видишь. И никто никому там не хочет служить,
начинается тихая всеобщая забастовка.
Я пожаловался наблюдавшей в зале за порядком женщине на то, что нет знающих экскурсоводов.
— Да, конечно, — сочувственно ответила она. — Да и кто будет за такое жалование? А так, ходят,
картинки смотрят и идут дальше…
Я подумал о книгах, которые могли бы здесь помочь, но те, что попадались мне, так хитро были
написаны, что у одних была доступность, но не было души, у других была душа, но не было доступности. И
каждый раз, когда я входил в музей или галерею, на память приходила фраза Сомерсета Моэма из предисловия
к «Покрову узорному»: «Каждое утро я с томиком Рескина в руках шел осматривать
достопримечательности Флоренции». Жаль, что подобного проводника по нашим столичным
достопримечательностям у меня не было. Любители у нас такие или профессионалы не заинтересованы в
популяризации искусства — кто знает?
Если говорить о любителях, то в то лето я разделил их на четыре группы: тщеславные, криминальные,
рациональные, чувствующие.
Первые три группы — люди серьезные, деловые, интересные. Но в искусстве для них на первом месте
не созерцание, а стоимость. Тут они и знатоки, и советчики. Слушать их интересно так же, как читать
детективные романы. Но сам я принадлежу к последним: чувствующим.
Объяснить принципиальную разницу между ними мне вряд ли удастся. Я путаюсь в направлениях,
школах, стилях. Но когда я подхожу к картинам Шишкина, меня радует естественность и выразительность
деталей, прохлада и свежесть воздуха. И когда всматриваешься в его картины, то кажется, что в душе твоей
раскрываются двери и окна, и в них входит аромат лесного утра. А от картин Клода Моне веет нежностью и
светлой радостью. И когда я смотрю, как мимо моих любимых картин быстро проходят посетители, у меня
возникает вопрос: а может, мне только кажется, что они такие красивые?.. Нет, мнение профессионала здесь
бы не помешало.
К счастью, в то лето я их встречал. Правда, в другом городе.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
* * *
На другой день, пока я ехал в Третьяковскую галерею, меня занимали два вопроса: будет ли она
открыта, и какое впечатление произведут российские художники после французских импрессионистов?
Гоген, Матисс, Ван Гог — уж больно хороши.
Сомнения мои были напрасны. Галерея, с тех пор как я ее видел в последний раз, сильно преобразилась.
У входа, как гостеприимный и радушный хозяин, встречал посетителей сам Павел Михайлович Третьяков.
Вокруг него — зелень, чистота, опрятность. Хвала и честь благодарным потомкам — мелькало у каждого
посетителя. Скульптура Ивана Сергеевича Шмелева, в лице которого автор хотел показать, и не безуспешно,
страдания и боль изгнанника, настраивала на грустные размышления перед ухоженным и приветливым
фасадом.
В самой галерее вас встречает просторная зала. Зеркала, столы с книгами и альбомами. Никакой
сутолоки. Между тем, народу совсем не мало, и это отсутствие толкотни, при столь большом количестве
народа, само по себе и приятно, и загадочно — как это они все тут устроили?
Не очень доверяя экскурсоводам, я стал рассматривать живопись конца восемнадцатого — начала
девятнадцатого века. Ордена, медали, мундиры, генералы — все это рябило в глазах, и я чуть не просмотрел
замечательную картину: портрет сына Тропинина. Он явно выделялся среди золотого блеска орденов и
мундиров. Светлая головка мальчика с осязательно-выразительным лицом, нежной прической,
прикрывающей лоб, так что казалось: на холсте не краски, а само любящее сердце отца-художника.
Рассматривая эту картину, я почему-то припомнил слова испанского поэта:
Другим — успех и власть,
Весь рай твоих сует,
А мне оставь любви
Во мне поющий свет.
Именно — поющий, воспевший свет. Ведь недаром называют живопись умолкнувшей поэзией. Но
живопись это еще и праздник для глаз. И, может быть, по характеру этих праздников, думал я, можно найти
существенное отличие русской живописи от западной.
Пока я рассматривал сына Тропинина, в зале, где всю стену занимает картина «Явление Христа
народу», собралась большая группа с экскурсоводом, который говорил:
— Это картина знаменитого российского художника Александра Андреевича Иванова. С ранних лет у
него проявилась тяга к живописи. За лучшую работу он получает направление в Рим и, в сущности, проводит
там всю жизнь. Картину «Явление Христа народу» он пишет двадцать лет. Привозит ее в Россию, ее очень
высоко оценили, присудили ему премию— денежное вознаграждение, но, не дожив до ее получения, он умер.
И дальше экскурсовод продолжала уже совсем механически:
— Это Христос, это горы, это Иоанн-креститель, это верующие…
— Скажите, пожалуйста, это правда что Ленин приходил к этой картине и часами просиживал около
нее? — спросил кто-то из стоящих рядом, когда она закончила перечислять, что на картине нарисовано.
— Нет, это неправда. Ленин был председателем народных комиссаров, ему просто некогда было.
В группе больше никто ничего не спросил. Она выдержала короткую паузу и деловым тоном
скомандовала идти дальше за ней.
Я остался около картины.
«Двадцать лет, — не выходило из моего сознания. — Примерно столько же Гете писал «Фауста», а
Стендаль свой знаменитый очерк «О любви», в котором хотел вывести уравнение человеческого сердца.
Столько же Монтескье писал «Дух законов», а Фирдоуси — «Шах-наме». Ему тоже заплатили только под
конец жизни, как и нашему художнику…»
Все это меня занимало, пока я смотрел на картину. Но больше всего — прозвучавший в толпе вопрос:
«Приходил ли к этой картине Ленин?» Сама по себе мысль «Христос и Ленин» грандиозна по своей
несопоставимости. И даже если этого прихода Ленина к картине не было на самом деле, не грешно бы его
придумать. Я не люблю Ленина, считаю его врагом отечества, если оно у него было, но именно поэтому его
нельзя забывать. И не есть ли самое сильное его оружие — уничтожение свободных СМИ?
Словом, картина Иванова «Явление Христа народу» — так многозначна и занимательна, что ради нее
одной следует ехать в Третьяковку и даже в Москву.
Если же говорить об общем впечатлении от Третьяковской галереи, то оно превзошло мои ожидания:
Серов, Грабарь, Репин, Нестеров — все это замечательно. Кроме того, нельзя не заметить и того чисто
российского радушия, уюта, приветливости, с которым встречает вас Третьяковка. Освещение, зеркала,
оформление — во всем чувствуется доброжелательный тон приветливой хозяйки…
Но больше зеркальности, простора и блеска меня удивило состояние туалетов. Там был свежий воздух,
белый кафель пола, ни одного сломанного крана, туалетное мыло, воздушные салфетки. Прямо хоть разувайся
и ходи босиком.
* * *
Станция метро «Комсомольская» — одно из самых многолюдных мест, запомнившихся мне в Москве.
Здесь, когда идешь от метро к железнодорожным кассам, чувствуешь себя в широком людском потоке таким
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
маленьким комочком жизни, что тщеславию, достоинству, моральным принципам в нем совершенно не
остается места. В движении бесконечно малых частиц роль играет не приверженность моральным принципам,
а необходимость. Свобода и необходимость. Здесь мне припомнились слова председателя земного шара
Велимира Хлебникова:
Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы, с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на «ты».
В этих словах есть радость освобождения и страх необходимости. Это смешанное чувство, как кофе с
мороженным, оживляет и будоражит воображение. Его подхватывает громкая беспорядочная музыка, чем-то
напоминающая рукопашную вакханалию мотивов.
К этому примешивается еще одно ощущение. Когда уходишь от метро и приближаешься к кассам, все
больше и больше дает о себе знать запах мочи. Сначала он только мелькает в порывах ветра и звуков. Потом
все чаще и настойчивей царапает обоняние. И, наконец, когда проходишь между рядом ларьков и серым
зданием с низкими подоконниками, запах мочи хватает прохожих и за нос, и за глотку бесцеремонно и нагло.
И взгляду вашему представляется совсем не идиллическая картина. Справа, на подоконниках, лежат,
сидят, стоят бичи. Их лица — чуть светлее чернозема; руки — совсем не такие, как у Арины Шараповой; глаза
с красными прожилками смотрят на прохожих заведомо нездешними взглядами, проветривающими мозги и
душу.
Посредине серой стены, на подоконнике, лежал, вытянув худое тело, еще не старый, но уже попавший
в лапы нищеты мужчина. Голова его лежала на коленях женщины. Страшная голова. Правая часть лица и шеи
покрыта сплошной гематомой. Грубая, кирпичного цвета, корка застывшей крови как ржавая железка
прикрывала лицо, как бы защищая его от чего-то еще более страшного. Но что могло быть еще страшнее этой
жизни, подумалось мне. И как можно содрать с живого человека столько кожи, если не привязывать его за
ноги и не тащить по шершавому московскому асфальту?
Проходя здесь, между ларьками бизнесменов и бичами, я вспомнил французского скульптора Родена.
Десятки лет он лепил «Ворота Ада», да так и не закончил их. Он все искал чего-то такого, что дало бы
воображению представление наибольшего ужаса — не находил. Вот чего ему не хватало — Ленинградского
вокзала с бичами…
* * *
После Ленинградско-Роденовских ворот, словно для того, чтобы очистить душу, вас встречает целое
озеро, чтобы не сказать — море, книг. Здесь, перед кассами и вокзалами, прямо на асфальте яркими
обложками блестят книги, книги, книги. Боже мой! Сколько здесь историй, романов, словарей,
справочников… Но царствуют тут, как и положено, детективы. Акунин, Проханов со своим «Господином
Гексогеном» чуть не за шиворот хватают прохожих и тащут на тот свет живьем.
Весь этот блеск удивляет, ошарашивает, но не трогает душу. Во всем этом, как и в гремящей здесь
музыке, больше мордобоя, чем чувства. Здесь все как бы не всамделишное, не первый сорт: и книги, и лотки,
и продавцы. Особенно продавцы. В них нет амбициозности, они знают свое место, своих покупателей,
которые, уезжая из столицы, берут в дорогу что-нибудь блестящее, яркое как бы по инерции.
Настоящие столичные продавцы книг — на Новом Арбате. Сравнивать продавцов книг
Ленинградского вокзала с теми, что на Новом Арбате, все равно что сравнивать карманного вора с
Березовским или Гусинским. Арбатские продавцы — профессионалы. В них чувствуется психологическая
оснастка, им палец в рот не клади, они все просчитали — от книжной типографии до кошелька покупателя.
Там я подал список интересующих меня книг первопопавшемуся на улице продавцу. Он просмотрел
его и показал на двухметрового коллегу, торгующего поодаль:
— Подойдите к нему, это по его части.
Я подошел.
Он, прежде чем взять список, посмотрел на меня. Посмотрел мельком, но так, что я всем своим
существом, от пяток до самой макушки, почувствовал его рентгеновское обследование.
— Вы ищете Хайдеггера? Вот, возьмите.
Он подал мне изящный томик в красной обложке, который я долго искал.
— Сколько? — стараясь скрыть волнение, спросил я.
— Четыре тысячи.
Эти два слова были сказаны так по-кошачьи вкрадчиво и почти безразлично, будто сама по себе цена
для него совсем ничего не значила. Это-то меня больше всего и насторожило. Я посмотрел книгу и вернул ее.
— Какие книги из моего списка вы можете предложить? — спросил я, не обращая внимания на его
заметное недовольство.
— Видите, с вашим списком нельзя работать. Я ведь точно должен знать, что вы купите те книги,
которые я вам достану.
В голосе его нетрудно было услышать разочарование оттого, что я не купил Хайдеггера. А слова
«работать со списком» прозвучали не только убедительно, но и назидательно.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Но я-то, как покупатель, имею право знать, сколько они стоят?
— Да, конечно, но я сам точно не знаю, сколько они будут стоить, и есть ли смысл мне рисковать? —
уже не назидательным, а как бы жалующимся тоном проговорил продавец. И еще раз для чего-то окинул мою
фигуру подозрительным взглядом.
О том, что это спекулянт высокого класса, догадаться можно было сразу, но только при внимательном
общении. Однако в натуральную величину я его увидел только тогда, когда ту книгу, которую он мне
предлагал за четыре тысячи, я нашел в магазине за сто семьдесят рублей…
На Ленинградском вокзале такого класса продавцов не было. Очень может быть, что я многого не
заметил. Но там было много своих достопримечательностей. Не менее интересных, чем арбатские.
Кроме билета до Петербурга, мне надо было купить «пенсионерку» — тележку на двух колесиках.
«Пенсионерки» продавала женщина лет пятидесяти. Среднего роста, востренькая, симпатичная, все время
говорящая о своих «пенсионерках».
— Берите, берите «пенсионерочки». Они удобные, легкие, прочные; берите, и недорого. А для рук
облегчение, это такое облегчение…
— Сколько они стоят? — показывая на маленькую тележку, спросил я.
— Какую, вот эту «кравчучку»? Эта — сто восемьдесят рублей. Маленькая, легонькая, как перышко. В
магазин, на базар. Да куда угодно, хоть в баню, хоть в бассейн. Положил сумочку, сетку, чемодан, что угодно,
резинкой придавил, вот так, вот так. Берите, и не дорого. А рукам легко, да и удобно, главное, что удобно, —
она крутила, разбирала, собирала, вращала колеса и без конца говорила и говорила.
Заметив, что я перевел взгляд на большие коляски, сразу же переключилась на них, изменив и тон, и
ритм голоса:
— Это «кучмовоз». Это большие, тут можно чемодан, два, три. Это обычно челночники берут, если
куда ехать, тяжелые вещи перевозить. Вот, вот смотрите, — показала она на проходящую мимо женщину с
такой же коляской.
— Видите, как удобно? Четыре чемодана, а она идет, словно с сумочкой. Это крепкая, надежная, это
вам надолго хватит. Я купила семь лет назад, и горя не знаю. Как только чего куда, да и соседи просят. Нет,
это хорошо, я вам советую. И тоже недорого, двести шестьдесят рублей.
Пока я слушал непрерывные дифирамбы про удобства «кравчучки» и «кучмовоза», откуда-то
появилась машина с широким веером серебристых струек воды. Она медленно ползла по горячему и
пыльному асфальту, оставляя за собой широкий свежий след. Все смотрели на него с благодарностью, а дети
выбегали и прыгали от радости…
* * *
На Ленинградском вокзале мне пришлось побывать трижды. И каждый раз меня встречал один и тот
же крутой, растрепанный и равнодушный вид.
Поездов до Петербурга идет много, и я думал, что с билетами никаких проблем не будет. Однако на
практике все оказалось сложнее. Проблема была со временем. Ехать хотелось днем, но чтобы прибытие поезда
было не позже семнадцати часов. Ничего такого мне не предложили, и я решил на третий день согласиться с
тем, что предложат.
— Вас устроит верхняя полка рядом с туалетом?
«Верхнюю полку» я либерально пропустил мимо ушей, а «около туалета» резануло предполагаемым
стуком дверей и запахом хлорки. Я хотел, «путешествуя» из Москвы в Петербург, посмотреть на то, что видел
Николай Александрович Радищев, когда ехал из Петербурга в Москву. Но потом меня убедили, что ничего
нового в особенностях природы, кроме того, что есть в Подмосковье, я не увижу, и я решил ехать ночью.
В тот год двухсотлетнего юбилея Радищева о нем ничего не писали и не говорили. Мне показалось это
молчание странным. Кругом все шумят о возрождении России, а о нем ни слова. Зато в том же году юбилей
бывшего министра иностранных дел Германии Ратенау, погибшего в 1922 году, отмечали. И на радио, и на
телевидении о нем замолвили словечко обстоятельное и благодарное. Он не писал о нашей стране и не любил
Россию, как любил Радищев, но о нем говорили больше, чем о Радищеве, который был современником
Вольтера, Руссо, Дидро, Великой Екатерины.
Конечно, писал он не так изящно, как Вольтер и Руссо, известности и славы такой не имел. Пусть так.
Но если Вольтера по праву считают контрабандистом свободы, то Радищева для России можно считать
рыцарем справедливости. Ему выпала несчастливая судьба. Современники скептически смотрели на его идеи.
А Великая Екатерина назвала «бунтовщиком». Тут она, бесспорно, права, и понять ее нетрудно. Своим
«Путешествием из Петербурга в Москву» Радищев показал плоды ее деяний в нелестном виде. Но всего хуже
было то, что прочитать это могли маршалы гуманизма и просвещения, с которыми она переписывалась и где
считала себя не только их сторонником, но и воплотителем их идей в жизнь.
Между тем Радищев писал: «В созидании городов видел я одно расточение государственныя казны,
нередко омытой кровью и слезами моих подданных… Недостойные преступники, злодеи! Вещайте, почто во
зло употребили доверенность господа вашего? Предстаньте ныне перед судию вашего. Чем можете
оправдать дела ваши? Вострепещите в окаменелости злодеяния вашего…»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Перечитывая эти строчки Радищева, я думал, что, как двести лет назад они не нравились кому-то, так
и теперь вряд ли понравились бы Гусинскому, Березовскому, Ельцину. А потому лучше о бывшем немецком
министре Ратенау говорить, чем о тех, кто страстно любил отчизну.
К тому же, сам Ленинградский вокзал был некой иллюстрацией не только к «Путешествию из
Петербурга в Москву», но и к тем, кто ненавидит, обворовывает свое отечество. Все здесь говорило о недавних
властителях, их душах: «Вот мы ели, пили, ездили по странам, устраивали свои дела, а вот что после нас
осталось…»
Самая пронзительная картина Ленинградского вокзала, которую я наблюдал, ожидая отправления
поезда «Москва — Петербург», произошла вечером, в двадцатом часу, когда во всем уже чувствовалась
усталость. Продавщицы не кричали так громко, как днем, не зазывали лотерейщики, не мельтешили под
ногами собаки. Одна музыка барабанила свои ритмы, стравливая мотивы и провоцируя мордобой.
Я стоял на ступеньках здания «Кассы предварительной продажи билетов» и наблюдал за прохожими.
Женщина, каких здесь было много, привлекла мое внимание тем, что уже не могла скрывать своей усталости.
Она шла от перрона пригородных поездов сюда, в гущу киосков и лотков. Сутулая, седая, на тонких ногах, в
сером платье, с черной сумкой, которую держала в правой руке так, что можно было понять: в сумке ничего
нет. Она шла медленно, смотрела по сторонам, нет ли где свободного местечка. Подошла к лотку с беляшами,
осмотрелась вокруг. Ходят здесь немного и милиции не видно, можно присесть. И только она присела сзади
продавщицы, как та грубо пинает ее ногой, сопровождая свои действия трехэтажным матом… Старушка
ничего не ответила. По инерции отряхнула платье и пошла дальше в направлении киосков. Прилечь около
первых трех, даже если бы ей разрешили, негде было. Тут асфальт разогрелся за день, жарко. Но вот за
четвертым киоском, под прилавком, между лужей и стеной, можно бы прилечь. Если плотнее прижаться к
стенке, то никто и не заметит… Видимо, она уже решила, что не все так плохо на Ленинградском вокзале,
когда на самом подходе ее обогнала серая лохматая собака и заняла то место, куда она шла. Старушка
остановилась, посмотрела на свои туфли, на сумку, на собаку и решила: если подвинуться чуть-чуть, то места
хватит и двоим. Подойдя к киоску, она присела, положила под голову сумку и, наверное, сразу же уснула,
коснувшись головой сумки… Через пять минут с сигаретой в зубах из киоска вышла хозяйка и сразу же
закричала и затопала ногами. Собака лениво поднялась и, косясь на хозяйку, пошла прочь. Старуха
продолжала спать. Два милиционера, стоявшие поодаль, все это видели, но они охраняли другую организацию
и до старухи им дела не было. Хозяйка киоска поняла это сразу и решила действовать своими методами. Она
выбросила сигарету, подошла к старухе, взяла ее за ноги, стащила в лужу и стала ждать, что будет дальше.
Старуха медленно подняла голову. Села в луже, расставив по бокам руки, потом перевернулась, встала на
колени, и только потом встала на ноги и пошла вслед за собакой, не сказав хозяйке ни слова…
* * *
Мой поезд «Москва – Петербург» отправлялся в двадцать один двадцать. Потрепанные, видавшие виды
вагоны стояли в сгущающихся сумерках обыденно, скромно, как старые телеги в позапрошлом веке. И
кондуктор, которому я подал билет, тоже был подстать вагонам, сухощавый старичок. Он взял у меня билет,
посмотрел «место», достал ручку, что-то исправил и сказал:
— Не около туалета и не на верхней полке.
В вагоне рядом со мной сидела женщина-пенсионерка. И сразу же, как только я уложил вещи, стала
рассказывать:
— Я еду из Тюмени, к сыну, он занимается наукой, а жена его работает в коммунальном хозяйстве.
Только собрала урожай, наварила внуку сладостей и вот еду. Еду, а сама думаю: они теперь будут на даче или
в квартире?
Пока я слушал пенсионерку, подошла девушка лет двадцати и тихо сказала:
— Добрый вечер. Помогите мне, пожалуйста, поставить чемодан.
Среднего роста, смуглая, улыбчивая, она поставила около себя маленькую сумочку, села около окна и
так просидела до самого отправления поезда, вслушиваясь в разговоры. Жила она в Питере, училась в Москве,
часто ездила этим дешевым и удобным поездом. На нее приятно было смотреть. В ней была застенчивость и
деловитость. Она знала все остановки и стоянки. А когда стали укладываться спать, она так ловко приготовила
себе постель, словно всю жизнь только этим и занималась.
Ночь пролетела быстро. С рассветом поезд был уже на Московском вокзале в Петербурге. Выходя из
вагона, я спросил кондуктора:
— Это место на втором этаже около туалета было свободно?
— Нет.
— А как вам удалось пересадить меня?
— Случайно.
— С меня, следовательно, причитается?
— Нет, что вы. У меня такое правило. Пока я работаю кондуктором, в моем вагоне ни один старик не
будет подниматься на верхнюю полку. Может, это разновидность террора, но такой уж я уродился. В гости
приехали?..
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В Петербурге меня никто не встречал. Это само по себе прибавляло к моему ощущению нотки
таинственности и торжественности. Я давно собирался побывать в Петербурге и теперь первый раз за много
лет испытывал непонятное беспокойство. Что-то во мне волновалось, словно я первый раз шел на экзамен. Но
о чем и кто меня тут будет спрашивать?
Эти вопросы толпились в моем сознании, и от их сутолоки не хотелось избавляться. Физическое
созерцание памятников, скульптур, барельефов, я это чувствовал, ничего не прибавит к моему впечатлению.
И все-таки я трепетал от одной мысли, что ступаю на землю, где жили и творили такие гении, как Толстой,
Достоевский, Ахматова, Мандельштам и самый беспокойный ум девятнадцатого века — Белинский, который
говорил: «Я сюда часто захожу взглянуть, как идет постройка. Хоть тем сердце отведу, что постою,
посмотрю на работу: наконец-то будет и у нас хоть одна железная дорога. Вы не поверите, как эта мысль
облегчает мне сердце».
Это было горячо сказано. Белинский никогда не рисовался, как благодарно писал в своем дневнике
Достоевский.
Эти горячие и сердечные мысли об отечестве в памяти моей мешались с современными: «Родину любит
тот, кому некого больше любить». Или: «Патриотизм — это последнее прибежище негодяев».
Из вагона я вышел последним. Над Московским вокзалом еще клубились остатки ночного сумрака, но
уже деловитость и бодрость чувствовалась во всем: и в стуке колес, и в перекличке гудков. Мне некуда было
спешить, я стоял на перроне, всматривался в здания, прохожих, в асфальт и, вдыхая петербургский воздух,
мысленно читал стихи:
Этот воздух пусть будет свидетелем,
Дальнобойное сердце его,
И в землянках всеядный и деятельный,
Океан без окна — вещество.
* * *
«Когда выйдешь из вагона, пройди до зала ожидания, и сразу налево увидишь расписание электричек»,
— припомнились мне слова из телефонного разговора. Так оно и оказалось. И расписание, и электричка —
все меня ожидало в это раннее петербургское утро.
В вагоне электрички было совсем мало пассажиров. Я сел против девушки в светло-голубом платье,
отороченном белой каемочкой. Она читала журнал, и на веснушчатом лице можно было увидеть, как
настроение ее менялось от строчки к строчке.
— Девушка, — спросил я ее через несколько минут, — до Колпино далеко?
— Нет, это остановок шесть или семь… — и, посмотрев на мое усталое лицо, добавила. — Да вы не
волнуйтесь, я еду дальше и, когда будет ваша остановка, скажу, — в ее голосе, доброжелательном и теплом,
переливались какие-то очень знакомые мне интонации.
Несколько минут помолчали, а когда вагон тронулся, я задал еще один вопрос:
— Скажите, пожалуйста, без билета меня арестуют?
— Нет. Утром, до семи-восьми часов, вообще почти не проверяют. Редко. Так что вы можете за счет
губернатора прокатиться. Ну, а если придут контролеры, заплатите, скажете, не успел купить билет в кассе.
Так бывает.
Теперь она улыбнулась больше, чем в первый раз, махнула тонкими пальчиками и снова стала читать.
Я же смотрел в окно и продолжал искать в памяти, среди всех моих знакомых, интонацию, похожую
на ее голос. И никак не мог найти. Были похожие, и даже близко, но все же не то, чуть-чуть не совпадали. И
мне подумалось: если я еще спрошу ее, вслушаюсь внимательнее, то обязательно вспомню.
— Извините, а живете в Питере?
— Да.
— Мне показалось, что в вашем городе, по крайней мере, на вокзале, где я только что ходил, люди
немного спокойнее, чем в Москве.
— Хм-м, конечно, и не немного, а намного спокойнее.
Я обратил внимание на первые два слова, в которых было столько чувства и спокойного достоинства,
даже гордости за свой город, что часть его, как гостя, мне хотелось принять и на себя. А интонацию ее голоса
я так и не разгадал, не нашел похожую среди своих знакомых.
Колпино действительно недалеко от Московского вокзала. Полчаса на электричке. По меркам больших
городов это почти рядом. Рассматривая по пути пейзажи, строения, остановки, я не заметил, как пролетели
полчаса. Единственная картинка осталась в памяти: около навозных куч мирно сидящие бичи. Я вспомнил,
как сто лет назад крестьянские дети ходили в ночное и так же, наверное, грелись у костра.
— Колпино большой город? — спросил я соседку.
— Да, большой, тысяч двести, а то и больше. Большой.
Я еще больше сосредоточил внимание, мне хотелось как можно больше запомнить. Пригород и сам
фасад, как бы лицо и ворота города, меня больше разочаровали, чем обрадовали. С правой стороны, перед
остановкой, город встречает вас длинной заводской стеной, позеленевшей от дряхлости. За этой стеной —
некогда знаменитый градообразующий завод с ржавыми трубами и ветхими крышами. Для провинции —
ничего страшного, но для второй нашей столицы? Оптимистических чувств не внушает ни капли.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сама же остановка электрички удобная, чистая, приветливая. Здесь все свежо, прилично, красочно. Тут
же рядом киоски, базарчик и цветы, цветы, цветы; словно ты приехал на похороны. В городе много зелени.
Чуть поодаль от остановки — неширокий канал с серенькими уточками. Такая экзотика — хоть садись на
асфальт и пиши стихи. После разваливающегося градообразующего завода это впечатляет, но не поймешь, в
какую сторону.
Как только выходишь из вагона, на глаза попадается Ильич с протянутой рукой, а сзади, когда
осмотришься, стоит Сергей Миронович, тоже с протянутой рукой. Я, хоть и не почувствовал себя под
колпаком, но все же подумал: интересно, название города связано с этими жестами или нет?
* * *
Основной достопримечательностью города является речка Ижора. Когда приезжают гости, то прежде
всего их ведут на Ижору. О ее истинных размерах здесь, в городе, судить трудно. То она широкая, как пруд,
то узкая, как ручей. Эти перепады размеров оставляют гостя в полном неведении о том, какая же она на самом
деле. Зеркальная поверхность, медленное течение между плакучих ив настраивает на созерцание, здесь
приятно стоять и смотреть, отсюда не хочется уходить.
Второй достопримечательностью Колпино, как и всего Петербурга, являются сады и парки. Их много
и на всякий вкус: большие и маленькие, знаменитые и безвестные, исторические и современные. Один из
пляжей на берегу Ижоры, небольшой, без памятников — и все же ухоженный, с широкими аллеями и
высокими, все покрывающими тенью, деревьями. В этом парке хорошо отдыхать от городского шума, свиста,
треска. Я часто приходил сюда по утрам, садился у самой воды и наблюдал за просыпающимся городом.
Рыбаков на берегу Ижоры не много, да и странно было думать здесь о рыбалке, порой мне казалось,
что забрасывать здесь удочку — ничуть не разумнее, чем в квартирную ванну. Но рыбаки здесь все же есть,
и мне очень хотелось с ними переговорить. Ведь ловить рыбу на Камчатке — это одно, а во второй столице
России — совсем другое.
Поговорить мне с ними так и не удалось. В основном это оказалась серьезная публика. Одни, разложив
закуску прямо на траве и бросив для чего-то в воду удочку, пили из бумажных стаканов так часто и деловито,
словно боялись опоздать на работу. Другие, это было видно по лицам, убежали из дома, чтобы хоть час побыть
в тишине и покое от жены, тещи, назойливого соседа.
Кроме рыбаков, вдоль Ижоры по утрам прогуливаются пенсионеры. Не спеша, заложив руки за спину,
посматривая на свои яркие кроссовки, спортивный костюм или куртку. Сколько в них достоинства,
уверенности и респекта, которые не могут пройти мимо взгляда провинциала. Впрочем, может это только мне
попадались такие. Вот, к примеру, оба высокие, солидные, в ярких кепках с большими козырьками. От них
так и веет Испанией и Средиземным морем. Смотришь на них и думаешь: ну не иначе, они разговаривают или
о строительстве нового Петербурга, или о каких-то космических проблемах.
Однажды я не выдержал и решил подслушать, о чем же они говорят, пошел вслед за ними на расстоянии
хорошей слышимости.
— Да, теперь такое время… Я тебе скажу, положа руку на сердце, восьмой день не могу опорожниться,
— говорит один пенсионер второму.
— А регулакс? — деловито спрашивает второй.
— Не действует.
— А синоде?
— Не берет.
— А арахис с пивом?
В это время навстречу им быстрым шагом идет еще один пенсионер, с майкой в руке, в синих
шароварах с красными лампасами, весь густо покрытый волосами, как заброшенный парник лебедой.
— Здорово, Архип Семенович, — обращаются к нему оба гуляющих.
Но Архип Семенович машет волосатой рукой, оставляя собеседников без внимания.
— И куда спешит? — тихо говорит в зеленой кепке пенсионер. — На работу не надо, к бабам тоже,
чего суетиться?
Пройдя еще полсотни метров за прогуливающимися, которые продолжали ругать слабительные
средства, как ругают правительство и депутатов за воровство, я оставляю их и отправляюсь в город, на
Тверскую улицу. Это совсем рядом с парком. Не московская Тверская, колпинская, местная. Здесь все
масштабом поменьше, но та же торговая суета, видимость столичности и блеска.
Проходя квартал от пляжа до Тверской, я всякий раз обращал внимание на то, что здесь невысокие
дома, двух или трехэтажные, и все они окружены деревьями, кустами, травой со всех сторон. Видно было,
что здесь дорожат зеленью. Каждая травинка чувствовала себя желанной, не обойденной вниманием и
заботой. И была какая-то подозрительная стерильность. Чистота улиц, домов, окон с тюлевыми занавесками
и яркими шторами. Все это смотрело на прохожего каким-то фертом, до такой степени круто, что в мыслях
мелькал вопрос: нет ли на моих штанах пятен, не вымазал ли я где рубаху?
И тишина в этих улочках, идущих от пляжа к Тверской, и движения не много. Почему-то создавалось
впечатление: может, все уехали на дачи? Ни стариков, ни детей. Трава, кусты и дорогие занавески… Все это
обращало на себя внимание перед самой шумной и всегда оживленной улицей.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Но и здесь, сразу за этими тихими улочками — снова парк. Как в зданиях делают рекреации, так в
Колпино парки, подумалось мне. Этот, на Тверской, ничем не отличался от других. Высокие деревья, широкие
аллеи, цветущие клумбы. В праздничные дни здесь многолюдно и весело. Бабушки с внуками, женщины с
детскими колясками и дети шумными компаниями заполняют его. В этом же парке — обтянутое сеткой минифутбольное поле. Наверное, зимой здесь играют в хоккей. Словом, для молодежи делается немало.
Это в субботние и воскресные дни. А в обычные дни парк этот не столь многолюден. Пройдет кто-то
из жильцов близлежащих домов в магазин или на автобус, или стайка детей пробежит, или местные амазонки,
особенно по утрам, выгуливают собак и разговаривают с ними как с близкими родственниками. В остальном
же — тишина и осиротелость.
Мне запомнилась одна грустная картинка из этого парка. Как-то утром, когда в парке была одна
тишина, и я сидел около круглой цветочной клумбы, вслушиваясь в шипение пролетающих машин, к моей
скамейке подошла женщина. Она появилась неожиданно, словно из самой тишины, и, бросив в мою сторону
вопросительный боязливо-детский взгляд, села на другом конце скамейки. Минуты три мы молчали. Она
производила грустное впечатление. Серое в клеточку платье было сильно потрепано, в пыли, на левой стороне
спины я заметил несколько соломинок. Из-под ветхого платья выглядывали грязные ноги со сбитыми
пальцами. И меня больше всего смутило то, что на ногах ее не было никакой обуви. Она сама этого стеснялась,
все время посматривая то на меня, то на свои босые ноги.
— Можно тебя спросить? — тихим и ровным голосом задал я вопрос.
— Можно.
— Сколько тебе лет?
— Сорок один год.
— Как тебя зовут?
— Ира, — и, помолчав, добавила: — У меня дочка в Ленинграде. Она замужем за «новым русским».
— У нее дети есть?
— Да.
— Значит, ты уже бабушка?
— Я? Да у меня ни одной морщинки. Я почти совсем не крашусь… Только чуть-чуть губы, а так… Я
со Ставропольского края, из Пятигорска, там у меня родители.
— Да, конечно. Ты еще молодая, красивая…
— Вы смеетесь?
— Нет.
— Но у меня лицо поцарапано и… — она снова посмотрела на свои ноги и сказала: — Я сижу босиком.
— Это ничего, это бывает, — ответил я, чтобы хоть как-то поддержать ее.
Лицо у нее, если бы не ссадины под левым глазом, было приятное. Едва заметные конопушки у
маленького носика и быстрые пугливые глаза, все время что-то спрашивающие и просящие, придавали всему
ее образу детскую непосредственность.
Мне хотелось спросить ее: как, почему ты, молодая, с умными живыми глазами, так низко опустилась?
Так я и не спросил. Расставаясь, пожелал ей лучших времен и пошел на электричку. Отойдя метров сто, я
остановился и еще несколько минут наблюдал за нею. Она посидела, смотря прямо перед собой, словно у нее
не поворачивалась шея, и потом медленно, маленькими шагами, как ходят очень старые люди, пошла по
направлению к Тверской улице. Я смотрел ей вслед и повторял ее тихие слова: «Я никогда не буду бабушкой».
* * *
Из Колпино до Московского вокзала, а следовательно, и до Невского проспекта, полчаса езды на
электричке. Большинство пользуются именно этим видом транспорта. Мне с первого взгляда в нем
понравилось многое, если не все: и атмосфера в вагонах, и сами пассажиры, и то, как организована эта
незамысловатая система. С одной стороны, электричка напоминала принцип действия пылесоса. Подходит к
остановке, открывает двери, и перрон после ее отхода — пустой. С другой стороны, уж не помню точно,
какими путями я пришел к сравнению, будто электричка и Чарли Чаплин имеют что-то общее. Ни одного
лишнего движения — вот что, показалось мне, у них общего. Это веселое сравнение так и осталось в моей
памяти неизменным. И еще она, конечно, трудяга, с жесткими сиденьями, чистыми вагонами, свежими
занавесками и доброжелательными славянскими лицами. Я так и запомнил ее как доброжелательную хозяйку,
которая, приглашая в гости, не забывает сказать: у нас небогато, у нас просто.
От Московского вокзала до Невского проспекта меньше пяти минут ходьбы. И если бы не шум
трамваев, не суета переходов, то можно было бы считать, что из вагона электрички приезжий ступает прямо
на знаменитый проспект.
Не знаю точно, то ли волшебные строчки Гоголя, то ли моя впечатлительность, то ли подлинное
величие проспекта, или само слово «Петербург», а может, стихи Ахматовой и Мандельштама, но в моем
воображении Невский проспект был на такой высоте, что подойти к нему за пять минут не было никакой
возможности. И поэтому, когда мне в уличной сутолоке сказали, что вот это и есть Невский проспект, я
растерялся. Мои возвышенные представления подверглись сокрушительной критике. Ни «железной воли
Петра», ни «всеобщей коммуникации», ни «концентрированной истории российского духа» — ничего этого
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
не виделось мне за железными «лесами» ремонтников, за обшарпанными стенами невысоких домов.
Петербург, казалось, совсем не обращал внимания ни на кого, он готовился к своему трехсотлетию.
Да, это был полный разгром созданного в моем воображении Невского проспекта. Особенно после
моих прогулок по Новому Арбату Москвы, где двадцатиэтажные здания, широкая улица, яркость рекламных
щитов — не только не стеснялись говорить о своем превосходстве, но, как бы и не спрашивая заблудившегося
провинциала, нравится ему то, что он видит, или нет, брали его за шиворот и говорили: кланяйся!
И вот теперь, ступая по Невскому проспекту, забрызганному известкой и раствором, окутанному
пылью, я должен был его рассматривать как бы изнутри. Мне надо было в самом себе как-то перейти от
парадного впечатления к обыденному, повседневному, изначальному. Так, приезжая к богатой тете в три часа
ночи, видишь ее в халате, непричесанной, с одними улыбающимися глазами. И мне стоило немалых усилий,
чтобы за обшарпанными стенами, сквозь зеленые сетки, прикрывающие «леса», увидеть сами здания, их
архитектуру, их «лица не общего выражения». И когда мне удалось победить себя, я не мог не согласиться с
тем, что каждое здание имело свое лицо, душу, настроение.
Какой-то князь, расторопный чиновник, купец, строя эти дома, изо всех сил старались выразить себя,
утвердиться, зацепиться хоть как-то за колесо времени. И вот эти желания в форме домов смотрят на
прохожих своими завитушками, пристройками, барельефами, смотрят не из такого уж далекого далека. И
теперь, без блеска и претензий, словно их построили только вчера, силятся сказать какую-то потаенную
правду.
К ремонту, извести, пыли на Невском проспекте я стал потихоньку привыкать. Мне даже показалось,
что вся эта ремонтная замусоренность чем-то напоминает картины Ван Гога, в которых сокровенная красота
как бы прикрыта налетом серости, пыли, простоватостью. Тем самым создается впечатление, что художник
как бы стремиться защитить свою картину от верхоглядов, снобов, холостяков от искусства. И чем больше я
потом бывал на Невском проспекте, тем больше открывал то, что приближало его к моим представлениям,
тем, с которыми я приехал к нему в гости.
И все-таки все это время, пока я привыкал к Петербургу как ко второй столице, во мне боролись два
ощущения: громкое величие и благородная нищета.
* * *
В первый день, когда я оказался на Невском проспекте, я зашел в книжный магазин, даже не магазин,
а скорее в лавку, в которой не оказалось того, что я искал. Но общение с продавщицей приоткрыло мне нечто
большее, чем ремонт и пыль. Она внимательно прочитала мой список, посмотрела на книжные полки и, не
найдя ничего, позвала помощника: «Иван Иванович, вот список книг, не могли бы вы подсказать, где их
можно найти?» Иван Иванович взял список, рассказал, где они могут быть, объяснил, каким видом транспорта
туда удобнее проехать, дал адреса, номера телефонов; словом, сделал все так, будто он лично заинтересован
в том, чтобы хоть один магазин продал мне книгу.
Это один из многих способов, при помощи которых питерцы оставляют о себе мнение в сердцах
благодарных гостей. Если вы едете в автобусе или троллейбусе и показываете кондуктору пенсионное
удостоверение, то в ответ услышите: «спасибо» или «извините». Эта неяркая и, вместе с тем, приятная мелочь
надолго остается в памяти.
Как-то мы ехали на Пискаревское кладбище. На площади Ленина пожилая женщина нам стала
объяснять, каким видом транспорта удобнее ехать. Она объясняла энергично, доброжелательно, но голос у
нее почему-то дрожал, говорила она неясно, мысли путались. Мы поблагодарили ее, но так и не поняли, на
чем лучше ехать.
В это время к нам подошел мужчина лет сорока.
— Вы меня извините, я слышал, как вам объясняла женщина. Можно проще туда доехать. Садитесь вот
на этот автобус, и он вас привезет прямо к месту.
После, когда мы ехали в автобусе, меня посещали разные мысли по поводу этого объяснения. В том
числе мелькнуло и подозрение, что нас подслушивают, за нами наблюдают, может, надо быть осторожнее?
Но потом, вслушиваясь в интонации голосов, я полностью исключил подслушивание ради доносов. А если
так, то что же стоит за этим желанием объяснять и показывать? И, кажется, понял: обыкновенная человеческая
совесть.
Однажды я искал дом-музей Достоевского. На Невском проспекте молодые девушки распространяли
какие-то листовки, я спросил, как мне пройти в музей? Охотно, словно они только этого и ожидали, начали
они рассказывать. Та девушка, к которой я обратился с вопросом, раскрыла большую карту и быстро стала
водить по ней тонким пальчиком. Она так энергично взялась за дело, видимо, хотела в одно мгновение
ответить на вопрос, а у нее не получалось. Я видел ее волнение, и мне стало немного не по себе, оттого что я
задал ей такой вопрос. К нам подошли ее подружки и стали активно помогать ей. Все искали дом Достоевского
и скоро нашли. Бедная девушка так переволновалась, что покраснела от напряжения, но вместе с тем лицо ее
светилось радостью, и голос, такой взволнованный и чистый, прыгал, как солнечный зайчик.
Так, думалось мне, бросим на одну чашу весов арбатские небоскребы с их блестящим величием, а на
другую чашу — доброжелательность и искренность с обшарпанным Невским проспектом, и посмотрим
теперь — чья возьмет?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
* * *
С первого дня, как я оказался на Невском и стал всматриваться в дома, памятники, скверы, я понял, что
сама по себе эта необыкновенная улица подобна океану памяти и способна породить столько же ощущений и
впечатлений. И мне никогда не удастся ее охватить ни за день, ни за месяц.
И все же я неустанно стремился к этому. Так, в один день я решил пройти пешком весь Невский
проспект. Если я и не охвачу все взглядом и воображением, то, может быть, ноги, легкие, печенка, селезенка
и все, что способно к ощущению, мне помогут запомнить как можно больше.
Собственно, для этого я и приехал в Петербург. Не по делам каким, а именно посмотреть. И потому
интересовался самыми неделовыми вопросами. В самом начале Невского проспекта я измерял: сколько шагов
он имеет в ширину? Вышло тридцать три. Мне показалось мало, я еще и еще раз пересчитал — выходило то
же самое. Но по ширине, это я заметил, когда ехал в троллейбусе, он не одинаков. К Адмиралтейству он
становится уже, но что он будет там в двадцать три шага — этого я не ожидал. Такое узкое окно в Европу,
подумалось мне…
Все время, пока я шел от Московского вокзала до Адмиралтейства, заняло не больше часа. А если
учесть остановки, то выходило, что весь проспект можно пройти и за меньшее время.
Конечно, все эти шаги, метры, минуты — сами по себе один смех. Измерять духовную историю России
в стоптанных магаданских кроссовках — это не только глупо, но и нахально. Я догадывался об этом и все же
гнул свою линию: измерял, сравнивал, прикидывал с точки зрения нищей простоты, которая, по мнению
Хайдеггера, «допускает вещам быть тем, что они есть».
Посчитав минуты и метры от Московского вокзала до Адмиралтейства, я возвращался по тому же
маршруту, но уже не спеша, останавливаясь около соборов, памятников. Их много, все они знамениты, как и
сам проспект, и выбрать из знаменитых самые-самые — не так-то просто. Однако памятник Екатерине
Великой все же вне конкуренции. Мне трудно говорить о художественных достоинствах этой скульптурной
группы, но бесспорно, что вокруг нее витает дух победы и громкой славы.
Здесь же, около этого сквера, часто работают художники, делая за час, много за два, приличные
портреты, что само по себе не менее интересно. Но все же главное здесь — памятник Екатерине. Он хорошо
виден с Невского проспекта и так ярко и определенно выражен, что зрителю ничего не остается, как принять
это творение как оно есть и восхищаться им. Тут никакой демократии. И это, наверное, вызывает критические
инвективы у тех, кто в патриотизме стал видеть последние прибежище негодяев.
Вокруг памятника, как венок, цветы, чуть поодаль — деревья, под деревьями — скамейки. Я часто
просиживал на них, вспоминая мемуары Екатерины и образы сидящих у ее ног сподвижников, «орлов
Екатерины». Из мемуаров ее видно, так мне показалось, что правила она страной лучше, чем писала.
«Он, — пишет она о своем муже, — был для меня почти безразличен, но не безразлична была для меня
российская корона», — столь однозначное заявление, видимо, для воспитания своего внука, теперь кажется
не в меру откровенным. «В Российской империи целовать и лапать баб не запрещается, а убийство —
карается законом», — так она отвечает «бунтовщику хуже Пугачева». Ну что ж, и тут определенность не на
последнем месте. «Я никогда не заставляла подданных делать то, что им не выгодно», — отвечала она на
вопрос, почему ее указы всегда выполнялись. За это одно, подумалось мне, ей можно простить многое.
Казанский собор, с его колоннами, памятниками, вознесшимся над всем строением куполом,
завораживают степенностью и основательностью. Два ряда колонн, как почетный караул, встречают не только
прихожан, но и всех, кто оказывается на Невском, даже если он проходит мимо него. В этих покрытых
патиной времени колоннах чувствуется что-то строгое, трудное и живительное. Около них хочется быть. И
многие, попадая сюда впервые, долго всматриваются и в сам собор, и в памятники, особенно в памятник
Кутузову. В нем столько динамической мощи, бодрости, энергии. В правой руке сабля, конец ее касается
постамента, в этом жесте есть ощущение уверенности и силы; в левой — послание, оно поднято высоко, и
кажется, в нем заключена мысль Александра Невского. В этом выразительном жесте столько бодрости,
свежести, надежды, что под его впечатлением оживает весь девятнадцатый век.
Внутри Казанского собора достопримечательностей, наверное, еще больше, но, к сожалению, то, что я
увидел и услышал там, радости мне не прибавило. Шла служба. Верующие слушали и молились. В это же
время другой священник проводил беседу с иностранными туристами. И само это совмещение, молитвы и
беседы с иностранцами, мне показалось странным. Неужели так необходимо присутствие свидетелей, когда
душа молящегося общается с Богом? К тому же, акустика в храме была, мягко говоря, невнятной.
Прослушав часть службы, я примкнул к экскурсии иностранцев. Экскурсоводом у них оказался
высокий, стройный и представительный священник. Из его рассказов можно было понять, что он раньше
служил в Бельгии, Голландии, Германии и хорошо знал православные храмы тех стран. Он свободно общался
с иностранцами, не скрывая своего покровительственного тона. Говорил по-русски, рядом стоял переводчик.
— Храм этот мы еще не отстроили. Видите, ремонтируем, восстанавливаем, дел много. Здесь, на
иконостасе, было много больше серебра. В 1922 году тысячу килограммов серебра забрали. Забрали и не
вернули до сих пор.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я стоял рядом с этим элегантным священником, вслушивался в его интонацию, она была уверенной,
хозяйской, и мне хотелось прямо при иностранцах спросить: не было ли в те годы в стране голода, не страдали
ли верующие? И потом — не вернули до сих пор! Это к кому адресован вопрос, не к ограбленному ли народу?
Нет, я не спросил, да и не знаю точно, следовало ли это делать? Знаю только, что теплоты душевной и
веры в справедливость мне это не прибавило. Вышел я из собора с еще большим числом вопросов, чем входил.
* * *
В один из дней, когда я знакомился с Невским проспектом, кроме памятников и соборов, меня
заинтересовали две стайки цыганок. Странные это были стайки. Я обратил на них внимание неслучайно. Както вечером мы смотрели телепередачу «Лучшие в мире охотники». Показывали, как в африканской саванне
охотятся гиены. Хозяйка дома, заинтересованная хитростью и коварством животных, сказала: «Ты посмотри,
эти гиены — как цыгане». Слова ее, произнесенные без заметной интонации, зацепились в моем сознании. В
них было что-то смешное и страшное одновременно. И, проходя Аничков мост, я вдруг услышал:
— Ты посмотри! Ты посмотри! Отдайте мою сумку, ну ты посмотри!..
Я оглянулся назад. Женщина, на голову выше окруживших ее цыганок, вырывала сумку. Она была
полнее, выше, сильнее их, но ничего не могла поделать. Ее окружили смуглые, худенькие, верткие цыганки.
Две были с детьми, привязанными к спинам. Пятеро без детей. И, кажется, все они курили.
— Милиционер! Милиционер! — изо всех сил кричала женщина в двадцати метрах от нее стоявшему
милиционеру.
Тот, как только услышал крик, сразу же направился к ней. Женщина вырвала свою сумку и стала
кричать:
— А паспорт? Где паспорт?
Не успел милиционер подбежать к женщине, как цыгане выбросили на асфальт паспорт, а сами
рассыпались во все стороны, как ртутные шарики.
Милиционер подошел к женщине. Спросил, все ли у нее в порядке, и, получив утвердительный ответ,
пошел на свой пост.
Событие не такое уж знаменательное, но по спине моей гулял холодок. Не женщина, и даже не
хищноокие цыгане были тому причиной, а то что здесь, на Невском проспекте, в центре нашей цивилизации,
была атмосфера африканских саванн. Вся разница состояла в том, что в Африке гиены загрызли антилопу при
совершенном равнодушии всего стада, а здесь цыганки грабили женщину при полном равнодушии всех
остальных.
К сожалению, это был не единственный случай в тот день. Подходя ближе к Московскому вокзалу, я
встретил еще одну стайку цыганок. Их было больше: три молодые женщины несли за спинами детей, одна,
без ребенка, шла впереди, за тремя женщинами с детьми шли еще четверо, и за ними, чуть поодаль, замыкали
группу еще две. Одна — симпатичная, улыбчивая, тоненькая, а вторая — полная, с крупными чертами лица,
нескладная, на нее больно было смотреть, особенно на ноги, они были грязные, широкой кости, а ступни
кривые, как хоккейные клюшки. Из всей группы одна она шла босиком.
На эту стайку все обращали внимание, это было видно по встречным лицам. Руки инстинктивно
тянулись к сумкам, карманам, подвескам. Я видел это и не хотел верить своим глазам: неужели срывают
подвески и браслеты?
И в это время четыре цыганки, как хищные гиены, набросились на белокурую женщину.
— Куда ты, сучка? — закричала белокурая женщина с такой злостью, что молодые цыганки отскочили,
замешкались, бросились еще раз, но женщина крепко держала в одной руке сумку, а в другой — цыганку за
сальные волосы. Трое других, поняв, что номер не проходит, вырвали свою подружку и вернулись к своей
стайке.
В их спокойном реагировании на неудачу было что-то обыденное и до такой степени естественное,
будто у них было разрешение от губернатора. Они занимались этим так же, как музыканты на репетиции
оркестра: не получилось так, ну что ж, попробуем иначе.
Мне даже показалось, что не только сами цыгане так думают, но и все, кто находится на Невском
проспекте. Порой эти рассуждения мне самому казались преувеличенными, однако, словно специально для
моей убедительности, разыгралась сценка.
Навстречу мне и этой стайке цыганок идет парочка. Она — в белом костюме, светлая, нежная, стройная
и, видимо, всем на свете довольная, ни на прохожих, ни на стайку хищниц никакого внимания. Цыгане раньше
всех заметили эту прямо к ним в руки идущую добычу. И как только они оказались на расстоянии вытянутой
руки — сумка, браслет с часами, подвески слетели с нее в одно мгновение.
Дальше события развивались просто. Эти четыре цыганки, которые снимали и вырывали, сразу же
скрылись за углом, а трое других, с детьми, «случайно» оказались на пути того, кто шел с дамой и должен
был догонять грабителей.
Все это можно было бы принять за случайное совпадение, но когда случайности повторяются, они
перестают быть таковыми. Так и с цыганами.
Правда, у меня оставалось еще одна догадка. Может, я один на всем Невском оказался таким
наблюдательным, чтобы не сказать впечатлительным? А власти, депутаты, милиция так уже привыкли к этим
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
картинам, что считают их обычным делом? Но и эта догадка оказалась несостоятельной. Вечером «Человек и
закон» показал телесюжет о московских цыганах. Ну, теперь уж точно, все, что я видел — не случайность.
Теперь, думалось мне, и в Петербурге покажут…
Две недели, пока я был в Петербурге, ожидал того показа — не дождался. В том самом месте, где я
больше всего ожидал картинки о цыганах, на экране появлялся «Я — Дмитрий Ногиев!» и с крутым апломбом
устраивал пошловатенькие скандальчики.
* * *
Но эти маленькие картинки с цыганами — только эпизод в многоликости и разнообразии Невского
проспекта. Для меня он как был, так и остался океаном впечатлений, а здания, храмы, мемориальные доски
— все это направления, по которым память пускалась в плавание.
Если же говорить о проблемах, с которыми встречается жадный до впечатлений обыватель, то это,
прежде всего, шум, суета, звон, свист… И скоро понимаешь, что все твое существо просит одного — тишины
хоть на час, хоть на полчаса, как в пустыне, наверное, хочется воды и тени.
Улица имени Пушкина, на которой стоит памятник поэту, много тише, чем сам проспект. Вокруг
памятника — скамейки, деревья и тоже суета, но не такая, как на Невском, здесь спокойнее и меньше треска
и свиста.
Я сел в сторонке на свободной скамейке и стал рассматривать улицу, дома, сохранившие дух своего
времени. «Архитектура это отзвучавшая музыка», — припомнилась мне чья-то фраза, и я, сидя на скамейке,
пытался представить самого Пушкина. Как он ходил по этой улице, заходил в дома, танцевал, пил вино,
рассматривал в окна прохожих. И мне в это мгновение хотелось бы услышать чье-то авторитетное мнение о
жизни самого поэта, о тех, кто жил здесь в его времена.
— У вас не занято? — тихо и как-то устало спросила старушка лет семидесяти. Она была в сером
платье, с сумкой в одной руке и кошельком в другой. Так обычно ходят в магазин местные жители,
подумалось мне.
— Нет, пожалуйста.
— Я ненадолго, у меня в сумке мороженное, я ненадолго. Я здесь живу, вот в этом доме, и все время
смотрю на памятник. Здесь столько бичей. Им больше негде присесть, и они почему-то все время ругаются…
Да сейчас все ругаются, может, время такое?
В ее интонации слышалось и сожаление, и легкая досада на то, что теперь все ругаются. Не знаю,
почему, но от ее голоса в душе стало светлее, а на улице будто бы убавилось шума и суеты.
— А при Собчаке не ругались? — спросил я.
— При Собчаке? Я не знаю. Он, видите, он гордый был, умный и гордый. Другой бы на какое-то
замечание промолчал, а он отвечал. У него было много врагов. Я его мало знала, но жена у него баба вредная…
— Нынешний губернатор лучше?
— Не знаю. В городе грязно, вы же видите. Невский моют. Да, каждый день моют. А загляните во
дворы — грязь, разруха, плохо. Милиция не работает. Где она? Нет милиции…
И действительно, если блеск реклам и иномарок не вскружил вам голову, загляните в первый
попавшийся дворик на Невском — вы сразу почувствуете расстояние между блеском и нищетой. Первый раз,
когда я заглянул в эти дворики, меня поразила их убогость, даже показалось, что там дымится конский навоз,
не убранный еще с девятнадцатого века.
Блеск супермаркетов Невского и нищета его двориков создают резкий контраст, подчеркивая друг
друга. И порой создается впечатление, что именно для этого блеска они и существуют, и держатся на этом, и
что если убрать нищету, то исчезнет сразу и блеск. Не знаю, по закону каких ассоциаций припомнились мне
Чеховские строчки из рассказа «Княгиня»: «У всех дверей и на лестницах стоят сытые, грубые и ленивые
гайдуки в ливреях…»
* * *
Еще до приезда в Петербург я мечтал посетить Эрмитаж.
— Я доеду на этом троллейбусе до Эрмитажа? — спрашиваю стоящего рядом.
— Да, конечно, — коротко и доброжелательно отвечает мужчина, просматривающий газету.
Эту доброжелательность и внимание питерцев я никак не мог совместить с цыганскими стайками,
убогими двориками, даже со старыми троллейбусами, скрипящими и гремящими по Невскому.
Разговоры в троллейбусе о том же: как попасть на рынок, в музей, в собор; и все это отдыхающие,
охотники за впечатлениями.
— Мой папа учился здесь, — рассказывала сидящая сзади меня дама. — И по склонностям, и по
профессии историк. По мнению мамы, он пропитался соборами и музеями. Провожая меня в Питер,
напутствовал: «Запомни, дочка, кто не был в Питере — тот верблюд; а кто был в Питере, но не посетил
Эрмитаж — тот осел». Так что, приближаясь к Эрмитажу, я как бы удаляюсь от осла, но вместе с тем меня не
оставляют сомнения: точно ли я буду восхищена?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Но сомневаться в том, чего ты еще не видел, разве это не обратная сторона медали, а, Лена? —
спросил ее сосед таким тоном, будто этот каламбур он слышал много раз.
— Вот видишь, у вас, у мужчин, есть что-то общее.
— А у женщин? Разве у женщин нет чего-то общего?
— Да я не о том…
Из автобуса я вышел в начале десятого часа. Около Эрмитажа была совсем небольшая очередь. Видимо,
это были самые преданные поклонники искусства. Они как-то сиротливо смотрелись на этой широкой и
знаменитой улице между набережной Невы и Эрмитажем.
С Невы подувал свежий ветерок, весело бежали машины, небо было высокое и чистое, день обещал
быть жарким, но теперь, когда солнце еще только поднималось над Невой, и воздух не потерял ночной
свежести, дышалось легко и думалось весело.
Через несколько минут к нам подошла группа женщин из шести человек. Четверо — иностранки, и две
— нашенские: женщина лет сорока и девочка лет шестнадцати. Это было легко определить. Иностранцы не
так носят сумки, они у них за спиной, как у детей или охотников. Если же сумка с одной тесемкой, то она
перекинута через голову, а не на плече, как носят наши, пытаясь сохранить элегантность и практичность
одновременно. Практичность у иностранцев видна во всем. Они приехали смотреть, и ничто не должно
мешать их созерцанию. В руках должна быть не сумка, а фотоаппарат.
Иностранки были из США. Женщина-молдаванка представилась переводчицей. Мы разговорились.
— Вы откуда? — спросил я иностранку через переводчицу.
— Из Америки.
— Из какого штата?
— Пенсильвания.
— Какое у вас впечатление от Питера?
— Огромное. Здесь все великолепно. Такие соборы, памятники, здесь столько памятников… А вы
откуда?
Отвечающая женщина и те трое, стоявшие с ней рядом, все время улыбались. Они показывали в своих
улыбках столько восторга, внимания, учтивости, что мне с трудом верилось в их искренность. Я смотрел на
них, слушал и, видимо, по инерции стал так же неестественно улыбаться.
— С Магадана, — ответил я.
— Это далеко?
— Отсюда — да. Но Магадан ближе к вашему штату, чем Петербург. Мы там почти соседи. Через
Тихий океан.
— Да, да, почти соседи, — ответила она.
В очереди мы стояли рядом. У нас было время для общения, и мне хотелось поговорить с ними без
восторгов и излишней учтивости. Мелькнувшая в моем сознании мысль была такая: если они действительно
любители искусств и, может быть, уже побывали в Риме, то сравнение итальянского искусства с
петербургским интересно было бы услышать.
— Вы были в Риме?
— Нет. В Риме — нет. Вообще в Италии не были, но здесь великолепно…
Диалог, как я ни старался, все меньше и меньше находил отклик со стороны американок и скоро совсем
пришел в тупик. Видимо, восторги и учтивость и в самом деле были не совсем искренними.
В это время, словно по команде, подъехали сразу три автобуса, и в одно мгновение все вокруг
изменилось. Как только открылись широкие двери автобусов, первыми из них вышли молодые люди с яркими
альбомами, книгами, картинами — началась самая оживленная торговля. За этими продавцами выскочили три
музыканта: один с барабаном, двое с блестящими трубами. Они проворно заняли то место, мимо которого в
Эрмитаж будет проходить приехавшая экскурсия. И, не теряя ни минуты, заиграли такую веселую музыку,
что иностранцам уже никак нельзя было, проходя мимо них, оставаться неблагодарными.
Как только прошли иностранцы, музыка сразу смолкла, словно ее выключили. Музыканты поставили
в сторонку инструменты, собрали деньги, закурили, что-то деловито обсуждая, пока за ними не подошла
машина. Бравые ребята. Приехали, заработали — и дальше. Им хорошо и нам весело. Каждый, наверное, так
подумал.
У всех настроение стало на градус выше; и то, что иностранцы, приехавшие на автобусах, прошли
вперед очереди, никого не возмущало; наоборот, папа, стоявший в очереди говорил дочери:
— А пусть идут, они в пять раз больше платят, пусть идут. К тому же они гости, а мы хозяева, постоим,
ничего, правда, Настя?
Настя, ей было лет двенадцать, смотрела на Неву, держа одной рукой папину ладонь, а второй
похлопывала по ней, кивая светлым лицом с большими карими глазами.
В Эрмитаже, особенно у входа в залы, шумно, как на Невском. Кассы, киоски, кафе — все, кажется, к
вашим услугам, и все же вы чувствуете себя неуютно, словно стоите на оживленном перекрестке без
светофора и регулировщика. Говорят, надо взять путеводитель. Взял, только помощи от него не прибавилось.
Сами служащие в нем не очень хорошо ориентируются, а что взять с провинциала?
Но вот сомнения позади, я добрался до французских импрессионистов. Народу больше, чем у входа.
Кого тут только нет, но больше всех китайцев и итальянцев. И все почему-то, так же как и я, к Ван Гогу и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Гогену. Тут надежда на уединенное созерцание совсем покидает меня. Делать нечего, я забиваюсь в уголок и
ожидаю, когда поток кофточек, брюк, кроссовок станет как можно меньше. Видимо, в таких случаях ничего
нельзя лучше придумать, чем ждать.
И действительно, через некоторое время поток идущих становится реже, в залах образовываются
группы, слышны однообразные объяснения экскурсоводов. Можно, конечно, прислушиваться к их голосам,
но в большинстве случаев это скучные объяснения. Лучше если вам удастся подслушать объяснение
художника какой-нибудь молоденькой деве, будущей экскурсоводше. И, кажется, мне повезло.
— Олег, можешь ты мне объяснить без всяких заумных словечек, просто, чтобы я могла понять и
почувствовать, вот эту картину?
— Нет, Марина, не могу.
— Почему?
— Потому что трудное еще кое-как можно объяснить. С простым — дело сложнее. А живопись это
очень просто. Ты бы хотела, чтобы я из объяснений убрал все лишнее и оставил одно чувство. Но ведь я не
Чехов.
— Ну, ладно, не Чехов, начинай, даю тебе полчаса.
— Поль Гоген, — начал Олег, чуть приподняв левую ладонь в сторону картины, и, выдержав паузу,
посмотрел на Марину. Ее лицо с правильными чертами отражало довольство и сомнение. — Великий
художник.
— Конечно, великий. В Эрмитаже не держат других.
— Да, но его величие имеет, как бы, свой знак качества. Редко над кем так жестоко смеялись, мало кого
так яростно подвергали критике, ставили под сомнение его достоинства и как художника, и как человека.
Жена пишет ему, не много думая о самом содержании: «Или я сумасшедшая, или ты действительно
художник». «Нет, ты не сумасшедшая, — спешит на помощь своей жене Гоген, — я действительно большой
художник». Он мог бы сказать о себе, что он не только большой, но и великий художник, если бы имел
побольше дерзости. Вот эта картина: «А ты ревнуешь?» — о которой он писал, что вложил в нее все, что
только видели и любили его глаза, его сердце и все его существо.
Марина смотрела на двух голых женщин, сидящих на песке, на яркие краски, от которых даже воздух
становился разноцветным, как сама картина, и на лице ее все больше отражалось сомнение.
— Олег, неужели такие женщины были модными в конце девятнадцатого века?
— Марина, будь умницей, это не женщины, это картины, в которых художник силится показать свою
душу. Здесь нет того, что было у Рафаэля, тут другое. Гогена называют Моцартом живописи. В его картинах
все организовано так, что говорят сами краски, взаимодействие тонов, нюансы световых эффектов, гармонии
настроений, и вот это и есть то новое, что внес в живопись Гоген. Если сказать еще проще, то он старался
устроить праздник для глаз, но такой праздник, чтобы радость его проникла в душу, он искал пути к тому, что
глубже зрения.
— Олег, я тебя просила простыми словами, а ты меня молотишь гармониями и нюансами, как
провинившихся китайцев молотили бамбуковыми палками по пяткам.
— Марина, но это не труднее твоего «Любовь — это небесная эманация души, тоскующей о благе».
— Это не мое, так у нас философ говорит, но я его понимаю не больше воробья, чирикающего на
подоконнике.
— Допустим, так оно и есть. Но ведь слово «благо» что-нибудь же значит, ведь не вред же это, не зло,
не темнота, а скорее свет. Один англичанин утверждал, что слова, сказанные в Библии, «Да будет свет!» — в
истинно глубоком смысле значат «Да будет Душа! Да будет Дух!»
— Но на картине не дух, а две голые бабы.
— Да, конечно, но они окутаны звонкой, ослепительной радостью. Видишь, здесь нет деревьев, нет
травы, нет ничего, что нас окружает… И потом, неужели ты думаешь, что твоя шелковая кофта красивее
твоего тела?
— Ну, не знаю, не знаю, тут что-то не то…
— Тут красота и ясность, пронизывающая все наши ощущения. Вот в чем тайна сей пронзительности
— это вопрос. Наверное, каждый на него отвечает по-своему, но мне кажется, что вся эта зрительная
симфония организована так, что пробуждает осязательные мотивы. Здесь душа настолько очарована
зрительными нюансами, что ей трудно уследить за переходами состояний. Мне даже кажется, что у Гогена
была некая тенденция: через зрительные восприятия передать осязательные ощущения. И эти ощущения
придают его картинам необыкновенную нежность. Это особенно чувствуется в картине «Натюрморт с тремя
щенками». Нежность разлита по всему полотну, словно художник только о ней и думал. Хвостики у щенков
торчат как лепестки хризантем, шерсть на боках, обвислые уши, а груши да и сам фон — все пронизано такими
световыми нюансами, что теперь кажется чудом, как современники могли это не заметить.
— Да, нежность, конечно, если смотреть на картины. Он и человек, наверное, такой был?
— Человек?.. Тут не все так просто. Если говорить о его отношениях с детьми, а их у него было пятеро,
и с женой, которая не была ему другом, то надо сказать: искусство он любил больше, чем их. Как-то в письме
своему другу, продавцу картин, он писал: «За картину «Куда мы идем», — в некотором смысле
определяющую его творчество, — не бери много, главное, чтобы она попала в хорошие руки».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Пока Олег рассказывал о картине, Марина, слушавшая все время внимательно, неожиданно открыла
альбом и стала что-то искать в нем.
— Ладно, с Гогеном более-менее ясно, у меня еще один вопрос.
— Слушаю, мадам.
— И Гоген, и Ван Гог, как ты говоришь, стремились к ясности, не избегая яркости…
— Да, они стремились превратить банальные сюжеты в гениальные картины, как бы возрождая их.
Ведь большинство банальных вещей когда-то были гениальными.
— Банальные, гениальные — это, наверное, очень интересно, но вот у Ван Гога есть картина «Цветы в
вазе». Сколько я ни всматривалась в нее — никакой гениальности, одна банальность, а между тем ощущение
симпатии — бесспорное. В чем тут дело?
Она открыла альбом и показала картину. Олег засветился радостью.
— Послушай, Марина, да ты самая способная ученица. Можно, я тебя поцелую? Или нет, нет, выпиши
мне чек на пять поцелуев. Ты и не представляешь, как я благодарен тебе за этот вопрос.
— Так что в этой картине? Или мне только показалось так?
— Это очень важное замечание. Картина и в самом деле, как мне кажется, необыкновенная. Ван Гог
написал ее в последний год жизни. Знаменитые «Подсолнухи», «Портрет Гашена», «Ирисы» уже были; и вот
— «Цветы в вазе». Можно подумать, что в сравнении с названными выше эта является как бы ироническим
комментарием к триумфальному шествию: ни яркости, ни живости светотени, даже сама ясность как бы
приглушена. Такое впечатление, что он написал картину с максимальной звучностью красок и ясностью
оттенков, а потом взял да и присыпал пылью. И эта пыль осела на нее как туман, и теперь зритель смотрит на
нее как сквозь занавеску. Картина от этого много потеряла в яркости и свежести, но выиграла в
таинственности. И таинственность эта является в ореоле светлой печали… В живописи и музыке всегда
находили нечто общее, так же как и между музыкой и поэзией. Кажется, Рахманинов сказал: «Поэзия —
сестра музыки, но мать музыки — печаль». Ван Гог выразил эту мысль в картине. Печаль и свет, печаль и
нужда — матери любви. В отношении Ван Гога и Поля Гогена это так естественно. Уж что-что, а нужда
никогда не оставляла их без внимания. Она так щедро награждала их заботами, долгами, невезением,
презрением, что даже всемирный страдалец Иов признал бы в них своих братьев. И вот напоследок Ван Гог
решил оставить на одной из картин след своей души-мученицы. Собственно, если говорить о замыслах этой
картины, то нового там ничего нет. Застенчивая, полная любви и сомнений душа, столько раз порывающаяся
к свету, радости, счастью, наконец-то осознает, что все пути тщетны. И все же в картине этой под слоем пыли
и тумана мелькают искорки надежды…
— Ну, все, все, Олег, — говорит Марина и смотрит на часы, — иначе мы опоздаем…
Убежали. А так хорошо было слушать их и молчать. Они сами чем-то напоминали одну из картин Ван
Гога. Но вот ушли. Я осматриваю все больше пустеющий зал, выбираю свободное место недалеко от
дежурной по залу и осматриваю посетителей.
К длинной скамейке, на которой я сижу, подходит молодая пара. Вид у них усталый; женщина, опустив
голову, рассматривает свои туфли, мужчина громко говорит по мобильнику. Я не понимаю ни одного слова,
но почему-то думаю, что это, наверное, итальянец.
Просидев полчаса в зале импрессионистов, делаю вывод: чаще других появляются экскурсии китайцев.
Женщины-китаяночки пристально всматриваются в картины, мужчины все время о чем-то говорят, много
больше говорят, чем смотрят. Говорят громко, на них все обращают внимание, но это ничего не меняет.
После китайских экскурсий становится тише.
— Вы здесь сидите целыми днями, не устаете? — спрашиваю дежурную.
— О, да. К концу рабочего дня такую глухоту набивают. Но, знаете, на одну пенсию нынче не
проживешь.
— Вот картина Ренуара, — после затянувшейся паузы снова обращаюсь к дежурной, — под стеклом…
— Да вы знаете, воруют. Это дорогая картина.
— Так-то оно так, но под стеклом не видно. Блики, отраженные лучи, свет от окон — смазывается все.
— Ну почему? Зайдите с другой стороны.
Я заходил со всех сторон и все равно ничего не видно. От такой демонстрации оригиналов никакого
толку, но по тону дежурной понял, эта тема ее не интересует. Помолчали.
— Мне показалось, пока я здесь рассматривал картины, что больше всех шумят итальянцы.
— Ну да, ну да, они шумноваты. Они и китайцы. Китайцы особенно. Голова после них кругом идет, а
так ничего…
«Черный квадрат» Малевича, которым я заканчиваю первый день знакомства с Эрмитажем, прикован
к стене подобно Прометею — отцу всех искусств. Странное ощущение испытал я, подходя к этому
произведению искусства. Ему столько внимания, он один занимает весь угол. Под толстым слоем стекла, надо
понимать, пуленепробиваемого. Около него подозрительное спокойствие. Рядом, на стене, весит большое
нотабене: как следует понимать «Черный квадрат», какая у него энергетика, и что это не какая-нибудь бяка,
как говорит художник Глазунов, а произведение. Рядом цена: миллион долларов. Тут уж не до шуток. Я не
спешу подходить к нему. Осматриваю обстановку, обращаю внимание на тех, кто пытается рассмотреть сам
«квадрат». Условно их можно разделить на три группы: тех, кто проходит мимо и совсем не обращает
внимания, на тех, кто смотрит на него и проходит мимо, и на тех, кто, как и я, пытается что-то понять.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вот мужчина, так же как и я, рассматривал его со стороны, подходил ближе, и теперь уже стоит у
самого творения Малевича. Я подхожу к этому товарищу по несчастью и тихо спрашиваю:
— Вам нравится?
Мужчина лет пятидесяти, с седыми усами и бородкой, как раньше говорили, булганинской, не
поворачивая головы, говорит:
— Да как вам сказать… По крайней мере, интересно. Малевич, обращаясь к зрителю, загадал
немудреную загадку: «Вы сумасшедшие или я?..» Чем-то она напоминает одного чукотского оленевода.
— Он тоже квадраты рисовал?
— Нет, он купил машину кирпичей, высыпал на берегу реки и стал бросать их в воду. Его спрашивают:
зачем? А он говорит: видите, кирпич четырехугольный, а круги не четырехугольные — почему?
— Эйнштейна тоже считали сумасшедшим.
— Да в том-то и дело…
— Вы считаете, что в «Черном квадрате» нет никакой логики?
— Почему? Логика тут как раз есть. Живописи не видно.
— Интересно, какая тут логика?
— Формально история живописи такова: сначала рисовали предметы, потом стали рисовать ощущения
от этих предметов, потом — идеи этих ощущений. Все это так или иначе имело отношение к жизни, к тому,
что мы чувствуем, знаем или могли бы знать. И по этой логике, мы пришли к границе жизни, к тому, что
называют словом «ничто». Это «ничто» давно уже мелькало на горизонте сознания: Шелли, Державин,
Тютчев с его «Когда пробьет последний час природы…» Все это, с одной стороны, проповедь пессимизма, а
с другой — воспитание мужества. Логика футуристов, а Малевич недалеко от них был, сама по себе в высшей
степени интересна. Тут они дошли «до самой сути» и пошли дальше. Художники ведь всегда стремились хоть
на вершок продвинуться в постижении красоты. Трудностей здесь хватало, но футуристам показалось, что
они в какое-то мгновение поймали саму тайну искусства за бороду. Не надо никакой этики, долой все
эстетики, долой принципы и меру. Если кто-то писал о защите отечества, о солдатах в окопах — футуристы
говорили:
Я лучше в баре блядям буду
Подавать ананасную воду…
Ну и подавай, чего тут особенного? А особенное, которое они не хотели знать, было. Они ведь мечтали
подавать воду так, чтобы все ими восхищались, считали героями, носили на руках; а если не будете носить на
руках — то повешусь или застрелюсь. Эпатаж у них был дешевый и нечестный, да, кажется, еще и
расчетливый. Эти двоюродные родственники Базарова, так называемые солнечные мальчики, имели
космические претензии и короткую память. Они только пришли в этот мир и сразу заметили: планета не
оборудована. И вот эти нигилята создали «красоту», которая вела не к жизни и свету, а совсем в другую
сторону — к смерти, темноте, «черным квадратам»…
Не знаю точно, хорошо ли заканчивать посещение Эрмитажа «Черным квадратом»? С такими ли
мыслями следует расставаться с лабиринтом памяти и красоты? И что бы там ни думали организаторы и
руководители, но мысли от «Черного квадрата» трудно назвать светлыми. Создается впечатление, будто
господин Пиотровский от имени эрмитажной администрации и от себя лично вместо «спасибо за посещение»
незаметно сунул в задний карман души несвежий носовой платок. Конечно, общее впечатление от Эрмитажа
не пострадало, но на небосклоне сознания появилось ироническое облако: не насмехаются ли тут надо мной?..
* * *
После посещения Эрмитажа мне казалось, что так восхитить и удивить меня не сможет больше ничто.
Я ошибся. Царское село, где я оказался через два дня, опровергло мои подозрения.
Сам город небольшой. На автобусной остановке, как везде на остановках, суетно. Но стоит отойти
подальше от станции, сразу обращают на себя внимание широченные улицы и аллеи. Суета и спешка в них
тонет, ощущение простора встречает здесь тишиной и привольем. Это особенно заметно, когда приезжаешь
сюда с Невского проспекта.
У самого входа в Александровский сад несколько небольших и ярких киосков. Покупателей немного,
но все блестит красочными обложками журналов, альбомов, книг. Все на иностранных языках. Открытки,
проспекты, путеводители — так к месту, но все на иностранных языках. И дорого, совсем не по карману
рядовому служащему. Замечу, это не частный случай. И проходя к Екатерининскому дворцу, я вспомнил
Ивана Александровича Гончарова: «Но мы сами продолжаем относиться к своему языку небрежно: в этом
состоит громадная наша ошибка, опасная в ряду грядущих обстоятельств… Именно наш высший класс, а
за ним, в подражание ему, и средние классы — стараются не говорить на родном языке даже между собой».
Центральная аллея сада ведет к небольшому железному мосту, за которым, в проеме подстриженных
деревьев, мелькает часть золотистого фасада. Как только она попадает в поле зрения, внимание уже
настораживается: что-то сейчас появится необыкновенное. И действительно, яркое сочетание золотой, белой
и голубой красок завораживает. И все время приближения к дворцу — ни пруд, ни серые уточки, краса и
нежность петербургских каналов, ни клумбы с замысловатыми линиями — не могут отвлечь внимание.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Екатерининский дворец, когда подходишь к нему ближе, производит гипнотизирующее действие. В
тот день небо было чистое, солнце играло на позолоченных кариатидах, на голубых стенах с белыми
колоннами такими нежными оттенками, что на душе становилось празднично и весело. Солнце было высоко,
и темные стекла окон, с тонкими, как паутинки, переплетами, давали воображению самые неожиданные
сюжеты.
Всматриваясь в этот дворец, я припоминал строчки Пушкина:
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
Справа от дворца, на фоне чистого неба, весело блестели золотистые луковицы церквей. Они купались
в прозрачной синеве, переливались чистыми бликами, и казалось, что вот-вот в ответ этим световым
переливам зазвучат маленькие колокольчики.
Дальше, за церковью, знаменитый лицей. Там учились будущие декабристы, цвет и слава нации.
Почему его открыли рядом с царскими хоромами — не ясно. Аристотель, когда ему предложили воспитывать
царского сына, чуть не первым условием поставил, что обучать сына Филиппа он будет подальше от его дома.
И не потому ли они, будущие декабристы, воспитанные почти в апартаментах царей, стали их противниками?
Все время прогулок по Александровскому саду я искал то, с чем можно сравнить его. Собственно, это
и сад, и лес одновременно. Широкие аллеи, дороги и высоченные дубы — все говорило о чем-то давнем, почти
былинном, и вместе с тем правдоподобном. Течение времени здесь ощущалось живо, зримо и шершаво, как
стволы столетних дубов.
Дубы здесь стояли величественные, могучие. Жаль, что на них не было табличек, когда и кто посадил
дерево. А ведь это совсем нетрудно сделать. Ведь намного интереснее смотреть на дерево, если на табличке
написано: «Этот дуб ровесник генералиссимуса Суворова» или «Это дерево посадил поэт Державин».
Возвращаясь из Александровского сада, я все время думал об Ахматовой. Лицей, где она училась, был
закрыт. Ограды около здания уже давно не было. Я подошел к высокому стройному клену, положил ладонь
на шершавый ствол и попробовал представить, как она читала свои стихи:
Угощу под заветнейшим кленом
Я беседой тебя непростой,
Тишиною с серебряным звоном
И колодезной чистой водой —
И не надо страдальческим стоном
Отвечать… Я согласна — постой —
В этом сумраке темно-зеленом
Был предчувствий таинственный зной.
Я спрашивал у прохожих, есть ли в Царском селе что-либо еще, кроме лицея, связанного с жизнью
Анны Андреевны, и каждый раз получал короткий извиняющийся ответ: «Не знаю». И я прекратил опрос.
Мне самому стало стыдно за эти вопросы. Ведь никто и мне не запрещал покопаться в воспоминаниях и
дневниках об этом периоде ее жизни. И нечего на зеркало пенять, коль сам плохо подготовился к поездке.
Но случай в тот день был благосклонен ко мне. На автобусной остановке вместе со мной сидели
мужчина лет шестидесяти и женщина, ей было уже далеко за сорок, но голубые глаза, симпатичное лицо,
стройная фигура и бодрость, которую излучало все ее существо, казалось, никак не хотели признавать
обступающих со всех сторон лет. Она мне живо напомнила одну замечательную картину Эдуарда Мане. И
сразу подумалось: уж эта точно что-то знает об Ахматовой.
— Вы не знаете, здесь есть памятник Ахматовой? — спросил я женщину.
— Гимназия, где она училась. Вы проходили мимо нее. И еще есть дом, где она жила. Жил здесь некто
Наумов, он за свой счет содержал музей-квартиру, а потом умер. Теперь не знаю.
И эта говорила как будто извиняющимся тоном, хотя не скрывала того, что тема ей интересна. Скоро и
мужчина включился в разговор.
— Последние годы она жила в Комарово, и, кажется, там ее и похоронили. Да, там жили писатели, там
вся богема.
Общение оживилось, и мы стали говорить об Ахматовой так, будто она наша общая знакомая или
дальняя и хорошая родственница. Вспоминали о ее мытарствах, о сыне, о какой-то мне совершенно
незнакомой внучке…
* * *
Хорошо в Питере, здесь каждый квартал, каждый дом — история, да еще какая! Но время моего
пребывания подошло к концу. Обратный билет до Москвы мне взяли такой, чтобы я поспал ночь в вагоне, а
утром проснулся на Ленинградском вокзале. Так оно и случилось.
На перроне уже мелькали тележки, рабочая столица проснулась. Вокзал еще не проснулся полностью,
но блеск реклам, движение огромных сумок, чемоданов, суета несвежих лиц уже заполнили все проходы и
переходы. Я глянул на часы, время приближалось к семи.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Небо в тот день было затянуто тучами, и, может быть, поэтому на лицах была та же неопределенность,
что и на небе. Рядом со мной оказалось какое-то семейство, похоже, они провожали сына-десантника. Все,
кроме пожилой женщины, молчали, а она говорила с обидой и возмущением. Мимо этой семьи проходили
люди и спрашивали: где метро? Но никто им не отвечал.
Чуть поодаль от этой семейки появился сутулый, ко всему привычный, бич. Лицо у него было темное,
заросшее, лоснящееся копотью, как сковорода. Он шел, не спеша, широко расставленные ноги медленно
перемещались по заплеванному асфальту. Вся одежда на нем — куртка, рубаха, штаны — были затертыми,
как приводные ремни. И вместе с тем, в нем было что-то домашнее, знакомое. Мне даже показалось, что это
Толстовский табунщик, Нестор из «Холстомера», идет выгонять лошадей на пастбище. И создавалось
впечатление, что он тут на своем месте, не гость, не прохожий, а как бы по долгу службы. Эта неестественная
естественность придавала ему какие-то мифические оттенки. И когда кто-то спросил его, как пройти к метро,
он остановился, поддернул штаны и неспешно, как человек, часто отвечавший на подобные вопросы, показал
в нужную сторону. И это тоже подтверждало ту мысль, что он здесь далеко не новичок…
Между тем, на вокзале становилось оживленней. Все больше открывалось ларьков, быстрее двигались
машины, теснее становились толпы людей, громче звучала музыка, и даже собаки бегали быстрее, словно и
им надо было выполнить какой-то план на день.
А день этот был важный: с одной стороны — «День знаний», а с другой — 855 лет столице.
И, как подарок к этому юбилею, показывали по телевизору шайку бандитов в фильме «Однажды в
Америке». Мне не понравился фильм, но кто знает, может, это была своеобразная шутка господина Лесина?
Впрочем, я об этом уже не думал, меня ожидал авиарейс на Колыму.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Виктор БРЮХОВЕЦКИЙ
КАЛИНОВЫЙ КУСТ
* * *
Распахнутые настежь окна
Глядят на контуры моста.
Деревня от росы промокла
Насквозь, до малого листа.
Ночь выполнила всё заданье —
Никто росой не обойден…
А в тайной точке мирозданья
Грядущий день уже рожден.
И за рекой, за переправой,
В тумане, словно на весу,
Влюбленный кто-то, над отавой
Склоняясь, черпает росу.
В ладони черпает, с размаху!
И брызжет каплями воды
И на лицо, и на рубаху:
Чтоб — для любви,
Чтоб — от беды!
И по росе на холм, по склону,
Спешит и счастлив, и влюблен,
И солнца красную корону
К себе примеривает он!
* * *
Я рос в краю, где есть река Алей.
Я от весны до осени болтался
На той реке, я кандыком питался
И прочими сортами щавелей.
Мой глаз был узок, но зато остер!
Монгольский глаз моей страны полынной, —
Он отчего сверкающий и длинный,
Не от того ли, что глядел в костер?
Кочевника приют. Кизячный дух.
Полынный пал. И насторожен слух.
И темень за костром сплошной стеною.
Игра огня печальна и мудра,
И далеко-далеко до утра,
И сто легенд толпится за спиною.
БАТИНА ШКОЛА
Говорят, что была та война тяжела…
Я не знаю войны, я рожден в тишине.
Среди той тишины я мечтал о войне.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я читал и смотрел, я в кино забывал
Сам себя — я горел, я мосты подрывал.
Под ночною звездой я над минами полз…
И хорошей шпаной я на улице рос.
…Я в обшивку стены нож трофейный метал.
А у бати с войны жил под сердцем металл.
Помню батин вопрос. Помню ясный ответ:
— Я готовлюсь к войне. К той, что будет еще!..
Крепок батин кулак. Болью губы свело.
Помню слово: «дурак…»
До сих пор тяжело.
ФОТОГРАФИЯ
Мы идем на базар — Колька, Юрка и я…
Нам на долгую жизнь от базара осталась,
Словно высшая милость, великая малость, —
Фотоснимок. Эпоха! Кусок бытия.
…Мы стоим на подмостках средь белых холстов,
Три осколка войны, три песчинки России.
И фотограф прикрыл наши ноги босые
Распрекрасным венком из бумажных цветов.
А за стенами солнце и крики детей,
И тяжелая ругань, и воздух сопревший,
И пустые штанины — теперь их все меньше —
И тележные скрипы, и дух лошадей.
Здесь, на этом базаре, сапожник-карел,
Наш сосед, посылая проклятия Богу,
Продал три сапога. Все на правую ногу!
Он в то лето под осень от водки сгорел…
Мы бродили меж тощей и сытой возни,
Мы смотрели, как пьют, как воруют цыганки.
Вся огромная жизнь! И с лица, и с изнанки…
Кто там думал о нас в те нелегкие дни?
Да никто! Но остался кусок бытия,
И остался фотограф, дарующий милость,
И стена из холстов, за которой дымилась,
Как на сцене огромной, планета моя.
И случится — когда подступает покой,
Я беру это фото, как пропуск в те годы,
Где на шумных базарах сходились народы,
И холсты, словно полог, срывая рукой,
Я вхожу на базар. Я иду и смотрю…
ЭЛЕГИЯ
Тихое раздолье —
Берег да вода.
Скошенное поле.
Ранняя звезда.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И по травам скошенным
Прямо под звездой
Бродит конь стреноженный
И гремит уздой.
Мнет копытом сено —
Легкий дар судьбы,
И роняет пену
Желтую с губы.
Все грустит по лугу
Прежнему, тому.
И бредет по кругу,
И глядит во тьму…
СУСЛИК
Лишь только выйду на проселок —
У свежей норки боковой
Стоит он, рыжий и веселый,
Как малый столбик межевой.
Стоит, освистывая волю,
На всю вселенную один.
«Кто здесь, скажите, господин?»
И добавляет: «Не позволю…»
Но коршун закружит в полях,
И суслик упадет от страха,
И пестрая его рубаха
Уже мелькает в ковылях.
Но только небо станет чистым,
Как весел, рыж и невредим,
Мой суслик тут же с тем же свистом:
«Кто здесь, скажите, господин?..»
Ну, задавала! Ну, кино…
Все это было так давно.
С тех пор пошел который год.
В полях давно никто не свищет,
Там тишина, как на кладбище.
Повытравили всех господ…
* * *
Памяти брата
…Мне все кажется — дверь откроется:
— О, братуха, ну, как ты, жив?
Не забыл ли, ведь завтра троица…
Голос искренний твой не лжив.
Утро чистое, небо строгое,
Молодая листва дрожит,
И бредем мы, пыля дорогою,
На илбан, где отец лежит.
— Знаешь, брат, что-то сны тревожные,
Словно хмелен я без вина…
Нам одна с тобой подорожная,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И печаль на двоих одна.
Отмолилась и стихла Троица.
Скоро новая на дворе.
Мне все кажется — дверь откроется…
Только умер ты в декабре…
Снова утро и небо строгое,
Взять в попутчики мне кого?
И бреду я, пыля дорогою, —
Нету рядышком никого.
Я не стар еще, мне хватает сил,
Почему ж на кургане, здесь,
Упаду в траву между двух могил —
Есть ли место мне?
Место есть…
* * *
Люблю весну и раннюю зарю.
Наверное, хорошее здоровье.
Еще бы счастья…Отблагодарю!..
Горит свеча. Мерцает изголовье.
Декабрь скуп и скуп его рассвет.
И только иней на стекле морозном,
Как запах сена во дворе колхозном
Лето сто назад, а то и двести лет.
На том дворе, в той самой стороне,
Где прожил я так мало и так много,
Как будто жил в учениках у Бога…
Как будто жил…
И нет покоя мне.
* * *
Шесть утра — и в переулке
Заскрипела ось во втулке.
Пахнет солнцем. Здравствуй, день!
Сон еще тягучий, сладкий;
Говор утренней касатки;
Покосившийся плетень…
Вот оно — моё, родное,
Вечное, не проходное —
Цок подковы, удила.
Росами пропахший воздух,
Жеребца тяжелый роздых
И — рассвет в конце села.
* * *
На каждом крестатом столбе по орлу,
Гудят провода и Руслановой голос
Из черной тарелки плывет по селу…
Березовый лес, обнаженный по пояс,
Раскрыт и распахнут до самого дна.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Немые курганы седы и суровы,
Ни зверя в степи, ни крыла, ни подковы,
И только отвесно стоит тишина,
Да густо шуршит золотая пшеница,
Да всполохи блещут, как росчерк ножа.
Земля пахнет хлебом при слове «зарница»,
Земля пахнет кровью при слове «межа».
Прислушаюсь к небу — как чисто оно!
Конечно, зарница. Конечно, зарница!
И колос усат, и пролетная птица
Вот-вот и опробует это зерно.
* * *
Россия… Жвачки… Пепси-кола…
О, потное седло монгола!
О, пламя рыжего хвоста!
Куда ты мчишь в уздечке новой,
Гремя серебряной подковой,
Отлитой нами из креста?
И этот звон, и это пламя,
И тяжкое перо поэта,
И сеть запутанных дорог
Так душу жгут. Чего б напиться?
Пью из овечьего копытца
И плачу, глядя на Восток, —
Туда, где за семью ветрами
Горит свеча в оконной раме,
Где в свете крохотной звезды
Течет река водой живою,
И облетает сад листвою,
И наземь падают плоды;
Туда, где скачет конь былинный,
Где сладок бой перепелиный,
Где душно пахнет сеновал,
Где зреет злак на косогоре,
Где я влюбился в это горе
И родиной своей назвал…
СЕНТЯБРЬ
Еще вдали серебряной трубы
Печаль не спета, и солома в скирдах,
И у коровы в жаркий день с губы
Течет слюда, а на плющом повитых
Кустах калины дрозд глядит на кровь
Созревших ягод, вертикально-тяжких,
И золотой подсолнух супит бровь,
И шею выгибает по лебяжьи.
Натертый воском, он уже созрел.
Он понимает — время на исходе,
И воробьи вот-вот начнут обстрел
Его башки, торчащей в огороде.
Скрипят возы…
Погода хороша!
У ежевики синие глазищи!
И спелый хмель на самом дне ковша
Запрятан, словно нож за голенище.
Хлебни — и жизнь напухнет у виска.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И на гармонь опустятся ладони,
И в золото одетая тоска
На все село прольется из гармони.
* * *
Здесь все так же, как прежде,
Клены в рыжей одежде,
Солонцы, словно пух тополей.
Среди улочек сонных
Вдруг замру, как подсолнух,
Перед старенькой школой моей.
Задохнусь, отдыхая…
Та же осень сухая.
Паутиною дышат луга.
Пашни в зелени всходов
И в конце огородов
Золотые большие стога.
Деревянная школа!
Звук высокий глагола.
Там глядит со стены на детей
Черный Гоголь носатый,
Словно бес, волосатый,
Кстати, он и писал про чертей.
Закадычник мой Колька —
Печенег, да и только —
Здесь когда-то стрелял по стеклу…
Неба ситцевый космос,
И Руслановой голос
Обнаженный летит по селу,
Словно что-то итожит…
Не напрасно ли прожит
Век опущенный щедрой страной?..
Ой, ты эра лихая,
Проходи, громыхая,
Над моей стороной
Стороной…
* * *
Склонившись над строкой…
В. Шефнер
Ходит классик по городу,
Ходит в дождик и зной.
Носит светлую голову…
Возле бочки пивной
Воблой стукает по столу,
Сотворяет «ерша»,
Не похож на апостола,
Не похож на бомжа.
Входит в Лавку писателей,
В Доме книги торчит.
Он из рода Спасателей,
Он из тех, кто молчит
До поры и до времени,
Кто в ночах, среди снов,
Для грядущего племени
Строит мостик из слов.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Легкокрыл, как видение, —
Мотылек, естество…
Люди смотрят на гения
И не видят его.
А ему это по боку,
Он идет, не спеша,
По земле, как по облаку…
Золотая душа!!!
* * *
— Как ты зовешься?..
И. Гете. «Фауст»
Долгой дорогой к Богу
Выйду на перепутье.
Пес перешел дорогу.
Черный. Не повернуть ли?
Это в душе неверье
Пробует тихо голос.
Мне говорят: — Евреи…
Я отвечаю: — Полно-с…
Смешано все от века,
Кровь то у нас какая?
В ком-то от печенега,
В ком-то и не людская.
Вот на дороге пыльной
Камень блестит, слеза ли?
Может, грядут слепые.
Может, придут с глазами.
Хлеб достаю из рубищ
И отдаю собаке…
— Господи, если любишь,
Что же ведешь во мраке?
* * *
О, если бы поднять фонарь на длинной палке…
О. Мандельштам
Ты все ближе теперь, и, когда очарован
Сумасшедшей строкой, в руки снова беру
Этот синенький том, что тоской прошнурован,
И обязан собой золотому перу —
Я с тобой на далекую Чердынь сплавляюсь,
Я с тобой к шестипалой неправде иду,
И, конвойной суконной полой задыхаясь,
Сквозь решетку окна вижу Обь на плоту,
Я кричу — ну, о чем ты рокочешь и свищешь!
В этой дикой стране, от страданий сырой,
Не поможет фонарь, и напрасно ты ищешь —
Нет на Каме его,
Нет ни в речке Второй…
* * *
Дине Шулаевой
Здесь полынь, да ковыль, да разбоя следы.
Побелевшие кости под злыми лучами.
Над арабскою вязью курганной плиты
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Кружит коршун и совы хохочут ночами.
Глаз прищурь и смотри, как сквозь воздух степной
Караваны проходят, гремя бубенцами,
Вырастают вдали минареты с дворцами —
Эту сказку играет расплавленный зной.
Здесь не ходит овца и не ходит пастух,
Чертит небо стервятник косыми кругами,
Здесь сарматскою удалью воздух напух
И завязаны тропы тугими узлами.
Край высокого солнца и солончака!
Лишь порой после душной грозы, на рассвете,
Тонконогая тень пронесет седока
Из четвертого века в шестое столетье.
Не от тех ли далеких кровей он, о ком
Над курганною вязью гадают потомки,
Не о нем ли волчица, смахнув языком
Тень вечерней плиты, глухо воет в потемки?
* * *
Угости меня черным кофе
С горьким привкусом… Угости!
У меня на моей голгофе
Нынче ветрено и дожди.
Да еще это птичье горе,
Этот гогот по вечерам.
Знаю, скоро замерзнет море.
Значит, будет вольней ветрам.
Нарисуют опять морозы
На окне в канун января
Ветку тополя, ствол березы,
Бородатого глухаря.
Синий лед с голубой поземкой,
Тропку летнюю, сход к ручью,
Чашку кофе с кислинкой тонкой
И веселою горечью.
КАЛИНА
И когда я уйду неожиданно просто
(Я уйду, как живу, — на ходу, на бегу),
Посади в мою память у края погоста
Не рябину, что гнется под ветром в дугу,
Но — калиновый куст!
Чтоб на склоне пригорка
Он разлаписто рос, как на воле растут,
Чтобы осенью было и терпко и горько
Налетевшим дроздам и лежащему тут,
Кто душою врастал в эту бурую глину,
Где устроил навечно жилище свое…
Пусть крылами дрозды обивают калину
И, речною водой запивая ее,
Улетают к теплу, помня зрелую мякоть,
Эту горечь и сладость, и холод зари.
А когда отбушует осенняя слякоть,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Кисти ягод оставшихся в гроздь собери,
И суровой зимою, заботясь о сыне,
Добывай горький сок и давай пригубить,
Чтобы он с детских лет, привыкая к калине,
Ненавидеть учился, страдать и любить.
НОЧНЫЕ МЫСЛИ
1.
Замрет сознанье… Острый холодок
Пронижет тело и остудит душу.
И даль не познана, и не допит глоток…
Зачем же вышел из воды на сушу!
Кто даст ответ — зачем?
Ответ нет.
Куда уйду — Сатурн? Юпитер? Вега?..
Пространство без дождей, деревьев, снега —
Бессмертия докучливых примет…
Дождем вернусь, хвоинкою, ветлою,
Гнездом сорочьим, тропкой на большак,
Блестящею цыганскою иглою,
В ковер воткнутой кем-то. Просто так…
2.
Нет, мне не стать ни елью, ни сосной,
Ни белой птицей, рвущейся весной
За горизонт, ни зверем быстроногим,
Ни волчьим, ни ракитовым кустом,
И даже не осиновым листом,
Лежащем одиноко у дороги.
И я ничуть об этом не грущу,
И тот объект, кем стану, не ищу,
Хотя на дне сознания мерцает —
«А вдруг…» Но что напрасно говорить,
Нам никогда себя не повторить.
Душа стремится — разум отрицает.
У СТИКСА
Вот здесь и сядем около куста,
Где есть еще свободные места
И солнечных лучей не очень густо.
Пусть нам с тобой нальют вина в сосуд
И каждому по драхме принесут,
Чтобы во рту не оказалось пусто.
Покой и свет. Медвяный запах лип.
Издалека — уключин мерный скрип…
Поговорим. Мы не наговорились.
Мы просто были, хлопали дверьми,
И, хлопаньем довольные вельми,
В соку своем кипели и варились.
Оглянемся… — ах, эта колея!
Супонь, гужи, потертая шлея,
Возницы брань, и кто-то лает, лает.
Как будто ты не ради жизни жил,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А занят был вытягиваньем жил
Своих, а для чего — никто не знает.
Теперь им нас назад не заманить.
Слабее пульс, почти незрима нить…
Пора! Пора… старик все ближе, ближе.
Сейчас он нам засунет пальцы в рот,
И, ухмыляясь, драхмы заберет,
И мы увидим: не седой он — рыжий.
А это — солнце. Он седой. Седой.
Он столько лет работает с водой!
Тяжелая! на омутах играя,
Она несет. А мертвые идут.
Садятся здесь и переправы ждут.
Когда ж конец? Но ни конца, ни края.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Алексей МАКУШИНСКИЙ
НА АВЕНТИНСКОМ ХОЛМЕ
MOSCOW REVISITED
В основном все как было — бессолнечные дворцы.
Сколько-то новых башен прибавилось к Вавилону.
Орфей все ищет свою Эвридику в аду метро,
среди серых толп, уезжающих в вечный скрежет.
Прекрасна, конечно, осень, покойный свет.
Осень ведь всякий город делает захолустьем.
Тишина проступает сквозь крик и грохот,
как пятно от лампочки проступает на абажуре.
Здесь кровь сочится из-под камней, здесь дядя
Джо шевелит усами кремлевских стрелок.
В пустыне окраин океанские корабли,
светясь, проплывают фатаморганой. Как же
все это хочет — быть, и не может, стремится — быть,
и не может, старается, безуспешно.
Отраженья в реке убедительнее домов,
отраженных в ней, с их шпилями и гербами.
Но прекрасна, еще раз, осень, огромное захолустье,
всякий раз побеждающая столицы, и эту тоже.
Аллеи бульваров уходят в совсем другую
перспективу — то ли в прошлое, то ли в самих себя.
Что бы ни было в жизни, ты вечно будешь
сидеть под тем абажуром, давно истлевшим.
Те, кого ты не встретишь, идут здесь тебе навстречу,
и время поет свою песню под шелест листьев.
КАССИДИЙ
Все так ясно видишь сразу после
купленных утех, в четвертой книге
«Комментариев», совсем внезапно,
говорит Кассидий. Между миром
и тобой, на миг, твое желанье
не стоит. Ты смотришь прямо: вот он,
мир. И, говорит Кассидий, горек
взгляд твой, этой горечью — отраден.
Люди здесь проходят пред тобою,
люди, лица, то есть складки кожи,
и морщины, говорит Кассидий,
кадыки, чудовищные шеи,
под глазами бряклые мешочки,
то есть вислые зады и груди,
на ногах прожилки и мозоли.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Все хотят чего-нибудь другого,
говорит Кассидий. Все несчастны.
Страсть их гонит, страх и ожиданье.
Ты жалеешь их, ты видишь ясно
их скелеты в будущих могилах,
черепа с бездонными глазами.
Вечер между тем уже ложится
на ступени храма, затихает
форум, из метро несется влажный,
затхлый запах, пьяница привычно
жизнь бранит. А там темнеет небо,
нежною, глубокой синевою,
и печаль рыдает в переулке,
и мечта идет на приступ счастья,
что над ней, с высот своих, смеется.
* * *
Уходишь, уходишь в несметной толпе,
по улице, в никуда.
Здесь каждый, как мог, любил и терпел,
и шел сквозь нет и сквозь да.
Дорожных знаков, кружков и стрел,
лес. Шпили, и провода,
и светофоров изменчивые огни.
Все это здесь, сейчас.
Тормоза скрипят, и трамвай гремит —
скрипки и контрабас.
Знакомые тени стоят одни
у вечных концертных касс.
Так дни проходят, ночи спешат
куда-то — скорей, скорей —
и катится счастья стеклянный шар,
и каменный шар скорбей.
Но важно лишь то, что твоя душа
сквозь смерть говорит моей.
ДОЖДЬ, АВТОСТРАДА, ЧАЙКОВСКИЙ
Л.Щ.
Как в Pathetique, которую мы слушали вместе,
только ад, ты сказала мне, и более ничего,
ни чистилища, ни проблеска, ни прощенья,
так в этот день только дождь, и рваное небо
над взорванными деревьями, и на автостраде
вообще никакого, но водные вихри, безумные
брызги, но красные фары, вдруг страшно
близко, и белые в зеркале, ниоткуда, в сплошном,
летящем и грохочущем облаке, и конечно,
печаль раздвигает границы, разрывает — отчаянье,
и все плывет, наплывая, все путается, порывы
ливня, никогда, нигде, на бульваре, и влага
над орешником, и трава в том лесу, из которого
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
я так и не вышел, до которого я никогда не
дойду, не доеду, и не пробую больше, и души,
обгоняя друг друга, мигают, и дворники
скрежещут от ярости. Но, Лариса, прощенье
есть, ты знаешь, всегда, и место, где все, что
было, становится снова таким, каким было,
и те, кто уже не вернется, кого мы не встретим
ни на улице, ни на автострадной парковке,
прощены навсегда, как и мы, уже есть,
Лариса, уже вдруг проступает, как вон
те, на холмах и сквозь дождь, электрические
ветряные вышки, их спокойные крылья.
НА АВЕНТИНСКОМ ХОЛМЕ
... how to explain
Our happiness then, the particular way our voices
Erased all signes of sorrow that had been,
Its violence, its terrible omens of the end?
Mark Strand
На Авентинском холме, где в полдень
у входа в церковь смущенным неграм
раздают даровые спагетти (вкусно
пахнущие, в пластиковых тарелках),
и служка в рясе смеется, считая булки
(по одной на каждого) — счастье смотрит
из облаков над Тибром. А все же тот, кто
нашептывает утешенья, не прав. Утраты
так беспощадны, так тихо время
день за днем отламывает от жизни,
так не сбылись надежды, так все, что было,
было не так... А вот стоишь здесь,
на Авентинском холме, где возле
церкви — мандариновый сад, в котором
на узколиственных ветках каждый
мандарин — неожиданность, и бродячие,
вдруг неподвижные кошки вместе
с тобою смотрят на город, снежный
очерк над городом, — вот стоишь здесь,
ни о чем не спрашивая, потому ли
что спрашивать некого, не с кого, или, может
быть, незачем. Сходя с дарами, почти незримый,
ангел ступает по крышам, кронам
пиний, едва касаясь их, в чистом свете.
Памятник «Пехотному полку принца Карла
(4-ому Великогерцогско-Гессенскому)
№ 118 и его полевым подразделениям».
Поставлен в Вормсе в 1932 г.
Стоящие вместе, повернутые в одну,
они смотрят в разные стороны, но
в общую смерть. Их взгляд
отменяет то, что мы видим, свет
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
и тени в аллее, лиловые клумбы. То, что
мы видим, не видит их. Облака,
и машины, и люди проходят, как ни
в чем ни бывало, сквозь этот
каменный взгляд, на мгновенье
темнея, смолкая под ним, умирая,
в нем, под ним, на мгновенье, и не
замечая этого, воскресая опять,
продолжая свой путь по бульвару,
к вокзалу, неважно. Каштаны
перерастая их, окружают зеленым
сумраком их щербатые шлемы,
их серые, грозные, горестные,
беспощадные лица. Они стоят тяжело,
всей тяжестью камня стоят они
здесь, опираясь на винтовки, брусками
пальцев сжимая стволы их, но очень
прямо, по-прежнему насмерть, в надетых
навсегда шинелях, со штыками
у пояса. Пять вестников из другого, из немира, пять проклятий этому, пять
отчаяний. Мы обходим их. Под
широколистыми ветвями в игольчатых
шариках — их громадные ранцы,
их спины, сомкнувшиеся в сплошную
стену, уже не стоят, но — уходят,
не двигаясь, в невысокое небо,
прочь от нас, от всего, что есть мы.
БУДДА
Я видел Будду, ехавшего в метро,
золотого Будду, улыбавшегося всем прочим,
ехавшим. Он улыбнулся и мне. Он был
похож, не похож на кого-то, кого я
знал лет двадцать назад, или двадцать
пять лет назад, или нет, на кого-то
другого. Все проходит, неправда,
что не все, все проходит, и все, что
есть, начинает не быть, и почти уже не
есть, и ты сам, и, конечно, ты сам не
очень есть, ты теряешь себя, все, что было
с тобой и тобой, исчезает, уже, вот,
исчезло, эти дни, эти ночи, то утро,
когда ты шел вдоль моря, был счастлив,
те следы на песке и те сосны. Я видел
Будду, ехавшего в метро. Он смотрел
на меня и на всех остальных, улыбаясь,
жалея. Он и был этой жалостью. Был
по-прежнему похож на кого-то, кого я
когда-то знал, или нет, кто исчез или умер,
и мы все были в этом вагоне, и ни-
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
кого из нас не было в нем, мы сидели
лицом друг к другу, пустота к пустоте,
уезжая все дальше, под землей, в никуда,
в навсегда. Все проходит, струится
и утекает сквозь пальцы, и ночи,
и дни, и конечно, надежды, и даже
отчаянье. И то, что мы помним, исчезнет
вместе с нами, те, кто умер, умрет
вместе с нами, еще раз. Я все-таки видел
Будду, ехавшего в метро. Он был и
не был, как я. Но был все-таки блеском,
и золотом, и золотой статуэткой в руках
у джинсовой девушки, и внезапным
вздохом, и вообще никем, пассажиром,
и жалостью, и облаками над морем,
и тем индийским принцем, однажды утром
вышедшим из дворца, и тем, кого я
уже никогда не увижу, и всем, и даже
ничем. Я видел Будду, ехавшего в метро.
БУДДА (2)
Когда он вышел из дворца, было раннее,
очень серое, очень сырое утро.
Люди, звери и птицы ранены
смертью. Он шел, как будто
уходя от себя все дальше,
каждым шагом зачеркивая прошедшее,
по улице, медленно рассветавшей.
Ничего еще не было, нет еще.
И что будет, неважно. Но боль, но жалость.
Жалость, сжигавший его костер.
Над темными ветками колебалась
и бледнела звезда. Он шел
вдоль каких-то стен, мимо фабрики,
мимо больницы с большими окнами,
вдоль железной дороги. Он вышел на берег
реки, где буксиры кричали грозными
голосами, теряясь в необозримом
пространстве, солнечном и туманном,
и через мост уносились, слепя, машины.
Мир, искаженный своим страданьем,
лежал перед ним, но все-таки —
мир: с дорогами, реками, берегами,
странами, и со сколькими
еще рассветами, с океаном,
ожиданьями — и с огромной
тишиной за всем этим, вздохом, вестью
воздуха. Было, в общем, просто какое-то утро. Волны
ударялись о сваи пристани. Пахло нефтью.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир СКИФ
«НАКРЕНИЛАСЬ СУДЬБА…»
СИНИЦА
Стоит державная зима —
Земного времени столица.
И королева в ней сама —
Великорусская синица.
Она царит в своем лесу,
Где от сиянья больно глазу.
Синица знает жизни суть
И цену каждому алмазу.
Синица в дом ко мне спешит,
Хоть и великая особа.
Но хлебом-солью дорожит.
Себя строжит и смотрит в оба.
Мы с нею спорим о зиме,
И, кажется, в одном согласны:
Чтоб быть и в силе и в уме
Нам помогает холод ясный.
Друг друга нам легко понять,
Мы с нею бродим по дорожке,
Она согласна поменять
Брильянтов горсть
на хлеба крошки.
Потом мы дома пьем крюшон,
Горят румянцем наши лица
И нам с синицей хорошо,
И хорошо, что есть — синица.
* * *
Россия. Тоска. Бездорожье.
Угрюмая русская степь.
Убить нам тоску невозможно.
Печаль не посадишь на цепь.
Но вот соберёмся, поедем,
И голая степь поплывёт.
Тоска вместе с нами медведем,
Косматым медведем ревёт.
И нет ни крыльца, ни причала,
Душе с вековечной виной.
Как нету конца и начала
У русской дороги степной.
И, всё-таки, едем и едем
В кремнистой, бессмертной тиши,
И даже на небе не встретим
Другой одинокой души.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Веков и долгов не заметим,
Назад не наметим путей.
А спросят — куда мы? Ответим:
— Ямщик, не гони лошадей!
ТРОЕКУРОВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
Памяти Юрия Кузнецова
Троекуровское кладбище,
Дрожь осеннего листа.
Запах скорби. Запах ладана
И сияние креста.
Троекуровское кладбище —
Край обители земной.
Здесь лежит поэт, оплаканный
Не страною, а женой.
Жизнь разбитая, промозглая
Мимо кладбища бежит…
Здесь судьбой землица мёрзлая
На груди его лежит.
Замерла церквушка сирая.
Над землёй закат пунцов.
Здесь расстался с верной лирою
Русский гений Кузнецов.
Троекуровское кладбище.
На Кресте в горючий час
Занялась икона пламенем.
Или кровью запеклась.
Со своей зловещей думою,
Ворон, мимо пролетай.
Ой, душа моя угрюмая,
Закричи и зарыдай.
КРЕН
Накренилась душа, покатилась
По пустынному берегу дней,
Что есть милость
И что есть немилость —
Перепуталось в жизни моей.
Сам себя я безумством окутал,
На сиянье душевное скуп…
Мелкий бес меня, видно, попутал,
О котором писал Сологуб.
Накренился мой свет поднебесный.
Стала дном неоглядная высь.
Показалась мне странною пьесой
Вся моя непутевая жизнь.
Накренилась судьба долгим креном.
Как в воронку меня вовлекла.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Жизнь-игра — театральная сцена —
Мою нежную душу сожгла.
Сцена лет накренилась, зависла…
Не найдут в ней душевных опор:
Пьеса жизни, лишенная смысла,
И, себя не сыгравший, актёр.
ОКРАИНА
Окрестность дикая. Окраина родная…
Окраина раскатывает тесто
Тягучей жизни, волком смотрит в лес.
Промчится самосвал,
как гром небесный,
И пыль веков поднимет до небес.
Собаки спорят несусветным лаем
О космосе, о звездах, о росе.
Окраину собаки понимают,
Поскольку знают, что собаки — все.
Здесь насыщают дракой самогонку.
Здесь скусывая лунные края,
Бежит и лает космосу вдогонку
Окраина — собака бытия.
СТАРЫЙ ОКОП
Следы войны у Перекопа
Еще совсем не заросли.
Еще жива душа окопа,
Душа израненной земли.
Садится память, словно птица,
На бруствер в мятом ковыле.
Окопу вновь сегодня снится
Ладонь, приникшая к земле.
Жива сапёрная лопата,
Живет надрывное «Ура!».
Прорыта в памяти солдата
И в тёмной вечности дыра.
Там сотни пуль, не разлучаясь,
Как семена, лежат во рву.
И, над убитыми печалясь,
Склоняет Родина главу.
Там думы старого окопа
Живут на самом-самом дне:
И смертный бой у Перекопа,
И переправа на Двине.
Неужто сон окопу снится?
Он и сейчас в сплошном дыму:
Горит окоп. Горит граница
И в Приднестровье, и в Крыму.
Комбат с открытыми глазами
Лежит на выжженной меже.
Чернеет кровь. Алеет знамя
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
В разбитом бомбой блиндаже.
* * *
Тихо-тихо земля подсыхает
От прошедшего утром дождя.
И не солнце, душа полыхает
Над страной, над землёй проходя.
И теряет последние силы.
Будто невод, затянутый в ил.
На опушках — сплошные могилы.
И всё больше и больше могил.
* * *
Иней в ночь насыпал проседи,
Равнодушный космос мглист.
Позлащённый в горне осени,
Мне из тьмы сияет лист.
Он один такой, оставшийся
От сердечной и простой
В прошлом веке затерявшейся,
Невозвратной жизни той.
* * *
Я орех готовлю на зиму
И бруснику, и грибы.
Я почти что в сердце Азии
Сел на краешек судьбы.
Вот сижу, гляжу на солнышко
Посреди уснувших дел.
На опушку, как на донышко
Зимородок прилетел.
Скоро-скоро белой ватою
Снег повалится с небес.
Что мне надо?
Жизнь измятая
Распрямляется, как лес.
ОСЕНЬ
Мимолётность лёгких ласточек,
Крики поздних журавлей.
Сердце плачет, не наплачется
Посреди пустых полей.
Ищет родина заветная
В поле прошлое своё,
И немеет даль рассветная
В изголовье у неё.
ПОЭЗИЯ
Как космос — неизвестность
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Томит и давит грудь.
Поэзия — мой крестный,
Мой неизбежный путь.
И слов и чувств безмерность
В свой вовлекают круг…
Поэзия — мой верный,
Мой незабвенный друг.
Болит душа-бедняжка
И мечется окрест.
Поэзия — мой тяжкий,
Мой неделимый крест.
На крест распятьем скорбным
Я сам себя воздел.
Поэзия — мой гордый,
Мой горестный удел.
Чем горше сердца стоны,
Тем слаще песни дна.
Поэзия — гулёна.
Поэзия — жена.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Александр КАЗАРКИН
ПРЕДАНЬЯ СТАРОГО ТРАКТА
ЗАБЫТЫЙ СЛЕД
(вступление)
Дед, помню, так говорил: «Сибиряком родился — в тайге не тушуйся. Коршуну лес не в диво, волку зима за
обычай. Так и нам, чалдонам». Шли мы с ним по тропинке, поднялись на лесную гриву. И распахнулась даль.
Тишина, только сосны шепчутся.
— Тут просёлок на тракт выходил. Гляди, запоминай. Его уж лет сто нету, а след видать.
Я направо глядел и налево — лес кругом. Сосны повыше елей взобрались, внизу, у речки, пихты столпились.
И вдали только лес за горизонт на север уходит. Там Нарым, кладовая старых сказаний.
— Тройки скакали, обозы шли. А мой-то дед слыхал, как кандалы звякают. Берёзы — вот и вся память
теперь.
И верно, меж елей и пихт узкой лентой вился березник. Он обходил холмы, пояском обтекал озеро — всё на
восток и на восток. Светлый след по урману. Только сверху и разглядишь его — уже не дорога, напоминанье одно.
И вспомнилось: «Выросла белая берёза в урмане, и Чудь поняла, что придёт белый царь и завоюет весь край…» Да,
Чудь ушла, берёза осталась. Но заброшен большой тракт, другие кругом дороги.
Только старая сосна всё помнит беспрестанное движенье на восток. Шла казачья сотня на горячих конях,
молодцы без команды рявкали: «Было бы дитяти конём володети, по полям летети, саблею вертети...» Ехали люди
промышленные, везли мягкую рухлядь — мешки с собольими шкурками. Староверы уходили из царства безверия.
На восток брели по тракту кандальники, а на запад — рождённые здесь легенды. Давно нет ямской гоньбы, не
звенят бубенцы, не скрипят полозья. Прошли дни, голоса и тени прошли, земля другой стала. Забылись сказы,
дедовы песни и были — как будто чужие они, не наши.
Слышала сосна: вдали фыркнуло, загрохотало и рявкнуло железное чудище и, как гриву, распустило чёрный
дым по ветру. И это был траур по гужевому тракту. Была потом стрельба, шло небывало много людей, сибиряки
убивали друг друга. Долго стояли ополовиненные дома — то без крыши, то с заколоченными окнами. Зимой в
остывших трубах вьюга дудела злорадно, а ребятня брала дома штурмом, быстро делились мы на красных и белых,
брали в плен, тут же судили и расстреливали…
Теперь один хожу я сюда, и сосна ждёт меня. Теперь и мне надо, чтоб рядом внук стоял, смотрел с холма,
слушал: «Тракт, он как судьба, не обойдёшь, не объедешь».
Лишь бы внук на своей земле стоял, понимал бы, про что сосны шепчут. А они-то знают, прозвучит ли здесь
русская песня или даже язык забудется, на каком молились, сквернословили, о лучшей доле гадали.
ВАРНАК
Бывший кандальник привет шлёт. Узнал ли руку-то мою? Не веришь, небось, что в живых ещё обретаюсь?
Нет, не умер на кандальном пути, к тачке прикован был, а умом не свихнулся. И уезжать из Сибири уже не
собираюсь, а ведь как назад рвался! Скажу и не похвастаю — повидал я её, чуть не всю прошёл. Но, как говорится,
не дай Бог того лиха никому, кроме татя-душегубца. А я ведь по татьбе Большой тракт прошёл. Если день пройдёт
хорошо, — засыпаю и вижу: на плоту я, на узле сижу и смотрю на воду, а плот меж высоких берегов к устью катится.
Это я, освобождённый с каторги, ухожу с Салаирского рудника, в Томск на поселенье плыву. А коли начальник
облает, опять чёрную баржу вижу. В ней плыл я среди сотен убийц и грабителей. Знали все: половина из нас не
вернётся.
Сибирь за окном, на тыщи вёрст тайга, а первым делом — в душе она. Что ты видишь, входя в сибирское
село? Острог, амбары, кабак. Деревушки вдоль тракта убоги, а вот кладбища ухожены. Здесь не для жизни родятся,
— для памяти после жизни. Летом каждую неделю ведут закованных убийц, грабителей лабазов, но иногда
проходят и родовитые мошенники, а спесь-то дворянскую они дома оставили. Им всё же легче — хоть кнута не
знают. Тянется мимо окон, под лай собак и бабье причитанье, партия человек этак в триста, — изредка бабы вместе
с мужиками идут. Шагают осуждённые вдоль по каторге, на пожизненное заключение, — они в самых тяжёлых
ножных кандалах, за ними — мелкозвон, в более лёгких цепях, за ними — осуждённые в ссылку, за ними порой
идут и вольные женщины — за мужьями. К семейным посельщикам в деревнях лучше относятся, они и пакостят
редко. Дети после двенадцати лет тоже идут с ними, а на телегах — только больные. От Москвы по Владимирке
шагали ранней весной, а Урал прошли в конце июля. Плачу тут было, причитанья-то, — прощались с родиной и с
жизнью у граничного столба. Крепко песня в памяти осела:
Через вас ли, мои горы, шлях-дорога пролегла,
Ох, не малая дороженька Сибирский тракт,
А усеяли дороженьку курганы могил,
И стоят повдоль дороги неизвестные кресты.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А гор-то после Урала нет вплоть до Енисея-реки. Но ты дойди-ка до него в кандалах — тогда и узнаешь,
мала ли, велика ли страна Сибирь. Ох, не дорого жизнь в Сибири стоит, порой, на алтын ценится. Ей Богу,
немыслимое возможно на каторжном пути. Уши и пальцы в карты проигрывают: жалеть ведь нечего. От Тобольска
до Томска плыли в страшно переполненной барже, зиму провёл я в Томской тюрьме, а дальше до Иркутска опять
считал шаги на Большом тракте. Тут живёшь от этапа до этапа — день пути в кандалах. Пока до Семилужной
деревни шагаешь, первой от Томска, в мыслях ты себя и свою судьбу-долю раз семь обгонишь: Ох, кабы ноженьки
не скованы, белы рученьки не связаны, улетел бы сизым соколом… А до Иркутска — четыре месяца с лишком. А
потом ещё месяц до Нерчинских рудников, — тут опять горы. Потом по кругу с тачкой, по кругу, год за годом по
кругу. Так поймёшь, что означает звание варнак.
Как смертный сон, — томский тюремный замок, туго-натуго набит он клеймёными лбами. Рассчитан на
пятьсот человек, а набирает к концу лета до двух с половиной тысяч. Весь пол, грязный, как дорога, до отказа
завален телами, и жестоко бьются червоные валеты, мошенники, с бубновыми тузами, убийцами, за место на нарах.
Кажется, через минуту прервётся дыханье — невыносимый смрад, а нары, всегда голые, кровавы от раздавленных
клопов. И в дороге, и в остроге одна одёжка — арестантский халат да бескозырка на лбу, наполовину обритом. И
на полу, в проходе, и под нарами плотно друг к другу спинами для сугреву лежат клеймёные. Там впервые и увидел
старого колодника, как смерть тощего, с рваной ноздрёй. Сидел он, пожизненный кандальник, на почётном месте и
гнусавил прибаутку: «Не ропчи на долгой срок, а готовься наутёк».
— Это сколько ж лет ему? — спрашиваю. — Ведь носы-то рвать полвека как перестали.
— А он проигрался, — говорят, — в карты ноздрю-то проиграл. А до того ещё — два пальца. Всё отыграться
хотел, да попался ему мастак-картёжник — изо рта, из ушей карты доставал.
На куски тела играют — денег нет и жалеть нечего, тут уже не жизнь. Уважаемый варнак, этот с одной-то
ноздрёй, но играть с ним боятся: в азарт войдёт — зверь зверем. Сколько раз он менялся именами, сколько побегов
за ним, он и сам уж не помнил. Летом болезни выкашивают бараки-душегубки, а в осеннюю распутицу ослабленные
арестанты едва одолевают двадцать вёрст за день. Случалось, до четверти вышедших умирало в дороге. Кандалы
снимут, труп поскорей зароют, и опять этап звенит железом. Сколько вот так прошло и сколько зарыто, того никакая
бумага не расскажет. Иных, каторгу отбывших, в Нарым ссылают на вечное поселенье.
Сначала меня притесняли отпетые, не пускали на нары, а потом один спросил:
— А ты, барин, по какому делу идёшь?
— По мокрому. Стрелял, да не убил. Да не барин я родом-то, правда, образованье имею.
С тех пор зауважали. А барином посчитали потому, что следов кнута на спине нет. Ты помнишь, я ведь почти
дослужился до личного дворянства, чиновником девятого класса уже был. Да, рядом было, но тут мне судьба не
подножку, а капкан поставила. Сослуживец из дворян жену соблазнил, богат был, мерзавец, красавец писаный,
пообещал ей жениться. Смачную пощёчину дал я ему на званом ужине — пришлось ему на дуэль вызывать. И
стрелялись, по всем правилам стрелялись, ранил я эту мразь родовитую. Теперь-то я говорю: «Слава тебе, Господи,
душегубом не стал я». А тогда дознались секунданты, что не дворянин я ещё, загалдели: «Посконное рыло белую
кость поранило» — и завели уголовное дело, покушенье на убийство пришили. Судья свой человек им, вот и вкатил
по полной — десятилетнюю каторгу. Правду говорят: одна беда не ходит, беда беду приводит. Когда мерил
стёртыми в кровь ногами Иркутский тракт, жена уехала за границу с этим прощелыгой, а он прокутил наследство
и бросил её там. Умерла она, писали мне, что отравилась вскоре. Никто не ждёт меня на родине, там от клеймёного
каждый шарахнется, а тут, в Томске, — дело обычное. Женился я на вдове-чалдонке, у неё и домишка был, а там и
на службу меня взяли. Потом — столоначальник с клеймом варнака. Пришёл наш черёд — сели наперёд, только
колодец чёрный в душе-то скоро не избудешь, а поскорей бы надо. Лоб татарской тюбетейкой прикрывал, а уж коли
спадёт она, столбенеют чиновники да ревизоры. Купец один пришёл за сына молить, увидал — сразу сник: «Ты,
осударь мой, сильно суров, поди-ко. Тебе ль от кнута вызволять, — самого, небось, не жалели?» Ответил ему: «Я
кнутам не потатчик и палачам не пайщик. На лбу литеры выжигать — турки и те над своими так не зверствуют».
Учли образованье моё, поставили разбирать жалобы прошлых лет. Пишут и пишут здесь доносы друг на
друга, канцелярии кляузами полнятся, потом жалобы мышам на прокорм достаются. Слышал я в Енисейске:
градоначальник там запряг жалобщиков в карету и катался на них по городку. Такое вот правосудие. А ревизоры,
взятку хапнув, пишут благостные отчёты, набивают сундуки пушниной и катят восвояси. Да, брат ты мой, двести
лет воров за Урал в ссылку гонят, а ловкие ворюги сами сюда едут, — видел бы ты, в каких дорогих бричках. И
вольготное же здесь житьё им! Ещё до каторги, в молодости, спросил я в Петербурге нового богача: «Как вы, Сидор
Лукич, быстро разбогатеть там смогли? Пять лет прослужили в Сибири — и пятьдесят душ крепостных здесь
купили!» И услышал: «О, Сибирь, Сибирь! Это золотое дно». Нет дна, горе тут бездонное. Раньше не в диво были
рваные ноздри, теперь вот клеймёные лбы каждую неделю идут по этапу. Только иноземец поразится буквам на
лбу: ВНК. Означает: Вор Наказан Кнутом. Сибиряк, тот усмехнётся: «Варнак сроду не крал, он без спросу брал». А
бабы зовут их несчастными, крестятся вслед им, краюшки хлеба возле дороги кладут. И то сказать: у многих предки
таким же манером в Сибирь попали, живы семейные преданья. Баснословную прибыль Горной конторе дают
бритолобые, железом клеймёные да кнутом на деревянной кобыле катованые.
И всё богатство, пушное и серебряное, ушло из Сибири. Золотое дно — это, конечно, пушнина. Но купчишки
разорили водкой инородцев, тайгу от пушного зверя, считай, очистили. Видел я в низовье Оби, как за мешок сухарей
полмешка собольих шкурок давали. Самоеды за медный котелок там мешок мягкой рухляди отдают. Здесь, в
канцелярии, немец спрашивал у меня: «Что есть мяфкая рухлядь? Стариё, плёхой товар?» И сам я не знаю, почему
рухлядь, а всяк здесь помнит, что дорогой мех считали раньше только по сорок штук: пять или восемь сороков
мягкой рухляди тайком на санях под сеном везли. За лето пятьдесят и больше бобров охотник брал. А на сто бобров
дом купить можно.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И в степях было несметное богатство — курганное золото. Было, да нет его: прибрала первая золотая
лихорадка в Сибири. На Салаирском руднике один бывалый каторжник сколачивал в побег подельников бугры
копать. Артелями ведь шли в степь — и не осталось нетронутых курганов. Вот каменный нож да бронзового оленя
у бугровщика купил. На базаре он продаёт недавно отлитых шайтанчиков, но найдёшь у него и зверептиц латунных
из кургана. Ловят их по степи, татары не щадят грабителей могил, а им всё неймётся. Такой пакостник, если повезёт,
за одно лето разбогатеть может: самый доходный промысел здесь.
Интересны здесь бывшие колодники да низовой вольный люд — гулящие. Дворян мало, у посадских
верхушка — оптовщики, промышленные. Не охотники они, а дельцы, нечисто по тайге промышляют. Их предки с
первыми казаками пришли и скупали мягкую рухлядь возами. Потомки завели кабаки да бани, винокурни да
мельницы. У гулящих участь завидная: уплатят по рублю в год и шастают по всем рекам. Нанимаются на баржи и
плоты, а самую большую прибыль получают от торговли с таёжными инородцами. И понаследили же они там!
После Крымской войны помягчела власть, отбывших больше половины срока отпускать стали на поселенье.
Лучшие дни моей каторги — когда плыл на дощанике со свинцом. Везли свинцовый припой на Барнаульский завод.
Весело бежало судно по Ангаре, Енисею, Кети, а потом мы, каторжники, налегали на вёсла против теченья Оби. С
Барнаульского завода меня зачем-то в Бийск казаки перегнали, тюрьма там немалая, а из Бийска — в Салаир, на
старый рудник. Грамотных людей там мало, тачку не катал я уже, стал почти вольным, по должности — бергпробирен, и харч совсем неплохой. Вот, когда плыл по Ангарским порогам, на Кетском волоке тянул дощаник,
юрты в низовьях считал, разную Сибирь видел. Превеликие же рыбищи в низовьях Оби водятся, до семи пудов.
Садится остяк в долблёнку и копьём-гарпуном закалывает её, а потом изматывает её силы на верёвке, и артелью
тащат её на берег. Сорокаведёрную бочку муксуна и нельмы за три рубля там продают. Край богат, но за тысячу
вёрст рыбу не повезёшь, а на малых торжках даже осётр почти даром идёт — фунт за копейку. Вывозить на ярмарку
накладно, ждут снега: сани надёжнее и ехать быстрее. Дорог нет — вот где болячка, вот уж на сотни лет забота.
А привыкнешь к дебрям — даже такой город, как Томск, тесным кажется. Взятками такой край не
опустошишь, — худо, что золотом своим Сибирь не распоряжается. Перевези-ка за тысячи вёрст на телеге — и
серебро дороже золота станет. Тысячи пудов его вывозят из Сибири, а тракт починить не на что, не говоря уж о
мостах. Богата Сибирь, да добронравных людей мало. Где же взять их, коль все русские — потомки буйных казаков
да разбойников? Написал вот: «По справедливости награждает нас только воля». А татьба-разбой откуда берутся?
О каторге ли думал Ермак? Волю он искал, она сманила сюда ушкуйные головушки. Теперь вот бич Сибири —
беглые варнаки. «Кто идёт?» — Да сам чёрт. «Добро, паря, лишь бы не беглый». Это из-за них по всему тракту
поставили высоченные заборы с глухими воротами и хрипящими псами. Сотни беглецов мещане перебили без
всякой жалости. А куда деваться осуждённому вдоль по каторге — на пожизненное-то заключенье? И жутко
подходить к одинокому домику посреди степи, и любое сердце трепещет в лесу при виде огонька.
Не судил, знать, Бог умереть в дороге, и память всё нужное сохранила. Помню, как пела на этапе, где-то под
Ачинском, пожилая баба! Шла она в конце колонны за осуждённым мужем, а после Красноярска отстала, — видно,
заболела. Весь кандальный сброд, хрипящий и матюгающийся на привале, присмирел вдруг — все слушали песню
«Как по молодцу плакать некому».
А где плачет мать, там река шумит,
А где плачет сестра, там ручей бежит,
А где плачет жена, там роса падёт.
Взойдёт солнышко — роса высохнё-от.
Было бы что доброе вспомнить, и человек за жизнь зацепится. Ведь столько проклятий сказано Сибири, а за
что, земля-то чем провинилась? Пройдём — что от нас останется, память какая? Песня разве что. Сердечными
очами увидеть кому-то надо и каторжный край…
В чёрные годы Бог надежду дал, вот и выстоял. Остальные, как кожура, свернулись. А без молитвы как он,
дух-то, укрепится? Прощай и будь здоров, друг дальний! Теперь одно важно — закончить завещанье. Справедлива
молва: «Сибирь — золотое дно», не малы богатства сибирские.
ВОДЯНОЙ ЧАЛДОН
Томь, она река с норовом, так лучше Фомы Авдеева её никто не понимал. Корню он нашенского, прадеды,
те тоже речники были. Ох уж он с ней миловался, ох уж словами улещал, как девку. Она плот раскрошит, а ему,
вишь, глянется. Одно на языке — про милочку свою, ему без реки дня не прожить. Свои-то подшучивали, а
проезжие блажным звали. Паромщик был настоящий, на завалинке не сиживал.
— Я заводной, — говорит, — что твой самолёт.
Мы, детвора, тут как тут с расспросами:
— Дед, а это что за тако — самолёт? Какой он из себя, из чего был?
А его только зацепи, начнёт — не устанет до вечеру:
— Самолёт, ребятки, — это паром такой, на нём не грести, отдыхать надо. Рулево весло большо-пребольшо.
Паромщик так его поставит на теченье, что сплотка поперёк реки сама летит. Самолёт, он эдак-то весной, в
половодье только бегал. На Томи, на Чулыме их держали, а на Оби да в межень, по малой воде, тут годится маятник,
а не самолёт. Посередь реки закинут якорь, вот паром от одного берега к другому и мотат теченьем. Паромы там, в
Рассее, сплошь перетяги, канатные, значится, а у нас больше маятниковые и вёсельные.
Знать и уметь всё успевал, а по деньгам был неухватистый. Паромная служба, она же выгоду могла дать.
Умели мужики жить, неча врать, умели. Летом день и ночь подводы шли, помногу, бывало, их на том и на другом
берегу скапливалось. Чиновники грозятся, купцы деньги суют, а наш брат, простой мужик, стой да помалкивай.
Фоме всё одно, кого везти, хоть мильёнщик ты будь, хоть посельщик ссыльный.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А ещё так говорил:
— Лодку, её же, как девку, лет шешнадцать растить надо, тогда она лет на двадцать с тобой. Чё, как трубу
растить, говоришь? Это не всем по нутру, друго дерево сильно жалко. Большу долблёнку у нас трубой называли.
На живом тополе делали растрещину-дупло и вставляли распорки. И так по нескольку раз, через два-три года.
Дерево рану затягиват, и основа лодки получатся крепка-крепка. Потом срезай, выбирай серёдку в сутунке,
обтёсывай и высушивай. Крепче такой лодки не бывало. Борта досками нарастил — вот тебе и набойня. Если из
хорошего осокоря сделана, она пудов с полста возьмёт.
Раз посылают нас к Авдеевым:
— Выручай, дед Фома. Какой-то новый барин приехал. Видать, сильно научёный. Об заклад, на ведро вина,
побилися, — кто из двух главнее: Сеньша Дежнёв или Ваньша Петлин. Должон ты его положить на лопатки. У
молодых ничё не выходит. Там он, у парома.
Ну, портянки новые навернул, идёт дед к парому. И правда, из себя чистенький приезжий сидит, в белом
сюртучке, поверх глаз у него стёклышки, разговор ведёт тихо, мужики тоже вежество кажут.
— Моё почтенье, Фома Антипыч. У нас тут спор зашёл, какой вы национальности.
Сроду никто из начальников про тако с нас не спрашивал. Даже оторопел наш дед, замялся сперва:
— Дак про чё тут спорить, — чалдоны мы, така наша нация. Дед сказывал, в Басандайке одни татары жили,
когда мы приехали. Ну, это колен десять назад, не меньше. Теперь у нас, Авдеевых, полдеревни сватовья да шуряки.
— А тяжёлая ведь у вас доля? Не зря же паромщиков до сих пор бурлаками зовут?
— Нет, несогласные мы: на реке и людей всяких увидишь, и про всё ты первым узнаёшь. Местов лучше нету.
А бурлаки, когда не сильно пьют, они гордые. Он же со всех сторон жисть узнал, бурлак-от.
— А какие корабли здесь раньше ходили?
— Да всяки помню. Сколь вам надобно? Коломенки, тихвинки, белозёрки, ржевки, сурянки, гусяны, беляны,
мокшаны, межеумки.
— Маловато пока.
— Дощаники, карбасы, набойни, камяги, унжаки. Ещё?! Расшивы, завозни, паузки.
— Всё равно я больше знаю.
— Ишь ты, когда ж вы их застать успели? Брусянки, ветки, гибежные лодки, жиганы, казанки, каюки.
— А старинные струги, бусы, шитики, насады, ушкуи? А какой черёд работ на плотбище?
— Ну, тут всякому дело есть. Первы по теченью из притоков лес сплавляют. Вторы сразу продольной пилой
на доски распускают. Большо судно обязательно зимой строишь, а весной конопать его и смоли, тогда трещин нет.
А как рёбра обошьют, спишку начинам, народ созывам. Спихивать из деревень мужики шли, как на праздник, —
всем по чарке вина нальют. Главно — стронуть, на слизни столкнуть, на ошкурены брёвна. Сажень по пятнадцати
ладили барки-то, да в ширину она сажень пять. Ухнет в воду — аж на другом берегу волна вдарит.
— А если на мель сядет?
— Ну, молодым-то был, помаялся я с ними и попировал тоже. Коли не могут сдёрнуть, подгоняют штук
десять паузков или обласков там, товар на берег перевозят. С зари до зари рубахи мокрёхоньки. На такой случай
артель у переката шалаш держала, в нём кто-нибудь ждал, не сядет ли какой-нито ротозей на мель.
— Про самоходки слышали?
— Видал я её, самоходку эту, — больно уж тихий ход. На ней кабестан стоит, его каторжники вертят. Сбоку
плицы день и ночь плюхают, а ходу спротив теченья — вёрст тридцать за сутки.
— Ставлю я вам хорошую отметку. Но лучший из кораблей вы забыли. Коч это, братцы, был. Вот уж было
судно, а все забыли. Я думал, хоть чалдоны помнят. Он первым по Студёному морю до устья Оби дошёл.
— А, кочмара, что ли? Про неё слыхал. Она всё одно, что белозёрка.
— Нет, — приезжий говорит, — коч — мужской стати, боевой был кораблик. Про Дежнёва слышали? Хочу
я памятник ему поставить. Ему и его кочу.
— Карбасу-то? Или как его, эту посудину?
— Да, коч памятник заслужил. Где-нибудь в устье Кети его поставить бы. На Лену, на Амур и на Тихий
океан по ней шли, по Кети. Семён Дежнёв, он наш Колумб, дело от отцов знал.
— Видать, не здешний, мы-то по морям не плавам. Вот Петлин, этот, говорят, с наших мест, чалдон.
— Ну-ка, что это слово означает?
— Казаки, говорят, которы первы пришли, были с Дону и с Чалки-реки. От того и прозванье всем здешним.
— Нет, слово чалдон монгольское, так степняки называют таёжников. Землю эту обжили северяне, они на
первые кочах пришли. До Ермака дело было.
Нашли мы недавно остатки коча, на севере Томской губернии, в мерзлоте лежал. Я срисовал его. На таком
Дежнёв Азию обогнул. Открою секрет, для чего памятник. Канал будет, ох как нужен канал между Кетью и
Енисеем. Только успеть бы нам: если железную дорогу проведут, про речные пути забудут.
Мы смотрим: говорит он и говорит, хоть отливай водой. Ба, другой Антипыч явился, только из бар, видать,
да помоложе.
— Скоро сюда пароход придёт. На нём не каторжники, а машина вал крутит.
Мы ничё понять не можем, такого слова отродясь не слыхивали:
— Как это — порохом? Сгорит же дерево от пороху-то!
— Да они железные. И не на порохе, на дровах, на угле. Народу берёт он, пароход, человек сто да баржу на
буксире тянет. Лоции надо заново составлять: у пароходов большая осадка. Ищу лоцмана, чтоб хорошо Томь знал.
Вас, Фома Антипыч, все в один голос хвалят. Согласны работать со мной?
— Оно конешно, раз человек знающий. Согласный промеривать, пойду, пойду, помяну молодость.
— А что ж про оплату не спрашиваете? Все с неё начинают.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Вы реку, видать, любите. Больше себя чё где любишь — толк будет.
Так вот старый зипун поплыл в последний раз, да против теченья. Никак года три они ходили, Томь насквозь
промерили и описали, на Енисей вышли и его меряли. Обратным путём Кеть обмеряли, канал размечали. Слух был,
где-то на берегу и похоронили дядю Фому. Сам он просил: обязательно чтоб у реки. А песню его тут, считай,
каждый из нас помнил. Это когда он Томь хвалил, тешил её словами-то:
Разливалася река —
С крутым берегом равна.
Нагуляйся, милка, вволю,
Ты у батюшки одна.
Насчёт песни уверять не стану, а вот паромное место у нас долго ещё называлось Фомин перевоз.
МЫ — СТАРОВЕРЫ
Кажись, один я и помню, как трактора пришли. Самы-самы это первы, фарзоны назывались. Само железо
идёт, чихат-попукиват. Колёса у тракториста выше головы, на них ножи сверкают. Их всего два было, а чё тут
началось, батюшки-светы! Старухи иконы в окна выставляют — сатана, мол, конец свету. А мы, ребятня, айда к
ним, нам нипочём. Мужики, из вятских да помоложе которы, тоже подошли, стоят, тя-янут шеи. Один другого
толкат в бок, — а вода текла с радиатора: «Вишь, напрудил лешак, не хуже быка». А тот: «Да, гли-ко, передом!
Пошто он передом-то?»
Чё зря сидеть-то? Пришёл в гости — доставай, откупоривай. Осподи, бласлови… А всем тогда, кержакам и
вятским, одинаково досталось: как загнали в колхоз — тут хоть пой матушку-репку, хоть живьём в землю ложись.
Наши сперва про колхоз и слышать не хотели, а как прижали этим, как его, самоблаженьем, — куда деваться? Таким
налогом припёрли — всё продай, и то не хватит. В тайгу, в Чернь кое-кто уходил, а и там найдут — в сиблаг гонят.
Меня крёстный надоумил, хороший мужик был, первый охотник, царство ему небесно. Ты, мол, Вася, сходика в заготпушнину, там работать некому, а план большой даден. Года твои пока не вышли, тебя возьмут. Я
послушался, пошёл, — правда, взяли. Пошёл да и зажил — куды с добром. Сапоги у меня хромовы, галифе суконно,
пинжак купил, деньги появились, — один я такой по деревне хожу.
Крёстный, Ипат Лукич-то, мне и берданку отдал. Отдаёт, а сам чуть не плачет: «Не видать больше свету
вольного, видно, всё, отходил я по Черне». В войну он помер, я уж на фронте был. Рассказывали, просил перед
смертью в тайгу свозить, хоть с краюшку посидеть. А кто тебя свозит?..
Вот и охотник я стал. На неделю в тайгу ухожу, обратно иду — мешок шкурок тащу. Жизнь-то и пошла в
гору. Теперь, конечно, тот мешок тыщу бы стоил, а то и все две, дак ты время-то не ровняй. После войны уж, как
на тракторе стал работать, я кротов этих да рыжих хомяков по двести штук за лето набивал. Врать не стану, за них
больше получал, чем за посевну и за уборочну вместе. А сравни-ка, сколь тогда тракторист получал, сколь простой
колхозник, — далё-ёко не родня.
Вот с пятнадцати годов я семью содержал, пятерых едоков. Отец, мать, сёстры-погодки моложе меня, —
всех я одним ружьём кормил. Отец, вишь, хоть и в сажень ростом был, а не говорил. Его ещё маленьким гусиха
напугала: в зыбке заплакал, одного оставили, а она гусят выпарила, налетела, стала крыльями его бить… По отцуто родни, считай, весь кержацкий край. А мать из вятских была. Сиротой осталась, вот и пошла за кержака, да за
немого. Вятский край — он за мостом, оттуль её взяли. Из Расеи переселенцы когда шли, сперва отдельно селились,
их вятскими называли. У нас кладбище своё, у них своё. Нас с сестрёнками вятскими кержачатами звали: мы в
праздники и в моленный дом ходили, и в церкву с матерью. Колхоз сразу моленный дом закрыл, под контору его
отвели, потом склад там был, опосля уж сушилка. А церкву в клуб перекатали, после войны и он сгорел. Молиться
старухи ходили на праздники даже в Томск, полмесяца, говорят, шли.
Про кержаков слух пустили, дескать, скупы, зимой снегу не выпросишь. Да хоть и к незнакомым в кержацку
избу зайди — напоят, накормят и в дорогу шанег дадут. Зашёл — перекрестись на иконы двупёрсто, поклонись три
раза, и к тебе сразу:
— Да ты откулешной такой? Садись, медку попробуй.
А уж расспросы пойдут — обязательно родня найдётся. Старики ведь, не как теперь, шесть-семь колен
помнили. Мирской зайдёт — его сразу видать: ни перекреститься, ни слова сказать, того и гляди, чё-нито стёбнет.
А сколь лесу, зверья-то сколь было! Колонок, ласка ли эта — за зиму их штук тридцать брал. На лис, на
зайцев тоже петли ставил. А никакого зверя с когтями есть нельзя — грех считалось. Барсучье сало если ел кто для
леченья, дак долго надо было поститься, отмаливать! А барсука-то, сколь его было, а рысей! Прямо к деревне
приходили зимой, на собачат с сосны, бывало, кидались. Другой раз выпью и заплачу. Да я бы уплатил теперь, чтоб
хоть перед смертью летягу повидать. Знашь, каки у неё глазищи?.. А чё плачу, старый дурак, один я, что ли, их
повыбил?
Сперва-то побаивался, конечно, сильно далёко от деревни не уходил, шалаши не под горой, а на горе ставил.
На горе ночью не так жутко, а за водой-то ходить далёко. Потом стал землянки рыть, потом перву избушку
поставил, в тайге уж полмесяца живу. Чернева тайга, на сотни, может, вёрст ни души, а мне поглянулось. Ночью у
костра шкурки натягиваю, песни потихоньку пою — жизни, вроде бы, конца-краю нет. Приду в деревню — бабы
спрашивают: неуж ты, мол, ночью лешаков не боишься. А я смеюсь — пошто-то не думал, не боялся. Как уходить
из дому, бывало, помолюсь да и забуду про них. Мать-покойница за меня кажин день молилась, из зари в зарю
глядела — не иду ли с горы. Без дела убить — грех, мол, и немалый грех. А одну медведиху убить пришлось —
кобеля чуть не задрала, ухо ему оторвала. Сто сот кобель стоил: хоть на рысь, хоть на барсука, хоть на белку.
Ободрать-то я её ободрал кое-как, а мясо куда девать? Соли нету — вонища пошла, зарывать пришлось. И шкуру
потом мыши съели. Баба теперь как начнёт лаяться, опять вижу: медведиха и медведиха стара.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А другой раз летягу сдуру убил, не разглядел в потёмках, думал, тетеря летит, — всю спину ей дробью
разнесло. Красивый зверёк, что ты! Шкурка голуба, да сизым отдаёт. Лежит она на земле, судорга уж по ней, а
глазищами во-от такими в лицо мне смотрит. Сильно жалел, тоже похоронить пришлось. Дак не поверишь — долго
снились они мне. То одна приходила в постель, то другая. Даже на войне снились. Не вру, ей-богу.
Ну, было всего помаленьку. Как это у нас дядя Митрей с Бажинской заимки пел? Ох, и рысак у него был —
больше таких не видать. Он на ярманки в Сорокино ездил — не ближний свет, — там, говорят, на бегах сотни
выспаривал и кажин раз гармошку с удачи покупал. Отец, мать грозятся, а ему нипочём. Гармошек-то у наших
раньше в заведенье не было, на балалайках играли, ну, и рожки там, пищалки разны. Вот он полнедели пьёт-гулят
с удачи, идёт зимой нарастопашку и на всю заимку песни задуват: По деревеньке пройдём — рубахи долги пёстрыё.
Берегите, бабы, девок, у нас пырки вострыё. Его первым в район вызвали — коня с кошовкой отобрали. Потом
милиция на ней ездила, а дядь Митрия раскулачили, так в Нарыме и помер…
К тракторам все скоро привыкли, а отец — нет: как увидит, долго крестится, как-то не в себе делался. Да что
ты, железной посуды и той в дому не держали, избы без единого гвоздя ставили, а тут на тебя куча железа прёт.
Как-то быстро он заболел, в полгода не стало. Наше, кержацко, кладбище на пригорке было, пруд под ним внизу.
Теперь цистерны там врыты, заправка. Вот с самого краю отца и похоронили. Кто мог подумать? Сперва вроде
терпимо: трактора там, а кресты тут, ограда ещё цела была. А как расстроились, никто и не спрашивал, ограду
порушили и пошли под цистерны ямы копать. Кресты-то сперва не трогали, а потом всё одно их гусеницами замяли.
Так и остались наши под соляркой да под мазутом лежать.
А дома возьми — ни одного настоящего чалдонского теперь не найдёшь. Крыльцо высоко, как на второй
этаж заходишь. Внизу коровник, над ним сени и кладовка, в ней обязательно большой ларь под зерно. В самой избе
— лавки вдоль стен, на одну мужики садились, на другу бабы. Тябло в переднем углу — киот с иконами, по-вашему.
Ну, полати, конечно, над дверью, возле печки. У кого дома лучше были, тех первых и кулачили. А кто хозяйничалто? Тюха с Митюхой да Колупай с братом. Если не сожгли дом, то продали.
Друг у меня был, Федька Глазырин, а у него мать записной считалась. У ней чуланчик свой отгорожен,
посуда только её, сыну и то нельзя там пить-есть. Все среды, пятницы мяса не ела, молилась ночами, домовина уж
выдолблена, на подволоке стояла. Это, вишь, которы постарше, те так делали, готовились, значит. А ведро-то на
всё хозяйство одно, и то дыряво, дно паклей заткнуто. Дак вот коня мы с Федькой с того ведра поили, это можно, в
коня бес не вселится, а сами знашь, как пили летом? На край колоды ведро поставим, паклю выдернем да рот-то
под струйку подставим. Боже упаси ртом задеть — ведро выбрасывать надо, а друго-то где она возьмёт? Сильно
бедно они жили, ещё хуже нашего, отца не было, забрали его. А его-то отец уставщиком одно время был, дед это
Федькин, давно уж как помер тогда он. А вот забрали мужика, за отца-уставщика забрали, и ни слуху, ни духу с тех
пор.
Другой дружок, Пашка Хрустов, тот из вятских был, выпить подначивал меня: — Подьте вы к шёмеру,
кержашьё, ни сясти путём, ни поисти не могете.
Да что ты, где-то без гулянки выпить, без родни, за углами! Нет, отцов боялись… И Пашкину песню, кажись,
помню. Как же… а вот:
Эх, у меня коса до пояса, кудёрошьки до глаз,
А разудалый мой залётошька в обидушку не даст.
Ну, наливай, не сиди… Грех на мне, парень, теперь уж скрывать неча, большой, видать, грех… Иду это раз
с Черни домой, с горы в тайге спускаюсь, и вдруг девка навстречу. Не видит меня, присел я, за кустом затаился, а
как увидала — глазищи округлила, перекрестилась и прыг в кусты, под гору кубарем. Дикошара така, а глаза — как
у летяги, большущи. От меня, как от нечистой силы, закрестилась. Откуль, думаю, така взялась, наших девок далёко
в лес не загонишь. И куда она, на ночь глядя, в тайгу идёт? У матери спросил — не слыхала. Потом всё же узнал от
кого-то: это Вагайцевы, настоящи кержаки, богомольны. Ушли от колхоза в тайгу, в запрошлу весну, как раз на
Еремея-запрягальника снялись всей семьёй и подались. Тогда ещё не так строго было, это после войны ты уж хрен
с одного колхоза в другой переедешь, а сперва-то разрешали. Девку эту Фелисатой звать, лет двадцать ей, а так и
сидит монашкой в лесу. Приходит раза два в году — мёд на соль менять.
Ну, хожу это по тайге, петли ставлю, а самому интересно стало. Думаю, всё одно я вас найду, охотник я или
нет! И нашёл избушку, по дыму утром нашёл. Дотумкал, на сосну на горе залез, и вон он — дымок вдали. Айда
туда, скрадок в ельнике поставил, следить стал. Живут, вижу, четверо: старый мужик, двое парней и она, — полянку
раскорчевали, огородишко завели, четыре улья стоят с пчёлами. Избёнка дранкой вразбежку покрыта, в одном
окошке стекло, а в другом — бычий пузырь. Лето кончалось, уж детна утка на крыло встала, чирков на озере
высмотрел, а стрелять не стал.
А потом всёжки устерёг одну её в малиннике. Испугалась сперва-то, присела и крестится. Ну, я по-хорошему,
сказал, давно, мол, знаю про вас, никому не сказывал. Вроде, успокоилась, слово за слово, давай рассказывать, как
живут. Мать у них померла, тут и похоронили, середь тайги.
А зиму-то, спрашиваю, как же, зиму-то ведь с ума же можно сойти без народу? Чуть не плачет.
— А так, говорит, и живём: пока отец вслух Писанье читат, молчим, а так — сплошь ругамся с братовьями.
Одного Ларькой звать, другого Саркой. Ну, Ларька, говорю, это Ларивон, понятно, а Сарка — это, мол, како тако
имя? Сарапион, говорит, неуж не знашь, в Святцах же есть оно. Отец уж колоду себе вытесал — ждёт
светопреставленья. Двенадцать громов кряду прогремят, двенадцать дожжей горячих, двенадцать градов каменных
с неба, и тогда уж — реки огненны хлынут. В судный день люба железяка в реку огненну потянет, а ты, мол, с
ружьём целыми днями ходишь. А коса-то у самой — в кулак толщиной, а глазищи-то ещё больше, как она
страховито про всё рассказыват. Я поддакиваю, а сам себе думаю, — ты теперь от меня не уйдёшь, летяга
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
большеглаза. И правда, на второй раз тут же и до греха дошло, сразу как-то. Смела девка была, смеётся и плачет:
«Ох, тятя убьёт! Чё я теперь скажу?» Я успокаиваю, — с кем, мол, не быват.
Ну, и пошло у нас, и закоромыслилось, — она уж сама ко мне приходит в избушку. Н-да, нашёл, значит,
спасеницу в праведной земле. Отец её учил: куда ни кинь — кругом клин, согрешенье выходит. Наливай давай, не
трусись...
А тут — вот она, война. Ну, война она и есть война, век бы её не поминать. Прихожу домой, а уж четвёртый
день война. Говорят:
— На тебя бумага лежит, с сельсовету повеска, просрочил ты. Куда деваться? В лес бежать — два дня туда
да два обратно. Отец маячит: иди, мол, воюй, как следно. Напился я перед отправкой, первый раз сильно напился
да, видно, пьяный проболтался: там, говорю, два таких лба в лесу сидят, а мы на фронт иди, брюхо подставляй.
Утром мы с Пашкой пешком в район пошли. Убили его, как-то сразу и похоронка пришла. А тех двоих парней,
говорят, привели под ружьями с тайги-то да в амбар заперли. Чё уж, как уж с ними потом было, не знаю. Правда,
слыхал: расстреляли их. Как дезертиров будто, а они ни сном, ни духом про войну не знали.
На фронт пригнали нас, стрельбы провели — я всех лучше. «Ты, Скуратов, в снайпера пойдёшь, готовься».
Батюшки-светы, это чё, думаю, кажин день в живых людей целить буду? Из пушек палят — не видать, в кого, а в
эту, в линзу-то, в её же личнось видать, усатый он там или безусый. А мать наказала: пока, дескать, человека не
убьёшь, и тебя не тронет. Масхалат дали, пимы — горюшка, вроде, нету. Ночью на сосну залезешь, день сидишь,
как сыч. Один раз волной меня сшибло, воздухом, приполз к своим, ногу сломал, а пузо всё в крови, коркой взялось.
Не моя кровь-то, чужая.
А ранил меня свой же брат снайпер. Переколотили нас, от полка ничё не осталось. Весной было дело, вода
в окопах, день-то в воде на локтях да на коленках стоишь. Солнце, как счас помню, вставало, я из окопа выглянул,
рукой от солнца заслоняюсь, а он, пёс, с сосны мне в лоб и уцелил. А видно, не смерть мне там была. У них пулито разрывны, она в руке у меня и разорвалась. А кабы не разрывна — она бы скрозь голову прошла, что ты!
В госпитале отвалялся, на комиссию вызвали, пальцы не шевелятся — списали. Подошёл я к сосне на горе,
оттуль деревню видать уж. Вот оно, рядом, а ноги как ватны стали. Слабость, вишь, — три месяца в госпитале да
сорок вёрст прошёл. И тут понарёвски девки на быках едут, керосин везут. Одна-то мне поглянулась, костиста,
правда, смехом посулился приехать со сватами. А вишь, так оно и вышло, четырёх девок мы напахтали, внуков
теперь семеро по лавкам.
Вернулся домой: жрать неча, хлеб весь забирают. А я шкелетом пришёл с войны, отъедаться нечем, кроме
пучек да дикого луку, меня аж пошатывало. Послали на курсы трактористов, оклематься пока, — работник-то какой
с меня. На трактор сел, да сразу бригадиром поставили. Некому пахать-сеять, одне девки да я, полорукой. Нету
мужиков — шаром покати. В посевну и в уборку домой ночевать не пускают.
Потом слышу от девок: Фёкла Банна, говорят, из сиблагу вернулась, а ребёнок у ей год как помер. А мне и
не в ум, что там за Фёкла. Она, мол, Фёкла эта, видать, и раньше не в себе была, а там умом тронулась. Парнишка
тут без её у родни помер. Теперь вот ходит по деревням, ищет его. Да что за Фёкла, спрашиваю, раньше не слыхал
про неё. А пришла, говорят, из тайги с брюхом, отец быдто из дому выгнал, а братовьёв забрали обоих, в район
увезли, как война началась. Как уж она в тайге пузо нагуляла — все бабы дивятся, неоткуль будто. Тут меня и
стукнуло. Может, спрашиваю, слыхали, чья така? Вагайцева, мол, отец-то, Иван Гордеич, сильно уж богомольный,
она в бане жила с ребёнком. В колхоз её записали, а она, вишь, по большим праздникам навадилась на работу не
выходить — вот и засудили. Потом слышу: ноги дескать у неё обморожены, зараженье пошло, померла, говорят,
Фёкла Банна…
Видал я могилу. Родня по-хорошему похоронила, крест большой поставили, восьмиконечный, как положено,
а написано плохо, еле-еле видно: Вагайцева Фелисата Ивановна. Маленького креста рядом нету, не видать было.
А мне уж отец грозить стал, маячит: женись, мол, пёс ты подкорытный, пока ноги не протянул. Прихожу раз
домой — бричка-пароконка стоит у ворот, думал: гости. Мать говорит:
— Надевай хорошу рубаху, новы сапоги, езжайте на Понари, к Таське Ноговицыной свататься.
— Как так?
— А чё тако? Она девка не ленива, и не слыхать, чтоб блудила, не как другие. Езжайте.
Как, думаю, сам сватать буду, чё скажу? Из отца какой сват, самому говорить придётся. А она — вот она,
бежит с огороду, рот до ушей — хоть завязочки пришей. На друго лето избу их перевозили. Полез на чердак, а икон
там штук двадцать скопилось. И больши, и маленьки, всяки есть. Трону их, а краска сыплется — крыша-то худа
давно. Старухи перед смертью её бабушке отдавали, а та уж сколь годов померла. Постоял, подумал: ох, мать вашуперемать, чё же вы наделали! Их же, небось, тыщи вёрст в котомках тащили, оттуль, с Расеи шли. Первым делом
моленный дом ведь ставили, потом уж себе избы. Так и закопал их там под рассадником, когда уезжали. Крапива,
лебеда на рассаднике растёт, а под ним стары иконы в земле.
Сны вот теперь замучили, таблетки уж заказывал — не помогат. Таське, старухе-то своей, рассказываю —
та своё: это грехи твои, стыд тебе спать не даёт, велит споведаться. А где нашему брату теперь споведаться, раз
церкви нет? Там где-то, я слыхал, на то врачи учатся — чтоб слушать. А у нас, вишь, только при бутылке жисть
друг дружке расскажут. Тётка Офимья, ей уж лет девяноста, та говорит: сны не соврут, там время встреч нашему
идёт. Кто грехи, мытарства эти, или как их там, изживёт, тот молодится начинат и обратно ребёночком стаёт.
Медведица там молодеть будет, а летяга вырастет, и ты её там ещё спознашь.
Есть там ещё?.. А в тайгу-то? Нет, не хожу, давно не бывал. Не могу один в лес ходить и всё, да и далёко
стало. Дошёл и до нашего краю лесоповал, лет тридцать валили…
И вот, слушай, сон расскажу, не первый раз уж вижу. Несут будто покойника по улице, наши мужики несут,
бабы идут вместе, а я на ходке подъезжаю, опять вроде бригадиром у трактористов работаю.
— Кого хороните, спрашиваю.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Кого-кого, Василья Скуратова, вишь, чёрный, как головёшка из печки.
— Да вы чё, бог с вами, какой вам Скуратов, живой он, мне ли не знать!
— А пошёл ты к такой матери, пока в бока не торкнули.
— Ну, едрит твою за голенищи, — а медали-то, мол, пошто медали-то не взяли? У него же медали есть. У
его дочери, внуки, вы куда несёте, как без них-то?!
— А нам, дескать, мать его не крестить, он — не он, унесём да зароем, лишь бы на поминках подали.
Да мордасты парни гроб-то несут. И родни ведь никого не видать.
— Нет, говорю, ребята, дайте-ка в личнось гляну, я тут всех знаю. Наклоняюсь, а он, гад такой, подмигиват
из гробу: мол, не выдавай. Я тут с испугу-то перекрестился, а он сел в гробу и забазланил песню:
Чугунка старая-престарая
Ходила с бадогом,
А полюбила рукомойника —
Забегала бегом.
И пальцем на меня показыват: держи его, бей вятских! Все на меня кидаются, духота нападёт, и тут
просыпаюсь…
А им што, — Гурьян ты или Савосьян, им один хрен, унесут и зароют. На поминках-то передерутся, небось,
если хорошо подадут. Эх, смерть пришла — меня дома не нашла… Сходи к Вале-продавщице, к ней день и ночь
идут, и конный, и пеший. Так, мол, и так, скажи, от свата Скуратова, привет. Она поймёт, на дому держит, ночью
продаёт водку. Унесли, скажи, так без медалей и унесли, сукины дети, всё, небось, пропили. А куда деваться, не
наше время…
СЛЕД ЗОЛОТОЙ БАБЫ
Нуми-Торум, владыка мощный,
Хозяин верхнего мира!
Над тайгой, в зените, вечный след твой,
А Нарым поёт хвалу и славу!
И шаман, вернувшись с неба, скажет:
— Нуми-Торум видит злых и хитрых,
Что железом землю устилают.
Чтоб медведь весною просыпался,
Золотую мать он к нам направил,
Мать огня, мать жизни охраняет
Всех рождённых, всех она запомнит.
Он богиню-мать послал на Север,
Где ночами сполохи играют,
Чтобы снова на скале прибрежной
Ей стоять, всех нас благословляя,
Всех, чья жизнь короткая проходит
Так, как бабочки в костре сгорают.
17 декабря. Вот это удача! Песня-заклинанье — на бумаге. Плох или хорош мой перевод, но он есть. Теперь
важно — довезти её до города. Записывал тайком, по ночам, при сальной плошке. Не зря здесь прожил, нужное
дело сделал. Ещё несколько лет — и будет поздно. Посвящена песня Сарни-най — огненной богине-матери. Южные
ханты имени такого уже не знают, да и здесь, на нарымском севере, о ней помнят не все. По-видимому, культ её,
обычай этот — из глубин истории.
Да, чуть было не умер, зато с шаманом подружился. Благо спирт ещё был во фляжке. Видимо, плеврит
подхватил я на охоте, когда ночевали в снежной норе. Начался отёк лёгких, а в здешних условиях это смертный
приговор. Шаман Кузьма Пырчин живёт в глухой тайге, около суток на оленях везли. Хоть и без сознания, но
довезли живого.
Когда вынырнул из беспамятства, увидел улыбающегося остяка: «Стороф, руть-ики, теперь шить путешь».
«Шайтанщик» оказался не стариком, а сорокалетним мужиком, роста среднего, коренастым и, как все здесь,
коротконогим. Это — от недостатка витаминов, уже много веков ханты живут на севере, деды их овощей и фруктов
не видели.
Доложил: душу мою он извлёк из нижнего мира. Говорит, стояла она там одна-одинёшенька, ничего не
понимая, хотя русских там видимо-невидимо. Много там всяких душ, и большая часть — навеки, безвозвратно
мёртвые. Только люди Севера, те, что жили правильно, возвращаются детьми, остальные — пленники вечной тьмы.
Правда, про огонь и муки шаман ничего не знает, там просто тундра.
По мнению Кузьмы, мы, русские, хороним неправильно, и скоро все останемся в нижнем мире. Хоронить
надо головой на юг — это самая хорошая сторона — или на восток. И зарывать глубоко нельзя — душа не
освободится. Жил когда-то в тёплой стороне, куда гуси на зиму улетают, большой народ, любил золото и войны, а
стариков тогда зарывали в курганы. Теперь они все там, во власти хозяина страны мёртвых, Хинь вэрт имя ему, он
же самый сильный дух болезней. Жили они немирно, убивали и грабили — им детьми уж не вернуться. Русские
тоже закапывают головой на закат и очень глубоко. И потому старики наши детьми всё реже возвращаются в мир
живых.
Ничем в быту от других Кузёма не отличается, только бубен я сразу заметил в углу. Детей у него трое,
рождаться они стали недавно, с опозданием от сверстников, зато ни один не умер. В остяцких семьях дети
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
рождаются каждый год и многие умирают. Матери не горюют: так судил Торум, верховный бог, хозяин синего
неба. В другой раз душа вернётся на долгую жизнь, узнает старость.
А бубен, оказывается, сохранился в районном музее. Когда-то принадлежал он деду Кузьмы, и проезжий
русский, буровик, подсказал: попробуй вернуть его, теперь можно. И удалось, бубен почему-то отдали. А деда,
говорил отец Кузьмы, увезли в город, арестовали его, и с тех пор вестей о нём нет. А как попал в руки Кузьмы дедов
бубен, он и почувствовал себя йолом-колдуном. Слова «шаман» они не знают, оно из другого языка, из
эвенкийского.
11 февраля. Рассказ Кузьмы-шамана
Я молодой был, считали — плохой родился: слабый, злой чё-то был, ума не видать. Топор возьму — ногу
порублю. Два раза горел, раз тонул. Сети рвал, ружьё терял, олени убегали. В лес пойду — никого не убью, лоси
меня далеко обходят, пустой домой приду — надо мной смеются. И чё-то тако находило на меня, дёргались руки,
голова кружилась. Потом жениться сильно надо стало. Женился, а баба плачет: «Уходить буду, мужика в дому
нету».
А один раз в тайге медведица близко подошла, вот как ты, обнюхала и не тронула. Сперва медвежонка я
увидал, он в муравейнике рылся, фыркал с радости. Поглядел на меня и не убегает. Я стою, говорю ему: «Зачем
глупый такой? Молодой ещё? Большой станешь, в тебя стрельнёт кто-нибудь. Смотри, люди, они сильно плохие,
да ещё машины пришли. Пароходы эти, железо всяко разно теперь».
А на меня сзади кто-то дышит. Оглянулся — она, мать медвежья, прямо в ухо мне сопит и головой мотает.
А потом повернулась, она побежала, и медвежонок за ней. Рассказал — не верят мне, опять смеются. Одна старуха
поверила, она давно родилась, когда тракторов не было. Сказала: «Видно, душа деда вернулась из нижнего мира.
Он большой шаман был. Его испытывали так: он в прорубях выплывал. В одну нырнёт, в другую вынырнет. А такто, летом, плавать не умел. К нему больных везли, и мухоморов на подарки издалека везли. Без мухомора шаману
нельзя. Чтоб долго вертеться, два дня плясать, надо пить отвар сушёных мухоморов».
Потом тяжело заболел я, посчитали: умер уже. В болото провалился, зима начиналась, вот и заболел, дышать
не мог. А умирать — нету охоты. Тогда я как заново народился. Лежу, рук и ног не чую, и вдруг в голове свет, огонь
прошёл по телу и вижу старика. Потом второго, третьего, много стариков, и все похожи, головами кивают,
договариваются меж собой. Это деды-шаманы пришли, так мне старуха-медведица сказала. И после стал я видеть
тех, кого рядом нету. Три дня лежал, хоронить собирались, а я не пахну нисколь. Потом встал и стал понимать не
так, как раньше, лучше стал понимать. Деревья стали подсказывать, знаю теперь, чего птицы друг другу кричат, и
зверя угадывать стал, чего от него ждать.
Однажды пришла во сне она, вроде медведица, вроде старуха, и говорит, что надо пройти главные болезни.
Я входил в избы и в чумы и видел горячку в груди, гной в кишках, соль в спине. А она подсказывала, что надо без
спичек и кресала разжечь огонь и сварить болезни в котле. Потом медвежий голос сказал, что пора мне побывать в
нижнем мире, в краю мёртвых. Я умом пошёл вниз Большой реки, в сторону ночи. Есть где-то в тайге большая яма,
через неё уходят в нижний мир. Там увидал Мать огня, Сарни-най, она кивнула. Так-то пройти к ней нельзя —
пропадёшь, там силков и капканов много, там луков-самострелов деды наставили — россомаха не проскочит. В яму
я вошёл, провалился куда-то, и понесла меня Река назад. Ходить туда людям опасно, можно не вернуться.
Ну а без бубна какой колдун? Бубен привезли, взял я в руки, — вроде, стало весело, а не выходит ничего. И
другой, и третий раз — то же. А потом привезли больную девчонку. Взял я бубен, завертелся. Тут сразу стал
шаманить: признал меня бубен. Духа-помощника я редко зову, — если надо кого найти, потерянного, или вылечить
сильно больного. Тебя увидал — сразу понял: одному не справиться, надо помощника звать. Надо было тебе отдать
свою силу. После того дня три еле ходишь, сам больной делаешься. Тут надо спать два-три дня, потом много есть.
А когда ищешь кого, надо его видеть умом, а не глазами. Тогда поймёшь, где он заблудился, кто девку украл, держит
обманом или силой.
Тебя лечить тяжело, ты русский. Как закамлал, бубен-олень сразу к неживой земле понёс. Звери-помощники
за мной несутся. «Птицы-звери, в какую землю придём?» К плохой, говорят, к обречённой земле идём. К обрыву, к
берегу шагнул, вниз посмотрел — сильно жутко. Клыкастые звери сидят, лижутся, кости кругом. Пролетел мимо
— проснулись они, вниз по теченью помчались. Внизу гул стоит, река о смерти поёт. А по берегу окаменелые люди
поставлены. Семь их стойбищ обошёл, яму с водой в топком месте нашёл. Дух-помощник говорит: здесь ныряй. Я
нырнул. Там у мёртвого дерева олень-бубен привязанный остался, пусть отдохнёт, сам дальше пошёл. Внутрь
нижнего мира попал, много людей-теней вижу. Пернатый, зобастый зверь вдали крыльями машет, меня ждёт, зоб у
него надувается. Если клюнет, здесь останусь. Ему панг-мухомор показал, он обрадовался. Много там уртов-душ
увидал, всякий народ видал: и ненцы, и наши, и ваши, русские, тоже есть, и ещё не поймёшь кто. Все хотят
вернуться и жить, а не могут дорогу найти. Там тот же Нэрэм — по-нашему Нарым означает болото, — в нижнем
мире всегда туман и холод, а лесу мало. А если идти дальше нижним миром, там, на юге, есть тёплая земля, откуда
птицы прилетают и дети приходят в мир. Старики проходят насквозь нижний Нарым и возвращаются снова детьми.
Бывает, часть души уходит вслед за умершим человеком, когда сильно горюют. Надо в нижнем мире уговорить
умершего, чтоб отдал чужую душу, постращать его даже. Он же не хочет расстаться, ему там боязно одному. Когда
уходил, люди-тени кричали, а ничего не слыхать, только шум водопада. Небесный ветер так шумит. На оленя тебя
посадил, сам рядом бежал, вывез бубен-олень, в жилье очутились. Огонь разжёг, тебе грудь оттёр, ты глаза открыл.
Сам чего сможешь? Надо почувствовать, что зовут туда. Когда в теле сила и свет есть, духам болезни не
войти, — ты их прогонишь. С деревом надо дружбу завести, оно поймёт и болезнь твою возьмёт в себя. Деревья,
они самые добрые на земле, а всех добрее кедр: всех кормит. Не будет у него шишек — белки не будет, не будет
белки — соболя не станет, не будет соболя — медведя не станет, не будет медведя — охотника не станет. Так
устроено, а Мать огня порядок соблюдает.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
8 июня. Лето приходит на север. А где-то давно зацвели луга, травы под ветром, как море. По ковыльным
степям, на холмах и курганах дремлют каменные бабы. Кто их только не трогал и не крушил! А вот зачем они и чья
это память? Ковыль не помнит, на каком языке говорили тесавшие камень, каким богам поклонялись, чего больше
смерти боялись. Не новость в Сибири каменные бабы, а вот золотая!.. За последние века только два раза её видели
шаманы, только по воле верхних богов рассказали о ней, да никто не записывал. Остяки врать не умеют, а при этом
имени переглядываются и говорят невпопад.
Панг-мухомор, вот что мне поможет! Гриб этот выбивает из головы дневное сознание, и тогда врывается
ночное. По совету Кузьмы пожевал я гриб и заказал себе сон. Отлетела нынешняя скука, и пришли виденья.
Услышал визг боевых рогов, рокот больших бубнов, горловое пенье, свист всадников и выкрики-приказы. Я увидел
множество пеших людей, понеслась лава конников со щитами и копьями. При большом огне выдвинулся из мрака
владыка степей, и был он стариком. Я увидел начало распри, унёсшей многие жизни.
Пересказал сон — Кузьма сказал: «Много Колчака проходило, много Будённого? Не к добру, видать». Да и
сам я в недоумении. От мухомора два дня голову ломило. Рассказать просто — не выходит. Тут что-то вроде песни.
На веках, до нас это было...
На Оби, реке великой скифской, племена на праздник собирались. В дорогих кольчугах — роксоланы, это
всадники дружины царской; с гор лесных спустились исседоны, притащились с запада сколоты; шли к царю с
дарами кумандинцы и сабиры на оленных нартах. Будет ночь костров, пир меж огнями и неслыханные жертвы небу.
Властелин степей, бывалый воин, царь сарматский, сгорбленный годами, говорил с холма, взмахнувши
саблей, солнце заклинал он в день великий:
«Всадников бесстрашных солнце любит. Кто боится смерти, тот покорствуй.
Говорил мне дед, великий воин:
— Нет людей отважнее иирков, нет свирепей тёмных аримаспов, а мудрее всех гиперборейцы. Вот теперь
стою я на вершине. Всех степей народы подо мною, все мечам и стрелам покорились, чтят закон наш, все страшатся
Неба.
День большого солнца — главный праздник, праздник памяти о первородстве, когда с неба к нам дары упали:
знак для войска — боевой топорик, для жрецов знак — золотая чаша, а покорным знак — ярмо с телегой.
Беспредельна наша власть над степью, и лесной народ нам подчинился, вот теперь покорствуют сабиры.
Золотую Бабу привезли мы, в эту ночь её мы здесь расплавим».
Все молчат, потупились мужчины, молодая жрица возразила:
«Ослеплён ты, царь, ты оскверняешь мать всех матерей, жизнь-плодородье! Персы, мои предки, всех мудрее,
всех подвижней были скифы-саки, коих вы недавно разгромили. Вот вам воля матери-богини: След ваш в ковыле
навек растает, лишь в горах останутся приметы, а курганы осквернят пришельцы».
Царь сарматский указал рукою — к дерзкой жрице воины рванулись. Тут вдруг вспыхнул чум, шалаш
огромный, дорогими шкурками прикрытый, и открылась статуя богини. Все умолкли, все окаменели, а её лицо
лизало пламя. Пригнанные в жертву подползли к ней, на своих наречьях заскулили. Пленный грек воскликнул
поражённо: «Эвринома, мать всего живого! В мире мрака первой ты восстала и дыханьем ветер возбудила и от
ветра вскоре зачала ты. Дочь, змея-богиня, появилась, чтоб в объятья смерти заключить нас. Обречённый, я тебя
увидел. Значит, миг последний моей жизни?».
А сколоты, ставши полукругом, бормотали: «Не добро — так делать. Узнаём мы, кто ж её не знает! Имя этой
жонки — Златогорка. Огоньком, подснежником манила, любкою-ночницей к сердцу льстилась, в тёмный лес, в
болото зазывала, соблазнив, коварно убивала. У неё могучие три брата, нам про них рассказывали деды: Правит
всеми водами Усыня, и над лесом властвует Дубыня, а хозяин недр-пещер — Горыня. Кто поспорит с ними? Кто
тут жертва? Это дело неугодно небу».
…Но раздаются крики из царской дружины: «Он стар, не может он править воинами, пусть сын правит нами
в походе». Из тьмы в царскую охрану вдруг — туча стрел, свист разрезает ночь, взмахи боевых топоров и сабель,
треск копий и хрип смертельно раненых. Гаснет костёр, а когда он вновь разгорается, виден вниз по реке уходящий
плот. За ним по берегу скачут всадники, пускают стрелы, но поздно: он уже на середине великой реки, сохранившей
скифское имя. К сполохам севера, в сторону тайги плывёт Мать Огня и Плодородия. Ликуют на плоту, трясут
копьями и луками ловкие сабиры...
2 сентября. Добрый день, Вадим Максимович! Я прочёл Ваше послание и был поражён. Надеюсь, Вы не
успели послать это ещё кому-то? Если да, то конец Вашей карьере. Вы не любите библиотеки и кабинеты, ринулись
вот в тайгу. А теоретическая подготовка Ваша, видно, слабовата. Если б Вы не сообщили о мухоморах, я бы ничего
не понял. Надо же думать об авторитете, о признании в кругу учёных, Вы рискуете потерять всё это с первого шага.
Не хватало нам шаманской мистерии, чтобы над нашей лабораторией посмеялась вся учёная Сибирь. Вы этого
хотите?
Доверия к Вашей рукописи у меня не больше, чем к галлюциногену, которым вы вдохновлялись. Мухомор
для учёного опасен. Кого им можно убедить? Разве что журнальчик типа «Знание — сила». На мой взгляд, научная
ценность рукописи — меньше нуля, вред от легенд в науке колоссальный. Печатать это изложение нельзя даже ни
в коем случае.
С уважением — доцент Крендель С.И.
4 сентября. Домой, в город. Есть ещё один текст. На прощанье Клава, жена Кузьмы, спела песню-причитанье
самой богини-матери. И оказалась мать жизни покинутой женой, совсем не грозной. Кажется, у неё с мужем была
семейная размолвка, и он лишил её прежнего места в верхнем мире. Она мечтает вернуть любовь супруга.
Возможно, это про другую богиню. Имени её не знают.
«Удачу приносящая песня» — таково названье. Исполняли её только женщины, при том в Медвежий
праздник. Песню эту давно пела бабушка Клавы, за точность ручаться нельзя.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ослепительно белых быков,
Бесконечный оленный обоз —
Еду в устье великой реки,
С вестью радостной еду я, най,
Чтобы муж меня вновь похвалил.
С тайной дверцею чуден мой дом
На скале у великой реки,
В нём огромный очаг — это жизнь.
На свистящих утиных крылах
Я в родное гнездо прилечу,
С вестью радостной, лебедем став,
С громким кличем на север помчу,
И за мной лето катится вниз.
Друг, с которым имела детей,
В верхнем чуме своём он сидит,
И он скажет: — С вестями ты, най?
С доброй вестью вернулась домой?
Будет жизнь, будет в чумах огонь.
Лес, под солнышком спину ты грей,
Духи леса, храните людей,
Духи вод, рыбам дайте проход.
Жизнью-обручем всех охвачу,
Танец мой радость всем принесёт,
Дым — жилищам, оленей стада —
Много радости, много добра
Всем приносит мой танец огня.
В край на полдень, к истоку Реки,
В край, откуда к нам гуси летят,
Я подарки отправлю туда.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
«В НАШЕМ НЕБЛАГОДАРНОМ ДЕЛЕ...»
(Избранные места из переписки
Анатолия Кобенкова и Владимира Берязева,
2004-2006 гг.)
01 июня, 2004
Толя!
Твои заметки прочел, в целом согласен (с некоторыми уточнениями), сегодня я не вижу противоречий среди
собственно писателей, период раскола и вражды в прошлом, мера единения и размежевания одна — талант. Но есть
жидовствующие и есть патриотствующие (и там и здесь корпоративный момент силен), у меня есть очень большие
претензии и к тем и к другим. Мне ближе позиция Аннинского и Басинского (см. последнюю «Литературку»),
согласен и с Бондаренко, который на съезде потребовал не смешивать православие с литературой, оно и правильно,
Комсомольский пр., 13 я бы в полном составе показательно постриг в монахи и отправил на Соловки, мы
художники, за это и в аду будем гореть, хотя, м.б. и простят... Надеюсь. А многим твоим товарищам, о которых ты
поминал, пиша о съезде в Смоленске*, не худо бы взять часть ответственности и на себя (Аннинский — о том, что
пора всем (всем!!) становится русскими (в моём понимании — новым суперэтносом)). Тогда м.б. не было бы того
кошмара, когда невозможно включить ящик — аппарат для зомбирования, транслятор дебилок, грязи и
человеческого ничтожества. Кто в этом виноват? Все мы виноваты. Пока делили крохи собственности, выясняли
отношения, поминая старые обиды, соревновались в тщеславных претензиях, нас всех СДЕЛАЛИ, кинули,
подтёрлись. И выбросили. Можно сколь угодно долго говорить о вечности и непреходящей ценности поэтического
слова, но моя профессия, мой талант, ценность которого я, поверь, знаю, я знаю, что мне подобных в России не
более двух дюжин да и на всей планете не так уж и много, это всё наше с тобой ремесло и мастерство — не является
ценностью в нынешнем мире. Отвергается социальным устройством, новой пропагандой, государственностью,
СМИ, министерствами культуры и печати, потому что, видимо, это не входит в планы строителей некой псевдоРоссии.
Я тебе писал о Распутине — мутный протест и скорбь, как после развода с любимой... Но еще более
отвратительны Вик. Ерофеев и Толстая.
Так что не шибко защищай своих, миро для всех одно, но дух святой не на всех, а замазаны и перемазаны
мы миром — подлым и гоммороидальным.
Я поэтому и не поехал на съезд.
Хотя Виорэль† говорит, что он прошёл оч. хорошо — как съезд индейцев в резервации.
Прости.
Обнимаю —
В. Берязев
18 июня, 2004
Толя!
Ты молчишь, а у меня к тебе одна просьба, напиши Амыру, он в страшной обиде на меня за то, что я
переперевел Укачина, т.е. исправил слабую работу Сережи Дыкова, сделай сравнительный анализ, хотя бы в двух
абзацах, мне надо этот конфликт уладить, он не прав, но за друга горой, а Серега художник, не поэт. Точнее, поэт
акварельный. <...>
Сравни, будь ласк и объясни Амыру разницу, а при встрече сделаешь это еще убедительней. Он упирает на
семантическую точность Серегиной работы, но точность остается, однако в русском стихе и в переводах это лишь
один из многих приемов, часто не первый. Укачин был сильным, в нем не было вялости, усталости, он был живым
до конца, поэтому я воспринимаю дыковские тексты как подстрочник, сквозь который проступает поэзия, но ее
надо проявить, кристаллизовать.
28 июня, 2004
Дорогой Володя, вот тебе текст для Амыра, который я ему отправляю сейчас.
Я пашу, хандрю и весь в пуху.
Дорогой Амыр!
Прости, не смог ответить на твое письмо: дела, поездки, болячки.
Сегодня пишу тебе, желая хотя бы издалека утишить, если не погасить, тот конфликт, который случился меж
тобой, Володей и, кажется, Дыковым.
Не стоит ни тебе, ни Сереже обижаться на Володю: переводя заново — уже после Сергея — стихи отца, он
руководствовался исключительно давней и не однажды проверенной влюбленностью в музу Бориса Укачина.
*
†
См. Анатолий Кобенков. Свои — по своим // Восточно-Сибирская правда, 10 июня 2004.
Виорэль Ломов, прозаик, сотрудник редакции «Сибирских огней».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Руководил Володиными действиями наработанный им опыт читателя, опыт поэта, опыт стихотворца,
потратившего не мало сил на переводы алтайской поэзии. Не скажу, что обошлось здесь и без простительного азарта
соперничества, тем более, что переводы Сергея готовы подвигнуть на это кого угодно, даже такого неумеку, как я.
Насколько я знаю покойного Бориса (светлая ему память), он отличен от многих прочих своим
темпераментом — той частью души, которая выговаривает себя не только через соображение или мысль, через
образ или эпитет, а еще — это, возможно, в первую очередь — через звук, то бишь, с помощью той шаманской
силы, которую не подделаешь, но, при желании и умении, сымитируешь.
* * *
Лишь закрою глаза,
Кровь в виски мои бьет,
Время черной беды
Днем и ночью течет.
Это грозный мой век
Бьется, плачет, болит.
Это время мое
Всею кровью кричит.
Век двадцатый прошел.
Двадцать первый придет,
С детства и до седин
Век мой кровный пройдет.
Да за одни такие рифмы, которые позволил себе здесь Сережа («бьет-течет», «болит-кричит», тем более,
«придет-пройдет»), будь жив твой отец, он бы устроил ему такую бальдерьеру, что он бы за перо переводчика
столетие не брался бы.
Если Сережа (я очень ценю его, как художника) переводил только содержание, то Володя учитывает все
сразу: шаманство звука, колдовство смысловых перекличек, которые питаются не только мыслью, но и еще
прапамятью.
Как более опытный поэт, Володя без труда победил Сережу.
Хотя, в принципе, хочется, в данном случае, прибегнуть к помощи старой и доброй мультяшке: «победила
дружба». Та самая дружеская расположенность к памяти твоего отца, которая двигала Сережей, Володей,
Фоняковым, покойным Слуцким и ныне здравствующей Ахмадулиной.
Думаю, ты поймешь желание примирить вас с Володей, тем более что я надеюсь тебя повидать, будучи к
концу июля в ваших краях. Хотелось бы, при встрече с тобой, начать не с выяснения отношений, а с доброго слова.
Обнимаю тебя, твой Анатолий Кобенков
16 августа, 2004
Дорогой Володя, <...> стихи в «Новом русском слове» смотрятся замечательно, особенно рядом с одним из
моих обрубков (надеюсь, ты получил газету по имейлу от Грицмана).
Что касается письма Амыра, то вижу: накипело и догадываюсь: не без повода. Ты более моего знаешь этих
людей, а, следовательно, и про их обидчивость. Думаю, что над письмом работали несколько рук — я бы не хотел,
чтобы о тебе судили, как о литературном хане.
Но пока ты только добавил, печатая в своем журнале пространное обсуждение своей книги.
Будь поосторожнее — пора.
<...>
Прочел стихи в 7-ом нумере и нашего друга Вишнякова: соскучился по его голосу — узнал, обрадовался,
нашел, что он потеплел.
Получил ли ты от Саши Радашкевича новые его стихи? — с посвящениями: одно — тебе, другое — мне?
Растрогал.
Лето на исходе, а я так и не перевел дух — может, в Румынии, куда собираюсь на фестиваль 17 сентября?
Коль тебе любопытны мои эссе, то вот тебе еще одна штука.
16 августа, 2004
Толя!
Можно ли твоё эссе опубликовать в «Сибогнях»? В разделе рецензий.
Ты на меня, похоже, слегка осерчал, прости, ради Христа, я всё такой же, моё ханство — мифология...
<...>
Очень ценю твое ко мне отношение, без твоего периодического ворчания мне было бы одиноко, а так и
желание, и стимул чо-нибудь изваять, штоб Кобенкову понравилось.
Привёз из деревни очередную эпиграмму на Михайлова, писано с натуры.
Я хотел купить большую мокасину,
Но Михайлова собака укусила.
Я хотел любить великую Россию,
Но... Михайлова собака укусила.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Пока.
Твой В. Берязев
16 августа, 2004
Да не сержусь я на тебя, а боюсь за тебя: чем дольше живешь, тем более входит в твою орбиту людей, тем
труднее их не обидеть — словом, поведением, равнодушием.
Бойся этого.
Хотя вряд ли сие поможет...
Эссушку мою публикуй — вот тебе издательские данные, которые я беспардонно по профессиональной
линии упустил: «Новая иркутская стенка», Три романа: Алексей Шманов, «Десять черных», Михаил
Брустверовский, «Спор хозяйствующих субъектов о сожительстве с презренной словесностью», Александр Лаптев,
«Чертова дюжина». Составитель М. Башкиров, издательство «Деловые будни». 2004.
Эпиграммка твоя славная — все махом и увидел, и посмеялся, хотя — передай Славе — посочувствовал.
Мне приятно, что тебе важно мое мнение, но я ведь могу и ошибиться.
27 августа, 2004
Толя, привет!
Слова твои о том, что в круговороте общения, когда людей всё больше, всё шире хоровод, всё труднее не
обидеть ближнего — меня не отпускают. Это правда. А удержаться и удержать товарищей и друзей в поле приязни
и взаимопонимания становится всё сложнее. Ты стал быть через это прошёл. Вот именно — не только
категорическим словом, но и неосторожным жестом, и нечаянным равнодушием, когда просто не до того, когда
занят и озабочен, как тебе кажется, гораздо более важными делами... А уже и обидел.
С Амыром, видимо, наладится не скоро. Проще будет восстановить прежнюю дружбу и любовь с Сережей
Дыковым.
С обсуждением «Моготы» я тебе скажу, как ни странно, публикация случилась с подачи Ю. Кублановского,
я ему рассказал о состоявшейся дискуссии, он живо заинтересовался и стал меня убеждать, что такие вещи надо
печатать, что мы уже стали забывать о подобных публичных спорах, потом буквально то же самое сказали и
Золотцев, и Вишняков. В этом нет панегирика. Причем, я готов к ругани, но не к молчанию...
От Радашкевича всё получил, вот еще ранимая душа, я ответил ему стишком (прилагаю), видимо, мы
опубликуем его «Рефлексии» — миниэссе, но стихи его в «СО» вряд ли пока пойдут, Щиголь обязательно дадим
большую подборку, Лиду Григорьеву, да-да, она оч. мастеровита и есть попадания, а вот Сашу, ну-у не формат, при
всей изысканности, не только читатели, сотоварищи не понимают, наш дорогой Серёжа Самойленко произнёс
«проза, да и дурная»...
Равиль* идёт в № 9 с «Иисусом в исламе», больше двух листов труд. Тоже боюсь шишек насшибаем с этой
публикацией. Но в следующем даю ответ православного оппонента.
29 августа, 2004
Дорогой Володя!
Стихи, которые Саше, замечательные: легкие и — главное — до единого звука благородные. Нутро Сашино
схвачено тобой удивительно верно — ему наверняка будет приятно.
Сашины эссе я знаю — они хороши, хотя местами и наивны. (Наивность — качество, по моему разумению,
дефицитное, отчего и ценное ныне).
Что касаемо твоих печалей по поводу истории с Амыром и публикацией обсуждения «Моготы», то и это
славно: живой!
Я, видимо, напрасно к тебе придираюсь, но, полагаю, надо взять за правило: следить за тем, чтобы в своем
журнале, при твоем содействии, было много хороших и разных, но без тебя лично.
Делая «Зеленую лампу», мы условились: ни Бориса, ни Науменко, ни меня † не печатаем (исключение — по
понятным причинам — критика).
У меня невесело: готовлю Круглый стол по прозе, но из-за того, что выстроилась чехарда поездок МоскваБухарест-Хабаровск, я перенес его на 4 октября, чем совпал с распутинским «Сиянием России». Он оказался
недоволен, и начальство просит о переносе. А у меня на 14 октября Лермонтовский праздник в Пятигорске и,
вероятно, придется переносить «стол» на 24 октября. Дележ территории, на котором паханом остается Валентин
Григорьич.
Я второй месяц не получаю деньги на телевидении — магазин задолжал им и выходит, что моя передача‡ в
скором времени закончит свое существование. С одной стороны, это хорошо (она меня утомила), с другой худо
(лишаюсь материальной поддержки).
Доделываю «Зеленую лампу», только что от меня ушел Ротенфельд (как дела с его материалом?), пашу впрок
на газету§ (месяц надо закрывать).
В союзе — новые обои и заново окрашенные двери и подоконники — приезжай!
Равиль Бухараев.
Борис Ротенфельд, Виталий Науменко, Анатолий Кобенков — редакторы-составители альманаха
«Зеленая лампа», выпускаемого Иркутским отделением СРП.
‡
Передача о книжных новинках.
§
«Восточно-Сибирская правда», рубрика «Остановиться, оглянуться».
*
†
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Обнимаю, твой Толя
05 сентября, 2004
Толя!
Здравствуй, двое суток просидел перед телевизором, видимо, как и все, ощущение края, падения, последних
врёмён. Опять же, прозрачно просматривается тенденция, кому-то мы поперек горла, неужели существование
России на планете до такой степени противоестественно и ненавистно, что ради её уничтожения надо целым
народам заключать союз с дьяволом?
Американцы выпустили джинна из бутылки. И не одного. А нонче кормят этих чудовищ кровью
человеческой. Теперь ещё и детской.
Говорил с Равилем (будет у меня 24-29 сентября), он, из Москвы, подтвердил моё ощущение, что после всего
произошедшего т.н. «чеченское сопротивление» махом превратилось в монструозную вампироподобную стаю, как
ни горько, это позволит с ними расправиться без шума со стороны совета Европы...
Какие планы на сентябрь?
Будешь проводить круглый стол по прозе, не забудь про Виорэля Ломова и его последний роман «Архив» в
№ 6 «СО». Вещь — на долгие времена, большой писатель.
У тебя набирается приличная подборка мини-эссе, ты сам составишь публикацию, или доверишь нам, около
полулиста?..
Потом, алтайский цикл ты еще не публиковал? Мы бы хотели поставить на № 11?
Обои, поди-кось, новые, а туалета так и нема? Не поеду.
05 сентября, 2004
Дорогой Володя!
То, что происходит в Беслане — душевная чума опасно заболевшего человечества: полное ослепление,
фатальное беспамятство. Неужели это еще не дно нашего падения? Неужто в этом повинна только заевшаяся
Америка? Неужели в этой бойне может быть хотя бы кто-нибудь чист?
Я не смотрю телевизор — уже все знаю, а подробности мне ни к чему.
Кроме того, чтобы жить дальше — пусть даже упрямо и тупо — надобно готовить плацдарм для
двухнедельного своего отсутствия: пишу впрок передачи и эссушки, хотя нервы столь взвинчены, что — кабы не
сдерживаться — можно бы договориться и до стихов.
Женя Попов, удививший меня тем, что все присланное нами для круглого стола, прочел и хорошо и подробно
выговорился по телефону, тем не менее, не приедет: у него поездка в Англию. Точно приедут Василенко и Крусанов,
Иванова еще решает, Кураева я ориентировал на начало октября. Посему — коли выбьются злосчастные деньги —
я подумываю о приглашении Яранцева. Как ты на сие смотришь? Он устраивает меня тем, что все и всех читал.
Покуда ничего не говори ему.
Я влез в хорошего писателя Кутзее — будет время, попробуй почитать — и «Бесчестье», и «Осень в
Петербурге».
Для «СО» давай возьмем алтайский цикл — у тебя должны быть эти стихи (если их нет, пришлю). С
эссшуками не сопротивляюсь. Глянь (если не уничтожил) что тебе по вкусу, а я добавлю.
Насчет туалета ты, увы, прав: все по-прежнему.
Но надежды юношей питают, а стариков держат.
Я из последних.
10 октября, 2004
Дорогой Володя!
Спасибо тебе за заботу, за память: сам планируешь мои публикации, придираешься, радуешься — я за тобой,
как за каменной стеной, только пиши...
Вроде отчета о Румынии шлю тебе свою заметку*. Про Биробиджан не говорю — сам понимаешь: мама;
брат; новые для меня стихотворцы: племя младое, но знакомое, я — в роли Державина и рассыпавшегося Дон
Жуана.
Вот тебе правка стишка моего:
как Катунь отдает свои силы Чуе,
как скала пораспалась на смолы кедров,
та и мы, с Алтаем сходясь, врачуем
распугавших посохи домоседов
(так сложилось: кто чает, а кто и чует
этот голос бесов, мотивчик дедов)
14 октября, 2004
Дорогой Володя!
Спасибо тебе за то, что так — на мой вкус — славно и искусно — выстроил мои сочинения (я до сего дня не
ведал, как относиться к моим романсовым штучкам-дрючкам, но коль ты принял — успокоился).
В каждом твоем новом стихотворении есть нечто замечательное: «окукленное молчание» в «Утробном
ничтожестве...», вторая строфа «Озера» и его «двойное одиночество», «пространство пожирающие кони» в
*
Анатолий Кобенков. Предвестие истины. // Сибирские огни № 12, 2004
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
«Аристее», которые ах как верно аукаются в концовке со стрелой, ищущей родню. Но в том же «Аристее» мне
мешает привычная и уже ничего не значащая «златая стрела», вовсе смущает уподобленная «трассеру» поэзия и
раздражает незаконченность строки «чей дух постиг эфир недосягаем» (все-таки, вернее — «недосягаемый»).
Думаю, у тебя складывается нечто — тематически — привычное для себя, но внутренне более жесткое —
строчки пошли гуще, звучат многозначнее. Держись этого и наверняка произойдет нечто для нас важное.
В Румынии мы тебя не однажды вспомнили — Грицман рассказывал, как была смущена редактриса НьюЙоркского «Слова», желающая дать тебя как много более и оттого всерьез исстрадавшаяся из-за тесноты полосы.
Не пропадай, обнимаю тебя — твой Толя
14 октября, 2004
Толя!
Ёшкин кот, ты меня напугал до полусмерти, я в ужасе начал думать — неужели я написал «чей дух постиг
эфир недосягаем», этого не могло быть, чушь, открыл стихотворение, а там «неосязаем» — конечно же, Аристей
как всякий поэт и шаман в этом эфире путешествует на златой стреле, которую ему вручил Аполлон, на ней,
говорят, он и прилетел в Элладу. Наши летают на бубне, но это не принципиально. «Трассер» не отдам, это
единственное слово, которое опрокидывает текст в современность, даёт временной объём. <...>
18 октября, 2004
Дорогой Володя!
Спасибо за твой замечательный голос на моем телефоне!
Дела наши обыкновенны: 23-го прилетают Кураев и Крусанов, 24-го — Андрей Дмитриев и Володя
Сотников*; в этот же день Гена привозит Курбатова, чтобы 25-го презентовать его книжку, о которой я написал в
свою рубрику и, надеюсь, в четверг она выйдет (высылаю) †.
У меня не пишутся стихи и я немножко не в себе.
Пишу заметки, делаю безразмерную халтуру и записываю телепередачи, рассчитывая быть свободным почти
весь ноябрь. Возможно что залягу в больницу, чтобы из нее — в санаторий: надобно набраться сил на смутное
будущее.
Радашкевич прислал милое письмо и очень хорошее стихотворение, плюс — переделанное, которое с
посвящением мне, грешному. Естественно, что в письме этом есть и огорчительная нотка — из-за того, что его
стихи не пришлись «Сибогням». Утешать его я не счел нужным — он по своему крепок, а коли не догадывается о
своей непонятности, то в этом — несомненно — счастлив: ребенок!
И я таким бывал, и ты, но я давно, а ты — недавно.
Это я к тому, что иногда хочется складывать стихи из двух, или даже — одного, междометий.
Кажется, у меня такой период.
А ты — молодец: новые стихи позванивают.
Этим и утешайся, и будь счастлив.
08 ноября, 2004
<...>Я от всех прячусь — больше сижу дома, не пошел на открытие памятника Колчаку: там, говорят,
старались Скиф да его родственник. А мое дело, как ты понимаешь — сторона. Вообще, с этим памятником мы
приумножили себя в очередных глупостях: заказывал памятник «качок», кореш Япончика, делал его патриот
Клыков, возмутились сим коммунисты. Историки, архитекторы, художники моего славного города были
проигнорированы, я уж не говорю о тех людях, которые от своих бабок знают, что такое «колчаковщина»: сам
слышал, как в троллейбусе, ни к кому не обращаясь, мужичок лет пятидесяти, клокотал: «Дожили — убивцу
славим»...
Опасно в наши дни ставить памятники тем ребятам, с которых — за недавностью — еще не спала шелуха
слухов и свидетельств.
То ли дело — Похабов или Сперанский. Эти уже никому не мешают.
Выходит, коли случится нам с тобой окаменеть, то не прежде, чем уйдут в далекое небытие прапраправнуки
— с моей стороны — скифов, а с твоей — Укачиных.
Не будем торопиться.
Обнимаю тебя, твой Толя
12 ноября, 2004
Толя, здравствуй, дорогой!
Я выпил стакан Массандры и испытываю нежность ко всему миру, а ты в этом мире на первом месте. <...>
Твоё посвящение Иркутску мне понравилось больше, чем «То молитва...», хотя отдаю должное и
последнему, игровой момент хорош, но в ущерб необходимой для такой интонации лёгкости и прозрачности, текст
(стих сам по себе) должен в этой интонации быть очень простым и лёгким, здесь же кажущаяся легкость и простота,
а на самом деле всё запутано.
Вот в «Пьяном мороке» получилось.
А «Иркутск» ей-богу, покоряет подлинностью.
*
†
Окончательный состав участников Круглого стола по прозе.
Анатолий Кобенков. Очарованный словом // Восточно-Сибирская правда, 21 октября, 2004.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я начал большую вещь, думаю, на год работы, грустная-грустная, не буду рассказывать, чуть мистики,
которой, ты прав, много в реальной жизни, летом в очередной раз столкнулся, показывать тоже пока нечего,
называться будет хорошим словом «Семирик». Но рад уже потому, что пишу мало, а здесь буду загружен ежедневно
(башка сама варит) и даст Бог чего-нибудь получится. Часть событий в поэме будет происходить в Казани...
16 декабря, 2004
Дорогой Володя, «Цикламен» — я говорил тебе по телефону — получился. Хорошо, что его поют. Так и
должно быть.
«Из Кирши Данилова» с перебором легковато, «В пимах...» — и легковато, и пафосно. Возможно, таким
манером ты отдыхаешь от затеянной большой вещи. Смотри, не слишком усердствуй в передыхе.
Завтра мы презентуем третий нумер «Зеленой лампы» (получишь), через неделю — подведение годовых
итогов.
Спасибо тебе за публикацию в 11 нумере, но зря ты присовокупил ко мне братского графомана Корнилова с
его избранным за несколько десятилетий. У меня на столе лежит его прежуткая книга.
А вот то, что пойдет Костромин — это здорово.
<...>
Сегодня получил книжки Вани Клинового (я у нее числюсь в редакторах, хотя...), Антона Нечаева, Татьяны
Долгополовой. Все талантливы, но каждый — со своими проблемами: первый любит покрасоваться, второй
перебирает по линии грубиянства, вторая — ах, как местами она хороша своей подлинностью! — случается,
излишне разжевывает...
У меня вышла куцая подборочка в последнем «Арионе», что-то должно быть в «Континенте», что-то — в
«Вестнике Европы», а Кублановский запланировал на шестой. Это, конечно, ничего не решает, но иллюзию
стабильности придает. Да и не понять, когда я успел что-то написать и при этом не потерять — не посеять.
Мне чуток в эти дни тоже писалось — глянь.
17 декабря, 2004
Толя, рад, что ты прорезался!
Здравствуй!
За Корнилова благодари нашего общего друга Славу Михайлова, он хотел разнообразия и полноты картины,
м.б. где-то искреннее желание, но...
Насчет того, что легковато, ты прав, конечно, но я от тебя отмахиваюсь, потому что принципиально пишу
песенные стихи, мне так хочется, так совпало, сегодня мне так нравится. Уверяю тебя, что это не так-то просто. А
пафоса в музыкальной вещице про пимы я, право, не вижу.
Теперь о твоих по порядку. «Губернский понедельник» вещь дивная по качествам вкусово-эротического
плотского свойства, при изысканной иронии, игре. Смутило — «пробормот», м.б. «шпилек перебор» и «горчливы,
как чабрец», он дико душист, это с тобой «кончик языка» сыграл шутку и потянул, горечи-то нет, там эфирные
масла, это ж не полынь, не знаю, сам выпутывайся. А после «губы облизну» надо ставить точку и дальше с большой
буквы.
«Чем я дале от неба...» мне понравилось свободой дыхания, это тобой отвоёванное пространство, я бы всетаки вместо умирающих фабрик поставил что-то вроде «зацветающих», это по нынешним временам ближе к истине.
Обнимаю тебя, дышишь, злодей. Правда, рад.
Давай ещё чо-нибудь в губернском духе!
Твой В. Берязев
27 декабря, 2004
Привет тебе, обнимаю предпразднично!
Очень понравилось твоя новая вещь «Трое». Хотя ваше несомненное еврейство сомнительного свойства.
Из второго стишка принимаю только финал:
мы выросли — мы горы,
мы канули — мы грязь...
Но далее, но дале —
из Вифлеемской тьмы —
идут за далью дали,
а за тщетой — умы;
и давит на педали
точильщик кутерьмы...
Мне кажется, оно отседова и начинается и заканчивается, а не хватает середины. А то, что перед — твое
обычное волшебство-факирство, умеешь, чо и говорить. В эссе еще не вчитывался.
О поездке.
Я вернулся из Кулунды Великой, из степи буранной, с иртышской казачей линии, из кочевий кыргызкайсаков, из княжества Назарбая Премудрого.
Айналайн!
Что означает дословно — обойду тебя кругОм.
Но там всех обходить — голова закружится.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я три дня кряду общался с дочерью Павла Васильева — Натальей Павловной и дочерью Гронского Ив. Мих.
— Светланой Ивановной. Ив. Мих. был последним довоенным редактором «Нового Мира» и после расстрела Паши
уселся в 39-м на 15 лет. Наталье Павловне 71, Светлане Ив. чуть за 60. У нас был роман на троих. Плюс
перманентные выступления в разных аудиториях перед мОлодежью. Закончилось вечером в доме-музее П.
Васильева. Аким (городской голова) подарил Нат. Палне шубу, я создал экспромт, правда, последнюю строфу дома
переписал в более академичный вид. Там в Павлодаре эстрадный вариант прошел и так.
06 января, 2005
Дорогой Володя!
С Рождеством!
С новым нашим рождением!
Я, вот, и правда, решил родиться заново — через месяц переселяюсь под Москву: 14 Оля* летит выбирать
квартиру, а к 10 февраля мы должны съехать. Я решился на это, потому что устал бродить по одним и тем же тропам,
плечо к плечу с одними и теми же писателями («других у меня нет»), приустал выслушивать их обиды и
беспокоиться о судьбе их рукописей. А другого дела я здесь не знаю.
Догадываюсь, ты не одобришь меня, но более всего хочется перемен.
Вполне возможно, что в Москве я стану заниматься фестивальным движением — по крайней мере, там есть
люди, которые видят меня именно в этой роли. Поэтому все некогда начатое мы продолжим с тобой уже на
несколько ином уровне.
Пока, дорогой, я говорю об этом одному тебе — чтобы не вспугнуть возможное и не напугать некоторых из
москвичей...
Мы тихо-мирно встретили новый год, я тихо-мирно уже что-то накорябал и кого-то начитал.
А так — на чемоданах.
<...>
07 января, 2005
Ах, Толя, Толя!
Всё не идёт из головы разговор с тобой, значит, с Иркутском ты попрощался, это не лирический побег, а
свершившийся факт.
Дай Бог тебе!
07 января, 2005
Володя, спасибо за «Стременную» — ты все понимаешь: вряд ли мы — куда бы ни мчали — сбежим от себя.
Что такое Москва и каковы ее литературные нравы, я ведаю — там много похлеще, нежели в Иркутске. Но
там хотя бы спрячусь. И ответственности помене: слишком увяз я в своих молодых и своих стариках. А то, что мог,
сделал: Науменко, Шерстобоеву, Серикова; Боровского, Диксона; даже Шманова с Богдановым.
И дом построил, и фестиваль, и альманахи.
Пусть уж без меня: если, когда зачинал все это, не лодырничал, то и жить будут. А коли лодырничал, то
значит, и жить сему не стоит.
Мы отцы не только роз да ромашек, но и чертополохов.
Если бы была у меня возможность спрятаться, я бы так и поступил бы: пописывал бы для себя да для самых
близких. Но — беда: не могу ничем заработать, кроме как пером.
Разумеется, я вряд ли вырву свои корешки из Иркутска, из Байкала, да и из всей Сибири — этот дом такой
огромный, что покуда найдешь из него выход, не заметишь, как к праотцам отправишься.
13 января, 2005
Толя!
Как твой багаж? Корзина-картина-кортонка и маленькая собачонка.
Когда уже будешь сдавать? А потом ходить по пустой квартире и плакать...
Отчаянный ты человек!
Уехать от того места, где много лет проработал, где каждый сантиметр знаком. Когда-то у тебя появится
возможность воткнуть компьютер и возобновить и связь, и писания?
Я переезжал шесть раз, «на пока» охотку отбил, но не зарекаюсь. Однако дело это едва ли не самое противное
в жизни. И даже не уезжать, тут много пронзительного, лирического, а вот распаковываться, обустраиваться,
врастать, уфф!
До лета ты, думаю, потерян для общества.
13 января, 2005
Дорогой Володя!
Не трави мою душу, которая как бы оцепенела.
С одной стороны, уже не вернуть на свои места то, что с них сорвалось, с другой — интересно, что там, за
поворотом?
Думал, расстанусь с большей частью библиотеки, но то и дело рука останавливается, а сердце екает: с этим
мне думалось, с тем смеялось...
И, все-таки, есть чувство изжитости, конечности, конченности: дела и надежд, чувств и хлопот.
*
Ольга Васильевна Кобенкова, супруга поэта.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я бы, коли была бы такая возможность, начал бы все под иным именем, в ином поведении.
Напрасно ты думаешь, что я выключусь из жизни — с середины февраля надеюсь уже работать, пусть не
так, как привык, но все-таки уже без того груза, который меня пригнул. Я имею в виду и союз, и его население, и
всю нашу культурную территорию, где все не по правде. Надеюсь не потерять фестиваль, «Иркутское время» * и
близких мне людей.
А остальное приложится.
Обнимаю, твой Толя
22 января, 2005
Рад был тебя слышать в добром расположении душа.
Я мало-мало жив, здоров и даже работоспособен.
У нас наконец-то минус двадцать. Погода чудесная, а то зима была более чем сиротская.
Посылаю переводы†.
А также сегодняшний стишок и пародию на Сашу Радашкевича. Или не пародию?
27 января, 2005
Дорогой Володя, прости, не сразу ответил: запарка.
Твои переводы хороши, я отметил равнодушием только «Дапсы» и «Золотой коновязи». Все остальное пряно
и энергично, а главное — алтаисто.
Конечно, то, что ты полагаешь пародией на нашего Сашу, на самом деле смотрится просто хорошим
стишком. Конечно. «Весь январь в Сибири минус три...» к нему — через иные новые твои стихи — подверстывается.
Ты молодец — все успеваешь. И работаешь качественно.
Сегодня у нас грустный день — хоронили Гену Машкина. На кладбище я не поехал — уже нет сил. А он
оставил кучу недоделанной или даже скверно сделанной прозы, но зато и чудо — «Синее море, белый пароход»,
блистательную «Арку» и несколько по-настоящему сибирских рассказов. Светлая ему память и благодарность.
А я в сборах. Оля с толком побывала в Москве — нашла приемлемый вариант, но там куча проблем с
документацией, которые придется разгребать уже в столице. Возможно, дней десять — пока запустят в хату,
требующую еще и ремонта, придется жить в Переделкино.
Да и ладно — ломать, так ломать...
Дай Бог, к весне перевести дух, чтобы двигать дальше.
Спасибо тебе, что поддерживаешь — так, и правда, полегче.
22 июня, 2005
Дорогой Володя!
Махом, без остановки, прочел тебя в «Крещатике» ‡: хохотал, хмыкал, согласно кивал и, не согласный с
тобой, казал тебе через тыщи километров свой столичный кукиш.
Ты хорош своей откровенностью, своей вредностью даже — дидактикой (это — что касается твоих
подпрыжек вкруг возможного величия будущей России), отчего тень вредного Василь Васильича истончается уже
на первой твоей страничке. Тебя раздражают либералы, смущают жиды и восхищают качки — в последних ты
видишь спасительную для нас, по твоему разумению, силу, а с ней и порядок, который для тебя «хозяйский», а для
меня — варварский. У тебя сыскалось жалости для патриотов — найди ее и для заблудших демократов, равных
первым той же ненасытностью и духовной теменью.
«Крещатик» пошел на отчаянный поступок, печатая тебя такого — если он полагает, что таким манером
обратит к себе потускневшие от безлюбопытства читательские взоры, то он прав.
Но и не прав: ты бросаешь кость и тем, и этим: либералы повторят то, что привычно для них, патриоты —
то, что — для них.
Как заведено, каждый сыщет в твоих заметках повод для повторения пройденного: обрадуются искатели
антисемитов, взыграют русофобы и мало кто поймет, что все написанное тобой — из-за боли, растерянности,
очарованности, разочарований, подлинной любви и прекрасно унижающей ее озлобленности.
Я — за такое прочтение твоих строк: чтобы стало больно и еще более непонятно, чем было прежде: боль
выводит туда, куда следует, творит такие чудеса, из-за которых ты хорошо рефлектируешь.
Молодец!
На днях узнал, что умер Коля Дмитриев — милый, добрый и неуклюжий человечек, хорошо и неслышно
плакавший в своих вроде бы обыкновенных стихах.
По юности я с ним общался, чуял в нем родную душу...
Оля Ермолаева говорит: не пей, Толя, потому что Коля много пил и на его похороны поехали «патриоты»,
почти разом про него позабывшие, дабы завести свою волынку о поруганной державе.
И я тут же представил кладбище, которое ты — опять больно — написал в своих заметках, и Колину могилу
на нем, а потом уже и наши могилы, и ничуть не обиделся на тех из наших праправнуков, которые спляшут на них
и, потеряв сознание (хочешь — память), зачнут нам подобных...
<...>
Альманах поэзии, ежегодно выпускаемый к фестивалю.
Речь о переводах тувинского поэта Антона Уержаа.
‡
Владимир Берязев. Сумасбродные мысли о выборе веры // Крещатик №№ 2-3, 2005.
*
†
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
22 июня, 2005
Толя, привет!
Я, конечно, рад, что ты меня прочёл и ТАК прочёл, заинтересованно, азартно, жадно и страстно. Это ещё раз
подтверждает, что написанное уже так давно — не потускнело, не перестало быть свежим, а продолжает оставаться
сегодняшней действительностью. Все эти болевые моменты, о которых ты справедливо говоришь, продолжают
быть, иметь место, просто они несколько размазались, как манная каша по гигантской тарелке русской жизни, но
даже и холодные и комковатые, продолжают застревать в горле.
Книжку эту упорно не хотели печатать.
Ведь даже в «СО» Зеленский* не захотел этого публиковать. О как.
Но, прошу тебя, ты делай поправку на ветер, все-таки прошло больше десяти лет, тогда это было понастоящему кроваво и горько, тогда я не был до конца уверен — останется ли Россия, хотя в последние месяцы мне
все чаще приходят, я говорил, те же самые мысли.
Эта вещь живёт уже сама по себе.
И я подумываю, признаюсь, о её продолжении. Но уже с конкретными героями — десять лет спустя. Судьбы
большинства закончились катастрофой.
Не знаю, удастся ли...
Про Колю Дмитриева — грустно и... ожидаемо.
Это был первый человек из Москвы, который в 82-м году на Сибирском Всероссийском совещании принял
меня как равного — пацана, без книжки, с одной публикацией в «СО». Он помогал в качестве руководителя Ал.
Михайлову, был лет на десять старше, разница гигантская.
Обнимаю тебя.
Слушайся Ермолаеву.
18 июля, 2005
Володя, я еще жив — читаю тебя в «Русском переплете» и горжусь тем, что твой современник...
Одно из событий моего отрочества — вдруг залетевший в наши дальневосточные палестины изданный в
Тбилиси альбомчик.
Непривычно широкий и досадно тонкий, в ломком — под иконные паутину и патину — супере, с
издательским косяками и шрифтовой слепотой; как попало воспроизведенные клеенки Пиросмани, разбитые на
кривой двухколонник тексты с опозданием открывшего его веселых братьев Зданевичей...
Пучеглазая Маргарта, волоокий осел, давящиеся вином и песней грузинские князья; блестящие, как сабли,
водопады, осыпанные розами кусты...
Я долго не понимал, отчего мне хорошо с ними, еще дольше не ведал, что важнее прочих на всех этих
картинках не видимые мне, а невидимые мною, вернее, невидимый — взирающий на них и благодаря
исключительно своему отсутствию присутствующий в них до донышка Нико, Нико, Николаз — человекобогомаз...
В какой-то момент мне страсть как захотелось походить на него — но, конечно, не в цветном пятне, а в
цветном звуке...
Потом у меня были иные настроения, другие желания...
Впрочем, прожив почти полгода в качестве москвича, я понял, что мой уход от примитивиста Пиросмани,
на самом деле, не случился: люди, в которых я без устали вглядываюсь, трава и деревья, которые как умеет метит
и метит мой пес — сплошь Пиросмани: бывшие или сегодняшние князья, вчерашние или послезавтрашние
Маргариты, прошлогодние или еще будущие «миллионы алых роз»...
Неделю назад наши друзья сделали нам подарок — увезли в Серпухов, в его — с Шишкиным и Саврасовым
— музейчик, в его — с монахами и монашками — монастыри.
В мужском монастыре — чудотворная «Неупиваемаая Чаша», спасительница пьяниц и наркоманов: руки
Приснодевы воздеты так, что, коли провести линию по каждой из точек ее образа, выйдет чаша; Ее сияющее чрево
кажет нам чашу поменьше, но зато в ней — младенец Иисус...
Вместе с прочими, подобно мне заблудившимися в упиваемых чашах, я приложился к Ее ручкам и Его
темечку, испросив прощения за прошлое и спасения в будущем...
Монахи, читавшие акафисты, показались мне сошедшими с одной из пиросмановых клееночек, и я вдруг
понял, что отрочество мое бесконечно...
Гляди скрепку...
28 июля, 2005
Толя!!!
Был на даче. Вернулся.
А тут — такие стихи!!!
Прямо настоящий Кобенков, всё, просто всё великолепно.
Я тебя шибко-шибко поздравляю, сердечно поздравляю.
<...>
Ты меня гальванизируешь, я покрываюсь поэтическими частицами и нервничаю.
31 августа, 2005
Хорошо начинать свой день с хороших стихов — спасибо тебе за это!
*
Главный редактор «Сибирских огней» до 2006 г.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ты совпал с моей солнечной (потому что у меня в комнате много солнца) усталостью: слова как бы
стесняются стать музыкой, а, становясь ею, разом дивятся и радуются. Этим самым заражают других — меня, к
примеру.
Я чиновничаю, аккуратно хожу на службу, радуюсь общению с Кириллом *, чего-то сочиняю, кого-то
принимаю.
Многие, знавшие меня прежде, не узнают меня: быть мне богатым.
<...>
Видимо, я с некоторых пор проживаю иную жизнь, но догадываюсь об этом только при встрече со стариками
и старухами...
Я получил книжку от Ларисы [Щиголь] — с радостью читал ее: хорошо нервничал, без конца сострадал;
написал ей письмо.
Прочел (перечел) опубликованные тобой Сашины экзерсисы†: подчиняясь его свету, не хочу подчиняться
его раздражению. В принципе, все мы похожи: для того, чтобы полюбить все раздражавшее нас, нам следует
отстранится от него...
Вот уже и коммунисты наши приобретают ангельские черты.
Это у Саши.
Вот они уже и архангелы.
Это у Золотцева — его Куняев, в журнале которого ему страсть как хочется печататься. Но хорош твой
Титов: больше, чем печататься, ему охота жить. Потому и стих дышит, а не передвигается от одной формулы к
другой.
Сегодня у нас сборище редакторов «толстяков»: последние штрихи по планам предстоящего форума в
Липках.
Интересно, кто меня не узнает сегодня?
Обнимаю тебя, передаю всем приветы, твой Толя
13 сентября, 2005
Толя!
Привет тебе.
Странным образом и по общему мнению стишок про станционного смотрителя не просто получился, но
более того. И я сегодня это тоже понял. Чудеса.
Насчет «давни黇 это да, м.б., однако попробуй поставь чо другое, и потом вспомни Аристофана с его
«Облаками», неплохая аллюзия, а уж он-то точно давний.
<...>
20 октября, 2005
Толя!
Написал какое-то количество стишков. Три тебе покажу.
Два про Быхыта [Кенжеева], первый (несерьёзный) оч. понравился Ларисе, но привёл ее в панику, мол, я его
так люблю, а он такой-сякой оказывается, судя по тому, что Берязев написал.
А про «Чёрный куб» — сам не могу понять, он откуда-то вылупился, что за текст? про чё? но чувствую
какую-то его внутреннюю правоту и органичность. Скажи, прокомментируй, может всё это лажа.
20 октября, 2005
Дорогой Володя!
Стихи твои очень хороши — при том, что к чему-то в них можно бы и придраться (не все убедительно по
слову в стихах, посвященных Сереже, хотелось бы большей прописанности в стихах с посвящением Бахыту), но
есть в них такая подлинность в интонации, в тех взрывных недосказанностях или же, наоборот, «пересказанностях»
(это когда ты семантически как бы стоишь на одном месте, но [стих] по миллиметру движется к мясу смысла), что
из-за всего этого и сам взрываешься: дребезжишь, страдаешь, счастливо плачешь...
Судя по всему, завязывается новая — принципиально новая! — книга.
В ней не будет рассказа, не будет гладкописи — будет тот Берязев, который — таким умелым по строке и
взрывным по чувству — прежде лишь проглядывал, просверкивал, выковывался.
Рад. Горжусь.
Обнимаю, скоро свидимся.
Толя
05 ноября, 2005
Толя!
Ковальджи. Речь идет о службе в Фонде СЭИП, организованном Сергеем Филатовым.
Александр Радашкевич. Рефлексии // Сибирские огни № 8, 2005
‡
«А станционный смотритель / Где-то за Карасуком / Словно бы давний мыслитель, / Лишь с облаками
знаком...» (В. Берязев)
*
†
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Посылаю тебе последний стишок, написанный после Иркутска*, довольно долго с ним возился, всё никах не
удавалось, ну чего-то получилось.
У нас наступила зима, метёт, хорошо, грустно.
05 ноября, 2005
Дорогой Володя!
В твоем последнем всхлипе с избытком пряной символики, отчего взгляд — как внутренний, так и внешний
— никак не сфокусируется в одну точку. Я перечел это несколько раз кряду и все остаюсь с ожиданием: здесь нет
досказанности. Может, и ошибаюсь. <...>
Помимо своего проекта†, занят подготовкой двух вечеров — по поэзии ГУЛАГа и проблемам Катыни (оба в
ЦДЛе). На мой проект потихоньку откликаются — глядишь, в новом году выстроится график наших новых встреч.
Слушали чудных скрипачей в зале Чайковского — такой Вивальди, что мое нутро покрылось перламутром.
Вчера ходили на «Белую овцу» в театр Эрмитаж. Это по Хармсу, причем, не по тому, который ерничает и пугает, а
— любит. Ливитин (гл. режиссер Эрмитажа) просит придти на прогон «Пира во время Чумы» и вообще ждет
советов.
Осень у нас перманентная, собираемся в Донской монастырь, может, после него у меня допишется начатое.
Кирилл [Ковальджи] и я ждем твоего слова — со справкой биографической и физией симпатической.
Не тяни. <...>
06 ноября, 2005
Спасибо, дорогой Толя, за письмо, за попытку чего-то из меня вычитать, это как с цыганскими детьми, —
или этих помыть или новых нарожать.
Ежли чего, ещё нарожаю-напишу.
С пряной символикой всё верно, а как иначе писать эрос, игриво-иронически или с инфернальными
погружениями (как я делал в «Моготе», а ты осуждал)? Не задалось, случай не тот. А насчёт недосказанности, она
декларируется: «В ритме биенья открытого / Плавной волны о причал...» <...>
16 ноября, 2005
Толя!
Я дописал с Божьей (надеюсь) помощью.
Отправляю тебе то, что получилось, жду оценки, совета, поношения, словом, ты знаешь... Думаю, что всётаки текст небезнадёжный.
20 ноября, 2005
Дорогой мой, у меня были проблемы с компьютером, но они разрешились, дабы я прочел твою поэму,
которая несомненно вышла: упруго, местами — страшно, а вообще — потрясающе понятно для каждого. Я ее еще
раз пройду — уже приуспокоившись и от тебя, и от своих бдений: бился с третьим вариантом своего киносценария,
писал заметки о Берестове (для энциклопедии), о спектакле Левитина по Пушкину для «Новой газеты», общался
два дня с Равилем: тебе должно было хорошо икаться. Кирилл уже ворчит: где твое слово, физия и краткая
биография.
15 декабря, 2005
Толя!
Как ты жив?
Я чего-то ленюсь, грущу, никому не пишу, с журналом худо, не знаю что предпринять, совсем плохо с
финансированием, завтра пойду в резиденцию полпреда, в фед. округ. Сегодня в Энске был ВВП, говорят, готовится
смена губернатора. Властям не до нас... Шлю тебе моностиша:
— Почто французы Пушкина убили?!
— Душа моя — делириум теней...
— Июнь настал, кукушка закукула...
— Да, истина в вине, но в водке — правда.
Обнимаю тебя.
Напиши, развей мою кручину.
15 декабря, 2005
Дорогой Володя!
В нашем навечно неблагодарном деле вернее верного — менять смирение на кипучую деятельность.
Поэтому сегодня я призываю тебя к тишине, а уже назавтра хочу видеть в бойцовской форме. Воевать ты умеешь,
и в этом мне видится благоденствие твое личное, а потом уже и «Сибогней», и всех, кто приговорен к ним.
Впрочем, понимаю: устал.
В. Берязев был участником 2-го Круглого стола по прозе, посвященного проблемам «толстых»
литературных журналов.
†
«Школы русской провинции». Цикл вечеров.
*
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Попробуй оглянуться на прожитый год и набраться сил у самого себя: убедительная поэма, десятки хороших
стихотворений, столько же — поездок, встреч, застолий. И это притом, что не уставал чертыхаться: все не так и все
не то...
Смею тебя уверить, что ближайшее будущее ничем не будет отличаться от ближайшего прошлого.
И так «до самыя смерти, матушка».
Но и не без праздников.
Чтобы уверить тебя в ненапрасности твоего жития, могу признаться, что я с удовольствием перечел тебя в
«Зарубежных записках» и наших «Огнях», что по сей день благодарю тебя за поездку в Барнаул *, где без тебя все
было бы иным — может быть, холодным и без ума...
<...>
Получил стихи от Безруковой — она, ты прав, хороша: тепла, естественна, умна.
Я даю ее в «Прологе» и в «Доме Ильи». То же самое — с Титовым: его подборка идет в следующем нумере
«Пролога» и в том же «Доме Ильи», который сдам к новому году, а получу по весне.
Я провел Круглый стол в рамках Ильи-премии — были знакомые тебе Леня Костяков, Кирилл Ковальджи,
Аня Павловская и еще куча достойных людей.
Побывал на столетии Вас. Гроссмана — с квартетом Шостаковича, спектаклем Левитина, речами Аксенова,
Войновича, Сарнова, Туркова...
Затеял новый проект, о котором чуть позже.
Ничего не в силах дописать, но верю, что когда это будет угодно Господу, все допишется само собой.
Держись, у нас еще будут веселые дни.
Обнимаю, твой Толя.
03 января, 2006
Дорогой Володя!
Я встречал новый год в переделкинском доме Олега и Ани — с Карякиным и Евтушенко, Алексеем Германом
и Наташей Пастернак.
Сидящая рядом со мной Олеся Николаева рассказывала, как, придя в «Знамя», поддалась на уговоры
продавщицы тамошнего киоска и купила «Сибогни». Тот, что с нашими подборками. И вот убеждала меня Олеся,
что мы с тобой хорошие и что поэзия в «Сибогнях» лучше, чем в «Новом мире».
Получи от нее привет.
Как ты?
25 января, 2006
Толя! Спасибо.
Написал сегодня первый стишок. Вот!
Обнимаю.
Твой В. Берязев
25 января, 2006
Володя, очень хорошие стихи: по инструментовке, по разбегу, по близкому моему сердцу смирению. Вчера
говорил о тебе на вечере «Крещатика» в Доме русского зарубежья — вещал о твоей прозе, которую, как ты знаешь,
ценю, сетовал на то, что эта твоя вещь не прочитана должным образом ни с той, ни с другой стороны. Потом за все
это меня благодарил редактор Борис Морковский. Вечер затянулся, но уровень читаемых стихов был почти без
провалов, лучшими оказались Штыпель и Мария Галина, которой завтра вручают премию за книгу года (заодно с
Кублановским).
Сегодня мы с Варей с 19 00. по Москве сидим в прямом эфире радиостанции «Юность» — в передаче «Отцы
и дети» — и отвечаем на вопросы трудящихся.
Если у тебя есть к нам вопросы, имей в виду, что на слишком умные я не отвечу.
Привет Титову, обнимаю, Толя
Имеешь право задать вопрос.
27 января, 2006
Дорогой Володя!
Я говорил с Сергеем Александровичем [Филатовым] о твоем предложении — помочь журналам, собрав их
за одним круглым столом. Увы, он развел руками: не однажды делал такие попытки, в течение двух лет — с его
подачи — Швыдкой помогал им. А теперь, говорит он, «они» все акционировались и у нас нет такого закона,
согласно которому государство могло бы поддержать текущие издания. Такие дела.
<...>
Наша передача прошла нормально: были звонки после нее и все нахваливали мою Варю. А мне и мед на
сердце.
Всем приветы, обнимаю, Толя
29 марта, 2006
Дорогой Володя!
*
На фестиваль «Дни сибирской книги на Алтае».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Прочел несколько раз твоих «Людей льда» — на слух отдельными кусками это звучало более убедительно.
В целом — для того, чтобы назваться поэмой — этому тексту не хватает мысли, звукового поворота, оторопи. Есть
картинки, экскурсы в историческое прошлое — ты то дальше от сегодняшнего дня, то ближе к нему, а то и вообще
в нем. Ну и что? Все эти наплывы навязаны не столько летучими соображениями, сколько мнимо летучей колеей
избранного ритма, чей рисунок поначалу ведет тебя к чему-то, что за видимым горизонтом, но потом он же и не
подпускает к нему. Мне слышится в этом — вплоть до эпилога досадный журнализм, откровенная репортажность,
старательное изложение уже пройденного тобой. В эпилоге — живая усталость. Но от чего она — неужто от того,
что серия открыток дописана, а отдыхать нет охоты? Я могу и ошибиться — спиши мое ворчание на мою бытовую
усталость и неудовлетворенность собой.
Я нашел для журнала лихую прозу.
В Москве дождь и сугробы.
Обнимаю, не обижайся, твой Толя.
30 марта, 2006
Толя!
Ты совпадаешь с Яранцевым, он тоже сказал, что я повторяюсь. И с Вишняковым. Он требует морали, мысли,
даже в ущерб поэзии. Но пока единственный, кто не принял поэмку. Мысля-то там есть — потомки Авеля не желают
видеть у св. горы потомков Каина. Вещица, думаю, неслучайная.
Но я не собираюсь ее пока публиковать. Подумаю над твоими словами и над словами Евсеича. Есть и
несколько строк сомнительных. Пусть до осени полежит.
Прозу давай, проза нужна, особенно если молодая.
<...>
У нас солнце ноне затмилось, то-о-оненький серпик остался, а над Алтаем был мрак аж 3 минуты. Как-то не
по себе.
26 апреля, 2006
Дорогой Володя!
Прости мое молчание, но замот такой, что на живую фразу не собраться силами.
Я взялся писать рецензии на рукописи конкурса «Алые паруса» — чумею от графомании, которой страсть
как охота попить детской кровушки: глотаю сюсюканье в прозе и стихах, надеясь получить нужную копейку.
Завтра презентую в Чеховском центре иркутский выпуск «Детей Ра», 16-го полечу в Железноводск — на
конференцию по Северному Кавказу, где после двадцатилетнего перерыва сойдутся ингушы и чеченцы, осетины и
адыгейцы (и добывание билетов, и жратва, и, само собой, содержание разговора — на моей воловьей шее), 19-го
прилечу, а 21-го полечу в Иркутск, на наш Шестой фестиваль, возвратившись из Иркутска, падаю в поезд и — в
Питер, где презентую, как преджюри Ильи-премии очередной выпуск журнала «Илья» (там должен быть и наш
Титов), а уж оттуда — без возвращения в Москву — помчу в Михайловское, на сей раз уж в качестве гостя
Пушкинского праздника. Вся печаль в том, что все эти вояжи выпадают на Варины выпускные и, как повелось, не
принесут ни копейки...
Между тем, случилась весна: травка, листики, букашки, что и по отдельности, а уж тем более, все разом
волнуют душу.
Я отпостился — все сорок дней прожил без мясного и молочного, каждое воскресенье бывал на литургии,
исповедывался и причащался, отчего как-то по-особому и ждал, и встречал нашу Пасху: всей семьей на Крестном
ходе! Еще бы писалось, так уж и совсем славно бы было...
Сегодня Равиль сообщил о своей очередной награде — я рад за него.
Не сомневаюсь, что в этом мы с тобой солидарны.
Да и не только в этом.
Как ты? Как журнал? — опять в Интернете застрял второй номер (спасибо за Инну Фруг, которая в ином
варианте пойдет в 8-ом «Знамени»*).
26 апреля, 2006
Толя, здравствуй!
Слава Богу, что ты дал о себе знать, не тужи, так насыщенно живёшь, Пасху встретил, Господь помилует и
все образуется. И стихи будут.
Я тоже перед Пасхой две недели не пил и сходил к святому причастию, но в воскресение на радостях
надрался крепко. На даче.
Равиля поздравил, оч. рад! Очень! <...>
Девушкам своим кланяйся.
Меня грешного не забывай.
29 июня, 2006
Дорогой Володя!
Такое чувство, будто не слышал тебя тыщу лет.
Надеюсь, не потому, что обидел чем-то.
*
Речь о рецензии на книгу Инны Фруг «Кубик Рубика» («Сибирские огни» №2, 2006 и «Знамя» № 8, 2006).
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
У меня предложение — дать стихи участников Шестого фестиваля в «СО»: Ковальджи, Кибирова, Ермакову,
Веденяпина.
Я много мотался, не меньше печалился: Фестивалю, особенно в Иркутске, явно мешали, союз практически
развалился: за полтора года выпущена одна «Зеленая лампа», одно «Иркутское время» и все; дом пуст, его обходят
стороной.
В Питере было ничего, но я чувствовал некоторую неловкость, выступая плечо в плечо с начинающими
графоманами, и ни Андрей Чернов, ни Илья Фоняков, ни Миша Яснов, ни чудная Анечка Павловская со своим
Игорем Куницыным эту печаль мою не зачеркнули...
В Михайловском я тоже не веселился: поэты ему не нужны, мы были затерты попсой, гренадерами,
художественной самодеятельностью, не всегда слышали друг дружку, а уж от Пушкина были далече-предалече...
<...>
Что-то неладно в нашем королевстве и я уж подумываю, стоит ли спасать наш Фестиваль, мучиться из-за
оставленного мной союза?
Мы подвели итоги по Илья-премии, нашли около десятка славных ребят (Титов среди них явно лучший), но
как подумаю, что кто-то из них обидится на кого-то только потому, что кто-то получит премию, а кто-то окажется
обойденным ею, то сразу кисло и даже тошно.
<...>
Собираюсь на два дня в Карабиху, лезу из кожи, чтобы отправить Олю и Варю на море, ничего не пишу —
больше мечтаю об этом.
Ответствуй, обнимаю, Толя.
09 июля, 2006
Здравствуй, дорогой мой Толя!
Спасибо за письмо, за память. Я бы тоже с тобой с удовольствием обнялся и пообщался. Увы, я, а продолжаю
устраивать дела журнала... Перевёз редакцию на новое место — в Дом радио, где отработал около 10 лет, как бы
вернулся в родные пенаты, хлопочу о телефоне, Интернете, о новой мебели, пытаюсь получить гранд на журнал из
Москвы, пока не до отдыха. Но таки собираюсь, традиционно, вырваться на Алтай.
Совсем ничего не пишу, от этого некое беспокойство.
Напиши мне про катастрофу в твоем-нашем Иркутске*, позвонить пока не могу, поэтому напиши, кто там
был, есть ли знакомые, знакомые знакомых, молюсь, чтобы тебя это никак не зацепило.
09 июля, 2006
Дорогой Володя!
Конечно, эти дни мы — опять иркутяне: погибла дочь Валентина Распутина Маша, не стало славной девочки
из «Комсомолки», чудом спасся, выпрыгнув в окно, Саша Хлебников, наш прозаик, один из ближайших друзей
Богданова — он бывал на всех наших вечерах, на нашем круглом столе по прозе — ты видел его...
Только представишь, сколько могил появятся на иркутских кладбищах в течение этой недели и уже дурно...
Два месяца назад Филатов сказал, что хочет встретить свое 70-летие (оно у него как раз сегодня и потому я
пойду в кабак на Суворовской площади) на Байкале, и я готовил его отдых на Ольхоне. Уже была расписана по
часам байкальская жизнь всего его семейства (с детьми и внуками) — вылетать они должны были этим рейсом, по
всей вероятности, я полетел бы с ними.
А месяц назад он переиграл: послезавтра летит в Париж...
Спасибо Господу!
<...>
Я готовлю дни литературы в Баку, трещу от звука, но нет ни сил, ни времени на то, чтобы дойти до победной
строки...
Титов, как победитель в Илье-премии, должен быть у нас 23 августа, а 27 поедем с ним в Михайловское, где
чуть больше месяца назад рухнул на наших глазах поставленный на пушкинскую могилу переодетый в гренадера
мальчик — подмял под себя все наши корзины с цветами, Золотцев сказал «это реакция на ладан», а я подумал —
«бесы»; потом, в застолье, я сказал об этом Свете Кековой, и она удивилась: «а разве можно думать иначе?». Такие
дела.
Приветы тебе от моих девочек, обнимаю, твой Толя.
*
Катастрофа Аэробуса А-310, совершавшего перелет Москва-Иркутск.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Станислав ЗОЛОТЦЕВ
ЛЮДИ ВЕЛИКОЙ ДУШИ*
«Всю жизнь исповедуя христианство, я был плохим христианином».
Сегодняшний читатель — и не только молодой, но и зрелого возраста, из тех, кто хорошо помнит
государственные порядки и общепринятые социально-нравственные нормы хотя бы и тридцатилетней давности, —
будет немало удивлён, даже изумится, узнав, кем, каким человеком, каким писателем было высказано это суждение
о самом себе. И, что существенно, когда, в какие годы... Такой читатель будет потрясён справедливо: ведь «всю
жизнь» исповедовавший христианство автор этого откровения в течение всей же сей жизни не просто считался,
звался, но действительно был, являлся по сути своего творчества настоящим советским писателем. Не будет
преувеличением сказать: он был классиком советской литературы — для детей и юношества. Классиком, чьё имя
стоит в одном ряду с именами А. Гайдара, Б. Житкова, Р. Фраермана, В. Бианки и других мастеров, на чьих
произведениях выросли несколько поколений в нашей стране.
Более того, самая первая его повесть (созданная в соавторстве), принесшая ему громкую славу, да и всё его
раннее творчество — есть порождение именно республики Советов, литературное дитя Революции, одним из самых
гибельных последствий которой стала сатанински-жестокая борьба против Церкви, против «опиума для народа»...
И вдруг — такое откровение!
...Отнюдь не вдруг. Прозвучавшее признание автора «Республики Шкид» и «Лёньки Пантелеева» — первая
строка его исповедальной повести, которую он писал на рубеже 70-х и 80-х минувшего века, повести, чьё название
говорит само за себя — «Верую». А вот её финальные строки:
«Молюсь и утром, и вечером, и днём, и перед работой, и после работы. И каждую молитву свою — и
утреннюю, и вечернюю, и дневную — заканчиваю главными, первейшими словами из Молитвы Господней:
— Да будет воля твоя!»
...Да, такой читатель, зрелый, сведущий, будет потрясён, узнав, что эти строки в годы уже не
«воинствующего», но всё ещё сурово верховенствующего атеизма написал тот же прозаик, чьему перу принадлежат
и повесть о школе социально-трудового перевоспитания малолетних люмпенов, и повесть о скитаниях и бедованиях
во время гражданской войны одного из них — беспризорника Лёньки Пантелеева. (Имя этого главного
действующего лица ряда ранних произведений писателя так срослось с жизнью и личностью автора, Алексея
Ивановича Еремеева, что все и знают его именно под этим псевдонимом — Леонид Пантелеев). И ахнет читатель
над этой книгой, осознав, что ещё школьником переживал над страницами «Пакета», волнуясь за юного будёновца
Петю Трофимова, попавшего в плен к белым (и, наверное, вспомнит виденный в юности фильм по этому рассказу,
где играл свою первую большую роль юный же Валерий Золотухин). И, конечно же, схватится за голову, увидев
далее в этой книге рассказы «Честное слово» и «Буква «ты»» — и воскликнет: «Боже мой, да я ведь с детских лет
знаю и люблю эти жемчужинки, они всю жизнь живут в глубине моей души — только вот совершенно забылось,
кто их написал!.. А и вправду, разве можно забыть того маленького мальчика, который, словно стойкий оловянный
солдатик, не может в питерском парке покинуть свой «пост часового», потому что дал честное слово его не
покидать. Или — вроде бы вовсе не очень значительная, почти пустяковая история: маленькая девочка Иринушка
успешно учит азбуку, но камнем преткновения для неё становится буква «я» — она читает её как «ты», не «яблоко»,
а «тыблоко» и так далее. И нешуточные усилия и терпение надобны её наставнику-рассказчику, чтобы вместе с
девчушкой обогнуть этот камень преткновения — ибо сдвинуть его невозможно — но и малышка делает первое в
своей жизни сверхусилие... Да, вроде бы всего лишь «рисунки с натуры», — но сколько же в них обаяния,
неподдельного колорита, душевной чистоты, а, главное, человеческого тепла, симпатии и любви автора к тем, о ком
он пишет. Попросту — сколько человечности.
...Вот самый первый «витамин», которого так не хватает детским душам. И не только читательским: в
окружающей жизни его тоже очень мало. И в новой словесности, даже к юным читателям направленной — тоже...
А вся проза, созданная Л.Пантелеевым, помимо того, что она увлекательна, озорством и выдумками героев и автора
отмечена, юмором и доброй иронией пронизана, — в ней самим «воздухом» стали человечность и любовь.
Сострадание!
Вот первый наш шаг как к пониманию того, почему читатели нескольких поколений ещё малышами и
подростками накрепко проникались любовью к его книгам (пусть нередко, повзрослев, даже имя их автора
забывая), так и к пониманию исповедально-христианских откровений писателя. Здесь — корень дальнейших моих
суждений о нём.
...Да, то, что узнал в детстве и юности — то узнал навсегда. Но для этого узнанное (прочитанное, если речь
идёт о книгах) должно быть написано так, чтобы ты поверил своей юной душой в истинность повествования. В то,
что рассказанное тебе писателем — правда, даже если содержание донельзя фантасмагорично, почти невероятно.
В то, что герои — живые люди, хоть в чём-то, но такие же, как ты... Л. Пантелеев во всех своих повествованиях до
единого живописал именно таких людей — будь то дети, подростки, юноши, взрослые, старики — все они являются
перед нами «как бы» непридуманными: на самом деле лик каждого из них создан с немалой долей художнического
*
Пантелеев, Леонид. «Последние халдеи»: повести, рассказы, воспоминания. — М.: Новый Ключ, 2007.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
воображения, даже тех, у кого были реальные прообразы (взять хоть образ самого автора, ставшего «Лёнькой
Пантелеевым», хоть образ «Викниксора», руководителя легендарной Шкид).
Почти о каждом можно сказать словами его коллеги — современника А.Гайдара — «Обыкновенная
биография в необыкновенное время». Времена-то, изображённые писателем, что и говорить, были
необыкновенными — и по жестокости, гибельности своей, и по мужеству и воле к жизни, к созиданию,
проявленными, выказанными теми людьми, среди которых жил автор «Шкидских рассказов» и дневниковой
блокадной повести «В осаждённом городе». Гражданская братоубийственная бойня, её тяжкие последствия в
двадцатые-тридцатые годы, грозная година битвы с фашистским нашествием, крутая послевоенная пора — любое
из этих времён для страны и её народа оборачивалось порой почти непереносимыми испытаниями духа и тела. Но
— читаешь книги Пантелеева и диву даёшься: какие же в них живые люди, как умеют они радоваться жизни —
несмотря ни на что и вопреки всему!
...Нам бы сегодня так.
И при этом — никакой дидактики, никакой «педагогики», ни малейших интонаций нравоучительства.
Л.Пантелеев — едва ли не самый красноречивый пример, подтверждающий ту старую и нержавеющую истину, что
искусство учит сильнее и лучше тогда, когда оно (опять-таки лишь «как бы») ничему не учит. Не поучает. Просто
автор изображает то, что видел и знает, и тех, кто был с ним рядом как в безумно смешных ситуациях, так и в
безумно же, смертельно опасных — а подчас и те и другие совпадают в его книгах, как нередко то и в жизни
случается... Вот и веришь — будь ты мальчишкой, будь, как автор сего очерка, пожилым человеком, — веришь в
реальность существования этих людей. В правдивость того, что о них поведано.
...И в то, что Петя Трофимов, попавший в плен к белым, жевал (и проглатывал аж вместе с сургучной
печатью) пакет с секретным донесением — причём делал это в те минуты, когда враги секли его шомполами. И,
между прочим, потому воспринимаешь это как достоверно происходившее, что достоверно — по-человечески —
изображены воины Белого движения, в отличие от множества произведений советских литераторов той поры. Не
зверюги, не изверги —такие же, как конармеец Петя, парни и молодые мужики, только волею судеб оказавшиеся
по другую сторону гражданской битвы. В этом — тоже одна из отличительных черт пантелеевского творчества: он
не впадает в пафос даже при обращении к самым патетическим страницам жизни, — но высокая трагедийность
особенно остро ощущается, выраженная простыми словами и негромким голосом. Порой даже и с горьковатой
улыбкой. Как в устах той блокадной труженицы, которая, вспомнив о том, как из кузова грузовика, забитого
тяжелоранеными, текла кровь на мостовую и становилась багряным льдом, тут же высказывает житейскую мечту:
мол, блокаде скоро конец, и всех питерцев в санатории отправят лечиться и отдыхать... Как в устах самого автора,
объясняющего маленькому ленинградцу, в чём кошмар нацизма: «...И немецкие матери, как и все матери на свете,
кормят своих детей не змеиным ядом и не слюной бешеного волка, а молоком. И дети их так же плачут, и так же
смеются, и так же дрыгают голыми ножками, как и наши русские дети...» И лишь иногда интонации писателя,
ставшего очевидцем и участником героической эпопеи, вырастают до торжественно-риторической тональности: «И
всё-таки масштабы того, что происходит вокруг — масштабы гомерические, библейские». Но — тут же, на той же
странице — итоговая блокадная запись в совершенно иной, почти буднично-спокойной стилистике: «...объяснение
нашей стойкости и нашего упорства заключается лишь в том, что — в большинстве своём — мы были русские
люди, которые очень любили свой город и свою Советскую страну».
Донельзя достоверны у Пантелеева эти простые русские люди — далеко не идеальные, куда там! Среди его
героев — и бывшие воришки, и прочий «деклассированный элемент», и даже у лучших из них — свои грехи и
грешки. Но, говорю, потому-то и верится в истинность их образов, в реальность их судеб. Как, скажем, явственно
понятна первопричина воинского мастерства героя из рассказа «Первый подвиг» — Героя с большой буквы: первый
урок — тяжкое ранение — он получает не в открытом бою, а выслеживая диверсанта. До одури захотелось закурить
молодому офицеру, вот и полетела вражья пуля «на дымок»... Но не сомневаешься и в том, что юный «щипач»беспризорник, проявлявший чудеса изворотливости, чтобы утаить краденые золотые часы, постепенно
«выпрямляется», заботясь о товарищах по детскому дому («Часы» — один из первых рассказов «шкидовца»), и сам
начинает тяготиться своим грехом — и освобождается от него. Так и верится в то, что герои «Республики Шкид»
(написанной совсем юным А. Еремеевым совместно с другим «шкидовцем» Г. Белых), отряхая с себя коросту
«блатных» и полууголовных привычек и ухваток, дорастают до понимания классических шедевров литературы и
искусства, до высокой поэзии. Так и с другими персонажами его повествований: читая их, причём, именно сегодня
читая, в годину наших новых испытаний, особенно остро, всем существом своим ощущаешь, веришь: эти люди —
да, простые «советские», как они тогда звались — остались по природе, по душе своей русскими людьми.
Способными на возвышение над своими земными слабостями. На подвиг. На самопожертвование. Ибо — под
прессом «революционно-классовой морали» — оставались людьми любви и веры.
Таким оставался и сам Леонид Пантелеев... Ключевое слово, ключевое понятие здесь — вера. И
сопутствующие ему, неразрывные с ним: любовь, надежда, мудрость духовная. И — милосердие,
сострадательность. И жертвенность. Главные, извечные ценности русского православного человека... Теперь —
главное. Настоящее искусство — любое, — слова, кисти, музыки ли искусство — всегда есть отрицание стандартноусреднённых взглядов на жизнь и на мир. Подлинное талантливое творчество — всегда своего рода бунт (пусть
даже без «взрывов») против схем, против «общепринятых» и потому нередко обезличивающих канонов. Истинный
художник ни в какие «рамки» не влезает, он и произведениями своими, и своим «творческим поведением» (термин
М. Пришвина) утверждает жизнь, созидание и душу человеческую в их богатстве красок и многообразии форм...
Л.Пантелеев действительно был истинным сыном и гражданином страны Советов. Однако схема,
определявшая понятие «советский писатель», к нему не имеет никакого отношения.
А такая схема была — и есть! Ещё в давние годы её ввели в обиход ревнители «идейного благочестия» — а
с разгаром «катастройки» её подняли на щит, переиначив на свой лад, различные окололитературные людишки (и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
не только молодые, но и из числа тех же бывших «идеологов»), открыто звавшие себя «могильщиками советской
литературы». Согласно сей схеме, её прежним и «обновлённо-либеральным» положениям, едва ли не всё, созданное
в отечественной словесности после 1917 года, принадлежит перу «верных солдат партии». Если «литературоведы
в штатском» утверждали, что главная черта настоящего советского писателя — его коммунистическое
мировоззрение, верность «линии ЦК» и, конечно же, атеистические убеждения, то их нынешние последователи,
говоря о тех же качествах со знаком минус, клеймят литераторов эпохи соцреализма за отсутствие у них
национально-культурной почвы, духовности в целом. По их мнению, в «тоталитарные» годы нельзя было ни писать,
ни тем паче печатать хоть что-либо, напоминающее о христианских ценностях былой России...
Не будем касаться таких вершин и явлений, как «Тихий Дон» или постановки булгаковских «Дней
Турбиных» на сцене МХАТа в 30-е годы — хотя они уже начисто опровергают лживость этой схемы.
Мы говорим о Леониде Пантелееве, чьи творения действительно считались классикой советской литературы,
вошли в её золотой фонд: так вот, и они, и весь творческий путь их автора — самое красноречивое отрицание
прежних и новых вульгарно-социологических канонов. Ибо они рождены душой писателя, сумевшего остаться
русским человеком по сути. По той сути, где православные устои предков и святые заповеди остаются
незыблемыми при любых обстоятельствах, социальных и личных.
Это, подчёркиваю, с особой остротой открывается нам заново в книгах Пантелеева, если мы читаем их
«незашоренным» взглядом. Множество штрихов в его повествованиях свидетельствует о том, что в душах, казалось
бы, сугубо советских людей, живших в действительно жёсткие тридцатые-сороковые годы, сохранились духовные
ценности их дедов-прадедов. Чего стоит одна лишь зарисовка из блокадной дневниковой повести: в питерском
храме дьякон читает записки прихожан «О здравии» воинов, у него слёзы на глазах — его сын тоже на фронте.
Но вот один из, по-моему, самых блистательных рассказов, созданных Пантелеевым в самом начале 50-х
годов — и опубликованных тогда же, да! — в то сталинское время, — «У Щучьего озера». Действие происходит
под Ленинградом, на Карельском перешейке: до войны это была финская территория, где жили многие россияне,
уехавшие туда после 17-го года. Автор-рассказчик видит, что могилка одной из дворянок-эмигранток заботливо
обихожена русской пожилой крестьянкой. А рядом похоронен сын этой крестьянки, погибший ещё на финской
войне. Средний — погиб в Померании, а с младшим она перебралась поближе к последнему покою старшего, вот
и трудятся мать и сын в новом колхозе на освобождённой земле. И спрашивает автор эту женщину,
обихаживающую не только могилку сына, но и дворянские усыпальницы: а что, если эти эмигранты были врагами?
(Вопрос, конечно, в устах автора риторический, но в ту пору весьма реальный). И молвит русская крестьянка: «Нет,
милый, ты меня не тревожь, не смущай. Неправильно, нехорошо этак-то говорить... Ведь мы с тобой люди русские...
великодушные... Мы по ихним законам жить не должны...»
«По ихним» — по законам обезбоженности, позволявшим (и, как видим, позволяющим ныне)
надругательства над прахом. «Великодушные» — великой души русские люди. Только такие — сохранившие в себе
способность к самопожертвованию, к смертной битве «за други своя» — только они и смогли добыть победу в
Великой Отечественной войне. Будь они иными, внутренне (да, внешне-то большинство было невоцерковлённым)
обезбоженными — никакая «идеология» не помогла бы победить. Будь иным писатель Пантелеев — не смог бы он
стать волшебником русского слова. Добрым волшебником для детей...
И как тут снова не вспомнить его дебют — «Республику Шкид». Ведь и вправду — «как вы лодку назовёте,
так она и поплывёт». Все ли мы помним, что «Шкид» — это Школа имени Достоевского! Имени автора
«Униженных и оскорблённых». И, хотели того «революционеры от педагогики» или нет, но идеалы сострадания к
людям, любви и милосердия — сущность творчества Достоевского — проникали в души, сердца и умы
«шкидовцев». А ведь многие из них и были именно униженными и оскорблёнными, обездоленными эпохой
братоубийственных сотрясений.
Таким был и Алёша Еремеев — будущий писатель Пантелеев. Революция лишила его, купеческодворянского сына, не просто благополучия — но и детства вообще, обрекла его на беспризорничество, на путь к
уголовщине. И однако именно вера, заложенная в него матерью, унаследованная генетически от поколений
предков, не дала ему озлобиться и опуститься.
Став униженным и оскорблённым, он в годы скитаний и беспризорничества смог убедиться в том, сколько
ещё осталось добрых и милосердных людей... Вспомним и главного наставника Школы имени Достоевского —
«Викниксора»: ведь В.И. Сорока-Росинский был не просто замечательным воспитателем мальчишьей орды — он
был подлинным просветителем, дружил и сотрудничал с лучшими литераторами дореволюционной эпохи (по
свидетельствам современников, Блок завидовал его умению стихосложения, и лишь преданность просвещению
«увела» этого незаурядного человека от художественного творчества). Мог ли такой наставник — пусть исподволь,
без проповедничества — не вселять в своих воспитанников самые светлые и человечные идеалы... Будь иначе — не
стал бы один из его питомцев писателем Леонидом Пантелеевым.
...Сейчас, в 2008 году, когда я пишу эти строки, у станций метро в больших городах и на вокзалах вновь, как
после гражданской войны, как в годы разрухи — толпы беспризорников, стаи малолетних воришек. История
повторяется... Если государство не займётся ими, у большинства из них путь один — в «зону»... Можно сколько
угодно метать камни в «железного Феликса», даже сбрасывать в порыве «р-революционного энтузиазма» памятник
ему, — но где сегодня государственные деятели, которые позаботились бы об обездоленных детях? Где для них
Школы имени Достоевского? Где их «Викниксоры»?..
Однако есть сегодня с нами книги Леонида Пантелеева. Они-то и напоминают нам о лучшем в нас самих. О
том, что мы сами должны сделать.
...Я верю, верую, вижу: стоит и сегодня на посту часового в каком-нибудь парке маленький мальчик, который
не может покинуть этот пост. Ибо дал честное слово не покидать его.
Будущее — за этим мальчиком. За читателем Леонида Пантелеева.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир БЕРЯЗЕВ
ЗВЕЗДА И КРЕСТ
СТАНИСЛАВА ЗОЛОТЦЕВА
Мы дружили последние 10 лет.
Зацепились друг за друга в конце 90-х на одном из пленумов СП России, вспомнили первую встречу, когда
он был одним из руководителей последнего Всесоюзного совещания молодых писателей, а я — семинаристом, в
числе других принятым тогда в СП. С той поры, с эпохи катящегося под откос Союза, я запомнил его вдохновенный
пафос в моменты, когда он начинал рассуждать о поэзии, о русской или британской, о настоящей, подлинной,
высокой, о той, которой служил с самой юности, даже с детства, будучи привит к ней, как яблоневая почка к
большому стволу, — привит в саду деда под Псковом, отцом с мамой, сельскими учителями, всю жизнь
проработавшими в пушкинских местах, неподалёку от Михайловского и Святых гор, а позже — в Ленинградском
университете, где получил блестящее филологическое образование.
Поэзия была его воздухом, его смыслом существования, благо — в советские времена можно было жить
только этим: читать, писать, ездить по всему Союзу в командировки, выступать перед слушателями на всём
пространстве от Камчатки до любимого Таджикистана, от родных североморцев до разливанно-поэтических
грузин, можно было писать многостраничные письма друзьям-поэтам — Вишнякову в Читу и Кобенкову в Иркутск,
а иногда по часу висеть на телефоне, обсуждая с теми же адресатами ту или иную публикацию.
Благословенные времена. Нам, в пору взросления и зрелости, были суждены катакомбное существование и
глухота 90-х, Мы, родившиеся на рубеже 60-х, увы, так и не узнали и не увидели в лицо своего читателя. Но порода
была одна, и мы сблизились.
Он был поздним ребёнком вернувшегося с войны русского солдата, желанным, драгоценным, ему было
завещано то, чего не смогли достичь родители, что сохранял как заповедную тайну дед, что они пронесли сквозь
пламя социальных катастроф всепожирающих войн. Это — Пушкин, Россия, вера в справедливость и верность
Словенским ключам, что бьют у подножия Пушкинских гор. Вот исток его душевного склада, вот основа того
парадоксального единства, которое в напряжённо сжатом виде было явлено в одном из лучших его стихотворений
«Звезда и крест»:
И под русским крестом,
и под красной звездой
Упокоен отец мой навечно,
Под крестом из могучей сосны вековой
И под звёздочкой пятиконечной.
Под крестом православным
покоится он
И под красной советской звездою —
Потому что когда был в купели
крещён,
Русь ещё называлась святою.
..................................
И над русской землёй, золотой и седой,
«Спи отец!» — говорю я сквозь слёзы.
Спи под русским крестом
и под красной звездой,
Рядом с мамой у белой берёзы…
Спи, отец, — созидатель
и воин страны,
Что была и пребудет святою,
Под крестом православным
из красной сосны
И под русской высокой звездою.
Золотцев с особенной сердечной болью, с метаниями и приступами отчаяния переживал разрыв времён,
попытки вытоптать, выжечь, оболгать, осквернить эпоху, в которой жили, воевали, строили и любили, боролись и
часто были счастливы наши родители и деды. Слава Богу, что этот тёмный период нигилизма и ненависти уже
позади, даже отдельные литераторы, возглавлявшие это либеральное беснование, публикуют ныне пространные
покаяния о своих заблуждениях.
Но Станислав Золотцев, как и многие другие русские поэты, заплатил за это своим сердцем, честным и
доблестным сердцем, вместилищем всемирно отзывчивой и светлой души, сердцем, которое, по словам хирургов,
было истерзано, истрёпано в прах. Он лишь несколько лет назад опубликовал на страницах нашего журнала
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
«Сибирские огни» большую статью «Время гибели поэтов» о том, что в 90-е годы в России ушло из жизни поэтов
и писателей едва ли не больше, чем в Великую Отечественную войну. В результате и сам, хоть и немного позже,
оказался в их числе.
Станислав Золотцев был верным работником и одним из самых активных авторов нашего журнала, любил
повторять, что большая честь быть ведущим критиком и публицистом старейшего в России «толстого» журнала. За
последнее десятилетие он опубликовал в «Сибирских огнях» роман-исследование «Искатель живой воды» о Сергее
Маркове, документальную повесть «Непобеждённый?..» о своём участии в защите Белого дома в октябре 1993-го,
страницы псковского дневника «Перезвоны Словенских ключей», большое эссеистическое повествование «Нас
было много на челне…» о сибирских поэтах М. Вишнякове, А. Кобенкове и А. Казанцеве, статьи, очерки и рецензии
на книги Ю. Кублановского, С. Куняева, Т. Четвериковой, а также цикл стихотворений.
…И уход Станислава Золотцева напоминал сюжет из истории русской литературы. После прощания в ЦДЛ
из Пскова пришла машина с почётным караулом. Гроб перенесли в военный грузовик и флотский офицер Золотцев
отправился в последний путь подобно Пушкину через всю заснеженную среднюю Россию под охраной своих
сухопутных собратьев-ратников. Земляки встретили его всем городским сообществом, забыв о прежних
нестроениях, и проводили как героя под гром прощального салюта на Солдатском кладбище.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир ЯРАНЦЕВ
«НАСТОЯЩЕЕ» — ЖУРНАЛ
НЕСБЫВШИХСЯ НАДЕЖД*
6.
С уходом В. Зазубрина из «Настоящего» (объявление в № 4-5 1928 г.) авторы журнала организационно
сплотились в литгруппу «Настоящее»: И. Вальден, А. Гендон, Б. Голубчик (Горев), М. Гиндин, М. Гусев, Е. Иванов,
А. Каврайский, Н. Кудрявцев, А. Курс, И. Нусинов, А. Панкрушин, М. Поликанов, Б. Резников, И. Шацкий. Как
будто сбросили с себя последние ограничения, касающиеся этических и эстетических принципов. Уже в № 4-5,
рядом с «Канарейкой» А. Курса появляется статья А. Александрова «О Максиме Горьком». Автор удивляется,
что «величайший писатель современности, русский писатель, сам вышедший из народных низов — Максим
Горький — не посвятил советской действительности ни единого произведения» (с. 8). На разные лады повторяя
этот тезис в виде недоуменно-подозрительного вопроса, автор заостряет внимание на «двойственности» отношения
М. Горького к советской действительности. В единственном советском рассказе «Лапочка» он, по А. Александрову,
«дал волю своему скептицизму», «расцветив» героя рассказа, солдата-красноармейца, «чертами Ивана-дурака из
народных сказок, язык его нарочито исковеркал» (с. 9). Но, судя по благожелательной рецензии на книгу молодого
М. Исаковского, М. Горький «из своего далекого угла внимательно и зорко следит за всяким здоровым проявлением
культуры в нашей стране» (с. 9). Пройдет чуть больше года, и «настоященцы» узнают, что следит он не только за
поэтами-«деревенщиками», но и за публикациями «Настоящего», определив деятельность некоторых из его авторов
как «вредительскую». «Настоященцы» ответят «величайшему писателю» тем же, и будут разгромлены. Это и будет
ответом М. Горького на вопрос из статьи А. Алексеева: «Дождемся ли мы от любимого писателя художественного
отклика на современность?».
Попытки переделать М. Горького происходили в общем контексте «переделываемого человека» — лозунга,
освященного самой революцией и потому не подвергаемого сомнению. Пафосом этой «переделки» проникнута
платформа «Настоящего», призывающего, прежде всего, к действию: «Мы хотим писать сегодняшний советский
день в действии», — таков его лозунг. Так же — «Переделываемый человек» — называется один из материалов
первого номера «Настоящего». Это «Жатва цитат» с высказываниями руководителей СССР и простых рабочих с
XV съезда партии. Среди них очень откровенно высказывается Н. Бухарин: «Отряды ЧК, если угодно, создали
новый тип человека, особенно нужного нашей стране… Требовалось умение ориентироваться в этой труднейшей и
сложнейшей (революции, где промедление «смерти подобно». — В. Я.) обстановке, принимать мгновенные верные
решения и действовать, действовать, действовать» (выделено нами. — В. Я.).
В то же время задача повышенного культурного уровня — задача литературы в том числе — мыслилась
специфически, как об этом сказал Г. Кржижановский: «Решающий лозунг таков: мы должны выровнять наш
социальный культурный фронт по фронту нашей индустриализации». «Настоященцы», видимо, понимали эти слова
буквально, когда стали анализировать лит. явления с точки зрения «индустриализации», т.е. скорейшего
превращения старой художественной литературы, основанной на учебе у классиков, психологизме,
человековедении в машину по регистрации фактов старого и нового.
Еще более решительно это наступление на человеческую суть литературы «Настоящее» повело в
следующем, 1929 году, который открыло лозунгом: «С Новым годом, товарищи — с новыми боями!». Бой авторы
журнала давали «кулакам» не только деревенским, но и литературным. Еще в конце 1928 г. был проведен
публичный диспут под названием «Нужна ли нам художественная литература», главным инициатором которого, а
также докладчиком был А. Курс. Этот диспут стал поворотным моментом в истории «Настоящего», о чем
свидетельствует целый номер журнала, посвященный литературе. Насколько наступательным он будет, можно
было судить по № 1 года 1929-го . Там были помещены сразу несколько антикулацких публикаций: статья С.
Серебренникова «Дневник селькора Белковского», в самом начале которой этого селькора у