close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

2289

код для вставкиСкачать
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Геннадий БАШКУЕВ
ПЫЛЬ СТАРОГО ДВОРА
Рассказы
Я ребенком из отчего дома ушел,
Воротился уже стариком...
Милой родины говор звучит, как тогда,
У меня ж на висках седина.
И соседские дети глядят на меня —
Нет, они не знакомы со мной —
И смеются и просят,
Чтоб гость им сказал,
Из каких он приехал краев.
Хэ Чжи-чжан, династия Тан, VII в.
ВЕЩЬ
Когда я был маленьким, отцу купили кожаный реглан: пояс с пряжкой, отстегивающийся, на пуговицах,
меховой подклад, цигейковый воротник. Кожа была мягкая, черная, как вакса, и толстая. Шик-модерн, сейчас
таких не увидишь. Сбежались соседи, цокали языками, мяли подклад, зачем-то заставляли отца поднимать руки,
как в детсадовской игре «гуси-гуси, — га-га-га, — есть хотите? — да-да-да!» Мама держала зеркало, пунцовая от
волнения и гордости. Все говорили, что это вещь. Потом мы месяца три сидели на картошке и квашеной капусте;
мне было отказано в мороженом и кино; а еще — разбили молотком глиняную кошечку с удивленными от
людского коварства глазами, в ее чреве было обнаружено три рубля сорок две копейки: я копил на ниппельный
футбольный мяч, чешский, кожа у него тоже была мягкая и толстая, я трогал ее в магазине, и пахла она тоже
здорово; и еще копил на нейлоновые плавки. Ночью я плакал, мама тоже плакала, потому что днем они с папой
сильно ругались: папа швырял реглан и кричал, что нечего травмировать ребенка, пускай этот чертов реглан носит
ее родня или мой дедушка, они давно на него зарятся; мама тоже кричала, что он сам просил и пускай папина
родня в лице драгоценной мамаши отдает позапрошлогодние тридцать два рубля, лично она уходит жить к
подруге, и что у ней были в свое время варианты. Но в итоге ушла не мама, ушел папа вместе с регланом, было
лето, он зажал его под мышкой, в зубах папироса «Беломорканал», и сам нетрезвый. Правда, под Новый год папа
пришел в реглане и трезвый, прожил ползимы; ползимы они с мамой то ссорились, то мирились из-за этого
треклятого реглана, ну, не столько из-за реглана, сколько из-за каких-то денег, которые они заняли под этот реглан
то ли у маминой, то ли у папиной родни — и не отдали полностью. Потом папа ушел в стареньком пальто, но уже
окончательно; мама сказала — к одной бесстыжей женщине, ее видели в ресторане.
Реглан я ношу до сих пор, отец в земле, а я ношу. Подклад съежился, кожа на локтях и со спины вытерлась,
но ее в химчистке за бешеные деньги подкрасили, и в целом реглан еще хоть куда. Даже сын на втором курсе пару
раз надевал и говорил, что это хиппово.
Когда я вижу этот реглан, он теперь висит у нас в темнушке в прихожей, я вспоминаю отца, его запах —
курева, одеколона «Москва» и чуть-чуть вина «Мадеры», — мне хочется изрезать реглан на мелкие кусочки. Но
— нельзя. Одно время я сильно презирал отца, а сейчас понимаю, что это был добрый и слабовольный человек,
хотя и фронтовик. Как-то меня осенило, зачем он тогда вернулся к маме: он пришел подарить мне Новый Год,
больше у меня не было такого Нового Года. Шел снег, искрился в нежном свете фонарей, мы с папой несли елку,
сквозь матерчатую варежку я ощущал робкие уколы иголок; другой рукой я крепко обнимал коробку с коньками«канадками» — пределом мечтаний всех дворовых пацанов, лезвия были покрыты толстым слоем смазки,
похожей на шоколад, и так же вкусно пахли. Папа был абсолютно трезв и громко рассказывал про ледяных
человечков, которые оживают в полночь; по-моему, он сам выдумал эту сказку, больше я нигде и ни от кого в
жизни ее не слышал. Были свечи на елке, такие тоненькие, красные и зеленые, я одурел от конфет, шоколада
фабрики им. Бабаева, от мандаринов и яблок. Мама надела туфли на высоком каблуке и беспокоилась насчет
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
свечей, а папа пригублял водку и вино «Мадера» и, смеясь, говорил, что наплевать на пожар, ребенок хоть раз в
жизни должен увидеть свечи на елке. Когда мама ушла на кухню, я встал, опираясь на папину руку, на коньки«канадки», и папа учил меня делать левый поворот, он у меня никак не получался во дворе. Прибежала мама и
стала кричать, что мы испортим пол, а папа сказал, что плевать на пол, если парню не терпится; они чуть не
поссорились, но быстро помирились, и ночью я слышал, как папа и мама любили друг друга; мне было нисколечко
за них не стыдно, я лежал и думал о том, что где-то в ночи катаются на коньках-«канадках» ожившие ледяные
человечки, делая левые повороты и добро людям.
Ну и вот. Потом папа ушел, а реглан остался висеть в прихожей. Чертов реглан!..
Однажды ночью сын застукал меня, когда я, стоя на коленях, нюхал в прихожей меховую подкладку
реглана с опасной бритвой в руке. Сын шмыгнул в туалет и там затих. Кажется, я на полном серьезе хотел изрезать
цигейковую подкладку, она невыносимо пахла ушедшим без возврата.
Но — нельзя.
Когда вещь пахнет любовью, она перестает быть вещью.
ВОЗДУШНЫЙ ПОЦЕЛУЙ
Если у человека не все дома, то тут уж ничего не попишешь. Но гордиться своей исключительностью и
бросать вызов обществу не стоит. Веди себя прилично, не приставай. Люди и так держатся из последних сил,
чтобы самим невзначай не спятить.
Примерно в таком духе выразилась продавщица Инга в свободное от работы время, когда эта дурочка
впервые заявилась в наш двор. И верно, нормальный сумасшедший так бы не вырядился.
Рваный болоньевый плащ был подпоясан лакированным ремешком золотисто-бурого оттенка, поверх
плаща болтались красные пластмассовые бусы, а туфли были с отодранными напрочь каблучками и поневоле
задирали свои носы. Под глазом у их хозяйки имелся синяк, однако губки были худо-бедно накрашены и глаза,
между прочим, подведены. Кармен-сюита. Театр юного зрителя.
Было воскресенье, и истошное: «Сумасшедшая! Сумасшедшая!» — выгнало из двухэтажных бараков,
замыкавших наш двор, всех, кого носили ноги. Толстая и склочная баба по прозвищу Крольчиха припылила с
грудным младенцем под мышкой и заголившейся титькой; персонального пенсионера Корнеича, парализованного
на почве ревности, катила на коляске супруга; сожители Хохряковы — рябой кочегар и его пухленькая бабенка,
не состоящие в законном браке, а потому днем на людях не казавшие носа из своего полуподвала, заявились во
всей красе. Каждой твари по паре. Последней, качая бедрами, приплыла продавщица Инга, первая красавица
двора и его окрестностей, жуя на ходу серу; по случаю выходного — в бигудях, халате, без привычного слоя
помады, пудры и туши на лице, отчего Инга была еще неотразимей. Но раньше всех примчались на место
происшествия мы, пацаны, успев занять места в первых рядах.
Под одобрительные смешки собравшихся дурочка вынула из холщового мешка дамскую сумочку с
оборванным ремешком, но в приличном еще состоянии, из сумочки — обломок зеркала, и — держите меня! —
огрызок черного карандаша. Не без вызова щелкнув сумочкой, она поплевала на карандаш и стала наводить
красоту: сперва приделала к своему печеному личику большие круглые брови, частично заехав карандашом на
лобик, отчего лицо ее вытянулось и приобрело выражение: «Что вы говорите?!» Сожители Хохряковы
переглянулись, кочегар усмехнулся, а гражданская жена прыснула в ладошку. Крольчиха фыркнула.
Потом дурочка принялась за глаза, но, как ни плевала на карандаш, глазки не вырисовывались, и она,
бросив карандаш в сумочку, вынула оттуда фото жгучего брюнета, объявив, что это ее жених, а она его невеста,
и что скоро он приедет и увезет ее. Причем говорила заведомую ложь, и уличил ее в этом битый правдоискатель
Корнеич, который без спроса выкатился вперед и углядел, что фото не что иное, как вырезка из журнала
«Советский экран». Корнеич хихикнул. Крольчиха крякнула, что означало смех. Хохряковы тоже засмеялись,
пацаны загоготали и замахали руками: «Халтура! Кино давай!»
Общее веселье прекратила Инга.
— Дура, — внятно сказала она, выплюнув серу.
Корнеич нахмурился и скосил глаза на разъезжающиеся полы Ингиного халата. Визгливо заплакал
ребенок, Крольчиха заткнула ему рот титькой, зевнула и упылила обратно. Представление закончилось, но имело
продолжение. Потому что сумасшедшая, наплевав на общественное мнение, повадилась ходить во двор со своим
репертуаром про несчастную любовь.
Инга во двор не выходила. Ей и в самом деле было не до смеха, она переживала очередной неудачный
роман. Экспедитор Владик, похаживавший к ней в барак, Владик, которого уже всем двором записали было в
женихи, спутался с кассиршей из отдела эмалированной посуды. Но ничего, наша Инга устроила ей на работе
маленький бенц: содрала с головы разлучницы парик и замахнулась эмалированным тазом, но случившийся рядом
грузчик вовремя повис у нее на руке.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Вообще-то Инга была доброй. Она работала в продуктовом отделе и всегда угощала дворовых пацанов
молочным ирисками. В магазин мы ходили по очереди.
В тот день выпала моя очередь. Сполоснув руки у колонки за углом, я оставил товарищей у тяжелых дверей
«Универмага» и направился в продуктовый отдел. Друзья расплющили немытые носы о витрину. Инга
возвышалась над прилавком белоснежной колонной — фартук, наколка, дежурный оскал, — и жевала серу,
неприступная во всей своей красоте. Ее тщетно пытался штурмовать какой-то тип в шляпе.
— А-а, это ты, — как только мужик в шляпе отвалил от прилавка, молвила Инга. — А ну, покажь руки.
Мыл?
— Мыл, Инга... — промямлил я, протягивая руки.
Инга не удостоила их взглядом и кинула на весы горсть конфет.
— Погодь-ка, — больно царапнула запястье ногтем с облупившимся маникюром. — Шоколадку хошь? А
ну, зайдем.
Я поспешно сунул конфеты за пазуху и двинулся следом за Ингой в подсобку. В каморке, уставленной
коробками и бидонами, одуряюще пахло духами, жужжали мухи, а стены были оклеены вырезками красавцев из
«Советского экрана».
— Видно, нет? — Инга приблизила сильно напудренное лицо с родинкой на левой щеке, окатив сладкой
волной.
У меня зачесался нос.
— Погоди... А так?..
Она подошла к окну и пощурилась на солнце, затрепетав ресницами. Над родинкой сквозь толстый слой
пудры неумолимо расцветал синяк. Я встал на цыпочки, отразился в Ингиных зрачках во всем своем ничтожестве
и прожевал ириску:
— Не-а... Ничего не видать. Фонарь что ли?
Инга вздохнула, колыхнувшись телом, с грохотом придвинула табуретку, достала с полки сумочку.
— Владик, козел... Ну, ниче, у него тоже рожа лохмотьями!
Инга извлекла из сумочки зеркальце, огрызок карандаша и с ненавистью плюнула на него.
— Возьми там, только одну...
Инга подвела карандашом глазищи, кося на меня огромным зрачком. Я зачем-то на цыпочках подошел к
тумбочке, взял из стопки шоколадок одну, нижнюю. Стопка рухнула. Шоколад не умещался в ладони и назывался
«Аленка». Ну и черт с ним, с названием!
Инга поглядела в зеркальце, скорчила рожицу, тщательно припудрила родинку и синяк, щелкнула
сумочкой, встала, поправив чепчик:
— Ты вот чего... Ты давай, передай пацанам... шоб этой дуры, шоб ее духу во дворе не было!
Инга пощурилась на красавца из «Советского экрана», распятого на стене, провела кончиком языка по
губам и громко причмокнула, послав стене воздушный поцелуй.
— И так житья нету... Скажи, каждому по шоколадке. Понял? А тебе — две.
Я пошуршал серебряной оберткой и кивнул. Из отдела донеслись голоса.
— Да иду, иду! — вдруг брызнула слюной Инга, оправляя фартук.
У меня заложило уши.
— Иду, иду, никакой личной жизни!
Инга с шумом двинула ногой табуретку, ослепительно оскалилась и чмокнула воздух, изящно откинув
ручку. Меня обдало жаром поцелуя, я утерся и кивнул: шоколад, несмотря на девчачье название, был что надо. С
этим согласился у дверей «Универмага» друг Ренат, двоечник, силач, грязнуля и вообще хороший пацан.
Воскресенье не заставило себя ждать. Я стоял на стреме у ворот, когда в конце улицы замаячила тощая
фигурка сумасшедшей. Она еле ковыляла на своих туфлях без каблуков, то и дело останавливаясь, поправляя
косынку и бусы. Я свистнул. Пацаны бросили игру в ножички и потянулись от дощатых кладовок к центру двора,
лишь Ренат почему-то побежал к себе в барак.
Едва дурочка достала из мешка дамскую сумочку, один из пацанов, как было условлено, вырвал ее из рук
хозяйки и бросил товарищу. Чокнутая, которой не дали навести красоту, поглядела на нас с выражением: «Что вы
говорите?!» Мы засвистели, заулюлюкали, образовав круг. Ребенок Крольчихи от шума проснулся и завизжал.
Крольчиха шлепнула его по попке и ушла в дом. Заскрипели несмазанные спицы инвалидной коляски: Корнеич
рвал когти. Жена семенила сзади. Ряды зрителей быстро редели.
— Это мое! Мое!.. — дурочка металась по кругу вслед за сумочкой, смешно округляя от ужаса глаза.
Косынка сбилась на плечи, обнажив блестевшие на солнце алюминиевые бигуди, один отвязался и упал.
Появившийся в круге Ренат втоптал его в пыль, держа в руке бутылку с жидкостью.
Последними из взрослых очистили двор позабывшие стыд Хохряковы: тихо млевшего от удовольствия
кочегара дернула за руку сожительница, уводя от греха подальше.
— Мое! Отдайте! Мое!... — сумасшедшая подбежала к нам и умоляюще протянула руки.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я послал ей воздушный поцелуй и бросил сумочку Ренату. Тот, пританцовывая, поднял ее над головой.
Чокнутая ринулась, вздевая руки, но запнулась о чью-то ногу. По земле разлетелись красные пластмассовые бусы.
Мы так и покатились от хохота.
— О-о, жених мой ненаглядный, о-о, моя любовь! Я жду тебя на закате солнца! — противно загнусавил
Ренат, подражая дурочке и школьной художественной самодеятельности одновременно.
Кривляясь и корча рожицы, что означало, видимо, великую любовь, он пялился на портрет жгучего
брюнета. Пацаны чуть не упали со смеху.
— Не надо, я больше не буду... — стоя на коленях и зажав в руке бусы, взвыла дурочка. Мы загоготали,
как гуси.
— О-о, коварный изменщик! — ободренный успехом, вновь обратился к портрету Ренат и скорчил
свирепую рожу. — Ты разбил мое сердце, так умри же, презр-ренный! — Ренат чиркнул спичкой: — Пацаны,
держи ее!
Пацаны поймали сумасшедшую, когда та рванулась к портрету. Она заплакала, как маленькая, кривя
измазанный помадой клоунский рот.
Ренат поджег клок бумаги и поднес его к сумочке, но она не поддавалась огню. Ругнувшись, Ренат отбросил
горящую бумагу, взял услужливо поданную бутылку, сорвал зубами затычку и облил керосином сумочку.
Дурочка притихла и завороженно смотрела на руки Рената. Сумочка вспыхнула с легким хлопком, отплевываясь
черными струйками. Ренат швырнул сумочку в центр круга. Мы отпустили сумасшедшую, и она, обжегшись,
закричала. Кто-то подтащил к огню холщовый мешок, вывалил из него тряпье. Ренат брызнул из бутылки еще, и
мы разорвали круг, уворачиваясь от черных хлопьев и едкого сизого дыма.
Минут через пять все было кончено. Бусы оплавились и остывали на земле пятнами крови. Дурочка ползала
в пыли возле тлеющего тряпья и жалобно скулила, то и дело поднимая к небу лицо, раскрашенное сажей и
слезами...
Больше во дворе ее не видели. Сумасшедшая исчезла из города так же внезапно, как появилась. И о ней
забыли. Другие, более важные события заполнили жизнь двора. Например, Хохряковым надоело жить во грехе и
они расписались в загсе, Ренат проиграл мне в ножички солдатскую бляху от ремня, Крольчиха едва не придавила
во сне ребенка, а Ренат никак не отдавал мне бляху. Корнеич без спроса у жены подкатывался к Инге, сулил
движимое и недвижимое имущество, но Инга отвергла выгодное предложение и стала в открытую жить с
экспедитором Владиком, минуя ЗАГС. Ну и черт с ним, ЗАГСом! Невозможно покрасивевшая Инга бросила
жевать серу и по утрам с гордостью вывешивала во дворе стиранные мужские кальсоны и рубахи, а по вечерам с
Владиком — упитанным молодым человеком с бегающими глазками — ходила под ручку в кино. И никто, за
исключением Корнеича, их во дворе не осуждал, потому как — любовь!
Только недолго продолжалось Ингино счастье. Начал Владик попивать да дома не ночевать, о чем тут же
становилось известно во дворе благодаря Ингиным скандалам. Однажды ее видели избитую в кровь, приезжала
милиция, но Инга вырвала любимого из лап людей с кокардами. А вскоре Владик совсем перестал ночевать дома
— после того как приехал на такси, набитом пьяными девками. Ловко уворачиваясь от ударов, он побросал в
багажник пожитки и сел на переднее сиденье. Инга бежала за такси, потом упала и ползла, а девки в машине
визжали и тыкали в нее пальцами.
Потом я, не дождавшись от Рената солдатской бляхи, съехал со двора на другой конец города, и как-то
слышал от встреченной на базаре Крольчихи, что Инга пыталась отравиться, но врачи ее спасли. Я посочувствовал
и забыл. Старый двор вскоре снесли, сровняли с землей, закатав в асфальт эту дурацкую историю вместе с пылью,
пеплом и красными пластмассовыми бусами...
Стылым осенним утром я по поручению шефа встречал на вокзале его родственника. Накрапывал дождик
и, проклиная директора с его родней, я вылез из машины с ощущением полной своей ничтожности: скоро шеф
заставит носить сумочки за его любовницами! И понесешь ведь: на твое место в наше время всегда найдутся
другие, помоложе. Я взглянул на небо цвета асфальта и раскрыл зонт.
До подхода поезда оставалось минут двадцать, перрон был пуст — за исключением какой-то женщины. Я
спрятался под навес торгового ларька, закурил и вновь зацепился взглядом за фигуру женщины. Дождь и ветер
усилились, по лужам пробежала рябь, со стороны дороги пахнуло креозотом. К женщине подбежала собака,
обнюхала мешок у ее ног, фыркнула и посеменила дальше. Встречающая упорно стояла у края перрона,
вглядываясь в убегающие блестящие рельсы. Зонта у нее не было и одета она была странно: болоньевый плащ,
какой давно не носят, был подпоясан лакированным поясом с облупившейся позолотой.
Объявили прибытие поезда. Перрон стал быстро заполняться людьми и зонтиками. Женщина вынула из
сумочки зеркальце, стала прихорашиваться. Донесся близкий свисток локомотива, в толпе произошло движение.
Раздались голоса, заскрипели тележки. Женщина вынула из сумочки клочок бумаги, по-птичьи завертела головой,
поправляя косынку. Я бросил сигарету и пошел к поезду.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Родственник шефа был уже навеселе и с ходу предложил пойти в буфет. В околовагонной суете я вдруг
увидел ту странную женщину. Не обращая внимания на толчки, она напряженно выглядывала кого-то в потоке
пассажиров, сверяя лица с журнальной вырезкой.
— Смотри-ка, — со смехом толкнул меня родственник шефа. — И эта дурочка кого-то встречает!
Я взглянул на нее внимательней: поверх изношенного плаща висели детские пластмассовые бусы. Лицо,
когда-то красивое, было безжалостно смято, подобно портрету из «Советского экрана» в ее руках, местами
полиняло от времени, а ярко и неровно накрашенные губы и брови превратили его в маску. Возле родинки на
левой щеке синел шрам.
— Смотри, смотри! — захохотало директорское отродье. — Она на тебя пялится! Никак узнала! Встречай!..
Встречающая поймала мой взгляд, прищурясь, обнажила беззубый рот, медленно провела кончиком языка
по избитым губам и громко причмокнула, заученно, рукой посылая воздушный поцелуй, — как плюнула.
Я зажмурился и утер лицо платком. Или показалось? Шел дождь... Скорее всего, почудилось.
РОМАН С ЧЕМОДАНОМ, или ЛОДКА БЕЗ ВЕСЕЛ
Сколько помню, этот фибровый чемодан всегда был где-то рядом и постоянно угрожал семейному
благополучию. Огромный, как буфет, не раз битый ногами и об углы, посеченный шрамами бурной молодости, с
отваливающейся ручкой, заедающим замком и днищем, вытертым до ржавой проседи, он тем не менее требовал
к себе внимания. Одно время он стоял в прихожей, неподъемный от старых газет, учебников и поношенных
детских вещей, — там об него все запинались и чертыхались. Фибра, хоть и не новая, хорошо держала удар, как
говорят боксеры, а при случае, казалось, давала сдачу. Когда сыну надоело ходить пешком под стол и вздумалось
оседлать чемодан как пони, он, взбрыкнувшись, придавил наезднику ножку. Было море слез, истерика у жены,
чемодан терпеливо снес пинки и удары скалкой и пластмассовой саблей, мстительные выкрики вроде: «Так тебе,
получай, нехороший, получай, у-у!»
На новой квартире чемодан заимел скверную манеру без спросу падать с антресолей, насмерть пугая
домашних. Этот фибровый реликт никак не вписывался в современную планировку, упрямо отказываясь лезть в
шкаф, в сервант-«стенку», а под кроватью собирал вокруг себя кучу пыли. Чемодан опять определили в
прихожую, более просторную по сравнению с прежней, но и там он продолжал свои гнусные выходки, падая под
ноги гостей, которые от неожиданности выражались и смущались одновременно.
Фибровое хамло ставило в неудобное положение не только интеллигентных людей, но и домашних
животных. Четырехмесячного щенка ротвейлера, которого купили за непозволительные деньги в качестве
сторожевого пса, он испортил на второй день. Глупый щенок, видимо, решил, что этот будкообразный
гладкошерстный объект коричневой масти — живое существо, только неизвестной породы. Наверное, его сбили
с толку сложные запахи, которыми чемодан напитался за долгую жизнь среди людей. Весь день щенок
подлизывался к соседу по прихожей, тщательно его обнюхивая и виляя хвостом, но молчаливый чемодан плевать
хотел на собачий политес. На второй день, не вытерпев, щенок возмущенно гавкнул на чемодан. В ответ тот
рухнул, подняв облачко пыли, чем надолго лишил щенка дара лая. По крайней мере, его, лая, мы так больше и не
услышали — щенок только скулил в углу и обиженно косился на гладкошерстного соседа. Пришлось сбыть пса
в хорошие руки за полцены, так как содержать его за здорово живешь не позволял местный бюджет.
Жена сказала, что ненавидит чемодан — впервые за все время их знакомства. На семейном совете вопрос
был поставлен ребром: или я, то есть она, или он, то есть чемодан. Доводы были серьезные. Кроме прочего, он
портил интерьер, в прошлый раз покалечил подругу с мужем, а также отпугнул милых людей, пришедших по
объявлению о продаже щенка. В-десятых, она не понимает, чего мне от него нужно. Жену поддержал сын,
которого замучили прыщи, но, однако, помнившего давнюю обиду. После дебатов большинством голосов
чемодан был отправлен в ссылку — доживать дни на балконе.
Я и сам, честно говоря, не понимал, зачем мне этот образец материальной культуры эпохи развитого
феодализма. Прежде фибровый чемодан был, конечно, нужнее человеку. Он заменял кожу и был доступен
каждому гражданину. Кроме прямого назначения, на нем, к примеру, можно было сидеть. И хорошо сидеть.
Однажды первого мая, в день, если кто не помнит, международной солидарности трудящихся, в доме не хватило
табуретов, и на чемодан, произнеся тост и облобызав родителей, со всего маху села пьяненькая соседка тетя Зина.
И чемодан даже не пискнул. А тетя Зина, между прочим, была необъятной, как городская тюрьма, потому что
работала в тамошнем котлопункте и была известна тем, что как-то нечаянно, то ли во сне, то ли при перемене
позиции, задавила любовника. Был суд, и судья, полная положительная женщина без очков, оглядев чемоданные
габариты рыдающей тети Зины, отпустила ее на волю.
Кроме сидения на воле, чемодан предоставлял массу других услуг.
Когда мы жили в бараке, я, бывало, готовил на нем уроки, а мама гладила на чемодане белье. Изредка по
субботам после работы к отцу приходили друзья-фронтовики, и если мама не сердилась, а единственный стол был
по-прежнему занят, то мужчины устраивались с чемоданом где-нибудь в углу, выставляли на него пару чекушек
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
водочки, мама резала на столе холодец, хлеб, лук, а то и колбасу; накинув телогрейку, я бежал во двор, торопливо
рубил топориком в дощатой кладовке мерзлую квашеную капустку, — и все это богатство перекочевывало на
чемодан. Выпив-закусив, поругав начальство и американский империализм, отец с товарищами вытирали фибру
насухо и, поддерживая чемодан коленями, играли на нем в домино — играть в карты дома мама запрещала.
Да что там говорить! С этим чемоданом можно идти в бой. Было дело, отец, возвращаясь с курорта, в
тамбуре плацкартного вагона отбил фиброй удар финкой, а взмахом чемодана оглушил одного из грабителей,
которые покусились на этот самый чемодан. Выставив же фибру впереди себя, можно было без труда пробиться
сквозь очередь к заветному окошку кассы с криком: «Поберегись!»
«Человек без чемодана представляет жалкое зрелище, — говаривал перед тем, как насовсем уйти из дома,
отец. — Все равно что лодка без весел. И не человек вовсе, а полчеловека. А мужик — и подавно. Если у тебя под
рукой, под ногой или под жопой фибровый чемодан, значит, еще не все потеряно».
Этот чемодан с протертым днищем как верный слуга хранил тайну первого грехопадения хозяина. И когда
много лет спустя теща с женой обвиняли в суде чемодан в двуличии и пособничестве разврату, то, в общем-то,
были — по-женски, интуитивно — не так уж далеки от истины. Как сейчас помню, худощавым молодым
человеком ехал я в переполненном рейсовом автобусе на производственную практику. Позади был первый курс,
впереди — месяц в деревне и вся жизнь, под тощей задницей — фибровый чемодан; мест в автобусе не было,
вернее, у меня-то оно было, но в последний момент я уступил его женщине в ярком цветастом платье и уселся на
чемодан в проходе. Помню сережки с зелеными камешками, маленькое розовое ухо, чуть вздернутый носик, а
когда оборачивалась, — ямочки на щеках и щербинку на зубах. Женщина держала в руках большой пакет с
портретом Аллы Пугачевой и вслед за ней то и дело улыбалась мне поверх голов — благодарила. После очередной
остановки место рядом с ней освободилось, на него нацелилась было тетка с бидоном, но услышала
категорическое «занято». Было произнесено сие громко и грубо — так кричат на домашнюю скотину или
похмельного супруга. Через пять минут я знал про обладательницу цветастого платья практически все: что она
ездила в город просить денег у родни, денег, конечно, не дали, сволочи, у них снега зимой не выпросишь, пусть
подавятся салом, которое она им привезла; зато купила дочке кой-чего в школу; что работает она в смешанном
магазине («Смешном?» — переспросил я, и мы долго смеялись), что кормов нынче мало, что муж пьет, но в целом
человек хороший. Автобус тряхнуло, соседка, обдав духами, прижалась теплым бюстом и задушевно спросила,
не отшиб ли я чего, сидя на чемодане. А еще через полчаса мы сошли на пустынной развилке дорог. Как только
осела пыль, выяснилось, что она выше меня ростом и до ее дома минут двадцать ходу, а если не огибать сопку,
то и того меньше, а до райцентра и заветной производственной практики еще километров тридцать. Она
засмеялась, колыхнувшись грудью, обнажая щербинку, и успокоила: ничего страшного, райцентр не убежит, а
производственную практику можно пройти везде, была бы охота. И она снова засмеялась, снимая туфли.
Чемодан несли по очереди — он был наполовину набит книгами; последние метры дистанции чемодан
тащила она, а я нес пакет и женские туфли со свежими набойками, и это меня волновало. Добравшись до
лесополосы, мы первым делом уселись на чемодан, переводя дыхание. Потом замолчали, как заговорщики.
Изредка по дороге, вздымая пыль, проносились грузовики. В траве стрекотали кузнечики, было жарко, но снимать
платье она не решилась, так как стеснялась, да и лесополоса была жидкой, из молодых тополей; но и пачкать
выходной наряд не хотелось, и в дело спонтанно пошел чемодан, который, как опытный греховодник, упал под
нами в нужный момент. Было не совсем удобно, с чемодана постоянно что-то свешивалось — то нога, то сережки
с зелеными камешками, то снова нога; фибра скрипела, но терпела, едко пахло духами и раздавленной полынью,
в глазах рябило от узоров разнотравья и платья, колено больно резала открывшаяся скобка замка, все ближе и
ближе жужжал шмель, но с тем и другим я ничего поделать не мог. Наконец, мы с криком свалились на землю, а
чемодан, встав на дыбы, закрыл от взора любопытной полевой мыши заключительный аккорд гимна во славу
природе... А еще через полчаса она, мгновенно тормознув своим выдающимся бюстом КамАЗ с прицепом,
заботливо подавала мне в кабину чемодан. По итогам производственной практики мне в зачетке поставили
«удовлетворительно».
Потом была настоящая практика, в более комфортных условиях, один раз даже при свечах, но, странное
дело, то ли чемодана не было поблизости, то ли было слишком много слов, не запомнилось ничего такого, из-за
чего можно было потерять сон и аппетит. Зато я потерял его после того, как чемодан отлучили от семейного очага.
Кусок в горло не лез, лишь только представлял чемодан (и себя заодно) за окном — состарившегося, больного,
честного работягу, преданного близкими, — под дождем или снегом. Я стал плохо спать. Ночью я вставал, на
цыпочках, чтоб не разбудить жену, подходил к балконной двери, прижимался щекой к холодному стеклу и
вглядывался в темноту, стараясь при свете уличного фонаря угадать знакомые очертания. Но жену я все-таки
разбудил, и она записала меня на прием к андрологу. Андролог отклонений не обнаружил, но о чем-то долго
шептался с женой.
За ужином, когда я ковырял вилкой котлету, жена вдруг завела разговор о том, что ей тоже жалко чемодана,
за эти годы он порядком помотал ей нервы и стал по-своему дорог, так что, — тут она запнулась, — статус
домашнего животного наш чемоданище вполне оправдал. Но. Жена сделала паузу: если домашнее животное
перестает выполнять свои обязанности, то добрый хозяин все равно не выбросит его на улицу, а отдаст в хорошие
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
руки. Чем фибровое наше сокровище хуже породистого щенка ротвейлера? Да ничем! И вполне заслужил
достойную старость.
Я насторожился. Думаю, жена с удовольствием выбросила бы фибровое сокровище на помойку, кабы не
печальный опыт. При одной угрозе данной карательной акции я запил горькую. И перестал ее пить после слов,
что это была шутка.
Жена перевела дух: на сей раз ей не до шуток, наш балкон не настолько велик, чтобы терпеть этого
фибрового носорога; к счастью, — жена поправила прическу и внимательно оглядела ногти без маникюра, —
имеется неплохой вариант. И что же это за хорошие руки, поинтересовался я. Не трепыхайся, был ответ, твой
фибровый урод даром никому не нужен, она узнавала по знакомым; зато местному драматическому театру для
новой постановки требуется реквизит, в том числе старый фибровый чемодан. И она ткнула пальцем в газету. Что
ж, подумал я, театр — приличное заведение, все лучше, чем прозябать на балконе, опять же в коллективе, с
людьми.
В означенный день и час в фойе местного театра выстроилась очередь. Я никогда не думал, что в нашем
городе осталось в живых столько фибровых чемоданов. Разных калибров, модификаций и поколений, они еще
держали фасон и сохранили благородную шоколадную масть. В ней чудился вечный загар искателя приключений,
в строгих линиях — военная стать и выправка, в блеске заклепок и уголков — чувство собственного достоинства,
а в замочном щелчке — выверенный жест аристократа. Самый маленький из семейства фибровых служил для
походов в баню, на тренировку или на работу. С ним можно было сообразить на троих, точнее, на четверых, за
углом или на лоне природы — и стул, и стол по желанию, недаром фибровый чемоданчик уважали сантехники и
прочие работники по вызовам, которые внутри рядом с инструментом держали стакан, порезанный шматок сала
и горбушку хлеба, и хлеб, заметьте, не черствел. Более крупный фибровый экземпляр можно было смело брать в
командировку или в недельный загул, его обожали абитуриенты, демобилизованные воины и воры-рецидивисты.
В таких случаях чемодан изнутри поверх мелкого клетчатого рисунка оклеивался фотографиями родных,
знакомых по переписке женщин, журнальными вырезками киноактрис и девушек в купальниках, открытками типа
«Люби меня, как я тебя». Средний чемодан, размером с копию картины Айвазовского «Девятый вал», годился для
демонстративных уходов из семьи к любовнице и обратно — в силу того, что запасные брюки сохраняли в нем
первозданную остроту стрелок. Этот чемодан, без сомнения, подходил для иных краткосрочных выходов — в дом
отдыха за интригой и в лес за грибами. Самый большой фибровый чемодан был незаменим для первых
целинников, спекулянтов и торговцев заграничными капроновыми чулками и бюстгальтерами, кедровыми
орехами и семечками, а также для молодоженов, не обремененных имуществом. Именно в таком гранд-чемодане
я исправно писался в пеленки до шести месяцев, и теперь, глядя на характерные рыжеватые разводы во
внутреннем убранстве, гадал: то ли это детство золотое просочилось сквозь толщу лет, то ли снег и дождь сквозь
фибру.
Опальная ссылка на балкон нанесла чемоданному имиджу ощутимый урон. Фибра местами прогнулась,
замки заржавели, краска кое-где полиняла, изнанка отстала, крышка скособочилась и закрывалась с трудом.
Вдобавок чемодан стал дурно пахнуть, старик резко сдал, как после хронического простатита, и на него нельзя
было смотреть без слез. И хотя мы с женой хорошенько помыли его с шампунем и обрызгали мужским
одеколоном, дабы перебить запах не то голубиного, не то кошачьего помета, выглядел он в фойе театра среди
своих более благополучных собратьев ужасно. И потому я крайне удивился, когда помощник режиссера —
вертлявый молодой человек с длинными волосами, собранными на затылке в косичку, — остановил свой шаг
возле нашего чемодана. То, что надо, — он щелкнул пальцами и заявил, что дает за чемодан двадцать пять рублей.
Жена захлопала в ладоши. Бис! Браво! Вереница фибровых чемоданов потянулась к выходу. Я возмутился. Мой
чемодан стоил дороже. Помреж сказал, что это окончательная цена, у театра нет лишних денег, а двадцать пять
— хорошая цена по нынешним временам. Жена, изучив маникюр, сказала, что из любви к искусству готова отдать
чемодан даром. Обняв чемодан обеими руками, я, похолодев от наглости, назвал совершенно немыслимую цену,
так как чемодан — раритет. Помреж рассмеялся, тряхнув косичкой, потом нахмурился и процедил, что может
добавить еще пять, — он выдержал трагическую паузу, — своих собственных рублей. Между прочим, заметил я,
эта дряхлая развалина — не то, что надо. Я пнул чемодан: один замок заедает, крышка еле закрывается, а краска,
сами видите, вся облезла. При этих словах группа фибровых чемоданов застыла у выхода. Помреж, откинув
волосы со лба, горячо заговорил, что именно такой ретро-стиль им и нужен. Понимаете, раскраснелся он, глядя
на жену, сверхзадача спектакля состоит в том, чтобы зритель испытал катарсис через преодоление символов
греховного бытия. По ходу пьесы главный герой бросает чемодан со всем нажитым и обретает способность
летать... Браво! Бис! Плевать я хотел на ваш катарсис и вашу сверхзадачу, перебил я этого пижона, гоните бабки
или чемодана вам не видать как своей косички. Помреж хмыкнул, развел руками и сказал, что на таком пещерном
уровне он общаться не умеет. Супруга добавила, что ей за меня стыдно. Помреж поцеловал жене руку и обронил,
что он ей искренне сочувствует. Намек был до обидного прозрачен, я дернул дамского угодника за косичку, и тут
меня со всех сторон обступили фибровые чемоданы.
В милиции меня продержали полдня — пока оформляли протокол, выписывали квитанцию, повестку для
явки на административную комиссию и зачем-то долго простукивали стенки чемодана. И когда я под вечер
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
приехал домой с чемоданом под мышкой (ручка оторвалась в милиции), то меня — по ходу пьесы — ждали
тишина и записка: «Можешь спать со своим чемоданом в обнимку, шизофреник, мы ушли жить к маме. Привет
чемодану». На следующий день позвонила теща и елейным голосом сообщила, что если дело только в чемодане,
а не в других женщинах, то она может принять его у себя, ей как раз банки для варенья хранить негде. Я бросил
трубку.
У тещи, надо сказать, был пунктик. С тех пор, как я за обеденным столом в ее присутствии произнес
«сексуальная революция» и вскоре после этого не ночевал дома, потому что банальным образом напился у
товарища в гостях и не мог самостоятельно передвигаться, теща определила меня в графу развратных типов, а
хронические прорехи в семейном бюджете объясняла тем, что трачусь на женщин и, возможно, живу на два дома.
Катарсис разразился спустя неделю, когда жена и сын в сопровождении тещи вернулись домой. Я был на
работе и теща с ходу приступила к влажной уборке помещения, втайне надеясь решить сверхзадачу —
обнаружить в квартире следы посторонних женщин в виде шпилек, отпечатков губной помады на окурках и
бокалах, крашеных волос и так далее. Таковых обнаружено не было, тогда из-под моей кровати был извлечен
чемодан, протерт грязной тряпкой и случайно вскрыт. В нем были найдены пара черных сатиновых трусов,
именуемых в народе «семейными», майки, носки, кальсоны, полотенца вафельное и махровое, кусок банного
мыла, мочалка, зубная щетка, зубной порошок, бритва типа «станок» и запас лезвий к ней, кисточка и крем для
бритья, расческа, одеколон «Шипр», сигареты «Прима», спички, выглаженная фланелевая рубаха, маленький
граненый стаканчик, перочинный ножик с приспособлением для открывания пивных бутылок, сушеный лещ,
заботливо обернутый в газету, а в кармашке — пара ненадеванных капроновых чулок в целлофановом пакетике.
Короче, мне было предъявлено обвинение в попытке умышленного разврата, а вернее, ухода из семьи к женщине
примерно тридцати лет, разведенной и имеющей на иждивении ребенка дошкольного возраста. Жене не давали
покоя капроновые чулки. Теща авторитетно пояснила, что в годы ее молодости такие чулки, да еще со швом,
приличным женщинам не дарили, их дарили любовницам. Назвать имя разлучницы я отказался наотрез. Теща
сказала, что ничему не удивляется: известно, из какой я семьи, тяжелая наследственность, их бросил отец ради
другой и плохо кончил. Я замахнулся на тещу толстой книгой о вкусной и здоровой пище (Госиздат, 1957, 331
стр. с илл., без объявл., бумага мел., тв. переплет), был изгнан из дома вместе с чемоданом и временно поселился
у холостого товарища, который, дыша мне в лицо ароматной сивухой, надавал кучу советов.
На суде теща подозрительно помалкивала — видать, смекнула, что дело заварилось нешуточное, зато жена
заученно, пряча бумажку в рукав, обвинила во всех грехах, кроме разве что измены Родине, а чемодан в
пособничестве. Причем тут чемодан, удивилась судья, полная положительная женщина в очках. Жена стала
объяснять, оглядываясь на тещу. Теща вяло поддакнула про чемодан. «Не морочьте мне голову, — рассердилась
судья. — У меня и без вас дел навалом. Конкретные факты измены имеются?» Теща пояснила, что имеются
косвенные улики: и опять — бу-бу-бу — про чемодан. «Послушайте, граждане, — судья сняла очки. — Вы с кем
разводитесь? С чемоданом или с человеком?» Она встала и сказала, что не даст развалить ячейку общества из-за
какого-то там чемодана. И дала три месяца на размышление.
Маленькому мне казалось, что воскресная баня — то, ради чего живут люди. В моем представлении она
как бы замыкала круг. Работать, пить, есть, ругаться днем, любить ночью, умирать к концу недели, смыть грехи,
родиться, и снова работать, ругаться и любить... С утра только и было разговоров, как бы половчее занять очередь
и успеть купить веник. Мама торжественно гладила смену белья и раздавала мелочь — отцу на пиво и веник, мне
на крем-соду. Ходили как в культпоход — семьями.
Дело в том, что раньше горячая вода в домах отсутствовала, и в общественную баню по воскресным дням
стекалось полгорода. Здесь в длинных очередях можно было встретить знакомых, соседей и родственников, здесь
отмякали душой, вели неспешные разговоры, женщины обменивались слухами, мужчины играли в шахматы и
сбрасывались на беленькую, молодежь знакомилась, здесь зарождались романы, планировались измены и
будущие семьи, спекулянты обсуждали делишки, а в буфете все это соответствующим образом закреплялось.
Единственное, из-за чего порой возникали споры — из-за веников, которых вечно на всех не хватало.
Мама с нами в баню не ходила, потому что по воскресеньям затевала большую стирку. Какое-то время я
ходил в баню один, когда отец ушел от нас в первый раз, и в очереди, помню, сильно тосковал. Но однажды
субботним вечером отец вернулся домой шибко навеселе и подарил маме капроновые чулки, а наутро,
опохмелившись, объявил, что мы всей семьей идем в баню. Мама бросила стирку. По этому случаю отец взял наш
самый большой чемодан и мама, сияя глазами, сказала, что он сошел с ума. Был солнечный морозный день, снег
хрустел под валенками, искрясь, больно резал глаза. Отец шел по правую руку и нес чемодан, мама, смеясь, по
левую, и когда попадалась ледовая дорожка, мы втроем дружно разбегались, и я, держась за руки взрослых и
крича от счастья, катился по льду. В очереди отец сказал, что не нужно спорить, и начал, как фокусник, вынимать
из чемодана березовые веники и дарить их нуждающимся женщинам как цветы. В буфете я объелся пирожными
и беспрерывно рыгал от выпитой крем-соды, отец с мамой пили пиво, закусывая лещом, и мама, раскрасневшись
после парной, говорила, что она совсем пьяная.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ну и вот. А после отец от нас ушел. Уехал из города, вроде бы куда-то на север, только его и видели.
Правда, кто-то из пацанов брякнул во дворе, будто моего отца посадили, и я, утирая кровь, дрался с обидчиком за
сараями — «до первой слезы». Но я не плачу до сих пор.
Вот, собственно, и вся история с фибровым чемоданом. Когда мама была живой, она продолжала хранить
в нем смену чистого белья и мыло — верила, что однажды отец вернется под воскресенье и мы пойдем в баню.
Она так и не надела капроновые чулки, которые ей подарил отец — сначала ждала тепла, потом отца, потом
просто тепла...
А фибровый чемодан нашел пристанище у меня под кроватью. Я пригласил знакомого слесаря и он всего
за бутылку портвейна приладил к чемодану ручку, починил замок. Ржавчину я извел импортной пастой, начистил
замок и заклепки до блеска зубным порошком. Сперва хотел подкрасить фибру, но решил, что пусть будет так,
как есть. Изредка по субботам я протираю чемодан сначала влажной, потом сухой тряпкой, проверяю замки,
перебираю мыло, одеколон, бритву, белье, перетряхиваю полотенца и рубаху, проверяю, не попортился ли лещ и
капрон. Я искал по городу папиросы «Беломорканал», которые уважал отец, но выяснилось, что их теперь почти
не производят, и решил заменить их сигаретами «Прима». Со стороны это выглядит, наверное, смешно, давно нет
мамы, давным-давно ушел отец, зато мне порой снится удивительный сон: над рекой встает туман, течение
ленивое и мощное, но мне не страшно, потому что по правое весло сидит во всем чистом отец, по левое мама в
новых платье и капроновых чулках, они молча улыбаются мне, седому мальчику, сидящему у руля; еще немного,
и солнце пробивается сквозь клочья тумана, видны изумрудные заросли ивняка, ниже по течению играет рыба и
низко над гладью реки летит птица; я спускаю за борт босые ноги, и вода такая теплая...
И в самом деле, сказала жена, наконец-то я перестал кричать по ночам.
ТАЙНА
Было воскресенье, я слонялся по квартире, от нечего делать нюхая собственные подмышки. Жена с сыном
ушли в поход по магазинам: чадо начало бриться, и старые вещи в одночасье стали малыми, детскими. Я
подходил к окну, щурясь от солнца, — снег во дворе потемнел и его не убирали. Мальчишки сбивали сосульки с
крыш гаражей, бабка в мокрых валенках трясла половики, по карнизу, царапая жесть, с клекотом ходили голуби
и уже успели нагадить на подоконник. Я колупал пальцем легко отваливающуюся замазку и с ненавистью думал
о надвигающейся уборке, мытье окон, о скопившейся за зиму рухляди, прочей бодяге — и поглядывал на телефон:
хоть бы одна сволочь позвонила! Я уже натягивал джинсы, не решив в точности, то ли пойти выбросить мусор,
то ли — пить пиво в пивбар за углом, когда в дверь грубо постучали, возможно, ногой, хотя могли бы и позвонить.
Я и открыл-то, не спросив дежурного «кто», больше из возмущения. На пороге из сумерек лестничного тамбура
возникло нечто, — без признаков пола, закутанное в тряпье, лица не угадать. Лающим, с фальцетом, голосом
были произнесены мои фамилия и имя. Я включил свет в прихожей и обнаружил, что гостей, собственно, двое.
Тетка в облезлой шубе, опоясанной платком, в тренировочных штанах с вытянутыми коленками и в разбитых
сапожках держала на поводке пятнистую, словно в камуфляже, собаку. Собака не рычала, не скулила, не виляла
хвостом, а просто смотрела на меня потухшими угольками. Тетку я вычислил сразу: в меру пьющий
коммунальный боец за справедливость. Разлепив узкий бескровный рот, она пробулькала, что действует по
просьбе, а иначе ее ноги бы тут не было. Она смерила меня взглядом, дернула поводок — собака пощурилась и
понюхала воздух, — и заявила, что эта тварь ничего не жрет, воет по ночам, и она с ней замучилась. Тетка
замолчала, буровя немигающими, близко, как у собаки, посаженными глазками в ожидании ответа. Из коридора
сквозило, я поджал пальцы в тапочках, осененный, пробормотал, что собаки мы не теряли и никогда не держали,
они ошиблись адресом, хотел закрыть железную дверь, недавно с грохотом вставленную для защиты от
непрошеных гостей — до сих пор в ушах звенело от звуков крошащегося бетона. «Нет, теряли!» — стальным
голосом пресекла мои поползновения эта груда тряпья. Чертыхаясь, я схватил с тумбочки у зеркала деньги,
оставленные женой на хлеб, и, торопясь уладить недоразумение, всучил их напористой непрошеной гостье.
Впрочем, откуда она знала фамилию и имя? Тетка с достоинством спрятала деньги в ворохе тряпья и тем же
стальным голосом, вгрызающимся в бетон, выдала мне мою Тайну.
Оглушенный ею, я тихонько потянул поводок, собака молча, стуча когтями, переступила порог, клоня к
полу черные длинные уши. Задрав морду, понюхала воздух, моргая, взглянула мне в глаза, ткнулась в руку сухим
носом, снова тревожно посмотрела в лицо, и я понял, что меня узнали.
История эта случилась между прочим. Между более важным и неотложным. Между делом и делишками,
порой грязноватыми, без которых немыслима наша жизнь, и, получается, случилась между жизнью. Какая уж там
тайна? С маленькой буквы. Шаг влево, не более. Он и побегом-то теперь не считается. Так, шалости пожилых
мальчиков. Ну, попросили составить компанию. «Понимаешь, выбил жене льготную путевку, дети у стариков,
хаза свободная и сам холостой! Чувак, оборудование не должно простаивать, так ведь нас учили, а?» —
возбуждаясь, кричал в трубку бывший однокурсник. Последний раз я видел его три года назад и даже не помнил,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
как он выглядел. Гарик, точнее, Игорь Матвеевич умолял о помощи. Будут две дамы чуть за тридцать, самый
писк, а испытанный в боях напарник, с которым купили было в складчину греческий коньяк, в последний момент
скопытился, — что-то у него там на кухне прорвало, — наверное, жена не пустила. Заменить по ходу матча некем,
скамейка запасных поседела и поредела.
Был конец рабочего дня, я уже собирал бумаги со стола, а тут этот звонок. Накануне обещал жене, что
позанимаюсь с сыном по химии, на носу выпускные экзамены, а дите вместо того, чтобы взяться за ум,
штудировало эротическую литературу. Но Игорь Матвеевич, он же Гарик, являлся проректором того самого
учебного заведения, куда мы с женой наметили пристроить своего оболтуса. Так что, с одной стороны, звонок
был по теме, не каждый год, согласитесь, раздаются звонки от проректоров. Что и заставляло держать трубку и
выслушивать пошлости. «Ну, коли ты не в форме, то хоть поддержи разговор, вбрось шайбу, наши в меньшинстве!
— разорялся на том конце провода этот поклонник игрищ в закрытых помещениях. — Спать с живым человеком
вовсе не обязательно!» Этот довод и решил исход встречи.
...Очнулся от того, что затылком почувствовал взгляд. Я приоткрыл глаз: обои в мелкий цветочек,
светильник из фальшивого хрусталя, подушка слабо и нежно пахла духами. Голова раскалывалась, как грецкий
орех, посередине, и мозги были плохо прикреплены к скорлупе, но я попытался собрать мысли в кучку. Итак, я
не был дома, это плохо, не в вытрезвителе, это хорошо, но и не у Гарика, что было бы предпочтительнее, как
уважительная причина в глазах жены. Я шевельнул головой и вместе с болью отчетливее ощутил взгляд,
настойчивый, пристальный. И еще дыхание — тяжелое, прерывистое, хриплое. Стало не по себе. Помнится, после
третьего тоста «за любовь» я попытался улизнуть домой, на что бдительный хозяин, крепко обняв за плечи,
закричал, что в наше время поздно вечером ходить по улицам небезопасно. Могут изнасиловать. В ответ на
очевидную пошлость последовал дружный смех. Дамы, а ими оказались хронически неуспевающие студенткизаочницы, не в меру накрашенные и раскованные, хихикали на диване, демонстрируя подержанные коленки.
Впрочем, одна, высокая, с бюстом, в вишневом платье, была еще ничего. Ее достоинства мы и обсудили, выйдя
на кухню. Хозяин предложил, пока трезвые, бросить на пальцах. Считали два раза — Гарик заявил, что я выбросил
пальцы не сразу, — и оба раза вишневое платье доставалось мне. Я готов был уступить по старой дружбе, был
как-то не уверен в себе, но Гарик убедил, что дело — верняк. Весь вечер этот багроволицый, седой, погрузневший
тип, без пяти минут дед семейства, изображал из себя плейбоя. Живот не мешал ему прыгать козлом. Делали
музыку погромче, в стенку стучали соседи, пили на брудершафт, с хохотом менялись партнерами во время танго,
крутили по студенческой традиции бутылочку на сердечный интерес, я целовался с вишневым платьем,
ощущения в целом были неплохие. Дальнейшего не помню — греческий коньяк, порядком разбавленный водкой,
уложил меня в чужую постель.
Я обнаружил, что спал в рубашке и галстуке, рванул одеяло и сел в постели. На меня, не мигая, пялилась
собака черными угольками — глаза в глаза, уши ниже морды, язык там же, невнятной масти и поведения.
Смотрела добродушно, с интересом, то и дело принюхиваясь, но лишь пошевельнулся — угрожающе зарычала,
наклонив морду и уводя взгляд. Я огляделся — вишневого платья нигде не было. Телевизор отечественной марки,
шкаф, книги, мой костюм на стуле, очки в тонкой оправе на столике. Ничего лишнего. Собака зевнула, пустив
слюну, я потянулся к стулу — и замер от рычанья. Из оцепенения меня и собаку вывели скрип и стук. Псина
заметалась, схватила один тапок, под столиком хапнула другой, потеряв первый, и, царапая пол, умчалась. Я
лихорадочно дергал молнию на брюках, когда услышал звонкое: «Дайна, место!» (Вот дались им прибалтийские
собачьи клички, в самом деле!..) В комнату с мокрыми волосами и полотенцем на шейке вошла хозяйка... Н-да,
вишневое платье было бы ей великовато, да и будь впору, не спасло бы. Впечатление? Как говорят летчики,
видимость — ноль. Девочка со старым лицом, старым и бесцветным. Я не сразу сообразил, что это та, другая,
которая тоже была в гостях у Гарика. Тоже танцевала, тоже смеялась, тоже пила на брудершафт, тоже пела «Не
расстанусь с комсомолом...» — серой мышкой, для маскировки раскрасив мордочку и коготки и обеспечив кворум
на собрании вышедших в тираж комсомольцев. Я ее не помнил. Как можно с одного раза запомнить мелкий
рисунок обоев? Гарик, ученая очковая змея, все рассчитал. А меня споил. Старая девочка послужила декорацией,
впрочем, как и я, старый мальчик. Декорацией, на фоне которой разворачивались основные события. Ну и черт с
ними, с событиями, я сладкого объелся по молодости, до сих пор потряхивает в районе третьего позвонка.
Она что-то спросила, придерживая на груди ситцевый халатик, сползающий с острых ключиц. Кажется,
насчет завтрака. Я попросил сигареты. Покраснев — девочка и есть! — сказала, что вообще-то не курит. А как же
вчера, у Игоря Матвеевича? Понятно, дымовая завеса. Чтобы не увидели острых ключиц. Она надела очки, их
тоже вчера не было, — видимость и вовсе стала минусовой. Послушная старая девочка изъявила желание сходить
за сигаретами, тут недалеко ларек на улице. Из коридора, помахивая хвостом, — услышала слово «улица», —
вышла собака и уставилась на меня своими угольками. Они были готовы сходить за сигаретами вдвоем. Как,
внутренне поразился я, с мокрыми волосами, когда в полях еще белеет снег?! Я представил, как она тащила меня,
пьяного в зюзю, словно муравей бревно, задыхаясь, не видя ни шиша без очков, потом волокла на свой этаж, —
и мне стало ее жаль. И ведь ничего не было, и быть, наверное, не могло ни в каком виде. Я сказал, что перебьюсь
и без курева и что мне пора на работу.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Хотя, конечно, было. И то, что было, называлось безжалостно — жалостью. И Дайна больше не рычала.
Старая девочка позвонила на работу, было плохо слышно. Как узнала номер — загадка, я сказал, что очень занят,
через неделю буду посвободней. Ровно через неделю в тот же час опять было плохо слышно. Я представил, как
она стоит в холодной будке автомата, почему-то с мокрыми волосами, и сказал, что приду, только квартиру не
помню. Она звонко крикнула, что будет ждать возле остановки и повесила трубку. Каждый раз удивляло, что она
упрямо хотела встречать на остановке, а дома пятнистая Дайна ждала ее, держа в зубах тапочки. Однажды они
встретили меня вдвоем, и, когда подходили к дому, к Дайне подбежала девочка, завизжала, отбросив мячик:
«Тайна! Тайна!»
Длилось это не больше месяца, я помню хорошо, до начала футбольных телетрансляций. Раз в неделю, в
одно и то же время, сразу после работы, но не позже полдевятого, плюс двадцать минут на маршрутном такси,
так что я, не вызывая расспросов, совал ноги в теплые домашние тапочки уже полдесятого. Это было удобно, и
протянулось бы еще, если бы глупышка не призналась, что она живой человек. Ни кожи, ни рожи, так мальчишки
с детства дразнили, а поезд «ту-ту». Вот, собаку завела, хоть кто-то ждет, а то хоть вой на пару. И учиться пошла
на заочное, а на фига ей, у ней и так одно высшее. И каждую весну, дуреха, на что-то надеется... Она высморкалась
в пододеяльник, села в кровати, отвернувшись худенькой спиной, лопатки выпирали из нее, как крылышки. А с
собакой творилось неладное, она металась по комнате, мела хвостом пыль, сучила передними лапами и будто
рыдала. Хозяйка закричала на собаку, бросилась тапком, — поджав хвост, та убежала, и изредка, задавленно
рыдала уже из коридора.
Я пошел на кухню, налил себе водки, в другой стакан — воды. За окном стемнело, россыпью тлеющих
угольков, готовясь ко сну, лежал в долине город. Звезд не было, было около восьми. Когда я вернулся, она уже
успокоилась, включила светильник, натянула халатик. Что это, близоруко щурясь, спросила она, принимая стакан,
и попросила водки, запив ее водой. Отдышавшись, сказала, что про слезы можно забыть, просто она хотела
сходить в кино, она никогда не ходила с мужчиной в кино. Я оделся и увидел в комнате собаку. Дайна сидела с
тапочком в зубах, — кажется, с тем самым, которым в нее кинули.
И в следующий раз она встретила меня на остановке. И я, и она понимали, что это, по сути, прощание, хотя
все было как обычно: немножко выпили на кухне, она спросила, как учится сын, я гонял по тарелке зеленый
горошек и думал о том, что для кого-то она могла быть хорошей женой. После, пока шумел чайник, мы по очереди
ходили в ванную, потом пили чай и опять немножко поболтали — о последнем фильме по телевизору; несмотря
на то, что говорили медленнее обычного, будто в особом режиме видеозаписи, уложились, как всегда, к
полдевятого. Разве что собака вела себя необычно: взрыдывала и ползала по прихожей. Что с ней, спросил я у
двери. Ничего страшного, сказала она, у суки начинается течка и надо бы ее стерилизовать, да руки все никак не
доходят.
Больше я не видел хозяйку собаки. И не слышал — она не звонила. Правда, несколько месяцев спустя
позвонила Рита, ее подруга, та, высокая, в вишневом платье, и суровым голосом назначила свидание. Я был не
прочь, Рита в целом мне нравилась, насторожило лишь, что свидание было назначено на той же остановке, в тот
же день и час, известные только двоим да еще, пожалуй, собаке, — и я не пошел.
Потом было душное лето, на даче сгорели огурцы, наши позорно проиграли в четвертьфинале, сын
поступал в университет, не питая надежд. Но я припер Игоря Матвеевича тезисом о том, что уговор дороже денег.
По этому поводу ходили в ресторан, платил, естественно, я — из семейного бюджета. Гарик, раскрасневшись и
распустив галстук, кричал, что он уговора не нарушал, что та, вторая, мышка-норушка, сама в меня вцепилась
пиявкой, не отодрать. А вишневое платье, если уж на то пошло, ему снять так и не удалось.
Заказчики не расплачивались за поставленный товар, в стране был бардак, зарплату задерживали, сигареты
продавали поштучно, но тут подвернулась халтура, я удачно купил на барахолке норковую шапку, летом они
дешевле. По осени на кухне прорвало трубу, залило соседей снизу, пришлось раскошелиться — якобы взаймы,
но было ясно, пиши пропало. Зима началась раньше обычного, дождями со снегом, я слег с температурой и на
досуге пристрастился сочинять кроссворды, обложился словарями, послал три кроссворда в газету, один
напечатали, и я охладел к этому занятию. Знакомых обворовали, вынесли все что можно, подонки, мы спешно
вставили железную дверь и начали подыскивать собаку сторожевой породы.
И за всей этой колготней, хлопотами, телефонными звонками и маетой, что и есть, увы, жизнь, совершенно
забылась история с Надей, — так, оказывается, звали хозяйку собаки, старую девочку с крылышками на узкой
спине. Надя!.. Ее имя всплыло по весне, когда на реке уже тронулась шуга, молодые люди ходили без головных
уборов, под окнами с утра до вечера голосила детвора, по асфальту шелестели мокрые шины, в кинотеатре
отменяли сеансы из-за катастрофического отсутствия самого кассового зрителя — влюбленных парочек; когда
таежный сверчок запел на проталине брачную песнь, выпячивая оливковые бока, взбежал по ветке и снова пропел
— звонко и призывно, и долгая синь разъела редкие клочковатые облака и легла неоглядно, когда мне сказали,
что ее в жизни нет.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Василий ШЕВЦОВ
ДВА РАССКАЗА
Рассказы
ДЕТИ МЕТРО
— Да вот же он! Что, не видишь? Посмотри внимательнее, ну! — Леонид, сжимая руку Андрея,
протискивается сквозь колышущуюся разновозрастную толпу к стеклянной витрине. — На дереве, хвост свесил.
— Где? — Андрей без особого усердия обшаривает глазами содержимое вольера, и Леонид в нетерпении
показывает рукой.
— Вон на той ветке, видишь? Смешной такой.
— А, вижу, — равнодушно произносит Андрей. — Купите мне ваты?
— Читай, что тут на табличке написано, — Леонид игнорирует произнесенную вполголоса просьбу. —
Живут они в Центральной и Южной Америке, — это какие страны у нас?
Андрей стоит с отсутствующим видом.
— Чили, Перу, Бразилия… — начиная раздражаться, отвечает за него Леонид. — Что молчишь? Знаешь
же! Видишь, на карте красненьким закрашено, это их ареал обитания. Питаются они… так… почти
исключительно древесными листьями. А спят — пятнадцать часов в сутки… Ленивцы не любят слезать с
деревьев, потому что на земле они совершенно беспомощны… Что, неинтересно?
— Интересно, — хмуро бормочет Андрей.
Не дожидаясь продолжения, он ускользает, просачиваясь между юбок, опоясанных ремнями джинсов,
детских кепочек, и неуверенно, с трусливой оглядкой, направляется к лавочке, где присела покурить Татьяна.
Щуплый, бледненький, малорослый, весь какой-то невзрачный и съежившийся: на вид ему совсем не дашь
двенадцати. Он и при ближайшем рассмотрении, если кому-то случится подвергнуть его вежливым расспросам,
обнаруживает слишком инфантильный взгляд на вещи, хотя причин всерьез предполагать в Андрее задержку
развития у родителей, в общем-то, нет.
Леонид склонен винить во всем Татьянину маму. Дело в том, что с детсадовского возраста и до этого лета,
когда Стрельниковы втроем перебрались из поволжского областного центра в Москву, их сын был предоставлен
Антонине Сергеевне. Родители пропадали в командировках (разъездная работа подбиралась отчасти и с тем
расчетом, чтобы не тесниться вчетвером в пропитанных атмосферой скандала сорока квадратных метрах), а
Андрей тем временем укрывался под широко распростертыми бабушкиными крылами от борьбы за место в кругу
сверстников, с сопутствующими этой борьбе личными трагедиями и героическими свершениями. Впрочем, и
одиночества, которое обычно подвигает к ощущению какой-то альтернативной — по ту сторону пошлых уличных
иерархий — самодостаточности, он был лишен. О чем говорить, если до шестого класса они с Антониной
Сергеевной даже уроки делали вдвоем, что, однако, не спасало Андрея от провалов на контрольных и репутации
серого троечника. Разумеется, жил он на всем готовом, поэтому теперь Андрею приходится осваивать с нуля
искусство разогревания продуктов в микроволновке, стрижки ногтей, заправки постели, развешивания на
плечиках одежды и так далее, и тому подобное — вплоть до недавно приобретенного умения самостоятельно
собираться в школу и запирать дверь своим ключом, причем делать это настолько тихо, чтобы не потревожить
спящих в такую рань родителей.
Шесть первых недель в новой школе протекают безрадостно. После возвращения с учебы Андрей, с
отвращением поковырявшись в домашнем задании, болтается из угла в угол в унылом ожидании вечера, когда
можно будет наконец излить Татьяне отстоянное за день раздражение на учителей, одноклассников и вообще на
всю эту чертову Москву. Впрочем, усталая мать, приходящая домой хорошо если к девяти, слушает вполуха, не
в силах вдаваться в подробности, зато накопившуюся нежность к сыну вываливает на него по выходным в
лошадиных дозах — Андрей же в ответ бесстыдно наверстывает упущенное за будни, капризничает, требует того
и этого и клянет жестокую судьбу, понимая, что мать с ее субботне-воскресными любовными порывами никогда
не сможет заменить ему бабушку, и к понедельнику он снова останется один на один со своей неизъяснимой
печалью.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Леонид наблюдает за происходящим свысока, временами порываясь внести в воспитание сына скупую
мужскую лепту, но получается вечно невпопад, и когда он уже готов вешаться на стенку от зудящего лейтмотива:
«Ну зачем мы сюда переехали?!», — до него доходит, что ситуация требует активного вмешательства. Поскольку
мантры о богатстве столичных возможностей проскакивают сквозь Андрея, не вызывая в нем ни капли
воодушевления, надо действовать наглядно, думает Леонид. Чтобы показать сыну, что Москва не ограничивается
площадью трех вокзалов, дорогой до школы или ближайшим к дому торговым центром, он, раскачавшись,
придумывает рассчитанную на несколько уик-эндов экскурсионную программу без претензий на оригинальность.
Начать решено с зоопарка.
И вот в одно из хмурых октябрьских воскресений Леонид злится, что сын пробегает мимо экзотических
ленивцев, пренебрежительно скользит взглядом по белым медведям, гигантским черепахам, человекообразным
обезьянам, — и следить, когда над поверхностью бассейна покажется спина морского котика, тоже не желает.
Казалось бы, ходи, разглядывай, читай таблички, удовлетворяй естественное любопытство, какой же нормальный
ребенок не любит наблюдать за животными? — так нет, Андрея тянет туда, где меньше народа, к пруду с какимито невыразительными водоплавающими птицами. Вместо того чтобы благодарно впитывать новые знания, он,
хватая Татьяну за платье, канючит:
— Мам, купишь мне ваты?..
— Да что ты, так их не видел? — вклиниваясь, гнет свою линию Леонид с выражением чуть ли не отчаяния.
— Это же обыкновенные утки!
Андрей смотрит в землю:
— Ну, купите, жалко что ли…
В конце концов он получает пушистый ком розовой сладкой ваты на палочке, после чего прогулка по
зоопарку резко сворачивается, и преодоление недолгого пути до станции «Краснопресненская» происходит в
обстановке повышенной нервности.
— Совершенно запущенный ребенок! — бросает Леонид Татьяне в виде упрека.
— А кто его запустил?! — обижается она за сына. — Кто им занимался, кроме бабушки? Ребенок родителей
практически не видел, а теперь конечно.
— Я не знаю, Танечка, ну, должен же человек чем-то интересоваться. В двенадцать-то лет! Прости, такое
впечатление, что он умственно отсталый.
— Не наговаривай. Все с ним в порядке, нормальный ребенок. Ему просто нашего внимания не хватает...
Мужского, в первую очередь, — добавляет Татьяна, подумав, и тут же переходит в нападение. — Ты с ним часто
ли разговариваешь? Знаешь, что его волнует, что у него в школе происходит, подружился он с кем-нибудь?
Может, его там обижают? — она кивает на ссутулено шлепающего по вчерашним лужам Андрея, до которого в
уличном шуме доносятся лишь слабые и разрозненные обрывки родительской перебранки.
— Что же он сам не расскажет?
— Да он боится тебя, подойти к тебе боится!
— Почему боится-то? Я его бью, истязаю, ремнем хлещу? — следом за женой заводится Леонид.
— Попробуй только!
— А что бы и не попробовать? Меня отец, знаешь, как лупил?..
Так, в обоюдном покраснении лиц и расползании аргументов, они попадают в метро: копошатся втроем с
одной магнитной картой возле турникета, съезжают на эскалаторе, влезают в плотно утрамбованный вагон.
— Вот Москва... По воскресеньям уже давка, — ворчит в пустоту Леонид, пытаясь через чью-то голову
ухватиться за поручень.
— Погоди! — вспыхивает вдруг Татьяна, зажатая между мужем и каким-то юношей с челкой в пол-лица.
— Ты Андрея видишь?
Леонид беспомощно вертит шеей:
— Он не с тобой разве? Ты же его за руку держала.
— Я держала? Когда? Когда на платформу вышли, это ты его вел, мне казалось.
— Так, ясно, — Леонид хмурит брови. — На следующей выходим и возвращаемся. Ты бы на его месте как
поступила?
Татьяна, покрываясь пятнами, соглашается, что, конечно, все правильно, он должен дожидаться их там, где
потерялся, все-таки для не знающего Москвы и не ориентирующегося в метро ребенка это вроде бы единственное
разумное решение, — а сама живо представляет себе ужас Андрея, который остался в одиночестве перед
захлопнутыми дверьми вагона.
Однако на «Краснопресненской» его нет. Татьяна бестолково мечется из стороны в сторону: «Вы не видели
мальчика, в красной курточке такой?.. Нет-нет, не очень маленького?..», а Леонид в это время, приткнувшись к
толстому, как гриб-боровик, облицованному гранитом пилону, лихорадочно соображает, какие еще могут быть
варианты.
— Милиция, — он хватает жену за плечи. — Есть же тут какой-то дежурный по станции, или как это
называется. Стой здесь.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Безуспешно поискав глазами людей в форме, Леонид кидается к будке перед эскалаторами, но сидящая там
костлявая старуха, не подавая признаков жизни, продолжает пялиться в монитор. Тогда он колотит в дверь
сильнее, и та, придерживая дверь рукой, строго, с видом ответственного работника, этакого зубастого реликта
советской эпохи, выглядывает из своей стеклянной избушки:
— Гражданин, не мешайте работать!
— Подождите, у нас инцидент случился, вы не подскажете, к кому… — Леонид замечает, что говорит
почему-то в униженно-просительном тоне, но все равно уже поздно: дверь перед ним снова закрыта на засов, и
фраза остается неоконченной.
Конечно, от этой тетки так или иначе никакого толка, надо искать местное начальство, где-то ведь на
станции ведется видеонаблюдение, откуда-то же подаются голоса, извещающие о том, что состав следует в депо
и все такое прочее, — допустим, что поезда следуют с увеличенным интервалом. Да и милиция, надо думать,
здесь не только на то, чтобы шмонать гастарбайтеров. Вот только где она?! То шатаются толпами, как по бульвару,
с собаками даже, то их как ветром сдуло, когда они нужны. Или не нужны? В принципе, Андрей мог сесть в
следующий состав: до Варшавской он, конечно, доедет, в двенадцать-то лет любой дурак разберется со схемами
и пересадками, когда припрет, от метро тоже найдет дорогу; в крайнем случае, адрес знает, помогут — может
быть, он уже и катит в сторону дома, хлюпая носом, как всегда, обиженный на судьбу, и минут через сорок будет
ждать их в квартире — или уж, если не догадался взять свой ключ, проторчит до их приезда у двери?.. Нет, всетаки надо было на чем-нибудь другом сэкономить, купить ему мобильный сразу, как только начал ныть, что он
один такой в классе без телефона: баловство баловством, и для связи есть домашний, но Татьяна права, ситуации
разные бывают.
Разные, разные… Сколько ходит историй про маньяков-педофилов: Андрея с его-то наивностью и
неприспособленностью к жизни легко могли бы обвести вокруг пальца, запугать, уговорить на любую авантюру
и повести хрен знает куда, так что он и не пикнул бы, вида бы не подал, и никакая милиция с собаками ничего бы
не заподозрила. Леонида передергивает при мысли, что кто-то может воспринять его сына как сексуальный
объект, и тут же перед глазами возникают страшные кадры газетной хроники: безлюдные промзоны, грязь,
канализационные люки, искореженные детские тела...
Отмахиваясь от этих картин, Леонид вытирает со лба пот и фокусируется на установленном посреди зала
красно-синем столбе с надписями «SOS» и «ИНФО»: он привык обходить подобные постаменты стороной, как
бессмысленную преграду, но сейчас его осеняет, что именно для таких случаев они, видимо, и предназначены.
Леонид пытается лавировать в броуновском подземном движении, кроссовки скользят по красно-гранитной
дорожке и он задевает особо неповоротливых участников пассажиропотока, не успевая извиняться — однако его
еще хватает на то, чтобы на бегу неопределенно-успокаивающе кивнуть Татьяне. Та срывается вслед за мужем, и
когда Леонид, шевеля губами, застывает перед колонной экстренного вызова — куда говорить? и что? к кому
обращаться? — осторожно дергает его за рукав:
— Так-так-так... Ты посмотри! — ее губы расплываются в неуверенной улыбке.
Андрей как ни в чем не бывало медленно спускается по лестнице перехода — той, что ведет с радиальной
линии на кольцевую. Останавливается, держась за перила, шарит глазами по залу, очевидно, высматривая
родителей, но особенной растерянности Леонид не замечает: поразительно спокойный, уверенный взгляд. Рядом
с Андреем тащится какой-то малолетка, вряд ли старше него, в широких штанах и расстегнутой дутой куртке
цвета электрик; из-под нее торчит белая майка размера XXL, а на пузе болтается рэперский кулон с хитрыми
металлическими орнаментами, которые подобно змеям Лаокоона сплетаются вокруг знака доллара. Левую щеку
рассекает розовый шрам.
Похоже, они вместе. Рэперок обращает к Андрею какую-то деловитую реплику, но заметив, что Леонид
тому сигналит, незаметно растворяется в толпе.
— И что это было? — Татьяна встречает блудного сына, вопреки ожиданиям, без скандала. В ее голосе
звучит прямо-таки благодушие, приправленное легкой иронией, как будто он сделал что-то хоть и непохвальное,
но кто же в его возрасте не дает родителям повода понервничать, бывает гораздо хуже, тут не поспоришь.
Однако Леонида что-то смутно тревожит — какие-то едва уловимые изменения в поведении Андрея, в
выражении лица, в модуляциях голоса. Тот ничего толком не рассказывает, виляет, на вопрос о том, что это за
парень с ним спускался по лестнице, говорит, что какое им дело — так, привязался, он сам не понял, чего тот
хотел. Колючие, непривычно подростковые интонации. Татьяна просит мужа не настаивать: главное, что все
обошлось и — она проговаривает это вслух — никто не увел его в темные подворотни, тьфу-тьфу-тьфу…
— Никогда не ходи с незнакомыми! Если ведут силой, кричи, чтобы тебя взрослые услышали! Понял?
Повтори.
— Да понял я, понял! — буркает Андрей исподлобья.
На выходе из метро ребенок заявляет, что хочет в «Макдональдс». Леонид кривится: он против мусорной
еды, всех этих гамбургеров, чипсов и газировки, и давно ведет в домашнем кругу вялотекущую агитацию по этому
поводу, но возражения об оставшейся с вечера кастрюле супа и сковородке гуляша с макаронами отклоняются,
причем с двух сторон. Татьяна продолжает выполнять воскресную программу по возмещению нехватки
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
материнского внимания, так что Стрельниковы под язвительные комментарии Леонида поднимаются на третий
этаж торгового центра, где понатыканы в ряд точки общепита; «фудкорт», так это сейчас называется.
Андрей, топчась в хвосте очереди, выкладывает свои пожелания: чизбургеры — три штуки, биг-тейсти, две
больших картошки, четыре кисло-сладких соуса, большой молочный коктейль и два — нет, три — пирожка с
вишней.
— У тебя ничего не слипнется? — хмыкает Леонид. — Ты же столько не съешь.
Татьяна настороже:
— Не съест — домой возьмем. Видишь, стресс у человека.
Леонид берет себе двойной эспрессо с привкусом горелой резины и, притулившись за пластиковым
столиком, следит, с какой жадностью, давясь и подбирая на лету вываливающиеся ингредиенты, ест Андрей.
Стресс, ага... Он пытается поймать взгляд сына, но тот специально прячет лицо — или действительно так
погружен в процесс поглощения фастфуда? Леонид хмуро оглядывается: кругом дети, подростки, юные парочки,
разодетые, как на концерт — правда, не продвинувшиеся дальше вестибюля; свежие девичьи лица, несильно
обезображенные макияжем, мальчики с «тоннелями» в ушах и неслучайно растрепанными прическами; все
хрустят, кусают, посасывают трубочки с таким видом, как будто в самом деле смакуют редкие лакомства. Здесь
у них что-то вроде клуба, храм еды и культуры. Накачанные гормонами и адреналином тинейджеры входят на
фудкорт, преобразуясь — сидят приличными компаниями, ведут чинные разговоры; если звучит смех, то не
гогочущий, как где-нибудь во дворе на лавочках, а интеллигентно приглушенный. Все как в настоящем ресторане.
И почему-то совсем нет взрослых, они с Татьяной единственные. За прилавками тоже орудует молодежь:
никому из этих кассиров-менеджеров-технологов производства и прочей обслуги не дашь больше девятнадцати.
Леонид испытывает вдруг странный дискомфорт, ему кажется, что он присутствует на секретной сходке, что под
прикрытием внешней благопристойности здесь происходит что-то нехорошее, опасное лично для него. Движение
его зрачков убыстряется, у зрения появляется глубина, и он начинает различать, что рассеянные по залу группки
соединены невидимыми пунктирами. Сидящие за разными столиками парни и девушки, на доли секунды
отрываясь от своих компаний, посылают друг другу беззвучные сигналы, обмениваются жизненными токами,
перемигиваются вполглаза — но все это не импровизация, они следуют скрытому плану, словно замышляют
какую-то чертовщину. И Андрей, Леонид отчетливо это подмечает, тоже тайком отвлекается от биг-тейсти и
картошки по-деревенски, зыркает вправо и влево, он тоже вплетен в тайную сеть, тоже участвует в этом
телепатическом шабаше...
— Ладно, пойдем, — Леонид решительно встает, стряхивая наваждение.
Андрей с недопитым коктейлем в руках поднимает на него взгляд, в котором явственно прочитывается
злоба.
* * *
Первого числа каждого месяца Ирина Витальевна, женщина бальзаковских лет и кустодиевских габаритов,
наносит Стрельниковым короткий визит. Она не заглядывает дальше прихожей, справляется, все ли в порядке,
пышет дружелюбием, и, получив пачку купюр («Вечером из рук в руки не передают, плохая примета, положите
вот здесь, ха-ха-ха»), бочком протискивается на лестницу. Тридцать пять тысяч в месяц за двушку на Варшавской
— это справедливо по сегодняшним временам, к тому же Ирина Витальевна берет на себя коммунальные платежи:
в общем, Леонид с Татьяной считают, что неплохо устроились. Квартира просторная, аккуратная, с лоджией и
относительно новым ремонтом — не евро, конечно, но вполне себе симпатично.
Андрею выделена изолированная комната, не загроможденная мебелью: к стене в спокойных светлоголубых обоях с белыми корабликами прислонен обитый плюшем диван, при необходимости превращающийся в
кресло, над диваном тикают часы «Кварц», у окна стоит письменный стол с вместительными выдвижными
ящиками, пол устлан свежим ковролином — собственно, и все. Однако этот стерильный уголок за последнюю
неделю основательно потрясывает. Первым делом на стенах выстраиваются рядами плакаты с загадочными
молодежными кумирами, которые соревнуются друг с другом в свирепости облика, усиленной пирсингом,
брутальным гримом, вплоть до ощетинивающихся шипами масок.
— Это кто? — Леонид, наскоро перекусив, с недоумением поглаживает отогнувшийся краешек постера и
уже настраивается на задушевный педагогический монолог.
— Дед Пихто, — процеживает Андрей сквозь зубы.
Видимо, набрался словечек у Антонины Сергеевны. Леонид удерживается от того, чтобы тут же хлестнуть
его по губам, но, не успев придумать, какая реакция на очевидное хамство будет единственно правильной,
замечает, что Андрей скорчил презрительно-насмешливую гримасу, и в результате окончательно теряется.
Ощущение такое, что ему заткнули глотку.
— Как в школе? Как оценки? — через паузу спрашивает он неожиданно сам для себя, но тоном в
достаточной степени отстраненным, чтобы не уронить лицо перед сыном. — Не обижают?
Андрей втягивает голову в плечи:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Нормально все.
— Давай только поаккуратнее, ладно? Чтобы обои не портить, — Леонид осторожно проводит рукой по
глянцевой настенной физиономии, обтянутой окровавленными бинтами.
Что-то странное происходит в последнее время. Именно теперь, когда Леонид искренне хочет снять
дистанцию между собой и сыном, подгоняемый в том числе увещеваниями Татьяны, тот нагромождает на пути
возможного сближения непроходимые баррикады. И не только метафорические. Плакаты на стенах становятся
только предвестием охватившего детскую комнату пароксизма перемен. В ней словно бы поселился бесенок, она
ударными темпами превращается в натуральную свалку. По полу раскиданы карандаши, обложки от тетрадей,
подранные контурные карты вперемешку с яблочными огрызками, мятыми упаковками из-под сухариков,
раскуроченными компьютерными дисками и кучей всякой прочей ерунды неясного происхождения. В
довершение всего, после многократных просьб навести порядок, на двери вывешивается гостиничная табличка
«Не беспокоить», — откуда только она взялась? Легче не спрашивать, чтобы не напороться лишний раз на
очередную грубость под видом брезгливой ухмылки.
Легче вообще не связываться, и Леонид по вечерам, вернувшись с работы, сам берется за веник, чтобы
разгрести в прихожей и на кухне завалы мусора, которые ежедневно, словно прибой обломки кораблекрушения
вышвыривает за пределы Андреевой комнаты. Сам же Андрей не удовлетворяется единоличным царствованием
в собственных покоях — он частично оккупирует кухню и ведет там себя по-хозяйски. Главное, в нем
прорезывается зверский аппетит: он постоянно что-то грызет, чем-то чавкает, с осыпающимися бутербродами
шныряет туда-сюда по квартире; приготовленная в выходные домашняя еда, на которую он раньше и смотреть не
хотел, все эти каши, супы и котлеты, исчезают уже ко вторнику, и Татьяне приходится каждый вечер простаивать
у плиты, чтобы сын не голодал на неделе. Она радуется: «Наконец-то начал есть нормально, тебе надо, мужиком
вырастешь!» — и словно не замечает того, что уничтожаемые Андреем количества пищи выглядят прямо-таки
раблезианскими, что никакому растущему организму не может требоваться столько, а Леониду тем временем
приходится чуть ли не прятаться от сына, чтобы перехватить что-нибудь на ужин. Он привыкает готовить себе
отдельно и тут же, пока Андрея нет поблизости, отправлять в рот — но тот тоже бдит, запах съестного выманивает
его на кухню.
Однажды доходит до того, что, бросив в кипящую воду пельмени и отлучившись на минутку в туалет,
Леонид остается без ужина — Андрей так и таскает их недоваренными прямо из кастрюли. И тогда с чувством,
что дома ему нет места, бросив на ходу что-то злое Татьяне (та все чаще отводит душу на «Одноклассниках», вот
и сейчас ожесточенно стучит по клавишам, почему-то одноклассники, имен которых она лет пятнадцать не
вспоминала, ей стали жутко интересны), Леонид сбегает на улицу — отдышаться.
На лавочке рядом с подъездом сухо. Он протирает покрытую фанеркой поверхность, присаживается.
Закуривает, спрятав зажигалку от холодного ветра в ладонях, и смотрит, как клубы дыма растворяются в вечернем
полумраке. Вокруг пусто, тускло-желтым горят фонари. Дворовую тишину изредка вспарывают далекие взрывы
хохота и обрывки уличных разговоров, но тут же утопают в доносящемся с Варшавки шуме машин. Леонид курит
одну за другой, через силу, и недовольный организм отзывается изнутри тяжелым грудным сипом.
Подперев голову рукой, Леонид впадает в вялое недозабытье, от которого его скоро пробуждает
приближающийся цокот каблуков и, в такт ему, прерывистое собачье дыхание. Эту девушку со спаниелем он
давно заметил. Живут в одном подъезде, но никогда не здороваются: Леонид вообще не поддерживает контактов
с новыми соседями. На вид ей лет семнадцать — наверное, еще учится в школе. Укороченная светлая куртка,
обтягивающие джинсы, красная вязаная шапочка.
Самая обычная девица, такие ему каждый день по дороге домой и обратно встречаются сотнями. Но тут
Леонид, сам для себя неожиданно, юрким джентльменом подскакивает с лавочки и, набрав цифры кодового замка,
галантно пропускает девушку вперед. Коротко улыбнувшись в ответ на ее сдержанную благодарность, он следом
за ней, на политкорректной дистанции, направляется к лифту, и уже там, внутри тесной кабины, обнюхиваемый
спаниелем, обнаруживает, что его, как восьмиклассника, настигла непроизвольная эрекция. Хорошо еще, что на
нем длинный плащ, который можно растопырить в карманах, как бы невзначай запахнуться посильнее.
Красная шапочка выходит двумя этажами раньше, а Леонид еще некоторое время стоит перед дверью своей
квартиры, нервно поигрывая ключами.
Уложить Андрея — отдельная история, и, терпеливо ожидая, пока тот уснет, добравшись наконец до
холодильника, он пытается заново разжечь охватившее его эротическое волнение, волевым усилием
перенаправить его на Татьяну, однако мысли скачут, снова и снова сворачивают на отношения с сыном.
— Что же с ним происходит? — прижимаясь ночью к жене, спрашивает Леонид. — Думаешь, это
нормально?
— Растет, — та мягко отодвигает его руку со своей груди: секс давно стал в их семье редкостным блюдом,
и Татьяне непривычно чувствовать себя желанной.
— Растет, переходный возраст, я это все понимаю, но во что он свою комнату превратил? Нужна же
дисциплина, без дисциплины что из него вырастет?.. — Леонид с тяжелым вздохом переворачивается на спину.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— И хамство это... А тебе будто наплевать. Получается, меня одного это волнует. Без тебя не выйдет, Танечка,
нужно на него с двух сторон давить...
— Давить! Весь ты в этом. Только мягкостью можно чего-то добиться, только мягкостью и любовью, —
Татьяна проводит ладонью по его волосам. — Тем более с ним. Ему сейчас непросто, такие перемены...
— Ну, хорошо, хорошо, — нехотя соглашается Леонид и снова придвигается к жене, но все не может
успокоиться. — А сколько он ест! Это же уму непостижимо. Может, у него паразиты завелись, я не знаю, глисты,
аскариды? Он в туалет нормально ходит?
— Ничего себе вопросы ты мне задаешь... — Татьяна отстраняется. — Спроси у него.
Леонид, хотя и недоволен ходом разговора, предпочитает замять намечающийся конфликт. Стискивая в
объятиях жену, он распаляет ее в надежде, что и сам по инерции настроится на нужный лад — но стоит ему
вспомнить юную соседку по подъезду, ее обтягивающие джинсы, представить себе, чем могла бы закончиться
поездка в лифте («Нет, это не мысленная измена, нормальная сексуальная фантазия», — убеждает он себя), как
все происходит само собой. Когда воздух начинает колыхаться от учащенного дыхания двух тел, Татьяна
склоняется к его уху:
— У меня месячные, ты не знал?.. — и, чувствуя, что муж напрягся, тут же дарит ему открытую лазейку.
— Но можно ведь и по-другому?
Леониду хватает пары минут, чтобы испытать взрыв чистейшего детского счастья, к которому где-то на
дне сознания примешивается чувство вины. Он обессилено, стараясь не задеть жену ногами и избегая поцелуя в
губы, переваливается на свою половину дивана и в этот момент ощущает вдруг пронизывающий его
иррациональный страх. Кроме них двоих в комнате кто-то есть. Леонид импульсивно оборачивается к двери и
видит там — нет, не лицо, одни только глаза, которые, подобно кошачьим, мерцают в темноте, буравят его
насквозь.
Андрей все это время наблюдал за ними, какой кошмар! Оцепенев на секунду, Леонид заныривает под
одеяло.
* * *
Полгода назад, когда Леониду предложили перебраться в головное отделение компании с зарплатой в три
раза против прежней, он не колебался. Сразу же бросился уговаривать Татьяну, закрывался с ней часами на кухне,
помог составить резюме, подсовывал вакансии с сайтов. В Москву, в Москву, подальше от Антонины Сергеевны!
Пусть квартиру пока придется снимать, но можно же будет накопить, со временем взять ипотечный кредит.
Крупный бизнес своих в обиду не даст: главное, удержаться первые месяцы.
И работа шла своим чередом, с хорошим карьерным прицелом, но в семье, которая, казалось, именно в
столице склеится из обломков, — в семье как раз не заладилось с самого начала, так что теперь, возвращаясь
снежным декабрьским вечером с работы, Леонид в который раз пытается сообразить, что за абракадабра творится
с Андреем. Давно обозначившаяся между ними трещина расползается, причем после того ночного казуса в
спальне речь идет даже не о ненависти или взаимном отвращении — они отошли уже на второй план, стали
приглушенным бэкграундом их отношений. Новость в том, что под взглядом сына отец ощущает себя
парализованным, будто в чем-то перед ним провинился — настолько глубоко и непоправимо, что Андрей теперь
вправе контролировать его, безжалостно им манипулировать, — и в его отсутствие Леонид испытывает чувство
освобождения из-под гнета. Правда, продолжается эйфория недолго, сменяясь подавленностью и меланхолией.
Ведь если трезво-то рассудить, Андрей вовсе не ведет заранее спланированной стратегической борьбы за
подчинение отца своей воле, он банально воспринимает его как пустое место — и это обижает сильнее, чем если
бы они стали открытыми врагами.
Возможность этаким образом поразмыслить, раскрутить на досуге скрипучую пружину невроза возникает,
надо сказать, все чаще. Их домашний мальчик, шагу не ступавший без старших, пропадает теперь чуть ли не
сутками, только ночевать домой приходит, да и то не всегда («Меня сегодня не ждите. Чего?.. Ага, конечно! — с
издевочкой. — Я свободная личность!»), а из школы уже названивают с настоятельными рекомендациями
обратить внимание на его дисциплину и успеваемость. Грозят — вот, до чего дошло! — отчислением.
Зато в доме появляются новые вещи.
В качестве прелюдии Андрей требует у отца PSP. При его каше во рту звучит это как «песпе» — Леонид
не может сообразить, о чем речь, и Андрей, по-медвежьи переминаясь, вопреки своим принципам утруждается
объяснением:
— Ну, песпе, штука такая, играть.
— Сколько стоит?
— Пятнадцать тыщ, если хорошая.
Леонид чешет голову: учитывая, что гигантские аппетиты сына увеличили расходы на продукты в разы —
а ведь надо срочно покупать ему зимнюю одежду, из прошлогодней он категорически вырос, и Татьяна много
чего себе просит, — с финансами сейчас напряженка.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Слушай, а мобильник? — начинает он вкрадчиво. — Мы ж тебе продвинутый подарили, с наворотами.
Может, пока на нем поиграешь?..
Андрей взбрыкивает:
— Мне вообще айфон нужен!
— Да подожди, что ты дергаешься? Мы же...
— Вы же, вы же! Жалко вам, да? Идите все в жопу! — не желая дослушивать, ребенок хлопает дверью,
сначала комнатной, а через пару минут и входной.
Вот с тех пор он и начинает регулярно исчезать, не докладываясь, по-мамаевски оставляя за собой в
квартире разруху, возвращается же каждый раз с какими-то приобретениями: тут тебе и «песпе», и айфон, и
нетбук, и всякие прочие модные штучки, не исключая одежды, вызывающе стильной и явно недешевой — не с
рынка, что называется. На робкие попытки выяснить, откуда все это берется, Андрей только фыркает и воротит
нос. При этом деньги из семейного тайничка не пропадают, вещи на месте, да и Татьяна уверяет, что ничего ему
не подсовывает.
Татьяну вообще сносит в неведомом направлении. Она начинает задерживаться на работе, в выходные
ездит на курсы йоги, — как говорит, с офисными подружками, — а дома ведет себя несколько рассеянно,
укрываясь среди виртуальных одноклассников и книг о регуляции кармы, причем часто неестественно взвинчена.
Леонид теряется: с женой определенно что-то не то, на происходящие с сыном изменения она смотрит сквозь
розовую пелену, словно околдована им — а тот по отношению к матери держит подчеркнутый нейтралитет.
— Молодец, парень! — Татьяна, разливая себе и мужу утренний кофе, вся светится, прямо вторая
молодость в последние дни у нее наступает. — Сразу видно, вырастет толк из человека. Тринадцати еще нет, а
уже сам себя обеспечивает. Ты-то небось в его возрасте балду пинал целыми днями?
— Да что с тобой?! — хватается Леонид за голову. — Ты хоть знаешь, откуда у него эти вещи? Он тебе
говорил?
— Ой, я даже знать не хочу, — Татьяна, как ни в чем не бывало, помешивает сахар. — Сейчас все подругому. У них, подростков, свои дела, нам не понять.
— Что значит, не понять? Может, он ворует, связался черт-те с кем? Уроки прогуливает, в четверти будут
двойки. Тебя завуч в школу не приглашала еще? Меня — да. Тут пора тревогу бить, я не знаю!..
Татьяна, двумя залпами опустошив миниатюрную чашку, делает кокетливый поворот головы:
— Вот ты накручиваешь себя, и только все усложняешь. Нет бы расслабиться. Забить, по-молодежному
говоря, — скользкий смешок. — Сам разберется, взрослый уже. Я за него почему-то спокойна.
— Да я уж вижу... — Леонид оторопело затихает и делает короткий глоток.
Пока он безуспешно пытается разделить свое беспокойство с женой, Андрей царит среди создаваемого им
хаоса. Он и внешне меняется; растет, что называется, не по дням, а по часам: на глазах становится грузным,
плотным бугаем, с ширящимися мужицкими плечами — когда надевает толстый зимний пуховик, в его фигуре
четко просматривается контур будущего самца-громилы, из тех, что участвуют в боях без правил, рвут, кромсают
соперника, заставляют его харкать кровью. Эти метаморфозы производят на Леонида гнетущее впечатление, тем
более что сам он комплекции скорее субтильной и невысок ростом. Андрей же в упор отца не видит; он может,
например, в его присутствии пройтись после душа голышом по квартире, сверкая болтающимся между
слоновьими ногами хозяйством — столь внушительных размеров, что Леонид невольно зажмуривается, успевая,
однако, заметить крупную серьгу в набухшем соске сына, а также целую россыпь татуировок на его плече,
аляповатую цветную вязь.
О том, что Андрей, еще до того как у него появился собственный ноутбук, проявлял интерес к сайтам не
невинного свойства, Леонид знал: тот не считал нужным (или просто не умел) подчищать за собой историю в
браузере домашнего компьютера (равно как и белые разводы на ковролине). Тогда, пару месяцев назад, Леонид
колебался, подыскивал про себя слова для воспитательной беседы с сыном, думал, не пожаловаться ли Татьяне,
— но в итоге, решив, что против буйства природы не попрешь, ограничился смутными полунамеками и лекцией
на тему компьютерной безопасности: лишь бы от вирусов уберечься. Таким образом, к увиденному позавчера он
был в некотором смысле подготовлен — но, конечно, не подозревал, что мир сошел с ума до такого безобразия.
Леонид в тот день чувствует недомогание и уходит с работы пораньше, однако еще в лифте становится
понятно, что поваляться в одиночестве на диване у него не получится. Грохот басов и хриплый матерный
речитатив разносится по этажам именно из их квартиры, тут нет сомнений. Леонид даже подумывает, не нажать
ли снова на кнопку первого этажа и слинять куда-нибудь до вечера, но его никто не ждет, а шляться по городу в
одиночестве под промозглым ветром совсем не хочется, не наматывать же круги по метро, так что, отперев
дверной замок дрожащей рукой, он переступает домашний порог. Русский рэп (или это уже и не рэп, скорее,
очередное вавилонское смешение стилей, потому что в припеве скрежещут металлом гитары) сотрясает стены
гулким эхом резонанса. Раздумывая, куда пристроить ботинки посреди превратившейся в помойку прихожей,
Леонид бросает случайный взгляд в приоткрытую дверь детской и застывает на месте.
Там, в полуметре от него — предмет его ночных вожделений, соседка по подъезду, та, что выгуливает во
дворе спаниеля. Она лежит на плюшевом диване, вся такая хрупко-утонченная, с прикрытыми веками и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
раскинутыми в экстазе руками, — из одежды на ней одна только красная шапочка, — а Андрей совершенно
недвусмысленно нависает над ней, ритмично вдалбливается, уверенно работая крепким тазом. Леонид, с
чувством, что присутствует при совершении тайны, о самом существовании которой никогда бы не согласился
знать добровольно, спешно натягивает ботинки, зашнуровывает их, путаясь в узлах, и пулей вылетает из
квартиры, а часы до вечера, опустошенный, сидит в кафе, пропивая свободную наличность.
На следующий день в курилке он на пробу, с деланной небрежностью, жалуется Игорю — коллеге по
отделу, лысеющему круглолицему мужику и отцу, как он знает, пятнадцатилетней дочери.
— Совсем что-то сынок от рук отбился. Учиться не учится, только знает, что по улицам шляться. И слова
ему поперек не скажи. Чуть что, посылает прямым текстом...
Игорь охотно поддерживает тему:
— А ты че думал? Теперь так!
— Вчера вот, не поверишь, застукал в постели с девчонкой. Прямо домой ее привел, — звучит это
непреднамеренным хвастовством, и Леонид, почувствовав диссонанс, потирает переносицу.
— Сколько ему у тебя, говоришь? Двенадцать? — еще сильнее оживляется Игорь. — Силен! Но ты особото не грузись, детвора сейчас грамотная пошла, с контрацептивами дружат. А так, беда с ними, это ты прав.
Главное что? Чтобы не кололись. Если он у тебя не колется, — считай, повезло. Пьет-то ладно, сейчас все пьют,
моя вот ссыкуха через день трезвая домой является. Я молчу, что с ней уже полмикрорайона переночевало, по
приблизительным подсчетам. А что поделаешь? Вот скажи, как их воспитывать? — Игорь, раззадорившись, сыпет
вокруг себя пеплом, и Леонид что-то потерянно мямлит. — Ремнем надо было раньше стегать, пока они еще на
горшок ходили, а мы с ними ути-пути! Чего тебе, деточка, хочется? Вот получаем теперь. Скажи спасибо, если
сами тебя твоим же ремнем не отделают. А че? Время такое. Поколение отморозков у нас растет, скажи? Упырей,
блин, непоротых.
Леонид кисло поддакивает, а через день, направляясь от метро домой, как на пытку, в который раз с
унынием перебирает в памяти и этот разговор, и прочие мучительные подробности своего существования. Путь
его, усыпаемый жирными снежными хлопьями, лежит мимо гаражей и заборов, за которыми проходит
железнодорожная линия. Неуютное пустынное место, слабо освещенное редкими фонарями. Сквозь мутное белое
варево он — сначала на слух, а потом и зрительно — различает наплывающий из тьмы человеческий ураган.
Многоглавая молодая толпа растет, приближается, перекликаясь злыми голосами, разражаясь периодически
вспышками дикого утробного смеха, а когда из почти поравнявшейся с Леонидом компании (человек десять
парней допризывного возраста, с ними две-три девушки) навстречу ему выдвигается один-единственный сопляк
с размазанной по наглой мордочке ухмылкой, он, взрослый мужчина, внутренне холодеет.
— Закурить будет? — пацаненок, угрожающе хрустя сжатым в кулаке бумажным пакетом, подступает к
Леониду вплотную.
Тот роется в карманах и, достав из пачки сигарету, безвольно ее протягивает.
— Слышь, ты! Хрен ли ты жмешься, штуку мне суешь? Я у тя милостыню что ли прошу? Пачку гони, —
малолетка лениво запускает пальцы в серый с оранжевым пакет (Леонид вскользь определяет его
«макдональдсовское» происхождение) и, развернув гамбургер, небрежно откусывает от него.
Гася в себе поднимающуюся волну сопротивления (лучше не рыпаться, самому не давать повода для
конфликта), Леонид беспрекословно выполняет и это требование, но нахал щелчком трех пальцев отбрасывает
пачку «Кента» в припорошенную свежим снегом мокрую грязь.
— Шутка! Не курим, здоровье бережем, — и продолжает смачно жевать, сканирует его взглядом, не сгоняя
с лица остекленевшей улыбочки.
Остальная кодла тем временем молча подступает к Леониду, расползаясь, окружает его с флангов и с тыла.
Леонид нервно озирается:
— Ребята, вы чего? Вам что, деньги нужны? Телефон?
Вместо ответа какой-то совсем крохотный мальчонка с петушиным хохолком на голове, не выпуская из
правой руки упаковку картошки фри, левой резко бьет его по почкам. Леонид с тяжелым всхлипом приседает и
тут же получает сбоку мощный удар в челюсть. Он выпускает портфель на землю, собираясь при невозможности
бегства вступить в бой, но не успевает дать сдачи, потому что сзади ему с хрустом заламывают руки. Взвыв от
боли, Леонид пробует освободиться, смахнуть вцепившихся в него щенков, а те обрушиваются на него всей
сворой, валят с ног.
— Да… вы… Вы — русские? Выродки!.. — Леонид задыхается, захлебывается кровью, пока озверевшие
подростки обоего пола, по-прежнему не говоря ни слова, только ритмично пыхтя, без разбора дубасят по нему
коваными подошвами.
Перед тем как окончательно вырубиться, Леонид на короткий миг вступает в состояние
сверхчувствительности: вокруг него распространяется аура, как у эпилептиков перед припадком, и в этом
полуобморочном сиянии среди ожесточенных юных лиц ему мерещатся глаза сына. Отделившиеся от тела, они
барражируют где-то на заднем плане, поверх происходящего, но даже оттуда достигают самого глубокого его
подкожного дна, пригвождают к месту, втаптывают в промерзшую декабрьскую слякоть.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
* * *
О том, что Татьяна уходит к другому, Леонид узнает в больнице. Мужчина чуть старше нее, владелец
московской квартиры, разведенный, бездетный, с новенькой иномаркой и твердым положением в («некрупном,
некрупном, конечно!») бизнесе. Вот и объяснение всех этих «Одноклассников», курсов йоги, рассеянности
напополам с экзальтацией. По-дружески потрепав Леонида по коленке, жена как бы между делом ставит его перед
фактом («Извини, что сейчас говорю, не самое удобное время, согласна») и тут же топит свое признание в волнах
легкомысленного щебета, а когда муж ошалело просит повторить сказанное, кидает на него взгляд, в котором
должна угадываться многомудрая печаль:
— Леня, пойми: я хочу быть счастливой. Прими это как данность.
— То есть... ты предлагаешь развод? — осекается Леонид.
— Ох, ну почему сразу развод! Все-таки совковое у тебя мышление. Смотри на вещи шире: жизнь — это
постоянное движение, поиск, развитие...
Леонид окончательно тускнеет: зацепиться не за что, перед ним сидит абсолютно чужой человек.
— Ладно, с развитием понятно... Андрея ты забираешь?
— Не сразу, он пока не хочет. Пусть до лета с тобой побудет, у него здесь школа, друзья. А там посмотрим.
Оставшись в одиночестве на обитой черным кожзаменителем скамье больничного вестибюля, Леонид
пытается подавить ком в горле. Дело даже не в Татьяне. С тех пор как он с множественными повреждениями
попал в травматологическое, сын не навестил его ни разу, не вызвав, впрочем, в связи с этим никаких сожалений,
но теперь Леониду жутко подумать, в какого еще монстра тот мог за эти десять дней превратиться. И жить с ним
вдвоем? На сколько, интересно, хватит их обоих?..
После обеда, в очереди перед кабинетом физиотерапии, Леонид становится свидетелем ничем, в общем-то,
не примечательного разговора. Две сидящие по другую сторону коридора старушки (обе с крашенными в
каштановый оттенок волосами и лицами похожи, но одна кажется чуть поинтеллигентнее и держится с некоторым
форсом, который, правда, быстро сходит на нет) делятся друг с другом житейскими наблюдениями. Все как
обычно: жалобы на здоровье, обмен новостями народной медицины, обсуждение способов сэкономить на
покупках, перерастающее в заторможенное препирательство по поводу точного размера мэрских доплат (каждая
уверена, что лучше разбирается в вопросе). Звучит все это ровным усыпляющим фоном, но далее беседа
сворачивает на дела семейные: мужья, дети, внуки, и в определенный момент Леонид включает внимание.
— Вот ведь не было печали, да черти, как говорится, накачали, — вздыхает та, что попроще. — Внук у
меня от младшего сына, Сережа. Ох, сколько ему? Четырнадцать? Школу бросил, домой через день является.
Представляете, Тамара...
— Васильевна, — подсказывает вторая. — Может, наркотики, Анна Владимировна?
— Ну, что вы, наркотики я бы знала. Оболтус просто. Ему: учись, человеком станешь. Как об стенку горох!
Старших ни во что не ставит, отцу дерзит, что уж про бабушку говорить. А одевается — помесь негра с
мотоциклом! В брови железка, в ушах дырки вот такие, — Анна Владимировна, округлив большой и указательный
пальцы, подносит их к своему уху и, выдержав паузу, качает головой. — Да я вам прямо скажу, все сейчас такие!
Что из них вырастет? Обменыши, право слово!
— Как-как вы сказали? — Тамара Васильевна с плотоядным любопытством склоняется к собеседнице.
— Да так, не берите в голову, — смущенно отмахивается та.
— Ну, объясните, интересно все-таки!..
Леонид напряженно вслушивается, стараясь не пропустить ни слова.
— Да так, пустяки, — повторяет Анна Владимировна. — Я, знаете, из-под Ярославля, в деревне у нас так
говорили. Чего только народ не придумает! Болтали, значит, что бывает такое — мать ребенка проклянет в
сердцах, ну или на ночь просто не перекрестит, а чертям только того и надо. Этого, значит, ребеночка они и
утащат к себе, навроде как в услужение. А тем родителям обменыша подбрасывают, чтобы соки из них тянул.
Они и не знают, что не своего растят, а чертова дитя... — Анна Владимировна задумчиво замолкает и тут же
спохватывается. — Да вы не обращайте внимания, это я так, для примера сказала, глупости одни.
— Ну почему же, вы увлекательно рассказываете, — несколько свысока подытоживает Тамара Васильевна.
После этого старушечий диалог, немного потрепыхавшись на месте, начинает пробуксовывать и
постепенно затихает.
Леонид под впечатлением от услышанного впадает в глухую задумчивость, из которой его через долгие
десять минут выводит скрипучий голос соседки по очереди — неопрятной толстухи, затянутой по подбородок в
пушистый белый свитер:
— Мужчина, вы следите? Мужчина! Там уже свободно вроде. Вы попробуйте, зайдите.
Леонид послушно встает и медленно, как лунатик, проходит к кабинету, задев по пути кадку с фикусом. В
спину ему несется ехидный шепот:
— Мужчины все такие нерешительные! Понятно, что они такие больные.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ему, может, в психотерапию нужно, а не в физио? — вдогонку блещет кто-то остроумием.
...Выписывают его двадцать девятого декабря.
Город украшен, расписан вдоль и поперек поздравлениями, горожане с просветлевшими лицами волокут с
базаров елки по припесоченному желтому снегу, в магазинах предновогодний аншлаг.
Добравшись на троллейбусе до метро, Леонид осторожно соскальзывает по обледеневшим ступенькам,
нащупывает в кармане сохранившийся проездной на шестьдесят поездок (да, еще действителен) и, пройдя
турникет, спускается на платформу. Нужно ехать домой, заново строить жизнь, налаживать отношения с сыном.
Впереди каникулы: они ведь, кроме зоопарка, и не были вместе нигде — а есть ведь театры, музеи, филармония.
Алгебру, опять же, подтянуть, русский, что там они еще изучают?.. Леонид пялится на свежевывешенные
рекламные щиты, пробует настроиться на мажорный лад, почувствовать себя полноправным столичным жителем,
вернувшимся в строй, но беспокойные мысли ворочаются, тихо скребутся под радужной оболочкой сознания.
На лестничной площадке, перед тем как нажать звонок, Леонид какое-то время собирается с духом. Один
раз, второй, третий — молчание. Тогда он с облегчением достает ключи из внутреннего кармана дубленки,
отпирает дверь и при виде открывшейся ему картины, как есть, в одежде, оседает на пол.
Из выколоченных окон квартиру продувает насквозь. В стенах между комнатами пробиты дыры такого
размера, что может пролезть взрослый человек — ковролин, как следствие, усыпан плотными слоями известки и
гипсовой крошки, поверх которых разбросаны осколки бутылочного стекла, шприцы, презервативы с багровыми
следами подсохшей крови, чьи-то грязные трусы. Слабо пахнет горелым: похоже, здесь что-то жгли, частички
пепла еще носятся в воздухе. Двери и остатки стен расписаны из баллончиков (Леониду в глаза бросаются
несколько свастик и две размашистые надписи: «Е… Кавказ!» и «ЧМ 2018»).
И гробовая тишина, только холодный ветер гуляет по квартире и залетают с улицы хлопья снега.
Вскоре эту тишину прерывает мелодия мобильного. Кому он мог понадобиться, не Татьяне же? Леонид
нащупывает в кармане трубку — от вибрации она трепыхается в ослабевшей руке, как пойманная рыба.
— Леонид? Здра-а-авствуйте, здравствуйте-здравствуйте! Праздники на носу, не забыли, ха-ха-ха? —
Ирина Витальевна сходу заливается соловьем. — Понимаете, к чему клоню? Я сегодня заскочу, вы ведь денежку,
наверное, уже подготовили? А то первого как-то не очень забирать, ха-ха!..
— Приезжайте, я дома, — Леонид с трудом ворочает ссохшимися губами. — Во сколько вам удобно?
— Ой, да я могу через полчасика. Ну, плюс-минус, как пробки. Вам нормально?
— Да-да, конечно...
«Первым делом сменить симку, — думает Леонид, отключая телефон. — Заночевать в офисе, объяснить
охраннику, что с женой поссорились? Вариант. Но с жильем решать нужно срочно, лучше завтра же. Подмосковье
тоже рассмотреть, комнаты в коммуналках. Сколько у меня сейчас на карточке? Обычно просят аванс за три
месяца плюс комиссионные агенту. Но можно, наверное, и без агентов, есть ведь такие сайты?..»
Леонид какое-то время продолжает сидеть у порога, оставляя на полу стекающие с ботинок серые лужицы,
но хозяйка вот-вот явится, надо торопиться. Он встает, отряхивается, запирает за собой, ключи, подумав,
оставляет под ковриком — и ускоренным шагом, мимо фасадов, заборов и колючих проволок, скачущих перед
глазами неоформленными пятнами, идет в сторону метро.
Именно там его с некоторым запозданием и накрывает.
В вагоне, заполненном наполовину (даже сидячие места не все заняты), не поверив сперва своему
открытию, Леонид бегло обшаривает глазами замкнутое пространство и испуганно вжимается в спинку сиденья.
Да, так и есть, везде они, дети до шестнадцати — справа, слева, рядом и в отдалении, даже в частично
просматривающихся через окошки соседних вагонах. Метро захватили тинейджеры, розовощекие
пирсингованные мальчики и тонкокожие девочки с разноцветными прическами. Едут они вроде бы и не вместе,
поодиночке и небольшими компаниями, часть уткнулась в миниатюрные гаджеты, остальные сосредоточенно
впитывают из наушников шум и скрежет, сидят друг у друга на коленках, целуются взасос; но Леонид, воровато
оглядываясь, замечает, что подростки постепенно сбрасывают наигранное отчуждение: сколачиваются группки,
возникают общие разговоры, перерастающие в беспорядочный галдеж, одни корчатся в непристойной пантомиме,
другие ржут, беззлобно толкаются, виснут на поручнях, кто-то берет у соседа наушники, передавая взамен
«песпе», переходят из рук в руки молодежные журнальчики и аксессуары…
И тогда Леонида осеняет: это не их дети оккупировали торговые центры, фудкорты и мегаплексы. Не дети
юрисконсультов, пиар-консультантов, рекрутеров, сисадминов, менеджеров по продажам, всего населяющего
многомиллионный мегаполис рабочего люда. Их детей подменили, одних раньше, других позже, а взамен
выпустили наверх чертенят. Те кишат и плодятся в темных недрах метро, но в назначенный час, приняв чужой
образ, появляются из переходов между станциями, и, пригретые обманутыми родителями, втираются в семьи,
наводят свои порядки, сводят взрослых в могилу. Значит, и Андрей — обменыш, а его настоящий сын, плоть от
плоти, томится сейчас в подземных тоннелях и мучительно рвется на волю…
На следующей станции Леонид выходит. Он задыхается, в глазах темнеет, капли пота стекают по щекам.
Кажется, еще немного, и грохнется в обморок. Надо срочно выбираться из этого ада. На глиняных ногах Леонид
несет свое тело по платформе, пробиваясь сквозь гудящие на все лады скопления молодежи, но тут его внимание
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
привлекает фигурка, мелькнувшая в проеме перехода на зеленую ветку. Дутая куртка цвета электрик: он ее знает.
Именно такая была на мальчишке-рэпере, с которым тогда, после зоопарка, обнаружился пропавший Андрей.
И вдруг появляются силы. «Попался, отморозок, — скрипит зубами Леонид, бросаясь за ним следом, —
сейчас ты мне про все расскажешь!» Он перескакивает через ступеньки, спотыкается, опираясь при падении на
ладонь и оставляя на ней грязную ссадину, поднимается, снова бежит. Мальчишка уже рядом, в трех метрах от
него, еще чуть-чуть, и он сможет дотянуться до него, прижать к стене, вытрясти из него душу, если понадобится,
но дорогу загораживает откуда-то взявшаяся толпа подростков в красно-белых «спартаковских» шарфах: те
истошно дудят, топают ногами и дерут глотку. Милиция, где, к чертям, милиция? Леонид бросается им наперерез,
на секунду теряет жертву из вида, снова находит, догоняет, хватает за плечо, грубо разворачивает:
— Где мой сын? Отвечай, гаденыш!
— Ручки-ручки! — пацан нагло скалится и неожиданно испускает тонкий вопль, адресуясь, по всей
видимости, к футбольным фанатам. — Ребзя, ко мне педофил пристает!
Леонид разжимает кулак. Ошибка. Не тот, у того был шрам через щеку.
К счастью, фанаты за собственным шумом не слышали про «педофила», и Леонид, оставшись в
одиночестве среди обступающего его людского потока, заглатывая вместе со спертым воздухом сознание
собственной ненормальности, потерянно ворочает головой. Где он? Что здесь делает? Ехать дальше или все-таки
подняться на улицу? На него навалилась смертельная усталость, и он стоит, прислонившись к стене, рядом с
продавцами игрушек и театральных билетов.
Ничего страшного. Сейчас он разберется с ходами-выходами, сядет в состав до «Речного», выйдет на
«Новокузнецкой», а оттуда до офиса пять минут пешком. Не забыть бы еще по пути проверить баланс: там, в
вестибюле метро, если сразу после турникетов свернуть налево, есть родной банкомат. Правда, он часто не
работает.
КАЛЫМ
— Знай, Хосе Аурелио, слезы всех тех, кого ты безвинно обидел, еще отольются тебе! Ты сполна
поплатишься за свои злодеяния, — тряхнув роскошными волосами, бросает ему в лицо Исабель Мария. — Если
не в этом мире, то уж на небе на тебя точно найдется управа. Бог не забудет такого грешника!
Не ожидая, впрочем, божественного вмешательства, юная креолка отвешивает мерзавцу вдохновенную
пощечину.
Вера тем временем сидит на крашеном дощатом полу с горсткой вишен в руках и, аккуратно складывая
косточки на край тарелки, с трудом нащупывает в глубинах памяти полное бабушкино имя: Анастасия Семеновна
— нет, Алевтина Семеновна?.. или Сергеевна?.. Та, распрямив спину, строго, как на каком-нибудь партийном
собрании, восседает посреди зала в промятом замусоленном кресле: пучок седых волос закреплен на затылке
шпильками, просторная вязаная кофта обвисает многолетними складками, длинная суконная юбка едва заметно
колышется на сквозняке, открывая теплые овечьи носки, надетые на ноги вместо тапочек. Немигающий бабушкин
взгляд прилип к расплывающемуся помехами экрану черно-белого телевизора.
Самой Вере пять лет. На ней короткое красное платьице в горошек, только что купленное и приятно
щекочущее тело своей новизной, на голове торчит большой розовый бант, щеки перемазаны вишневым соком.
Когда ягоды заканчиваются, она осторожно подползает к бабушке и резко запрыгивает к ней на колени,
рассчитывая ее напугать, но та лишь кидает на внучку косой взгляд и снова переключается на созерцание сериала.
— Ты больше никогда не увидишь своего Дамиано! — захлебывается злобой Хосе Аурелио.
Вцепившись в бабушкины плечи, Вера вытягивается вверх, проскальзывает пальцами по ее щекам,
покрытым пигментными пятнами, по серебряным сережкам в ушах, тянется к своему фетишу — очкам в толстой
рыжей оправе — и вдруг неловко сползает вниз, будто скатившись с ледяной горки.
Бабушка, поправляя очки, шикает на нее:
— Иди, иди к себе! Расхулиганилась!..
— Нет, я хочу кино посмотреть! — обиженно канючит Вера.
— Насмотришься еще! Это взрослое кино.
— Тогда я пойду в сад погуляю...
— Еще чего, давай к себе, — и тут бабушка понижает тон до загадочного шепота. — Он тебя уже ждет там.
При упоминании о Нем Вера замирает. Само Его существование — тайна, сознавать которую и жутко, и
стыдно, хотя одновременно это и повод для подспудной, скрываемой от самой себя и почти непристойной
гордости, ведь ни у одной из ее знакомых девочек в жизни нет ничего подобного.
— Нет, я не пойду! Потом! — кричит Вера.
Но бабушка не хочет ничего слушать. Она хватает внучку за руку, тащит ее, беспомощно цепляющуюся
свободной рукой за щели между половицами, к страшной двери.
— Попрощайся со всем, что тебе дорого, Исабель Мария! — раздается из телевизора.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
С удивлением Вера обнаруживает, что зал словно обрушился по краям: центр комнаты, сомкнутый вокруг
бабушкиного кресла неправильным эллипсом, остается островком благоустроенности, но хаос надвигается —
стены бесшумно, как в замедленной киносъемке, осыпаются кирпичом и слоями штукатурки, обваливается пол
вместе с беспорядочным нагромождением неведомо откуда взявшихся тюков, мешков, баулов, обвитых паучьими
тенетами.
Вера поворачивает голову назад — там, посреди наступающей разрухи, толпится множество женщин,
укутанных одинаковыми цветастыми шалями. Как она не заметила их раньше? Все кажутся странно знакомыми;
Вера угадывает среди них маму и тетю Нину, но тут же понимает, что этого не может быть: они обе давно умерли.
Женщины уговаривают ее идти добром, приторно сюсюкают, вертят перед ее лицом дурацкими погремушками,
но Вера продолжает отчаянно упираться, и тогда они приходят бабушке на помощь — обступают девочку
плотным кольцом, тянутся похожими на щупальца ладонями, волокут ее к двери, пока наконец совместными
усилиями не заталкивают в комнату.
Оказавшись внутри, Вера обессиливает, от мгновенно нахлынувшей слабости у нее подгибаются ноги. Она
не пытается вырваться наружу, не барабанит кулаками в дверь — просто тихо стоит на пороге, разглядывая
знакомую обстановку, заново прочерчивая в мозгу карту собственной комнаты.
Все на месте. Напротив двери под ковром с оленями торжественно стоит старинная металлическая кровать
с аккуратно застеленной периной и возвышающимися у изголовья подушками, покрытыми тюлевой накидкой.
Слева от входа к покрашенной в желтое фанерной стене прислонен шкаф темно-орехового цвета, за ним сундук
с зачехленной швейной машинкой. Справа, между двумя окнами, ютится ночной столик с трельяжем и
набросанной перед ним разной мелочевкой — Вера знает, что за выдвижным ящиком есть тайник, где хранятся
фамильные драгоценности. В одиночестве она частенько лазит туда, чтобы полюбоваться переливами
драгоценных камней, поперекатывать в ладошках золотые брошки, колечки и серьги, но сейчас не время.
Вера поднимает взгляд вверх, на беленый потолок. Тусклая голая лампочка раскачивается на
пластмассовом проводе, набирая амплитуду, будто взбесившийся маятник. В надежде справиться с нахлынувшей
тревогой Вера подходит к окну — но вместо палисадника с вишневыми деревьями, протоптанной вдоль улицы
тропинки и широко раскинувшегося перед дорогой, заросшего мелкой травой пустыря видит перед собой зимний
лес. Сосны и ели равномерно колышутся, тянутся к стеклу покрытыми снегом игольчатыми лапами.
Приглядевшись, Вера замечает, что среди иголок прячутся десятки птиц удивительной ярко-синей расцветки.
Кажется, они смотрят на нее человеческими глазами — то ли с укором, то ли ободряюще, — однако их молчание
настораживает, и в какой-то момент Вера понимает, что птиц интересует вовсе не она, а то, что находится у нее
за спиной.
Она резко оборачивается — никого. Но Он уже определенно где-то рядом, ее не обманешь; еще немного,
и Он явится, чтобы исполнить супружеский долг. Опережая ход Вериных мыслей, Он начинает словно бы ткаться
из воздуха, становясь огромным шаром, который пульсирует все чаще и чаще, ускоряясь в такт ее сердцебиению,
увеличиваясь, наращивая плоть и в то же время оставаясь прозрачным и бестелесным. Шар еще не касается ее
тела, но Вера знает, что произойдет через несколько секунд: Он окутает ее своим тягучим, липким ядом, скрутит
руки и ноги, а потом втянет в себя, словно в воронку. И она исчезнет…
Спасти ее может лишь одно — если она назовет Его по имени, но вспомнить это имя никак не удается: в
голове пусто, сознание спутано и парализовано страхом. Единственное, что она может, — закричать от ужаса. А
шар продолжает расширяться, расти, работая своими невидимыми лопастями, и когда он уже готов засосать ее,
Светлана просыпается.
«Дима, Дима! Конечно, Дмитрий, — она неслышно шевелит губами, уставившись в потолок, пока до нее
не доходит, что это был только сон. — Вера? Почему Вера?.. И Хосе Аурелио еще. Был, кажется, Хосе Игнасио?»
Из-за занавесок в комнату пробираются солнечные лучи. Распогодилось к пятнице — всю неделю было
пасмурно, мелкий дождь лил без остановки.
Не проспала? Нет, мобильный показывает шесть двадцать. Будильник прозвонит через десять минут —
надо сразу отключить, а то начнет надрываться, пока она умывается, разбудит Ангелину Сергеевну.
В ванной Светлана придирчиво разглядывает себя в зеркало. Лицо немного опухло, на щеках еще
прослеживаются чуть влажные бороздки — значит, и вправду плакала. Придется накраситься, пусть говорит, что
хочет. Не может же она в таком виде показаться на работе.
Вытершись после душа полотенцем с надписью «Для жены», Светлана встряхивает флакон с дезодорантом.
Плещется на донышке. Сегодня же купить новый! Может, подороже взять? Этот не больно помогает — к вечеру
от блузки уже пахнет потом, едкий такой запах, даже сама она это чувствует.
Пока нагревается электрический чайник, Светлана достает из холодильника колбасу, бросает кусок
путающемуся под ногами Барсику, машинально заносит нож над подсохшим за ночь батоном... Да, надо
попробовать подороже; в аптеке, наверное. Андрей Иванович недавно даже сморщил нос, когда она ему чай в
кабинет приносила, — не то чтобы напоказ, но расчет явно был на то, что она заметит и сделает выводы.
Стыдобища! Или чего сегодня? Завтра суббота, не дома же сидеть целый день — пойдет в центр проветриться,
там все купит, что нужно. Если погода опять не испортится...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Из задумчивости Светлану выводит приближающийся звук шаркающих тапочек. Проснулась все-таки.
— Что вопила? — заходя на кухню, сухо спрашивает Ангелина Сергеевна. — Перебудила меня. Я-то опять
всю ночь ворочалась, только к утру смогла задремать. Теперь уж не знаю, усну ли.
— Да?.. Сильно кричала? Даже не заметила. Извините, — Светлана в смущении вытягивается по струнке.
— Последние дни все что-то снится... Надо, может, успокоительное на ночь принимать?
— Ну, попей валерьянки... — Ангелина Сергеевна присаживается на табуретку и только сейчас бросает на
невестку короткий оценивающий взгляд. — Накрасилась? Ясно, ясно... Дмитрий так с тобой не связывался?
Пятый день молчит.
— Вы же знаете, у них там сеть плохо ловит. К послезавтрему, наверное, отпустят их, из города позвонит.
Вы не волнуйтесь...
Странная роль — утешать сдающую с возрастом свекровь. Хотя Светлана и сама, надо сказать, немного
взволнована. В прошлое воскресенье муж звонил какой-то вздрюченный, сильно пьяный — разговора не
получилось, нахамил только.
Да, начиналось у них по-другому: денег вечно не хватало, но бранились — только тешились, были общие
планы, много раз проговоренные, а в отношении к Ангелине Сергеевне присутствовала некая боевая
сплоченность. Все изменилось, когда Дмитрий уволился с завода и стал калымить на подмосковных стройках. С
первой же вахты вернулся чужим, недобрым, как будто второй раз в армию сходил: весь из себя мужик, повадки
хозяйские. С порога пошел вразнос — то не так, это не эдак, почему посуда грязная, а пол не надраен, а чем ты
тут вообще без меня занимаешься, спуталась с кем? нет? ага, рассказывай! Руку начал поднимать — и обидно до
слез, и перед людьми стыдно: замазывай потом синяки, с ее-то работой... От работы, правда, только и есть что
название — городская администрация, а зарплата три тысячи плюс шоколадки от посетителей. Сколько он за один
раз привозит, она в год не заработает. И ведь не разбазаривает, как некоторые, копит на отдельную квартиру.
Этого не отнимешь.
Главное, не пил никогда особо, а тут…
— Вы все-таки попробуйте прилечь, — виновато бормочет Светлана, с трудом натягивая новые, не
разношенные еще туфли.
Свекровь, скривившись, отмахивается:
— Калитку запри, не забудь, — и после паузы добавляет: — Если свяжется вдруг, скажи, чтоб мне
позвонил. Что-то на сердце неспокойно.
Путь до администрации — пятиэтажного здания в районе новостроек (новостройками их зовут еще с
шестидесятых) — лежит через добрую половину города. Это двадцать минут неспешным шагом. Ездить на
маршрутках, которых за последние годы у них порядочно развелось, — вариант, конечно, но Светлана привыкла
добираться своим ходом. Сначала ей нужно миновать колхозный рынок с деревянными павильонами,
опустевшими и обветшавшими с тех пор, как торговля переместилась в центр, затем свернуть возле автостанции
к заросшему ряской заводскому пруду, а там уже через триста метров будет парк с примыкающими к нему
больничными корпусами. Его можно обогнуть вдоль забора, но получится дольше и местность довольно унылая,
так что лучше, наслаждаясь хвойно-лиственными ароматами, пройти парк насквозь, чтобы выбраться к Площади
Труда напрямую. Здесь патриархальная территория частных домов, где главное транспортное средство —
велосипед и из каждого огорода слышны петушиные крики, заканчивается и открывается цивилизация со всеми
ее заново нарождающимися приметами: многочисленными аптеками, кафе, супермаркетами, ломбардами,
магазинами бытовой техники.
Пешком ходить и вообще здоровее, а ранним летним утром, да еще по такой погоде — одно удовольствие;
к тому же редкая возможность ненадолго почувствовать себя самой собой, вздохнуть свободно, пока никто не
нависает над душой — ни свекровь, ни начальство. Светлане нравится провожать взглядами прохожих,
здороваясь со знакомыми и составляя на незнакомых беглые характеристики: возраст, семейное положение, род
занятий, примерный месячный заработок. Когда же ей встречаются мамаши с колясками или те, что ведут за руку
бойко семенящих малышей, Светлану охватывает острая зависть. С Дмитрием они решили завести своего, когда
съедут от Ангелины Сергеевны — может, зря сразу не постарались?..
— Свет! — громко окликает ее хрипловатый женский голос с противоположной стороны улицы. — Куда
торопишься?
Светлана в легком недоумении замедляет шаг.
Навстречу ей с улыбкой нараспашку спешит девушка неформального вида. Короткая мальчишеская
стрижка, камуфляжные штаны, неприлично просвечивающая белая футболка, под которой явно нет бюстгальтера.
В брови железка, в носу вроде тоже торчит. Что еще за чудо?.. Только когда неформалка лихо перемахивает
металлическую ограду перед тротуаром, Светлана, приглядевшись к ней подробнее, сглатывает внезапно
возникший в горле ком.
— Верка? Господи!.. Не узнать тебя…
— Офигеть! — та обнимает Светлану и мужским жестом похлопывает ее по спине. — Я тоже смотрю: ты,
не ты...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Слушай!.. — Светлана, чуть отстранившись, медленно покачивает головой. — Сколько не виделисьто… Семь лет получается? Я уж думала, ты с концами.
— Ну, как же — с концами? А квартира тут у меня? Наследство вот привалило. Мать-то весной умерла, не
слышала?
— Да ты что?! Наталья Петровна?! Царствие ей небесное, — Светлана суетливо перекрещивается. — И от
чего?
Вера с готовностью разводит руками:
— А вот хэзэ! Все по больницам лежала, то от одного лечили, то от другого. И вскрытие, как говорится, не
показало. Ты же в курсе, какая у нас медицина.
— И не говори, и не говори, самой заболеть страшно, — заполошно поддакивает Светлана. — Погоди, ты
что же, надолго теперь к нам?
— Да вот не знаю еще. Квартиру продать хочу. Пока, правда, что-то нет желающих...
— Ой, слушай! — Светлана ошарашена и самой встречей, и наплывом новой информации, но успевает
мельком взглянуть на часы. — Столько разговоров, а я на работу опаздываю. Может, встретимся как-нибудь,
расскажешь мне все? Ты телефон мой запиши. К себе-то не приглашаю, мы со свекровью вдвоем, муж на
калыме…
— Диктуй, — Вера, притиснувшись к Светлане почти вплотную и по-пацански обхватив ее за плечо,
достает из кармана мобильный. — Ага, записала. Сейчас наберу, у тебя мой высветится...
Разобравшись с телефонными делами, уточняет:
— Сегодня-то как у тебя? На вечер ничего не планировала?
— Да вроде нет... — с сомнением отвечает Светлана.
— В парке дискотека будет, на островке. Опен-эйр типа. В десять, что ли, начало. Давай тогда заранее
встретимся — часиков в девять, скажем, у «Победы».
— Дискотека!.. — Светлана стеснительно хихикает. — Не поздновато ли нам по дискотекам-то?
— Ой-ой, я тебя умоляю! — наступает Вера. — В двадцать два-то года поздновато? Ну, даешь! В старушки
себя записала?
— Да я не про то, — неловко оправдывается Светлана. — Я в смысле, что в девять поздновато. Свекровь у
меня нервная... Ладно, побегу я!.. Позвоню, как что.
— Давай, на созвоне! Не теряемся.
Однако, проскочив сто метров вперед, как по воздуху, утратив ощущение материальной тяжести, Светлана,
все еще раскрасневшаяся, полыхающая наивной улыбкой, понимает, что вряд ли откажется от приглашения.
Рабочее время тянется, как серый назойливый сон. Пятница неприемная, посетителей у Андрея Ивановича
сегодня нет. Сам он заскакивает в кабинет пару-тройку раз, по-деловому взбудораженный, для проформы бросает
Светлане обтекаемые распоряжения и снова убегает то на какой-нибудь объект, то на третий этаж совещаться,
так что ей остается лишь повторять по телефону заученные фразы да сортировать накопившиеся за неделю
бумажки по нужным папкам. Но несмотря на эту пыльную скуку, она все девять часов своего трудового дня,
включая час на обед, хранит в себе импульс утренней встречи — и время от времени отрешенно застывает над
грудой бумаг, или вдруг, не находя себе места от возбуждения, принимается по-ребячески раскачиваться на
стуле... Ничего еще, по сути, не спрошено: замужем ли Вера, завела ли детей, чем занимается; и вообще, как у нее
в целом сложилось — барахтается, как все, или добилась чего-то.
Не виделись они с тех самых пор, как вместе закончили девятый класс. Тетя Нина сунула тогда Светлану
в колледж, на финансовое отделение, а Вера отправилась в областной центр — поступать в музучилище. Поначалу
о ней доходили только слухи: поступила, пиликает на своей скрипке, отличилась на каком-то конкурсе, — а потом
и они заглохли. Кому какое дело до девушки, которая обосновалась в большом городе, пусть даже, в некотором
роде, и прославляя там свою малую родину, но на саму эту родину не показывая носа и не поддерживая с
земляками хотя бы и электронных контактов? Потом еще, правда, промелькнуло что-то про конфликт с мамой,
Натальей Петровной, вроде бы закончившийся отказом в родительском финансировании и чуть ли не полным
разрывом семейных связей, однако Светлана слышала об этом краем уха, да и не при таких обстоятельствах,
чтобы бросаться уточнять подробности.
А ведь когда-то Вера была для нее мало сказать что подругой — путеводной звездой, недосягаемым
идеалом. Тринадцатилетняя Света восхищалась ее тонкой грацией, рано оформившейся фигурой, самим ее
успехом у мальчиков, не лишенным грубоватого двусмысленного привкуса, но все равно несомненным; Вера же
снисходила до влюбленной в нее одноклассницы с королевской улыбкой, в которой, впрочем, не было никакого
высокомерия. Под сенью провинциальных лип и тополей она охотно, многозначительно понизив голос, делилась
с приятельницей своей причастностью к чему-то настоящему, взрослому, о существовании которого та только
еще начинала догадываться, — и после этого окрыленная новыми открытиями Света возвращалась домой сама
не своя, рассеянно отвечала на вопросы, а тетя Нина, подозревая неладное, ужесточала режим.
И вот тебе на: вместо этюдов Паганини и таинственного шепота — мешковатые солдатские штаны,
пирсинг, вульгарные фразочки. Дискотека!.. Но все-таки это она, прежняя. От Веры, как раньше, исходит
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
волнующее соблазном, не выраженное в словах приглашение к авантюре, причем располагающейся уже не в
некой туманной перспективе, а совсем рядом — достаточно сделать шаг в сторону. В общем, сдав ключи от
кабинета на вахту, Светлана покидает городскую администрацию с четким намерением соскользнуть на один
вечер с проторенного пути и в полной убежденности, что ни Ангелина Сергеевна, ни затерявшийся на калыме
муж ее в этом не остановят.
Домой она возвращается к половине седьмого. Убедившись, что свекровь зычно похрапывает у себя в
комнате (конечно! а потом будет жаловаться на ночную бессонницу), насыпает Барсику сухого корма, наскоро
перекусывает сама и закрывается в ванной. Блузку, с сомнением к ней принюхиваясь, бросает в стирку, юбку
аккуратно вешает на батарею, быстро споласкивается под душем, после чего, замотанная полотенцем, с
колотящимся сердцем спешит к одежному шкафу.
Наряжаться по-праздничному вроде бы глупо, нужно что-то повседневное, но желательно хоть с какой-то
с претензией. С этим как раз затык: у Светланы вся одежда либо для работы, либо так — в магазин за продуктами
сбегать, а чтобы выйти в люди, давно ничего не покупалось. Наконец она останавливается на фирменном топике
со стразами, который последний раз надевала еще в колледже, и, покрутившись перед зеркалом сначала в
джинсах, а потом в мини-юбке (все из того же, дозамужнего арсенала), выбирает джинсы.
Перед выходом оставляет на холодильнике записку для Ангелины Сергеевны: в том духе, что Дмитрий
пока не звонил, но в выходные позвонит обязательно, а сама она договорилась встретиться со старой подругой —
постарается недолго. В самой этой фразе — «постараюсь недолго» — звучит скрытый вызов, и Светлана долго
колеблется, перед тем как вывести ее на бумаге. Но, в конце концов, думать поздно, решение принято, и она ведь
действительно не собирается задерживаться — ну, максимум к десяти вернется, время-то детское.
К кинотеатру «Победа» — это на Площади Труда, рядом с парадным входом в парк и железнодорожным
переездом — Светлана подходит загодя: по окрестностям уже разносятся периодически затухающие отголоски
музыкальной долбежки: видимо, налаживают аппаратуру. Не найдя, где сесть, она останавливается возле
автобусной остановки и угрюмо озирается.
Пространство от монумента с вечным огнем до районного ЗАГСа, включая примыкающий к площади
сквер, целиком занято группками молодежи — нахлынувшей на дискотеку свежей городской порослью. Одетые
сплошь в серое парни, не глядя на своих раскрашенных спутниц, вытаптывают куски асфальта, с деланной ленцой
обмениваются короткими тягучими репликами и, вдоволь накружившись на месте, неспешно направляются к
парку — а на смену им со стороны новостроек тут же подтягиваются новые компании.
Лица все незнакомые. Хоть у Светланы с ними не такая уж и большая разница в возрасте, для нее это уже
другое поколение — свободное и наглое. Ей немного страшно: вдруг пристанут, заденут как-нибудь, поднимут
на смех. Она уже нервно лезет в сумочку за телефоном — и тут Вера, появившись совсем не оттуда, откуда
Светлана ожидала ее встретить, начинает подавать ей из толпы торжествующие сигналы.
— Пивка не взяла? — спрашивает она, заключив подругу в крепкие мужские объятия. — И не надо нам,
правильно? Нам бы чего покрепче?
— Да ну тебя! — застенчиво улыбается Светлана.
— То есть? — Вера игриво поднимает брови. — Нет уж, давай, милый друг, по-человечески. Сейчас дойдем
до магазина, крепленого чего-нибудь возьмем. Ага?
— Ну, если капельку, пригубить. Ради встречи…
Затарившись в итоге двумя бутылками фанагорийского «Черного лекаря», они выходят через стремительно
пустеющую площадь к парку и, миновав пруд с островком, где уже вовсю бушуют ритмы современной эстрады,
бредут дальше. Теряющаяся в сумерках тропинка выводит их к заброшенной с советских времен площадке с
аттракционами: заводная карусель, коняшки, ракеты, мрачно нависающий издали остов «чертова колеса». Здесь
есть даже несколько не до конца раздербаненных скамеек, на одну из которых, расстелив рекламную газетку,
девушки и присаживаются.
— Так и где ты сейчас? — пытается Светлана внести ясность, поскольку завязавшийся по дороге разговор
ее только запутал.
— Я-то? В католическом хоре мальчиков, дирижером, — орудуя штопором, выдает Вера и, когда лицо
подруги расползается в честном изумлении, великодушно добавляет: — Шутка.
После гулкого хлопка вытаскиваемой пробки и последовавшего за ним бульканья двух красных струек —
еле слышных на фоне раскатов дискотеки — Вера словно бы нехотя перестраивается на серьезный лад. Выходит
так, что она довольно быстро поменяла классическую скрипку на рок-гитару, играла с группой на фестивалях,
даже сольники случались; впрочем, не гнушалась и подземными переходами, а зарабатывала — чем только не
зарабатывала, вот взять хотя бы тату-салон. Мужчин при такой движухе, понятное дело, было несчитано, и все
как-то несерьезно, мало, — а что с них взять, с бедолаг; потом появился художник, жутко талантливый,
мастерская в самом центре, выставки, каталоги, даже в Европе его знают…
Ну и все подобное прочее, грубо слепленный ком полуслучайных занятий и связей, в смене которых не
прослеживается никакой руководящей логики. Но излагается это все с такой певучей беззаботностью, что у
развесившей уши Светланы растет тревожное подозрение: наверное, свою жизнь она построила совершенно
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
неправильно, наверное, по-настоящему так и надо: ярко, лихо, во весь опор. Крепко же она застряла в семейном
капкане, если вот сейчас, не слишком поздним вечерком сидя на лавочке со школьной подругой, заранее трясется
от того, что скажет свекровь и не дойдет ли это до мужа — будто она бог весть какое преступление тут совершает.
Вера тем временем, бегло очертив свои личные и трудовые обстоятельства как что-то не заслуживающее
специального интереса, с жаром сворачивает на оформление наследства, разные всплывшие в связи с этим
бюрократические заковырки, увенчанные в дальнейшем препирательством с риелторами по поводу продажной
цены, полагающихся им процентов от сделки — и тому подобное.
Пропуская мимо сознания все эти скучные подробности, Светлана, которая поначалу просила плеснуть ей
на донышко, незаметно уговаривает первый пластиковый стаканчик, подливает еще и еще, и вскоре теряет всякую
меру.
Наконец она пьяно прерывает Верин монолог:
— Вот объясни мне, почему ты такая?
— Какая? — спотыкается та.
— Ну, такая, счастливая… С художником живешь…
Вера застывает с сигаретой в руке.
— Жила, типа того. Мда... Быстро тебя нахлобучило, — резюмирует она после короткой паузы.
— Да чего? Я нормально. Ты ведь и раньше была такая. Всегда себе цену знала, — язык у Светланы
окончательно развязывается. — Никто тебя не пасет, живешь в свое удовольствие. А я… как не пойми что…
Мужа месяцами не вижу. Да и увижу — та еще радость. Знаешь, как завидно?
— Ой, смешная ты! — оживляется Вера, ласково ее приобняв. — Чему завидовать? Пойдем лучше на
островок уже... Или, погоди, — хочешь, татушку тебе сделаю? Типа, на память. У меня все есть с собой:
дезинфекция, все дела, ты не бойся. Я же профи. Ну? Десять минут — и готово!
— Прямо счас? — ошалело спрашивает Светлана и залпом опорожняет очередной стакан.
— А что такого? Иероглиф «счастье» набью, он несложный. Давай? У меня такой же, вот смотри.
Вера встает и, расстегнув ремень, приспускает штаны. В районе копчика у нее синеет хитросплетенный
японский орнамент, который сходу напоминает Светлане распятие, снабженное какими-то декоративными
хлястиками и завитками.
— Да... — неуместно икнув, выдавливает Светлана.
Ее вдруг начинает мутить, все плывет и пошатывается, по телу прокатывается тошнотворное глиссандо.
Она делает резкий вдох — не помогает: воздух отчетливо отдает болотной тиной. Вера же, приняв ее
расхристанное молчание за знак согласия, немедленно приступает к своим манипуляциям, так что Светлане
остается только податливо следовать командам: развернись, вот, хорошо, теперь сядь на карачки, локтями о
скамейку обопрись, да, так, спокойно, все будет круто, дай, джинсы тебе расстегну, чего ты дергаешься, я же тебя
не насиловать собралась, расслабься.
Расслабиться не получается — прикосновения иглы причиняют дикую боль, как будто Светлану
ошпаривают кипятком, струйка за струйкой. Размазывая по щекам слезы, она то истекает взывающими к жалости
междометиями, то впадает в беспомощное оцепенение, но Вера ни на что не обращает внимания, продолжает
сосредоточенно ковыряться в ее коже, только просит не дергаться. Наконец, когда мука кажется совершенно уже
нестерпимой, объявляет, что все почти закончено, остался последний штрих, — и тут в области бедра у Светланы
начинает вибрировать.
— Погоди. Звонит у меня...
Нащупав мобильный в кармане джинсов, она подносит его к уху и успевает заметить, что на экране
высвечено шесть неотвеченных вызовов, но регистрирует этот факт механически, не испытав сколько-нибудь
внятных эмоций. Неужели Дмитрий? Звонят, однако, с неизвестного номера...
— Алле! Алле! — неуверенно привставая, Светлана пытается расслышать хоть что-то за грохотом музыки.
Через пару секунд из аппарата пробивается голос. Мужской. Кажется, незнакомый — хотя сейчас она бы
уже ни за что не поручилась наверняка.
— Светлана? Алле! Вы Светлана? Кто у телефона?
— Да, говорите, — чтобы скрыть опьянение, она отвечает неестественно твердо. — Вам кого? Плохо
слышно...
— Так, Светлана! — мужчина кричит в трубку. — Это вы? Слушайте. Меня зовут Олег. Ваш муж в моей
бригаде работает. Работал, точнее.
Пауза.
— В смысле, работал? — все-таки язык у нее заплетается.
— В общем, дела такие. Хоронить нечего. Тела нет.
— Какого тела? — свободной рукой Светлана поглаживает место предполагаемой татуировки: там все
саднит и чешется, но Вера, артистически играя мимикой, возвращает ее руку на место.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Так, по порядку, — доносится из трубки. — Мужа вашего мы потеряли, фигурально выражаясь. Я,
конечно, сочувствую... Ну, что я могу сказать? Черные постарались. Чечены, ингуши, не знаю, хер их там
разберет… Разборки на национальной почве. Черт-те что, одним словом...
Светлана чувствует приближение рвотного позыва, но у нее еще хватает сил пролепетать на прощание
нечто маловразумительное — к полному удивлению своего, только еще подступающего к сути, собеседника:
— А какая у меня уверенность... что я с Москвой общаюсь?
Не дожидаясь ответа, она жмет отбой, перевешивает корпус через спинку скамейки и, извергнув скудное
содержимое желудка на землю, слабо кивает Вере:
— Фигня какая-то.
Непонятно, относится ли данное резюме к капризам ее организма или к только что состоявшейся
телефонной беседе, но Вера, имея в виду оба возможных толкования, делает неопределенно-размашистый жест
и, забыв про обещанный штрих, легонько толкает Светлану в бок:
— Пойдем лучше на островок. Сейчас тебе полегче будет, точно говорю! Потанцуем. Мальчиков, может,
снимем.
Светлана, немного продышавшись, прихлебывает из недопитой бутылки:
— На посошок...
И нетвердым шагом следует за подругой — туда, где гудят басы и прорезают наступившую тьму
разноцветные лучи дискотеки; туда, где в эту звездную августовскую ночь бьется пульс ее города.
* * *
На этот раз птицы прячутся в шкафу.
Вера роется в бабушкиных тряпках, яростно расшвыривает их в стороны: все не то, лишняя, ненужная
ветошь. Добравшись до картонных коробок, натыкается среди них на забытую, давно разлюбленную, да и вряд
ли когда-то любимую куклу — некрасивую, с рыжими свалявшимися волосами и выколупнутым глазом.
Брезгливо, как случайно попавшего в руки червяка, отбрасывает ее на пол, и безглазая кукла при падении успевает
пластмассово пискнуть.
Вера привстает на цыпочки, чтобы дотянуться до верхней полки. Теперь, после того, как нижние отделения
перепотрошены до последней вещицы, сомнений нет: то, что она ищет, находится там, наверху. Ну конечно,
поиски всегда надо начинать с самых труднодоступных мест, как она сразу не догадалась: бабушка ведь
специально припрятала это так, чтобы она не достала. Вера и не достает — приходится пододвинуть табуретку.
Та скрипит и пошатывается; становиться на нее надо крайне осторожно, придерживаясь за твердую поверхность
шкафа. Наконец Вера устанавливает равновесие, выпрямляется в замедленной пантомиме — и, встав вровень с
верхней полкой, ошеломленно замирает.
Ярко-синие птицы с тяжеловесными клювами и темными, угольными зрачками, зловеще надувая зобы,
всматриваются в нее, внутрь нее и дальше, словно бы насквозь пронзая ее взглядом. Табуретка вдруг начинает
ходить ходуном, готовая развалиться, скрип становится невыносимым. Вестибулярный аппарат не справляется с
этой качкой, держаться Вере не за что, всюду птицы — в панике она успевает спрыгнуть, пока табуретка не
распалась на планки и рейки, но поскальзывается и больно подворачивает левую ногу.
Из соседней комнаты с неожиданной явственностью доносится надломленный женский голос:
— Прости меня, Хосе Гарсиа. Прости, если сможешь, — и тут же растворяется в телевизионном треске и
шелесте.
По комнате проносится слабое дуновение. Потирая больное место, Вера испуганно косится на брошенную
куклу: слипшиеся рыжие волосы еле заметно шевелятся. На пару секунд Вера прикрывает глаза — она уже знает,
что именно на нее надвигается.
Как будто отвечая на ее догадку, с кровати сам по себе соскакивает невесть откуда взявшийся красный
мячик. Он подпрыгивает по полу — вверх-вниз, но амплитуда его скачков, вопреки законам физики, не затухает
со временем, совсем наоборот, а сам мячик, безумно ускоряющийся, словно бы раздувается, растет,
необъяснимым образом утрачивая при этом материальную плотность. Вскоре Он покрывает собой все видимое
пространство, упирается, бешено пульсируя, в потолок, грозит его разрушить. Кровать, ночной столик с
фамильными драгоценностями, громоздкий старинный сундук и расчехленная швейная машинка «Зингер»: все
населяющие комнату предметы затягиваются в воронку, теряют очертания, тают...
Вера провожает взглядом недостойную любви куклу: та растворяется в невидимой красной пасти; еще
немного, и сама она проследует туда же. Нужно срочно вспомнить Его имя, но память отказывает. Как, ну как же
Его зовут? Господи, разве можно такое забыть?! Ведь тогда, в ЗАГСе, им же объявляли...
Шар уже касается Веры, обдавая ее почему-то острым запахом перегара, плотно обволакивает смрадным
дыханием, парализует, привинчивает ее к месту — и когда она окончательно готова признаться себе, что выхода
нет, Светлана, дернувшись от острой судороги в левой ноге, просыпается.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
«Олег? — проносится в ее голове, все еще тяжелой после кошмара. — Или нет? Какой Олег, нет никакого
Олега… Господи… неужели? Леха?! Леха… Да, Алексей!»
Раскрыв глаза, Светлана долго изучает заляпанные дешевые обои: геометрический орнамент в жирных
пятнах и плесени, обвисающие коричневые клочья, сонная муха в центре подтекающего черной слизью ромба...
Сознание включается не сразу — и, включившись, бьет наотмашь. Где она? С какой стати спит в одежде? Почему
под головой у нее свернутый тулуп, а на тело вместо одеяла накинута засаленная мужская куртка?
Светлана с опаской осматривается. Незнакомое, плохо обжитое помещение: кроме старого продавленного
дивана, из мебели здесь есть только комод с вываливающимися полками, два хлипких стула, миниатюрный
обеденный стол, покрытый размахрившейся скатертью. Рассеянные отряды насекомых вьются над башенками
грязной посуды, по полу разбросаны пустые бутылки, все тонет в каких-то ошметках, все липкое, жужжащее,
затхлое, как вкус у нее во рту. Из мутных окон льется режущий солнечный свет.
Вздрогнув, как от прикосновения чего-то колючего, Светлана вскакивает с дивана и озирается в поисках
выхода, но останавливается на полдороге. Откуда-то — похоже, с улицы — доносятся голоса. Прикусив от
волнения губу, Светлана на цыпочках выглядывает в окно. Там, на лавочке в тени яблоневых деревьев, спиной к
ней сидят трое парней сельского вида — ведут перемежаемый густыми плевками неспешный разговор, сжимают
в руках пивные бутылки. Каждому не больше двадцати с копейками, один так вообще щуплый и свеженький,
будто восьмиклассник. Рядом кособочится ржавая кадка, в воде среди пожухлых листьев и насекомых плавают
окурки. Подгнивший бревенчатый настил ведет от лавочки к забору с узкой калиткой. А за забором открываются
ряды треугольных деревенских крыш.
Куда же ее занесло? Вчерашнее упорно не хочет вспоминаться: Вера, парк, «Черный лекарь»; в голове даже
мелькают отдельные фразы из их разговора... А что потом? Как отрезало.
Светлана осторожно толкает дверь. Темный коридор, запах пыли, по углам — детали допотопных
механизмов, велосипедные колеса, нагромождения обуви, среди которой обнаруживаются и ее босоножки: мило,
ничего не скажешь. Соседняя комната при ближайшем рассмотрении оказывается продолжением коридора, такой
же свалкой ненужных вещей. Ни души.
Умыться здесь тоже негде: удобства, судя по всему, во дворе. К тому же подташнивает и страшно хочется
в туалет...
— Оба-на! Проснулась красавица! — оживляются на лавочке, когда Светлана, скрипнув дверной
пружиной, робко высовывается на улицу.
— Че, пивка для рывка? — добродушно колышет брюхом самый крупный из трех, наголо бритый амбал в
семейных трусах.
— Здрасьте... — потерянно произносит Светлана, не решаясь двинуться с порога.
— Чего жмешься? Проходи, садись. Чай, мы тебе не чужие, — со свойским хохотком подмигивает второй.
Этот одет поприличнее: спортивные штаны, футболка. Что-то в его чертах кажется Светлане смутно
знакомым: вытянутое загорелое лицо, впалые щеки, неровный рисунок начинающей куститься щетины, светлые
до бесцветности глаза. Ну, мало ли…
— Хоба-хоба! — третий, веснушчатый, по сравнению с остальными совсем еще салага, явно допризывного
возраста, лихо открывает пивную бутылку зубами и протягивает тому, что с вытянутым лицом. — Лех, передай
девчонке своей...
И в этот момент Светлану словно током бьет. Напрочь, казалось, стертые воспоминания прорываются
наружу, наползают друг на друга, тараном бьются в мозг, по кадрам воссоздавая сюжет прошедшей ночи:
толкотня дискотеки, цепкие руки на ее талии, кусты, мокрые поцелуи, водка в стаканчиках, сушеные кальмары в
чьей-то заскорузлой ладони. Провал — и она уже катится на заднем сиденье какой-то развалюхи, Вера рядом,
хохочет, как сумасшедшая, салон пропитан запахами кожи и бензина, из оконной прорези прямо в лицо хлещет
струя ветра. Потом опять поцелуи, водка, дешевый сервелат, разваренные пельмени, чаю налейте, пожалуйста, а
где Вера, Вера где?.. И вместо ответа перегар в лицо, бесцветные щупальца глаз, снова водка, снова провал, тугая
молния на джинсах, утомительное копошение, все в чем-то мокром и вязком...
Светлану ведет, ноги подкашиваются, внутри нарастает и обрывается непонятный гул. Наверное, так и
падают в обморок.
— Тих, тих! — кидается к ней Леха, когда она, откинув голову, начинает медленно оседать. — Етитьколотить, убьешься еще!..
Светлана приходит в себя уже на лавочке, зажатая между придерживающим ее Лехой и юрким малолеткой.
В воздухе разлит смешанный с запахом крепкого мужского пота аромат гниения — куча разлагающегося на жаре
компоста обнаруживается поблизости, и, зажав нос, Светлана пытается поверх ровного фона тягучей беседы
подавить еще один выползший из тьмы смутный флэшбек. Что-то вчера было про Дмитрия: какой-то звонок, чтото невероятное, дикое. Наверное, приснилось. Светлана шарит по карманам джинсов — надо проверить входящие
звонки на мобильном. Пусто.
— Телефон мой... Вам не попадался случайно? — решается она наконец поднять голос, слегка
подрагивающий от волнения.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Прощелкала? Нормально! — живо откликается Леха. — Дорогой был? Ну все, забудь, теперь только
новый покупать… На, глотни, а то опять вырубишься. Ты давай, это, себя береги.
Он сует ей ополовиненную бутылку, а прочие два кавалера немедленно вступают со своими
комментариями, обрушивают на Светлану скудные запасы остроумия, подзуживают ее — все с ухмылочками,
подколками, скабрезными намеками, но, в общем, беззлобно. Про туалет она спросить так и не решается.
— Ладно, мужики, хорош, я с пивом завязываю, мне за руль еще, — останавливает Леха этот похмельный
поток сознания и легонько тормошит кулаком Светлану. — Солнце, слышь чего? Короче, ты в город или здесь
останешься?
Та, опустив глаза, слабо отстраняется.
— Как неродная прямо, — комментирует Леха. — Чего, в город? Ну, давай в город отвезу тебя... Сортир
вон там, если надо. Сарай видишь? Рядом будка.
— А Вера была здесь? — купившись на проявление заботы, быстрым полушепотом выпаливает Светлана.
Леха хитро морщит брови:
— Кто такая Вера? Жек, ты не в курсе? Ромик?
Амбал многозначительно крякает, допризывник щурится мечтательно, как сытое пушное животное:
— Да была тут одна, любительница двустволки. Всю ночь уснуть не давала. С утра искали, не нашли.
Светлана, снова упав духом, отхлебывает из бутылки и думает, как бы выбрать момент, чтобы, не
привлекая внимания, прогуляться до будки...
Через полчаса она уже сидит в битой-перебитой «четверке» — та ревет, урчит утробно и то и дело
подскакивает на деревенском бездорожье. Леха включает кассету, салон заполняют нехитрые гитарные переборы
и возвышающийся над ними пронзительный мужской вокал: «Малолетние шалавы на тусовку собрались. Мнутся
на ногах костлявых, все изрядно нажрались...»
— Про тебя прям песня, — не отводя взгляда от дороги, Леха криво улыбается.
Светлана смотрит вперед с напряженным, как бицепс, лицом. Мимо тянутся вековые дома с резными
наличниками, облупившиеся заборы, огороды, деревянные столбы электропередач, такие трухлявые, что кажется
— вот-вот рухнут. На пригорке возникает строящаяся церковь красного кирпича; чуть поодаль, возле пруда,
высятся три белокаменных коттеджа с новорусскими башенками.
— Что за песня?
— Алексин, не слыхала? Старье вообще-то.
Пока певец выплескивает суровую и убедительную правду жизни («И поехали кататься неизвестно даже с
кем — девкам главное догнаться, остальное без проблем...»), Светлана борется с собой, чтобы не расплакаться.
Лицевые мускулы разжимаются, начинают перекатываться под кожей, как развинченные шурупы. Только сейчас,
срифмовавшись с песней, полное сознание того, что случилось, обрушивается ей на голову. Приключений хотела?
Ну вот, пожалуйста: в грязи по самую макушку, не отмазаться, и неясно, как быть дальше, что говорить Ангелине
Сергеевне, чем оправдаться в собственных глазах... А еще этот примерещившийся, надо надеяться, но чем дальше,
тем отчетливее встающий в подробностях ночной звонок: мысли о нем накатывают исподволь, как приступы
тошноты, и их приходится отгонять невероятным усилием воли.
Когда история про шалав добирается до финала, Леха выруливает на трассу и приглушает звук.
— Правда, что ли, муж у тебя? — его благодушное ерничество куда-то исчезает, он вдруг становится
серьезным, притихшим, с оттенком некоторой даже уважительности в голосе. — И чего, на калыме он?
Светлана в знак согласия хлюпает носом, а Леха, достав из кармана тренировочных штанов помятую пачку,
закуривает.
— Я бы тоже на калым подался. Здесь-то особо не заработаешь, — произносит он после паузы, по ходу
движения разгоняя себя до задумчивого, тяжело нащупывающего слова монолога. — Да только в Москве жить...
Люди там гнилые, одни деньги на уме. Все как враги друг другу. Вроде как, я не знаю, засунули их туда насильно,
как в душегубку, они так-сяк вертятся, соседям на голову лезут. Что за жизнь... То ли дело у нас, скажи? Душевно,
природа рядом. Заработки хоть небольшие, зато сам себе хозяин. Да и то, и у нас можно при желании...
Не закончив фразы, Леха со злостью сигналит замявшейся на дороге иномарке и обгоняет ее резким
виражом.
— Не-е, калым — последнее дело, — продолжает он после паузы. — Подрядчикам на деньги кинуть — как
два пальца, сколько я таких случаев знаю. Твой-то нормально привозит?.. Да? Ну, чего, флаг в руки… А я всетаки думаю, надо своим умом зарабатывать. Я бы вот лучше научился чему-нибудь уникальному, необычному
для русского человека. Чего никто не умеет. Ну, знаешь, некоторые хорошо говорят по-английски. Уже хорошо,
уже необычно. Или, скажем, я не знаю, в компьютерах секут, технологии там разные… А? Чего молчишь?
Светлана, потупившись, пожимает плечами:
— Наверное...
«Четверка» тем временем въезжает в город, который сперва мало чем отличается от деревни, но вот
показываются первые кирпичные строения: шестая школа, магазин «Райцентр» — бывший семнадцатый, детская
поликлиника. Начинает капать мелкий дождь, и город кажется смирным и печальным, как заболевший ребенок.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Тебе на какую улицу, говоришь? — Леха быстро переходит на бодро-деловой тон. — На Тургенева?
Довезем, довезем… Номерок-то на память не оставишь?
— Да потеряла же телефон... — всхлипывает Светлана.
— Так ты это, обратись там к оператору, скажи: так и так, короче, телефон ек, номер обратно хочу.
Восстановишь.
Леха тормозит у первого встретившегося им светофора и, перед тем как загорается зеленый,
примирительно касается ее плеча:
— Чего ты убитая такая? Ну, похулиганили маленько, бывает. Главное же, без обид?
Она ограничивается напоминающим рыдание глубоким вдохом.
Оставшаяся часть пути проходит в молчании. Светлана просит остановить возле рынка, на каменных ногах
преодолевает двести метров до дома и долго еще стоит, поникшая, у калитки, не решаясь зайти.
— Обедать будешь? — бросает Ангелина Сергеевна, услышав робкое копошение в дверях. — Суп уж
сготовился почти, а второе подождать надо.
Светлана, плотно сомкнув губы, пересекает кухню и с виноватым видом присаживается на краешек стула.
Все четыре конфорки заняты кастрюлями и сковородками, которые вперемешку клокочут, булькают, чадят и
извергают запахи. Неожиданный прием, ничего не скажешь, особенно учитывая, что свекровь век сама ничего не
готовила. Вместо истерики — деловитая возня у плиты, цветастый фартук, будничное шарканье.
— Дмитрий велел не ждать к обеду, — как ни в чем не бывало возвещает Ангелина Сергеевна. — К вечеру
прийти обещал.
Светлана каменеет:
— К вечеру?.. — и, набрав воздуха: — Он что, вернулся?
— Откуда вернулся? — с показным недоумением смотрит на нее свекровь.
— Ну, как? С калыма...
— Ой, ты мне голову не дури, — сварливо вскидывается Ангелина Сергеевна, орудуя оловянным
половником. — На, борщ бери. Не знаю, как получился. Попробуй, понравится? Может, недосолила?
Светлана задумчиво помешивает в наполненной до краев тарелке горячее месиво, с рассеянным интересом
наблюдая, как расплывающееся белое пятно сметаны преображает ярко-багровую густоту в розовую
пастельность. Врет, что ли, про Дмитрия? Наверняка. Претензии прямо не высказывает, объяснений не требует
— но это пока, просто, перед тем как взвиться ястребом, проверяет, насколько у Светланы хватит наглости. Или
ждет, когда у нее нервы сдадут. Новая боевая тактика, вполне в ее духе. Если что, кое-какая линия самозащиты у
Светланы выстроилась: телефон вытащили в маршрутке, заметила потом, когда засиделась у одноклассницы —
вспоминали школьные годы, все по-хорошему, чай с пряниками, а одноклассница эта оказалась без домашнего,
мобильный к тому же в ремонте. Слово за слово, время за полночь, позвонить неоткуда, одной по городу идти
страшно... Куце и не больно правдоподобно, но хоть что-то.
Молчание становится все более угнетающим, и в момент глубочайшей погруженности в дурные
предчувствия Светлана замечает в супе волос, причем не один — из щедро порубленного мяса торчат странные
какие-то, то белые, то черные с рыжиной тонкие шерстинки. Взяв один из кусков на ложку, она с сомнением
отщипывает волосок — и тут ее передергивает от жуткой догадки.
— Ангелина Сергеевна, а Барсик где? — спрашивает вполголоса.
Та перекладывает что-то на шипящей маслом сковородке — то ли вправду не слышит, то ли делает вид.
Но Светлане ответ уже и не нужен. Ее выворачивает, ложка со звоном летит обратно в тарелку,
расплескивая по столу жирные цветные капли. Давясь рвотой, Светлана проносится мимо свекрови в ванную,
склоняется над раковиной, и бурлящая лавина хлещет из нее, забрызгивает пол, не укладываясь в отведенные
границы. «Кошкой рвет», — проскальзывает по краю сознания.
— Что, невкусный? — протяжно доносится с кухни. — Или подавилась? Там косточки мелкие попадаются,
забыла сразу предупредить.
Растерев лицо холодной водой (в зеркале отражение: по щекам размазана тушь, белки красные, в мелкой
сетке сосудов), Светлана в гордом отчаянии вышагивает через кухню, коридор и зал к себе, трясущейся рукой
запирает дверь на крючок, с разгону спотыкается посреди комнаты обо что-то твердое — окна зашторены, не
видно в темноте, тьфу ты, черт, больно-то как! Оказывается, врезалась со всего размаха в мужнины гантели: с
чего бы это они тут раскиданы, лежали же всю дорогу под кроватью. Неужели вправду вернулся? Или Ангелина
Сергеевна нарочно вынула? С нее ведь станется...
Но соображать дальше, взвешивать шансы и просчитывать варианты Светлана уже не в состоянии. Кое-как
стянув джинсы, она валится на кровать. Ее колотит, окружающее пространство становится чужим и враждебным,
тело ноет, гудит, бесконечный ряд предметов и лиц проплывает перед ней в тумане, слипаясь в мерцающее
марево: тлеет, разгорается, снова тлеет... В какой-то момент она обнаруживает, что Барсик запрыгнул на кровать
и пытается пробраться под одеяло. Светлана сгоняет его — пыльный, грязный, только что с улицы, — но кот лезет
еще активнее, втирается в доверие, щекочет усами, заранее принимаясь урчать и изгибаться. Светлана
отбрасывает мокрое одеяло, потом, почувствовав озноб, снова закутывается, поворачивается на другой бок,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
коротко вздрагивает всем телом — и понимает, что задремала. Веки снова смыкаются, но она не дает себе до
конца провалиться в сон, и так, в этой изматывающей схватке с собственным организмом, незаметно
перемещается в ночь.
В доме стоит гулкая тишина. Не тикают часы, даже с улицы не доносится ни звука, слышно только, как
пищит под потолком одинокий комар. Светлана снова, с некоторым недоверием, как алкоголик после делирия,
застает себя в материальном мире, и первым делом понимает, что ей страшно хочется пить. При мысли о том, что
надо идти на кухню, проскальзывает какое-то скользко-неприятное даже и не воспоминание, а его неуловимая
тень, но под напором телесных потребностей смещается на зады сознания, растворяется почти бесследно.
Для начала переодеться в домашнее — нащупав выключатель, Светлана освещает комнату уютным
желтым электричеством и только успевает стянуть с себя все, что на ней было (липкие от пота трусы, топик,
бюстгальтер), как для подспудной тревоги появляется самый что ни на есть реальный повод. По дому кто-то
ходит, и это явно не свекровь: шаги мужские, уверенные. Уже через пару секунд рядом с дверью раздается
зловещее поскрипывание половиц — кто-то переминается, перед тем как сделать последний рывок к цели.
Светлана с бешено колотящимся сердцем ищет пути отступления: залезть под кровать? спрятаться в шкаф?
Ерунда. Окно выбить? Но все уже бесполезно — дверь вдруг резко дергается с такой силой, что крючок вылетает
из петли. Светлана прикрывается первым выхваченным из груды тряпок платьем и отступает назад.
С порога, перекатывая выпуклые скулы, на нее смотрит Дмитрий:
— Ну, как ты тут без меня?
Голос надтреснутый, глухой, далекий. Выглядит муж тоже как-то дико, словно постарел на несколько лет:
заросший, нечесаный, землистое лицо перерыто морщинами. Одет он в замызганную строительную униформу —
так и ехал в этом виде со своего калыма? На ногах почему-то меховые сапоги: унты, или как там они называются?..
угги?
Светлана, пряча испуг, вымученно улыбается:
— Я? Нормально. Соскучилась. Не ждала тебя так рано. Рада очень, — слова не хотят выговариваться, их
приходится с усилием выталкивать из себя.
Спохватывается:
— Ты ужинал, покормить тебя?
— Ты на часы смотрела? Какой ужин? Я сейчас на другой счет голодный.
Дмитрий с деревянной усмешкой поглаживает себя по ширинке и придвигается к Светлане вплотную,
обдавая ее холодком, будто сам только что с мороза. От него исходит сырой, дремучий, прогорклый запах. Вырвав
у жены из рук стыдливое платье, он твердо разворачивает ее к себе спиной и не предполагающим сопротивления
жестом пригибает к ночному столику.
Светлана покорно прикрывает глаза — но возбужденное сопение мужа, внезапно прервавшись, сменяется
свирепым шепотом:
— Это что еще?
— Где? — вздрагивает Светлана.
— Где, сука?! — Дмитрий, мгновенно распалившись, срывается на крик. — Я тебе сейчас покажу где!
Он хватает ее за плечи и начинает трясти, как тростинку, после чего с размаха залепляет кулаком в висок.
Светлана отлетает на кровать, позвоночником задев при падении металлический корпус.
— Ах ты, шалава, — нависает над ней Дмитрий, — узорчики она себе на жопе набивает! Фэн-шуя
захотелось? Сейчас я тебе устрою фэн-шуй! Ты кому тут, тварь, задницу подставляла? Для кого старалась?
Светлана беспомощно заслоняется от новых ударов:
— Да для тебя, для тебя же, господи! Погоди же ты, дай расскажу все...
— Для меня, гейша ты драная? Для меня?!
Дмитрий дубасит ее ногами, хлещет по лицу, приподнимает за волосы, чтобы метче вдарить, а когда она
взревывает от боли, затыкает ей рот промозглыми черными пальцами:
— Молчать, мразь лживая! Для меня ты, значит, задом вертишь, пока я на калыме здоровье гроблю?
Быстро выбив из жены последние остатки доброй воли, он взбирается на нее рыхлой темной массой,
загребает под себя, безжалостно вдалбливается. Провисающая сетка кровати скрипит и стонет, выражая
сочувствие жертве.
* * *
Оркестра не заказывали; в доме, несмотря на столпотворение, установилось почтительное молчание.
Мужчины, женщины, дети, старики, не решаясь перекинуться словом, мнутся по периметру комнаты, но всем
места не хватает — часть выносит в коридор, на кухню, кто-то ждет во дворе. Светлана не ожидала такого наплыва
гостей, большинство прибывших она видит впервые.
Сама она не знает куда приткнуться, хочет как-то помочь, мечется туда-сюда в своем коротком платьице.
Взрослые ее одергивают, тихонько толкают в бок: начинается. Две женщины — Светлана узнает в них маму и
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
тетю Нину — подхватывают гроб с табуреток, взваливают на плечи. Светлана знает, что это гроб, хотя на
настоящий гроб он мало похож: наглухо застегнутый на молнию брезентовый мешок, сквозь ткань которого
проступают очертания тела.
— Как звали-то усопшего? — наклоняется к Светлане какая-то богомольная старушка в черном платке, из
тех, что чувствуют себя нечужими на любых похоронах.
Светлана теряется на мгновение, потом вспоминает:
— Алексеем.
— Как же его так, милая?
— На стройке работал, сорвался с крана, — отвечает кто-то за Светлану, а та, зная, что это неправда, не в
силах ничего возразить.
— Страшное горе, внучка, страшное, — шамкает губами богомолка. — И молодой, видно. Что не следитто за ими начальство?..
— Вымирают мужики... — вторят из толпы. — Скоро, как в войну, одни бабы да ребятишки останутся.
— Все Москва, чертова деревня... Россия гибнет, а они строятся.
В этот момент за дверьми комнаты начинает происходить что-то странное. Услышав всплеск множества
взволнованных голосов, Светлана прорывается сквозь толпу вперед и, увидев причину оживления, застывает с
выпученными глазами. Мешок с телом, который женщины продолжают торжественно выносить из помещения,
трясется, пульсирует, содрогается в ритмичных конвульсиях.
— Живого хоронят! — голосит кто-то.
На секунду и у Светланы мелькает мысль, что муж воскрес — или, может быть, что он и не умирал,
погрузился, как пишут в «Экспресс-газете», в летаргический сон, — но тут же она с облегчением вспоминает, в
чем дело. Кролики! Она же сама запихала двоих ему под брезент, пока никто не видел. Проснулись, получается,
и сразу за дело. Молодцы! На душе у Светланы воцаряется сказочная легкость, волна сладостного покоя
разливается по телу, она отрывается от земли, летит — и тут Вера просыпается с блаженной улыбкой.
Реальность вторгается долгой настойчивой дробью — кто-то стучится в окно. С неохотой покинув теплую
постель, Вера слегка раздвигает занавеску. Прильнувший к заледеневшему стеклу красногрудый снегирь замечает
ее и спархивает с карниза. Некоторое время Вера провожает его взглядом, пока он не растворяется в белом
февральском пейзаже.
Поежившись от холода, Вера разворачивается. Черт, опять гантели посреди комнаты, палец отшибла со
всей дури! Ну, ничего, не смертельно, внимательнее будет в следующий раз, а пока надо первым делом проведать
Ангелину Сергеевну. Та с августа так и лежит бревном — полная парализация, и врачи никаких надежд не дают.
Если ее бросить, от силы несколько дней протянет — но как можно, тем более, когда в случившемся, по ее
ощущению, в какой-то степени и сама она виновата? И вот не бросает, кормит с ложечки, по несколько раз в день
меняет утку, перекладывает с боку на бок. Тяжело в одиночку, но куда ее такую? Пусть уж последние месяцы
дома доживет.
— Надо вам что-нибудь? — спрашивает, понимая, что свекровь все равно ей не сможет ответить. —
Давайте посмотрю. Ах, ну у вас тут сухо. Позавтракаете? Рыбное пюре, как вчера. Вкусное-вкусное. Набок
немножко сдвинемся, а то нехорошо так, в одном положении.
Накормив Ангелину Сергеевну, Вера перекусывает сама, проходит с чашкой в зал, усаживается в кресло.
Сегодня выходной, можно расслабиться, а скоро и вообще декрет дадут — чем хорошо работать в администрации,
трудовой кодекс все же соблюдается. В другом каком месте сразу бы уволили, как только живот наметился. А что
деньги копеечные, ну так Леха, слава богу, парень серьезный оказался, подкидывает с калыма. Думает, что
ребенок от него, в ЗАГС зовет. Она его и не разубеждает.
Хлебнув сладкого чая — горячий еще, — Вера щелкает пультом. На экране вырисовывается кривляющаяся
среди искусственных пальм девица в открытом купальнике. Сверкает белыми зубами: «А я креолка, люблю
двустволку!» Вера, поморщившись, переключает канал — там тянется бесконечная история про Исабель Марию
и Хосе Игнасио.
Оставив чай на столе, она идет к себе. Стаскивает через голову ночную рубашку, поглаживает перед
зеркалом округлившийся живот: на УЗИ сказали — родится мальчик. Вырастет большим, сильным, будет
отцовские гантели тягать...
Вера поворачивается спиной, вытягивает шею, чтобы разглядеть татуировку. Чем только ни сводила, все
без толку, только раздражение на коже. «Придется все-таки в салон обращаться, хоть и дорого, — думает Вера, и
тут ее вдруг переклинивает. — Вера? Почему Вера? Лена же?.. Или Света? Похоже, Светлана».
Сумочка лежит на сундуке, рядом со швейной машинкой. Надо порыться, достать паспорт, сверить.
Быстрее, пока чай совсем не остыл.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Геннадий ПАДЕРИН
ЗАПАХ ПОЛЫНИ
Рассказы
БЫЛЬ О ТОПОРЕ
День начался с пощечины.
Досталось Николаю — cтарик-бригадир влепил…
Накануне, под вечер уже, над станом тяжело зависла набрякшая туча. Она выползла из лесистого распадка,
по которому проложила свое русло бурливая в этих местах Томь, пахнула промозглой стынью.
— Никак снегом попахивает? — обеспокоился бригадир.
Ночью туча разродилась дождем, а на рассвете, как по заказу, повалил мокрый снег. В палатке сделалось
холодно, вставать утром никому не хотелось.
— Дежурный, — заныл в спальнике Алеха Сердюков, самый молодой из плотников, — дежурный,
подтопить бы!
— А я над чем бьюсь? — огрызнулся Николай, которому как раз и подгадало нести вахту в эту слякотень.
Он, в самом деле, давно уже бился, пытаясь раскочегарить чугунную печурку. Насыревшие поленья едва
чадили, а запастись с вечера сушняком не подумал.
Отчаявшись, вывалил из ящика консервы, схватил первый попавшийся под руку топор, стал крушить ящик.
На растопку.
— Касьянов, — испуганно крикнул бригадир, латавший разодранную штанину. — Касьянов!..
Кинулся, перехватил в замахе руку с топором.
— Дерьма пожалел! — с сердцем пнул Николай обломки. — Я тебе два таких с базы приволоку.
Бригадир даже не взглянул на разбитый ящик: повернув кверху лезвие топора, сосредоточенно водил по
нему задубелым ногтем.
— Гляди! Вот он, твой… сперимент!
Острие в двух местах оказалось чуть продавленным. Две мелкие зазубринки. Верно, угадал в спешке по
гвоздям.
— Они же все в куче — топоры, — повинился Николай. — Когда тут разбираться, где твой, где мой?
— А…
— Теперь начне-ется воспитание!
Николай не сомневался, сейчас бригадир станет попрекать, почему не сбегал за колуном, оставшимся на
берегу возле кострища.
— А…
— Прошу тебя, дядя Филипп, не нуди из-за чепухи!
Лучше бы он смолчал.
— Чепухи?! — в голосе старика кипело негодование, морщинистое лицо перекосилось. — Чепухи?!..
Старик вдруг размахнулся и …
В первое мгновение Николай как-то даже не поверил тому, что случилось. Будто и не с ним вовсе. А в
следующее мгновение у него на руках успели повиснуть парни: повыскакивали из спальников, заблокировали с
обеих сторон.
— Ну, старый пень… — прохрипел Николай, пытаясь освободиться.
Бригадир убрал топор, вновь взялся за штанину.
— Да не держите вы его, — сказал ребятам, — пусть, такое дело, пар спустит.
Те проводили Николая до выхода из палатки, Петя Клацан буркнул в спину:
— Погуляй…
Николай метнулся к ближней пихте, нырнул под ее разлапистые ветви на сухое, привалился к стволу.
— Пень старый! — не удержался, прокричал в сторону палатки. — Не думай, это тебе так не обойдется —
руки распускать!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Покурил, жадно и глубоко затягиваясь, но папироса не успокоила, а когда все тот же Петя Клацан позвал
завтракать, рявкнул:
— Иди ты со своим завтраком!..
Так и сидел под деревом, со злостью обламывая над собой отмершие сухие ветки, пока не увидел, что
бригадир и оба молодых плотника уже шагают к моторке. Нехотя поднялся, пристроился в хвост бригаде.
Леха Сердюков нес, перекинув через плечо, Николаеву брезентуху. Николай потребовал сердито:
— Дай сюда!
Натянул куртку, хлопнул рукой по взбугрившемуся карману.
— Что тут?
Алеха оглянулся, подмигнул:
— Поешь!
— Заботишься? А может, мне ваша забота поперек горла?
Вытащил сверток, размахнулся, делая вид, будто собирается выбросить.
— Сдурел! — поймал за руку Алеха.
— Черт с тобой, — рассмеялся Николай, примирительно ткнув приятеля в бок. — Слопаю, так уж и быть.
Пока жевал, Петя Клацан прогрел двигатель.
— Внимание, приготовились, — выкрикнул он, дурачась, — старт!
Лодка отделилась от лесистого берега и, оставляя пенистый след, устремилась по крутой дуге на середину
реки, где моталась на якоре довольно большая связка бревен.
Какая возлагалась на бригаду задача? Если говорить вообще, им предстояло перекинуть через Томь моствремянку, по которому пойдут грузы для строящейся железнодорожной линии. Но даже здесь, в верховьях, не
шагнуть было с берега на берег одним пролетом, требовались промежуточные опоры. Этакие искусственные
островки. С ними и ждала бригаду главная маята.
Чтобы соорудить такой островок, надо вогнать в дно реки четыре сваи, подшить к ним изнутри доски, а
потом засыпать образовавшийся ромбовидный колодец гравием. Только тот, кому самолично, как говорит их
бригадир, доводилось бить сваи, кто приколачивал к ним в ледяной воде намокшие тяжелые доски, а после возил
на лодке гравий и ведро за ведром валил в кажущуюся бездонной утробу, — только тот мог по достоинству
оценить, какой затраты сил требуют искусственные островки на сибирской реке.
Пока они успели закончить один такой островок. Накануне принялись вбивать сваи для второго. Возле этих
свай и колотилась на якоре связка плота. Лодка притиснулась к нему боком, все перебрались на скользкие бревна,
облепленные хлопьями не успевшего растаять снега. Алеха подхватил прикованную к носу лодки цепь, готовясь
крепить к плоту, однако бригадир потребовал:
— Дай-ка, дай сюда, а то знаю ваши узлы: не успеем оглянуться, как без транспорту останемся.
Покончив со швартовкой, шагнул к свае, которую вчера не успели вогнать до отметки, ткнул кулаком:
— Стоишь, чертовка?
Неожиданно подпрыгнул, ухватился за торец, подтянулся на руках, помог себе коленями — вскарабкался
наверх.
— А говорите — старик! — с победным видом кинул оттуда.
Тут свая, очевидно, подмытая за ночь, дрогнула, покачнулась и тяжело ухнула в реку. Бригадира накрыло
волной.
— Доигрался, старый пень! — ругнулся Николай.
Петя Клацан кинулся в лодку, завел мотор.
— Отвязывай! — крикнул Алехе.
Алеха рванул за конец цепи, но узел не распался; Алеха опустился на колени, принялся распутывать
дрожащими пальцами стянутые звенья.
Тем временем старика швырнуло в сторону от сваи, понесло к водовороту под обрывистый левый берег.
Седая голова то возникала на поверхности, то исчезала под водой. Они знали, старик плавает чуть лучше топора.
— Чего телишься! — оттолкнул Николай Алеху, схватил топор и хрястнул по узлу обухом.
Железо жалобно дзенькнуло, узел остался целым. Тогда Николай сорвал с себя брезентуху, сдернул сапоги
и прыгнул в черную воду.
Все обошлось благополучно. Благополучно в том смысле, что Николаю удалось быстро нагнать уже еле
барахтавшегося бригадира и удержать на поверхности, пока не подоспела лодка. Когда Петя Клацан втащил в нее
старика, тот сразу очухался. Видно, не успел по-настоящему нахлебаться. Принялся шарить за поясом, бормоча
что-то под нос.
Николай не прислушивался, у него, что называется, зуб на зуб не попадал.
— Д-давай к берегу! — попросил он моториста.
Старик вскинулся, затряс протестующе головой:
— Правь сюда! — показал он на плот.
Петя попытался урезонить:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Вам же с Коляном в сухое надо, вы же…
— Правь! — оборвал старик.
Лодка повернула к плоту. Николай не стал ершиться, решил про себя: как только старик с Петей перейдут
на плот, он сядет за руль и умотает на берег без этого упрямого фанатика. Простужаться из-за него он не
собирался.
Только старик, оказалось, не имел намерения высаживаться на плот: на подходе к нему неожиданно для
всех перевалился кулем через борт.
— Не сигайте за мной, — крикнул, — я сам…
Скрылся под водой.
— Чего не удержали-то? — перемахнул к ним с плота Алеха. — Видели же: человек тронулся!
Дальше повторилось то же самое, как в киносъемках, когда делают несколько дублей одного и того же
эпизода: старика вновь выплеснуло на гребень волны и стремительно понесло влево, под крутояр. Но теперь лодка
была на ходу, нагнать «утопленника» не составило труда.
Опять втащили его, почти бесчувственного, в лодку и опять, как и давеча, он быстро пришел в себя, отыскал
глазами Петю:
— Куда правишь?
Тот молча показал в сторону плота.
— Правь к берегу, — просипел, сдаваясь, старик. — Кажись, без толку сигать, все одно не выловить.
Николай не утерпел, вмешался:
— Кого там выловить надумал?
— Да топор же! — старик просунул руку за опояску, поводил ладонью. — Как со сваей ухнул, он и
вывалился, видать.
— Из-за него и нырял?
Старик вздохнул виновато:
— Осуждаешь?
Николай сплюнул, покрутил пальцем у виска.
— Похоже, Алеха прав: чокнулся!
Сам Алеха, однако, не присоединился к Николаю.
— Брось, я ведь не знал, что из-за топора. А если так — то что же: у каждого свое отношение к инструменту.
Лодка ткнулась в дернину размытого берега. Алеха помог старику подняться.
— Айда, дядя Филипп, скорей в палатку!
Николай выпрыгнул вслед за ними, с силой потянул за цепь, готовясь швартовать лодку; нос ее
приподнялся, набравшаяся вода отхлынула к корме; под средней скамейкой обнажилось намокшее топорище.
— Вот твоя потеря, пень трухлявый! — ругнулся Николай, шагнув обратно в лодку и вскидывая над
головою топор бригадира. — Сюда тебе, старому черту, нырять надо было!
Тот поспешно вернулся. Развел виновато руками.
— Совсем память ушла…
В палатке бригадир переоделся, присел возле топившейся печурки, закурил. От мокрых волос поднимался
пар, смешиваясь с папиросным дымом.
— Значит, осуждаешь? — поднял глаза на Николая.
Николай успел согреться, злость прошла, схватываться со стариком больше не хотелось; он промолчал,
начал развешивать мокрую одежду.
— Осуждаешь, — утвердился старик и, пыхнув в очередной раз дымом, вдруг заговорил так, будто
продолжил прерванное когда-то повествование:
— …а приказ нам в тот день от командования был такой: восстановить мост через Оскол. Тот самый мост,
что посередке между Изюмом и Святогорском…
— Ну, покатил дед за синие моря, за высокие горы, — все же вклинился Николай.
Петя Клацан показал ему кулак, проговорил с сердцем:
— Куда тебя заносит сегодня?
И добавил, подсаживаясь поближе к старику:
— Все равно ведь дурака валять, пока не обсохнем.
Старик усмехнулся:
— Добро, поваляем дурака… за синими морями.
Помолчал, вернулся к прерванному рассказу:
— Ну, значит, получили приказ, дождались темноты, подобрались поближе к мосту, залегли в кустах понад берегом, слушаем…
— Чего слушаете-то? — придвинулся Алеха.
— Дак это… Немца, такое дело, слушаем. Немец на другом берегу засел да и хлобыщет из минометов в
нашу сторону. Без прицельности, наугад, но аккуратно по часам: десять минут отсчитает — залп, десять минут
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
отсчитает — залп… Не знаю, как у кого, а у меня все захолодало внутри: не приходилось еще под минами
робить…
Да ведь, сколь не слушай, а начинать надо. Ну, командир наш, Кобзев ему фамилия была, толкует: «Вот
что, казаки, — это он для бодрости казаками нас навеличивал, — вот что, казаки, работа у нас шумливая, без стука
не обойтись, и потому, думаю, самое время топорами тюкать, когда немец себе уши своими выстрелами
заглушает».
И, такое дело, пополз к мосту. И все за ним. А я… лежу. Лежу, будто гора на мне…
— Как это — лежишь? — почему-то шепотом спросил Алеха.
— Сробел, стало быть! Первый же раз под мины шел…
Николай, хочешь не хочешь, прислушивался к рассказу старика; и сейчас, представив себе, как все
поползли, несмотря на обстрел, в ночную неизвестность, возможно, навстречу смерти, — все двинулись, а один,
спасая шкуру, затаился, — представив это, невольно сжал кулаки.
— Я лично убивал бы таких! — вставил с неожиданным для себя гневом. — Стрелял бы, как предателей!
— Все так, — вздохнул, соглашаясь, старик. — А только кто мог углядеть в темноте, что который-то один
остался? И на заметку не взяли. Ну, а я полежал, полежал, одолел страх, да и пополз следом…
Пробрались под береговой пролет моста, огляделись, начали ладить на откосе деревянные стойки под
фермы. Взамен, стало быть, разрушенного устоя. А немец не унимается, все хлобыщет, только осколки дзенькают
о железо. Долго ли, коротко ли — зацепило двоих наших. Один прямо на руки мне упал. В живот угадало. Вот
ведь как!..
Перевязали их, как умели, уложили в сторонке, да и дальше вкалывать. Это сказать скоро, а ведь каждую
стойку замерь, отпили, подгони, закрепи. Одним словом, обстрел обстрелом, а дело делом…
Этак — до самого почти что рассвету. Изладили все ж, как требовалось. Думаю, без скидки могли себе
сказать, как это по-теперешнему говорится, мо-лод-цы! Тут Кобзев шумнул: «Шабаш, казаки, забирай раненых
— и в лес!» Эту команду очень даже проворно исполнили, в момент в лесу оказались…
И первым делом — за кисеты: покуда мост ладили, не до курева было. Тем более под минами. Мне тоже
страсть как курить хотелось, да ране, чем кисет достать, по привычке за поясом пошарил. И обмер: нету топора
на месте! Оставил, получается, под мостом, драпавши на радостях-то в лес. Что пережил тут, обсказать
невозможно…
— Неужто нового не дали бы? — удивился Петя Клацан.
— Отчего не дать? Дали бы. Такое дело, а только фабричный топор ни к чему был при тогдашней нашей
работе, он перед осколками слабину имел.
— Причем тут осколки?
— А как же! Фронт — он фронт и есть, снаряды, мины рвутся, осколки набиваются в древесину. Ты себе
топором машешь, не остерегаешься, вдруг — дзень! — и половины лезвия нету.
— Фабричный — дзень, а твой — заговоренный, что ли?
— Дорогушенька! Мой — собственной поделки, сибирской. Мы в Сибири как топоры ране ладили? Обухи,
не стану врать, фабричные использовали, а вот на лезвия наваривали сталь особой крепости. Приноровились
добывать у железнодорожников пружины с вагонных буферов — такую сталь и наваривали, от пружин…
Само собой, уменье требуется — дать такому струменту жизнь. Зато изладишь его, он поет. Ежели
перекаленный, высоко поет, а вязкое когда лезвие — пониже. Для него, для нашего топора, такое дело, осколки
тоже вредность имели, но не сравнишь: подправишь и опять с ходу вкалываешь. Никакого тебе простою. А на
фронте у саперов простой — это, считай, подножка своему войску…
Вот какой, стало быть, топор остался под мостом. У кого сердце стерпело бы? Товарищи, понятно,
отговаривали, Кобзев тоже отговаривал…
— Отговаривал, уговаривал… — снова вклинился Николай. — Командир должен приказывать!
— Само собой, мог и приказать, такое дело…
Старик пыхнул дымом, бросил окурок в печурку, принялся расправлять над жаром все еще не просохшие
портянки.
— Мог приказать, а только у него, я вам скажу, понятие имелось, что обозначает для плотника топор… Да
оно и не главное, что не приказал, сам я дурочку свалял: без оружья под мост подался.
— Тоже забыл? — подковырнул Николай.
— Почему — забыл? Просто не взял. Думаю, на кой шут лишняя обуза, коли по-быстрому туда-сюда?
Обойдусь…
— И что потом? — даже привстал Алеха.
— Дак, что?.. С этого, можно считать, вся медовуха и заварилась… Там местность на подходах к мосту
равнинная, голая из себя, но близ реки берег обрывается — невысокий такой обрывчик, — и под ним, на узкой
полоске — она вся илистая, жирная, — растет кустарник. Ивняк или еще что. Тянется вдоль уреза воды до самого
почти что моста…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Укрытие, сами понимаете, доброе, мы через те кусты как раз и подбирались давеча к мосту. И сейчас я
опять по наторенной этой дорожке подался за топором. Продираюсь, значит, ни о чем таком не думая, окромя
топора, вдруг слышу — как бы весла всплескивают в тумане. Перед рассветом от берега до берега туман над
рекой завис. Чую, звук в нашу сторону прибивается. Ближе, ближе. Соображаю: ежели лодка, то не фрицы ли
чалят? Тут, конечно, матюгнул себя за винтовку с самой верхней полки…
— И задал стрекача? — опять не удержался от подковырки Николай.
— Догадливый ты… А ежели правду, на волоске удержался — не драпанул. Осадил себя думкой, что надо
же поглядеть, кого сюда несет и для какой надобности. Не мост ли в прицеле? Ну, схоронился, жду, когда лодка
из тумана вынырнет; глянь — она уже по береговой отмели днищем скребет. Шагах, может, в десяти от меня.
К той поре успело малешко развиднеться, и что вижу: на веслах спиной к берегу — обыкновенный, как ему
положено быть, фриц в своей германской каске и с автоматом на шее, а вот на корме — ктой-то непонятный. Все
на ем нашенское: знакомая командирская фуражка, командирская, опять же, шинель, знакомая портупея через
плечо, кобура с пистолетом на боку…
Покуда пялился на этого оборотня, он вымахнул молчком на берег, молчком отпихнул обратно в туман
лодку и пал под кустом. Затаился. И я себя не выказываю, жду, что дале будет. А он все лежит…
Долго так лежал: верно, слушал, не обнаружат ли где себя наши посты…
Я прикидываю: коли таится — значит, чужак, и либо мост наш порушит, либо попытает пробраться к нам
в тыл шпионить. Что же, говорю себе, Филипп, настал, видно, твой час сослужить службу Родине — сделать
оборотню окорот. Исхитриться как-то, живота не пощадить, а — сделать!
Но, с другого боку — как? Он, сами понимаете, оружный, а у меня — голые руки. Пришлось тут
помозговать как следует…
Ну, вылежался он, успокоился, подался промеж кустов к обрыву. Мне ясно-понятно: подымется наверх —
там я его, считай, упустил; надо здесь, в кустарнике, разыграть художественную самодеятельность, какую только
что, за эти минуты придумал.
До сих пор не пойму — зачем, а было: снял с себя ремень, зажал конец в кулаке, — видно, на случай
рукопашной, чтоб пряжкой хотя бы вмазать, — потом встал в полный рост и негромко так, но явственно окликаю:
«Васька, черт, где ты тут, куда подевался? Пошто минное поле не метишь? Вон товарищ командир на берег
подались — подорвутся на мине, сыграешь под трибунал!»
И не промахнулся: зацепило «минное поле» гостенька, прыгнул он назад, выхватил пистолет, обернулся и
этаким злым, надсадным шепотом, но, гад, чисто по-русски, давай выговаривать: «Подлецы! Почему сразу проход
не метили, как мины ставили?»
А я ему, вроде как в испуге: «Виноват, товарищ командир, мы как раз насчет прохода сюда и посланы,
сейчас все будет сделано! Разрешите приступать?»
Он шипит: «Отставить! Проводите меня через минное поле в расположение части к вашему командиру.
Вернетесь — разметите!»
Я, такое дело, вытянулся в струнку, роль свою играю: «Есть проводить к товарищу командиру, вернуться
и разметить!»
Так у нас с ним, будто в драмкружке, и затеялось. И дальше самодеятельность разыгралась: толкую,
дескать, самое безопасное — обогнуть минное поле со стороны моста; отвечает — веди, да поскорее. Ну, мне того
и надо, почесали едва не рысью под пролет, где остался мой топор.
Как пришли, я щепу возле последней стойки разворошил — лежит, родненький, хозяину дулю кажет!
Топор в руках — силы вдвое, смекалки вчетверо: схватил, шпиону за спину уставился и говорю этак
обрадовано: «А вон, легок на помине, и наш командир!»
И подловил-таки: не удержался гость незваный, оглянулся. Тут, конечно, припечатал я его обушком по
руке, выбил пистолет. И нет бы сразу кинуться на гада, повалить, а я расслабился. С безоружным, вроде того, без
спешки управлюсь. Только он не стал дожидаться моих дальнейших действий: сунул, не мешкая, вторую руку в
карман шинели, выхватил еще один пистолет и рукояткой — мне в лоб!
Не сказать чтобы так уж шибко звезданул, главное, неожиданно, а покуда я промаргивался, он опять же не
сплоховал: ногой — в пах!
Дыханье от боли перехватило, я скрючился весь, а он, не давая опомниться, опрокинул меня — и в пинки!
А на ногах — сапоги кованые. Забил бы, верняком насмерть забил бы, не изловчись я махнуть топором — посечь
ему ступню…
— А дальше-то что? — поторопил старика Петя Клацан.
— Дальше? Дальше, такое дело, опять война, опять мосты и мосточки — все как положено по нашей
саперной линии.
— Нет, я не про это: что дальше с этим шпионом было?
— А обыкновенно: приволок к себе да и сдал в штаб.
— И все? А какую награду дали — медаль или орден?
— Нагоняй дали. За винтовку. Мог и сам жизни лишиться и шпиона упустить.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ладно, дядя Филипп, не прибедняйся, мы же видели твои ордена, когда ты на празднике при них был,
— не унимался Петя Клацан.
— Так то — за другое, после уж дали.
— Расскажи, дядя Филипп!
Бригадир усмехнулся:
— Или у нас сегодня выходной? Наш мост — всей трассе, считай, бельмо на глазу, а мы рассиживаемся,
байки слушаем.
Поднял сырые еще сапоги, критически осмотрел, начал обуваться, приговаривая:
— Все равно снова вымокнут, портянки сухи — и лады.
Натянул, притопнул, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Ежели бы что другое строили, ни в жисть сейчас не пошел бы. Выпил бы водки — и в спальник. А мост
— он ждать не может.
Нашарил у ног топор, поднес к глазам, оглядел придирчиво, не удержав вздоха, провел ногтем по
зазубринкам на лезвии. И только сейчас Николая стеганула по сердцу догадка: топор-то у бригадира — тот самый,
с фронта!
— Дядя Филипп, ты не серчай за давешнее, — подошел к старику. — Я вечером выправлю лезвие.
— Ладно, такое дело, чего там, — буркнул тот и заспешил: — Ну, казаки, пошли, пошли, некогда
рассиживаться!
CARRĖ
Виктору Леонтьевичу Тимофееву,
незатупившейся душе, благодаря кому
довелось постоять спустя годы под теми елями
1.
Нас построили сразу после побудки. Мы теснились в кругу заиндевелых елей, на заснеженной поляне, что
стекала в покрытое льдом озеро. Оно было оконтурено на фронтовой карте, но не имело имени — таких озер в
Карелии без числа и счета.
Мы стояли на безымянном берегу, уминая задубелыми валенками снег ночного помола. Серые,
невыспавшиеся, под серым, невыспавшимся небом, где только под утро остановились мельничные жернова, —
не иначе, прихватило морозом. За три с лишним недели, проведенные нами в промерзшей чащобе за линией
фронта, это был первый общий сбор.
На поляну вышел, не считая караульных, весь наш отдельный лыжный батальон. В маскировочных
костюмах и при оружии, но без лыж. И еще приказали оставить в шалашах, служивших нам кровом, гранаты и
запасные автоматные диски.
Построили нас квадратом. На военном языке усопших веков похожие построения обозначались
французским словом «carré» (в русском произношении — «каре»). Изобретение принадлежало пехоте: живой
квадрат, щетинясь пиками, мог отразить атаку конников.
Нет, нас построили на французский манер не ради круговой обороны. И carré у нас получилось наособицу:
батальон утрамбовался по трем сторонам квадрата, четвертую оставили свободной. Вышло нечто вроде
опрокинутой навзничь буквы «п», проемом к озеру. В проем доставили под конвоем одного-единственного
человека, он и принял на плечи пустующую грань.
Это был наш же боец, порученец батальонного комиссара. Он стоял сейчас на береговом уступе спиной к
озеру, понуро темнея на фоне слепящей глаза белесости. На нем были телогрейка со срезанными пуговицами и
ватные штаны, заправленные в голенища валенок. Колючий, с «манкой», сиверок, бравший разгон на
застекленной чаше озера, пузырил телогрейку — парень придерживал полы закрасневшей на морозе рукой.
В другой руке, безвольно опущенной, тоже голой и побуревшей, свисала, касаясь подвязками снега,
армейская, но теперь без звездочки, шапка. Ее лопушистые уши взметывались на ветру и тотчас беспомощно
опадали, будто крылья рябчика-подранка. На непокрытой голове точно так взметывались и опадали свалявшиеся,
подбеленные инеем пряди.
Нам скомандовали: «Смирно!», перед строем вышел пожилой, устало горбящийся человек в
маскировочной накидке, остановился в центре квадрата, лицом к той, главной, стороне.
— А, вон это кто, — пробормотал стоявший рядом со мною старшина. — Майор Сапегин из особого отдела
бригады.
В руках у майора парусил серым лоскутом листок бумаги. Майор сбросил на загорбок капюшон накидки,
достал из кармана очки. Кисею лесной тишины протаранил хриплый голос:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Военный трибунал разведывательно-штурмового соединения Красной Армии, находящегося в тылу
войск противника, рассмотрел обстоятельства, которые привели бывшего красноармейца отдельного лыжного
батальона Гриднева Филиппа Сидоровича на путь потакания изменнику Родины…
2.
Отец у меня был медик. Начинал фельдшером, потом выучился на хирурга. В конце тридцатых годов ему
выпало поработать в больнице, построенной незадолго перед тем на стыке двух известных в Сибири шахтерских
городков — Анжерки и Судженки. Впоследствии они слились и стали именоваться Анжеро-Судженском.
Разрыв между ними в то время составлял что-нибудь около десятка километров, и больничный комплекс,
как сейчас бы это назвали, оказался вполне самостоятельным поселением. Здесь имелись, помимо лечебных
корпусов, жилые дома для медперсонала, столовая, клуб, продуктовый магазин, парикмахерская. Все это было
обнесено внушительным забором с двумя воротами, которые, впрочем, никогда не запирались.
Но вот чем не мог похвалиться наш изолированный мирок — собственной школой, ребятне приходилось
мотаться в Анжерку. Пяток километров в один конец: само собой, пешком, иных средств передвижения не
существовало. Да о них и мысли не возникало ни у кого.
Путь в школу пролегал через окраинный поселок самовольных застройщиков. Самовольных — почему и
нарекли это скопище халуп Нахаловкой. В одночасье слепленные (как правило, за одну ночь), домишки мостились
один подле другого без какого-либо плана и хотя бы намека на порядок. Воспринимались они и самими
застройщиками, и властями как времянки, до лучшей поры, которая маячила на горизонте, но почему-то никак не
придвигалась.
Улиц здесь в обычном понимании этого слова не существовало, из конца в конец тянулись изломанные
щели-лабиринты, куда выплескивались помои, выгребалась из топок зола, беззастенчиво сваливался всяческий
мусор. Воспринималось это без какого-либо осуждения, каждый жил «на чемоданах».
Прилепилось к Нахаловке и еще одно прозвище — Теребиловка. Ночами тут пошаливали, обирая
запоздалых прохожих — «теребили».
Пацанва здешняя росла задиристой, сплошь сорви-головы; когда, бывало, бежишь в школу сам-один, того
и гляди наткнешься на чей-нибудь мосластый кулак. По этой причине все больничные сбивались на выходе из
ворот в группы по трое-четверо, такая компания попутчиков уже могла за себя постоять.
Мне повезло: путь до школы и обратно я, как правило, делил не с попутчиками — с друзьями.
Саша Васин, высоконький, но не изросший, жилистый, с античным волевым профилем, видел себя в
будущей взрослой жизни в военной форме, работал в этом плане над собой по всем линиям, включая, само собой,
физическую подготовку. Причем занимался по собственной программе и без поблажек, до седьмого пота.
У Фили Гриднева, напротив, жизненные установки не отличались особой четкостью контуров, жил, как
сам признавался, что твоя трава. Был он смугл и черноволос, и прозвище к нему приклеилось — Цыган. С
ударением, не знаю почему, на первом слоге. Филя откликался на прозвище без обиды.
Что еще выделяло Филю: врожденная потребность, — именно потребность, — о ком-нибудь заботиться,
кого-нибудь опекать. В нашей троице на положении опекаемого оказался, в силу своей безвольности, ваш
покорный слуга. Да, в общем-то, если не лукавить, я вовсе и не тяготился этой опекой.
Школьные дела у Фили складывались то с плюсом, то с минусом, способностями бог не обидел, но
подводила безалаберность, да и пофилонить он не считал смертным грехом. В то же время мою успеваемость он
держал под неослабным контролем, убеждал и совестил, а чтобы упредить отговорки, снабжал учебниками и
тетрадями, в том числе общими, с клеенчатыми, очень тогда ценившимися, корочками. И не забывал время от
времени напомнить, что мы на девятом, наиболее ответственном витке школьной программы.
Он и на внешний мой вид распространял дружескую заботу, не мирясь с изъянами в виде оторванной
пуговицы на пиджаке, или, к примеру, без должного тщания выглаженной рубашки. Хотя на себя в этом плане
никогда не тратил ни усилий, ни эмоций.
Как раз с моей школьной экипировкой и связан эпизод, ради которого, собственно говоря, я и вспомнил ту
довоенную пору. Отец в это время сильно погрузнел, к описываемой осени один из двух имевшихся у него
костюмов сделался неприлично кургузым. А ткань была добротная и броская — с искрой по светло-серому, со
стальным отливом, полю. На семейном совете решили перекроить костюм под мои габариты.
При этом никто, включая меня, не рассчитывал на особый успех. Тем неожиданнее и приятнее оказался
результат: из меня получился франт, необыкновенный франт. По определению Фили, настоящий лондонский
«dandy», образ которого незадолго перед тем нам довелось разбирать до винтика в сочинении по литературе. Я
даже не сразу набрался решимости появиться в этакой обнове в классе.
Надо сказать, парни у нас одевались без изыска, возможностями такими просто не располагая. Но двое
щеголей все же имелись. Держались они петухами, выпендриваясь друг перед другом и перед всеми нами. А
теперь представьте, как в одно прекрасное утро появляется третий претендент на звание dandy — ему, может
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
быть, и не переплюнуть штатных модников, но зато он из своих, из общей массы. «Принцы» были безоговорочно
низвергнуты, класс ликовал: «чернь» отмщена!
Ясное дело, откровеннее всех ликовал Филя. И был готов, что называется, сдувать с моей пиджачной пары
пылинки. А на той первой перемене, когда меня обглядывали, ощупывали, обсуждали и обшучивали, он, стоя у
локтя, дарил участие и поддержку.
Прошло несколько дней. Обычно если кому-то из нас троих приходилось задержаться после уроков,
остальные считали долгом подождать. А тут Саша объявил, что записался в секцию гимнастики, у них
установочное занятие, которое может протянуться до позднего вечера.
— Топайте без меня, — сказал нам с Филей, — а то буду переживать, что зазря томитесь.
Сибирь шелестела сентябрьской листвой — уже с позолотой, но еще не прихваченной заморозками.
Утрами стало бодрить, а днем прогревалось — впору загорать. Это я к тому, что мы обходились пока без верхней
одежды, и мне давалась возможность продемонстрировать обнову не одним лишь соклассникам.
Выйдя на улицу, я с напускной небрежностью застегнул пиджак на одну пуговицу, что делало его, как мне
представлялось, особенно элегантным, и, размахивая в такт шагам порыжелым кожаным баульчиком из
отцовского, еще фельдшерского реквизита, направился вслед за Филей к нашему персональному лазу в школьной
ограде. Трехэтажное каменное здание школы высилось в избяном разливе «частного сектора», переставшего
числиться окраиной Анжерки благодаря взявшей на себя эту роль Нахаловке. Нахаловка кособочилась тотчас за
оградой, и мы, дабы не давать крюка до калитки, отстегнули в дальнем углу пару штакетин, ныряя точненько в
щель-улицу, что вела к больнице.
Прежде, до своего сказочного превращения, я протискивался в пролом, нимало не заботясь, задену или нет
плечами занозистые рейки; теперь же, оберегая пиджак, всякий раз снимал его, облачаясь вновь уже за пределами
ограды. Естественно, сия процедура, в конце концов, наскучила, и сегодня я приготовился было сигануть в дыру
при параде, однако Филя оставался на посту:
— Ать-ать! — осадил ворчливо. — Тише едешь, целее будешь.
Устыдившись, я безропотно подчинился заботе друга и, выставив впереди себя пиджак с баульчиком,
скрючился в тесном проеме. Не успел я оставить его за спиной, еще не распрямившись до конца, как
почувствовал: кто-то тянет из рук ворот пиджака. Вслед за этим чей-то ломкий басок тюкнул по сердцу:
— Годящая хламида. Дай-ка примерить!
Передо мной моталась косо подрезанным конским хвостом выгоревшая челка, нависшая над роем блеклых,
осенней выпечки, веснушек. Я онемел от неожиданности и наглости, и, пока приходил в себя, моя рука с
баульчиком автоматически втиснула его между коленей и поспешила на помощь пиджаку.
— Ладно жадничать-то, — взметнулась челка, — поносил сам, дай поносить брату.
В горле у меня булькнуло что-то, похожее на всхлип, это помогло прорваться затору:
— Что ты выдумываешь, какой ты мне брат!
— Ну, пущай племяш, я согласный и на племяша.
Тут потек шов на плече пиджака, — почему-то совершенно бесшумно, без обычного в подобных случаях
треска. Искры на расползающейся ткани вспыхивали и тотчас гасли, умирая. Рукав отделился, став достоянием
налетчика.
У меня перехватило дыхание, в уши прихлынул шум закипающей крови. Сквозь него пробился из-за спины
девчоночий вскрик Фили:
— А-а! — со стоном выплеснул он боль, ярость и всегдашнюю свою бесшабашность. — Н-ну, гад!..
Набычившись, Филя ринулся на рыжего, ударил что было сил головой в грудь. Тот пошатнулся, но
удержался на ногах. Веснушки полыхнули злым азартом, рыжий, не выпуская добычи, быстро нагнулся, и я
увидел у него в руках алый сколок кирпича.
Не только голосом, но и фигурой Филя больше походил на девчонку — узкоплечий, с тонкой шеей, —
однако в нем таились мужская собранность и поражающая резвость, в острые минуты реакция была мгновенной,
вот и сейчас он стремглав метнулся — нет, не в сторону от угрозы, а навстречу, в ноги противнику. Обхватив их
на высоте коленей, он рванул на себя, резко подсекая. Рыжий вскрикнул и брякнулся навзничь.
Филе мешала стопа учебников и тетрадей, зажатых подмышкой — верный своим принципам, он не
обременял себя ни сумкой, ни портфелем, — стопа мешала ему сейчас, сковывала движения. Филя поискал
глазами, куда бы ее пристроить; вспомнив про меня, сунул мне эту связку. Заодно сорвал с плеч суконную
курташку, кинул на мои руки поверх растерзанного пиджака, превратив меня в живую вешалку, в ходячую камеру
хранения.
Оставшись в рубахе, он торопливо закатал рукава, вновь изготовившись к бою. И управился бы, надо
думать, с моим обидчиком, но тому приспела помощь — двое рослых огольцов с кольями наперевес.
В одиночку Филе, я сразу понял, против такого воинства было не выстоять, пришел миг, когда и меня
позвала труба. И что-то всколыхнулось в душе, взыграло, что-то обжигающе-молодецкое, до обмирания лихое: я
рванулся в порыве с места, но моему порыву тупо воспротивились и зажатый между коленями баульчик, и пиджак
в закаменевших от напряжения пальцах, и Филины учебники под мышкой, и его курточка на руках;
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
воспротивились, не дали сделать ни шага, — и я остался торчать, жалкий и растерянный, все той же вешалкой у
входа в Нахаловку, огородным пугалом возле клубка тел, катающихся в пыли, в золе, в мусоре, и только причитал
по-бабьи:
— Филя, они убьют тебя!..
Филе расквасили нос, раскроили бровь, изодрали рубаху, сорвали ботинки, пока ему не удалось вырваться
и пуститься вскачь вдоль ограды, огибающей школу. Парни, не потратив на меня даже мимолетного взгляда,
понеслись следом.
— Филя, они убьют тебя!..
В это время из пролома показался запыхавшийся Саша, в майке и трусах — примчался прямо с тренировки.
— Цыган где?
Я смог только мотнуть головой в сторону школы.
— Жди нас в раздевалке, — скомандовал он уже на бегу.
Я никуда не пошел — ноги не шли. А через пару минут появились, только теперь с противоположной
стороны, Саша с Филей. Я понял: дали полный круг. Нахаловских не было видно.
— Ты поглядел бы, как эти подонки драпанули от Сашки, — закричал еще издали Филя, размазывая
ладошкой юшку под носом, — как горох рассыпались! И надо же, такие кретины: пустились меня догонять всем
гамузом, все трое, не хватило ума разделиться и хотя бы одному рвануть навстречу мне, наперерез. Настоящие
кретины!
Приблизившись, он достал из-за пазухи рукав от моего пиджака.
— Сейчас сразу к нам, попрошу сеструху — пристрочит на машинке, никто ничего и не заметит. Только
сам не проговорись дома…
3.
Мое поколение обретало зрелость на сквозном свинцовом ветру. И платой за принадлежность к поколению
в девяноста семи случаях из каждых ста была жизнь.
В нашей сплотке первым заплатить по счету выпало Саше. Он таки добился своего — надел гимнастерку
с лейтенантскими кубарями в петлицах, окончив на пороге черного июня пехотное училище. И с учебного плаца
— на передний край, на минский рубеж. Здесь, на подступах к столице Белоруссии, и принял в ряду тысяч
безвестных героев свой жертвенный бой.
Филя сразу после школы спустился в шахту, на уголь: семье не прожить было без его заработка. А там
подступил срок призыва, Филю зачислили в погранвойска и отправили на Дальний Восток.
Меня грозовые раскаты застали в промежутке между вторым и третьим курсами Новосибирского института
военных инженеров транспорта. Не дожидаясь начала нового учебного года, я ушел добровольцем в
действующую армию, в лыжные войска.
Наша бригада формировалась в Новосибирске, отсюда перебазировалась в Ярославль. Здесь влилось
пополнение — разрозненные остатки одной из тех частей, что успела пройти испытание фронтом. Одновременно
нас вооружили автоматами, обеспечили запасом гранат, снабдили весь состав маскировочными костюмами.
В Ярославле мы узнали, что действовать бригаде предстоит в тылу противника, главным образом ночной
порой. Поэтому стали выбираться с наступлением темноты за город, где часами нарабатывали автоматизм в
ходьбе на лыжах, когда не видишь, что у тебя под ногами. На удивление, это оказалось совсем не простым делом.
Но вот курортная пауза, как назвал пребывание в Ярославле наш комбат капитан Утемов, подошла к концу,
заговорили об отправке. Пока готовились к отъезду, сюда прибыло соединение, отозванное с Дальнего Востока,
— оно предназначалось, по слухам, для пополнения частей, которые защищали подступы к Москве. В составе
соединения оказался батальон, где нес службу Филя — вестовым при комиссаре батальона. Ему и на военке
представилась возможность не лишать себя всегдашней своей потребности — о ком-то заботиться, кого-то
опекать. Знать бы тогда, чем это обернется для него…
Повстречались мы в красноармейской столовой — поспособствовал случай, — а потом, само собой, стали
думать-придумывать, как теперь не потерять друг друга, пойти на фронт в одной части. Я возьми и роди мысль:
дескать, надоумь своего комиссара, чтобы попросился к нам, в наш батальон, на эту же самую комиссарскую
должность, поскольку место сейчас пустует.
С этого все и закрутилось. Комиссар, как после рассказывал Филя, ухватился за подсказку, подал, не
откладывая, рапорт — и вопрос решился! Без обычных у нас проволочек и согласований. Такие бывают в жизни
нежданные-негаданные повороты.
Из Ярославля наш путь лежал на север, в глубь Карелии. Сперва на поезде, потом своим ходом. На
заключительном этапе, собрав резервы сил и воли, стокилометровым броском прорвались за линию укреплений
противника, затаились в лесной глухомани.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
На бригаду ложилась часть общей задачи, которая была поставлена перед войсками на этом участке
фронта: сорвать коварный замысел Гитлера, замысел, который ставил целью пробиться, не считаясь с потерями,
в обход Москвы — через Мурманск, Архангельск, Котлас — к Уралу, перерезать питающие фронт артерии. С
первых дней своего пребывания в тылу врага мы начали добывать разведданные о составе дислоцирующихся
частей, определять, какой техникой и какими резервами они располагают, нарушать по возможности
коммуникации. И одновременно, — что называется, на ходу, — налаживали бивачный быт в шалашах из елового
лапника (почти без костров — из-за боязни выдать свое местоположение вражеской авиации), отрабатывали
совместно с приданной нам летной частью систему снабжения боеприпасами, продуктами, медикаментами,
обеспечивали вывоз на большую землю раненых.
Прошло около месяца. С Филей встречались мимоходом, чаще всего по «снабженческим» поводам:
разыщет меня, чтобы порадовать парой пачек комиссарских папирос, а то прибежит с фляжкой спирта или плитку
шоколада принесет. Трофейным биноклем оснастил. О начальстве своем при этом особо не распространялся,
говорил только, что стал комиссар необычно задумчивым — может, переживает за жену, которая, по его
рассказам, осталась в оккупированном немцами Смоленске: поехала туда перед началом войны в отпуск к родным
— и не выбралась.
Так все это у нас и шло. И вдруг — растерянным шумком над вершинами елей, недоуменным шорохом по
шалашам: комиссар-де оказался не тем человеком, за кого себя выдавал, пытался перейти на сторону врага, но
был в последний момент убит, а порученец, который его сопровождал, задержан и доставлен в штаб бригады.
Наш брат, мелкая сошка, с комиссаром общались мало, не успели еще ни узнать поближе, ни, тем более,
привыкнуть к нему, так что при этом известии не испытали чувства большой утраты. Однако сам факт всех нас
просто оглушил. А у меня к этому шоку присоединилась гнетущая тревога за Филю. Тревога и боль. И
недоумение. И вместе с тем тлела еще надежда, что распространившийся слух — из арсенала провокационных
домыслов.
Уже на другой день информация подтвердилась, а скоро дополнилась и подробностями: комиссар
участвовал в ночном штурме одного из вражеских гарнизонов с локальной задачей — полонить «языка». Задачу
удалось выполнить в первые же минуты, взвод начал отходить, а комиссар остался с группой прикрытия. К
общему облегчению, солдаты гарнизона не сделали попытки преследовать нападавших, и комиссар приказал
автоматчикам догонять своих. Сам же посчитал нужным еще задержаться — понаблюдать за растревоженным
гнездовьем.
Оставшись вдвоем с порученцем, сказал бойцам:
— Я родом из этих мест, в лесу ориентируюсь — как у себя дома, так что за нас с Гридневым не волнуйтесь,
не затеряемся.
Все последующее излагаю со слов снайпера, которого, заподозрив неладное, притаил неподалеку за пнемвыворотнем старший группы. Наступал рассвет, то зыбкое междучасье, когда новый день еще только начинает
вызревать и все окружающее предстает глазам бесконтурно, с размытыми гранями. Снайперу приходилось
удерживать себя от желания подняться в рост, чтобы лучше видеть лежавших на снегу людей — маскировочные
костюмы совершенно растворяли их в кисейном мареве.
Тянулись томительные минуты. На подступах к укреплениям гарнизона никакого движения не
просматривалось, противник не проявлял ожидавшейся активности. Казалось бы, комиссар мог со спокойной
совестью покинуть свой наблюдательный пункт.
Наконец, он и в самом деле поднялся. Один. Порученец остался на прежнем месте. Комиссар поднялся,
перекинулся с порученцем несколькими словами — снайпер, к сожалению, их не расслышал — и показал что-то
у себя на боку, откинув полу маскировочной куртки. Потом оглянулся зачем-то на ельник, в котором скрылись
наши, сноровисто надел лыжи и пустился махом в направлении гарнизона. Снайпер покинул лежку, подбежал к
порученцу.
— Чего это он?
— А ты откуда взялся? — вскинулся тот.
— Да вот, замешкался… Так чего его туда понесло? Головы не жаль?
— Планшетку, говорит, потерял во время штурма, а там важные документы. На боку была, под курткой, а
ремешок оборвался.
— Почему же не сказал, когда все тут были?
— Не хотел, мол, чтобы кто-нибудь еще рисковал из-за его промашки жизнью.
— А тебя чего не взял? Вдвоем же быстрее нашли бы.
— Моя задача — прикрыть его, если что.
— Постой, а что это в руках у него? Белеет вроде бы что-то? Не флаг ли?
— Какой флаг, чего ты мелешь! Зачем он ему?
— Что я, слепой?!
— Больно зрячий, флаг разглядел в этой темени.
— Точно, белой тряпкой машет. Перебежчик он, твой комиссар, вот что я тебе скажу!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Больше ты ничего не придумал?
— Уйдет ведь, уйдет, мы спорим тут с тобой, а он и уйдет!
Опустился на колено, поймал щекой настывшее ложе винтовки. Глаз отработанно приник к окуляру
оптического прицела.
— Ты с ума сошел?
Порученец кинулся, готовый выбить оружие, но выстрела предотвратить не успел.
Снайпер оказался из своих, батальонный, не из резерва бригады. Я выспросил у него все до слова, заставил
восстановить в деталях все случившееся, от первой минуты до последней. Придумывать что-то, присочинять
нужды у парня не было.
День спустя информация дополнилась слухами, что пришуршали по лыжне, протянувшейся от нас к штабу
бригады: якобы при допросе на Филю стали давить: почему позволил комиссару-изменнику уйти, не застрелил
на месте. А Филя будто бы ответил: «Не обучен стрелять по своим».
И настало утро, когда вслед за побудкой проискрила от шалаша к шалашу непривычная в лесной нашей
жизни команда, непривычная и тревожная:
— Выходи строиться! Вещмешки, гранаты и лыжи не брать.
4.
Мы уминаем тяжелыми валенками снег, сооружая старинное построение с французским названием — весь
наш батальон против одного Фили. Он стоит, придавленный тремя сторонами квадрата, в кругу заиндевелых елей,
на берегу безымянного озера, и простуженный майор-особист исполняет для него реквием, сочиненный в военном
трибунале бригады. Для него — и для нас.
Хриплый голос майора становится на морозном ветру надсадно сиплым. Майор пытается прокашляться,
но это мало помогает, он с трудом выталкивает изо рта ледышки слов, сопровождаемых тусклыми сгустками пара.
— Учитывая особый характер задач, поставленных командованием Советской Армии перед нашим
соединением, мы не вправе иметь в своих рядах людей, подверженных разложению...
«Подверженных-отверженных, — подхватываю я машинально про себя, — отверженных, отверженных...»
Слово вынырнуло случайно, но именно оно становится стержнем, превращается для меня в стержень, на
который нанизывается происходящее. Выходит, мой друг стал изгоем? Но за что? В чем это разложение
проявилось?..
— В соответствии с законами военного времени, — пробивается между тем в сознание сиплый голос, —
трибунал постановил: приговорить бывшего красноармейца Гриднева Филиппа Сидоровича по статье «За
изменнические намерения» к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не
подлежит.
До этой минуты я еще на что-то надеялся, почему-то верилось, — да, наивно, совсем по-детски верилось,
— что мы всего-навсего на спектакле, который разыгрывается с воспитательной целью. И вот: «Обжалованию не
подлежит»!
Вытолкнув последние ледышки, майор в очередной раз прочистил кашлем горло, однако ничего больше не
сказал. Спрятал в карман полушубка очки, сложил вчетверо серый листок и оглянулся на комбата. Я тоже
невольно перевел на него глаза.
Комбат стоял на шаг впереди строя, спиной к центральной шеренге. Наш взвод попал при построении в
левое крыло, и я увидел лицо комбата, немолодое уже и сейчас жестко-отчужденное, лишь в профиль, со щеки.
Кровь в этот момент отлила от нее, щека сделалась свинцовой, не бледной, а именно свинцовой, и по ней
свинцовым жаканом судорожно перекатывался крутой желвак. Вниз-вверх, вниз-вверх…
Я смотрел на комбата, словно завороженный, не в силах оторваться, но на самом-то деле просто-напросто
оттягивал под этим предлогом, всячески оттягивал миг, когда надо будет повернуться к Филе и уже не украдкой,
как до этого, и не контурно выхватывать из пустой белесости его понурую фигурку, не мельком, не вместе со
всеми, а соединиться с ним напрямую, один на один, глаза в глаза. Где было взять для этого мужество?..
Я смотрел на комбата, на его жакан, но одновременно в радиусе моего обзора оставался и майор. Майору
явно хотелось, чтобы после оглашения приговора все дальнейшее взял в свои руки комбат, он с этой мыслью,
верно, и оглянулся на него, однако тот не проявил готовности. Тогда майор, решительно буравя снег, подошел к
нему сам и протянул листок.
— Привести в исполнение! — просипел угрюмо.
Комбат в ответ что-то пробурчал вполголоса и поспешно убрал руки за спину, не взяв листка. И даже
отступил на полшага назад, как бы попятился. Все в нем, я понимал, было сейчас натянуто до предела, до срыва,
подобно тетиве, которая вот-вот зазвенит, пустив стрелу. Но он, как видно, знал свой шесток — ограничился
молчаливым самоустранением.
Майор, против ожидания, не стал метать молний, произнес без обиды и раздражения:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Замараться боимся? Кто угодно, только не мы? — и без перехода властно выкрикнул: — Командиры
взводов, покинуть строй! Бегом ко мне!
Я был отделенным — командовал первым отделением, а тут ранило, хотя и легко, взводного, и на меня
легла его ноша. Так что приказ майора касался, в числе других, и меня. Только я, переступив с ноги на ногу,
остался на месте.
— Все в сборе? — спросил майор, выстраивая созванных командиров в цепочку.
Я замер: неужели у комбата недостанет порядочности промолчать? Нет, он и тут не вызвался помочь
майору, зато вылез ротный санинструктор Антон Круглов:
— Наша рота неполным составом представлена, — выкрикнул услужливо, — пулеметный взвод сачкует.
И махнул в мою сторону вихлястой, как хвост шавки, рукой. Я непроизвольно втянул голову в плечи, будто
это могло спасти от неминуемости. В это время кто-то из второй шеренги, пытаясь мне помочь, робко известил
майора:
— Младшего лейтенанта нет в строю, он ранен.
Майор переступил нетерпеливо:
— Кто-то же исполняет обязанности! — вновь повернулся к комбату: — Капитан Утемов, прошу хотя бы
это обеспечить!
Комбат в очередной раз перекатил из конца в конец жакан, поглядел в нашу сторону. И, наверное, что-то
предпринял бы, но я опередил его:
— Не могу я в Гриднева стрелять, — вырвалось у меня с надрывом, — он мой товарищ, еще со школы!
Майор резко вскинулся, сделал по направлению ко мне несколько быстрых шагов.
— Школьный товарищ? — переспросил он, как мне показалось, с ноткой непонятной надежды. — Так что
же, на этом основании ты готов оправдать его поведение?
В усталых глазах не было ни гнева, ни осуждения, майор смотрел на меня испытующе, не более того,
неожиданно предложив:
— А не занять ли тебе из солидарности место рядом с ним?
Нет, он не ерничал, он просто давал возможность сделать выбор, но у меня никогда не было той остроты
реакции, как у Фили, я замешкался, засуетился душой, и минута поступка истекла: майор опамятовался,
осмыслил, надо думать, свой порыв или пожалел, что поддался чувствам, шагнув в запале за черту допустимого,
— и пробурчал с какой-то странной опустошенностью:
— Смотри ты, школьное товарищество вспомнил! А этих не признаешь за товарищей? — повел
щетинистым подбородком вдоль ряда выстроившихся перед ним командиров. — Не с ними тебе делить судьбу?
Стянул с руки перчатку, подержал ладонь на лбу, провел по небритым щекам, как бы понуждая себя
собраться, и вдруг требовательно ткнул пальцем, показывая, где мне надлежит встать, превратившись в
недостающее звено выкованной им цепочки «палачей». И отвернулся, уверенный, что не посмею ослушаться. И
я, обдирая душу о колючки совести, с болью и ненавистью к себе, пряча глаза — от Фили, от всего нашего carré,
— с покорностью раба проследовал на указанное место.
Майор глянул исподлобья и отошел в сторону — встал сбоку от цепочки, оставив нас лицом к лицу с
осужденным.
— Приготовились! — распорядился, вскинув руку с перчаткой в кулаке.
Цепочка, подчиняясь, взяла на изготовку автоматы. Я тоже поднял свой ППШ.
Наступил момент, самый, может быть, трудный во всей моей жизни, когда невозможно стало больше
оттягивать, уводя глаза в сторону от Фили: я собрал силы и посмотрел, наконец, на него. Посмотрел и тотчас со
стыдливым чувством облегчения проглотил застрявший в горле ком: Филя не видел меня. Его отрешенный и до
неправдоподобности спокойный взгляд был устремлен к нам за спину, поверх наших голов. Я невольно
обернулся, но там, за нами и выше нас, ничего не было, одни ели. Вечно юные макушки елей, прихваченные
ранней проседью.
— По изменнику Родины, — вонзился в душу хриплый возглас, — очередью... пли!
Автоматы взлаяли один к одному и одновременно умолкли. А Филя остался стоять.
Филя остался стоять, по-прежнему отрешенно глядя поверх наших голов, только шапка, выскользнув из
задубелых пальцев, распласталась у ног — раскинула суконные, сразу омертвевшие крылья на первозданном,
ночного помола, снегу.
— Саботаж? — повернулся к нам майор, и в глазах у него я опять не увидел ни гнева, ни осуждения. —
Черная работа не для белых рук?
Не знаю, как дальше развивались бы события, не раздайся в эту минуту угодливый выкрик:
— Разрешите обратиться, товарищ командир!
Я узнал по голосу нашего службиста-санинструктора. Майор в ответ молча взмахнул рукой.
— Готов привести в исполнение! — истерично выкрикнул санинструктор. — Изменников жалеть —
победы не видать!
И праведник Круглов срезал автоматной очередью Филю.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Филя под ударами пуль сначала почему-то подался вперед, даже, показалось мне, выбросил для шага
правую ногу, потом резко откинулся навзничь и тут же исчез из глаз. На виду остался окоченелым рябчиком
серый взгорбок шапки.
Оказалось, Филю поставили на краю ямины-могилы, загодя выдолбленной в затверделой земле. Ночная
метель припорошила ямину и выброшенный наверх грунт — эту насыпь я и принял издали за береговой уступ.
Майор проявил неожиданную человечность — позволил предать тело друга земле. Когда я спустился в
ямину, чтобы надеть на Филю шапку, и приподнял сникшую голову, услыхал, как кто-то шепчет сквозь всхлипы:
«Филя, ты же весь белый!.. Совсем белый!.. Совсем не Цыган, Филя!..»
Потом я долго рыхлил саперной лопаткой успевшие смерзнуться комья суглинка, сбрасывал их, отводя
глаза, в могилу и все оглядывался мысленно на тот обжигающий миг, когда майор предложил занять место рядом
с Филей.
Почему, ну почему я не ухватился за эту соломинку?!. Кто знает, — казнил я себя, — встань я в ту минуту
подле Фили, бок о бок с ним, наберись мужества разделить его участь, прояви готовность к этому, тем самым как
бы поручившись за него, — кто знает, может, соломинка обратилась бы в ниточку надежды? Вдруг майор
остановился бы? Не приказал бы он, в самом деле, расстрелять нас обоих!
И в какой-то момент шевельнулась под сердцем, стала вызревать гнетущая догадка: а что, если майору и
нужен был этот мой шаг? Нужен был повод, чтобы — нет, не перечеркнуть приговор, на такое его власти не
хватило бы, — отложить исполнение? Перенести? А там, смотришь, трибунал вернулся бы к этой истории,
рассмотрел все по новой, уже без спешки и запальчивости...
Комбат не дал зазвенеть тетиве — его пригнула служебная дисциплина. А что остановило меня? На этот
раз не мешали, не удерживали ни пиджак в закаменелых пальцах, ни Филины учебники подмышкой, ни
порыжелый баульчик между коленями...
На фронте ко всему привыкаешь, со всем сживаешься, в том числе и с постоянным ожиданием собственной
гибели. Не ты первый, не ты последний, от судьбы не уйдешь. И уцелев после очередного боя, принимаешь это
без особых эмоций, как игру случая, который подарил тебе еще один день. В следующий раз может и не подарить.
Но когда уходят в небытие друзья, сердце, проводив их, подолгу не в силах вернуться на место, сосущая пустота
в груди лишает фронтовые будни последних красок.
Смерть Фили отозвалась не только болью, рядом с ней поселилась тень упущенного шанса: вдруг Филю
удалось бы спасти? Меня стала преследовать навязчивая идея — повстречаться с тем майором. Один лишь он мог
все расставить по местам. Но как было на него выйти?
Весь наличный состав батальона квартировал, как уже упоминалось, в шалашах из елового лапника. Для
штаба же выдолбили землянку. И соорудили там печурку, которую разрешалось протапливать с наступлением
темноты, чтобы не выдать нас дымом. Но странное дело, этот самый дым почему-то чаще всего шел не в трубу, а
в дверцу, стелясь сизым маревом над земляным полом на высоте полуметра. Чтобы не изойти слезами и кашлем,
обитателям не оставалось ничего другого, как усаживаться на корточки или ложиться на пол.
В такой вынужденной позе — ничком над картой-двухверсткой, расстеленной на полу, — я и застал
капитана Утемова. Поневоле и самому пришлось улечься рядом.
— Что у тебя, Абросимов? — поднял он глаза от карты.
— Мне бы в штабе бригады побывать...
Давясь наползавшим от печки дымом, я начал торопливо громоздить заранее приготовленные слова.
Комбат не перебивал. Перевалившись на бок, он вытянул из кармана кисет с табаком, принялся сосредоточенно
мастерить «козьи ножки». Наконец, одну сунул в рот, вторую протянул мне.
— Давай подымим, — усмехнулся, скосив глаза на колыхавшуюся над нами пелену.— А то здесь еще мало
этого добра.
Он был в довоенной жизни школьным учителем, наш комбат. Нередко, общаясь с нами, командир в нем
уступал место классному руководителю. В такие минуты от него исходило прямо-таки домашнее тепло. Только
сейчас я не позволил себе расслабиться, мне показалось, он намерен увести разговор в сторону.
— Товарищ капитан, у меня...
Комбат не дал продолжить:
— Я все понял, Абросимов, все, все понял, но... Короче, на майора нам с тобой уже не выйти, — потер
ладонью наспех побритый подбородок, перекатил жаканы. — Нет больше майора. Погиб майор.
...Над лесным массивом, где обосновался штаб бригады, пролетал, возвращаясь на свой аэродром,
вражеский разведчик. И надо полагать, чего-то такое углядел среди елей: ни с того, ни с сего заложил вираж,
сделал круг, пошел на второй. Наши зенитчики забоялись промолчать: что, если этот доглядчик наведет на
расположение штаба стаю бомбардировщиков? И ударили. И сбили. А когда самолет загорелся, в небе
растопырились два парашюта.
Вражеские летчики сдались без сопротивления. Их разоружили и отвели, за неимением другого
помещения, в подобную нашей землянку. А в землянке на ту беду отдыхал после ночной операции майор Сапегин.
Будить пожалели, рассудив, что ввести его в курс дела можно будет и потом, когда проспится.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Приставили, само собой, часового. Тот поскучал какое-то время в душной норе, а после решил: если
пленники надумают совершить побег, сделать это можно только через лаз; значит, вовсе не обязательно нести
караул здесь, он сможет выполнить возложенную на него задачу, находясь там, у входа. И выбрался наверх.
Дальше шли догадки, опирающиеся на логику и на ту картину, какая предстала глазам часового в последние
секунды трагедии. По-видимому, пленники, ободренные отсутствием часового, начали обсуждать свое
положение, и этот говор разбудил в какой-то момент майора. Открыв глаза и увидев людей в чужой форме, он
пришел к мысли, можно предположить, что за время его сна штаб подвергся нападению. Ну, а так как всем в
бригаде, включая и командный состав, вменялось держать оружие и гранаты всегда при себе, майор нащупал, как
видно, под подушкой лимонку и, вскочив, вырвал предохранительную чеку.
Часового наверху заставили очнуться истошные вопли пленников. Он распахнул дверку и увидел в
полумраке, что те забились в дальний угол землянки, а над ними высится со вскинутой рукой всклокоченный
майор.
— Товарищ майор, это пленные летчики, — попытался предотвратить несчастье часовой, — товарищ
майор...
Майор не услышал.
— Чем в плен к вам идти, — выкрикнул напоследок, — так лучше вместе на тот свет!
Взрыв разметал землянку, уцелел лишь часовой.
— Такое вот дьявольское стечение обстоятельств, — подытожил комбат. — По глупому погиб человек, без
пользы делу.
— Главное, не смалодушничал, — возразил я, испытывая непонятное самому чувство зависти к майору.
Комбат посмотрел на меня изучающе, свернул карту и позвал:
— Айда наверх, а то тут совсем дышать стало нечем.
А когда выбрались из логовища под холодную кипень Млечного Пути, комбат вскинул к звездам
продымленную голову, сделал несколько глотков морозного воздуха, сказал:
— Не мучай ты себя, нет на тебе вины за смерть друга, — положил мне на плечо учительскую жалостливую
ладонь. — На сто процентов уверен: твое заступничество ничего не дало бы.
— А может, майор...
— Ну, чего мог майор? Разве что посочувствовать. Гриднев был обречен.
— Но это же несправедливо, жестоко!
— Жестоко, да, но что поделать? Время такое, такие законы! — сжал мне плечо, добавил: — Я думаю, тут
лег на чашу весов еще и воспитательный момент. Так сказать, в назидание слабым.
Прощаясь, не откозырял, как обычно, а протянул руку, сжал ободряюще мои пальцы.
— Отпусти пружину, не майся!
Я смирился тогда, принял как данность: время такое, такие законы. И не затаил зла на Родину, которая
позволила себе опуститься до инквизиторской изощренности, лишив жизни одного из своих сыновей «за
намерения».
И уговорил себя: не майся!
Уговорить удалось. Осталось простить.
ЗАПАХ ПОЛЫНИ
1.
…По цепи передали приказ комбата: «Снайпера не трогать!»
Приказы в армии не обсуждаются. Тем более — на фронте. И насчет этого тоже никто митинга не
устраивал. Но — недоумевали.
Чертов этот снайпер прямо-таки парализовал всех. Головы не поднять. Из окопа в окоп поверху не
перебраться. Самым бесшабашным про ходы сообщения вспомнить пришлось.
Целый батальон на мушке оказался. Весь передний край на участке утемовского батальона. Да и в ближнем
тылу все сковал. Кухню полевую выцелил: сперва лошадь уронил, а после — и ездового. Оставил бойцов без
завтрака.
Обосновался вражеский снайпер в подбитом танке. На нейтральной полосе.
Танк этот вынесло на нейтралку накануне. Под вечер уже, когда спала жара — по холодку моторы отдают
максимум мощности. Он шел у немцев головным, вырвавшись на острие атакующего ромба, а здесь, на самом
взлете, его срезала «катюша».
Ромб тут же и поломался. Танки, взметывая гусеницами перекаленный степной суглинок, круто
развернулись и, запарывая моторы, ринулись вспять. Верно, убоялись повторного залпа.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
А головной так и остался на ничейном взгорке. Обгоревшее чудище, лоснящееся от жирной копоти, сквозь
которую едва проступали чванливые тевтонские кресты.
Ждали, уволокет его немец, как стемнеет, а он, видишь ты, придумал оборудовать в нем гнездовище для
снайпера. Тот и принялся жалить утемовцев с первыми проблесками утра. Сразу-то и не поняли, откуда бьет, а
когда он все же обнаружил себя, в батальоне начали судить-рядить, как его побыстрее выкурить.
В окопах у Парюгина обсуждение не затянулось, к предстоящей операции тут подошли с учетом
возможностей. С трезвой оценкой реальных возможностей. Поэтому и план, одобренный всем взводом, был хотя
и рискованным, зато простым и доступным: подобраться к танку со связкой гранат.
Идею подал Костя Пахомов, из обстрелянных. И вызвался пойти, хотя все знали: парень мается грудью.
Застудился прошедшей зимой в Карелии, где мотался по тылам противника в составе лыжной бригады.
Может, потому и вызвался, что видел: все трудное ребята постоянно берут на себя. Оберегают его.
— Ухайдакать фашиста мы не ухайдакаем, броня предохранит,— рассуждал он сейчас, подкашливая и
слюнявя синюшными губами самокрутку. — Зато, между прочим, оглушим как надо. Часа два очухиваться будет.
Тут его и выудить из танка.
И добавил, обращаясь к Парюгину:
— Кого в напарники определишь, сержант?
Парюгин вместо ответа показал глазами на кисет у Кости в руках:
— Опять?
— Я же не для себя — для ребят кручу, а то заскучают: ни жратвы, ни курева... А хочешь, тебе подарю?
Чтоб не тратил на это свое командирское время.
— Не балаболь.
— Есть не балаболить!
Парюгин усмехнулся, позвал:
— Радченко, ты где у нас? Что-то давно не слышу звона-перезвона.
— Здесь я, товарищ командир,— донеслось из дальней ячейки,— на левом фланге. В двадцати двух с
четвертью метрах от вашей особы.
Ловкий и быстрый на ногу рядовой Сергей Радченко как-то незаметно стал человеком, в котором нуждался
весь взвод; он мог выступить, когда требовалось, в роли запевалы и заводилы, связного и санитара, а его вещевой
мешок не раз приходил на выручку бойцам в нужное время и в нужном месте.
В данный момент Сергей был занят тем, что, пристроившись на дне окопа, деловито полосовал одну из
собственных обмоток.
— Какие задачи решаем, Радченко?
— Стратегические, товарищ командир: готовлю «перевязочный материал» для гранат под снайпера.
— Правильная стратегия, парой связок запастись надо. А что, Радченко, нет ли у нас в запасе лишней
пилотки? Какой-никакой, самой завалящей?
Сергей не успел ответить — его опередил Костя: предложил, стягивая с головы засаленный, выгоревший
добела «пирожок»:
— Возьми вот, старее не найдешь.
— Чудак ты, Костя, мне же не просто старая, мне лишняя нужна, из запаса. Этак я и своей мог
воспользоваться.
— Как знаешь, было бы предложено,— пробурчал Костя. — Может, скажешь, чего удумал?
Парюгин мотнул головой в сторону танка:
— Черта этого как-то бы перехитрить.
Тем временем Сергей, закрепив на голени оставшуюся часть обмотки, прикочевал к ним в ячейку: в руках
— автомат, на одном плече — шинель в скатке, на втором — тяжело вдавившаяся лямка крутобокого вещмешка.
Сбросив его на дно окопа, произнес тоном фокусника:
— Внимание: распускаем шнурок, раскрываем горловину — и…
И вынул новенькую, будто сегодня со склада, пилотку.
— Старья в запасе не держим,— вздохнул дурашливо. Парюгин кинул взгляд на голову Сергея.
— Поменяй. Эту — на себя, а ношеной, раз такое дело, пожертвуем.
Взял старую пилотку, пристроил на палку, начал медленно поднимать над бруствером. Сергей, уразумев,
для какой цели потребовался его испытанный временем головной убор, спохватился:
— Погодите, товарищ командир, не надо жертвовать, я сейчас...
Метнулся по ходу сообщения к ближней нише, извлек каску. Трофейную. Простреленную, потравленную
ржавчиной, но сохранившую форму.
— Вот, пусть немец в свою палит. А пилотка... В ней же, посмотрите, еще пот мой не высох. Мысли мои,
можно сказать, не выветрились.
— Убедил,— улыбнулся Парюгин. — Действительно, чего ради подставлять под пули твои мысли?
— Особенно если учесть, что они у него бессмертные…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Хо-хо! — это спикировал на Сергея вывернувшийся с противоположной стороны из траншеи ротный
санинструктор Антон Круглов.
Сергей не задержался с ответом:
— Спасибо за высокую оценку моих мыслей, товарищ военмедик. Жаль, не могу сказать того же о ваших,
которые подыхают, еще не народившись.
Парюгин знал, в роте недолюбливают санинструктора. И знал, чем он раздражает парней: постоянным
стремлением подчеркнуть свою принадлежность к командному составу. Костя, например, не упускал случая
посмеяться над портупеей, с которой тот не расставался, хотя по рангу она ему и не полагалась.
Между тем санинструктор, подобно Косте и Сергею, был из числа тех, немногих уже теперь у них в роте,
ветеранов, с кем Парюгину выпало «мотать на кулак сопли» в карельских снегах. Одно это, считал Парюгин,
перевешивало все изъяны поведения. Тем более что в главном — в своем прямом деле — Круглов показал себя
на уровне. И в Карелии, и здесь, под Сталинградом.
Санинструктор бережно опустил на землю медицинскую сумку, спросил, нет ли в нем какой нужды.
Парюгин кивнул на Костю:
— Для Пахомова нашел бы чего, кашель стал его донимать. А в остальном, — поглядел на серое, низко
нависшее небо, — в остальном бог пока на нашей стороне: сам видишь, немцу крылья подрезал, со вчерашнего
дня налетов нет.
— Бог небом командует,— санинструктор полез в сумку за порошками для Кости, — а есть еще наземные
средства поражения.
— От пули народ в нашем взводе заговоренный.
— Снайпер тоже об этом знает?
— По идее, должен бы знать, но можно и проверить. Сейчас, пожалуй, и займемся этим вопросом.
Парюгин протянул палку Сергею:
— Давай, Радченко, действуй! — и добавил, поднимая палец: — Но без нахальства.
Сергей вздел на палку немецкий трофей, подсунул кверху — так, чтобы каска выступала над бруствером.
Покрутил влево, вправо, вроде бы «осматривая» местность.
Прошли считанные секунды, и: тиу-чак!
От удара пули каска крутнулась на палке и, сорвавшись, плюхнулась на дно окопа. Сергей проворно
подобрал, принялся вертеть в руках, демонстрируя пулевые отверстия: с копеечную монету на входе, и во много
раз больше, с покореженными, рваными закраинами — на противоположной стороне.
— Разрывными бьет, — определил санинструктор; подошел, потрогал пальцем зазубрины, поежился: —
Под такую подставься, полкотелка снесет.
Костя, тоже поежившись, проговорил с угрюмой усмешкой:
— Напишу богу заявление: если суждено погибнуть, сделай, мол, так, чтобы сразила обыкновенная пуля.
— Пиши, передам, — не замедлил предложить свои услуги Сергей, — у меня с ним прямая связь.
Парюгин вновь поднял палец: к делу!
— Повторим, — кивнул Сергею.
Сергей выставил мишень над бруствером, покрутил, как и перед этим, из стороны в сторону. Пуля не
заставила себя долго ждать. И снова от ее удара трофей оказался на земле.
— Повторим.
Опять Сергей проделал все в установившейся последовательности. Подождали. Снайпер молчал.
Подождали еще — нет, никакой реакции.
— Смотри ты, как скоро мы отладили взаимопонимание, — усмехнулся Парюгин. — Если так, рискнем
теперь лоб подставить.
Придвинул к стенке окопа ящик из-под гранат, достал из футляра бинокль — подарок отца к
вступительным экзаменам в институт, поправил пилотку и, крякнув, поставил на ящик ногу.
Костя крутнул головой, произнес тоскливо:
— А мне чегой-то боязно.
— Мне самому боязно,— вздохнул Парюгин.— Только не полезешь к танку вслепую, нужна
рекогносцировка. Хотя бы самая общая.
Все же Костя остановил его:
— Нет, это не дело!
Повернулся к санинструктору, который все еще оставался с ними, ухватил за ремень портупеи, точно
боялся, как бы тот не сбежал:
— За порошки спасибо, комсостав, теперь выручай каской. Во время последней бомбежки видел ее на
твоем, извиняюсь, шарабане. Где она? Не в сумке, случаем?
Санинструктор молчал, смешавшись.
— Ну-ну, не жмитесь, товарищ военмедик, — поддержал Сергей. — Командир жизнью рискует!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Да разве я — что? — Круглов суетливо полез на дно сумки, под бинты и вату. — Вот! Пожалуйста!
Какой разговор!
Каска хранилась в вощеной бумаге и блестела, словно смазанная. А может, заботливый хозяин и впрямь
помазал чем, заслоняя от ржави. Он сам нахлобучил каску на голову Парюгину и хохотнул, довольный собой.
Парюгин поправил ее, приподняв со лба, ступил на ящик. Не в рост — на корточки. Помедлив, начал
распрямляться. Без рывков, размеренно. Следя, как сантиметр за сантиметром уползает книзу глинистая стенка.
Наконец, открылся сумрачный горизонт. На сером фоне набрякшего неба глаза тотчас ухватили знакомые
контуры танка. Однако увидев его, Парюгин непроизвольно смежил веки. И постоял так — с захолодевшей
спиной, пытаясь заставить себя не отсчитывать секунду за секундой в ожидании выстрела.
Снайпер молчал. Выходит, удалось внушить ему, что с ним затеяли игру. Не более того. На этом и строился
расчет.
Снайпер молчал. Спина стала оттаивать. Парюгин перевел дыхание и, стараясь не делать резких движений,
подтянул за ремешок бинокль, приставил к глазам. Мощная оптика не просто приблизила черную махину, а как
бы обозначила в натуральную величину.
От знобкой близости затаившейся под броней смерти опять стянуло спину, но он не позволил себе
разглядывать танк, а тем более отыскивать бойницу — переключился на обследование подходов.
Собственно говоря, предложенное Костей решение подсказывалось особенностями местности на
занимаемом взводом рубеже. Здесь линию фронта пересекала наискось незаметная со стороны лощинка — она
протягивалась узким языком довольно далеко на нейтралку, кончаясь крутой загогулиной метрах в семидесяти от
танка. Правее танка.
Степь в этом месте поросла высокой, в метр, полынью. Ветвистой, что твой кустарник. И достаточно густой
— такая обычно обитает на залежах.
Правда, перед самыми окопами от нее остались расхристанные сиротинки, но по всей лощине, а главное,
вокруг танка заросли уцелели. И обещали послужить неплохим прикрытием.
Цепко фиксируя все это сейчас в памяти, Парюгин не вникал в разговор у себя за спиной, а когда, наконец,
сполз с бруствера и, сняв каску, поспешно сел на ящик, чтобы скрыть противную дрожь в коленях, ему
преподнесли сюрприз:
— Приказ комбата, Парюгин, — сообщил санинструктор, забирая каску, — снайпера не трогать!
— Ах ты, черная немочь! — непроизвольно вырвалось у Парюгина. — Выходит, зря лоб подставлял!
— По цепи передали, — подтвердил Костя.
Парюгин отряхнул с груди, с рукавов гимнастерки налипшую глину, поднял глаза на Костю:
— Что еще передали?
Костя пожал плечами:
— Только про снайпера. Дескать, впредь до особого распоряжения.
Парюгин, осмысливая услышанное, все продолжал смотреть на Костю. Костя тем временем сноровисто
скрутил цигарку, предложил Парюгину:
— На, покури. И не бери в голову. Дойдет до дела, про нас не забудут.
— Не в том суть, забудут — не забудут, — Парюгин прикурил, затянулся злым дымом, сплюнул под
ноги.— Страшатся бесполезных потерь, поскольку, мол, к снайперу скрытно не подобраться...
— Ждут ночи? — предположил Костя.
Санинструктор, вновь упрятав каску, демонстративно сморщил нос и отогнал от себя облачко дыма: он не
курил и не скрывал своего отвращения к табаку.
— И правильно делают, если ждут ночи, — сказал рассудительно, — мне меньше работы.
— Ха, ему меньше работы! Как будто немец без головы, как будто совсем чокнутый: поскупится на
осветительные ракеты. Да он ночью вдвое, втрое будет настороже…
Парюгин молча курил и все так же сплевывал под ноги, заставляя себя расслабиться, спокойно все
обдумать. Расслабиться — и обдумать. Выстроить логическую цепочку, с какой можно будет пойти к Утемову.
Курил, поставив локти на колени, подперев кулаками скулы, курил, сплевывал голодную слюну и совсем
не к месту и не ко времени вспоминал, как, бывало, сиживал вечерами его дед — у себя на завалинке, в далеком
Прибайкалье: уброженные ноги — в развал, локти — на колени, натруженные кулаки — под щетинистые скулы,
и, окутавшись махорочный маревом, задумчиво циркает сквозь прокуренные зубы бесцветную стариковскую
слюнцу…
А стоило вспомнить деда, проступала сквозь махорочное марево и бабушка, в ушах начинал журчать ее
непереносимо ласковый говорок: «Мужики, айда-те, похлебайте холодненькой простакиши, из погребу только
что, слоится ажник вся…»
— Он к ночи черт-те что навыкобенивает, — продолжал негодовать Сергей. — Наизнанку вывернется,
чтобы своего снайперину обезопасить и охранить…
Парюгин слушал и не слышал, все эти доводы не были откровением, приходили и самому на ум, куда более
важным представлялось другое: а ну как немец решится атаковать?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
«Опасно это — ночи ждать, — доказывал он мысленно комбату, — вздумай немец сейчас наскочить, мы
окажемся в проигрышном положении: снайпер быстренько засечет все наши пулеметные точки. Да и
минометчики слепыми останутся: попробуй, скорректируй огонь под дулом снайперской винтовки…»
Посмотрел опять на Костю, поймал затуманенный взгляд, провожающий струю дыма, покачал головой и,
бросив окурок под ноги, вдавил его каблуком в глину.
— Поди, ждал: оставлю «сороковку»? Зря ждал. Я тебе не враг. Докуривать еще вреднее, чем курить, в
окурке самый никотин.
С силой потер ладонью небритые щеки, перевел глаза на Сергея, оседлавшего вещмешок. Сергей тотчас
поднялся:
— Вас понял, товарищ командир: сходить в роту, разведать, как и почему...
— Не сходить, Радченко, не сходить — сбегать. Одна нога здесь, другая там. И не в роту — в батальон. И
не разведать, а доложить, лично комбату Утемову доложить, что на участке нашего взвода местность позволяет
скрытно приблизиться к танку, а значит, и уничтожить снайпера. Скрыт-но! Все понятно?..
— Как на уроке арифметики. Разрешите выполнять? — лихо крутнулся на одной ноге, готовясь метнуться
в траншею, но вдруг притормозил, склонился над мешком, начал выгребать содержимое.
— Кончай прохлаждаться, — кинул Косте. — Вот тебе гранаты, сейчас найду, чем связывать, займешься
делом.
— Займусь, — отозвался Костя. — А ты не посчитай за труд: передай привет Утемычу. От нас от всех.
Санинструктор вставил, хохотнув:
— Он будет ужасно растроган: как же, весточка от боевых соратников!
Костя поглядел на него с недоумением.
— Между прочим, если уж на то пошло, Утемыч и Серегу, и меня, и сержанта во все ночные рейды в
Карелии с собой брал. Вместе хлебнули горячего до слез. И когда еще взводным у нас был, и после, когда его на
роту поставили.
— Будто я в них не участвовал, в тех рейдах. Пусть не во всех, но...
— Чего тогда ехидничать?! — вмешался Сергей. — Комбат и сейчас увидит где, обязательно спросит: как,
дескать, вы все там?..
Парюгин остановил его, подняв, как обычно, палец:
— Боец Радченко, вам какая задача была поставлена?
— Все, меня здесь уже нет!
Санинструктор тоже не стал задерживаться: подхватил сумку, привычно сгорбился, позабыв, что траншея
прокопана в полный рост, потрусил прочь. Костя, провожая взглядом обтянутую ремнями спину, пробормотал:
— Дело свое знает, а какой-то...
И вдруг встопорщился, словно ожидая, что Парюгин станет того защищать:
— Нет, ты с ним в разведку пошел бы? Не в группе, нет, а вдвоем? То-то и оно! А это, я считаю, в человеке
главное. Во всяком разе, на войне.
Парюгин ничего не ответил ему, да Костя, было видно, и не ждал ответа. Он кинул на дно окопа свою
скатку, поверх — скатку Сергея, уселся на них, блаженно вытянув ноги, и придвинул к себе часть оставленных
Сергеем гранат.
Парюгин тоже начал мастерить связку для броска под танк.
Скоро гранаты были готовы, осталось дождаться Сергея с разрешением от начальства на проведение
операции. Дождались, — однако не Сергея, а приказа, переданного по цепи: «Третья рота, второй взвод:
комвзвода Парюгин — в штаб батальона!»
Костя расценил это однозначно:
— Вот так, сержант, план-то мой, видать, в жилу. Сейчас детали с тобой обсудят — и айда!
Парюгин углядел в этом вызове другое:
— Ждут, представлю подробный план местности? А я ведь все мельком, в общих чертах схватил. Когда
тут на виду у снайпера подробности разглядывать?
— Так и доложишь. Чего ты? Не лезть же снова на бруствер, судьбу по два раза не испытывают.
Пока судили-рядили, из хода сообщения выскочил Сергей, с разбега зачастил:
— Значит, докладываю по порядку: пункт «а»...
— Меня комбат вызывает, — перебил Парюгин.
— Знаю, товарищ командир...
— План местности нужен? Или еще зачем?
— Не знаю, товарищ командир...
— По крайней мере честно. А спросить, конечно, было нельзя. Или ума не хватило?
— Может, у кого и не хватило: там никто даже и не заикнулся, что вы нужны.
— Совсем интересно! Все же вызывают меня или нет?
— Вызывают, товарищ командир...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Выяснилось:
а) когда Сергей покидал штабной блиндаж, про Парюгина — про то, чтобы вызвать его, — действительно
не было сказано ни слова, сообщение о вызове, переданное по «окопному радио», настигло (и обогнало) Сергея
уже на пути в свое расположение;
б) комбата Утемова скрутила ночью боль в боку; утром, когда стало совсем невмоготу, он дал согласие
отправиться в медсанбат; за него остался командир первой роты лейтенант Красников.
в) приказ насчет снайпера прежний: не трогать! Ни под каким видом! Ни боже мой! Ни, ни, ни!
Парюгин спросил:
— Кому докладывал наши соображения, Радченко?
— Ха, кому может доложить рядовой боец! Не того полета птица, чтоб пустили выше порученца. Тем более
Утемыча нет.
— Так. Понятно. Инициативы — ноль...
— И результат — ноль, — вставил Костя. — Действовал на уровне «не того полета птицы» — мокрой
курицы.
— Посмотрел бы на тебя, как стал там кукарекать! — ощетинился Сергей.
Парюгин поднял палец:
— Подвели черту. Радченко, предупредишь Качугу: я в батальоне, действовать по обстановке.
2.
Утемов оценил ход противника по достоинству. Нечего было сказать, ловко тот использовал ситуацию с
танком, и ответить надлежало так, чтобы не просто нейтрализовать хитрость, а повернуть ее против него же.
Решение пришло такое: нокаутировать чужого снайпера, а на его место посадить в танк своего. И оберегать
потом всеми наличными силами.
Опасаясь, как бы в ротах не проявили инициативы — не полезли к танку раньше времени, — отдал приказ
не рыпаться, а сам связался со штабом полка: попросить, чтобы выделили снайпера. Вышел на начальника штаба.
Тот одобрил идею, пообещал помощь в ее реализации, а в конце разговора спросил:
— Чего смурый такой, комбат? Не занедужил, часом?
Утемову пришлось открыться:
— Совестно сказать, товарищ майор, на фронте — и привязалась какая-то ерундовина: бок чего-то
прихватывает. Временами — в глазах темно.
Майору, знал Утемов, было за пятьдесят. Тот вздохнул, посетовал:
— Какие вы все, однако, фанфароны, молодежь... — и неожиданно рявкнул: — Тебе — что, оставить за
себя некого? Немедленно в медсанбат! Чтоб через пять минут тебя на передовой не было! Ты фронту здоровый
нужен...
И вот Утемов лежал теперь на соломе, застилавшей дно глубокой повозки, отирал после очередного
приступа холодный пот со лба и вяло вслушивался в перебранку, в которой участвовали два голоса: знакомый и
просительный — его ординарца Коли Клушина, незнакомый и неподступный — похоже, совсем молодой
девчушки. Утемову мешал увидеть ее высокий борт, но она почему-то представлялась ему востроносой и
тонкобровой, с распущенными, выгоревшими на солнце волосами.
— Чем мы виноваты, что наш медбатальон два дня как разбомбили? — говорил Коля. — Все утро по степи
мотаемся. Хорошо, фрицы сегодня не летают.
— Не знаю, не знаю, — цедила в ответ девушка. — Надо было выяснить, куда ваши перебазировались. А
мы просто не в состоянии обслуживать другие части, со своими ранеными по двадцать часов от столов не отходим.
— Свои, чужие... Будто мы из-за линии фронта.
— К чему это — играть словами? Я же сказала: по двадцать часов работаем. К тому же у тебя... у твоего
комбата — даже и не ранение.
— Помирать теперь ему, как собаке какой?
— Тянуть не надо было. Дотянут всегда до последнего, потом: «Караул, помогите!»
Утемов, злясь на дребезжащую слабость во всем теле, с трудом приподнялся на локоть, но борт повозки
все равно оставался выше линии глаз. Ничего не увидев, позвал слабым голосом:
— Клуша...
Вместо ординарца из-за борта появилось девичье лицо — действительно востроносое и тонкобровое, лишь
волосы не были распущены, их прикрывала медицинская косынка. Девушка вгляделась в него, бровки дрогнули,
изломились, она разом пострашнела и сказала с упреком:
— Знала, нельзя мне на вас смотреть — жалость проснется... Где болит? Тут? Ну-ну, будьте мужчиной,
всего-то ничего — аппендицит. Точно вам говорю! Вот доктор обрадуется: за все время — первая довоенная
операция.
...Хирург встретил теми же словами: «Будь мужчиной, комбат...» После этого сообщил:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ничего обезболивающего нет, весь резерв исчерпан. Единственно, могу храбрости для предложить
глоток спирта.
Утемов отрицательно покачал головой, сделал попытку улыбнуться — ободрить врача улыбкой, не смог,
пообещал:
— Буду мужчиной.
Не стонал, только вскоре после начала операции, боясь искрошить зубы, попросил у сестры какую-нибудь
тряпку. Она отмотала кусок бинта, засунула ему в рот.
Сквозь боль услышал, как ругнулся хирург:
— Ах ты, черная немочь, так и думал: гнойный!
— Черная немочь? — невнятно вытолкнул из-под бинта Утемов. — Откуда это у вас, доктор?
Хирург, не поднимая головы, окликнул сестру:
— Чего он, Лида?
— Бредит, чего же еще! — определила та. — Может, правда, спирта ему, Никита Дмитрич?
— Заканчиваю уже. Повязку наложим, нальешь.
Боль утратила четкие контуры, стала подниматься к груди, расползлась по телу. Утемов чувствовал
невероятную усталость. Одолевая ее, заставил себя сосредоточиться на хирурге: смуглое лицо с крутым лбом,
языками залысин, тучами бровей показалось до странного знакомым.
«Черная немочь... — повторил про себя. — Откуда же это у вас, доктор?»
Память, оттесняя боль, высветила зимний солнечный день в Карелии, первый их день в закордонье, когда
они, с боем прорвавшись через линию фронта, устроили в густом ельнике привал: Утемов обходил
расположившихся под деревьями бойцов своего взвода и внезапно услышал, как один из отделенных командиров
принялся снимать стружку с незадачливого бойца, потерявшего в горячке боя вещмешок: «Ах ты, черная
немочь!..»
Утемов спросил после у сержанта, что означает странное присловье. Тот, смущаясь, пояснил: этак, бывает,
на родине у него, в Прибайкалье, отношения выясняют. «Как, к примеру: ах ты, холера!»
Боль опять вернулась, объединилась с усталостью, и Утемов понял: еще немного — ухнет в беспамятство.
В этот момент хирург сказал:
— Ну, вот, батенька, как будто все, теперь дело за организмом, — и похвалил, отходя в угол палатки, к
стоявшему там ведру: — А ты молодцом, комбат!
Сестра тоже оставила Утемова, зачерпнула воды, стала поливать из кружки хирургу на руки. Утемов
вытащил изо рта мокрые лохмотья бинта, пошевелил непослушным языком:
— Извините, доктор, как ваша фамилия?
— Ну и ну! — подивилась сестра.— Думала, спиртом отпаивать придется, а он...
Хирург рассмеялся, принял из рук сестры полотенце, начал протирать пальцы — по отдельности каждый
палец, один за другим.
— Свечку собрался поставить мне, комбат? Или через газету благодарность объявить?
— Не в этом дело, доктор, после все вам объясню. Может, скажете хотя бы, откуда родом? Не с Байкала?
— Земляка во мне признал? Это совсем другой разговор.
— Скажите, сын есть у вас? Взрослый.
Улыбка сошла с лица хирурга, брови снова зависли над глазами.
— Двое их у меня, взрослых. И оба — на фронте. Добровольцы. И от обоих — никаких вестей...
— Извините, доктор, за настырность: их как зовут, сынов ваших?
Хирург не услышал вопроса: продолжая по инерции перетирать давно сухие пальцы, стал глухо
рассказывать:
— Старший с третьего курса института пошел — в железнодорожном учился, в Сибири, а Коля толькотолько техникум кончил. Связист. Самая опасная, как мне представляется, специальность на фронте...
— Значит, младший — Николай, — упорно шел к своему Утемов. — А как же все-таки старшего зовут?
— Геннадий...
— Доктор, — вскинулся, позабыв о боли, Утемов, — доктор... Нет, это же надо, такое совпадение, доктор:
ваш Геннадий, он...
— Ну, никак не разродимся! — не выдержала сестра.— Скажите лучше, где искать вашу часть?
Штабной блиндаж располагался позади линии окопов, в самом начале небольшой, протянувшейся в
глубину обороны, балки. Прокопанная в полный рост траншея, накрытая маскировочной сеткой, выходила к нему,
сделав два поворота. После второго она немного приспускалась, заканчиваясь у входа узкой площадкой.
Парюгин по дороге сюда все пытался восстановить в памяти детали местности на нейтральной полосе —
на участке, отделявшем передний край от подбитого танка. Занятый своими мыслями, очнулся на последних
метрах, уже на спуске.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
На площадке перед блиндажом двое молодых бойцов возились с ручным пулеметом — как видно,
почистили, теперь занялись сборкой. В одном из них Парюгин узнал Колю Клушина, нового утемовского
ординарца.
Прежний был смертельно ранен неделю назад осколком бомбы на глазах у комбата. Рассказывали, комбат
плакал над ним: «Карелию прошли вместе, а теперь бросаешь меня, Сергеич!..» И вроде бы он, Сергеич, и
присоветовал взять на его место Колю. «Совестливый парнишонка. И фамилия подходящая: Клушин».
Увидев сейчас Колю, Парюгин понял: если Утемов не оставил его при себе там, в медсанбате, значит, не
скоро увидят они своего командира в строю.
Возле бойцов, поощряюще наблюдая за их отлаженными действиями, стоял в профиль к Парюгину
плотного вида военный, уже в годах, по петлицам — военврач. Сняв фуражку, он вполголоса рассказывал о чемто ребятам. Умолкнув, взбросил подбородок и хрипло кашлянул.
У Парюгина сдавило сердце: таким знакомым был этот жест. Щемяще знакомым. С неосмысленных еще
истоков детства. Подбородок кверху и — кха-кха!
«Совсем как отец. И тоже — косая сажень в плечах».
Чтобы не бередить душу, поспешно отвел глаза, громко со всеми поздоровался.
Коля поднял голову, вгляделся, тут же заискрился, приготовился что-то сказать — может, просто ответить
на приветствие, — но Парюгин опередил и, отсекая «лирику», упрекнул:
— Не уберег Утемыча!
Обветренные Колины губы обиженно дрогнули, но он опять ничего не успел сказать: Парюгин, кивнув на
плащ-палатку, прикрывавшую вход в блиндаж, требовательно бросил:
— Мне сказали, комроты-один за комбата? Доложи, Коля!
Коля, однако, не сдвинулся с места, лишь вновь заискрился, приготовился что-то сказать и снова
промедлил; второй боец бесстрастно сообщил, не поднимая головы от пулемета:
— Лейтенанта нет, его в полк вызвали.
— Тогда кому же я потребовался?
Вперед вышел военврач, проговорил сдавленно:
— А со мной ты уже и дела иметь не хочешь?
...Они пробыли вместе, отец с сыном, неполных два часа. До возвращения лейтенанта Красникова из штаба
полка.
Увидев их — сходство тотчас обращало на себя внимание, — лейтенант обрадовался так, словно это не
Парюгину, а ему судьба преподнесла нежданный подарок.
— Ну, даешь, сержант: на фронте — и такая встреча! — ликовал он, топорща в улыбке выбеленные солнцем
усики.— Это, поди-ка, на всю дивизию, да что на дивизию — на всю, может, армию единственный и
неповторимый факт!
С неподдельным интересом лейтенант вник в подробности того, как комбат, находясь на операционном
столе, «вычислил» родство хирурга с одним из своих подчиненных, спросил, долго ли комбату «загорать» на
больничной койке, потом сказал Парюгину:
— Тебе, я думаю, уже известно, что собираемся своего снайпера в танке разместить? Так вот, в полку
задачу ставят однозначно: сперва мы выкорчевываем из танка немца, закрепляемся, пережидаем шум, а после,
как они смирятся, доставляем туда своего стрелка. Не подвергая даже малому риску.
— У нас там подходящая лощина...
— Мне докладывали о твоем предложении. Хочу дождаться снайпера, вместе пройдем, все осмотрим из
твоих окопов. Там кто за тебя остался?
— Леня Качуга...
— Что-то не припомню. Из наших?
«Из наших» — с Карелией за плечами. Леня, увы, был из последнего пополнения, месяц с небольшим на
фронте. И тем не менее Парюгин остановил выбор на нем: вчерашний студент-филолог умел до удивления
хладнокровно оценить ситуацию, найти решение.
— Он в четвертом отделении, в самом конце позиций взвода. Там как раз лощина эта и начинается.
— Ладно, сориентируюсь. Возьму с собой ротного, поможет разобраться.
Отец, поняв, что остаются последние минуты, надел фуражку и преувеличенно бодро согнал под ремнем
складки на гимнастерке, собрав их на спине; все это молча, боясь, верно, голосом выдать владевшие им чувства.
Лейтенант, спасибо ему, уловил это, пришел на помощь:
— Вас, доктор, ординарец комбата сюда доставил? Сейчас распоряжусь, он же и отвезет.
— Клушина нет, товарищ лейтенант, — доложил часовой, стоявший у входа в блиндаж, — убежал за
патронами для пулемета.
Отец сказал лейтенанту:
— Тут всего-то километра три-четыре. Сброшу лишний вес.
Лейтенант не стал настаивать, взял под козырек, пожал отцу руку.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Подумать только, — вновь порадовался, — такая встреча! Внукам после рассказывать будете.
Кивнул Парюгину: проводи отца.
Парюгин дошел с отцом до искалеченной пароконной брички, оставленной догнивать на выходе из балки,
в километре от передовой. Она стояла, чудом удерживая равновесие на двух сохранившихся после бомбежки
колесах — переднем слева и заднем справа.
Отец остановился подле нее, кинул на дощатое дно фуражку, положил на окованный железом борт
знакомо-маленькую, с детства поражавшую своей несоразмерностью со всей тучной комплекцией, руку. Пальцы
с обрезанными «до мяса» ногтями (как того требовали правила антисептики) чуть подрагивали.
— Вот такое, выходит, дело, — сказал, почти не разжимая губ; при этом голова его вскинулась, куда-то
совсем высоко, будто он надеялся высмотреть что-то крайне ему необходимое в однообразно сером месиве
облаков, воротник гимнастерки от резкого движения расстегнулся, стал виден кадык, тоже мелко подрагивающий.
— Одним словом, если ранят, постарайся, чтобы ко мне...
Помолчал, добавил, все не опуская головы:
— Не додумались, могли бы написать домой. И Коле.
Парюгину до звона в ушах захотелось приникнуть на мгновение щекой к этой подрагивающей руке, но он
справился с собою, зачем-то подмигнул, чего никогда не делал и не умел делать, проговорил наиграннобеспечным, чужим голосом чужие и неприятные самому слова:
— Не тушуйся, батя, все будет о’кей!
Отец оставался все в той же позе, не понять было, услышал или нет. Парюгин, чувствуя, что задыхается,
рванул на гимнастерке пуговицы, быстро наклонился — прижался к руке всем лицом: кожа была сухой и
шершавой от бесконечных дезинфекций, от нее знакомо пахло больницей.
Захлебнувшись родным запахом, он всхлипнул и, с усилием оторвавшись, побежал, не оглядываясь.
Оглянись, увидел бы, как отец непроизвольно рванулся следом за ним — сделал несколько быстрых шагов,
и вдруг замер, точно споткнувшись: повозка за его спиною, потеряв устойчивость, тяжело завалилась на бок,
уродливо выставила кверху противоположный борт; отцова фуражка, став на ребро, игриво скатилась по доскам
на землю и сделала замысловатый финт, оказавшись в конце концов у ног хозяина; он машинально подобрал ее,
не надевая, повернулся и медленно пошел в направлении одиноко белевшей на горизонте полуразрушенной
мазанки, возле которой раскинул свои палатки медсанбат.
Парюгин тем временем пробежал по дну балки ту часть пути, что заканчивалась естественным выступом
— тот почти перегораживал, делил балку на две части; за ним открылась не замаскированная с тыла линия окопов,
отчетливо обозначилась площадка перед штабным блиндажом. На ней крутился Коля Клушин — как оказалось,
он специально дежурил тут, поджидая Парюгина.
— Вам здесь записка, товарищ сержант, — еще издали сообщил он, помахивая вчетверо сложенным
листком бумаги. — Вернее сказать, не вам — лейтенанту, я ее от комбата давеча привез, а лейтенант прочитал и
оставил для вас. Приказал дождаться, когда вы вернетесь.
«Вот, Саша, такая ист. — меня разр-ли, подробн-ти у Клуши. Сейчас о докт., он приедет с Кл., у нас его
ст. сын — ком. взв. Парюгин из 3-й р., ты его должен помн. по Кар. Давай отпустим парня в МСБ, сд. доброе д.
(у докт. на днях погиб мл. сын, медсестра расск., отец еще не зн.). Пусть хоть этот будет возле него. А занятие
ему здесь найдется, без санитаров зарез. Ждите, вернусь, Утемов».
Карандашные строчки теснились, налезая одна на другую, спотыкаясь, заваливаясь на правый бок, книзу.
Парюгин с трудом разбирал температурящий текст; после того, как ударило и перед глазами поплыло, на миг
потерял затиснутую в скобки фразу, потерял, спохватился, принялся искать, но та, ударив, тут же укрылась за
спинами соседних фраз. Парюгин водил по ним глазами, пытаясь пробиться сквозь заслон, — и не мог. Не мог
затормозиться, прекратить мучительные поиски, почему-то было нужно, казалось важным перечитать, вобрать в
себя каждое слово в той фразе, хотя общий смысл, весь скорбный смысл давно достиг сознания.
— Я, конечно, не читал, не знаю, про что тут, привычки такой нет, — стучался к нему извиняющийся
голосок Коли Клушина, — только лейтенант еще приказал передать, что насчет медсанбата с его стороны
возражений нет. «Святое дело!» — так он сказал...
И осекся, увидев, как Парюгин по-слепецки ощупывает дрожащими руками карманы брюк.
— Вот, пожалуйста, товарищ сержант, — догадался он, проворно доставая алюминиевый, полный
«гвоздиков», портсигар. Парюгин взял папироску, отрешенно покрутил в пальцах.
— Знаешь, распечатал бы ты НЗ.
Коля молча покивал, опрометью кинулся в блиндаж. Через минуту возвратился с фляжкой и бутылкой —
в бутылке что-то плескалось; на горлышке, дном кверху, позванивал стакан.
— Вода, — показав на бутылку, сообщил Коля; снял стакан, поднял над ним фляжку. — Сколько лить?
Неразведенный...
Парюгин отстранил стакан, взял фляжку, сделал, не запивая водой, несколько больших глотков.
— Так-то, Коля, брат у меня погиб. Тезка твой, — голос внезапно иссяк, Парюгин докончил свистящим
шепотом: — И такой же пацан, молочный еще совсем.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Снова глотнул из фляжки, закашлялся, но и на этот раз не стал запивать водой, а, одолев кашель, просипел:
— Говоришь — неразведенный, а на душе — как после кваса.
— Это завсегда так, если большое горе, — с какой-то стариковской интонацией посочувствовал Коля. —
Спирт не возьмет, занятие лучше бы какое...
— У нас, Коля, одно теперь занятие — война, — вернул фляжку, спросил: — Лейтенант дождался
снайпера? Или без него к нам пошел?
— Лейтенанта чего-то в полк опять вызвали. А у вас... — помялся, сообщил осторожно: — У вас, товарищ
сержант... За вами тут прибегали... Там ЧП какое-то.
— Чего же молчал?
— Не к разговору было.
3.
На дне лощины полынь осталась почти нетронутой, заросли ее здесь и впрямь походили на кустарник.
Парюгин, распластавшись, торопливо полз через них с тремя бойцами и санинструктором.
Путь угадывали по свежепримятым стеблям. След принадлежал двоим резвунам — Косте и Сергею; Сергей
успел пропахать тут и в обратную сторону.
Судя по его описанию, должен вот-вот показаться стабилизатор угрузшей в землю и не разорвавшейся
бомбы — невдалеке за ним лощина начнет забирать вправо; этот изгиб и будет служить ориентиром: лощина —
вправо, а им — влево. Круто влево.
Парюгин и сам обратил внимание на изгиб, осматривая давеча подходы к танку в бинокль. Правда, ему
почему-то представлялось, будто он намного ближе. Впрочем, одно дело прикинуть расстояние на глаз, и совсем
другое, если замеряешь его локтями и коленями.
Неожиданно со стороны немца ударил миномет. Ни с того ни с сего. Как с цепи сорвался.
Неожиданно, именно так, хотя это был уже четвертый наскок на протяжении часа. Четвертый выход на
одну и ту же цель после того, как Костя и Сергей выказали себя вблизи танка. Принялся садить одну мину за
другой.
Парюгин ничего не мог с собой поделать: непроизвольно сжимался и втягивал голову в плечи всякий раз,
когда спереди доносился вкрадчивый посвист набирающей скорость мины. И напряженно ждал, где, в какой точке
пространства оборвется сосущий душу звук и взметнутся со всхлипом искромсанные комья земли.
Убедившись, что зона обстрела все та же, вновь и вновь повторял про себя: «Ах, Костя, Костя!»
Мины ложились, как и во время предыдущих обстрелов, на нейтральной полосе, поблизости от танка, с
правой стороны от него. На том пятачке, который описал Сергей и куда теперь торопилась группа Парюгина.
Там и бедовал под минами Костя. Один, с перебитой ногой, в старой воронке из-под снаряда.
Парюгин никак не мог взять в толк, чего ради немец периодически обрушивается на этот пятачок? Или им
кажется, что танк со снайпером осадила целая рота наших бойцов?
Услыхав давеча от Коли Клушина про ЧП, Парюгин почему-то раньше всего подумал о Сереге с Костей:
не иначе парни на вылазку решились. И пока бежал в свое расположение, не переставал запоздало терзаться,
почему не наказал Качуге, чтобы не спускал с этих хлопотунов глаз.
Картину застал такую: на шинели, раскинутой на дне окопа, лежал измочаленный, с покусанными губами
Сергей — правое плечо забинтовано, бинт в нескольких местах пропитался кровью; возле него, на коленях —
санинструктор Антон Круглов, готовящийся наложить дополнительную повязку; чуть поодаль, на корточках —
помкомвзвода Леня Качуга.
— Вот, — с возмущением сказал Леня, поднимаясь при виде Парюгина и кивая на Сергея, — проявили,
как Радченко это назвал, тактическую инициативу. Этот хоть вернулся, а Пахомов...
— Костю надо вдвоем вытаскивать, — просипел Сергей, приподнимаясь на здоровом локте. — На плащпалатке. Ему снайпер ногу перебил. Мне его не вытащить было.
Парюгину не требовалось объяснять, что именно двигало Костей и Сергеем, когда они надумали проявить
«тактическую инициативу». Победителей не судят! — вот стимул, толкнувший их на опрометчивый шаг.
Гневаться на них, метать после времени громы и молнии было бы глупо. Тем более искренне считал: винить
надо прежде всего себя.
Вылазка сорвалась, как выяснилось, из-за того, что парни заблудились. Самым элементарным образом
потеряли в зарослях полыни направление. Небо серое, однотонное, вся полынь — на одно лицо, обзор — чуть
больше трех метров, ползли, ползли, засомневались: туда ли? Не мимо ли танка?
Окончательно сбило с толку ограждение из колючей проволоки, на которое неожиданно напоролись среди
кустов. Хоть и не в три кола, какое немец обычно выставлял, но сработано было на полном серьезе. Выходило,
пританцевали к чужому переднему краю.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Сергей предложил самое, как ему представлялось, логичное — повернуть обратно к лощине, а оттуда
проложить новый маршрут. Костя воспротивился — ему хотелось прежде глянуть хотя бы одним глазком, куда
их угораздило запластуниться. И — привстал. На колени.
Только привстал — выстрел! Через каких-то пару секунд. Не больше.
Надо думать, снайпер засек их продвижение еще раньше: полынь, когда ползли, колыхалась, как ни
осторожничали.
Попал он Косте в ногу: в бедро над коленом. Видать, обнизил в спешке, обычно-то они в голову целят, в
крайнем случае — в грудь.
Костя не успел еще упасть — миномет. Без промедления ударил. Все четко у них между собой расписано.
Сергей бросился, потащил Костю к воронке, а у того — кровь струей, нога неизвестно на чем держится
(разрывной ударил), и промешкали: самого миной со спины достало, плечо посекло.
Когда укрылись на дне воронки, Сергей, превозмогая боль в плече, раскрутил обмотку, забинтовал Косте
бедро. Прямо со штаниной. Как жгутом. Остановил кровь.
Костя сносил все без стона, только кряхтел. И торопился рассказать: никакой это не передний край, они
вышли точно на цель, вон он — танк, метров двадцать каких-нибудь до него. И колючка вокруг. Кольцом.
«Поди, всю ночь саперы ихние колотились». Обстрел через недолгое время прекратился. Костя заторопил
Сергея:
«Скажешь нашим, пусть бечевку с собой прихватят. Ножницы саперные — это само собой, а еще —
бечевку. Я тут, между прочим, кой-что придумал...»
И вот теперь они ползли, чтобы вызволить Костю, а после приняться за снайпера. «Ах, Костя, Костя!..»
На этот раз минометная атака продолжалась чуть больше минуты. Прекратилась — так совпало, — когда
поравнялись с неразорвавшейся бомбой. Парюгин со смешанным чувством любопытства и опаски оглядел
торчащий из земли стабилизатор и поспешил дальше.
В наступившей после обстрела тишине снова стали слышны колючие шорохи пересохшей травы и
сосредоточенное сопение ползущих следом бойцов.
«Точно не на поле боя, а на занятиях по физподготовке». Странно, его почему-то выводило сейчас из себя
это размеренное дыхание парней. Раздражала сама размеренность.
— Послушай, Петров, — прошипел, не оборачиваясь, — тебя не приглашали по совместительству на
должность паровоза?
В ответ донеслось с паузами:
— Это не Петров... Это я... Качуга...
Парюгин, не останавливаясь, вывернул шею: нет, никакого розыгрыша, позади маячило блестевшее от пота
горбоносое лицо Лени Качуги. Парюгин не нашел в себе сил разозлиться.
— Оч-чень интересно! — выдохнул устало.
При формировании группы было четко оговорено: он, Парюгин, идет с группой, Качуга остается на месте
с остальными бойцами взвода. А тут — нате вам лапшу на уши.
— Оч-чень интересно!
— Ладно, командир, не теперь же объясняться.
Наконец подползли к повороту: несколько стеблей полыни белело свежими сломами, очерчивая угол, —
знак, оставленный Сергеем. Парюгин протянул за спину раскрытую ладонь: сигнал остановки.
Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы оценить теперешнюю ситуацию: после того, как Костя вынырнул
из зарослей полыни в непосредственной близости от танка, снайпер, конечно же, держал подступы к себе с этой
стороны под обостренным наблюдением. Недаром же и минометы четырежды нацеливались именно сюда.
Вставал вопрос: как в данной обстановке доскрестись до Костиной воронки, не насторожив снайпера?
Степь лежала смурая, придавленная тучами. Ни птичьего переклика, ни стрекота кузнечиков. Нечистая
сила — и та не гукнет для куража, не изрыгнет утробного глума. Будто и не день белый вовсе, будто ночь уже,
самое ее дно, где только и отстаиваться такому вот безмолвию.
Все затаилось в ожидании дождя, а дождь чего-то медлил, плутал где-то за Волгой, лишь ветер, налетая
оттуда порывами, приносил обещающую свежесть.
Ветром и следовало воспользоваться: улавливать эти короткие минуты, когда очередной порыв взбулгачит
метелки полыни по всей степи.
Так и поступили: дождались шквала, и — вперед. Успели одолеть добрый десяток метров, замерев в тот
момент, когда стала успокаиваться полынь.
Новый шквал — и еще десяток метров.
Полынь и тут стояла что твой частокол, и вся была, как выразился давеча Сергей, на одно лицо. Хорошо,
тот позаботился обозначить и поворот, и маршрут после поворота: держать направление не составляло труда.
Воронку Парюгин увидел издали. Точнее, не саму воронку, а плешину в зарослях, образованную взрывной
волной.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Потом в глаза бросилась узловатая веревка, что струнилась оттуда, чуть провисая среди поросли, — она
была составлена из кусков разодранной на ленты обмотки. Проследив за ней взглядом, Парюгин рассмотрел в
кустах полыни шеренгу кольев с опутавшей их колючей проволокой — веревка была захлестнута за верхний ряд
колючки.
Смысл конструкции прояснился, когда в очередном рывке Парюгин выдвинулся на край воронки:
открылось ее дно с притулившимся там Костей. Он лежал на левом боку, как-то неестественно скрючившись,
подтянув чуть не к подбородку уцелевшую ногу; правая рука была перекинута через голову в направлении
проволочного заграждения, в кулаке — веревка. Конец веревки.
Как видно, сумел добросить ее отсюда, из воронки, до заграждения, и, время от времени подергивая, рябил
верхний ряд — заставлял срабатывать сигнализацию (немец обычно оснащал колючку сигнализацией); ну, а
снайпер, ясное дело, поднимал тревогу, давая знать своим, что ему угрожает опасность.
Минометные сполохи и начинались каждый раз, судя по всему, в ответ на Костино подзуживание. Для этой
цели он и просил захватить бечевку.
Костя лежал без движения, лицо загорожено локтем — не понять было, задремал или провалился от потери
крови в забытье. Парюгин скатился вниз, тронул Костю за локоть.
— А вот и мы! — проговорил шепотом, стараясь не выдать подступившую к горлу жалость.
Костя остался безучастным. Парюгин, пугаясь внезапной догадки, скользнул ему под обшлаг гимнастерки,
лихорадочно отыскивая пульс. Рука у Кости была деревянно-безразличная, пульс не прослушивался.
Парюгин, по-странному оробев, выпустил ее, обернулся позвать санинструктора, но тот успел сам
спуститься к ним.
— Похоже, моя помощь здесь не потребуется, — пробормотал он, переворачивая Костю на спину.
Открылось бледное, забрызганное кровью лицо с зажатой в зубах самокруткой — она была наполовину
изжевана, но не прикурена; широко распахнутые глаза напряженно всматривались в небо; ниже подбородка
запекся черный провал.
Парюгин сдернул с себя пилотку, накрыл Косте лицо.
— Тут не осколок, тут, верняком, полмины гвоздануло, — услышал чей-то соболезнующий шепот,
пробившийся сквозь оглушивший его озноб. — Прямо сюда, видать, чертовка залетела.
— Зато не мучился бедняга, — раздалось в ответ. — Самая легкая смерть: шарахнуло — и нет тебя.
— Непонятно, чего он проволоку теребил? Получается, на себя огонь вызывал. Затаился бы до нашего
прихода, немец небось не стал бы за здорово живешь мины кидать.
— Нас от них уберечь хотел. Приучал немца не обращать внимания на сигнализацию.
— Что, немец — дурак?
— Дурак не дурак, а если раз за разом она будет срабатывать, поневоле задумается: не ветром ли проволоку
колышет?
— А что, если проверить?
— Как это?
— Ну, взять и подергать...
Озноб все не проходил. С трудом осиливая его, Парюгин собрал себя, прошептал сквозь сцепленные зубы:
— Проверять не будем. Надо искать в колючке проход. По логике, он со стороны немцев.
— А если не найдем? — возразил Леня Качуга.
— Ножницы — на самый крайний случай. Проход должен быть. Не могли они наглухо замуровать
снайпера. И еще: всем смотреть нитку полевого телефона, надо лишить его связи.
Помолчал, проглотил подступивший к горлу комок:
— Как... с Костей будем?
Леня Качуга сказал с горьким вздохом:
— Наверное, здесь захоронить придется. Временно. — И предложил: — Я что думаю, командир: все равно
кучей к танку не полезем, так, может, я сейчас с ребятами проходом займусь, а вы тут с Кругловым пока
останетесь, все по уму сделаете?
— Принято, — кивнул Парюгин и добавил тоном приказа: — Двигаться с порывами ветра. Как сюда
ползли. И ни в коем случае не высовываться. Ориентир теперь есть: не теряйте из глаз проволоку.
Ребята уползли. Санинструктор молча достал лопатку, приготовился закидать Костю землей.
— Ну, зачем уж так-то? — с обидой остановил Парюгин. — Пускай и временно, сделаем по-человечески.
Стал выбирать лопаткой взрыхленный взрывом грунт у верхнего среза воронки, прокапывая нишу.
— После вернемся сюда, перезахороним как надо.
Санинструктор, принимаясь за работу на противоположном конце ниши, сказал с сомнением:
— Интересно, как ты рассчитываешь вернуться, если дальнейшее прохождение службы тебе предстоит в
медсанбате? — И лихо скаламбурил: — В медсанбате вместе с батей.
«Всем все обо мне известно, даже все за меня решено», — с тупым безразличием подумал Парюгин и, не
обидевшись на каламбур, сказал:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Какие слова-то нашел... Нас матери послали сюда сволочь эту бить, а ты — «прохождение службы».
— Одни говорят канцелярскими словами, другие — высоким штилем, а на уме у всех одно и то же: где
найти местечко безопасней? Богу душу отдать никому неохота.
Вдруг придвинулся вплотную, горячо зашептал, обдав Парюгина незажеванным спиртом:
— Ты извини, брат Парюгин, если что не так покажется, но тебе это ничего не будет стоить, а для меня...
Я на всю жизнь должником твоим буду...
— О чем ты?
— Устал, брат Парюгин, до предела дошел: не могу больше жить от бомбежки до бомбежки, не могу
каждый раз притворяться, что не испытываю страха, не могу, нет больше сил! Выпивать даже начал, чтобы страх
заглушить...
— Чего от меня-то хочешь?
— До гроба буду твоим должником: поговори с отцом, чтобы тоже забрал меня к себе. Вместе с тобой. Не
думай, обузой в санбате не буду, пригожусь. Сумею, если что, и за сестру хирургическую. А санитаром — и
говорить нечего!
Парюгину стало невмоготу от запаха изо рта санинструктора, он непроизвольно отодвинулся;
санинструктор истолковал это по-своему:
— Ну, извини! Я же тебя с самого начала предупредил. Извини, размечтался. Считай, разговора не было.
Не в ту лузу сыграл и не тем шаром. Забыл, понимаешь ли, что ты у нас из разряда шибко принципиальных:
никому никаких протекций!
Вернулся на прежнее место, начал с остервенением долбить грунт. Парюгин, продолжая копать, скосил на
него глаза. Санинструктор растерял всю свою щеголеватость, стал похож на встрепанного воробья: гимнастерка
не подпоясана, каска, которую тот не позабыл надеть перед вылазкой, скособочилась и оголила раскрасневшееся
ухо, волосы на потном лбу слиплись в косички. Привычному облику санинструктора не доставало еще какой-то
детали, Парюгин не сразу понял: отсутствовала портупея. Верно, снял, боясь поцарапать.
Сказал глухо:
— Я не перехожу в медсанбат, остаюсь с ребятами.
— Ты в своем репертуаре, Парюгин, опять высокие слова.
— Тут же Костя, какие при нем могут быть слова!..
Из зарослей, куда уползли ребята, донеслись автоматные очереди. Сначала ударили наши ППШ, им жестко
ответил немецкий «шмайссер». «Неужели засада возле танка?»
Парюгин отбросил лопатку, схватил автомат, кинул санинструктору:
— Жди нас здесь!
Рванулся наверх, приподнялся над порослью — танк! Вот он, рукой подать. Шагах в тридцати. И вокруг
— пятно выгоревшей травы.
Все это он ухватил за полсекунды и сразу приник к земле. Путь к танку преграждала колючка, надо было
двигаться в обход, по свежим примятинам. Парюгин быстро пополз, усиленно работая локтями, удерживая
автомат на весу. Он мешал ему, сбивал скорость, но пристраивать за спину не было времени.
Перестрелка поутихла, Парюгин, весь обратившись в слух, горячечно шептал, словно ребята могли его
слышать:
— Только без этого, парни... Наверняка чтоб...
В зарослях сдавленно гукнула граната. Не связка, нет — одиночная граната. Дальше черепашиться ползком
терпения не хватило, привстал на четвереньки, оторвал от земли руки и так, переломившись надвое, кинулся
заячьими петлями сквозь полынь; он не видел танка, и ему казалось, что и сам не виден снайперу. И еще надеялся,
что в этой ситуации тому просто не до него. Выстрела не услышал — ощутил удар. Сильный, тупой удар в левый
бок. От удара его занесло вправо, он еще сделал по инерции несколько подсекающихся шагов, потом ткнулся,
обдирая лицо, в землю.
— Ах ты, черная немочь!
Горячая волна обдала живот, плеснулась на бедро, гимнастерка и брюки сразу намокли, он выпустил
автомат, нащупал рукой пробоину, попытался зажать — кровь запузырилась между пальцами.
Боль в боку почувствовал лишь в момент удара, потом отпустило, зато в животе что-то стало скручиваться
в палящий жгут.
Слева, в глубине зарослей, раздался густой взрыв — ухнула связка противотанковых гранат. И еще раз.
— Вот тебе, получай! — удовлетворенно прошептал Парюгин. Сообразил: больше нет нужды шептаться,
можно говорить громко, можно даже крикнуть — позвать того же Качугу, сказать ему, чтобы не тянули со
снайпером, не дали бы ему очухаться, побыстрее выудили из танка.
— Леня, — позвал он, но голос сник, не взлетев.
Попытался подняться на колени — его качнуло вбок, потом вперед, руки подломились, он упал, угодив
лицом в метелку примятого куста полыни. Перед глазами захороводили оранжевые круги.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Еще вчера, как, впрочем, все дни до этого, иссохшая степь не подавала признаков жизни, и единственный
запах, разносимый ветром, был запахом пороховой гари; а сейчас, — видно, перед дождем, — раскрылись
неведомые поры, знакомо пахнуло чем-то далеким и родным, он не сразу понял — чем, жадно вдохнул, еще, еще,
наконец, узнал: так пахло парное молоко из бабушкиного подойника, молоко вечерней дойки — в летнюю пору
оно отдавало полынью и чуть горчило.
Потом к аромату парного молока присоединился давно забытый запах приемного покоя — так называли
больничку на маленькой железнодорожной станции на Байкале, где отец начал фельдшерить после окончания
гражданской войны, придя сюда из расформировавшегося партизанского отряда. Больничный дворик некому
было обихаживать, и они с братишкой и соседскими пацанами играли в зарослях полыни в «сыщикиразбойники»...
Он хотел продлить это прикосновение к детству, вглядеться в дорогие лица, но круги перед глазами
роились все сильнее, плавились один в другом, и он не мог, никак не мог справиться с их зыбким переплясом.
«Не додумались, могли бы написать домой. И Коле».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир КОЗЛОВ
ПОНЕДЕЛЬНИК
Рассказы
МАЙОР
Ира зашла в кабинет — узкий и тесный. Ободранный письменный стол. Портрет Дзержинского в кепке на
стене. Секция «стенки», в ней — картонные папки с номерами на корешках, стопки бумаг. На столе — черный
телефонный аппарат, тоже бумаги, папки. Майор поднял глаза, посмотрел на нее.
— Здравствуйте, — сказала Ира.
— Здравствуйте.
В своем сером дешевом пиджаке и застиранной голубой рубашке он напоминал школьника. Светло-русые
волосы редели на макушке, хотя ему было, наверное, лишь немного за тридцать. Под носом, у самых ноздрей,
торчали несколько недобритых волосков.
— Садитесь.
Ира сделала два шага к столу, отодвинула стул, села. Майор вытащил из груды бумаг чистый лист, что-то
накарябал на нем белой шариковой ручкой с обгрызенным колпачком. У него были маленькие руки с длинными,
давно не стриженными, но не грязными ногтями. Майор посмотрел на Иру, тут же отвел глаза в сторону, спросил:
— Фамилия, имя, отчество?
— Соколова Ирина Сергеевна.
— Дата рождения?
— Пятнадцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года.
— Род занятий?
— Студентка. Исторический факультет Могилевского государственного педагогического института.
— Курс?
— Четвертый.
Он записал все это, положил ручку. Ручка покатилась к краю стола. Он поймал ее, порылся в бумагах,
вынул розоватый лист из копировального аппарата. Лист был разделен на несколько равных частей, на каждой —
небольшой рисунок. Майор повернул лист к Ире. На всех рисунках был полный седой дядька в черном пиджаке
и с галстуком, рядом — такие же дядьки поменьше и потоньше. У ртов — пририсованы «пузыри» с
неразборчивым текстом внутри.
— Вам знакомо это?
Ира покачала головой.
— Посмотрите внимательно.
— Нет, я вижу в первый раз.
— А у меня имеются показания о том, что вы это видите не только не в первый раз, но и принимали
непосредственное участие. Знаете, как это называется?
— Комикс, кажется…
— Это называется «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский
государственный и общественный строй». Статья семьдесят вторая УК БССР. А может потянуть и на статью 5810. «Антисоветская агитация и пропаганда».
Майор посмотрел на Иру — долго, не отводя глаз.
* * *
— Это жопа, — сказал Стас. — Кто-то нас заложил.
— А я тебе говорил, что не надо показывать эту фигню, когда там были левые люди… — Игорь взял со
стола, засыпанного крошками, чашку с кофе, сделал глоток, поставил назад. Игорь, Ира и Стас сидели за столиком
на втором этаже кафе «Пингвин». Народу было немного, за соседними столиками не сидел никто.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Левых людей там не было. — Стас посмотрел на Игоря. — Я их всех знаю.
— Ну и кто тогда нас заложил, если ты их всех знаешь?
— А может, это ты?
— Ты что, совсем сдурел? С какой стати мне это делать?
— Не знаю. Вдруг ты перессал… Или проснулась коммунистическая сознательность…
— Ты говоришь уже всякую херню…
— Тогда ты скажи что-нибудь хорошее. Меня дернули, Ирку дернули… А тебя пока вот не дернули. И
главное, у них есть копия одной страницы комикса… Может, есть и больше, но показывали только одну — и
Ирке, и мне. Слушай, а ты можешь поговорить со своими стариками…
— И что я им скажу? Мама, папа, мы вот взяли и нарисовали комикс про Черненко, и теперь за это нас
таскают в КГБ... Сделайте что-нибудь, чтоб они от нас отцепились… Это ты предлагаешь?
— Ну, я не знаю… Что-нибудь, по крайней мере. Просто они что-то могут сделать, у них же есть связи,
знакомства. Не то что у моих… К кому они пойдут — учителя? К директору школы?
— Не знаю.
— А я что — знаю? И готовься к тому, что тебя тоже дернут… Если это только не ты…
— Слушай, ты заколебал уже. Сколько можно?! Это не я нас сдал, ты понял?! Не я! Это кто-то из этих
мудаков, которые тогда…
— Хватит вам, перестаньте ругаться, — сказала Ира. — Надо лучше подумать, что сейчас делать...
— Хорошая тема для размышлений… — Стас взял свою чашку, допил кофе.
— Ладно, неважно, кто сдал, — сказал Игорь. — Надо, чтобы все говорили одно и то же: ничего не видели,
ничего не знаем. Вы поняли?..
* * *
Майор отомкнул ключом дверь, зашел в прихожую, поставил на пол черный «дипломат», ободранный на
углах, снял шубу из искусственного меха, повесил на крюк. Жена резала на кухне печенку. Она подняла глаза,
кивнула майору. Он кивнул ей в ответ, расстегнул молнии на сапогах, стянул их с ног. На одном носке, у большого
пальца, была дырка. Жена продолжала резать печенку. На ее толстых белых ногах в нескольких местах синели
варикозные вены. Майор прошел в комнату. На полу играл с пластмассовыми кубиками мальчик лет трех.
— Пап, а сто ты мне плинес? — прошепелявил он, улыбнулся ртом без нескольких зубов.
Майор вынул из кармана карамельку «Взлетные», дал ему. Мальчик начал разворачивать конфету. Майор
подошел к телевизору «Электрон», включил. Появился звук, потом — изображение. Шел хоккей. Майор сел в
кресло. По экрану пошла помеха, изображение искривилось.
* * *
Ира и Стас лежали на разложенном диване, укрывшись одеялом. Крутились бобины магнитофона
«Олимп». В колонках играла музыка — «Pink Floyd», альбом «Animals». На полу лежала бутылка из-под
портвейна, стояли два бокала, валялись в беспорядке одежда и белье.
Вся стена над диваном была обклеена фотографиями из советских и иностранных журналов — Джордж
Харрисон, Элтон Джон, «Pink Floyd», «Led Zeppelin», «Beatles».
Стас привстал на диване, дотянулся до пачки сигарет «Opal» и зажигалки.
— Будешь? — спросил он.
Ира кивнула. Он прикурил себе и ей. Ира взяла у него сигарету, села, прислонившись к стене. Оба
затянулись.
— А какое у тебя вообще осталось впечатление? — спросил Стас. — Ну, от него…
— От кого?
— Ну, зачем притворяться, что не понимаешь? От майора.
— Никакого. Типичный кагэбэшник — таким себе и представляла. Как мужчина — ничего особенного —
если ты это хотел услышать…
Стас затянулся, глянул на Иру.
— Ну, а ты у него вызвала какие-нибудь чувства, а? Как ты думаешь?
Ира посмотрела на Стаса.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего.
— Что значит — ничего? Поясни…
— Я сказал уже — ничего…
— Ты что мне предлагаешь?
— Ничего я не предлагаю… Просто думаю… В такой ситуации надо рассматривать все варианты…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ира резко встала с дивана, сбросив одеяло, наклонилась, бросила сигарету в пепельницу, подняла с пола
трусы, надела, взяла колготки.
— Ты меня не поняла, я ничего такого не имел в виду… Просто… — Стас взял ее за руку. Ира вырвалась,
натянула колготки, наклонилась, подняла лифчик.
— Раз ты мне это предлагаешь, то знаешь, что я могу сделать? Я могу сказать ему, что это ты и Игорь все
нарисовали, а я вообще здесь ни при чем…
* * *
На остановке толпились люди, дышали паром. На другой стороне улицы девчонки лет семнадцати бежали
— в сапогах, но без курток — из общежития в корпус ПТУ № 98.
Подъехал троллейбус — старый, серого цвета, с двумя дверями и синим номером на боку: семьдесят два.
Ира зашла в заднюю дверь, забилась в угол, к окну. Троллейбус покатился мимо «серого дома», мимо поворота к
военной части, автостанции, за которой был рынок, а еще дальше, на холме — церковь. Дядька, стоявший рядом,
дышал на нее перегаром и гнилыми зубами. Ира попыталась отодвинуться от него, но не смогла: троллейбус был
набит людьми.
* * *
Майор посмотрел на Иру. Он был в том же самом сером пиджаке, но в другой рубашке — белой в черную
узкую полоску, с большим воротником — сейчас такие уже не носили.
— Значит, вы продолжаете утверждать, что никогда не видели этих рисунков и ничего о них не знаете?
— Скажите, а если, к примеру, я узнала бы что-то такое, что вам может быть интересно, могли бы мы
встретиться с вами где-то в другом месте?
* * *
Первый «взрослый» сеанс, одиннадцать-десять, начался десять минут назад. Майор топтался у входа в
«Октябрь» в своей шубе из искусственного меха, рыжей кроличьей шапке, с «дипломатом». Из-за угла вышла Ира
— в длинном темно-сером пальто, без шапки.
— Вам не холодно? — спросил майор. — Мороз же вроде…
Ира пожала плечами. Они прошли в фойе, майор вытащил из кармана две бледно-зеленые бумажки
билетов, протянул билетерше.
— Что ж вы поздно-то так? Журнал уже закончился… — сказала билетерша. Ира и майор прошли мимо
нее к входу в зал. Ира кивнула на лестницу вниз, начала спускаться. Майор шел за ней. Они прошли через пустую
курилку. Ира зашла в мужской туалет, майор — за ней следом. Ира закрыла дверь, взяла в углу швабру, всунула
древко в ручку.
— Теперь сюда никто не войдет, — сказала Ира и расстегнула пуговицы на своем пальто. Она подошла к
майору, расстегнула его шубу, пиджак, ремень, пуговицы ширинки, присела на корточки. Полы пальто потерлись
о грязные плитки.
Майор резко отступил.
— Не надо, — тихо сказал он.
Ира выпрямилась, посмотрела на себя в зеркало над умывальниками, все в пятнах от засохших капель. Из
крана капала вода.
Майор застегивал ширинку. Пуговица не пролезала в петлю. Он оставил ее незастегнутой, запахнув шубу.
* * *
В курилке стояли два пацана-пэтэушника лет по шестнадцать, дымили сигаретами без фильтра.
— Секани, а? — сказал один другому.
Ира и майор поднялись по ступенькам.
* * *
Майор сидел в кабинете у полковника — гораздо более просторном, чем у него. На столе стояли три
телефонных аппарата — два черных и один салатного цвета. Бумаги были аккуратно разложены в стопки.
— Значит, говоришь, эта парочка к рисункам отношения не имеет? — спросил полковник — седой крупный
дядька с орденскими планками на пиджаке.
— Нет, абсолютно никакого, — сказал майор.
— А чего тогда он показал конкретно на них?
— Кто его знает?.. Может, она ему не дала, вот он решил заодно и парня ее заложить. Или еще что-нибудь
между ними случилось…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— А откуда вообще эти рисунки взялись? Кто-то ж их нарисовал — не сам же он…
— А может и сам. Тип он скользкий. Я б его взял в разработку, но, учитывая, что отец…
— Да, конечно…
— С этих снять подписку о невыезде? Они там, вроде, на каникулы в Ленинград собирались…
— Снимай.
* * *
Ира и Стас вышли из такси и пошли к зданию аэропорта. У него — небольшой чемодан, у нее на плече —
сумка. Начиналась метель. У аэропорта было припарковано несколько машин, из них половина — такси:
салатовые и желтоватые «Волги».
Майор взял с сиденья пачку «Орбиты», вытащил сигарету, сунул руку в карман.
— Бля… — пробормотал он, открыл бардачок, начал рыться в нем. Обрывок старой газеты «Знамя
юности», одна замшевая перчатка, карамелька без бумажки, с налипшим мусором.
Майор снова перещупал все карманы, нашел коробок спичек. «Борисовская спичечная фабрика. 40 лет
освобождения БССР». Чиркнул, прикурил, выпустил дым, взял пальцами сигарету, подержал, опустил стекло и
бросил сигарету в сугроб.
Подъехало такси. Из него вышли полные дядька и тетка, вытащили закутанного в шубу ребенка. Майор
крутнул ключ в замке зажигания, выжал сцепление, дал газ. «Москвич» занесло метра на два. Он развернулся, в
зеркале мелькнула серая коробка аэропорта.
«Москвич» ехал мимо засыпанных снегом деревенских домов. Из труб шел дым. У одного дома лаяла
дворняга.
МАТЕМАТИКА
Классная подошла к Никоненко, — она сидела через ряд от меня, — наклонилась к ней.
— Какое задание не знаешь? — шепотом спросила она.
Никоненко — в белом кружевном переднике поверх коричневого платья и черных колготках в сеточку —
тупо уставилась на классную.
— Что, никакое?
Никоненко покрутила головой. Классная нахмурила лоб.
— С ума сойти, — зашипела она. — Доучиться до конца десятого класса, и не знать ни одного задания…
Она пошла к учительскому столу. За ним математичка Колина решала задания под копирку — чтобы все
успели списать.
Я свои уже решил, причем сам — они были легкие, — потом дал списать Кузьменковой и теперь рисовал
на черновике мотоциклистов, музыкантов с гитарами и девушек, но не голых, а в купальниках — вдруг классная
или Колина увидят. Уйти было нельзя: Колина сказала всем «медалистам» — мне, своей дочке, Савченко и
Семеновой — дождаться конца, а потом она скажет, что нам делать с работами, чтобы все было в порядке и в
районо не придрались.
Классная шипела на Никоненко:
— …И подписать не забудь. «Экзаменационная работа по математике ученицы десятого “Б” класса средней
школы номер семнадцать города Могилева». И дату сегодняшнюю: первое июня тысяча девятьсот восемьдесят
девятого года.
* * *
По двору школы, между крыльцом и зеленым забором, носились дети из школьного лагеря — класс,
наверное, третий или четвертый. Две их учительницы стояли у забора, болтали.
Малый и Лапа ждали меня.
— Ты зря к Кузьменковой лез, — сказал Малый.
— Я к ней не лез.
— Зачем ей тогда было говорить?
— Во-первых, я в шутку. А во-вторых — это вообще тебя не касается, понял?
Малый посмотрел на Лапу. Лапа сделал тупое лицо — типа, не понимает, о чем речь. Он был выше и крепче
меня, но все равно бы не рыпнулся, как бы Малый его ни подзуживал. Весь девятый класс и половину десятого
мы дружили — я, Малый, Лапа и Кеша, все пацаны в классе. Потом я от них откололся.
— Зря ты так, Вова, — Малый скривился, поковырял в зубах пальцем с обгрызенным ногтем. — Ты что
думаешь, что если там ей помог, то она теперь должна тебе давать или что-то там такое?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Я ничего не думаю. Это — наши с ней дела, ты понял? Я вообще не пойму, при чем тут ты?
— Как — при чем? Я хожу с ее подругой, и она меня попросила…
Один из малых подставил другому подножку. Тот упал на асфальт, разодрал в кровь колено, начал орать
на весь двор. Учительница с недовольной рожей подошла, схватила обидчика за руку, начала лупить ладонью по
жопе.
— Я тебе еще раз говорю — закончим этот разговор. — Я посмотрел на Малого. — Никто никому ничего
не делал, ясно? А кто что говорит…
— За базар надо отвечать…
— Ладно, все, пока.
Кузьменкова сказала, что «даст» мне, если я дам ей списать на экзамене по математике. Я не поверил, но
подколол ее насчет этого и только потом передал ей свою работу. В любом случае, от меня ничего не зависело,
списала бы, как все. Зачем только было жаловаться Малому и Лапе?
* * *
Мы вышли из автобуса «Площадь Орджоникидзе — Сельхозтехника» — я, Семенова и Савченко. Я был в
вареных джинсах за сто двадцать рублей из кооперативного магазина «Патент», Семенова и Савченко — в
дебильных советских платьях из промтоварного магазина. Мне было немного стыдно идти рядом с ними, но в
Буйничах меня почти никто не знал. Колина с мамашей жила в девятиэтажке — одной на весь поселок. Вокруг
нее стояли три пятиэтажки, потом начинался частный сектор. За переездом торчали серые корпуса
«Сельхозтехники».
— А почему она позвала нас к себе? — спросил я. — Можно было и в школе все переписать…
— Боялась, наверное — вдруг кто-нибудь с районо приедет, захочет проверить, — ответила Савченко.
— А как Кузьменкова написала экзамен? — Семенова посмотрела на меня, заулыбалась. — Наверное, на
пять, да?
— Откуда я знаю?
— Можно подумать, ты ей не давал списать…
— А если и давал, что с того?
— А она что-нибудь тебе пообещала за это? — спросила Савченко и тоже начала улыбаться.
— Это не ваше дело.
— Она тебе не даст. У себя на Ямницком всем дает, а тебе не даст. Она сама сказала…
— Не лезьте не в свое дело, поняли?
Мы подошли к подъезду. На лавке сидели две старухи, уставились на нас.
— А вы это к кому? — спросила одна.
— К коню, — негромко сказал я.
Семенова и Савченко зашикали на меня.
* * *
Савченко позвонила. Открыла Колина — в вытертых старых джинсах и красной майке.
— Заходите, — сказала она. — Мама сейчас придет, вышла в магазин.
Мы разулись в узкой прихожей — там еле нашлось на полу место всей обуви — и прошли в комнату.
Я никогда не был в квартире у Колиной — вообще не был ни у кого из наших баб, а тем более у дочки
учительницы. Комната была похожа на нашу большую: «стенка», диван, ковер на стене над диваном, два кресла,
журнальный столик на колесиках, на нем — проигрыватель «Вега» с колонками. В углу была еще одна дверь —
на кухню. На подоконнике в белых стаканчиках из-под сметаны ростки помидоров.
Савченко с Семеновой сели на диван, стали разглядывать пластинки: «Модерн токинг», «Сикрет сервис»,
«Новогодняя дискотека», «Зарубежные танцевальные мелодии». Я подошел к книжной полке «стенки». Книг на
ней было мало. Пушкин и Гоголь из серии «Классики и современники» с потертыми корешками, несколько книг
по математике, старые детские книги — у меня тоже такие были: «Алиса в стране чудес», «Витя Малеев в школе
и дома», «Карлсон, который живет на крыше».
— Ну, как Кузьменкова? — спросила меня Колина. — Пятерку точно получит по математике?
— Вы, блин, сговорились, что ли? Откуда я знаю, что она получит? Все задания и так всем давали…
— Нет, не всем. Мама сказала — строго по оценке за год. Если четверка, то четыре задания, если тройка,
то три. Чтобы не было так, что за четверть — тройка, а экзамен на пять. В районо тогда придерутся… А правда,
что Кузьменкова тебе пообещала, что если ты ей дашь списать, то…
В прихожей щелкнул ключ, открылась дверь.
* * *
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Я и Колина переписывали работы, сидя за журнальным столиком, Савченко и Семенова — на кухне. В
заданиях по геометрии рисунки раскрашивали цветными карандашами из большой коробки «Искусство» — у
меня такая тоже была, классе в первом или во втором.
Колина-мамаша перелистывала мой черновик.
— Ну, скажи мне, Вова, что это такое? Что это за рисунки? Я что, не говорила, что черновики районо тоже
будет смотреть?
— Зачем?
— Как — зачем? Вдруг в чистовике ты сделал ошибку, неправильно что-то переписал, а на черновике все
правильно? В общем, черновик ты тоже перепишешь, понял?
Я кивнул.
* * *
На улице темнело. Мы сидели на кухне и пили чай. Кухня была маленькая, и мне места за столом не
хватило. Я стоял с чашкой у окна, опершись о подоконник. На подоконнике стоял большой пыльный столетник.
В вазоне, среди комков сухой земли, валялась дохлая муха.
Колина-мамаша — рассказывала:
—…Ну и, в общем, думали, что это кто-то из учеников — сами знаете, какие у нас есть тут «кадры». Но
потом я посмотрела — пропадают деньги только в день получки и аванса. А откуда могут знать ученики, в какой
день у учителей аванс или получка? Вот вы знаете?
— Я знаю. — Колина заулыбалась.
— Ты молчи, ты-то, конечно, знаешь… В общем, я подумала, что это кто-то из учителей. И директору
сказала — а давайте мы не будем вызывать милицию. Лучше сами выясним, кто это делает… Чем нам милиция
поможет? В общем, я пришла домой и стала думать — кто бы это мог быть? Раз — двадцать рублей из сумки,
потом двадцать пять, потом — пятнадцать… Может, еще кто хочет чаю? Вова?
Я кивнул.
Колина взяла мою чашку, слила в раковину остаток, налила заварки и кипятка. Я сунул чайную ложку в
блюдечко с вишневым вареньем.
— Ну и, в общем, стала я думать — кто бы мог? Ну, вы уже все взрослые, кроме того, школу почти
закончили… В общем, вам уже можно все рассказать. Короче говоря, Светлана Николаевна выпивала. Все это
знали, но раз ни до чего такого не доходило, то смотрели на это спустя рукава… Но вы же понимаете — на водку
тоже деньги нужны, и немалые, особенно после подорожания. А с учительской зарплаты… Тем более у нее — у
физкультурницы — ни тетрадей, ни классного руководства… И, кроме того, пьющий человек себя не
контролирует, он ни перед чем не остановится, если надо выпить. Про нее я первую и подумала. Потом задаю
себе вопрос: кто у нас еще пьющий в школе?
— Военрук, — сказала Савченко. — У него лицо красное, как у алкашей.
Все засмеялись.
— Ну, это все знают. — Колина-мамаша улыбнулась. — И я тоже про него подумала, чего греха таить? Но
его в день аванса в школе не было вообще, у него по четвергам нет часов. Значит, отпадает. Я специально сидела
в учительской, пока все не ушли по своим кабинетам, потом вышла, зашла в географию. Это ж напротив, и урока
там нет. Выглядываю из двери — прямо как сыщик, — она засмеялась. — И что вы думаете? Лобченко — тут как
тут. И прямо в учительскую. А урок уже, может, десять минут, как идет. Что ей там делать? Я чуть-чуть подождала
— и туда. И точно, она. И по сумкам лазит…
— И что потом? — спросила Савченко.
— Она, конечно, попыталась отпираться. Но я ж ее, что называется, на месте преступления засекла. В
общем, пошли с ней к директору… И Владимир Сергеевич сразу говорит: не надо, мол, сор из избы выносить, вы
вернете все деньги, которые взяли и уйдете по собственному желанию.
— А она?
— А куда ей деваться? Мы же могли милицию вызвать, пошла бы под суд… Так и решили. Тем более что
как раз четверть кончалась… Да, так вот пришлось мне побыть сыщиком…
* * *
Мама ходила по комнате взад-вперед. Я и папа сидели на диване. Телевизор работал без звука. Шел
«Прожектор перестройки».
—…Нет, ну я просто слов не нахожу… — говорила мама. — Это ж надо — зачеркнуть пятерку и поставить
четыре… Всем четверым отличникам… О чем они там вообще думают, в этом районо? Перечеркнуть все десять
лет учебы… И Колина на что смотрела? Зачем было потом переписывать эти работы, если она их толком не
проверила…
— Какая разница? — спросил я. — Золотая медаль, серебряная? Ведь это не влияет на поступление…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ну и что, что не влияет? Тебе что — приятно? Быть отличником, а потом оказаться с одной четверкой
из-за каких-то там идиотов в районо… Съезди, поговори с ними! — она посмотрела на папу.
— А сама почему не хочешь? — спросил он.
— Я бы поехала, но я не смогу сдержаться… Я там точно устрою скандал, и все будет только хуже…
Поезжайте завтра. Вдвоем…
* * *
Папа постучал в дверь с табличкой «Заместитель начальника районо Юрченко В.Ф.». Он был в своем
лучшем костюме — сером, в тонкую клетку. Я тоже в костюме — его купили для выпускного, но я уже был в нем
на последнем звонке.
— Войдите, — послышалось из-за двери.
Мы вошли. За столом буквой «т» сидела толстая тетка.
— Здравствуйте, проходите пожалуйста… Это вы из семнадцатой школы, да? — ее свиная рожа
расплылась в улыбке.
Мы сели на стулья. За спиной Юрченко, между стеклами «стенки», были вставлены несколько почетных
грамот с портретом Ленина. Рядом с ними стоял сувенир — взлетающая ракета.
— Да, я в курсе, конечно, вашего дела, и я еще раз просмотрела работу… Да, работа очень хорошая, только
вот этот один маленький недочет…
— Там же все правильно, я просто забыл в формуле минус один в энной степени… Просто не написал…
Но все равно же все правильно…
— Вы знаете, я, честно говоря, не эксперт в тригонометрии… У меня гуманитарное образование, и я
преподавала историю… Но мои коллеги еще раз взглянули и сказали, что это — серьезная ошибка…
— А может, что-то все-таки можно сделать? — спросил папа.
— Боюсь, что уже ничего. Но вы не расстраивайтесь, и молодой человек пусть не расстраивается… Вы же
все равно получите медаль, только несколько другого достоинства… А на льготы при поступлении это никак не
повлияет… Куда вы будете поступать? — она снова заулыбалась.
— В СПТУ номер один. На тракториста.
Я поднялся и вышел из кабинета, папа — следом за мной.
— Зачем ты так? — спросил он в коридоре. — Вдруг эта падла что-нибудь сделает теперь?
— А что она может сделать?
— Ну, не знаю… — он пожал плечами.
— Ничего она не сделает. Что хотела, уже сделала.
Мы вышли на крыльцо.
— Ну, я на работу, — сказал папа. — Ты домой?
— Да. Ладно, давай…
* * *
Я сидел на заднем сиденье троллейбуса, спиной по ходу движения. Троллейбус проехал Дом культуры
завода Куйбышева с колоннами, стадион — мы сдавали на нем зачет по физкультуре, серое двухэтажное здание
семидесятого «учила» и девятиэтажную общагу рядом с ним, забор таксопарка. У заднего стекла стоял мужик с
красной рожей и шрамами на носу, в синем спортивном костюме. Он посмотрел на меня, подошел.
— Ты, я вижу, нормальный пацан. Короче, слушай, дело есть…
— Х… сварился, будешь есть?
— Ну, ты молодец… — мужик заржал. — Держи пять!
Он сунул мне ладонь с перебинтованным большим пальцем. На бинте была засохшая кровь.
— Короче, слушай сюда. Идем сейчас в пивбар, дернем по тридцать капель… Что скажешь, а? Ты где
выходишь, на Рабочем?
Я кивнул.
— А деньги есть?
— Есть. Только дома.
— Ну и нормально. Пошли сейчас к тебе зайдем, ты возьмешь деньги… А кто у тебя дома?
Я не ответил. Мужик продолжал.
— А ты знаешь, кто я? Я — шофер, автогонки там… Ралли. Я, вообще, сам с Эстонии. «Вайя кууми
нуутаме». Знаешь, что это такое? Это — пошел на х… по-эстонски, понял?
Троллейбус подъехал к Моторному. Я поднялся.
— Э, подожди, — сказал мужик. — Ты ж говорил — на Рабочем…
Стоя, я был выше мужика на полголовы. Он взял меня за рукав. Я вырвал руку и вышел из троллейбуса.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
* * *
К остановке подъехал оранжевый «Икарус». «Площадь Орджоникидзе — Сельхозтехника». Я зашел в
заднюю дверь. Автобус тронулся. Людей было немного. На втором сиденье сзади, ко мне спиной, сидела Колина.
В джинсах-«пирамидах» и белой польской кофте. Я подошел.
— Привет.
— Привет, — она улыбнулась, посмотрела на меня снизу вверх. — Как дела?
— Нормально. С учебы?
— Да. Ты, наверное, тоже?
Я кивнул.
— И как тебе?
— Нормально. Остался последний зачет, через неделю — первый экзамен. А у тебя?
Она пожала плечами.
— У меня уже сессия идет. Один экзамен сдала. «Технологию машиностроения». Потом — практика два
месяца. На заводе…
— А поступать ты опять не будешь? На физмат…
— Не знаю. Мама говорит, что дергаться не надо, раз поступила в техникум — то надо закончить… Пусть
будет хоть какая-то специальность…
— А тебе она нравится — специальность?
Она покачала головой.
— Зачем тогда заканчивать?
Колина не ответила. Автобус проезжал «Менжинку». На пятиэтажном доме висел большой облезлый
плакат. Красные буквы «Партия — наш рулевой» и рожа Ленина.
— Как Кузьменкова поживает? — спросила Колина.
— Откуда я знаю?
— Я ничего такого не имею в виду… Может, думала, просто видел ее…
— Видел месяца два назад… В троллейбусе вместе ехали — я с института, она из своего «учила»…
— А в каком она?
— Не помню… Вроде в сто тридцать восьмом…
Толстая тетка у окна рядом с Колиной задвигалась на сиденье, подняла с пола сумки. Колина поднялась,
пропустила ее, села к окну. Я сел рядом.
— Ты знаешь, это нам из-за Лобченко зачеркнули «пятерки»…
— Как — из-за Лобченко? Причем тут она?
— У нее брат работает в районо… Какой-то начальник. Мне мама рассказала по секрету, а ей тоже ктото… Ну, он за нее отомстил. Тем более, классная сама неправильно поступила — зачем на семнадцать человек
делать четверых золотых медалистов? Тем более школа на плохом счету, и район плохой… Надо было, чтобы
только ты и я. А Семенову и Савченко зря на пятерки тянули… Если бы всего двое, то тогда бы, может, и не
придрались…
В «пирамидах» и польской кофте Колина смотрелась неплохо. Не сравнить со школой. Еще и накрасилась,
и начес сделала. В начале девятого класса она за мной «бегала», но я сделал вид, что ничего не заметил. Само
собой, из-за ее мамаши.
Автобус подъехал к Моторному. Я поднялся.
— Пока.
— Пока. — Колина кивнула.
Я пошел к двери.
МАНДАРИНЫ
Пригнувшись, я прошел к свободным задним сиденьям маршрутки, сел в углу. Идиотская планировка —
сзади по три сиденья друг напротив друга. Раньше вроде было по-другому. Я давно уже не ездил на маршрутках.
Года три или четыре.
Зашли еще несколько человек, заняли все места. «Газель» тронулась, покатилась по унылому спальному
микрорайону. Напротив меня сидела девушка лет восемнадцати. Я посмотрел на ее колени в колготках телесного
цвета. Она взяла из пакета мандарин, подковырнула ногтем и сняла кожуру, бросив ее куски в пакет.
Я, конечно, сам сделал глупость, и Оля на меня разозлилась по делу. Хотя, наверное, могла бы и не делать
такое лицо. Как будто я в аварию попал по собственной вине или что-нибудь в этом роде. Но, все равно, не надо
было оставлять машину там, где ее могут эвакуировать. В результате Оле с Наташкой пришлось на метро ехать
домой, а я поперся в Печатники, для оформления документов на «забрать машину».
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— У конца забора остановите, — сказала девушка с мандаринами. Водитель нерусского вида кивнул.
Девушка встала, взяла свою сумочку и пакет с мандаринами и кожурой. Машина остановилась. Она вышла. Я
вышел за ней, задвинул дверь маршрутки. «Газель» отъехала.
Девушка шла мимо «ракушек» к старой типовой девятиэтажке.
Я догнал ее. Она заметила меня, повернулась, посмотрела.
— У тебя есть деньги? — спросила она. — Дома ничего нет выпить…
Я кивнул. Она свернула к магазину в торце дома. К перилам лестницы была привязана черная овчарка.
Прислонившись к стене, пили пиво два тинэйджера. Она кивнула им, парни сказали:
— Привет.
Мы спустились в полуподвал магазина.
— Ты что пьешь? — спросила она.
Я пожал плечами.
— Все пью.
— Тогда купи две бутылки вина. Любого, но полусладкого. Хавка у меня дома есть.
* * *
Мы вышли из лифта. Она вынула ключ, отомкнула железную дверь, обитую коричневым дерматином —
дешевую, такие стоят у многих. Я неуверенно сделал шаг за ней через порог. Она включила свет. Обычная
маленькая «двушка», двери во все комнаты открыты. Я поставил на пол пакет с бутылками вина, захлопнул
входную дверь. Она сняла куртку, повесила на крючок, осталась в коричневой юбке чуть ниже колена и синей
кофточке с глубоким вырезом. В глубине выреза был виден белый лифчик. Она сделала полшага назад,
прислонилась к стене, глянула на меня. Я вспомнил, на кого она похожа лицом — на актрису, популярную в
девяностые годы. Она снялась в нескольких фильмах, потом куда-то пропала. Джульетт Льюис.
— Так и будем стоять? — спросила она. — Пойдем пить вино.
* * *
Она курила, стоя у окна кухни. За окном была такая же девятиэтажка. Светились окна. В некоторых из них
мелькали фигуры людей. Я вынул из мобильника сим-карту, разломал ее пополам, допил вино в стакане, встал,
подошел к ней. Она потушила сигарету в стеклянной пепельнице на подоконнике. Мы поцеловались. Я много лет
не чувствовал сигаретного вкуса во рту у девушки. Оля никогда не курила, вообще не делала ничего
«нездорового».
Я расстегнул ее кофточку, двумя руками сжал грудь под лифчиком. Она прислонилась задом к
подоконнику, взялась за него двумя руками. Я просунул руки ей под юбку, потащил вниз трусы с колготками.
* * *
Я лежал на двуспальной кровати, укрывшись одеялом. Мне было наплевать, кто раньше спал на этой не
очень свежей постели. Она сидела рядом, прислонившись к ковру на стене, курила. Свет в комнате не горел, ее
освещал фонарь с улицы. Она бросила сигарету в стакан, встала с кровати. Я сказал:
— Принеси, что осталось в бутылке.
Она кивнула, вышла из комнаты. Щелкнул выключатель. Открылась и захлопнулась дверь в туалет. Я
подумал, что Оля красивее — стройнее, с лучшей фигурой, хоть ей уже тридцать два и она рожала. В туалете
зажурчала вода, выливаясь из бачка. Она вернулась с бутылкой — там была еще половина. Я взял бутылку, сделал
долгий глоток. Она залезла под одеяло рядом со мной. Я сказал:
— Странно все как-то… Живешь, как будто по шаблону, по формату. Школа, потом институт, потом —
работа… Чтобы какая-то карьера, деньги там… Потом — женился, семья… Трения неизбежные — тесть, теща.
Ты не любишь их, они не любят тебя… Потом как-то привыкнешь, или не до этого — если ребенок… Квартираипотека, машина новая, съездить куда-то там в отпуск… И ни хера не замечаешь, как время летит… Год, два,
три…
— Зачем ты мне все это говоришь?
— Так, не знаю… Ну, как бы…
— Лучше ничего не говори, ладно? Ты же ничего не говорил, когда вышел из маршрутки… Я не люблю,
когда вся эта хренотень: «Девушка, а как вас зовут?» Ну, ты понял…
— И про себя ничего не расскажешь?
— А мне нечего особо рассказать… Школу закончила в том году. Поступать никуда не хотела. Пошла
поработала продавцом — не понравилось…
— Ты делаешь только то, что нравится?
— Стараюсь… Нет, так не бывает, конечно. Но можно хотя бы не делать то, что не нравится…
— Ты живешь с родителями?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Да, но они сейчас на даче — до зимы. Им оттуда лучше ездить на работу… А я здесь — как хочу…
— Деньги оставляют?
— Оставляют, но немного. В основном, продуктами…
Она заулыбалась. Я взял с пола бутылку, сделал глоток, передал ей. Она тоже отпила, поставила бутылку
на пол. Я придвинулся поближе, мы стали целоваться.
* * *
Я открыл глаза. Было светло. На часах на стене — двадцать минут одиннадцатого. Я не помнил, когда
последний раз так поздно просыпался в будний день — не считая, конечно, отпусков. Она еще спала. Я встал с
кровати, подошел к окну, посмотрел на двор, засыпанный почерневшими листьями, на соседнюю девятиэтажку,
на дворников в оранжевых жилетах. Заскрипела кровать. Я обернулся. Она смотрела на меня, улыбалась.
— Если деньги еще остались, можно сходить в магазин — купить пива, креветок, — сказала она.
— Это будет наш завтрак?
— А я не думаю особо — завтрак там, обед. Если хочется есть, то ем… У тебя что, не так?
Я пожал плечами, усмехнулся.
* * *
За окном кухни было темно. Я глянул на часы — полвторого ночи. В девятиэтажке напротив светились два
или три окна. На полу стояло полтора десятка бутылок пива — мы его выпили за сегодняшний день. Я взял
бутылку со стола, сделал глоток, поставил обратно, посмотрел на нее. Она сказала:
— Вообще, я не люблю пить много… Я люблю, чтоб наступил, как бы, кайф, — и потом его
поддерживать…
— И удается?
— Не всегда… — она улыбнулась, выпустила дым. — Иногда, это самое, перебираю…
Я сделал еще глоток пива. Она бросила бычок в пустую бутылку. Я подошел к ней, просунул руки под
халат. Мы поцеловались. Внизу проехала машина, «завелась» сигнализация.
* * *
Она стояла у окна в халате, курила. Я поправил подушку, натянул одеяло на торчащие ноги.
— Тебе надо уходить, — сказала она, глядя в окно.
— Что, родители приезжают?
— Какая разница?
Я встал с кровати, завернулся в одеяло, прошлепал босыми ногами в ванную. Снял с батареи свои трусы и
носки.
* * *
За спиной хлопнула дверь подъезда. Я свернул к остановке, на ходу вынул кошелек, пересчитал оставшиеся
деньги. Наверное, не хватит, чтобы забрать машину. Есть еще кредитка, но вдруг поблизости нет банкомата?
У магазина в торце дома стоял фургон с грязными боками. Мужик доставал из него ящик пива.
Подъехала маршрутка. Я открыл переднюю дверь, залез. Водитель опять был нерусский. Может быть, даже
тот самый. Машина тронулась.
ЛЕТО ДЕВЯТЬ ОДИН
Мы познакомились в день города, когда на площадке у ДК «Химволокно» был концерт. Местные группы
играли уныло и без настроения, звук был корявым. Их и не слушали — на лавках перед площадкой сидели два
десятка случайных людей — пенсионеры, дети с родителями, алкаши.
Я пришел на концерт от нечего делать. Кончались каникулы в институте, и большую часть их я просидел
дома, иногда выбираясь в видеосалон на какой-нибудь фильм. Чаще всего фильм оказывался тупым.
На второй песне группы «День и ночь» между сценой и лавками началась драка. Несколько гопников
отдубасили волосатого чувака. На вид ему было за тридцать. Я не знал, за что, и кто был виноват. Я только видел,
как красномордый здоровый гопник, улыбаясь, надавал волосатому кулаками по морде. Волосатый упал,
остальные слегка попинали его ногами и отвалили: концерт их не интересовал. Парень поднялся, вытащил
носовой платок, вытер кровь. Музыканты сделали вид, что ничего не случилось.
— Они должны были остановить концерт, — сказала девушка на соседней лавке, в джинсовой куртке, с
рыжими волосами. Она сидела одна, и я не заметил, когда она появилась.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Да, конечно, — ответил я. — А я тебя помню. Ты ведь была в апреле в «Химволокно» на «Роке чистой
воды»?
— Да, была. Давай уйдем отсюда на фиг.
И мы ушли гулять по улицам. С деревьев осыпались первые желтые листья. Из труб завода Куйбышева в
небо валил дым. Навстречу нам шла молодежь в джинсах-«мальвинах» и майках «Chanel», привезенных из
Польши.
Она рассказала, что учится в пединституте, на физмате, перешла на второй курс, что ходит на все редкие
рок-концерты в нашем городе, что ее любимая группа — «Кино», и когда год назад Цой погиб, она несколько
дней не могла прийти в себя, а потом завидовала тем парням и девчонкам, которые жили в палатках у него на
могиле, и сама хотела бы так, но родители никогда бы не отпустили ее. Они также не отпустили ее на концерт к
годовщине Чернобыля в Минске, в конце апреля.
И я рассказал, что ездил на тот концерт, ездил один, потому что бывшие школьные приятели и нынешние
одногруппники слушают, в основном, другую музыку, либо не слушают вообще никакой. А на концерте в Минске
— на стадионе «Динамо» — было много всякого, и хорошего, и не очень. Нелепо вперлись туда попсовые
«Машина времени» и группа Игоря Талькова, а тем, кого ждали больше всего — «ДДТ» и Гребенщикову —
толком сыграть не дали: в начале выступления «ДДТ» на стадионе отрубили свет, а БГ вообще не успел выйти. А
потом я ехал на автобусе до «Минска-Южного», на электричке — до Осипович, ждал два часа дизель на Могилев
в тесном зале станции, а рядом храпел мужик в телогрейке…
Я проводил ее до дома на улице Народного Ополчения — такой же пятиэтажки, как наша. И мы
договорились встретиться завтра.
* * *
Мы решили, что поедем вместе в Питер, — ни я, ни она там ни разу не были, — а потом махнем на море.
Плевать, что каникул осталось совсем немного. Плевать, что родители будут ныть и отговаривать, и приводить
аргументы насчет учебы и насчет того, зачем это нам вообще нужно. Они нас никогда не поймут, и мы никогда
не сможем им ничего объяснить. И не будем. Мы взрослые люди и от них не зависим. Даже деньги на эту поездку
мы сами найдем — остатки стипендий и моя коллекция марок, которую можно продать через магазин «Букинист»,
— я видел там объявление.
* * *
В день, когда мы пошли покупать билеты, случился ГКЧП. По телевизору шло «Лебединое озеро», либо
сидели унылые дядьки со скучными лицами, говорили бессмысленный бред. Нам было на них наплевать.
В кассах напротив «китайской стены» стояла обычная очередь, тоже люди со скучными лицами. Мы не
хотели быть такими, как они, и мы знали, что никогда такими не будем. Мы купили билеты на двадцать первое
— послезавтра. Дома — и у меня, и у нее — были скандалы: куда ты поедешь, тем более что такое случилось —
вдруг вообще начнется неизвестно что, гражданская война? Ее родителям поддакивала сестра, младше на два
года, — в результате сестры слегка потаскали друг друга за волосы, — об этом она рассказала, хохоча.
Моим поддакивать было некому, но у них был другой аргумент: учеба. На втором курсе я чуть не вылетел
из «машинки» из-за предмета под названием ТОЭ — теоретические основы электрических цепей. Я ненавидел
урода-преподавателя и особенно этого не скрывал. Он считал себя «шестидесятником», я считал его мудаком. И
предмет я вообще не учил — принципиально, надеясь списать на экзамене. Преподаватель мешал мне списать —
тоже принципиально. Результат — три пересдачи экзамена в зимнюю сессию, растянувшиеся до конца февраля.
И теперь родители говорили пустые слова про учебу, про то, что нельзя пропускать ни единого дня, тем более в
самом начале учебного года. Я слушал и не противоречил, зная, что все равно сделаю, как хочу.
* * *
Когда мы садились в поезд, было известно, что ГКЧП проиграл, что все будет как раньше, а может быть —
лучше, потому что теперь коммунизм себя окончательно дискредитировал. Но мы про это не думали.
В Питере мы сначала поехали на могилу Цоя. Там уже не было никаких палаток, только много букетов и
сигарет, и тусовались ребята, приехавшие из разных городов и республик. Нас угостили портвейном, я подстроил
свою гитару и спел пару песен — «Видели ночь» и «Группу крови». Пел плохо, стеснялся — я очень редко пел
что-то при людях. Но никто меня не лажал, все слушали и подпевали.
А потом мы поехали на Рубинштейна, тринадцать — в рок-клуб. Во дворе толпились пацаны и девчонки,
за металлической дверью было маленькое помещение. В одной его половине сидел волосатый бородатый мужик,
заведовавший звукозаписью. Рядом висели списки групп и альбомов, которые можно было записать на кассеты.
Многих названий мы раньше не слышали — например, «Х… забей». Чистых кассет у нас не было, и мы просто
стояли у списков и читали их. А потом какой-то чувак в перчатках без пальцев сел за рояль в углу и начал играть.
Ни я, ни она не знали его в лицо, но, может быть, он играл в какой-нибудь из известных групп.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
На Невском проходили политические митинги, а в переходе группа пацанов играла рок-н-ролл. Мы их
послушали, бросили рубль в шапку, потом пошли к Неве и сели на каменных ступеньках у воды, смотрели на
прогулочные катера и Петропавловскую крепость на другом берегу.
Ночевали у старушки, предлагавшей ночлег у Московского вокзала, в старой квартире с высокими
потолками, в комнате с видом на двор-колодец. Пока мы шли от вокзала до дома, старушка не переставая
повторяла, что ее не касается, кто мы, муж и жена или нет, — главное, что мы русские, а то соседи по площадке
не любят, когда на ночлег к ней приходят армяне и азербайджанцы.
Весь следующий день мы бродили по Питеру. Купили и выпили банку импортного пива за пятнадцать
рублей — парни с ящиками этих банок стояли повсюду. Пиво показалось обычным, таким же, как наше. Мы
ездили на Васильевский остров, где нет улиц, а только «линии». Потом мы искали «Сайгон», но не помнили номер
дома и не знали, он еще там или закрылся. Хотели сходить куда-нибудь на концерт, но афиш концертов не было,
даже в рок-клубе. Потом мы сидели в сквере у Витебского вокзала, и на лавочке рядом две девушки в
железнодорожной форме целовались взасос.
Тем же вечером мы сели в плацкартный вагон поезда «Ленинград — Одесса». С нами на верхних полках
ехали парни из Винницы — они привозили сюда на продажу яблоки, а на вырученные деньги купили много блоков
сигарет. Их сумки с сигаретами стояли на третьих полках.
Утром поезд остановился напротив вокзала в Могилеве. Непривычно было приехать в свой город, но не
выходить из вагона, а оставаться и ехать дальше. Шел дождь. По перрону катился электрокар, тянул за собой
прицеп с посылками. Старуха с зонтиком продавала семечки в кульках из газеты.
* * *
Вышли из вагона в четыре часа утра. Было тепло и темно, пахло южными растениями, люди тащили по
перрону чемоданы и сумки, а над вокзалом светились буквы: «Город-герой Одесса». Мы пошли искать море.
В сквере рядом с вокзалом на скамейке спал мужик в трусах. Мы решили, что его, наверное, ограбили, но
нам было все равно.
Светало. Мы вышли к Потемкинской лестнице, спустились по ней к морскому вокзалу, сели на лавке,
прижавшись друг к другу, и смотрели, как из моря выплывает красный шар солнца. Потом я подстроил гитару и
пел песню «Звезда по имени Солнце», она подпевала, и мне казалось, что я пою лучше, чем тогда, в Ленинграде,
на кладбище. По Потемкинской лестнице спускались и поднимались люди, а по улице перед ней проезжали,
сигналя, троллейбусы и машины.
У нас не было планов, нам некуда было спешить. Мы спросили, как проехать на пляж, сели в трамвай на
Аркадию. Всю вторую половину дороги зеленые ветки деревьев били по стеклам трамвая.
Море было прохладным, но мы долго не хотели вылезать из воды, и нам было плевать, что пока мы
купаемся, кто-то может украсть наши шмотки, деньги или гитару. И никто ничего не украл. Мы были на пляже
до самого вечера, потом ели шашлыки в кафе рядом с пляжем и смотрели на белые пароходы на горизонте.
У Потемкинской лестницы, наверху, пел под гитару высокий бородатый мужик. У ног его лежал
пластиковый пакет для денег. Кто-то бросил монетки, не попал, и они звякнули об асфальт. Мужик, не прекращая
играть, сказал:
— Просьба деньгами не сорить. Убирать некому…
Мы пришли на железнодорожный вокзал. Было поздно, и старушки, предлагавшие комнаты, разошлись.
Мы сели на лавке в зале ожидания. В углу инвалид в коляске ел объедки, разложив их на газете. В видеосалоне
всю ночь шли фильмы, но мы не пошли их смотреть, спали на лавке, а утром сняли комнату у старушки. У нее
был дом и виноградники, и она делала виноградное вино. Нам она продавала его совсем дешево, по три рубля за
бутылку.
* * *
Через несколько дней похолодало. Купаться стало уже не в кайф. Поздно вечером мы попрощались со
старушкой и поехали на вокзал.
— Давай съездим куда-нибудь еще, — сказала она. — Я пока не хочу домой.
Ближайший поезд был на Кишинев — в два двенадцать. Мы купили билеты, сели в общий вагон: денег
оставалось немного.
Утром, когда мы проснулись, поезд катился мимо зеленых холмов с виноградниками. Проводница, проходя
по вагону, объявила: в Тирасполе люди перекрыли дорогу, требуют отделения от Молдавии, поэтому поезд поедет
в обход — из-за этого опоздает часов на семь.
В Кишинев приехали почти вечером. Не зная, что хотим увидеть и куда попасть, просто ходили по улицам.
Продовольственные магазины назывались «Alimentari». На одной улице увидели точно такую же пятиэтажку, как
те, в которых жили мы.
Бродили до ночи, наткнулись на автовокзал и сели в автобус обратно в Одессу.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
* * *
В Одессе пошли на «Привоз», купили винограда, мыли его у кранов на задворках рынка и тут же ели. Когда
выходили из ворот, парень в спортивном костюме «Монтана» спросил у меня:
— Продаешь гитару?
Я подумал, что нам, наверное, не хватит денег на билеты домой, и сказал:
— Продаю.
Он заплатил сто рублей.
* * *
Было пасмурно, но без дождя. Мы стояли на перроне. До отхода нашего поезда оставался час. Мимо нас
две воспитательницы вели группу детей из чернобыльской зоны. Дети выбивались из колонны, баловались и
гонялись друг за другом. Воспитательницы орали на них.
ПОНЕДЕЛЬНИК
Утро. Остановка. Толпа злых и раздраженных людей — им пришлось вылезти из своих теплых постелей и
идти на работу или на учебу.
Подъезжает «шестьсот семьдесят второй». У передней двери выстраивается очередь. Тот, кто придумал
установить в московских автобусах турникеты, наверное, никогда не ездил на них в час пик.
Очередь продвигается медленно. У кого-то не срабатывает проездной. Еще у кого-то закончились поездки.
Они, расталкивая остальных, суют водителю деньги, покупают проездные.
Я вхожу одним из последних. Автобус набит, дальше двигаться некуда. Приходится стоять у самого
турникета.
Автобус катится мимо серых однотипных жилых районов, изредка расцвеченных аляповатыми
разноцветными билбордами. В ушах у меня — наушники плеера. Я закрываю глаза.
Отъехав от остановки, автобус замедляется. Пробка. И спереди и сзади — море машин. Это как минимум
на пятнадцать минут. Ну вот, обязательно опоздаю.
Конечная остановка. Метро. Выскакивая из автобуса, я случайно толкаю толстую тетку. Она вопит:
— Осторожней надо! Осторожней! Совсем никакой культуры не осталось у людей…
Толпа несет меня к стеклянным дверям метро, заносит в вестибюль. Я подношу карточку к турникету.
Загораются зеленые цифры: «02», — две поездки. Сегодня с работы и завтра на работу. А завтра вечером надо
будет стоять в очереди к кассе за новым проездным.
Я бегу вниз по эскалатору, упираюсь в спины двух парней в черных куртках и вязаных шапках. Впереди
них стоят, загородив эскалатор своими баулами, три женщины «неславянской» внешности.
— И откуда их столько берется? — говорит один из парней. — Не, Москва реально резиновая. Скоро из-за
всех этих гастарбайтеров вообще жизни не будет…
Я втискиваюсь в вагон. Стукнув, закрываются двери. «Следующая станция “Тимирязевская”».
Вокруг — недовольные серые лица. Дед с опухшей рожей. Лысый дядька с толстой книгой, обернутой в
газету. Растрепанная тетка с большой сумкой. На боковом сиденье спит бомж. Рядом с ним — его имущество в
рваных пакетах. Воняет. Пассажиры, поглядывая на бомжа, морщат носы.
Поезд подъезжает к станции, замедляется. Раздвигаются двери. Я и еще несколько человек перебегаем в
соседний вагон. Поезд трогается и сразу же резко тормозит.
— Наверное, бомбу нашли, — шепчет какой-то дядька.
— Да типун вам на язык! — выкрикивает тетка. — Сколько уже можно бомб?!
Я закрываю глаза. Проходит минут пять. Поезд трогается.
Переход на кольцевую линию. Толпа по-черепашьи медленно залазит на эскалатор. Я наступаю на пятку
мужику с газетой «МК». Он поворачивается, смотрит на меня. Я отвожу глаза.
Подъем по эскалатору. Бежать неохота — все равно опоздал. Я тупо гляжу на проплывающую мимо
рекламу. Улыбающаяся девушка на плакате спрашивает: «Хочешь?» Я не успеваю увидеть, что она предлагает.
На улице дождь. Кассирша из обменника меняет цифры курса доллара. Дед в мокром пальто протягивает
мне желтоватый рекламный флаер. Я комкаю его и сую в карман. На мокром тротуаре валяются несколько таких
же флаеров.
К подъезду здания не пробраться: все заставлено припаркованными как попало машинами, в основном —
внедорожниками. Тем, кто на них приехал, плевать на пешеходов. В Москве вообще всем водителям плевать на
пешеходов. Надо покупать машину.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Наконец доползаю до офиса — мокрый, злой и замерзший. Снимаю куртку, бросаю на пустующий стол,
включаю компьютер. В почте один только спам: английский язык за две недели, заправка картриджей, как
заработать деньги в интернете. Никто не ответил на мои предложения — вот козлы!
Вид у коллег подавленный. Я спрашиваю у Карины, ресепционистки:
— Что со всеми такое? Набухались на выходных — и сейчас отходняк?
— Да нет, это все ни при чем: шеф чудит. Кузю уволил с утра. Говорит: не отрабатываешь своих денег.
Кузя ему: какие деньги, у меня зарплата символическая, основное — процент от продаж. А шефу хоть бы что:
значит, процент свой не отрабатываешь, мы другого на твой процент возьмем, или даже на меньший. Кузя вышел,
хлопнул дверью… Собрал вещи…
— Про меня шеф что-нибудь спрашивал?
— Да. Сказал, чтоб зашел к нему, как придешь — я забыла сразу сказать. Но ты не бойся, он уже выпустил
пар...
Постучавшись, захожу в кабинет. Шеф сидит за огромным столом, заваленным бумагами. Кроме бумаг на
столе только пепельница, набитая окурками, и компьютерный монитор. За спиной у него — полки с книгами, как
у профессора. Он вроде и был когда-то профессором или доцентом.
— Привет. Заходи, садись. Новость знаешь? Я выгнал Кузю. Достал он меня. Никакого от него толку нет.
Но ты не бойся, к тебе претензий поменьше. Но есть. У тебя — потенциал, а ты тратишь его впустую, время
используешь нерационально. Перекуры всякие: если вышел, то сразу на пятнадцать минут. Ты что, одну сигарету
куришь пятнадцать минут? Или выкурил, а потом стоишь треплешься? Так и целый день можно простоять. То
один подойдет покурить, то другой. С одним поболтаешь, с другим. Вот введут запрет на курение во всем здании
— тогда посмотрите.
— А что, хотят ввести?
— Хотят, но не введут. Не боись. Короче, иди и работай. Я хочу, чтобы ты свой потенциал показал, а не
груши здесь околачивал. Что там с АТМК?
— Ничего пока. Отправил вчера предложение, жду ответа.
— Ну, давай, жди с моря погоды. Нет, чтобы взять да и самому позвонить. Ты так неделю будешь сидеть и
ждать, пока тебе Духов ответ пришлет. Ладно, все, иди, время дорого.
Посыпались ответы по имэйлу, но ни одного хорошего. «Для принятия окончательного решения нам
требуется следующая информация»; «спасибо за проявленный к нам интерес»; «мы внимательно рассмотрели
Ваше предложение»; «к нашему большому сожалению, мы вынуждены»; «обдумав ваше предложение, мы
пришли к выводу»; «к сожалению, ответ будет отрицательным». Вежливые все стали — куда деваться. Могли бы
не ответить и все — так нет же, лепят отмазки.
Выхожу покурить на лестницу. У окна ковер засыпан пеплом, у батареи валяются два окурка. Стас,
дизайнер из рекламного, курит и задумчиво смотрит в окно. Его стильный зеленоватый пиджак помят, и сам он
выглядит плохо.
— Привет, — говорит Стас и сует мне руку. Она холодная и вялая, как дохлая рыбина.
— Ну, как выходные? — спрашиваю я.
— Супер. Гудел с пятницы вечера. Сначала пошли с Левой и Пашей в баню, там — по пять пива, конечно,
потом заехали в «ночник», взяли еще два ящика — и к Паше домой. Его жена в больнице, рожать собралась, так
что хата свободна. Часов в двенадцать решили ехать на «Точку». Почему на «Точку» — не знаю: беспонтовый
клуб. Но поехали. Там концерт уже кончился, что было, даже не посмотрел — а какая нам разница? Зацепили
каких-то подруг, вот я у одной и завис на целые выходные. Еле поднялся на работу. И, как назло, «Ленинградка»
была перекрыта — может, час в пробке стоял. Прихожу — говорят, шеф Кузю уволил. И ко мне вроде как
подбирается. Но я ждать не буду, сам скоро уйду — ищу себе новое место. Кризис закончился, скоро опять все
будет в норме…
Я тушу сигарету о подоконник, бросаю окурок в урну. Не попадаю, наклоняюсь, подбираю его с пола и
кладу поверх бумажек, апельсиновых корок и яблочных огрызков. Стас уставился в свой мобильник, улыбается
во весь рот — видно, кто-то прислал ему что-то веселое.
Возвращаюсь в офис. Вроде как пора обедать. Хорошо бы куда-нибудь свалить на бизнес-ланч и
задержаться подольше — только чтобы шеф не увидел, он сам «обедает» часа по два-три. Но сегодня погода
плохая, и дел выше крыши.
Спускаюсь в буфет, покупаю две пачки чипсов и лапшу быстрого приготовления — и назад, за работу.
Жую чипсы, просматриваю имэйлы, нажимая на клавиши жирными пальцами.
Набираю номер АКТМ.
— Здравствуйте, Николая Сергеевича можно к телефону?
— Нет, он сейчас занят. Перезвоните, пожалуйста, через два часа.
Ну, урод! Набираю «Стандартинвест». Гудки. Наверное, обедают. Да нет, не должны: уже третий час.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Выхожу на перекур. У окна — две молодые девчонки из другой фирмы. Я видел их несколько раз, но не
общался. Слушаю их разговор.
— …Неплохая была дискотека, короче.
— Экстази ели?
— Нет, не было ни у кого. Все предлагали — и траву, и героин, и ЛСД, а экстази не было. Потом
познакомилась с одним, ну и поехала к нему.
— И как он?
— Обыкновенно. Нормально, можно сказать.
— Будешь еще с ним встречаться?
— Не знаю. Может быть.
Имэйл от Карины: через пять минут всем быть в переговорной, шеф будет проводить совещание. Только
этого еще не хватало — как минимум полчаса промывки мозгов!
— …«Трэйдинтер» хочет нас раздавить. И вы это прекрасно понимаете, а занимаетесь ерундой. Вам что,
наплевать на свою фирму и на ее будущее? Работать на московском рынке с каждым годом все трудней, вы что,
не понимаете? Все сюда рвутся… Нечего перекуры по три часа устраивать, имэйлы свои личные писать часами,
по телефону болтать. Давайте соберемся и…
Я смотрю в окно. Идет дождь. Старуха в плаще торгует лимонами, укрывшись зонтом. Разбрызгивая лужи,
проезжают машины. Торопятся куда-то злые мокрые прохожие.
— …Ну, надеюсь, вы поняли, что я вам хотел сказать. Все, теперь — работать!
Скорей бы конец рабочего дня, скорей бы свалить из этого офиса. Все достало. Это называется жизнь?
Целыми днями заниматься какой-то бессмысленной ерундой только ради того, чтобы оплатить «однушку» на
Коровинском шоссе и купить себе пожрать?
Опять звоню в АКТМ. Секретарша вежливо говорит, что у Духова важная встреча. Сижу, ничего не делаю,
смотрю в окно.
Заходит Парамонов. Его не было целый день. Я говорю:
— Привет. Где ты был?
— В разъездах. Встречи с клиентами, что еще…
— Результат какой-нибудь есть?
— Да какой там результат? Голяк. А у тебя?
— То же самое. Задрало все. И настроение никуда…
— Ну, меня давно все задрало. А что до настроения, то оно не только у тебя, у всех сегодня такое: осень,
дождь, лето кончилось, холодно в офисе, да еще и ситуация мрачная из-за того, что шеф козлится. Все причины
для тоски, короче. А выгорит продажа с хорошим процентом, так ты по-другому заговоришь. Разве нет?
— Может быть.
Без пяти семь. Наконец-то можно уйти. Выключаю компьютер.
— Ты идешь? — спрашиваю я у Парамонова.
— Посижу еще. На имэйлы надо ответить. Ну, давай.
— Давай.
Дождь продолжается. Светятся фонари, красные задние фары машин в плотном потоке и витрина
пиццерии. Растяжка над Садовым предлагает отдых у моря. Если бы. До отпуска еще далеко.
У входа в метро стоит с протянутой рукой таджикская цыганка. У ее ног возится закутанный в лохмотья
ребенок. Я выгребаю из кармана мелочь, отдаю ей, толкаю массивную деревянную дверь, захожу в метро.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Дмитрий РУМЯНЦЕВ
ПРОВОЖАТЫЙ НА СВЕТ
МЕЧТА
Я хотел бы владеть небольшой забегаловкой в Чехии,
чтоб чихать на погоду, на ветер с тяжелыми ядрами
града. Я бы сидел в погребке в центре Старого города,
обсуждая хоккей, дриблинг Ягра и новости с севера.
И своим завсегдатаям кружку янтарного вынеся,
я б глядел, как заезжий зевака разбавленным давится,
чтоб не спорить, а потчевать лучшим (когда догадается!).
Я назвал бы питейную скромно, со вкусом: «У Гашека».
И создал бы, наверное, Партию Чревоугодников,
Подкаблучников, Сиплых Охальников, Дамских Угодников,
чтоб бороться на выборах с Папством и девством. И сочные
кровяные колбаски на стол подавая в переднике,
я завел бы собаку, жену. И мечтал о наследнике.
А когда бы захлопнулась дверь за последним отчалившим,
погасил бы все лампы, как прежде — о геополитике
бесконечные споры до пены, у рта опадающей.
И пошел бы играть в буриме к одному из товарищей.
Чтобы утром, смешавшись с толпой, протестующей яростно,
лечь под танки истории.
ВСПОМИНАЯ ДЕВЯНОСТЫЕ
Павианы в малиновых пиджаках,
нагонявшие космогонический страх,
где вы теперь, в какой Валгалле?
Вы, обнажившие механизм
жизни: безумье и дарвинизм.
В Лете какой, в каком централе?
Думал ли я, что смогу прожить
без аксиомы житейской лжи,
что не сопьюсь, не сколюсь, не сгину.
Только так вышло, и там, на дне,
если и умер в своей стране —
в небо я умер и рот разинул.
Видано ли, что они прошли, —
годы в которых при слове «пли!»
птичка влетала в глаза пустые.
Только я подлость всерьез узнал
в час, что рублевку в кармане мял.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Где Паганини шальной России,
юркий карманник трамвайных лет,
мой театральный украв билет,
вел симфонический гул. И скрипка,
долгим аккордом светло звуча,
пела под пальцами щипача
до пресыщения, до избытка.
НА РЫНКЕ
Кедровый орех да брусника, да клюква. Один
в торговом ряду он торчит под тулупом: чернявый,
огромный мужик. Как толстовский Платон Каратаев —
стихийный мудрец… и таежник, что ездил в Харбин,
кто знает, как ставить силки, как крошится хитин,
повадки синиц, трясогузок, лисиц, горностаев.
Он дышит, как зверь. Он косматую лапу суeт
тому, кто приблизится темную ягоду выбрать.
Он здесь, как в воде взбаламученной хищная выдра.
Горазд торговаться. И любит вымысливать счет
минутам тягучим, большим. И когда подопьет —
не знает наверно никто, что из этого выйдет.
Трудяга, честняга, хитрюга. Похож на лису
оскалом. С рогатиной молча идет на медведя.
Вот он-то и держит качнувшийся мир на весу
на зависть пришедшим в движенье народам, соседям.
…Вот он отстоит в полуночном соборе молебен,
и двинется в глушь, восвояси, как будто к Христу
за пазуху:
в оттепель — посуху…
ДЕКАБРЬ ВТРОЕМ
Хельге и Платону
Бесплодный день, бесплотный, как тоска,
утих, прошел. И ночь легла — густая.
На окнах — итальянская святая —
Мадонна? Нет? Ах, да, Мадонна, та,
что в Дрездене, в Картинной галерее
(где был проездом — был закрыт музей:
музейный день). А здесь, где победней
и небеса, и стогны — на стекле и,
как кажется, поверх голов и крыш —
Мадонна. Да! С младенцем Иисусом.
И мир мой — город, обойденный вкусом,
согрел мечту…
…Ну, вот и ты молчишь.
Ребенок спит, и над его кроватью —
окно, и в ночь — мучительный провал.
Он никого еще не предавал…
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Он только спит. И вдаль машины катят.
Но кажется тебе, что не от фар
Сияние…
ЗООСАД
Свалялась шерсть.
Бьет в ноздри запах страха.
И злая некрасивая лиса
слоняется, пытается кусать
остатки пуха, и пера, и праха.
А я стою, не отвожу лица,
но за рукав призывно тянет кроха,
и говорит мне: — Папа, что — ей плохо?
Попробуй тут смолчать. Соврать. Уйти.
Заметит все. А вертится, как угорь.
Я сам ребенком загнан в темный угол:
«Ослабь немного хватку. Отпусти!»
Нет, смотрит испытующе, молчит.
И на затылке хохолок торчит.
Привет, старуха-совесть! Что еще
предъявишь мне?
В мой взрослый мир и космос
ты, маленький, являешься с вопросом.
Я не прощен. И лис не отомщен.
И то, что в нас доселе было — злобу
вдруг на себя направили мы оба.
И я, и лис затравленный, тебе
что интересней?..
Смрад и визг металла —
вот зоосад. Но, чу: звезда упала?
В грудную клетку? Мне не по себе!
Там зверь: там страсть, там страх.
И страха кроме,
что ж ты осветишь,
если сын — детеныш?!
КОНЕЦ СЕЗОНА
Парк отдыха. Закрыты карусели.
В аллеях, там, где лето прогуляли,
летают воробьи за сизарями.
Ленивые, остались, обрусели.
И каждый по-домашнему растрепан,
и сбились в пары, как перед потопом.
Еще темно. Но дождь уже идет.
И в детский сад малютку тянет мама.
Похожа на тебя. А он ревет.
Какое чудо — маленькая драма!
Но гаснут друг за другом знаки звезд:
такой ковчег останется — без нас.
И я не позову тебя, пока
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
не ангел ты. Но ты не ангел больше.
Когда ты уезжала через Польшу,
то не различья в дебрях языка
мешали нам. А то, что меж людьми,
мы оказались разными зверьми.
Не извернуться, не сменить расцветку,
подшерсток, оперенье. Только все
стучится мутный дождь в грудную клетку.
Стучит. И обозренья Колесо
еще скрипит…
* * *
Вольфрамовый паук, плетущий в лампе сеть:
ночному мотыльку опять не улететь?
Пока он бьется здесь, я в мире не один:
как трется о стекло крылатый Аладдин!
Загадывая жизнь, загадывая свет,
догадываясь ли, что это солнце — смерть?
Что льнет во тьму, из тьмы пытаясь убежать?
Мне не достанет слов, чтоб это оправдать...
Я выключил ночник, я сердцем вижу, как
он движется на свет, хотя повсюду мрак.
* * *
Вот август, ночь. Отговорил сверчок
за дачами, за рельсами железки.
Но ходит вверх ногами паучок
по потолку, по рыхлой занавеске.
И ветер, заблудившись в перелеске,
следит звезды обугленный значок.
Сижу один под лампочкой слепой,
гляжу в окно — на черную фанеру
вселенной… В этой комнате пустой
я пустоту миров беру на веру.
Но мир, который кончился за дверью,
влетает в раму бабочкой ночной.
И разум раздвигает рубежи:
за кругом света лампочки ледащей
есть птицам не доставшаяся жизнь,
есть место для мечты о настоящей
судьбе, свободе…
ДЕВЯТЬ СОТОК
Грянут летние дни отпущеньем грехов.
И тяжелые капли сшибать с лопухов
я уеду на дачу, где дождь отошел.
Закатится бы в Крым! Но и здесь — хорошо.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Где-то дыбится море. Цветет мушмула.
Но и тут, как душа, — в хризантеме пчела…
Непосильную ношу несет муравей.
И в сарай за лопатой забравшись, на дверь
обернусь — в рай плодовый. А из погребка
холодит инфернальная щель сквозняка.
Но под адову музыку ржавых петель
провожатым на свет появляется шмель.
* * *
Нет музыки, хранящей ото зла.
И есть печаль. А в небе — стрекоза.
Прошла гроза. И вовсе не понятно:
кому она хотела послужить?
И радугу над миром обнажить,
и молнией кого-то покарать. Но
ушла в песок. Над садом зреет смерть.
Над садом птаха продолжает петь,
хотя еще от страха обмирает
всем существом. Но свет горит в ночи,
но мотылек о лампочку стучит,
и гибель с красотою примиряет…
И не живет, но смыслы примеряет.
4-й СКОРЫЙ
Пульс поезда заметно ослабел.
Звенела ложка в цинковом стакане,
так фонари мотали языками
в эпоху Цинь, за временем — не страшно.
Я облизнул сухой, как воздух, рот.
Я не умел уснуть. И пальцев память
пыталась с простыней на небе сладить,
на верхней боковой. За занавеской,
над пустырями вздернутый, висел
туман луны. Я вышел в тамбур. Поезд
личинкой полз по спелым травам поля.
Под веером ночных чешуекрылых
таил свое лицо дорожный вывих:
коварное, восточное, дурное.
Свистящий мрак, как скорый, прибывал
к люминесцентным пагодам вокзала.
Репейница в вагоне умирала.
Гудящий пульс ворочая во мне,
как в горле у усопшего цикада,
грядущее отчаянной цитатой
сквозило на захватанном стекле.
…Гремел плацкарт, и кто-то, тайной крови,
вертелся за китайчатой стеною.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
1001 НОЧЬ
Шахразада, скажи: почему не по сказке твоей
совершается тяжба с бессонницей? Перелистаю
сокровенную книгу и только сильнее устану.
Что за ночь? Что за притча? Вороной кричит соловей.
Выносимая боль бытия уколола — больней.
Только труд и отчаянье, труд и сомненье судьбой
управляют, увы. Только страх. И надежда на чудо.
А на свете чудес не бывает. Но я не Иуда,
чтоб твердить, что чудес не бывает. Без сказки порой
нет и жизни. И я притворяюсь, что верю покуда.
Выносимая боль, даже ежели это — любовь,
на земле, где любой, как Фома, прикасается к ране,
избавленьем не станет. Полуночным смыслом не станет?
Только утренний свет. Только неба клочок голубой.
Только женщины темная сказка. О, женщина! Та,
что своей красотой, как твоею судьбой, занята.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир ТИТОВ
ДЕРЕВЬЯ И ТЕНИ ИХ
* * *
ни хлебный лермонтов
в отчаянье тебя
не ввергнет ни свет
сей ожидающий сей зимний
постой еще и выходи
авва антоний и евагрий
киновит все ждут тебя
в снегу в рябинах
* * *
стоять у окна
и смотреть
на лист на окне
и вечернего слышать
ни слова
ни имени
ни
ради памяти
неподобного
ради
этого кратки
дни
* * *
поденка над серебром
эти, эти
зрящие
в сером воздухе
багрянеющие рыла
но еще ты
в снегу
золотисто-зеленый
вяз
еще ты
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
поденка над серебром
* * *
кислым вином в сумерки
впущена речь
дай сложиться тому и другому
и к чистоте
последуй ветви остры
чем оградим милости наши
от земли
от родимой земли
* * *
на излете
причастного забываешь
дом неродного
окна чуждого
.......................
закрывая
систематическую теологию
плачешь о саде
* * *
зачем у окна ты плывешь
к гребню грядущего
к розам
угла своего
здесь только ужаса
ветви ночные
и тревога
— зодчий
пресекающихся путей
* * *
мельница поверхностей перемолола меня
пали письмо и речь
и дышит как вол
декабрь
в лицо
соломинка моря
держит еще
но близится
близящееся непрестанно
* * *
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
возвращаешь
дары мои
свору смертей
за ветвями
звезду
меж ветвей
* * *
превыше шпилей
вознесемся
из фольги цветной
сначала я
потом
другого воздуха дыханье
синева
неразлучённых
конец истории
но это
в дымке древо
и косо падающий
снег
* * *
а если бы назад
в то одиночество без происшествий
бесчинствовать
средь вестников твоих
(и затворённость: лен полупрозрачный)
но жнец-законодатель
склонился над летящими полями
вот
мы скошены и отнят дом у нас
* * *
любовь
— светлый ясень
крона вздрагивает
на стволе
как ты когда
без ожидания
живы мы
кружащейся точкой полдня
* * *
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Еккл. 12, 5
в помыслах помыслах
зацветай вьюнок
светлячком свети
вечный дом
в холмах
мне и марине
* * *
М.
приносящая раковинку
молчания
как себя
снежное снега
мое
не витийствует не шумит
перед в ночь
раскрытым
окном
* * *
деревья
и тени их
* * *
там где акации-сны
не сбылись назло
школьному времени —
над футбольным полем
моросящий дождь
судьбы
пребывающей всецело
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Елена БОГДАНОВА
«А ДЕВОЧКА НЕЖНО СПИТ…»
БАРМАЛЕЙ
…А ведь когда-то был грозой морей…
Теперь брожу один в низовьях Нила.
Моих лихих разбойников-друзей
Уже давно сглодали крокодилы.
А гнусный врач с ватагой обезьян
Обосновал шикарное бунгало.
Он зебру запрягает в шарабан,
А из гепарда сделал одеяло.
По вечерам за рюмкой коньяка
Он пишет о зулусской малярии,
А я сижу под пальмой и пока
Не поддаюсь хандре и истерии.
И пусть пиастры больше не звенят,
Пусть я лишен своей пиратской шхуны,
Вся Африка моя — луны гранат
И золото воды ночной лагуны.
ДЕНДИ
Он был денди в алых перчатках,
Надушенный водой «Шалимар»,
Он движеньем акулы-касатки
Рассекал авеню и бульвар.
Он с презреньем смотрел на масонов,
Финансистов, князей, королев,
Не отвешивал смерти поклонов
И в баталиях дрался как лев.
А когда он в гламурном борделе
Подзывал малыша своего,
В умилении демоны пели,
Дивный вкус прославляя его.
Его лучший охотничий сокол
Был красив неземной красотой,
Его дом был прозрачный от стекол
Витражей, от ковров голубой.
Но когда он погиб под Калькуттой,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
То его не оплакал никто.
Лишь жена повздыхала с минуту,
Черный бант прикрепляя к пальто.
Только юному жиголо ночью
Он тогда же явился во сне
И сказал: «Я изящнее прочих
В этой серой был, скучной стране.
Милый друг, тонкорунный ягненок!
Позаботься о том, ангел мой,
Чтоб мой саван был шелков и тонок,
Катафалк — с серебристой каймой».
СОГЛЯДАТАЙ
Быть может, за стеной Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза…
Михаил Лермонтов
В зале Монте-Карло за рулеткой,
В синагоге, в комнате пустой,
И в публичном доме на кушетке
Он следит повсюду за тобой.
Из-за каждой бархатной портьеры
Соглядатай молчаливый твой
Выйдет мягкой поступью пантеры
И глазами встретится с тобой.
За тобой последует бездумно
Тенью неотступного пажа
И во тьме прильнет к тебе бесшумно
Ледяною нежностью ножа.
Может и остаться он незримым.
Взгляд его почувствовав в ночи,
Вспомнишь Сатану и херувимов,
Только не страшись и не молчи.
Хладнокровно брось ему перчатку,
Пусть предстанет в облике любом.
И морской змеей или мулаткой,
Или красноглазым упырем,
Или просто «голубым мундиром»
(Что всего верней) к тебе придет.
И придет он не с войной, не с миром —
С черной меткой от своих господ.
Что потом: тюрьма или могила
По благословенью королей?
Все равно!.. Тебя освободил он
От своих всевидящих очей.
ПРАЗДНИК
На мои заласканные локоны
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Не садится тихий синий снег.
Ни дорожки, с вечера протоптанной,
Ни твоих прохладных губ и век.
Только праздник, только повторение
Пятисот семи последних лет.
И одно, одно мое спасение —
Желтый и звенящий всюду свет.
LADY OF REVOLUTION
Заверни меня в алое знамя.
Утопи меня в ласках последних.
С ледяными моими руками
Ты простишься, мой друг, на коленях.
И в закатных лучах погибая,
Я шепну: «Мои раны как звезды!
Мои щеки луной отливают,
И мой профиль для скульптора создан...»
Нежный рот, неизбежно твердея,
Как шампанское, дрожью исстудит,
И с томленьем конца вожделея,
Побледнеют упругие груди.
* * *
Улыбнусь манекену надменному
За броней векового стекла,
В кабаке — негодяю растленному,
Что по-волчьи глядит из угла.
Улыбнусь в телевизоре пугалу,
Что всегда так довольно собой,
И болезненно-синему куполу,
Что над глупой моей головой.
* * *
Ворона каркает басом,
А жаба плавает брассом.
Птичка приносит мед,
А девочка нежно лжет.
Ночью поет сверчок.
В норку ушел хорек,
Львица во тьме рычит,
А девочка нежно спит.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ЛИТЕРАТУРНЫЙ АРХИВ
К 90-летию «Сибирских огней»
Алексей АЧАИР
ДОРОГА К ДОМУ
В сентябре нынешнего года исполняется 115 лет со дня рождения, а в декабре минувшего исполнилось
полвека со дня смерти одного из самых ярких поэтов русской эмиграции Алексея Ачаира. «Возвращение» А.
Ачаира началось в конце восьмидесятых годов прошлого века, когда в периодических изданиях стали появляться
некоторые его стихи. Одними из первых откликнулись тогда небольшой поэтической подборкой «Ладья
Хроноса» «Сибирские огни» (1989, № 11). Прошло более двух десятилетий. Но поэзия А. Ачаира для широкого
круга современных читателей по-прежнему малодоступна. Чтобы хоть как-то исправить положение, мы и
предлагаем подборку избранных поэтических произведений А. Ачаира, куда вошли стихотворения как из его
прижизненных книг, так и не вошедшие в них.
В СТРАНАХ РАССЕЯНЬЯ
Мы живали в суровой Неметчине,
нам знаком и Алжир, и Сиам,
мы ходили по дикой Туретчине
и по льдистым небесным горам.
Нам близки и Памир, и Америка,
и Багдад, и Лионский залив,
наш казак у восточного берега
упирался в Дежнёвский пролив.
Легче птиц и оленей проворнее,
рассыпаясь на тысячи мест,
доходил до границ Калифорнии
одинокий казачий разъезд.
И теперь, когда черные веянья
разметали в щепы корабли,
снова двинулись в страны рассеянья
мы из милой, чумазой земли.
На плантациях, фермах, на фабриках,
где ни встать, ни согнуться, ни лечь,
в аргентинах, канадах и африках
раздается московская речь.
Мы с упорством, поистине рыцарским,

Публикация А.В. Горшенина.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
подавляем и слезы, и грусть,
по латинским глотая кухмистерским
жидковатые «щи а-ля-рюсс».
И в театрах глядим с умилением
(да, пожалуй, теперь поглядишь!)
на последнее наше творение,
на родную «Летучую мышь».
В академиях, школах, на улицах,
вспоминая Кавказ и Сибирь,
каждый русский трепещет и хмурится,
развевая печальную быль.
Не сломила судьба нас, не выгнула,
хоть пригнула до самой земли…
А за то, что нас Родина выгнала,
мы по свету ее разнесли.
1924
КАК И ПРЕЖДЕ
По синим обоям
разбросаны желтые маки.
Нам грустно обоим,
но что же поделаешь, друг!
Тоски не развеют
волшебники — старые маги,
и добрые феи
с участьем не встанут вокруг.
Суровые лица
со мной и бездушные боги.
Ты — в шумной столице
встаешь на вечерней заре.
Мы Бога просили —
(Как горестно быть одиноким!) —
о милой России,
о встрече на нашей земле.
Но я, как и прежде,
скитаюсь по Азии древней.
Цветные одежды.
Кумирни. Пустыни. Дворцы.
Живу. Наблюдаю.
А жизнь настоящая дремлет.
А в марте, подтаяв,
вниз падают с крыш леденцы.
А где-нибудь дома,
под самой Москвою в усадьбе —
под крышею дома
две ласточки кличут подруг.
Но только — не гнуться!
Поверь, все печальное — сзади.
Сумей улыбнуться,
чтоб вдруг не расплакаться, друг!
1933
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ВСЕЛЕНСКАЯ РУСЬ
Нас буря кидала, нас море качало,
бросало в провалы, взносило на гребни.
Не зная покоя, ни сна, ни причала, —
мы глохли, немели, мы бились и слепли.
Так ярок был свет ослепительных молний,
так громок был грохот сурового шторма,
что стали безвольней, что стали безмолвней;
наш флаг был разорван и имя позорно…
И вот мы дошли… Незнакомого порта
огни нас встречали в туманную полночь.
И все наше стало — разбито и стерто,
как мачты, как снасти, что срезали волны.
Неправда, неправда! Кто голову склонит,
пред призраком страха кто сумрачным станет?
Мы кинуты жизнью к устройству колоний
Земли нашей древней на тропах скитаний.
Мы кинуты жизнью по целому миру
России нести лучезарное имя, —
мы, дети Сибири, мы, стражи Памира, —
кто Родину в сердце и мире отнимет?
Пусть буря кидала, пусть море качало,
кричало, гудело, свистело и выло.
Мы знаем одно только слово: начало,
а в душах живет сохраненное: было.
Мы снова идем на рассвете к просторам
земель чужестранных по тропам и падям.
Когда мы вернемся? — не скоро, не скоро…
Но тот не поднимется вновь, кто не падал.
Широты востока и ширь океана, —
вселенскою будет отныне Россия.
Нас встретят нахмуренно гордые страны,
но мы ль не сумеем их гордость осилить!
И станем мы ждать наступающих сроков,
и сроки укажут, кто наш и кто с нами…
Мы — миром — подымем тогда издалека
Вселенской Руси обретенное знамя.
1933
Я ХОТЕЛ БЫ ДОМОЙ
В мире хлещет гроза.
Приближаются сроки.
Голубые глаза
пробегают уроки.
Шелковистым кудрям
(как колосья ржаные) —
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
снятся сны по ночам,
снятся сны кружевные.
Заплетает метель,
заметает дороги.
Охраняет постель
лик Святителя строгий.
Вышивает мороз
в темный час непогоды
сказку — грезу из грез —
ледяные разводы.
Льется сказка про степь
и про ноги босые.
Овевает постель
сказка — греза — Россия.
И в ночной тишине,
ёжа детские плечи,
мальчик шепчет во сне
непонятные речи:
— I wold like to go home!
Он не знает по-русски!
У отца в горле ком, —
воротник, что ли, узкий?
Нет, устал от забот,
от гоньбы за работой…
Мальчик — в школе. Идет
в эту школу с охотой.
Паблик нэшэнэл скул…
Что ж, пусть жизнь свою строит!
Все равно этих скул,
скул славянских не скроет.
Этих пристальных глаз,
голубых и блестящих,
сколько в мире сейчас —
как озер в диких чащах.
И во сне — как в тоске! —
губы детские строги.
На чужом языке
шепчут жизни уроки.
Не тоскуй, мой малыш,
в униформе-кургузке!
— I wold like — говоришь?
Скоро будешь — по-русски.
Голубые глаза
без Руси одиноки…
В мире хлещет гроза.
Приближаются сроки.
1938
СТЕПНЫЕ ЗВОНЫ
Николе вешнему вдогонку
Никола летний уж спешит.
Как вспомнишь русскую сторонку,
так сердце больно задрожит.
Дни катятся, как гром под гору, —
кружится в страхе голова.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Уж скоро осень. О ту пору
считали зиму с Покрова,
когда пернатая летунья,
в полях набрасывая снег,
вспорхнула белою колдуньей.
И рад был русский человек.
И отдых от работы сладок
бывал. И жизнь была проста —
от покрова и до колядок,
и — до Великого поста.
Разгул на масленой широкой.
И бубенцы, и шаль, и бег —
коней по Питерской широкой.
И всюду — снег, и снег, и снег…
Но звоны медленней и глуше
старинных маленьких церквей…
Там русский люд, моляся, тужит,
Смирясь в покорности своей.
Великий пост… Россия долу
склоняет строгое лицо.
И ладан к Божьему престолу
растет небесным деревцом.
— Христос воскрес! — привет от милой
еще живет, в груди звеня.
Еще растут победной силой
весенних всходов зеленя.
А там — июль. Какое лето!
Какое золото кругом!
Ведь это было. Было это,
когда был свой родимый дом.
Когда отец и дед шли рядом.
И внук по пашне с ними шел.
В Николин день все шли парадом.
И было дивно хорошо!..
Вся Русь — одно. Отцы и дети…
В колосьях Русь. А степь звенит…
О, Боже, пусть же звоны эти
нам память в сердце сохранит.
1942
ИЗ КОВША
Я пью из русского ковша
холодный русский квас.
В ковше тревожная душа
и — пара теплых глаз…
И эту теплоту даря,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
одна рука — другой
напомнила: была заря
и звоны под дугой.
И далеко на запад шел
Московский пыльный тракт.
И сердце пело хорошо
с колокольцами в такт.
И пел ямщик, и пел я сам,
как думал и умел.
И жаворонок небесам
такую же песню пел.
И пели глухо провода,
толкая жизнь вперед.
Шла полновесная вода,
как шумный хоровод.
И радостной была душа,
без фальши и прикрас,
когда из русского ковша
я пил в последний раз.
1937
ДОРОГА К ДОМУ
Кто там поет? Кто там поет так нежно?
Как о хрусталь звенит вода порой…
Кто синий плат перетянул над бездной,
чей звездный край светлеет над горой?
Это — снега… Овладевает холод.
Мрак и озноб… Темнее часа нет…
Но кто поет? Как голос свеж и молод!
Это — заря. О, милый друг, — рассвет!
Вспыхнули враз — точно огни цветами.
Звезды горят на ледяных цветах.
Светлая твердь, как океан, над нами.
Щебет вокруг — голубокрылых птах.
Это принес мне в жуткий час тревоги —
звездный мой луч — твой голосок, Сибирь.
Мой ветерок, мой ветер синеокий,
Горных дорог веселый поводырь.
1939
КАЗАКИ ИМПЕРИИ
Империя… Твои отцы и дети —
одно с тобой. Где их раздел — скажи!
На протяженьи пройденных столетий
ни камня нет, ни вала, ни межи.
Так мальчик-сын, ведя отца за руку,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
честь отдает старейшему в роду.
Так дряхлый дед, в глазах скрывая муку,
становится с внучатами в ряду.
Во имя правды, красоты и славы
мы слиты в сталь — в прапрадедовский меч.
В дни детских игр и юности забавы
куется он, чтоб Родину беречь.
Казачья правда, мужество и вольность —
девиз России в рыцарском гербе.
Вся наша жизнь — одной тебе достойной,
и наша честь, Империя, — тебе.
Мы так росли и в школах, и в станицах.
Мы знаем: брат — солдат и офицер.
Еще пушок девический на лицах,
а уж в сердцах суворовский пример.
По коням! Враз — казачью ногу в стремя,
и за отцом, за дедом — мальчуган…
Теперь пришло иное, злое время —
все смел с земли кровавый ураган.
Мы ранены. Сжимая крепко знамя,
стареем мы. И все, что только есть
у нищих нас — прекрасные над нами —
достоинство и честь.
Мы устаем — нас угнетают беды.
Мы отстаем — в глазах уж меркнет свет.
Но мы стоим, как нас учили деды.
Мы устоим — таков отцов завет.
Во имя чести нашей офицерской
казачьей честью, сын мой, дорожи.
Наперекор всей этой злобе мерзкой,
наперекор предательству и лжи!
КОНЕЙ СЕДЛАЛИ
Коней седлают. Утром рано
мы выступаем. Приготовь
себя к разлуке. Точно рана —
кровоточащая любовь.
А накануне над рекою
сидели молча, не дыша.
Подумай, — слово-то какое:
расплакавшаяся душа.
Трубит труба. Готовы кони.
Звенят, сверкая стремена.
И тихо в сердце что-то стонет,
и грудь от боли стеснена.
Душа еще вчерашним дремлет…
Но ближе поступь конских ног.
И — острие клинка разъемлет
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
летящий шелковый платок.
И как царапинка, как рана,
на лепестках алеет кровь
последней жалобой: — Так рано! —
разъединенная любовь.
Но нет, — клинок казачьей воли
острей, чем эта боль. Прости!
Ни слез, ни стонов нет, ни боли
на заповеданном пути.
Лишь песня. И, на память взятый,
прощальный поцелуй с седла,
свидетель пропасти разъятой
и жизни выжженной дотла.
1941
УСТРЕМЛЕННОСТЬ
Так, верно, уходят в монахи
в скиты в заснеженных горах,
стряхнув за поскотиной накипь,
душивший до судорог прах.
Так мчатся, как вихорь, как птицы —
с засиженных мест поскорей! —
на передовые позиции
запряжки шальных батарей.
И этой же волею пьяны,
струги казаки волокли…
И так же идут со стоянок
в открытую синь корабли.
Изнеженность? выгода? — плесень!
Болото без края и дна!
Есть много ликующих песен,
но песня свободы одна.
К экватору! К солнцу! На полюс!
И счастье одно лишь: вдали.
Упорная, ясная воля —
к победе над властью земли.
* * *
Он водил Добровольного флота
корабли вокруг света не раз.
— Разве это, дружок, непогода,
если ливень нахлынет сейчас?
Нас встречали полярные бури
и Индийский трепал океан.
Гром всегда над землей балагурит,
синей молнией сам осиян.
Вот мы встретились. Значит, нам велен
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
этой встречи блистающий миг…
В девятнадцати схватках прострелен
этот крепкий высокий старик.
Да старик ли? Еще позолота
вдоль бровей над сверканием глаз.
Он водил Добровольного флота
корабли вокруг света не раз.
Вот такие ходили на Плевну,
на Аляску и за океан —
прославлять Золотую Царевну —
землю вольных людей — россиян.
У таких — крест железный, болгарский
и кресты — на горах по пути.
У таких службой верною, царской,
бьется сердце в железной груди.
— Разве это, дружок, непогода,
если ливень нахлынет сейчас…
У таких вот — и тридцать три года
почитается ровно за час.
Словно в крепости славной не сдался
одинокий седой комендант.
И приказ в формуляре остался:
«После смерти — Георгьевский бант!»
Не для бантов и ясной лазури
шли на Альпы, входили в Париж…
— Будут новые штормы и бури,
а ты: «Дождик идет», — говоришь!
Будут вихри, закружат, завоют,
но не бойся — крестом осени!
Все, что в жизни — храни! — дорогое…
Честь Российскую пуще храни…
Вот стоим мы. И каждый не хочет
разойтись. А уж близко гроза.
Слышим — гром в поднебесье грохочет,
смотрят молнией Божьи глаза.
И стоим мы здесь — русские оба —
в этот дивный, решающий миг…
Будь же верен России. До гроба.
Ты ведь молод, а я уж старик.
1941
ТАЙФУН
В такие ночи гибнут рыбаки;
моря выплескиваются наружу;
собаки воют, и мычат быки…
Такие ночи разрывают душу.
И — как лампада у святых икон
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
о стены бьется. Так и сердце — оземь.
Тайфуну огнедышащий дракон
Во тьме кричит:
— Мы звезды с неба сбросим!
Ни звезд, ни фонарей, ни очагов.
Ни отдыха, ни сна и ни покоя.
Земля безумьем диких рычагов
в смятение приведена такое.
Дубы трещат, и трещины ползут.
И рвется почва, корни разрывая…
Господень гнев. Последний Божий суд,
у дальних врат потерянного рая.
И зверем человеку — человек.
Но женщина, прижавшись к мужу,
ребенок к матери — слиты в одно, навек, —
в одну очеловеченную душу…
Настанет завтра, как пришло вчера.
Утихнут вихри, и вольется море
в свои пределы. Вспыхнет свет костра.
И будет день — прекрасен и лазорев.
И будет пища… Будет позабыт
кромешный ад: кошмар исчезнет, сгинув…
Но тех Господь навеки заклеймит,
Кто близких предал, в черный час покинув.
1941
МАРИЯ КОНСЕПЦИОН
(Взятие Сан-Франциско)
Муза моя сорвала, молча, браслеты и кольца,
и ожерелье сняла, словно решила: забыть!
Нежно-суров ее взор — взгляд огневой своевольца.
Так же Резанов смотрел — с твердым намереньем
плыть!
Не до игрушек теперь: жизни решается участь.
Если ему не рискнуть — значит, на смену — не он.
А в Сан-Франциско — она, страстно мечтая и мучась,
шепчет по-русски «люблю» хрупкая Консепцион.
Не до веселья теперь: черное платье — как саван.
Если разлука вернет — снова брильянтам сверкнуть.
Ночь наступает опять. Снова ей смотрит в глаза он.
Видит испанка в глазах — штормов туманную муть.
Видит в зрачках: рыбаки, сети и снасти для ловли.
Странно ей все же понять: «Счастье —
страданьем лови!»
Плыли испанцы сюда — шли их суда для торговли.
Этот Резанов на Русь — отплыл во славу любви.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Смотрит испанка в глаза странного друга и брата.
Видит огни маяков. Русь она видит в глазах.
Вдруг поднялась, побледнев.
Ноги и руки — как вата:
— Дева Мария! За что?..
Криком подстреленной: — Ах!..
Больше вовек не нужны ни ожерелья, ни кольца;
их позабыла совсем, кто-нибудь взял, может быть.
Взор опустила к земле — взгляд неземной
богомольца,
участь невесты-вдовы, Богу покорной рабы.
Своды и стены темны. В садике — купы азалий.
Тайны хранит монастырь. Солнце, и море, и сон…
Плещутся волны вокруг… Разве ей это сказали?..
Русский, он жив, навсегда, в сердце у Консепцион!
Муза сурова моя… Черное платье — как саван.
Если разлука вернет — снова улыбке блеснуть.
Ночь наступает, как тать. Снова ей смотрит
в глаза он.
Русский и русский опять!.. Штормов жесткая муть.
Вьется на воле гроза… Воле сестра —
безнадежность.
Слезы текут по щекам… А на устах: «Дорогой!»
И расцветает цветком в сердце бессильная нежность
с твердым решением: ждать!.. Он —
и не сменит другой.
1941
СКОРЕЙ
Каждый год — как новая река.
И, томясь не выполненной клятвой,
вижу взор твой, вижу милый взгляд твой
я теперь уже издалека.
Каждый год, как кручи новых гор
вырастают, высятся сурово.
— Отзовись! — кричу я: — Молви слово!
Груды камня предо мной в упор.
Так ни рек, ни гор не перейти!
Каждый год — как много лет в разлуке!
И стрелу, дрожащую на луке,
с тетивы я медленно пустил.
Полетай, визжа, жужжа, стрела!
Полетай, в сиянье неба тая.
О, когда б стрела моя простая,
прилетев, — у ног твоих легла.
Ты узнала б (в сердце ли твоем?) —
что одной тоской объяты души,
что я клятвы верной не нарушил.
Шли года, и день спешил за днем.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Все я звал тебя издалека,
все следил, где ненаглядный взор твой.
Я приду к тебе, живой иль мертвый, —
пусть не годы, а пройдут века.
Груды камня. Глубина долин.
Каменисты и отвесны кряжи.
Но нет в мире, в целом мире краше
милых сердцу, может быть, — седин.
Так живу. За тридевять морей
ехал королевич… А царевна
плакала о милом каждодневно…
Если б знать, что встретимся… Скорей…
1942
ПРОХОЖИЙ
Холоднее и строже
голубиная высь.
— Ты не слышал, прохожий,
как шелохнулся лист?
Невидимкой по кручам
растеклась синева.
— Слушать надо бы лучше
голубые слова…
Шум верхушки взъерошил
у лохматых хвоин.
— Ты не видел, прохожий,
кто тропой проходил?
Птицы — криками в небе,
крылья вширь распластав.
— Разве можно с телеги
крылья в небе достать?..
Холоднее и строже
дань алмазных снегов…
Ты не знаешь, прохожий,
ничего, ничего.
Ты не видел, не слышал,
что листок, точно вздох…
Нет, не вздох — еще тише —
тронул палевый мох.
Ты не понял, не знаешь,
кто испуганных глаз
подарил мне сиянье
золотое сейчас.
Что и я — не в телеге,
а в луче — вместе с той:
в розовеющем небе
уводящей звездой.
1928
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
СИБИРЬ
Прищурив глаз, мой пращур пролетел
на скакуне и скрылся в дымке сизой.
Стрела, взлетев, завыла в пустоте.
Стрелок вздохнул и лук угрюмо снизил…
И вдруг повсюду стали города,
и весть победы протрубила вьюга.
Алтайских гор алмазная гряда
страну отцов обороняла с юга.
Сибирь моя! Как бушевал поток,
прорвавшийся из-за Урала в степи,
неся струги казачьи на восток,
к просторам девственных великолепий.
Загрохотал в лучах Владивосток:
суда неслись вкруг Африки, вдоль мира —
перекрестить Андреевским Крестом
Евразию, хранительницу мира.
Святая Русь — Суровая Сибирь.
Так вот и все, что сохранилось с детства…
И от тебя годов изгнанья пыль,
уберегу отцовское наследство.
1932
АНГАРА
Цветов моей родины благоуханье,
прохлада и свежесть снегов.
Ты — горного озера утром дыханье,
ты — белая птица с него.
Лучистое светится откровенье
сквозь зелень раскрывшихся хвой.
Ты — свежего утра сквозь сон дуновенье,
и свет этот утренний твой.
И краски, и тени, и солнце. И снежный
покров затуманенных гор —
тебе, самой чистой, тебе, самой нежной,
достойный восточный убор.
И если сейчас я в отчаянье руки
при имени звонком твоем
сжимаю, — я знаю, — сквозь годы разлуки,
сквозь грозы — мы будем вдвоем!
Цветов моей родины благоуханье,
Прохлада и свежесть снегов,
ты — горного озера утром дыханье,
ты — быстрая птица с него.
1939
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
СНОВА В ПУТЬ
Снова в путь! Починил торбаса —
и ступаю легко и сторожко.
Вдоль тропы пробегают глаза.
В глубь тайги убегает дорожка…
Озираются черные пни
бесконечных обугленных гарей.
Воздух синий поет и звенит
о промчавшемся страшном пожаре…
Здесь охота — мое ремесло.
Я слежу за косматым гураном
и шепчу суеверно число,
что дано мне тунгусским шаманом…
От винтовки сжимаю ремень,
вдруг — рукам ее отдали плечи.
Предо мной белогрудый олень,
удивленный диковинной встречей.
Нет, тебя я убить не могу,
вдохновителя горных стремлений:
знаю я — кто приходит в тайгу,
тот в гостях у прекрасных оленей…
Вновь иду вдоль шумящей реки.
На песке отдыхаю ползучем.
Белым мхам посвящаю стихи
и читаю их — небу и кручам.
1939
ВЗГРУСТНУЛОСЬ
О вьющемся снеге,
о радостном беге
сибирских салазок
с горы ледяной;
о девичьем смехе,
о беличьем мехе,
о лунности сказок
над снежной страной;
о криках, об играх,
о брызгах, как искрах,
летящих иголок
в морозную мглу;
о вихревом взлете —
ковре-самолете,
о том, что так скоро
скользнул поцелуй;
о том, что не грубы
мальчишечьи губы,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
о варежке пестрой,
о том, что рука —
такая же точно,
как будто нарочно,
чтоб чувствовать остро,
как юность близка;
о льде на ресницах,
о том, что страница
летит за страницей
из книжки чудес, —
взгрустнул я, ты — тоже;
мир есть, но не тот же,
а тот, что нам снится, —
исчез.
1939
В ТАЙГЕ
Стихов о кленах я не признаю,
плакучих ив печаль мне непонятна.
Люблю Сибирь, люблю тайгу мою
и мхов-ковров причудливые пятна.
Дремучий мрак изломанных стропил
под кроной хвой —
как под надежной крышей…
Я их люблю, я их всегда любил,
хоть никогда их голоса не слышал.
Мне отвечала эхом — тишина.
И чем ответить больше лесорубу?
Глухая ночь… И птица не слышна.
И я, устав, облизываю губы.
Испить воды… Но прежде кончу труд.
Найти бы ствол для мачты корабельной,
а там — покой и отдых, и приют,
и сладкий сон под ветер колыбельный.
Вот ты стоишь, ты не сосна еще,
а так — подросток, нежная сосенка.
Тебя бы взять… подбросить на плечо,
как девочку, как малого ребенка.
Ты не годишься, ты еще мала!..
А за тобой — да той, пожалуй, за сто.
Какой мне толк из толстого ствола? —
Хоть и крепка, да больно коренаста.
Ты, милая, — изящна и стройна,
с каким приветом смотришь милым-милым…
Но вот нашел, которая нужна,
Которая люба мне и по силам!..
Удар, другой — и врезалась пила.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Звенит, поет… Ах, хороша для мачты!
И хорошо, что к сроку подросла,
и ей не скажешь: «Девочка, не плачь ты!»
Сама всем телом ринется на мох
и здесь, на ложе, кроной затрепещет.
И — нет, не стон, а только тихий вздох,
не слезы, а смола в коре заблещет.
Вот это та, что к морю понесет
Мой крепкий карбас, карбас просмоленный.
Под стать — моя: ей приходилось все
изведать. В детстве — нежной и влюбленной,
затем в борьбе за право жить — упор,
задор, отвагу и бесстрашный вызов —
в ответ на силу, злу наперекор,
смолой кору нестарую унизав.
Так вот и всё… Вся сказка, песня вся.
Окончен труд. Я выпрямляю спину.
А дождик, с неба косо морося,
смывает в речку вяжущую глину.
Заводит ветер с кронами борьбу
и замирает в дальних отголосках.
Я в шалаше благодарю судьбу,
что не пою о кленах и березках.
Байкит, 1956
ПИЧУГА
О, я в Испании не был,
и серенад не знаю.
Южное в звездах небо
блещет не для меня.
Есть у меня лачуга
в северном диком крае.
Есть у меня пичуга —
вестник прихода дня…
Снег над землей порхает;
снег на земле — скрипучий.
Я же упрямо знаю:
скоро прийти весне.
Если зияет стужа,
ветер метет снег с кручи, —
я подпояшусь туже —
станет тепло и мне.
Если на зов — ни звука,
если на крик — ни слова,
если на стон — лишь мука, —
сяду лицом к огню.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Он мне согреет руки,
он и утешит снова…
Он унесет от вьюги —
вдаль, к золотому дню…
Если ты стала хуже,
если совсем иная, —
пусть эти — ночь и стужа —
властвуют надо мной!
Только мне чьи-то губы
шепчут о теплом крае
и что меня ты любишь,
и что придешь весной!..
А я в Испании не был,
и серенад не знаю.
теплое в звездах небо
дышит не для меня.
Только в моей лачуге,
В милой деревне, с краю, —
Есть у меня пичуга —
Вестник прихода дня.
ПОЛЯРНАЯ БЕРЕЗКА
Нынче праздник древонасажденья.
Было пусто только день назад.
Что за радость, что за наважденье
видеть перед окнами зеленый сад!
Яблони, черешни, вишни или
кипарисы. Тут же — край иной!
Мы с тобой березку посадили
рядом с лиственницей и сосной.
Север милый! Мы неприхотливы.
Та же жизнь, но проще и скромней.
Только рек свободные извивы
связывают нас с местами, что южней.
Стройная полярная березка,
вырастай!.. Пройдет немного лет.
Ты увидишь, как все в жизни просто:
кто садил — того уж рядом нет…
Слышу я — шумишь ажурной кроной,
знаю я — ты, юная, крепка,
вижу я, как шапочкой зеленой
манишь ты людей издалека.
Верю я: меня ты не забудешь.
Не хочу лишь, чтоб жила скорбя.
Я люблю тебя — какой ты будешь,
хоть люблю уже — не для себя.
Байкит, 1957
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ПРОЩАНИЕ С СЕВЕРОМ
Мчатся суда, мчат поезда
к прихотям пышного юга.
Мчитесь, года, — мы никогда
больше не встретим друг друга!
Крутятся пеной воронки,
гневно клокочет порт,
голос призывный и звонкий,
чей-то заплаканный рот…
Слов я не слышу за свистом, —
в грохоте не разберешь
Может быть, вышла на пристань —
встретить, увидеть, да что ж?
Север милый, навек прощай!
Мы умеем с тобой прощать.
Только, знаешь, — кто изменил,
тот не будет нам больше мил.
Север милый, прощай навек!
Наша верность чиста, как снег,
а любовь, словно жар огня…
Север милый, прости меня!
Байкит, 1959
УТЕШЕНИЕ
Вчера еще расплавленным металлом
за дальними деревьями горя,
пожарами румяно расцветала
холодная, вечерняя заря.
Сегодня утром солнечные пятна,
на талом снеге землю очерняя,
пахнули югом, разодев нарядно
невесту распускающегося дня.
И снова ветер правит ночью тризну,
как бездна — тьма. Беззвездно и мертво.
Худые руки тянутся и виснут.
Глаза пусты. Ни друга… Никого!
Ведь только что рукою проводила
по кольцам мягким трепетом живым,
ведь только что накопленная сила
весны любовной связывала с ним!
Не плачь, не плачь, — в слезах любви
не много.
Рыдать. Рыдает только медь.
Имела все от жизни и от Бога.
Сумей простить: могла и не иметь!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Еще весной, еще в апреле травы
дрожали здесь… и оказались правы —
косец и конь, который с сеном шел.
И так во всем. На этом косогоре
оставлен друг, чтоб вечно не забыть…
Любовь была, будь справедлива в горе, —
любовь была, а ведь могло не быть!
1939
* * *
Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой,
мы жили тогда на планете другой!
Георгий Иванов
Был дом и крыльцо, выходившее в сад.
Лет двадцать, лет тридцать, должно быть, назад.
Как быстро года мотыльковые мрут!
Был сад и покрытый кувшинками пруд.
Мы оба, поэты, влюбились в него.
Теперь от пруда и от нас ничего.
Приятель ушел от меня молодым,
и юность моя разлетелась, как дым.
Не верится: оба! — один только я.
И та же поляна, и та же скамья.
Но стали дуплистыми липы вокруг,
и вздрогнуло сердце, и замерло вдруг:
— Как? Леля? Вы тоже попали сюда!
Далеко, далеко умчались года,
и жизнь нашу давнюю смыло водой,
и с вами не я был, а тот, молодой.
Но, может быть, имя сменивши свое,
вы просто пытаете сердце мое?
Не вы это, нет! Жизнь ушла без следа.
Вас не было здесь никогда, никогда!
Здесь не было старых деревьев в цвету.
Здесь кто-то встречал, но не ту, но не ту!
Здесь даже не видели вовсе пруда,
и этой поляны ведь не было, да?..
Был дом с обветшалым дрожащим крыльцом
и девушка с милым открытым лицом.
Да, было крыльцо, выходившее в сад.
Но только, должно быть, лет тридцать назад.
1942
РОЗОВЫЙ БАЛ
Закат был оранжево-розов.
Тугие лежали снега.
Холодные чайные розы
во льду отражала река.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Без ветра спокойно молчала
лазурная, стылая высь…
На взмыленной тройке промчала
сверкнувшая звездами жизнь.
И стало бесшумно и глухо,
Как будто весь век проспала
Земля и проснулась — старухой…
А юность ушла в зеркала, —
Как розы, как звезды, как эхо
однажды рассказанных снов…
ваш капор из белого меха,
а жизнь — из таинственных слов.
Сегодня Вы в розовом платье,
и розовый жемчуг на Вас.
Как странно похож на объятья
мечтательный розовый вальс.
Как странно мне вспомнить — был розов
закат и тугие снега.
Холодные чайные розы
во льду отражала река.
Без ветра спокойно молчала
Лазурная, стылая высь…
На взмыленной тройке промчала
сверкнувшая звездами жизнь.
1938
ДУША ЗВЕЗДЫ
Как трудно жить, как верить упоительно!
Мечтаю я, следя движенье звезд, —
все о тебе, веселой и стремительной,
о самой восхитительной из грез.
О том еще, что есть во мне хорошего,
что от тебя, что — музе и судьбе,
и что тобой моя тетрадь заложена
на тех стихах, которые — тебе.
И что земля — от юга и до севера —
моя земля — любима и тобой,
и запах хвой, ночных костров и клевера,
и трепет их, и рост их буйный — твой.
Что твой поклон разбитой и униженной
часовенке станичной на яру —
несу к себе в скитальческую хижину,
чтоб сохранить, покамест не умру.
А, умирая, попрошу немногого, —
взглянуть в глаза твои перед концом,
чтоб было черное медвежье логово
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
не смертным мне, а сказочным дворцом…
И скажут все: как дивно упоительно
жил на земле, где из огня и слез
родился свет его любви стремительной
к одной душе — прекраснейшей из звезд.
* * *
На память Гали
о моих бессонных ночах
Мы говорим, ты — песнею, я — словом,
для новых душ предельные слова,
что бьется жизнь и в старом дне,
и в новом,
одной мечтой о радости жива.
Что мы с тобой не собственность
друг друга,
что разных воль таинственный союз.
Пусть гром гремит, пусть негодует вьюга,
я за тебя, прощаясь, не боюсь.
И за себя душою не болею, —
есть выше нас, прекраснее всего
в сердцах у нас взращенная идея,
что чуждый нам — несчастней своего.
Не потому ль, свои невзгоды множа,
мы говорим, ты — песней, я — стихом,
что, если есть на нашу жизнь похожа,
то эта жизнь — тревога о другом.
Звать, громко звать —
на подвиг с новой силой,
знать, верно знать, что гордая страна
не может быть ни грубою, ни хилой,
когда она свободой рождена.
Когда она и в разности едина,
когда никто не должен никому.
И нет рабов, как нет и господина,
но посторонний — равен моему.
И если жизнь и в старом есть, и в новом,
и если жизнь еще в сердцах жива,
то пусть звучат — и песнею, и словом —
для душ живых правдивые слова.
Немало тех, кто заплатил за это:
Поэт — за честь под пулей подлеца,
от слов отца погибла Виолетта
за право быть прекрасной до конца.
1945
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ЦВЕТОК КУПАВЫ
Сыну Ромилу
Дно чаши озерной покроется илом,
столетние ели наденут тенета,
таежные птицы загрезят о милом
и будут осеннего ждать перелета.
Итак, скоро осень… Как серо, как голо…
Оскалились камни и высохли травы.
А тихий и нежный, чуть слышимый голос
поет мне весеннюю песню Купавы.
А холод и ночь наступают, и ветер
свечу задувает и воет над домом.
А голос — как птица пред утренним светом —
куда-то зовет меня зовом знакомым.
Я, губы зажав, поправляю на теле
лоскут продырявленный с вытертым мехом.
А птицы на радостный юг улетели!
А ели уснули, укрывшись под снегом!
А лоб мой изрезан — морщина к морщине!
А руки покрыты корой и годами…
И вдруг, точно свет со скалистой вершины,
сбегают лучи, расцветая цветами.
И ширится небо, в огне голубея.
И снова — и солнце, и щебет, и травы…
И радость моя, что, мой мальчик, тебя я
сберег, как цветок от весенней Купавы.
1938
УТРО В СЕНТЯБРЕ
Прохладное утро душисто и ясно,
как пламень, оживший едва.
Не солнце ль, которое в небе угасло,
мазками роняет листва?
Оранжевым, розовым, желтым, багряным —
деревья огнем расцвели.
А ветер порхает, прохладный и пряный,
над миром уставшей земли.
Люблю тебя в утро прохлады душистой.
Ты так же, как утро, свежа.
Как небо, как воздух, прозрачный и чистый —
твоя голубая душа.
Люблю тебя, утро, ты — крепость и свежесть,
ты — жизни святое питье…
О, только бы, только — усталое нежить
осеннее сердце мое.
1939
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ МАЭСТРО
Я держусь как маэстро
на гастролях в уездном
захудалом местечке
средь восторженных дам.
Мне совсем здесь не место,
хоть приятно и лестно, —
как коню без уздечки,
поскакать по лугам.
Вы — цветок захолустный,
вы — картина с обложки
популярных изданий
для безгрешных людей.
Ваш восторг безыскусный
совесть старую гложет! —
до неслышных рыданий,
до хрустящих костей.
Но смиряя смущенье,
подчиняясь соблазну,
что, быть может, вы правы:
я — талант, я — скала, —
я плыву по теченью…
И так робко прекрасны
вы с сердечком в оправе
из цветного стекла.
1939
БЕССОННИЦА
Так голову от гильотины
палач берет за волоса.
Так смотрят в милые глаза.
Так всматриваются в картины,
в незримо-тайные полотна
непостижимых мастеров,
когда прищурены остро
глаза и сжаты губы плотно…
Опять дрожащая колдунья,
остекленевшая, как ртуть!
Опять, как прежде, не уснуть
мне в вакханалью полусонья.
Вставай!.. И оторвав от ложа
шальную голову едва,
я снова — тот, я — мертвый — ожил,
и кругом ходит голова…
И светом дня струится небо,
мне кто-то лаково: — Пиши!..
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
И я пишу про бред и небыль
сомнамбулической души.
1939
СБОР ВИНОГРАДА
Каждый год я жду, когда настанет
осень голубая — я ей рад.
В это время в знойном Туркестане
созревал душистый виноград.
По ночам — многоголосым звоном
птицы пролетали на поля,
и дарила кровь листам зеленым
красочная, сочная земля.
В эти дни ватаги ребятишек
бегали украдкой на бахчи.
В эти дни все пасмурней и тише
разговор вели карагачи.
Уходили караваны к югу —
в Персию, Китай и Бухару.
С севера заманивали вьюгу
ветры — покататься по ковру.
Падал снег на шапки горных кряжей,
скрытых в темно-серых облаках.
Таранчики вековечной пряжей
коротали время в кишлаках.
Воздух был, как сон лозы весенней,
сладок, и прохладен, и душист.
В эти дни толчки землетрясений
мирную подталкивали жизнь.
И сартянки, закрывая лица,
проводив из сакли в чайхане
стариков, — с возлюбленным забыться
торопились в нежном полусне.
Память не уймется, не устанет.
Память — как ребенок — я ей рад.
Так бывало в русском Туркестане
в дни, когда сбирали виноград
1939
У СЕРДЦА МУЗЫ
Какое полное блаженство
мечтать у сердца твоего.
Стихов моих несовершенство
не может выразить всего.
Поэзия — любви угроза.
Как много проще строф и рифм
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
всеисцеляющая проза,
которой правду говорим.
Но жизнь, мелькая, мчится мимо
В калейдоскопе перемен.
И если сердце не любимо —
что получаем мы взамен?
Провинциальную готовность
на смену уличных интриг
и эту нищую бездомность,
и безответный сердца крик.
Неправды юной беспокойство,
опустошение души…
Есть у людей такое свойство —
искать спасение во лжи.
Мир нереальный, непонятный
и неизвестный вдруг возник.
Как заглушить напев невнятный
и поэтический язык?
Полет поэзии несчастной
как верный кров, как отчий дом
ежевечернее, ежечасно
нас манит раненым крылом.
Так руки детские, бывало,
нам грела на морозе мать…
Так иногда имеешь мало,
чтоб ничего не жаль отдать.
Так хочется пожить в нездешнем,
в чудесном, радостном быту
и распустить цветеньем вешним
похолодевшую мечту.
Пусть строф наивная ничтожность
не может выразить всего,
но есть последняя возможность
мечтать у сердца твоего.
1941
ЛАДЬЯ ХРОНОСА
Мои часы показывают полночь,
твои — рассвет.
Не огорчайся, друг мой юный, полно! —
что тьма, что свет!
Причалил Хронос, — торопись прощаться, —
упрям старик…
За равенство, за молодость, за счастье,
за первый миг!
Ни ты, ни я не говорили: поздно,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
но час пришел.
И снова ночь, и снова ночь морозна,
и — хорошо:
ни тосковать, ни вспоминать не надо,
себя виня,
за поздний час и для тебя расплата,
и — для меня.
Не огорчайся, друг мой юный, полно! —
что тьма, что свет!
От грани дня отчалившая полночь
плывет — в рассвет.
1934
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Алексей ГОРШЕНИН
АЛЕКСЕЙ АЧАИР
В 1924 году недавно оказавшийся в Харбине Алексей Ачаир в стихотворении «В странах рассеянья» писал:
Не сломила судьба нас, не выгнула,
хоть пригнула до самой земли…
А за то, что нас Родина выгнала,
мы по свету ее разнесли.
Вряд ли он мог тогда предполагать, что это его стихотворение для нескольких поколений русских эмигрантов,
разбросанных по миру, станет и своеобразным реквиемом, и эпиграфом их покореженных судеб. Но так и случилось.
Что вполне логично, ибо собственная планида поэта как капля воды отразила и преломила всю трагедию российской
эмиграции двадцатого столетия, трагедию людей, вынужденных не по своей воле покинуть родину и искать счастья на
чужбине.
Алексей Алексеевич Ачаир (настоящая фамилия Грызов) появился на свет 5 (17 по н. ст.) сентября 1896 года в
станице Ачаир под Омском. С апреля 1917 года, когда появится в омской газете «Деловая Сибирь» первое
стихотворение Алексея Грызова, название малой родины превратится в его поэтический псевдоним. А еще позже в
стихотворении «Моему другу» за подписью И. Буранов (еще один его, правда, редко используемый псевдоним) он
напишет:
Что такое: Ачаир?
Это только селенье простое?
Для тебя отразившийся мир
Растворился в нем — каплею в море!..
Родился он в семье полковника Сибирского казачьего войска Алексея Георгиевича Грызова. По одним сведениям
детство свое Алексей Алексеевич провел в Омске, по другим (предположительно) — в Семиречье, в гарнизоне
Джаркента (Туркмения), где одно время служил его отец. Косвенное тому подтверждение находим в некоторых стихах
А. Ачаира с восточными мотивами («Семиречье», «Сбор винограда» и др.). Но начало своему образованию положил он
в Омске — в кадетском корпусе.
У этого учебного заведения была славная история. Свое начало оно брало от Войскового училища Сибирского
казачьего войска, основанного в 1813 году. В 1846-ом училище преобразовали в кадетский корпус, который стал
готовить офицеров для всей Сибири. Из стен корпуса вышло немало прекрасных офицеров, талантливых
военачальников и храбрых воинов. Таких, например, как генерал от инфантерии Л.Г. Корнилов, или командующий 1-й
Сибирской армией А.Н. Пепеляев. Более сотни выпускников корпуса стали Георгиевскими кавалерами. За большие
заслуги император Николай II наградил учебное заведение в 1913 году Юбилейным знаменем и почетным
наименованием «Первый Сибирский Императора Александра I кадетский корпус».
В том же году кадет и начинающий поэт Алексей Грызов писал:
И много из корпуса вышло людей,
И жизни они не щадили своей,
И свято, и верно за Родину-мать
Стояли, стоят и ввек будут стоять.
Славы Сибирского кадетского корпуса Грызов-Ачаир не посрамил. Окончил он его с золотой медалью и в
будущем показал себя храбрым воином.
Впрочем, по военной стезе жизнь Грызова пошла не сразу. После окончания в 1914 году кадетского корпуса
Алексей решил продолжить образование и поступил в Москве на инженерный факультет Петровско-Разумовской
земледельческой академии (в будущем — Сельскохозяйственная академия им. К.А. Тимирязева).
Учебеее на четвертом году обучения помешали революционные события. Алексей Грызов возвращается в Омск.
Сложившийся к тому времени областник по внутреннему убеждению, он вливается в Белое движение в Сибири. А с
мая 1918 года, вступив рядовым-добровольцем в пулеметную команду партизанского отряда атамана Красильникова,
Алексей Грызов становится активным участником Гражданской войны.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Военного лиха ему пришлось хлебнуть сполна. Был контужен на уральской реке Белой при взрыве моста, тяжело
переболел тифом. С июня 1919 года служил в штабе 1-й Сибирской казачьей дивизии. Участвовал в легендарном
Великом Сибирском Ледяном походе, который начался в ноябре 1919 года в Новониколаевске и Барнауле и завершился
в марте 1920 года в Забайкалье. На станции Тайга Алексей Грызов отморозил правую ступню и чуть не лишился ноги.
Во время похода при отступлении дивизии из-под Красноярска (деревня Минино) старший урядник Грызов вынес
дивизионное знамя, за что был удостоен Георгиевского креста. А после окончания Ледяного похода и разгрома
колчаковцев в сентябре 1920 года он, к этому времени уже в чине вахмистра, через забайкальскую тайгу в одиночку
пробирался к войскам атамана Семенова. Насколько тяжел и труден был этот путь, можно судить из собственного
признания Грызова, которое он делает в письме от 4 июня 1927 года Г.Д. Гребенщикову: «Вы не знаете, что семь лет
тому назад я один бродил в оленьей шкуре, полубосой, голодный, дикий — по Якутской тайге моей любимой Сибири.
Я слеп в тайге, я шел по бадарану1, ступая окровавленными ступнями на острые сухие стебли прошлогодних трав, я
сидел у реки три дня и глодал выброшенную на берег гниющую рыбу и искал смерти…» 2 В том же году приказом
атамана Семенова был произведен в хорунжие. Свою военную службу Алексей Грызов заканчивал в Приморье, в
Гродековской группе войск. В феврале 1922 года по заключению врачей он был уволен из армии по состоянию здоровья.
Особых раздумий, чем теперь заниматься дальше, у него не было. Безусловно, литературным творчеством! Тем
более что определенная практика имелась: стихи под псевдонимом А. Ачаир и его публицистические статьи уже
печатались в сибирских газетах «Наша заря», «Русский голос», «Вечер», «Копейка» и др. Поэтому появление ГрызоваАчаира во владивостокской газете «Последние известия», издаваемой областнической группой А.В. Сазонова, вполне
логично. Ее он редактирует с февраля по октябрь 1922 года. Но с приходом Красной армии и освобождением Приморья
от белогвардейцев и интервентов он вынужден удариться в бега. В конце 1922 года А. Ачаир попадает в Корею, оттуда
— в Маньчжурию, в главный ее город Харбин. Здесь начинается новый, едва ли не самый значительный период его
жизни.
Харбин той поры был столицей российской эмиграции на Дальнем Востоке и практически русским городом.
Здесь существовала целая сеть русских школ, многочисленных профессиональных курсов, были даже высшие учебные
заведения. А. Ачаир вполне успешно вписался в харбинскую интеллектуальную атмосферу.
Поначалу работал в местных газетах, а с 1924 года занимал должность «секретаря-заведующего» отдела
образования ХСМЛ (Христианский союз молодых людей) — организации миссионерского толка, которая вела
большую культурно-воспитательную работу среди русской эмигрантской молодежи Харбина, а также преподавал в
гимназии и колледже при ней. С этого времени, собственно, и начинается многолетняя педагогическая деятельность
Алексея Алексеевича, которая продолжится до самой его кончины.
По инициативе А. Ачаира в ноябре 1925 года в стенах ХСМЛ образовался юношеский «кружок русской
культуры», объединявший около двух десятков молодых людей от пятнадцати до двадцати лет. Именовался он, совсем
как у Пушкина, «Зеленая лампа», но с августа 1927 года за ним закрепилось другое название — «Молодая Чураевка».
И не случайно.
К этому времени широкую известность обретает творчество Георгия Гребенщикова, одним из горячих
поклонников которого был и А. Ачаир. Не меньший интерес у русской интеллигенции за рубежом вызывала и
создаваемая им русская деревня Чураевка, названная по ассоциации с фамилией главного героя романа «Чураевы»,
строительство которой в 75 милях от Нью-Йорка Г.Д. Гребенщиков начал в 1925 году. Чураевка была задумана
писателем как своего рода «скит русской культурной мысли», в ней жили и работали известные деятели русской
эмиграции (М. Чехов, С. Рахманинов и др.). Он же, Г.Д. Гребенщиков, к созданию маньчжурской Чураевки и А. Ачаира
подтолкнул. В завязавшейся между ними в марте 1927 года переписке Г.Д. Гребенщиков в письме от 2 мая 1927 года
предлагает своему харбинскому почитателю: «Вот и давайте, открывайте там, в Харбине, отделение Чураевки…» 3 И
такое «отделение» А. Ачаиром было открыто. Более того, сам Г.Д. Гребенщиков его и «освятил», послав по просьбе А.
Ачаира в августе 1927 года письмо-напутствие членам «Молодой Чураевки», где вместе с добрыми пожеланиями дал
ряд полезных практических советов.
Несколько лет «Молодая Чураевка» складывалась как литературная студия. Три года под редакцией А. Ачаира
она выпускала свой ежемесячный «ХСМЛ-Журнал». Вокруг А. Ачаира объединяется талантливая харбинская
молодежь. В период расцвета студии к началу 1930-х годов здесь уже до полусотни поэтов и прозаиков, среди которых
Валерий Перелешин, Владимир Слободчиков, Николай Щеголев, Ларисса Андерсен и др. в недалеком будущем
известные литераторы русской эмиграции. Стихи наиболее талантливых из них составили коллективный сборник
«Семеро», выпущенный также под редакцией А. Ачаира.
«Молодая Чураевка» обретает все большую популярность. На ее собраниях и вечерах яблоку негде упасть. Из
узкого литературного кружка она превращается в настоящий островок русской культуры в Китае, становится
прибежищем значительной части эмигрантской молодежи. И магнетизм личности самого А. Ачаира, которого
воспитанники горячо любили, если не сказать — боготворили, что подтверждается их многочисленными очень теплыми
воспоминаниями, играл тут не последнюю роль. Но и Алексей Алексеевич не оставался в долгу, отдавая им душу и
сердце.
Бадараны — в болотистых местах восточносибирской тайги проталины-окошки вечной мерзлоты.
Новый журнал (Нью-Йорк), 2009, № 256.
3
Новый журнал (Нью-Йорк), 2009, № 256.
1
2
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
При этом сам он к своим педагогическим способностям относился весьма скептически. В письме к Г.Д.
Гребенщикову от 4 июня 1927 года А. Ачаир писал: «Из меня никогда не выйдет (я и не стремлюсь быть им) ни педагог,
ни воспитатель». Хотя тут же и объяснял почему, несмотря на трудности, не оставляет работы с молодежью: «Но я
должен помнить, что молодежь меня считает старшим другом и больше того — старшим братом. Не оправдать ее веры
было бы моим логическим концом»4. В не меньшей мере двигало А. Ачаиром чувство долга, убеждение в
необходимости делиться с молодежью своим опытом, знаниями, умением (в том числе и литературным). В том же
письме читаем: «…Ведь все мы должны — следующему за нами поколению, которое мало хорошего видело, да и сейчас
видит в жизни. И лишать их даже части того, что нам в свое время дала жизнь, — это значит сознательно убивать и
свое, и их, и общее для всех нас, связанных принадлежностью к одной Стране и народу — убивать будущее»5.
За восемь лет существования «Молодой Чураевки» (до 1933 года) через нее прошла практически вся харбинская
молодая литературная поросль. И по большей части именно благодаря А. Ачаиру маньчжурская «Чураевка» стала
заметным явлением в культурной жизни русского зарубежья.
Служба на ответственном посту в крупной международной организации, преподавание, активная общественная
деятельность (а был он еще и председателем Общества сибирских казаков, председателем издательской комиссии
общества кадетов) отнимали у А. Ачаира очень много времени и сил в ущерб собственному творчеству. Об этом
свидетельствует косвенно и тот факт, что, дебютировав с книжкой «Первая» в Харбине в 1925 году, следующий сборник
стихов «Лаконизмы» А. Ачаир выпускает уже только в 1937 году, когда «чураевский» период его жизни остался далеко
позади. Тогда уже и книги у него стали выходить (в том же Харбине) одна за другой: «Полынь и солнце» (1938),
«Тропы» (1939) и, наконец, «Под золотым небом» (1943). Тем не менее, ни при каких обстоятельствах А. Ачаир
литературного творчества не оставлял.
Тут надо иметь в виду, что изданием поэтических книжек оно не ограничивалось. А. Ачаир много публиковался
в эмигрантской прессе Харбина, Шанхая, Пекина, в частности, был постоянным автором журналов «Рубеж», «Луч
Азии». В 1933 году стихотворная подборка А. Ачаира появилась в коллективном сборнике «Парус», а в 1936-м его
стихи попали в первую эмигрантскую антологию «Якорь» (Берлин). Да и занимался А. Ачаир не только поэзией. Есть
у него и прозаические опыты. В одном из писем Г.Д. Гребенщикову он упоминает о двух своих еще «не обработанных»
романах: «Валерий Бухтармин» и «Храм огня Востока» 6. Но в первую очередь и главным образом он, конечно же, —
поэт.
Стихи писать А. Ачаир начал еще в детстве. И потом уже не расставался с ними никогда.
Поэтическое формирование А. Ачаира происходило под влиянием разных литературно-художественных
тенденций. В первую очередь — русской национальной поэтической традиции, которая (прежде всего в харбинский
период творчества) весьма органично сочетается у него с «инокультурными духовными концептами» (А. Забияко),
привносящими особый восточный колорит. Наиболее явно стремление синтезировать принципы восточной и
европейской поэтик выразилось в его втором сборнике «Лаконизмы», вышедшем, когда за плечами Ачаира было уже
полтора десятка лет жизни в Маньчжурии. Активно пользуется А. Ачаир мотивами, жанровыми формами и словарем
поэзии «серебряного» века. Многие его стихи навеяны, а некоторые буквально пронизаны образностью Северянина,
Блока, Вертинского, Городецкого и, конечно, Гумилева. Соединение же символистской многозначности и
акмеистической конкретности становится, по мнению некоторых исследователей, отражением поэтической картины
мира А. Ачаира. Хотя, думается, на самом деле она значительно многообразней и сложнее.
Значительную роль в формировании поэтического лица А. Ачаира сыграл Николай Гумилев. В общем-то, вся
харбинская ветвь эмигрантской лирики выросла под его влиянием. Их беженская судьба и сама экзотическая аура, в
которой жили «поэты-изгнанники», способствовала тому, что поэт-путешественник и поэт-конквистадор Гумилев,
принявший мученическую смерть от большевиков, для многих из них стал поэтическим знаменем и ориентиром. А.
Ачаиру — потомственному казаку, солдату Белой гвардии, прошедшему с ней до конца трагический путь, охотнику и
путешественнику — Н. Гумилев особенно духовно близок. Не случайно для обоих центральной, стержневой и
связующей становится «идея пути». Даже сами названия многих стихотворений А. Ачаира — «Снова в путь», «Коней
седлали», «Дорога к дому», «Он водил Добровольного флота…» и др. — недвусмысленно ее подчеркивают.
Географический диапазон странствий А. Ачаира не менее впечатляющ, чем у Н. Гумилева. Как отмечал журнал
«Рубеж», «вехами на пути его (Ачаира. — А. Г.) жизни мелькали Туркестан, Кавказ, Сибирь, Поволжье, Алтай, Якутская
область, Владивосток, Корея, Шанхай, Гонконг, Филиппинские острова, Харбин…». Путь, дорога для А. Ачаира —
также благодатная стихия, где ему вольно дышится. Но если гумилевская «охота к перемене мест» основывалась на
романтическом авантюризме и космополитизме, а сам он представал перед читателем «гражданином мира», то «идея
пути» А. Ачаира питалась другими истоками, где были и казацкие походы, и боевой опыт Гражданской войны, и
скитания в таежных дебрях родной Сибири. Иным был и сам характер пути А. Ачаира, по которому шел он одержимый
не романтической страстью, а волею трагической судьбы, вырвавшей его из родной почвы и сделавшей перекати-полем.
Со всей очевидностью проявляется это уже в дебютной книге А. Ачаира «Первая», камертоном которой становится
стихотворение «В странах рассеянья». Вместе с тем, оторванный от корней лирический герой А. Ачаира остается
Там же.
Там же.
6
Сведений о публикации этих произведений нет, архив же А. Ачаира после его депортации в СССР был
уничтожен.
4
5
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
патриотом России. Несмотря на нанесенные обиды, несет он по планете ее материнской образ («а за то, что нас Родина
выгнала, мы по свету ее разнесли»).
Тема родной земли, пронизанная мотивом неизбывной любви к ней, и стала сердцевиной поэтического
мироздания А. Ачаира. Немало у поэта стихотворений, прямо обращенных к России («Вселенская Русь», «Из ковша»,
«Степные звоны», «Родные травы», «На моей земле» и др.), хотя еще больше таких, где она идет подтекстом, проступает
опосредованно. Но, даже рассказывая об «иных географических пределах», например, «скитаясь по Азии древней»,
поэт не перестает думать «о милой России, / о встрече на нашей земле». Да и сама экзотика Востока нужна А. Ачаиру
скорей для того, чтобы еще сильнее подчеркнуть остроту сыновнего чувства к родной земле.
Сама же Россия ассоциируется у А. Ачаира прежде всего с взрастившей его «малой родиной» — Сибирью. Более
того, обе они находятся у поэта в единой неразрывной «связке»: «Святая Русь — Суровая Сибирь». Ей хранил он
верность, ей посвящал в разные годы проникновенные стихи («Сибирь», «Ангара», «Тайга» и др.). Через ее призму
смотрит он на покинутую Россию. Именно ее природа отодвигает на задний план все остальные экзотические красоты
мира. И не только экзотические. В стихотворении «В тайге» А. Ачаир писал:
Стихов о кленах я не признаю,
плакучих ив печаль мне непонятна.
Люблю Сибирь, люблю тайгу мою
и мхов-ковров причудливые пятна.
То, что именно Сибирь стала отправной точкой его поэзии, так или иначе свидетельствует присутствующая в
стихах А. Ачаира «казацкая» тема. Именно сибирский казак-первопроходец, расширяющий для своей родины
географические пределы, на долгое время становится героем многих его поэтических произведений (поэма «Казаки»,
стихотворения «Казаки империи», «Коней седлали», «Казачьи реки», «Атаман на страже» и др.), или присутствует в
них. Даже эпиграф, которым А. Ачаир снабдил свою третью книгу «Полынь и солнце» — «От стремени — к стремени,
от сердца — к сердцу» — лишний раз подчеркивает приверженность поэта казацкому братству. Не удивительно, что
многие современники поэта (да и нынешние казаки тоже) причисляли (и причисляют) А. Ачаира к «казацким» поэтам,
хотя творчество его, конечно же, гораздо шире одной, хотя и достаточно заметной тематической ветви. Это
подтверждают и сегодняшние исследователи. Так, анализируя мотивы, образы и лирические приоритеты творчества А.
Ачаира, А. Забияко решительно снимает с него ярлык «казачьего» поэта и определяет его как художника, соединяющего
в себе гумилевскую пассионарность и блоковский лиризм с «дальневосточными» мотивами7. Что же касается
осмысления «казачьей» темы, то здесь А. Ачаир был весьма близок к таким современным ему «казацким» поэтам, как
Н. Евсеев, А. Перфильев или Н. Туроверов. Как и у них (как, впрочем, и вообще у поэтов первой волны эмиграции), у
него краеугольным становится мотив родины и изгнания.
Что же касается Сибири в целом, то она для А. Ачаира — даже и не тема и тем более не просто какой-то
выигрышный для поэтической эксплуатации предмет. Сибирь для него — «отцовское наследство», которое он призван
свято беречь, а с другой стороны, некая константа, устойчивое внутреннее самочувствие, противостоящее жизненным
тайфунам. Даже вдали от родной Сибири А. Ачаир продолжал жить и дышать ею. Вот и в письме Г.Д. Гребенщикову
28 марта 1927 года он признается: «Мне не о чем думать, кроме Сибири» 8. И Георгий Дмитриевич, сам бесконечно
влюбленный в Сибирь, А. Ачаира горячо поддерживал и советовал «вникать во всю географически-историческую
правду, говорящую о величайшем, о всемирном будущем Сибири» 9. Да и поэтическое творчество молодого тогда еще
стихотворца знаменитый писатель оценивал прежде всего с «сибирских» позиций: «Теперь о вашем личном — о стихах.
Они мне нравятся, особенно сибирские». Хотя и в целом поэтический талант А. Ачаира он оценивал достаточно высоко:
«Я прочел книгу Ваших стихов и нахожу, что Вам грешно роптать. Вам отпущено Богом так много…» 10
Пройдет чуть более десятка лет. А. Ачаир выпустит еще две книги. К этому времени он, наряду с Арсением
Несмеловым, станет самой заметной и яркой фигурой в литературных кругах русского Харбина. Правда, критические
оценки поэтической работы А. Ачаира подчас значительно расходились.
Высоко, например, отзывался о ней А. Перфильев. Оценивая книги «Полынь и солнце» и «Тропы», он писал:
«Алексей Ачаир радует и волнует. Свежесть сравнений, умелое пользование рифмами по созвучию, стремление к
обновлению форм сочетается у него с простотой и ясностью. Он не загораживается от мира поэтической дымовой
завесой и, стремясь к новому, не ломает старого. В нем заметен здоровый постепенный рост полнокровного
дарования»11. А в статье «Харбинские писатели и поэты»12 он же отмечает, что в названных выше сборниках голос А.
Ачаира «уже звучит определенно, уверенно — это голос зрелого поэта, поэта степей, широких просторов, мужества,
идеализма, полетов “на снежные высоты” чести, верности и рыцарства…»
Зато К. Елита-Вильчковский, рецензируя в то же самое время один из номеров «Русских записок», где была
опубликована подборка А. Ачаира, был куда более суров к нему: «В “Стихах одного дня” (подборка А. Ачаира. — А.
Забияко А. Тропа судьбы Алексея Ачаира. — Благовещенск, 2005.
Новый журнал (Нью-Йорк), 2009, № 256.
9
Там же.
10
Там же.
11
Для Вас // Рига, 1937, № 17.
12
Рубеж, 1940, № 6.
7
8
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Г.) все приблизительно, расплывчато, неубедительно. Они как бы относятся к другой литературной эпохе. Песни, ласки,
тоска безмолвная, ночи без снов, песенные вьюги, шелковистые пряди, серебряные ленты и даже персики в белом вине
— всевозможный поэтический хлам — смешиваются в них с разного рода реминисценциями (ахматовскими “сводами
костела”, например) и просто звучными словами, вставленными, очевидно, для вящей музыкальности. При этом, —
оговаривается рецензент, — Алексей Ачаир не лишен дарования: из материала никуда не годного, при помощи техники
крайне слабой он извлекает все-таки максимум того, что можно извлечь. В стихах, им ранее опубликованных, были
вещи куда более доброкачественные и более зрелые, и можно надеяться поэтому, что свою сегодняшнюю неряшливость
и неразборчивость он скоро сумеет преодолеть» 13.
Некоторая неровность в поэзии А. Ачаира иной раз действительно ощущается. Но это вовсе не является ее
отличительным признаком. В связи с чем нельзя не согласиться с воспитанником А. Ачаира, «чураевцем» В.
Перелешиным, который много позже в своих воспоминаниях писал: «Алексей Ачаир — поэт разнообразный, от тем
казачьих пришедший к темам стихийного движения России на восток, поэт доброй воли и гуманности, часто умевший
облечь свои замыслы в одежды великой гармонии и музыкальности. В его менее удачных вещах преобладает нота
назидательности, но мы оцениваем поэта не по его срывам, а по его способности иногда приблизиться к
совершенству»14.
Вторая половина 1930-х — начало 1940-х годов было временем наивысшей творческой активности А. Ачаира.
Его известность выходит за границы харбинского литературного круга, а с публикацией стихов в Праге, Париже, НьюЙорке становится международной.
И В. Перелешин, и К. Елита-Вильчковский, и ряд других рецензентов, а впоследствии и многие мемуаристы
отмечали музыкальность поэзии А. Ачаира. Знаток русского Харбина Е.П. Таскина писала: «Музыкальность поэта, повидимому, определила своеобразную поэтику его стихов: они легки, изящны, напевны (особенно “Пичуга”,
“Взгрустнулось” и др.). В них звуковое очарование ритмики, хотя на некоторых лежит печать эстетизма, отвлеченности
от реальной жизни, — он черпал поэтические интонации из эпохи, среды, в которой жил. И вообще стихи его, как и
слова любой песни, немного теряют просто при чтении без музыки» 15. Не удивительно, что многие популярные песни
для харбинской молодежи были написаны на слова А. Ачаира.
Музыкальность поэзии А. Ачаира шла не в последнюю очередь и от его собственной врожденной
музыкальности. А профессиональное знание законов композиции помогло ему сполна реализоваться в жанре
поэтической мелодекламации. Здесь А. Ачаир шел по стопам очень модного тогда А. Вертинского, поэтический мир
которого и своим глубоким романтизмом и восторженной сентиментальностью был ему очень близок. Он подбирал к
собственным стихам мелодии и исполнял их на вечерах и концертах. Они, по воспоминаниям современников, были
«главной приманкой» вечеров «Чураевки». Его мелодекламации пользовались у харбинской публики неизменным
успехом еще и потому, что отличались высоким и эффектным исполнительским мастерством. Впрочем, не только…
Сама его внешность притягивала поклонников. По воспоминаниям Е.П. Таскиной, «высокий, стройный,
выдержанный, даже молчаливый в повседневной жизни учебного заведения, где А.А. Грызов работал, он преображался
у рояля во время мелодекламаций своих стихов. Делал он это своеобразно, но очень артистично»16. А вот как предстает
А. Ачаир в описании бывшего «чураевца» М. Волина: «Внешность его никак не соответствовала происхождению.
Тонкий в кости, изящный, с золотой шапкой вьющихся волос, хороший пианист, он скорее походил на рафинированного
эстета петербургских гостиных, чем на сибирского казака» 17. «Хрупкий, несмотря на свой высокий рост, белокурый и
голубоглазый, типичный северянин, Ачаир мало напоминал сибирского казака — они большей частью коренастые,
смуглые, черноволосые», — вторит ему другой «чураевец»18.
Естественно, что особенным успехом «лирический романтик», как он сам себя называл, А. Ачаир пользовался у
особ противоположного пола. Эта популярность на рубеже тридцатых-сороковых годов свела поэта с восходящей
звездой Харбинской оперы Гали Апполоновной Добротворской. Ее блестящая музыкальная карьера началась в 1940
году и продолжалась до 1950-х годов. Гали стала его женой и музой. У них родился сын Ромил. И ему, и жене А. Ачаир
посвятил целый ряд трогательных стихов.
В 1943 году А. Ачаир издал последний поэтический сборник «Под золотым небом». К этому времени в жизни
русского Харбина и самого Грызова-Ачаира многое переменилось. В 1931 году Харбин был оккупирован японцами, и
многие поэты уехали в Шанхай, Пекин и другие города Юго-Восточной Азии. А. Ачаир остался в Харбине и продолжал
возглавлять «Чураевку». Правда, недолго. В 1932 году он уступил его своим молодым коллегам — Н. КрузенштернПетерец и Н. Щеголеву. А еще через год «Чураевки» не стало. В середине 1930-х годов, по некоторым источникам, А.
Ачаир становится масоном. Членом харбинской ложи розенкрейцеров.
В 1945 году Советская армия в ходе освобождения Маньчжурии от японских оккупантов вошла в Харбин. Но А.
Ачаиру, так жаждавшему встречи с Родиной, это облегчения не принесло. Как бывшего белогвардейца органы НКВД
его арестовали и насильно депортировали в СССР.
Бодрость, 30 июля, 1939 г.
Перелешин В. Русские дальневосточные поэты // Новый журнал, 1972, № 107.
15
Таскина Е. Литературное наследие русского Харбина // Харбин. Ветка русского дерева. — Новосибирск, 1991.
16
Там же.
17
Волин М. Русские поэты в Китае // Континент, 1982, № 34.
18
Крузенштерн-Петерец Ю. Чураевский питомник // Возрождение, 1968, № 204.
13
14
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Незадолго до ареста, 6 июня 1945 года А. Ачаир, словно предчувствуя скорую разлуку, пишет стихотворение,
посвященное Гали:
Мы говорим, ты — песнею, я — словом,
для новых душ предельные слова,
что бьется жизнь и в старом дне,
и в новом,
одной мечтой о радости жива.
Что мы с тобой не собственность
друг друга,
что разных воль таинственный союз.
Пусть гром гремит, пусть негодует вьюга,
я за тебя, прощаясь, не боюсь…
Это было последнее стихотворение, написанное А. Ачаиром в Харбине. Потом начнется для него полоса новых
тяжелых испытаний. Десять лет проведет он в гулаговских лагерях, затем еще более трех лет на спецпоселении в
поселке Байкит на севере Красноярского края, где работает в местной школе. Ребятишки его обожают, а когда он уедет,
будут слать любимому учителю вослед теплые письма. Стихи по понятным причинам рождаются у него все реже. Да и
те не печатаются.
В конце 1959 года Алексей Алексеевич Грызов расстается с Байкитом и переезжает в Новосибирск, к бывшей
своей ученице (еще в Харбине обучал он ее игре на фортепьяно), поклоннице и любящей его женщине Валентине
Васильевне Белоусовой. В 1956 году педагог и музыкант В.В. Белоусова уехала из Харбина и обосновалась в
Новосибирске. Между нею и А. Ачаиром, жившим тогда в Байките, завязывается интимная переписка (в литературном
музее Новосибирска она представлена). Белоусова настойчиво уговаривает Грызова переехать к ней, и новый, 1960 год
они встречают уже в Новосибирске мужем и женой.
Алексей Алексеевич поступает работать учителем пения в школу № 29 и сразу же уходит с головой в
музыкально-педагогическую деятельность. Кроме уроков, вел кружок эстетического воспитания, создал большой
детский хор, быстро получивший широкую известность не только в Новосибирске, но и за его пределами. Как
вспоминает Белоусова, «школу Ачаир любил, школой жил и ходил в школу, как на праздник».
Однако все сильнее давало знать о себе небогатырское здоровье, подорванное, к тому же, лагерями, ссылкой и
многими другими перипетиями его драматической судьбы. Однажды утром Алексею Алексеевичу сделалось плохо с
сердцем. Он понял, что в таком состоянии работать не сможет. Но как предупредить об этом администрацию школы?
С телефонами в ту пору в городе было сложно. О том, чтобы просто отлежаться, для него не могло быть и речи. И он
решил все-таки отправиться в школу. С его улицы Обдорской до Октябрьской, где находилась школа, путь неблизкий.
Собрав волю в кулак, кое-как добрался. И рухнул замертво от сердечного приступа прямо на пороге школы. Случилось
это 16 декабря 1960 года.
Похоронили Алексея Алексеевича Грызова-Ачаира на Заельцовском кладбище Новосибирска. Эпитафией поэту
стали строки из его собственного стихотворения: «…На этом косогоре // Оставлен друг, чтоб вечно не забыть…». А
новосибирская писательница, также прошедшая харбинскую эмиграцию, Лариса Кравченко после смерти А. Ачаира
написала:
Серый камень в Ельцовском бору…
Словно ждет — мы придем, мы придем,
Наконец-то, и вспомним о нем…
О поэте и педагоге Алексее Грызове-Ачаире вспоминают сегодня все чаще. Появляются новые свидетельства о
его жизни и судьбе. На страницах современных журналов печатаются небольшие поэтические подборки. Вышел в свет
первый после прижизненных книг А. Ачаира сборник его стихов, включивший содержимое всех предыдущих изданий 19.
О творчестве поэта пишутся диссертации. В школе № 29, где поэт провел последний год своей жизни, создан его музей.
Однако для того, чтобы по-настоящему увековечить память о нем, сделать предстоит еще очень многое. Но радует то,
что начавшийся еще во времена перестройки процесс этот стал уже необратимым.
19
Ачаир А. Мне кто-то бесконечно дорог. Сост. Ю.А. Тарала. Пред. Е. Таскиной. — М., 2009.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Александр РОДИОНОВ
«ОН, МУЖЕСТВЕННЫЙ
БРАТ МОЙ…»
...Старые жители Бийска хорошо знают, что может заинтересовать приезжего, если он завел речь о деревянной
резьбе. Вот в разговоре с одним из старожилов и был назван мне дом, который я еще не видел, — дом № 6 по улице
Иркутской. Совсем необычно выглядит он среди других деревянных построек. Необычность в зеленой с белым
покраске, в узоре над карнизом, над окнами, над воротами, в том, что дом явно моложе соседних.
Расспрашиваю хозяина дома Василия Андреевича Фролова о резьбе.
— Все сын мой вырезал, Геннадий, — отвечает Василий Андреевич.
— Узор сам выдумал?
— Не везде сам. У него книжка есть.
— Посмотреть ее можно?
— Можно, отчего нельзя?
Я ожидал увидеть в лучшем случае какой-нибудь сборник орнаментов, в худшем — руководство для столяра, но
Василий Андреевич принес пачечку желтых, истертых, местами обломанных от сухости листков. Листкам на вид было
лет пятьдесят, а то и больше. На каждом аккуратно и детально прорисованы тушью оконный наличник, на каждом есть
номер — тоже тушью.
— Василий Андреевич, откуда они у вас?
— Жил тут недалеко старик один, Перов его фамилия. Лет пять назад он умер, а мы взяли да и выпросили
картинки у его старухи.
— Старуха жива?
— Жива... По нашей улице живет.
Иду разыскивать старуху. Нахожу ее. Знакомимся. Акулина Ивановна Перова уже не смотрит на меня со
старушечьим подозрением, когда речь заходит о рисунках, о ее муже.
— Оставалось после старика — вот я их и отдала. На что они мне. А Генка Фролов — он парень мастеровой.
На мой вопрос, откуда рисунки у старика появились, она беспомощно разводит руками:
— Бог его знает. Не припомню, чтоб разговор об этом был...
Прощаюсь с Перовой, разыскиваю телефон, звоню Кадикову. Через час раскладываю перед ним рисунки
наличников.
— Вот так пасьянс, — хитровато и вместе с тем радостно улыбается Борис Хатмиевич.
* * *
Борис Хатмиевич. Для кого как, а для меня Бийск и Кадиков — неразделимы.
От дома, в котором живет Кадиков, до музея — сто тринадцать шагов. Немного, но иногда, чтобы проделать этот
путь, приходится выжидать: к десяти часам утра поток машин, обтекающих краснокирпичный островок музея, уже
набирает дневную силу. Музей стоит на самом стрежне потока — напротив моста. Не миновать музея тому, кто выходит
к началу Чуйского тракта, и тому, кто возвращается по тракту в город.
Борис Хатмиевич — не старожил острова. Молодой специалист из Перми, археолог Кадиков ступил на остров в
1955 году.
— А до этого? — спросил я однажды Бориса Хатмиевича, много позже после нашего знакомства.
— А до этого... До этого был Бирск — городок на реке Белой. В шестом классе учитель говорит мне: «Надо
получить посылку — приборы пришли для физического кружка». Пошли получать, а на почте говорят: «Извините,
ошибка вышла. Посылка не вам, не в бирскую школу номер 1, а в бийскую с тем же номером». Тогда я и услышал
впервые о Бийске. Вообще, в нашей семье о Бийске говорили, и не раз. Отец мой в двадцатом году в составе 5-й армии
освобождал Бийск от белых... А перед самым распределением — заканчивалась учеба — приехал я ненадолго в родной
Бирск. Была у нас игра с братом, — усмехается Борис Хатмиевич, — один крутит глобус, а другой с закрытыми глазами
останавливает. Считалось, куда попадешь пальцем — там и побывал. Стали крутить глобус.
После этих слов Борис Хатмиевич смеется так, что на лице его почти не видно глаз, лишь как в фокусе собранные
в их уголках морщинки разбегаются к вискам продолжением бровей.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Что мне подстраивает брат? Крутнули дважды — оба раза я попадаю в Мариинскую впадину. Крутнули
честно — попал в Бийск.
Я слушал рассказы Кадикова много раз и подолгу, но было это после того, как Борис Хатмиевич окинул разом
рисунки наличников и сказал: «Вот так пасьянс».
Меня, конечно, интересовало, откуда и как они вообще в Бийске? Кто мог быть их автором? Кадиков смотрел на
листки так, как будто вспоминал, где он их уже видел... Он еще раз перебрал, просмотрел рисунки, я был готов слушать,
но последовал вопрос:
— О Борзенкове слышали?
— Нет.
— Был такой в Бийске. Родом он из Сросток. Перед революцией 17-го года это был самый крепкий в городе
подрядчик по строительству церквей. Были у него резчики по дереву...
Я был готов слушать, но Кадиков сказал:
— О Борзенкове лучше получить сведения из первых рук. Живы еще в Бийске старики — работали у Борзенкова.
Жаль, резчик Пантелей Яковлевич Иванов — это последний из борзенковских — умер в 1969 году. Но еще можно
поговорить с Иваном Егоровичем Селиверстовым.
По тому, как Иван Егорович с доброй улыбкой переспросил: «От Кадикова?», я понял, что они давно и хорошо
знакомы. Показываю рисунки Селиверстову. Он посмотрел, помолчал, повернулся ко мне и твердо сказал:
— Нет. Такого у Борзенкова невозможно было увидеть.
— Почему?
— А он рисунки, даже если и эти из его мастерской, нам, плотникам, не очень-то показывал. Заказчикам
показывал. Выбирай, что надо, и заказывай. А резчики уже знали образцы по номерам.
— Мастеров, то есть резчиков, у Борзенкова много было?
— Что мастеров? Одних учеников было до двадцати. Ведь Борзенков, он по всей округе (от Барды до
Коробейникова) церкви строил. Деревянную или кирпичную строил, все равно, от фундамента до креста все работы
выполнял. Там, где ветеринарка в Бийске сейчас, — Иван Егорович уточнил, — по Иркутской, была его мастерская,
иконостасы в ней вырезали. Доходило дело до того, у Борзенкова работало по 50 человек. Столяры, резчики,
живописцы. Когда мне довелось работать у него плотником, одних только позолотчиков 15 человек было.
— А резчиков?
— Резчиков? Тогда было семь.
— И вы Иванова помните?
— Пантелея Яковлевича? Да он ко мне лет десять-пятнадцать назад приходил, говорит, заказ есть, давай тряхнем
стариной, ты по столярной части — основу мне сделаешь, а я резьбу. Отказался я, глаза уже не те. Руки-то инструмент
еще бы держали, а вот зрение... Да, Иванов — тот резчик добрый. Сейчас, поди, и нет таких. Я все любовался, как он
работал. Приколет припорх на заготовку и пошел быстро иголкой по нему…
— Припорх — это?..
— Рисунок узора. Так вот, приколет и по рисунку иглой. Впервой глянешь на это занятие — ничего не поймешь.
Понятно становится, когда он мешочком с угольной пылью весь припорх простукает, припорошит и уберет его с доски.
Вот тут весь узор, как есть, и обозначится! В дело долото идет, киянка. По всем главным линиям возьмет на одну
глубину, потом зачищает углубления долотом. Узора почти не видно, так, только наметится. Уж потом начинает
отваливать — с острых ребер фаски снимать. Где листья наметил — там побольше выбирает, где цветок — там повыше
остается. А как подберется к деталям — только успевает стамески менять: где прямой, где овальной, где пошире, где
поуже. Я диву давался, как он быстро нужную стамеску или клюкарзу находит. Ведь у него их поболе сотни было.
Глядишь, вот вроде бы листок плоским был. Пантелей слева снимет стружку, справа стружку — лист уже выпуклый.
Возьмет тонкую стамеску, узенькую, раз-другой проведет — жилка на листке появилась. Или как цветок выходил.
Лепестки круглые, он их овальной стамеской наметит, а потом клюкарзой подбирается под каждый. Оттуда стружку
выбирает. Глядь — уже тень от лепестка есть, как будто он чуток отделился от нижнего. И все это быстро, ловко!
Выберет все, вычистит, где шершавинки — еще долотом пройдется, ладонью проведет, проверит — не грубо ли? И
когда рука да глаз довольны останутся — все. Готова резьба!
Я вспомнил о рисунках и спросил Ивана Егоровича: не встречал ли он похожих у Иванова?
— Может, и были, — ответил старик, перебирая листки. — Иванов, он рисовал так же хорошо, как и резал. Но
работал он по припорошкам.
— Учился где-нибудь рисованью?
— А как же. Все в мастерской. У Борзенкова в учениках мальцы бриться начинали. Самостоятельно не сразу
начинали работать. Посмотрит Борзенков — вроде бы берется ученик, ну, не хуже мастера режет, тогда ему инструмент
покупает. И заработок сразу выше. Мастер первой руки получал в день 1 рубль 20 копеек, а второй — 1 рубль.
— Иванов какой руки?
— Сперва второй. А первой руки был мастер резного цеха Сухомясов Петр Федорович. У него и Пантелей в
подмастерьях мальцом ходил.
Я вслушивался в неторопливые слова старого столяра. Он называл имена других резчиков: Чеботарев, Кутуков...
— Был еще Пятков. Тот потом в Барнаул уехал...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Однако неожиданно найденные рисунки не давали мне покоя, хотелось все-таки найти их автора. Собственно,
за этим я и пришел к Селиверстову. Потом-то я понял, что услышал от него такие подробности работы резчика, которых
уже не услышишь. Рассказ о рождении узора от заготовки до цветка больше не повторялся.
Как только появилась возможность, я снова поехал в Бийск, в музей. Кадиков выслушал мои сожаления о том,
что рисунки так и остаются анонимными, и сказал:
— Посмотрим фонды. Кое-что Пантелей Яковлевич в музей приносил.
Заведующий фондами выдал мне тощую папочку. Помимо снимков известных мне домов, встречались в папке
и незнакомые. Кроме снимков, в ней были три тетрадки. На каждой карандашом выведено: «Тетрадь для рисования
ученика резного цеха Пантелея Иванова». Ниже — даты: 1901, 1902 год... Листаю тетради. Извивающиеся стебли,
цветы, архитектурные детали, снова растительные побеги, сложные спирали, фрагмент вазы с плодами, крестообразно
расположенные трилистники в затейливом обрамлении, волютные завершения капители... Но вот в растительный
орнамент вмешиваются то часть лица, то человеческий профиль, то фигура мальчика. И снова цветы, ветки, но чем
ближе к 1902 году, тем детальнее, рельефнее, зримее. Вот фрагментики уже соединены в навершие алтарной преграды
в виде арки, по ней надпись: «р. Пантелей Иванов 1902 года 27-го дня». Многократно сложенные листы бумаги из той
же папки оказались припорхами. Поглядишь на просвет и видно, как подробным пунктиром обегает каждую деталь,
каждую извилину орнамента линия прокола — припорхом пользовались не раз. К тому же в папке были припорхи
только левых половинок наверший. Правые получались просто — переворот припорха наизнанку давал по принципу
зеркальной симметрии недостающую половину композиции.
Все содержимое папки было бы просто подтверждением слов Ивана Егоровича о том, что Иванов был хорошим
рисовальщиком, и к разговору о домовой резьбе Бийска не имело бы никакого отношения, если бы не три листка
плотной бумаги, три рисунка наличников. Дело в том, что они очень и очень походили на встреченные у Фроловых. На
одном из трех подпись — П.Я. Иванов. И общее очертание навершия, и форма колонок на пилястрах, и весь характер
растительного орнамента совпадали с теми, что были изображены на рисунках анонимных. И даже техника выполнения
ивановского рисунка совпадала. Не выпадали из этого ряда и еще два рисунка из музея. Но надпись курсивом на каждом
из них: «резчик Кутуков Никита Васильевич» сомнений в авторстве не вызывала. Иванов или Кутуков автор
встреченных рисунков? А может быть, Инюшов, учитель рисования в резном цехе Борзенкова? Ведь его оценки и
росписи встречаются в тетрадях Иванова...
Рисунки останутся рисунками. Найденные добавились к тем, что были в музее. Разговор о них — всего-навсего
приоткрытая дверь в лабораторию резчиков Бийска. Несомненно одно — лаборатория эта находилась в мастерской
Архипа Борзенкова.
Тощая папочка с рисунками и припорхами кое-что прояснила, но в смысле авторства резьба продолжала
оставаться немой. Попытка разговорить ее с помощью старейшего бийского художника Дмитрия Ивановича Кузнецова
тоже ни к чему не привела. Борзенкова он помнил хорошо, но тот интересовал его лишь потому, что в иконописном
цехе мастерской в свое время работал художник Григорий Иванович Гуркин. И даже Кадиков с его памятью, хранившей
самые неожиданные сведения о прошлом Бийска, затруднялся сказать что-либо определенное. Однако просвет все же
появился. В одну из наших встреч Борис Хатмиевич сказал:
— Запишите: Константин Васильевич Емельянов. Он живет на Самарской с 1890 года. Работал у Борзенкова.
Константина Васильевича я застал дома. Он выслушал меня и, понимая, что я уже немного осведомлен о
Борзенкове, о его резном цехе, просто сказал:
— Дома-то я помню, а вот кто их отделывал — тут дело похуже. Знаю, что на доме Кукина — это недалеко от
памятника Фомченко — работал Сухомясов. Там его отделка. И не только там. Недалеко отсюда, на Шевченко, 5, есть
ворота. Дом вроде бы неказистый, а вот ворота надо посмотреть. Сухомясова работа.
Ворота, на первый взгляд, в самом деле мало соответствовали облику дома. Но достаточно было приблизиться к
ним настолько, что стала различима резьба, и я тут же прекратил поиски несоответствия. В конце концов, почему бы и
не быть воротам праздничнее, коль через них лежит путь в дом, почему бы им своим радостным убранством не
предвосхитить радушие обитателей дома. Казалось, сам воздух у ворот был пропитан присутствием двух цветочных
гирлянд, слегка провисших от собственной тяжести.
Через год после свидания с гирляндами Сухомясова, я увидел их снова, но уже среди русских тканых опоясок,
вышитых полотенец, прялок, конской наборной сбруи, среди старинной мебели и китайских фарфоровых ваз в Бийском
выставочном зале. Гирлянды в стенах музея удивили меня в первую очередь. Удивили неестественным соседством.
Ведь еще недавно рядом с ними были тополя, небо...
— Дом № 5 по улице Шевченко, — просто объяснил ситуацию Кадиков, — снесен. Тот район теперь неузнаваем
— там новостройка. А чтобы резьба не пропала во время перевозки, дом-то продан вместе с воротами, мы сняли ее
заблаговременно. Ну, а предыстория ее вам известна. Кстати, нужно довести до конца дело с рисунками, повидаться с
их владельцами. Прогуляемся до Иркутской.
Мы отправились на Иркутскую.
Как будто бы знакомая мне дорога по переулку Муромцевскому в сторону пожарки оказалась вовсе не знакомой.
Кадиков на ходу рассказывал о проделках одного из бийских купцов и все время поглядывал по сторонам. Почти в
начале переулка он остановился и посмотрел на меня:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Ничего не видите?
— Вроде бы нет, — и я еще раз посмотрел на дом, у которого мы остановились.
— Наличники со змейками, — указал взглядом Борис Хатмиевич на подоконные доски, — единственные в
городе. Резьба — не ахти, но мотив любопытный.
Я проходил по Муромцевскому не раз. Но всегда в какой-то погоне за необычной резьбой проскакивал этот
невзрачный дом. Справа темнел еще менее привлекательный. Казалось, он вообще необитаем, окна лицевой стороны
были забиты.
— Надо посмотреть, — сказал Кадиков.
— Там смотреть нечего, — попытался было отговорить я его, но Борис Хатмиевич скрылся за углом дома. Через
минуту он появился и поманил меня рукой.
— А тут, оказывается, люди живут, — хитровато улыбаясь, сказал директор музея и остановился во дворе перед
окнами обитаемой четвертушки дома. За оконной рамой белели занавески. Однако его в эту минуту интересовали не
занавески и не хозяева. Серые наличники точь-в-точь повторяли те, которыми я любовался совсем не в этом переулке.
Мы переглянулись.
— Как на Турусова, 32, — сказал я.
— Нет. Не совсем, — ответил Кадиков и, заглядывая на табличку, уточнил: — Муромцевский, 4.
Уточнения требовал не только адрес. Одна буковка в узоре все же не походила на Турусовскую. Там «ПА», здесь
— «НА».
— Значит, здесь не Петр Апарин, а кто-то другой из того же рода, — отметил как бы про себя Борис Хатмиевич.
Произносились эти слова без особого интереса. Кадикова занимало другое. Он постучал в окно, занавеска
колыхнулась, а через минуту на пороге появилась женщина средних лет.
— Переселяться скоро будете? — спросил после приветствия Кадиков.
— Говорят, скоро, — ответила хозяйка.
— Вот и я о том же, — в тон ей продолжал Борис Хатмиевич, — дом, видать, скоро снесут. Так я вас попрошу,
запишите мой телефон — это в музее. Как только станете съезжать отсюда — сразу звоните, за наличниками придет
машина. А пока, — он окинул взглядом серую вязь тонкой резьбы, — пусть на месте побудут. Под вашим присмотром.
Женщина кивнула. Когда мы уже порядочно отошли от невзрачного дома, я обернулся. Она еще стояла на пороге,
но смотрела не вслед нам, а как-то удивленно, может быть, в первый раз так долго разглядывала наличники.
Так же просто состоялся разговор Кадикова и с Фроловым. Владельцам рисунков были отданы копии, а
подлинники легли в ту самую папочку, где хранятся припорхи и тетради ученика резного цеха П.Я. Иванова. Но прежде
чем они легли туда, пока мы возвращались с Борисом Хатмиевичем в музей, я подумал, что он проходит по старому
Бийску подобно леснику: ему знакомы все деревья на делянке, он знает, какому сколько лет, может запросто выйти к
нужному.
Припомнился один случай. Осматривая город, я пытался найти резьбу современную. Для поисков выбрал район
поближе к новостройке. Пока трамвай, прихрамывая на стыках, вез меня в нужном направлении, я простреливал
взглядом строения справа от трамвайного полотна. Где-то за виадуком под деревьями промелькнули зеленые ворота с
резьбой. Я вернулся к ним. Ну вот! Наверняка этих ворот с резным фронтоном, с этой вазой, полной фруктов и цветов,
не знает и сам Кадиков. Тем более, житель из соседнего дома авторитетно уверял меня, что ворота были заказаны
одному модельщику года два назад, что он помнит их еще непокрашенными...
Подбадривая себя этим фактом, я помчался к Кадикову.
— Линейный, 4. Ваза на воротах? — переспросил он и как-то с укоризной взглянул. — То, что стало воротами
на Линейном, на Почтовой, 8, было наличником центрального окна...
Мне не один раз пришлось разговаривать с Кадиковым о бийских наличниках. Говорили мы и о том, что с
центрального окна на Почтовой. Я недоумевал, почему он не попал в музей?
— Ускользнул как-то... Но вот, — Борис Хатмиевич протянул мне пачку фотографий, — вот один из его соседей,
он в наших фондах.
Наличник был изящен от стройных, сужающихся кверху колонок до цветка в вазе, венчавшего волютное
навершие.
— А почему тот ускользнул?
— За всем сразу не уследишь. Ведь у нас не музей деревянного зодчества... Однажды звонит главный архитектор
города. Говорит: «Поторопитесь, дом по улице Куйбышева, 141, разбирают». Пока музейщики приехали, на месте дома
— куча бревен, обломков и никакой резьбы. Все перевернули — нет резьбы. Но ведь была! Разузнали, кто купил дом,
куда увез. Оказалось, что небольшая организация в Бийске для своих нужд купила дом, попавший под снос. Да
организация-то не простая — городская тюрьма. Долго пришлось убеждать контору этой организации, что нет другого
такого дома в Бийске, точнее, такой резьбы больше нет. Уговорили. Забираем наличники, фронтон, лобовые доски.
Стали все это грузить в кузов. Двух рабочих нам на помощь выделили. Один чертыхается, дескать, что с этой рухлядью
нянчиться, туда-сюда... Швыряет в кузов... Другой отозвал его в сторону. Не знаю, о чем они успели потолковать, но
брюзга после тихой беседы резьбу зауважал.
Передо мной лежал снимок спасенного фронтона, сделанный на выставке прикладного искусства в 1974 году в
выставочном зале Бийска. Слева виднелись фрагменты резьбы с других зданий, которых уже не найдешь в городе, —
они снесены. Но тон всей экспозиции задавал треугольник фронтона.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Где же он теперь? — спросил я.
— В запасниках, — ответил директор музея. — Ведь нет у нас возможности показывать его постоянно. Нет.
Последнее слово было произнесено с горечью, которая до поры до времени таится в каждом беспокойном
человеке. Это горечь о несбывающихся надеждах.
— Когда-нибудь интересовались, сколько у нас экспонатов в фондах? — спросил Борис Хатмиевич. И, не
дожидаясь отрицательного ответа, сказал: — Семьдесят две тысячи. Это по книге государственного учета, не считая
научно-вспомогательного фонда. А сколько в экспозиции? Вот здесь, в этом здании, — он имел в виду краснокирпичный островок, — в экспозиции всего одна тысяча сто сорок один экспонат! По всем инструкциям и методикам
для музеев на один квадратный метр экспозиционной площади полагается два экспоната. При этом экспозиционный
пояс не должен размещаться выше двух метров. Площадь наших стен 196 квадратов. Мы раздули ее до 400. Видели? —
Он указал на первый этаж, где размещены музейные экспонаты: от палеолитических орудий производства до бийских
паровых котлов в миниатюре. — Мы залезли под потолок. А показывать можно не тысячу вещей и не две, а шесть.
Появилась, правда, отдушина — выставочный зал. Но на то он и выставочный, чтобы выставки в нем менялись...
Встречаясь раньше, я слышал от Кадикова, как жалко было ему, всем, кто готовил весной 1975 года выставку к
тридцатилетию Победы, разбирать ее осенью. В выставочном зале было собрано все, что можно было собрать, что
говорило о бийчанах в годы войны, все: от заявлений первых добровольцев до замка, снятого с дверей рейхстага.
Пока выставка действовала, с 9 апреля до 15 сентября, на ней побывало более ста тысяч посетителей. Она могла
бы действовать постоянно и также постоянно пополняться. Бийчане как-то вдруг увидели свой город военной поры весь
сразу, пусть обобщенно. Увидели и стали приносить новые, неизвестные фронтовые документы, вещи фронтовиков, не
пришедших в Бийск, — самое дорогое... А показать всего этого было уже нельзя. Приближалась другая выставка.
— Была надежда, — продолжал Кадиков, — выстроят новый музей. И проект уже есть. По образцу Тульского
областного. Давно обмозговано, где и что разместить... — После этих слов Борис Хатмиевич перестроился, подобрался:
— Первый этаж — общая характеристика Алтая, его природы, стенды по истории его освоения, материалы по охране
природных ресурсов... Второй — история культуры Алтая, история его изучения. Ну, к примеру, Виталий Бианки.
Много ли знают о нем на Алтае, знают ли, что сделано им для изучения Алтая? Дальше — зал археологии: каменный
век, бронза, железо. Зал этнографии алтайцев — все с предметами, с историческими справками. Дальше — история
Бийска. Планы крепости и города 1825, 1834, 1848, 1868, 1870 годов. История переселенцев. Быт и обычаи. Быт и
обычаи старожильческого (староверческого) населения. То же самое о бийских жителях до Октябрьской революции.
Их жилище показано всесторонне: от внешнего вида построек до интерьеров. Бийские промыслы. Макеты мастерских.
Этот этаж замкнуть материалами о революциях 1905-1917 годов. Подвести черту! Третий этаж — история советского
периода на Алтае и в Бийске. Представляете, какой контраст, когда после бийских кожемяк и пимокатов — они на
втором этаже — выше можно будет увидеть бийских котельщиков и химиков! Их продукцию, их быт и лучших из них...
Там же, на третьем этаже, и думалось развернуть постоянную выставку о Бийске 1941-1945 годов, там же открыть зал
встреч ветеранов войны, ветеранов труда. Но пока все это из области надежд. А сейчас 1141 экспонат — в музее,
остальные 72000 — вон там, через дорогу.
Кадиков так неожиданно подвел черту под неумолимо перевешивающими друг друга цифрами, что в
наступившем молчании вдруг как-то отчетливей стало слышно подрагивание островка-музея. Это неиссякаемый поток
машин, обтекая островок, мчался к Бие и от нее. Та часть потока, что устремлялась к мосту, разделяла здание музея и
скучное двухэтажное строение неясной архитектуры, в котором бок о бок находится более 70 тысяч экспонатов. Это —
фонды.
* * *
Калитки... Мало ли их, простых тесовых или украшенных резьбой, но все реже и реже блестит на них кованое
железное кольцо. Кольцо на калитке — это последний предмет, к которому прикасается уходящий из дома, и в то же
время это — первый предмет, которого касается рука входящего. Люди уходят из дома и возвращаются. Замыкается
круг. Круг дневной, круг многодневный, круг многолетний... И какой бы протяженности и длительности он ни был,
сколько бы событий судьба не вмещала в него — кованое кольцо на калитке остается последним и первым предметом
при расставании-возвращении в дом. Оно ожидает идущего, оно как бы символ бесконечности земного пути...
— Давно я здесь не был, — сказал Кадиков, остановившись перед обветренной некрашеной калиткой. И уже
поворачивая кольцо, он оглянулся на меня и спросил:
— А знаешь, кто здесь живет?
— Кто? — тоже спросил я, помня, что ни к кому в Красногорске мы заезжать не собирались.
— Кузнец, — ответил Борис Хатмиевич. — Старый кузнец... — добавил он, и калитка негромко скрипнула.
Я вошел во двор следом за директором Бийского музея и настроился на разговор со стариком. Он рисовался в
моем воображении эдаким сгорбленным пенсионером, седоусым, прокопченным, оглохшим от многолетней
переклички молотков и кувалд...
Из глубины огорода, ничем не отделенного от подворья, навстречу нам вышла высокая женщина, одетая не по
погоде, да и, как мне показалось, не по возрасту, в легкий ситцевый сарафан. Она остановилась у кромочки
картофельной куртины и, легонько приподняв лопату, воткнула ее в пустую лунку.
— Картошку одолеваю, — с улыбкой сказала она.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Ее добродушное лицо выглядело вовсе не усталым, хотя разметанная по огороду ботва говорила о том, что
сегодня женщина поработала изрядно. Лицо ее было скорее разгоряченным. И вся она как-то ладно сочеталась своим
высоким ядреным телом с простором огорода.
— Знакомься, — сказал Кадиков, — баба Саша.
Познакомились. Рука женщины была еще горячей, сентябрьский ветерок не успел сдуть с ее ладони ощутимых
при пожатии следов лоснящегося черенка лопаты. Кадиков и баба Саша заговорили между собой, а я стоял в сторонке
и все поджидал — вот сейчас выйдет из дома старик кузнец. Как-никак, копка картошки — дело семейное.
Но из дома никто не выходил, и я, улучив минутку, спросил Кадикова:
— А где же кузнец?
Кадиков посмотрел на бабу Сашу, она — на Кадикова, и они вместе расхохотались.
— Да я и есть кузнец! — сказала женщина, прикрывая руками конец березового черенка лопаты и опираясь на
них подбородком. Так мы и замерли на минутку — она, чуть наклонившись вперед, насмешливо разглядывала меня, а
я, недоуменно и недоверчиво, ее.
— Как же вы кузнецом-то стали? — наконец спросил я, все еще надеясь, что Кадиков и баба Саша разыгрывают
меня.
— Да так и стала. В войну. Послал меня бригадир на лобогрейке работать. А там, кроме меня, все пацанва. То у
одного жатка сломается, то у другого. Я свою останавливаю — иду помогать. Повозимся-повозимся, глядишь —
заскрипела, пошла машина. Бригадир глядел, глядел на мои ремонты, да и говорит как-то: «Вот что, Сашка! Ты знаешь,
что кузнеца нашего неделю назад на фронт забрали. А другого у меня нету. И не будет. Придется тебе в кузню идти,
раз у тебя с техникой получается...» Я руками замахала, а он: «Не маши! Будешь работать в кузне. Не то здесь, — и на
поле показывает, — скоро ни одна жатка крыльями не взмахнет».
Вот и пришла я в кузню... Как увидела, что там все черное да холодное — села на порог и первым делом
наплакалась. Потом горн растопила кое-как, стала железо греть... Чуток посветлело в моей кузне, когда я по ночам —
чтоб никто не видел — училась с железом обходиться. Вроде бы и нагрею докрасна и бью по нему что есть силы, а оно
по наковальне елозит, гуляет... Намучалась, пока не поняла, что надо его первым ударом легонько уговаривать,
приучать к себе, чтоб оно попривыкло. Видел, как жеребцов-трехлеток объезживают? Вот и я с железом так же. Сперва
уросила моя кузня, а потом пошла как я хочу: и ножи для жаток клепать научилась, и полотна сращивать, и литовки и
тяпки пошли нашим бабам из-под моего молотка. Через год приспичило — даже сломанные валы от комбайна в горне
сваривала. Вошла во вкус — так мне сварка в горне стала нравиться даже больше, чем простая ковка.
— Неужели одной в кузнице работать пришлось? Молотобоец-то хоть был?
— Какой там молотобоец из подростка! Дали мне четырнадцатилетнего. Силенок у него — кувалда в сторону
клонит. Да и повадки — чистый ребенок. Чуть что, а он, глядь, уже на речку смотался со сверстниками... Да вот как я
сейчас — копала, копала картошку да и пошла малину есть.
— А где ж хозяин? — немного выждав, спросил Кадиков примолкшую бабу Сашу. — Мне и его увидеть
хотелось.
— Пошел к дочке. Дом они новый поставили. Надо сгоны на углах поставить.
— Что за сгоны? — спросил я женщину.
— Водостоки с крыши.
— Ваш муж, он что — жестянщик?
— Да, он тоже, как и я, кузнец. Теперь-то мы на пенсии оба, отковали свое.
— Э-э нет! Еще не все отковали, — возразил Кадиков. — Как же насчет инструмента? Я давно хотел для музея
подсобрать весь кузнечный инструмент. Мы когда еще об этом говорили... — Кадиков выжидательно посмотрел на
бабу Сашу.
— Припоздали. Здешний — красногорский, инструмент у нас давно мужики поразобрали. А тот, которым мы с
мужем после войны в Никольском кузнечили — и подавно. Мы ж переехали в Красногорск. А Никольского теперь нету
— поле да пустырь...
Я припомнил несколько старых красногорских домов: резные карнизы, высокие кровли и венчающие их
жестяные дымники...
— Водостоки или, как вы их называете, сгоны — муж сделал?
— Редко он теперь за это берется. Дочери сделал.
— Кудрявые, с раструбом наверху?
— Нет. Простые. Труба в колено сделана — вот и весь сгон.
— А дымников он не делает?
— Каких дымников?
— На трубу. Ну, вот как на старых домах в центре вашего села. Там с узором...
— Нет. Таких не делает. С вырезными узорами возни много. Коповато.
— Как это — коповато?
— Да так. Копаться с узорами надо много. Все одно, что на платье выкройки подбирать...
Перед тем как уехать из Красногорска, я попросил Кадикова ненадолго остановиться у построек, приметных
своим немолодым видом. Надо было еще разок прощупать взглядом старинные подробности карнизов, наличников и
дымников. У одного из домов Борис Хатмиевич как бы вскользь обронил:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Может быть, это один из антоновских…
— Кто такой Антонов?
— Был такой ссыльный — оставил след в Старой Барде. Так раньше Красногорск назывался. Мужик, видно, был
предприимчивый. Сколотил в селе маслодельную артель и настолько крепкую, что у нее в 1912 году была своя
электростанция, не говоря уже о народном доме, о лавке артельной, о специальном крытом дворе для выращивания
молодых телят. Смотрел я старые снимки. Это был не двор для телят — дворец! Просторный, с резьбой... Расходилось
отсюда алтайское маслице в кедровой таре по заграничной Европе, даже в Данию попадало. Но, судя по постройкам,
мастера в артели были не только масло делать, — заключил Кадиков, глядя на кудрявый дымник.
Вершина легкого сооруженьица над печной трубой была почти вровень с окружающими дом деревьями. Ниже
острия дымника на фоне далеких облаков просматривались обращенные в разные стороны клювы. Птицы
вырисовывались так отчетливо, что чувствовалась в их затаенном напряжении какая-то постоянная готовность
вспорхнуть и перелететь с холодной крыши на раскаленные осенью клены.
* * *
Из Верх-Озерного я уехал в Бийск и первым делом пошел в музей к Кадикову. Рассказал ему о Верх-Озерном, о
Баклыковой. Борис Хатмиевич не был в тех краях года два-три и слушал с интересом.
— Значит, она после пожара в школе почти восстановила музей?
— Да не почти, а восстановила! — попытался я уточнить, но Кадиков свое «почти» отстоял.
— Дело в том, что во время пожара погибли редкие фотографии участников Завьяловского восстания 1905 года.
Восстание было вооруженным, хотя и стихийным. Причина? Уездные власти отняли у сельской общины лесные угодья.
С этого уголька и дошло до пламени... А что касается фотографий, то даже у нас в музее не оказалось фотокопий. Не
успел я их заказать, а пожар лишний раз напомнил — редкие документы должны иметь дубликаты…
— Но полотенца с вышивкой Баклыкова успела прямо из огня выхватить! — заметил я. — Все спасла. В ту
комнату, где музей, уже нельзя было войти, рядом в спортзале вовсю полыхало — оттуда пошел огонь. Она через окно
— разбила его — и дотянулась…
— Да, если бы в каждом селе была своя Валентина Семеновна, — задумавшись, сказал Кадиков. — Ведь, честно
говоря, все сельские музеи держатся на голом энтузиазме учителя и горстки ребятишек. И не всякий учитель сможет
много лет подряд выдерживать и продолжать самодеятельный способ существования музея. Сколько их — школьных
— за три десятка лет было открыто в разных селах... А по-настоящему вокруг Бийска интересен один ВерхОзерновский, говорят, еще в Волчихе есть замечательный. Был ведь в самом Быстром Истоке музей. Районный. С
помощью Бийского городского открывали. Сколько я археологических материалов туда пожертвовал... Открыли,
районное начальство «птичку» в своих блокнотах и отчетах нарисовало. А потом музей забросили. Он оказался простонапросто беспризорным. Кончилось тем, что в комнате, отведенной под музей, поселили командированных на уборку
урожая... От экспонатов мало что уцелело…
Помолчали.
И Кадиков снова заговорил:
— Но музей в каждом селе, на худой конец — в районном центре, просто необходим. Я в этом, вслед за
академиком Лихачевым, совершенно уверен. Сейчас созданием музеев вплотную занялись в Петропавловском и
Красногорском районах. Первые пока на стадии собирательства, а в Красногорске музей уже открыт. Кстати, есть
желание там побывать? Я еду туда со своей «кавалерийской выставкой».
— Когда выезжать?
— Завтра утром. Пораньше.
* * *
Рано утром в дождливую сумеречность из первого этажа подсобного здания Бийского музея выкатился
автомобиль, внешний вид которого мог бы поставить в тупик знатоков отечественного автомобилестроения. Куцый
полугрузовик, напоминающий пожарную машину со спаренной кабиной, весь в следах бесчисленных ремонтов
облицовки и крыльев, поглядывал на дождливое утро тем не менее ясными фарами. Гадать, сколько лет этому
автомобильному старцу, надобности не было. Шофер, его звали Петр Иваныч, вышел закрыть ворота гаража.
— Сколько лет вашему кормильцу? — спросил я шофера.
— Когда-то это был ГАЗ-51 образца сорок восьмого года. На двигателе еще этикетка была — молотовский
автозавод…
— Да он же до левого берега Бии не дойдет — этот громобиль! — подзадорил я Петра Иваныча.
— Ничего подобного. Хоть и громобиль, а буксирные рога на бампере у него крепкие, родные еще. Ни разу не
менял. Авось, кого и на буксир возьмет, — отшутился Петр Иваныч. — А шутки шутками, но музейщики на нем уже
полтора миллиона километров накатали. Это ж не автомобиль — экспонат!..
Вскоре появился Кадиков и спросил:
— Брезент на ящиках с картинами хорошо проверили?
— Да все еще с вечера зачехлено! — ответил шофер.
— Тогда — по седлам! — распорядился директор музея и внедрил свое грузноватое тело в глубь первой кабины.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Экспонат, громобиль, автобронтозавр или автогибрид, не замедлил подтвердить оптимизм пожилого шофера —
сотню километров до Красногорска пробежал за полтора часа. Но прежде чем попасть в районный музей, пришлось
поработать: сгрузить три огромных ящика, перенести их в Дом культуры, а потом еще и развесить в фойе полсотни
картин бийских художников. Это была та самая выставка, которую Кадиков называл «кавалерийской». Он не расстается
с ней последние годы, выезжая в окрестные районы. А тут, в Красногорске, на августовском совещании учителей,
выставка была очень ко двору — сельский учитель выбирается в город не каждый день, не каждый месяц.
Пока мы занимались размещением картин, Кадиков вскользь обронил:
— Управимся с выставкой — найдем директора районного музея. Она где-то здесь должна быть, может, в зале
на совещании...
Но директор долго не находился. Синенькое здание музея было безлюдным, и я решил, не теряя времени, сходить
на улицу Садовую. Лет восемь-десять назад я заприметил там один любопытный домик. Он еще тогда был ветхим, и,
словно застыдившись своей заурядности и неказистости, немного даже отклонился, запрокинулся от дороги. Зато он
был с узорчатыми ставнями. Поначалу мне даже показалось, что это резьба, только очень невысокого рельефа. Должно
быть, ее сгладили солнце и ветер. Но, взглянув на ставни с восточного торца дома, я тут же отказался от поспешного
определения. На ставнях когда-то была не резьба, а роспись. Там, где лег цветочный узор, и краска крепко-накрепко
впиталась, — дерево не поддавалось ни солнцу, ни ветру. Вот и получился со временем рельефный узор на месте
росписи. А была она, судя по остаткам на восточных ставнях и низеньких дверях, ведущих в сенцы, довольно простой
и веселой: красно-синий кружок цветка с зелеными лепестками на высоком стебле украшал некогда каждую ставенку...
Авось, уцелели расписные дверь и ставни, подумал я. Надо посмотреть. Но еще на подходе к дому я понял, что
опоздал. Его ремонтировали. Сердитые жильцы на мой вопрос: «Где расписная дверь?», отвечали: «Какая еще роспись?
Какие двери? Тут зима на носу, скоро мороз начнет стены расписывать, а ремонту конца не видно! Роспись...»
Пришлось отступить. Разговор не складывался. Да и что толку от разговоров — двери-то исчезли. На месте
бывших сеней к дому была прирублена новая клетушка. Я вернулся в центр села и застал Кадикова в музее в светлом
кольце ребятни. Ребятишки были одеты празднично, поскольку о чем-то рапортовали педсовету, и вот сразу же после
приветствия оказались в музее. Борис Хатмиевич держал в руках тканый цветной пояс и, дальнозорко отстраняясь,
читал:
— Готовлен сей пояс, нет, не пояс, а поес... Готовлен сей поес на имя Авдотьи Степановны. Носи — не таи.
Слова эти как будто никакого впечатления на детвору не произвели, но вот одна черноглазая девчушка протянула
Кадикову темно-бордовую опояску с желтыми просветами, похожими на буквы:
— А тут что выткано?
Кадиков попытался прочитать, повернул опояску изнанкой, снова побегал глазами по лицевой стороне и ответил
девочке:
— Это не надпись. Просто орнамент похож на буквы. Поэтому кажется, что вытканы слова. А вообще-то среди
ткачих было много неграмотных, тогда они просили кого-то вырезать им буквы из бересты или из кожи и повторяли на
опоясках только очертания букв. Правда, такие случаи — редкость. Чаще всего на опоясках и поясах вытканы добрые
слова, традиционные благопожелания, а иногда и маленькие поэмы. У нас, в Бийском музее, такие вещи есть. В вашем
музее, видите, всего три старинных пояса, а вот что можно прочитать на похожих крестьянских предметах в нашем
музее — там коллекция побогаче: вот слушайте. «Сей пояс ткан — птичка, важный голосок, отнеси мой поясок тому,
кто мил сердцу моему!» Или вот, подлиннее надпись. «Сей пояс ткан тому, кто мил сердцу моему. Кого люблю — того
дарю не известно никому. Носи не теряй, сестру свою не забывай Арину Фатеевну Субо!» Думаете — была такая
фамилия Субо? Да нет. Скорее всего, это была Арина Суботина. Просто у ткачихи для последних букв на поясе места
не хватило — не рассчитала. Вот и оборвалась фамилия на полуслове...
Черноглазая девочка, та, что спрашивала: «А тут что выткано?», вдруг оживилась и заговорила:
— Если бы моя бабушка сейчас села ткать, я бы ей помогла все ошибки исправить — и все бы уместилось!
— Конечно, помогла бы! Да вот беда — сейчас бабушки не ткут уже подобных опоясок. Это вещи старинные.
Им сто, а то и больше годочков. А взгляните — они же как новые. Потому что покрашены нитки растительными
красками...
В центре ребячьей стайки на столе красовались домотканые пояса. От них исходил глубокий насыщенный
красно-бордовый цвет. Кое-где надписи были вытканы черным или желтым, и вся эта картина напоминала живой
костер, когда прополыхавшие темно-красные поленья вдруг преображаются до черноугольных, а затем снова
оживляются желтыми язычками пламени. Вокруг этого костра грелась сейчас красногорская ребятня, и Кадиков
объяснял ей, откуда берется в крестьянской вышивке тепло.
* * *
...К вечеру, свернув «кавалерийскую выставку», мы с Кадиковым возвращались в Бийск. Вспоминая прошедший
день, я сказал Борису Хатмиевичу:
— А все-таки музей в Верх-Озерном мне показался интереснее. Рядовой школьный интереснее районного. Он
полнокровнее. А здесь всего лишь начало.
— Для начала и так неплохо…
— Можно бы и не так!
— А как? — схитрил Кадиков.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Начинать надо с того, что почти утрачено — с народной культуры. Я уверен — дореволюционный быт в таком
районе, как Красногорский, можно представить побогаче. И делать это, прежде всего, показывая культуру ремесел. Того
же гончарного ремесла. Ведь были в селе гончары, был свой завод артельный, вырабатывал кирпич с буковкой «К» —
кооперативный. Вот и можно такой кирпичик положить в начало целого раздела, рядом с которым мог разместиться
щедрый сундук, наполненный разного рода рукодельем: поясами, полотенцами… Или…
— Согласен, — прервал меня Кадиков, — не лучшим образом выглядит пока экспозиция в Красногорске. Но это
этап. Пока Зинаида Дмитриевна не подобрала ключика к старухам, к их сундукам. А в них и тканые вещи, и вышивка.
Старухи сговорчивые только на первый взгляд. Но стоит заговорить о сундуках — все расположение к тебе как
рукой снимает.
Лет двадцать, нет, двадцать пять назад пробовал я добраться до одного такого заветного сундучка у кержаков в
Мульте — это Усть-Коксинский район. Ходили мы, ходили по домам. Никто ничего дельного, то есть редкого, показать
не может, но большинство старух кивает на дом Власьевны — дескать, к ней сходите. У Власьевны, мол, много чего
увидеть можно. Она весной как вывесит свое добро проветривать — двор зацветает!
Приходим к Власьевне. Такая маленькая старушонка, ходит по двору осторожно, как птица, но не боязливо,
аккуратно ходит.
Поглядела навстречу строго:
— Откуда да зачем?
— Из Бийска. Из музея, — отвечаю.
— Ко мне почто пожаловали?
— Говорят, у вас старинная вышивка есть, пояса тканые, чулки цветные вязаные…
— Э, милые, опоздали…
— Как же опоздали? Ведь весной видели, как вы все это просушиваете, проветриваете.
— Кто видел? Вы? Да вы в Мульте всего второй день по дворам шастаете.
— Да не мы. Учительница видела, библиотекарша тоже говорит — есть у Власьевны…
— Не, милые, опоздали. Были у меня чулки цветастые, я их сама из шерсти вязала, узор на них старинный, наш,
досельный, староверский. В нашем роду спокон веку так вышивали. Вывесила я свое добро проветривать. Дело в войну
было. Приходит ко мне вечером участковый милиционер, говорит: «А ну покажи свое рукоделье — все, какое есть с
крестами». Выложила я перед ним почти весь сундук — как приказал. А он глазищи выпучил, смотрит то на меня, то
на вышивку мою — быстро-быстро глазами лупает и тычет пальцем в кресты с кривыми концами и твердит: «Ты чо?
Ты чо, Власьевна? Ты за Гитлера? Ты смотри — эту нечисть хвашистскую ликвидируй! Не то я тебя из Мульты
ликвидирую...» А милиционер был не мультинский, приезжий. Чо ему объяснишь — как у нас вышивали? Да он и
слушать не стал. Покорилась я — распустила на нитки свое вязанье... Все ликвидировала!
Тут Кадиков усмехнулся. И продолжил:
— Слушаю я старуху и что-то не очень верю ей. Для кержачки больно подробно рассказывает. Не так уж они
многословны с приезжими. Но мне-то не разговор важнее, а вещи посмотреть и, может быть, что-то приобрести для
музея. А Власьевна произнесла свое «ликвидировала» и как черту подвела — молчит! И тут заходит в дом Иван
Архипыч. Был с нами в той экспедиции инструктор по туризму Суртаев Иван Архипыч. Родом он из тулойских
кержаков. Его дядя до войны даже на Рогожском кладбище в Москве в кержацком начальстве какое-то время числился.
Но Иван Архипыч по этой линии не пошел. В войну он на фронте лишился трех пальцев, весь изранен был — живого
места не найти. Награды имел — орден Красного Знамени, орден Отечественной войны... После фронта, после войны
ходил плотогоном на Бие. И там его достала беда — укусил энцефалитный клещ. Начал сохнуть Суртаев. Врач ему
сразу сказал: двигаться перестанешь — помрешь! Архипыча в походы агитировать не нужно. И хоть усох до бараньего
веса — сорок три килограмма в сухой фуфайке, но Алтай исходил вдоль и поперек, водил туристские группы по самым
сложным маршрутам.
И вот видит Власьевна входящего Архипыча — сорок три килограмма живой худобы, бороденка в три
жиденьких струи на грудь сочится, сапоги под дождевиком еле шевелятся… Власьевна со словами к Архипычу:
— Откель ты, божий человек?
— А я вот с ним, я его подчиненный, — указывает Суртаев на меня.
— Почто ж ты такой убогий?
— Сперва на фронте, потом клещ угостил…
— За что ж ты страдаешь? Что тебя гонит горе по горам мыкать?
— Я, Власьевна, за науку страдаю. Ты зря, Власьевна, прячешься-таишься от них, — и Архипыч в мою сторону
указывает. — Зря не показываешь свое добро. У них в музее все как за пазухой у Христа, все за каменными стенами.
Ты вот раз в год свои наряды проветриваешь, а в музее такие вещи специальными лампами чуть не каждый день.
— Не больно-то и прячу. Только приврала, что старое вязанье и тканье распустила.
И тут старуха пошла к сундуку. Как попер оттуда цвет — глаза разбегаются: полотенца, подзорники, рукавицы,
пояса! И те самые чулки шерстяные, чулки со свастикой, которые ей участковый велел ликвидировать… Ничего не
продала нам Власьевна. Тут и Суртаев, божий человек, не помог. Но фильм о содержимом ее сундука мы все же сняли.
Я спросил Кадикова:
— И все же не могу я точно представить — как же залетела свастика в староверческие узоры? Где они ее
подхватили? Может быть, в то время, когда из России уходили?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Она и не залетала к староверам, она в славянских узорах всегда жила, можно сказать, когда они еще и
христианами стать не помышляли. Мы настолько хорошо забыли свои национальные истоки, что давным-давно
утратили первоначальное, истинное значение, истинный смысл этого знака — креста с загнутыми концами. Если есть
желание разобраться со свастикой основательно, то на это придется потратить уйму времени. Но в какие бы
интерпретаторские дебри ты не забирался, важно уловить главный момент — на какой стадии появляется этот знак у
древних народов. В крестообразном знаке соединилось два важных события: человек осознал пространство — четыре
стороны света. И еще. Знак этот — ровесник одного из величайших открытий человечества — способа добычи огня!
Если пофантазировать на свастикальную тему, то, может быть, древние самим начертанием креста с загнутыми концами
хотели подчеркнуть четырехмерность пространства, бесконечность движения мира. Если вдуматься — у знака нет ни
начала, ни конца. Он одновременно и открыт и замкнут, из одной точки — из центра выходят линии, направляясь в
бесконечность, в ней же они сходятся, возвращаясь из бесконечности. Если иметь в виду его значение как источника
тепла и света, то он приобретает символическое значение благоденствия. Бесконечное движение и тепло — перекресток
двух добрых начал. Это и отражено в названии знака — свастика. В переводе с древнейшего письменно
зафиксированного языка индоиранцев — с санскрита — слово это означает su — хороший, добрый, asti — бытие,
пребывание. Доброе бытие, доброе пребывание — суасти! свасти! Суффикс «к» — добавка нашего языка. Слово
русифицировалось, но смысл его от этого не изменился. Свастика — высшее благоположение.
* * *
— Вот это прообраз, правда, глиняный, того меандрового орнамента, который интересует тебя в русской
вышивке, — сказал мне на следующий день Кадиков, указывая на склеенный горшок.
— Сколько лет этому долгожителю?
— Этому около трех с половиной тысячелетий. Но есть у барнаульских археологов находки подревнее. Притом
с тем знаком, что так тебя интересует, — со свастикой. Совсем недавно археолог Михаил Абдулгамиев — он в
Алтайском университете работает — раскопал стоянку древнего человека в долине Урсула. Там, среди прочих
редкостей, встретился ему горшок с процарапанным до обжига свастикальным знаком. Находка относится к
афанасьевской культуре, а это падает на начало второго тысячелетия до нашей эры. Вот куда корешки уходят.
Мы подошли к застекленному стенду в зале дореволюционного быта, и Борис Хатмиевич указал мне на широкие,
сплошь покрытые вышивкой полотенца. По кумачовому полю над цветочным бордюром, над несколькими ярусами
больших и малых ромбов мчались черные и белые кони.
— Как ты думаешь, сколько лет этому сюжету?
— Тут не думать, тут надо точно знать.
— Да, не помешает такое знание. Черные и белые кони — олицетворение ночи и дня — выбежали на русское
полотенце из Авесты — священной книги зороастрийцев. Ну, а рукоделью сколько?
— Сто? — наугад и торопливо спросил я Кадикова.
— Прибавь еще полсотни. За сто пятьдесят ему. Куплено оно у Мавры Леонтьевны Черновой в Усть-Коксе.
Полотенце из ее приданого. В пятьдесят девятом году бабусе было за девяносто. А полотенце в приданое она получила
от своей бабушки — глубокой старухи. Вот и считай!
И все же трудно представить, чтобы допотопный, в историческом смысле, орнамент так неизменно передавался
из века в век...
— Тем не менее это так! Разумеется, повтора один к одному не могло быть. В наших фондах нет таких
классических вышивок, какие собраны, например, в Сибирском отделении Академии наук у Лидии Михайловны
Русаковой. Там есть такие композиции на ткани, истоки которых прослеживаются в додинастической Месопотамии IIIIV тысячелетия до н. э. Самые типичные выглядят вот как: в центре некое женское божество или мировое дерево, а
слева и справа кони или птицы. Впрочем, есть и у нас нечто подобное. Нужно смотреть в фондах...
В запаснике музея нам извлекли коробки с вышивкой. Кадиков безошибочно выделил из стопки полотенец
нужное и развернул его. В кружевные концы полотенца были вставлены матерчатые полоски с вышитыми
звероподобными существами. Их хвосты, благодаря изощренной фантазии вышивальщицы, превратились в подобие
растительных побегов. Просто зверями этих героев древнего сюжета назвать было невозможно — они были с крыльями.
Демонические звери, подняв передние лапы, как бы оберегали маленькое деревце, вышитое между ними. На другом
полотенце с кружевным узором отчетливо просматривался тот же сюжет, но вместо фантастических зверей кружевница
изобразила вздыбленных коней.
— Обрати внимание, — сказал Кадиков, — везде есть растительная символика: ромб косопоставленный, —
символ засеянного поля, плодородия. Мировое дерево — символ жизни, продолжения рода и в то же время модель
мироустройства. Цветы — не просто узорчатый бордюр. Графическая основа бордюра — волнистая ритмичная линия.
Это тоже древняя тема. И тоже не абстрактная. Виноградная лоза живет в волнистом ритме — то расцветает и
плодоносит, то замирает на зиму. Этот бордюр — крестьянское толкование темы «вечного возвращения», здесь
вышивальщица изобразила, сама того не зная, идею цикличности обновляющейся вечности...
Мы перебирали, рассматривали вышивку и тканые пояса, были среди этого разноцветья даже тканые вожжи с
тяжелыми кистями, и Кадиков, делая краткие отступления в символику орнамента, несколько раз повторил:
— Главное, здесь все связано воедино. Все воедино и ничего случайного. Ведь это все вещи праздничные,
дареные кому-то. Знаешь, что выткала на поясе Мария Теникина из Солонешенского района? — И, не дожидаясь ответа,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Борис Хатмиевич процитировал: — «Сей пояс принадлежи Евдинее неси добереги милка не марай в буденечки
скидовай». Носи да береги... А на вожжах из Мульты: «Пташечка, канареечка в саду сидит жалобно поет, родимой
маманики разлуку придает на имя ткала вожжи Степанида». Это накануне выданья замуж ткалось. Разлука невесты с
родным домом — как в зеркале!
Когда мы уже было закончили разглядыванье и любованье, Борис Хатмиевич, улыбнувшись, выхватил из вороха
поясов тот, что был нужен ему и сказал:
— Слушай! Разве это не вечная тема! Ты прочитай, что здесь выткано. — И протянул мне начало пояса.
Я прочитал:
— «Пахнет в воздухе весной, зацветает садик мой и запел среди ветвей соловейко соловей».
— Это тоже о вечном, — уже серьезно сказал Кадиков, помогая укладывать пояса в коробки. На одной опояске
он все же задержался и перечитывал ее про себя, едва шевеля губами. Опояска была длинной, и директор музея
перебирал ее, словно ленту. Это напомнило мне картину, на которой у телеграфного аппарата комиссар читает какоето важное сообщение. Здесь, в музее, была весть не фронтовая, а из прошлого века, вообще из прошлого. И отстучала
эту нестареющую новость безвестная ткачиха на своем деревянном станочке: «Кого люблю — того дарю...»
* * *
Он долго ползал на четвереньках у самого корня скалы, время от времени приподнимался и прощупывал
взглядом шиферное ребро каменного выступа, снова присаживался к его основанию, чтобы найти начало ему только
ведомых знаков, отходил в сторону, присаживался на щебенистую осыпь, чтобы восстановить чистоту взгляда, и снова
на кукорках, как-то близоруко, едва не целуясь с камнем, припадал к коренному выходу сланцев, приметно
выступающему в простор ровной зелено-волнистой поймы реки. Все остальные участники экспедиции, а ими был полон
автобус музейный, оставались у одинокого каменного столба близь тракта, разнообразно пританцовывая перед
фотографом: кто-то впервые оказался рядом с древнекаменной личиной, кто-то хотел, еще разок снявшись, причислить
себя к исследователям раритетов открывающейся Чуйской долины, а Кадиков отрешенно, анахоретом бил поклоны
малоприметной скале. Я ушел к нему и присел чуть поодаль, не мешая происходившему на глазах археологическому
ритуалу, и помалкивал.
Наконец Борис Хатмиевич поднялся у скалы в полный рост, прикоснулся к ней ладонью, будто прощаясь, и
подошел ко мне:
— Надо детально отснять весь выступ и дома подумать-поразмыслить — есть ли здесь остатки надписи или это
великое наваждение природных штрихов и черточек в структуре камня, дьявольски напоминающее письмена…
— Какие письмена? — с простотой профана спросил я археолога.
— Рунические.
Кадиков помолчал, всматриваясь в очертания левобережья Чуи, и заговорил:
— В 1962 году только кончилось поле, я — в Москву, — рассказывает Борис Хатмиевич. — К тюркологу
Николаю Александровичу Баскакову. Он — лучший специалист по руническим письменам. Стучу. Открывают.
— По какому вопросу?
Объясняю, что работаю на Алтае. Достаю из авоськи образцы, прорисовки и кальки рунических надписей. А он
настороженно, даже скептически на мой багаж покосился и говорит:
— Подделками не интересуюсь!
Ничего не могу понять. Но не настаиваю. Не интересуетесь, значит, до свидания. Багаж в сетку.
Но разговор все-таки состоялся. Что-то, видать, поколебало недоверчивость профессора.
— Вернитесь. Показывайте.
Осмотрел камни, прорисовки. Не осмотрел, а впился. И через некоторое время, слышу, бормочет:
— Ведь это, правда, здорово, очень здорово, — и, глядя на меня, — это черт знает как правдоподобно!
Разговорились посвободней, и выяснилось, что незадолго до моего приезда студенты подсунули профессору
подделку. А тут я со своими находками. В общем, мог Баскаков и не доверять, и удивляться: до этого на Алтае
наскальные рунические надписи, именно наскальные, еще никому не встречались. Встретил я их в 1962-м, а ответ от
Баскакова, его расшифровку, получил через шесть лет.
Борис Хатмиевич дословно произносит летописные строки, выбитые на камне много веков назад: «Он, тюрк
Айтызекбек, он, мужественный брат мой и знаменитый киргиз, погиб, преследуемый стрелами. То его судьба, его
смерть...»
Произнося слово «тюрк», Кадиков меняется. Он выделяет его твердо, четко. И мне понятно, почему. Уже
несколько лет директор музея усиленно интересуется происхождением названий в Горном Алтае, его топонимикой.
Сейчас всем известно, что Волга до того, как называться Волгой, называлась Итиль, а до того, как она стала Итиль, на
ее берегах жили люди, называвшие реку кратким и загадочным именем Ра. Это установлено топонимистами.
А как называлась Обь раньше? Как назывались раньше Катунь, Бия, их притоки? Как назывались хребты и
перевалы красивейшей страны гор Алтая? А когда это — раньше? Борис Хатмиевич считает, что большинство
дошедших до нас названий гор, рек и речушек Алтая — производные от тех имен, которые им давали тюрки-кочевники,
тюрки-скотоводы. В названиях, как в зеркале, отразились и возможность безопасной переправы через реку, и
проходимость перевала, и пригодность долины для пастбища. Кочевой образ жизни и род занятий формировали
географические названия.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Мне повезло. Мы встречались с Кадиковым в самый разгар его занятия топонимикой. А если добавить, что у
него редкая память и к тому же он редкостный рассказчик, то станет понятно, что его можно было слушать ночи
напролет. Я не пытался записывать его рассказов о топонимах. Человеку неподготовленному этого сделать невозможно,
так как рассказы состояли из обломочков названий. Разламывая названия, Борис Хатмиевич искал первородное,
коренное. Рассказы состояли из толкований обломочков, из попыток соединить их смысл с потребностями и
верованиями кочевников, из переводов обломочков с древнетюркского на русский, из обращения в сомнительных
случаях к четырехтомному словарю Фасмера, к редчайшему словарю алтайского и аладагского наречий тюркского
языка, составленному в прошлом веке русским миссионером протоиереем В. Вербицким...
...Борис Хатмиевич вытягивает губы трубочкой и, прищурив глаза, произносит протяжно:
— Тю-юн-гу-у-ур... Тю-юн-гуррр.
В его голосе слышится и рокот камнепадов, и высокогорный клекот зарождающихся ручьев, гулко отдающийся
в теснине каньона, откуда берет начало река Тюнгур.
* * *
…Но на сей раз мы едем не на Тюнгур, а в Чуйскую степь к ее южному обрамлению, где с невысоких отрогов
приграничного хребта уходят в равнинный простор густой длинной ветвью притоки Чуи, а если точнее — то притоки
там восходят к отрогам, давая краткое летнее цветенье всей обширно-ровной округе, под живой поверхностью которой
замолкла, затаилась недвижно вечная мерзлота.
Пока добираешься до Чуйской степи — много о чем вспомнишь. Мне вспомнилось.
Однажды я застал Кадикова в зале древней истории Алтая, заваленном, заставленном разными планшетами,
стендами, какими-то коробками, пачками снимков, рисунков и схем. В музее обновлялась экспозиция. Кадиков, стоя у
чистого планшета, поворачивал так и сяк великолепно отшлифованный нефритовый молоток, прикидывал — как его
лучше показать людям. Кто-то позвал Бориса Хатмиевича, и он, сказав коротко: «Возьми-ка, подержи...» — ушел в
соседнюю комнату. Я стоял и поглаживал зеленоватый каменный молоток, и мне не верилось, что он сделан много
тысячелетий назад — так совершенна была полировка. Когда Кадиков вернулся, я спросил:
— Сколько лет угробили на изготовление молотка наши предки? Десять? Пятнадцать?
— Нет. Больше года не понадобилось…
— Да ведь это же нефрит! Труднейший камень…
— Мы недооцениваем способностей наших предшественников. Такие молотки в древнекаменном веке делались
за два-три дня.
— Фантастика!
— Никакой фантастики. Только реальность. И в палеолите были мастера своего дела. Существовали своего рода
каменные кузницы, где глыбы нефрита раскалывались на заготовки. Камень пилили, сверлили, шлифовали камнем же.
Делали это простыми сланцевыми пластинами, подсыпая под них простой кварцевый песок. На Алтае таких кузниц по
обработке нефрита что-то я не припоминаю — сырья маловато. Нефрит — привилегия древних племен, расселявшихся
вокруг Байкала, но изделия из этого камня встречаются широко — шла меновая торговля. Это не значит, что на Алтае
камень не обрабатывали. Древняя эпоха потому и названа палеолитической, что изготовление каменных орудий было
распространено повсеместно! Назови мне такой народ, который бы не обрабатывал камня? — спросил Кадиков и тут
же сам ответил: — Нет такого народа. Обратил внимание — у входа в основной зал нашего музея стоят «каменные
бабы»? Это уже далеко не палеолит и даже не эпоха бронзы. Каменные изваяния делались в ту пору, когда человек
овладел искусством выплавки железа. Сколько народов прокатилось через алтайские хребты и долины: скифы, хунну,
древние тюрки, кыпчаки подходили к предгорьям, и каждый из народов оставлял после себя либо «оленные камни» с
рисунками — это более древние, либо каменные изваяния — это уже к нам поближе, в эпоху тюрков.
* * *
Вечером, уже у костра, Кадиков объяснял мне — почему древний кочевник год за годом возвращался в эти места,
которые облюбовал человек со II тысячелетия до нашей эры:
— Здесь скотоводы-охотники находили для себя две главные радости: скоту пастбище, а для охоты — горные
склоны, где обитают горные козлы; к рекам выходят олени — и это не последняя добыча. Впрочем, завтра все увидим
воочию.
Наутро, оставив в таборе при налитках дежурного кашевара, музейный автобус пополз по отлогу склона до
возможной близости к скальным выходам, подставившим свои щеки под летний зной. Да и от морозного ветра эти
скалы никогда не отворачивались…
У скалы с древними рисунками одному человеку, если он озадачен снятием копии, делать нечего. Да, можно
бесконечно долго любоваться оленем, запрокинувшим голову с буйно-ветвистыми рогами, можно погладить его
напряженное тело, почувствовать плоть камня, покрывшегося кое-где ярко-пестрым лишайником, но копию точную
одному снять трудно… Точную копию археологи теперь приловчились снимать целой командой, запасаясь обдуманно
щетками, клейстером, обыкновенным суриком и, самый важный запас, миколентой. Эта ткань вошла в обиход
исследователей наскальных рисунков не так уж давно, но это был прорыв в копировании петроглифов. Как только не
умудрялись археологи получать точные изображенья! Самый простой, к нему все прибегали в детстве, когда на пятачок
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
накладывается любая бумажка — и ну гулять по ней грифелем карандаша. И вот тебе пятак во всей детальности на
бумажке. Но попробуй проделать это, если перед тобой табун древних оленей на плоскости в несколько квадратных
метров! Тут-то и вышла на свет реденькая по плотности нитей ткань по имени миколента. Однако ж и с ней маяты
немало. Чтобы ткань не елозила по скале, чтобы линия наскальная не загуляла на копии, ее нужно приложить к скале
на клейстер. Чуть подсохнет — и тогда прижимай-ласкай ее ладошкой, покрытой простым суриком. Он вотрется только
в камень выступающий, а там, где идет линия, изображающая давнюю живность горной страны, — там останется чистая
белая линия.
Главной ладошкой в той экспедиции 2000 г. была Наташа Кадикова — сноха Бориса Хатмиевича. Она работает
директором Бийской художественной школы, и пригласить в экспедицию своих коллег — это обоюдная радость. Ведь
две недели в горах и каждый день рядом с древними горными баранами, оленями и конями, бок горячий которых ты
трогаешь ладонью, — это ли не радость! Приехали девушки в горы по-городскому телом бледноватые, уезжали
загорелые, как загорают вековечные лики скал. Очень любили древние, оставившие свои рисунки в Горном Алтае,
именно камни с солнечным загаром. Такая скала для древнего художника — как чистый холст для живописца.
В той поездке рядом с петроглифами «загорали» преподаватели Бийской художественной школы.
Инициатор работы с наскальными рисунками в окрестностях села Кокоря научный руководитель экспозиции
Бийского музея Борис Кадиков не претендовал на какие-то открытия. В один из первых дней стояния нашего на протоке
Бургазы, когда уже вся команда была расставлена у избранных руководителем камней, мы отошли с Кадиковым на
плоскую седловину хребтика, с которого степь открывалась пошире. Присели у одного из рукотворных курганов.
— Здесь речь не об открытиях, — обернулся ко мне Кадиков. — У музея здесь задача прагматическая. На этих
рисунках давно и много поработали новосибирцы. Вон и горка названа Кубаревской — это Володя Кубарев, археолог
из Академгородка. Он здесь все камни детальнейшим образом ощупал, заснял, описал в своих статьях. И не только.
Кубаревские книги по петроглифам Алтая изданы и во Франции, и в Южной Корее. Но! Новосибирцы взяли свое на
миколенту и это свое увезли в Академгородок. А нам в своем музее что показывать? Рассказывать о петроглифах на
пальцах — дело пустое. Вот мы с директором музея и озадачились: раз уж нет госфинансирования, то нужно искать
меценатов. И они находятся. Эту экспедицию поддержал бийский предприниматель Владимир Киргизов. Он и сам не
однажды в наших экспедициях участвовал… Так что будет в музее свой зал петроглифов. И выставка-кочевница по
городам и весям Алтая. Будет.
Уверенность, с которой говорил Кадиков, покоряла, и я не сомневался в результате, а все последующие годы
подтвердили — зал петроглифов есть, выставку увидели в разных местах края. Трудно здесь переоценить значение
просветительской миссии Бийского краеведческого.
* * *
Были в той поездке денечки отдельно отмеченные, в которые о петроглифах никто не вспоминал. Рядом с
Кокорями проходил национальный праздник всех тюркских племен, именуемый Эл-Ойын! Тюрки всего Алтая и
окрестностей, а это Тыва, Хакассия, Казахстан, Киргизия (были даже представители Турции), съехались в
циркообразную долину за Кокорями, и каждое племя алтайское поставило свои юрты и аилы, и в каждом — экспедиция
по культуре рода. Кадиков обошел все маленькие кочевые музеи, но далее всего задержался в юрте, где его встречали
кумандинцы. Куманды — народ-лебедь был особенной любовью Кадикова. Дело вот в чем: уже много лет он собирал
материалы по истории этого исчезающего малого народа. Как мог споспешествовал созданию в Бийске кумандинской
общины, вышел вместе с главой общины на создание букваря кумандинского языка и добился-таки издания его. А в
музее у себя, в музее он открыл отдел истории и культуры кумандинского народа.
* * *
Здесь, как я представляю, необходимо уточнить одну особенность творческой судьбы Кадикова. Он был в одном
лице археологом, историком, этнографом, топонимистом, культуролом, но все эти векторы замыкались, слагались в нем
на результирующий — музейное дело. Он был человеком конкретного дела. Исследовал тот или иной предмет или
явление и выдавал результат. У него этим результатом была музейная экспозиция. При всем при этом Борис Хатмиевич
не написал ни одной научной статьи, а то, что опубликовано под его именем — это проделки журналистов, снявших с
магнитной пленки беседу с Кадиковым. Он был устный человек! Рассказчик — несравненный. Друзья рассказывали о
нем историю весьма примечательную. Кадиков сопровождает в поездке по Алтаю академика Окладникова. Автомобиль
заглох — надо что-то ремонтировать. Задождило. Окладников залег под машину, не теряет времени — делает какие-то
записи. Кадиков рядом. Алексей Павлович на минуту отвлекается от полевой тетради и обращается к Кадикову: «Боря!
Ну ты хотя бы школьную тетрадку испиши — изложи свои открытия, мы тебе по совокупности результатов звание
кандидата исторических наук присвоим. Напиши…»
Не написал. Кадиков разнесся по стране устным словом. Ему внимали писатель Валентин Распутин,
кинорежиссеры Григорьевы, профессор из Гондураса Консепьон и… тысячи бийских ребятишек, которых он за руку
вводил в историю города, в историю Алтая. Дом его у истока Чуйского тракта не миновала ни одна серьезная
экспедиция в Горный Алтай.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
* * *
В один день на антикварном музейном автобусе Чуйского не пробежать. Раритет совавтопрома закипает на
любом маломальском подъеме, а уж про Семинский и слов нет. И, скатываясь с гор, мы остановились на ночевку в
месте ныне малоприметном — на ручье Верхний Кумалар. Сам Кумалар мало чем известен, но напротив него, чуток
повыше есть речка Куяхтонар. Вот это имечко в среде археологов известно очень подробно, поскольку памятники
железного века, найденные здесь, не миновал ни один исследователь той эпохи, когда на смену бронзовых орудий
выступило железо во всей своей поражающей силе.
Разбили лагерь. Стоянка, как говорится, место путниками намоленное — кострище окружено валунами, дровец
вокруг нашлось вдоволь. Уже готов ужин, пора трапезничать, но оглянулись — Кадикова нет. Не видно и его внука —
Миши. Он, к той поре десятиклассник, с дедом в экспедиции выезжает с семи лет. Нет их — значит дед нашел себе и
внуку какое-то очень отдельное занятие. Подождали, подождали, да и уткнулись каждый в свою миску.
Кадиков с внуком вышел на свет костра уже в глухих сумерках, присел к огню, и было видно, что он продирался
через какие-то дебри: вся одежда была в шматьях паутины и густо усыпана сухими пихтовыми иголками. Не лучше и
внук выглядел. Пока они отряхивались, пока выскребали сухую траву и хвойный тлен из-за шиворота, пока умылись,
— вовсе стемнело.
Отужинали вдогонку за всеми, и только после чая Кадиков рассказал — куда они шастали:
— Здесь одно из немногих мест, где рядом с трактом — километра два вверх по ручью, растет редкая травка —
шикша. Я ее приметил лет пятнадцать назад, а сейчас вот с трудом нашел ту куртину — она в стороне от тропы… Все
же нашли, набрали — сколько надо.
— А сколько надо? И зачем? — спросил я старшего Кадикова.
— Мне-то она не нужна. Но — это хорошее зелье для тех, у кого развиваются признаки болезни Паркинсона.
Травка пригодится директору музея в Барнауле. Я как-то в последнюю встречу посмотрел на ее руки — поплясывают
ручки… Как у мужиков с доброго бодуна. Ну, вот вернемся — отправлю, распишу — как шикшу для врачеванья
готовить.
Он стал подробно рассказывать о приготовлении снадобья из шикши, а мне вспомнилось, как много лет назад я
видел, единственный раз видел, Кадикова необыкновенно гневным. Было это в Барнауле, у меня дома. В тот день ему
стало известно, что представление от бийчан на присвоение Кадикову звания «Заслуженный работник культуры
РСФСР» в Барнауле зарубила стоящая над всеми музеями края влиятельная особа. Она, эта особа, всю жизнь
просидевшая теплой куколкой в кабинете, не знавшая, что такое археологическое поле, что такое поле этнографическое,
нашла изъян в работе директора Бийского краеведческого музея: «А у него учет фондов плохо налажен…» И
перечеркнула этой фразой попытку бийчан воздать Кадикову должное, трудом добытое, на российском уровне. Она не
открывала древнекаменных стоянок на Иткуле, не задумывалась над камнями-чопперами древнейшей в Сибири
Улалинской стоянки, не спасала деревянной архитектуры Бийска, не печалилась по судьбе целого народа —
кумандинцев, да много можно перечислить подобных «не», а вот тебе — решала! Быть кому-то заслуженным или не
быть.
А Кадиков забыл это ее властвование и после суетного дня нашел, где растет эта антипаркинсоновская шикша,
и полез в чащобу, чтобы облегчить подступивший недуг бывшей начальницы…
Уже мгла ночная уловимо подкатывала к нашему костру, властно, плотно укрывая окрестность, когда Кадиков
обернулся ко мне:
— На берег к плавильням выходил?
Я помотал головой. Ничего я не знал о плавильнях Куяхтонара, а кроме Кадикова в той поездке о них рассказать
было некому. Ну что о них мог знать новый директор музея, коли он всю жизнь до директорского кресла занимался
профсоюзно-партийным строительством на олеумном заводе, а теперь вот «в один присест» превратился в «знатока»
наскальных рисунков? К полуночи в той поездке все расходились по палаткам, а Кадиков забирался в автобус, где он
спал на деревянном рундуке. Директор в своей палатке «просвещал» шофера россказнями о древних народах,
оставивших свои картинки на скалах, огульно причисляя всех к тюркам-кочевникам. Даже бронзовый век андроновцев
туда загонял. И поскольку палатка стояла рядом с автобусом, Кадиков не выдерживал перлов околонаучного трепа, и
из автобуса раздавалось возмущенное:
— Андроновцы никакого отношения к тюркам не имели! Так же как и скифы. Это на двадцать веков раньше!..
Пожалуй, чаще всего Кадиков возвышал свой голос, когда встречал дилетантов, выдающих свое
приблизительное знание на публику. Вспоминаю случай весьма приметный. Кто-то из Клуба любителей сибирской
старины при Шишковке пригласил на осеннее заседание старого туриста Григория Михайловича Кузнецова. Дед
Кузнецов жил в Барнауле, но летом пропадал на турбазе «Юность» и водил в простые маршруты ребятню. Отроки и
отроковицы по вечерам у костра развешивали уши, открывали горячие рты — дед Кузнецов алтайские мифы
рассказывает!
А тут иной случай. Дед Кузнецов выдает избранное из своих импровизаций для членов клуба. И все у него
вертится вокруг легенды о несчастной любви княгини Катын и вездесущего молодца Бия. Легенда эта, как разводной
ключ, у Кузнецова подходит к любой реке, к любой горке, к любой долине.
Кадиков вытерпел молча весь «поток туристского сознания» и при обсуждении темы взорвался:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Под всеми россказнями нет ни малейшей исторической подоплеки. А миф, легенда — это зеркало, в котором
отразилась судьба наших алтайцев. То, что вы сейчас услышали — это субкультура туристского трепа у костра. Но
здесь, как я понимаю предназначение клуба, не вечерний костер, а на заседаниях выстраиваются разговоры, встречи,
основанные на стремлении получить современный научный срез того или иного явления или, по крайней мере,
услышать достоверное…
* * *
Кадиков обернулся ко мне:
— На берег к плавильням выходил?
И, услышав, что я и не знал, что здесь на Куяхтонаре есть, были плавильни, пообещал:
— Завтра с утра посмотрим. Место это, теперь тихое и опустевшее, некогда кипело людьми. Из окрестных долин
речушек, оперяющих главную реку Сему, тянулись сюда караванчики с рудой на вьюках, в тайге валили с корня
сухостой, — готовилось топливо для плавилен, знатоки камня отыскивали флюс для печей, а это были либо
карбонатные породы, либо кремнеземы, выводящие в шлак вредные для металла примеси. Надо было выжигать из
металла серу, чтобы железо было однороднее, чтобы при многократной перековке из него вся, вся дурь примесей
улетучивалась и тогда, при закаливании получится поразительный разящий клинок. Кто владел железом — тот владел
миром… Кстати, о закалке. Здесь разыгрывались такие ритуальные мистерии — кровь закипала. В прямом смысле.
Обряд закалки клинка и жертвоприношение соединялись в одно жуткое действие. По физическим страданиям жертвы
это не с чем сравнить. Сакральный обряд совершался рядом с плавильнями и кузницами — происходило закаливание
меча в человеческой крови. Это было, скорее, заклание вместе с закаливанием. Раб или пленник ставился на колени,
подбородок ему задирали к небу и в отверстую глотку погружался раскаленный клинок… И при этом кузнец-шаман
исполнял свой ритуальный танец…
Берег этот малоприметный был густо населен, особенно в кыргызское время, а это раннее средневековье.
Кыргызский каганат сменил уйгурский в середине IX века, и наиболее ярко металлургическая революция проявилась
южнее — на Юстыде. Куяхтонар — периферия той кыргызской власти, которая в пору расцвета разметнулась от
Иртыша до Селенги в Прибайкалье. Время жесткое и жестокое. Если оглянуться повнимательней, человеческое
жертвоприношение не где-то во тьме веков, а это происходило как будто вчера…
Нас при этом рассказе Бориса Кадикова окружала не тьма веков, а еженощная горная мгла под безлунным небом.
Костер дотрескивал остатками сушняка, головешки соединялись, сливались своей испепеленной чернью с темнотой,
будто уползая в нее своими драконокожими ячеистыми панцирями. И только неутомимый говорун — ручей всю ночь
ясно слышимо расспрашивал лобастую толпу валунов о том, что творилось здесь на революционной заре железного
века.
* * *
Утро солнечное. Без тумана. И вся окрестность охватывается взглядом в досягаемых подробностях. У Кадикова
свои подробности, и когда я напоминаю ему о плавильнях, он на время отодвигает книгу новосибирского археолога
Владимира Кубарева с наскальными рисунками, добротно и красиво изданную во Франции.
— Надо бабки подбить — что мы успели скопировать, а что нет, — отрывисто говорит Кадиков и оборачивается
к внуку. — Миша! Сходи, покажи плавильни. Ты же все здесь знаешь.
И мы идем с Мишей Кадиковым вдоль берега реки до того самого места, где в оплывшей бровке берегового
уступа слабо просматриваются — по цвету прокаленного грунта, остатки печей. Они более всего угадываются по
высыпкам шлака, который и позволяет безошибочно говорить — да, плавильни были именно здесь. Шлак — дурь
металлургическая, уцелел как поисковый признак. Миша всего-навсего уточняет:
— Дед здесь не копал. Он только нашел эти плавильни первым. Здесь были расчистки — это новосибирские
археологи работали, кемеровчане тоже копали…
Позже я встречу в публикациях кемеровчан подтверждение — да, Куяхтонар открыл Кадиков…
От эпохи остался шлак. А металл чистый в виде мечей, кинжалов и котлов, разметался по полям сражений и
недолговечных стоянок по южной оторочке Сибири как индикатор грозного времени кыргызского каганата. Далее
последует время мощного монгольского расцвета. Но кузнечный оружейный арсенал у монголов пополняли мастера с
Алтая. Монголия — отдельная любовь Кадикова. Так же одолевала его давняя любовь к древнему Китаю. Он побывал
и в Монголии, и в Китае, и мне остается только сожалеть, что я не оказался с ним рядом в тех поездках.
* * *
В той поездке в Чуйскую долину, когда копиисты петроглифов целую неделю обласкивали ладошками каменные
скаты и уступы на Калбакташе, вдруг задождило, да так непрерывно и беспросветно, что о какой-то работе и речи быть
не могло. Народ экспедиционный теснился у кострища под тентом, а мы с Кадиковым в ожидании ужина укрылись под
разлапистой речной тополевиной.
Борис Хатмиевич попечалился вслух:
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
— Знаешь, здесь, на Калбакташе петроглифов было гораздо больше. Скальный выступ с рисунками как будто
нависал над берегом, я это хорошо помню по своим первым экспедициям. Но вот принялись спрямлять Чуйский тракт
и скалу взорвали. И полетели под откос и ранние, и поздние охотники и кочевники. Туристы потом еще долго находили
в отвале обломки камней с изображениями оленей, горных баранов и охотников с луками. Не тот теперь Калбакташ.
Хотя главное пока уцелело…
— Те первые экспедиции, — спросил я Кадикова, — это на какие годы пришлось?
— Это самое мое начало работы в музее — 1955 год.
— Получается, эта экспедиция — маленький юбилей?
— Да, сорок пятый сезон в поле, — подтвердил Борис Хатмиевич.
…После того разговора Кадиков выезжал в поле еще четыре года.
В июле 2008 года я позвонил ему, будучи в Бийске проездом. Нагрянули гости из Тобольска, хотелось показать
им Горный Алтай во всей полноте. А как это сделать без Кадикова? Памятуя о том, что он легко становился на крыло
— только позови, я и позвонил:
— Борис Хатмиевич! Идем в Горный. Колеса свои. Поедем вместе…
Но ответ был печален:
— Помнишь, я тебе в наших разговорах о топонимике выделял словесные обозначения непроходимых перевалов,
переправ. Это названия — сигналы: «Ходи нету!» Так вот теперь для меня любая дорога в горы — ходи нету! Ноги меня
подводят. Шутка ли сказать — сорок девять полевых сезонов оттопал…
* * *
Последняя встреча с Борисом Хатмиевичем была в черный день его судьбы. Умерла его жена Майя
Александровна. И выпало так, что я в день ее похорон оказался в Бийске. Попрощался. Посмотрел в заплаканные глаза
дочери Ольги:
— К Борису Хатмиевичу можно?
— Конечно, можно. День такой… — ответила Оля.
И я вошел в его комнату, где некогда было столько переговорено, где к утру на столе и на подоконнике
пепельницы были похожи на толстоигольчатых ежей. Мы говорили здесь ночи напролет…
Он сидел на развернутом диване, но не отрешенно от всего, что происходит за стеной, а слабым движением губ
дал понять — не забыл, помню все. О долгом разговоре даже и думать нельзя было. После слов о Майе Александровне,
я все же решился и кратко рассказал, что составляю книгу о Бийске и Чуйском тракте. Выделил главное в замысле:
Чуйский тракт — это не просто километры асфальта и мосты, а это путь русской цивилизации в Центральную Азию. И
спросил Кадикова:
— Борис Хатмиевич! Благословляешь такой замысел?
Он покивал не отрывисто, а будто раздумывая, осмысливая сказанное, и произнес последнее слово, которое я от
него слышал:
— Благословляю.
Музей, музей… Что же это такое в деле человеческом? Неужели суть всех музеев, независимо от калибра и
статуса, — это Великая Гонка за прошлым? Начиная с древнейших досягаемых событий и материальных их
свидетельств до промелькнувшего вчерашнего дня, важность коего не выхвачена из пресловутого потока повседневного
житья?
Музей для меня — это не предмет, а дело, это восстановление пройденного пути, когда необходимо отметить
его памятными знаками. Когда — это когда? У Кадикова — это всегда, всю жизнь. Вот перед ним путь древних
художников на каменных полотнах, вот путь средневековых металлургов, вот путь русских старообрядцев, вот
сотворение разными народами имен гор, речных долин и урочищ, они получают в мыслящем слое Земли свои имена, и
топонимика Алтая предстает во всей своей пестрой языковой красоте, во плоти которой как звезды светятся ключевые
слова, подтверждающие, что имя — это не только знание и значение, но отметина особенного человеческого чувства,
отметина на пути постижения мира.
Почему-то, думая о Кадикове после прощания с ним, я часто вспоминаю слова из найденной им рунической
надписи: «Он, тюрк Айтызекбек, он, мужественный брат мой, погиб… То его судьба, его смерть».
Для Бориса Кадикова его судьба — это Великая Гонка за прошлым.
И кто знает: что и кто впереди? Ибо, нарушая все линейные законы, давным-давно провозглашено: «Идущий
позади идет впереди меня».
P.S. Надо ли ронять слова на лист, для того чтобы утверждать свое очарованье Бийском… Но город для меня в
те дни, когда я его заучивал пешком и наизусть, начинался с музея. Этот краснокирпичный остров у истока Чуйского
тракта представляется мне цитаделью городской памяти, пусть она не может погордиться древностью. Но музей
бийский — это настоящая крепость памяти. Так мне казалось. По крайней мере, крепость даже в физическом смысле.
Горожане пожилые помнят тот день, когда танки Бийской дивизии возвращались с учений и пересекали реку через мост,
водитель одного из танков оплошал и тяжеленная «тридцатьчетверка» врезалась в здание музея. Кто-то видел это
снаружи, а вот сотрудники музея — изнутри видели и слышали. Отгремели выбитые стекла, и оторопелый народ
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
музейный ринулся на первый этаж — там загремело. И видят: стоит гордый лось в отделе природы, как его давнымдавно поставили, а между рогами лосячьими торчит дуло танковой пушки. Вот ведь какая штука — память. Ее и танком
не возьмешь, не свалишь. Это островок музейный у моста, что уж говорить о величественном особняке Асанова, где
экспозицию выстраивал, много лет вынашивая, Б.Х. Кадиков. Тоже ведь цитадель. Ее не разрушили ни перестройка
предательская, ни стихии дефолтов и кризисов. Суммируя, можно сказать, музей для города — символ устойчивости
на волнах житейских. Так многим казалось. И мне тоже.
Но вот приемник Б.Х. Кадикова — директор музея В.В. Орлов получил отставку — не по ноздре пришелся
очередному мэру. Какое-то время в кресле директора восседал и.о., а к 2010 г. администрация города представила
сотрудникам музея нового директора. Новый, новая оказалась жительницей степного Казахстана, и к музейному делу
никогда отношения не имела. И вот через несколько месяцев «новая» предпринимает решительные шаги: кто такие
кумандинцы и почему для них отдельная экспозиция? Она о них ничего не знает. Разобрать. Еще раньше была
ликвидирована экспозиция по 1937-38 гг. Как будто и не было в Бийске никаких репрессий. Но откуда тогда следы пуль
на расстрельной стенке в усадьбе Морозихи?
…В мае, как известно, проходит «музейная ночь». «Пойдем, пойдем! — зазывали меня знакомые бийчане в 2011
году. — Там на девушках тату будут изображать!» — «Прямо в музее?» — воскликнул я. «Да! Да! Клево будет!» —
обещали адепты тату. «А в сам-то музей заглянем? Мне купеческий зал нужен…» — «Да нет, — отвечали знакомцы.
— Второй этаж вообще закрыт…»
Ну, вот и приплыли. Ту крепость музейную, что не взяли ни танки, ни дефолты, ни кризис — легко, играючи
одолели административные дилетанты.
Воистину — чудны дела твои, Господи!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Станислав МИНАКОВ
МИХАИЛ БУЛГАКОВ:
«АХ, КАКИЕ ЗВЕЗДЫ НА УКРАИНЕ…»
10 марта 1940 г. в Москве скончался выдающийся русский писатель Михаил Афанасьевич Булгаков, уроженец Киева.
Новейшие антирусские веяния не отменили на Украине памяти о нем, как бы того кое-кому ни хотелось, — на знаменитом
Андреевском спуске продолжает работать дом-музей Булгакова и, более того, 15 октября 2007 г. рядом с ним появился
бронзовый памятник писателю.
Вспомним некоторые события в жизни Михаила Афанасьевича, связанные с Киевом, остановимся и на строках его
прозы, посвященной великому городу.
Будущий врач и писатель, нареченный в честь небесного покровителя Киева архистратига Михаила, старший ребенок
из семерых в этой семье, родился 3 (15) мая 1891 г., то есть 120 лет назад, у профессора Киевской духовной академии Афанасия
Ивановича Булгакова (1859–1907) и его жены Варвары Михайловны (в девичестве — Покровской; 1869–1922).
В 18 лет, фактически через год после кончины отца (как видим, родители писателя ушли из жизни, не достигнув
преклонных лет), М. Булгаков окончил киевскую Первую гимназию и поступил на медицинский факультет Киевского
университета, по завершении обучения в котором осенью 1916 г. был утвержден «в степени лекаря с отличием со всеми
правами и преимуществами, законами Российской Империи сей степени присвоенными». До окончания учебы он успел в 1913
г. жениться (это был его первый брак, с Татьяной Лаппа), а после начала Первой мировой войны несколько месяцев проработал
врачом в прифронтовой зоне, затем в селе Никольском Смоленской губернии и г. Вязьме.
Во время Гражданской войны, в феврале 1919 г., Булгаков был мобилизован как военный врач в армию Украинской
Народной Республики. Есть свидетельства, что уже в конце августа 1919 г. в той же функции он был призван в Красную
армию, 14–16 октября вместе с частями которой вернулся в Киев, но в ходе уличных боев перешел на сторону Вооруженных
сил Юга России, став военным врачом 3-го Терского казачьего полка, с которым некоторое время затем провел в Чечне, а
также Владикавказе. Дальше его судьба, строго говоря, с 1921 г., была связана уже с Москвой.
Свой первый рассказ Булгаков написал в 1919 г. Разумеется, яркие впечатления страшных лет Отечества, врезавшиеся
в восприимчивую душу, первыми оформились в художественные произведения, местом действия которых стал
преимущественно смутный Киев 1918 г., с властями, менявшимися с калейдоскопической быстротой и трагическими
последствиями для граждан, общества и государства.
Мы помним написанный молодым прозаиком именно об этом периоде блистательный роман «Белая гвардия» (1922–
1924) и созданную на его основе пьесу «Дни Турбиных» (1925), которую любил смотреть И. Сталин, ценитель искусств,
имевший наклонность к этой «белогвардейской» драме.
Но давайте почитаем булгаковский рассказ «Киев-город» (1923).
«Весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них
пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах! Зеленое море уступами сбегало к разноцветному
ласковому Днепру. Черно-синие густые ночи над водой, электрический крест Св. Владимира, висящий в высоте...
Словом, город прекрасный, город счастливый. Мать городов русских.
Но это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило
беспечальное, юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом
цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный
ласковый снег... И вышло совершенно наоборот. Легендарные времена оборвались, и внезапно, и грозно наступила история.
<…> И началось и продолжалось в течение четырех лет. Что за это время происходило в знаменитом городе, никакому
описанию не поддается. Будто уэльсовская анатомистическая бомба лопнула под могилами Аскольда и Дира, и в течение
1000 дней гремело и клокотало и полыхало пламенем не только в самом Киеве, но и в его пригородах, и в дачных его местах в
окружности 20 верст радиусом. <…> Пока что можно сказать одно: по счету киевлян у них было 18 переворотов.
Некоторые из теплушечных мемуаристов насчитали их 12; я точно могу сообщить, что их было 14, причем 10 из них я лично
пережил. <…>
Рекорд побил знаменитый бухгалтер, впоследствии служащий союза городов Семен Васильич Петлюра. Четыре раза
он являлся в Киев, и четыре раза его выгоняли. Самыми последними, под занавес, приехали зачем-то польские паны (явление
ХIV-е) с французскими дальнобойными пушками. Полтора месяца они гуляли по Киеву. <…> …европеизированные кузены
вздумали щегольнуть своими подрывными средствами и разбили три моста через Днепр, причем Цепной — вдребезги. И по
сей час из воды вместо великолепного сооружения — гордости Киева, торчат только серые унылые быки. А, поляки, поляки...
Ай, яй, яй!.. Спасибо сердечное скажет вам русский народ.
Не унывайте, милые киевские граждане! Когда-нибудь поляки перестанут на нас сердиться и отстроят нам новый
мост, еще лучше прежнего. И при этом на свой счет.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Будьте уверены. Только терпение».
Разве не узнаем мы портрет киевлян, знакомый нам и по недавним дням оранжевых помрачений: «Какая резкая разница
между киевлянами и москвичами! Москвичи — зубастые, напористые, летающие, спешащие, американизированные. Киевляне
— тихие, медленные и без всякой американизации. Но американской складки людей любят. И когда некто в уродливом
пиджаке с дамской грудью и наглых штанах, подтянутых почти до колен, прямо с поезда врывается в их переднюю, они
спешат предложить ему чаю, и в глазах у них живейший интерес. Киевляне обожают рассказы о Москве, но ни одному
москвичу я не советую им что-нибудь рассказывать. Потому что, как только вы выйдете за порог, они хором вас признают
лгуном. За вашу чистую правду».
Или киевляне у нас теперь, после двадцати годков независимости от Москвы, много более «американизированные»,
чем москвичи? А кто ж у нас все эти годы, и по сей день, если смотреть украинские телеэфиры Шустера, «некто в уродливом
пиджаке с дамской грудью и наглых штанах… прямо с поезда врывается в… переднюю»?
Тем не менее, «оторванность киевлян от Москвы, тлетворная их близость к местам, где зарождались всякие
Тютюники, и, наконец, порожденная 19-м годом уверенность в непрочности земного является причиной того, что в
телеграммах, посылаемых с евбаза (еврейского базара. — С. М.), они не видят ничего невероятного. Поэтому: епископ
Кентерберийский инкогнито был в Киеве, чтобы посмотреть, что там делают большевики (я не шучу). Папа римский заявил,
что если “это не прекратится”, то он уйдет в пустыню. Письма бывшей императрицы сочинил Демьян Бедный... В конце
концов, пришлось плюнуть и не разуверять».
Гротескно сказано, едко, по-раннегоголевски, и в самую точку. Если иметь в виду точность психологическую. А вот
политически все сдвинулось за последние двадцать лет именно в сторону абсурдистскую. И папу Римского на Украине
встречали-привечали, и — беспрецедентно — кафедральный греко-католический храм в Дарнице, на левом берегу Днепра,
достраивается, и секта чернокожего «посла божьего» Аделаджа в «матери городов русских» процвела, прости господи, и
многое другое деется.
Читаем дальше, не забывая, что речь идет о событиях вековой давности.
«Три церкви это слишком много для Киева. Старая, живая и автокефальная, или украинская. <…> В старом,
прекрасном, полном мрачных фресок, в Софийском соборе детские голоса — дисканты нежно возносят моления на
украинском языке, а из царских врат выходит молодой человек, совершенно бритый и в митре. Умолчу о том, как выглядит
сверкающая митра в сочетании с белесым лицом и живыми беспокойными глазами, чтобы приверженцы автокефальной
церкви не расстраивались и не вздумали бы сердиться на меня (должен сказать, что пишу я все это отнюдь не весело, а с
горечью). <…> …за что молятся автокефальные, я не знаю. Но подозреваю. Если же догадка моя справедлива, могу им
посоветовать не тратить сил. Молитвы не дойдут. Бухгалтеру в Киеве не бывать».
Михаил Афанасьевич имел в виду бухгалтера Петлюру, однако нам известен, увы, другой бухгалтер, самопосаженный,
при посредстве вышеупомянутой Америки, в президентское кресло Украины на пять лет. Вроде бы, пока пронесло. Но, исходя
и из Булгакова, от таких «бухгалтеров» Киеву зарекаться нельзя. Есть опасения, что за великим даром всемирно знаменитого
прозаика стоит художественная и, значит, высшая, пророческая правота.
И вот финал рассказа: «Город прекрасный, город счастливый. Над развалившимся Днепром, весь в солнечных пятнах.
Сейчас в нем великая усталость после страшных громыхавших лет. Покой. Но трепет новой жизни я слышу. Его отстроят,
опять закипят его улицы, и станет над рекой, которую Гоголь любил, опять царственный город. А память о Петлюре да
сгинет».
Видимо, за такого рода резюме не жалуют Михаила Афанасьевича нынче любые деятели, озабоченные
автокефализацией церкви и независимостью (известно от кого) Украины. Но, между прочим, недавний «бухгалтер» на
открытии памятника Булгакову, говорят, присутствовал. Наверное, из политических соображений.
Симптоматичен и рассказ Булгакова того же периода «Налет», рассказывающий о расстреле петлюровцами «жида» и
«москаля»: «Оба — Абрам и Стрельцов — стояли рядом у высоченной груды щитов все в том же голубоватом сиянии
фонарика, а в упор перед ними метались, спешиваясь, люди в серых шинелях. <…> Стрельцов стоял с лицом, залепленным
красной маской, — его били долго и тяжко за дерзость, размолотив всю голову. От ударов он остервенел, стал совершенно
нечувствительным и, глядя одним глазом, зрячим и ненавистным, а другим — зрячим багровым, опираясь вывернутыми
руками на штабель, сипя и харкая кровью, говорил: — Ух… бандитье… У, мать вашу… Всех половят, всех расстреляют, —
всех…»
Рассказ «Я убил» построен на воспоминаниях некоего доктора Яшвина, ставшего свидетелем истязаний, вершившихся
петлюровцами в Киеве: «Ах, какие звезды на Украине. Вот семь лет почти живу в Москве, а все-таки тянет меня на родину.
Сердце щемит, хочется иногда мучительно на поезд… И туда. Опять увидеть обрывы, занесенные снегом. Днепр… Нет
красивее города на свете, чем Киев. <…>
Грозный город, грозные времена… И видал я страшные вещи, которых вы, москвичи, не видали. Это было в 19-м году,
как раз вот 1-го февраля. <…> Далеко, далеко тяжко так тянет — бу-у… гу-у… тяжелые орудия. Пройдет раскат, потом
стихнет. Выгляну в окно, я жил на крутизне, наверху Алексеевского спуска, виден мне весь Подол. С Днепра идет ночь,
закутывает дома, и огни постепенно зажигаются цепочками, рядами… Потом опять раскат. И каждый раз, как ударит за
Днепром, я шепчу: — Дай, дай, еще дай.
Дело было вот в чем: в этот час весь город знал, что Петлюра его вот-вот покинет. Если не в эту ночь, то в
следующую. Из-за Днепра наступали, и, по слухам, громадными массами, большевики, и, нужно сознаться, ждал их весь
город не только с нетерпением, а я бы даже сказал — с восхищением. Потому что то, что творили петлюровские
войска в Киеве в этот последний месяц их пребывания, уму непостижимо (выделено мной. — С. М.). Погромы закипали
поминутно, убивали кого-то ежедневно, отдавая предпочтение евреям, понятное дело. Что-то реквизировали, по городу
носились автомобили и в них люди с красными галунными шлыками на папахах, пушки вдали не переставали в последние дни
ни на час. И днем и ночью. Все в каком-то томлении, глаза у всех острые, тревожные. А у меня под окнами не далее как
накануне лежали полдня два трупа на снегу. Один в серой шинели, другой в черной блузе, и оба без сапог. И народ то в сторону
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
шарахался, то кучками сбивался, смотрел, какие-то простоволосые бабы выскакивали из подворотен, грозили кулаками в
небо и кричали:
— Ну, погодите. Придут, придут большевики…»
Завершим краткий булгаковский киевский экскурс цитатой из романа «Белая гвардия», со страшной метафорической,
мистической, гоголевской же силой показывающей площадь перед Софийским собором, на которой ровно за три десятилетия
до описываемых событий, в год тысячелетия Крещения Руси, 1888-й, был установлен памятник гетману Богдану
Хмельницкому работы скульптора Михаила Микешина.
«Совершенно внезапно лопнул в прорезе между куполами серый фон, и показалось в мутной мгле внезапное солнце.
Было оно так велико, как никогда еще никто на Украине не видал, и совершенно красно, как чистая кровь. От шара, с трудом
сияющего сквозь завесу облаков, мерно и далеко протянулись полосы запекшейся крови и сукровицы. Солнце окрасило в кровь
главный купол Софии, а на площадь от него легла странная тень, так что стал в этой тени Богдан фиолетовым, а толпа
мятущегося народа еще чернее, еще гуще, еще смятеннее. И было видно, как по скале поднимались на лестницу серые,
опоясанные лихими ремнями и штыками, пытались сбить надпись, глядящую с черного гранита. Но бесполезно скользили и
срывались с гранита штыки. Скачущий же Богдан яростно рвал коня со скалы, пытаясь улететь от тех, кто навис
тяжестью на копытах. Лицо его, обращенное прямо в красный шар, было яростно, и по-прежнему булавой он указывал в
дали».
Когда читаешь все выше процитированные строки, то понимаешь, что их ужас и абсурд мы воспринимали вчуже — в
уже относительно благополучное советское время 1970–1980-х, поскольку описываемое мастером виделось, вроде, далеко, не
с нами, как на старинной картине. Сегодня же, когда ненависть на Украине хлещет то отсюда, то оттуда, когда так и видишь
питаемую различными политическими силами гражданскую войну в умах, легко веришь, что при малейшем дуновении, при
усугублении, к примеру, экономических, бытовых нестроений, маятник мгновенно может качнуться к резне и погромам. Не
приведи господи!
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Владимир ЯРАНЦЕВ
ЛАБИРИНТЫ И ОТРАЖЕНИЯ-2
О литературе не только современной
Необходимое предисловие. В этом «лабиринте» классики уверенно вытесняют современников и их
произведения. Не знаем, как и почему это произошло. Наверное, потому что о классиках писать не выгоднее
и надежнее (классики все-таки!), а интереснее, продуктивнее. И можно понять Д. Быкова и тем более А.
Варламова, которым так уютно в «ЖЗЛ» и в кругу классиков, писавших не понарошку, а куда как в серьез.
Впрочем, и Булгаков, Платонов, а также А. Битов, В. Маканин, З. Прилепин были когда-то никому не
известными, начинающими. Важно понять мотивы, истоки, подоплеку их прозы, вдруг заинтересовавшей
читателя, заставившей читать их произведения, размышлять над ними и сегодня, сейчас. Наши
сопоставления — ни в коем случае ни противопоставления или, упаси боже, уподобления. И не прием — а
необходимость. Пока еще современников без классиков, увы, не понять. Да и сами они, дабы не стать
подражателями-эпигонами или того хуже — жертвами коммерческой литературы, не должны бы
классиков забывать. Впрочем, пути творчества неисповедимы. Все решает талант, который да вытеснит
голый цинизм глянцевого прилавка.
I.
Возможно, многие беды нынешней литературы оттого, что до сих пор не могут определить ее качество, материю,
суть. Из чего она сделана, чем жива и здорова. Сергей Чупринин четыре года назад создал солидный том современной
литературы «по понятиям». Сотни терминов, каждый интригует и услаждает своим видом — лексическим,
семантическим, фонетическим, умным, изящным толкованием. Не словарь (а это словарь, хотя автор тщательно
избегает этого термина), а картинная галерея.
Ходишь, любуешься словарными статьями как пейзажами, портретами, натюрмортами, «развешанными» на
страницах книги, мысленно пожимаешь руку автору-критику-художнику. А выйдешь из «зала» — и растеряешься. Изза невозможности свести все это воедино, в одно полотно. Ответить на свербящий вопрос (см. выше) о «нутре»
нынешней литературы. Т.е. сварить кашу в голове, которая остается от книги С. Чупринина, «створожить», говоря
термином его книги. Который там превратно все же истолкован как замалчивание и дискредитация литературы
электронными СМИ.
Творог — благородный и приятный продукт — ведь из прокисшего молока изготавливается. А тот же писатель
зачастую так свое произведение проквасит, что и на творог уже не годится. Пусть и пользуется новейшими понятиями,
зафиксированными в книге С. Чупринина: пишет сиквел с симулякрами, триллер с фэнвиками, впадает в китч или в
киберпанк, трэш-литературу или трансметареализм.
Кстати, просто реализму в словаре отведено всего две странички с хвостиком. В ряду прочих, имя которым
легион. Ибо затравлен ныне реализм, затабуирован, считаясь плоским, бескрылым, скучным. Требующим
«уточняющих, конкретно исторических определений» (ренессансный, критический, социалистический, символический,
магический и т.п.). Или просто, считает С. Чупринин, являющимся «проблемой веры». Зачем же такой фантом нужен?
Лучше частности, которыми можно населить целую книгу, избавив себя от непосильно трудного общего.
Составить портрет из фрагментов, «мозаику из кусочков», как пишет Юрий Буйда в своем новом романе
«Синяя кровь», напечатанном в «Знамени» (№ 3, 2011) — журнале С. Чупринина — значит, решить любую проблему.
Мозаика, правда, так и остается таковой, а «кусочки» — кусочками. Но как же иначе, если исконно целое, каковым,
собственно, и является реализм, не существует. И в него можно только верить, как в чудо, неосуществившийся идеал
какого-то грандиозного произведения далекого будущего в наконец-то обретенном реализме?
Зато как легко и дельно толкуется у С. Чупринина «авангард в литературе». Здесь все понятно: «безусловное
предпочтение выразительности по сравнению с изобразительностью», «отказ от традиционного разделения литературы
на профессиональную и непрофессиональную», «сознательная, а подчас и шокирующая установка на “непонятность”
как способ преодолеть (или разрушить) автоматизм эстетического восприятия». А еще «стирание граней между
жанрами», «“инженерный” подход к комбинированию материалов» и т.д. и т.п. Если думать наоборот, то и получится
реализм.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Он, реализм, сейчас у нас такой, понимается от противного по отношению к авангардизму. Все просто —
поменялись знаки, реализм ушел в андеграунд или в неореализм. А мы думаем-гадаем, что же случилось с литературой,
почему нельзя понять, что она, почему и о чем. Реализм-то в минусе. В плюсе все то, что осложняет, затеняет, сбивает
с толку ради «преодоления автоматизма восприятия».
Итак, нам предлагают «кусочки», которые должны сложиться в мозаику. Но ведь Ю. Буйда пишет роман о жизни,
судьбе, крови одной весьма непростой особы. Значит, предполагается путь, процесс, а не результат. Да и не рассказ, не
новелла у автора, а роман — жанр пространственно-временной. Потому и не мозаика здесь, а лабиринт: процесс и
продукт той же сложной замысловатости. Термин, понятие, которым, на наш взгляд, лучше всего описывается
состояние словесности в 00-ые и последующие годы.
И тема вполне лабиринтная — жизнь советского человека и человечества со сталинских лет по нынешние. Т.е.
когда приходилось жить и говорить на эзоповом языке, который совпадал с языком искусства. И который сливался с
ним, блуждая таким образом между реализмом и авангардизмом. Дорого же стоило героине романа Ю. Буйды такое
блуждание! И все усугублялось отправной точкой таких блужданий — 20-30-е гг., когда так близки еще были
дореволюционный символизм-модернизм, пафос искусства, театральность в положительном и отрицательном смыслах
слова.
Что и говорить, если фамилия героини — Ида Змойро — вполне модернистская. Пахнущая досемнадцатым
годом. Вокруг этой Иды, на самом деле Татьяны, и закручивает фирменный карнавал своего романа Ю. Буйда, автор
знаменитых некогда «Ермо» и «Прусской невесты». Есть тут старинный подмосковный город Чудов, основанный
«братьями-палачами» из Германии в XVI веке при Иване Грозном. Спящая красавица в летаргии. «Африка» — 400летний дом, которым владел однажды Африкан Петровский (отсюда и название). И еще церковь Хилая, ресторан
«Собака Павлова», фотоателье «Сюр Мезюр» и т.п. Все, что нужно для карнавального представления в виде романа.
Действующие лица — под стать декорациям. Их фамилии — исчерпывающие характеристики: начальник
милиции Пан Паратов, колдунья Свинина Ивановна, начальник почты Незевайлошадь, пьяница Люминий, директриса
школы Цикута Львовна и т.д., и т.п., плюс «множество Однобрюховых» в конце длинного списка. И ни одного
нормального, «настоящего» человека, живущего не в декорациях условного времени, а в реальности, в истории.
Ида возмечтала быть больше чем «нормальной» — великой. Правда, актрисой, человеком шаткой, эфемерной
профессии. И добилась: великие Эйзенштейн, Барнет, Райзман, Тарханов — комиссия киношколы при «Мосфильме»
— дали ей путевку в большую жизнь. Казалось бы, Чудов в прошлом, слава — в будущем и уже в настоящем. Меняется
и дискурс романа: лихие чудовские гротески сменяются вдруг документальными фактами. Реальный режиссер Райзман
снимает реальный фильм «Машенька» в 1942 году. Автоавария обрывает карьеру киноактрисы, но через два года
бешеный успех «Чайки» в постановке Ю. Завадского вновь обнадеживает. Затем следует замужество с англичанином и
иностранная жизнь…
Стоп, скажет знаток советского кино. Да это же Валентина (Алла) Караваева, забытая звезда нашего кино. И
будет прав, но одновременно и не прав. Писатель ведь пишет не биографию, а роман. Т.е. искажает реальных людей и
факты ради обобщений. Потому что хочет сквозь одну жизнь и судьбу показать жизнь и судьбу целого поколения, всей
страны — советской, которой быть нормальной, а не гротескно-уродливой мешала репрессивная машина власти. А
потому и отец у Иды не мог быть нормальным. Он потомок не просто родовитых дворян, ставший красным командиром,
а глава «полубандитского анархического формирования, состоящего из отбросов общества» под названием «Первый
красногвардейский батальон имени Иисуса Христа Назареянина, Царя Иудейского».
В общем, тенденция ясна: советское по определению — по рождению маргинально и гротескно. Включая
киноискусство с его «дрянью ужасной», по словам А. Латыниной о фильме «Девушка с характером». Хотя тут же делает
оговорку для В. Серовой, свою роль оправдывающей, облагораживающей. Но Ида ведь тоже с характером, тоже
немного Серова. Потому и фамилия у нее такая, где можно услышать и «Серова», и «Жеймо», и «Федорова». И, конечно,
слышны «мойры» — богини-духи мести и тяжкой судьбы. Для тех, кому не посчастливилось быть Орловыми,
Ладыниными, Макаровыми.
Ю. Буйда показывает характер своей Иды, как всегда перебарщивая в характерности. Как в сцене соития героини
с мужланом-истопником на даче ее подруги-покровительницы: этот акт должен поднять ей тонус, помочь с блеском
отыграть все акты «Чайки» в роли Заречной. Так и произошло. И даже сам Берия подарил ей после премьеры «чаячье
перо».
Но это цветочки. У писателя большой запас историй и жизнеописаний людей больших и средних, малых и
ничтожных. Мимо которых он, большой любитель русской чудакологии (вспомним В. Пьецуха!), пройти никак не
может. Отсюда Арно Эркель (привет «Бесам» Достоевского!) и генерал Холупьев — немного мужья-сожители, немного
актеры от беспробудной скуки. Мальчик-разбойник по кличке Жгут, взятый в сыновья по тому же признаку нестандарта
(уши во младенчестве отъели свиньи). Алла и Алик Холупьевы (первая семья генерала) почти дегенераты: мать
патологически сексуальна, сын — бобыль, книгочей, маньяк.
Этот Алик, убивавший малолетних девочек — учениц танцевальной школы Иды, в конце концов ускорил и ее
гибель. Но можно ли ускорить смерть той, которая была уже вне жизни? Стала ее артефактом в кругу тех, кто давно
ими являлись? Писателю просто очень хочется продлить историю Змойро-Караваевой до полновесного романа.
Складывать и дальше мозаику ее образа, даже когда он уже давно сложен. Финальная часть романа, словно взятая из
уймы «маньячных» телесериалов, агонию героини так вот киношно и завершает.
Есть и другая, «запасная» версия: Иде не хватило «синей крови». Что это такое, кажется, не знает и сам Ю. Буйда.
Во-первых, это кровь «людей бессердечных», властных, «особой силы», утверждает ее отец. Во-вторых, «это
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
мастерство, выдержка, расчет» человека искусства, позволяющие ему «критически взглянуть на свое создание»,
«страшный суд художника над собой», это и дар, и проклятие, делится своими размышлениями Серафима Биргер
(Бирман, читаем мы, отгадывая прототип — выдающуюся актрису той эпохи), учитель и покровитель Иды. В-третьих,
это «человек с ледяной кровью», знающий, «как далеко человек может зайти за пределы своих возможностей и который
может заставить человека это сделать», рапортует Иде генерал Холупьев.
«Синяя кровь — это безумие», — делает вывод она. А роман катится дальше. По волнам авторских экстримов,
от одного к другому. Читатель уже привык к «перетянутой струне» прозы Ю. Буйды, нагнетаемому «фантастическому
абсурду», который автор этого точного выражения А. Агеев сравнивает с «веселящим газом». А мы бы, подыгрывая Ю.
Буйде, сравнили с «синей кровью». Писатель в новом своем романе саморазоблачился: он, а не его полувымышленная
героиня, обладает этой необычной кровью художника. Пытающегося быть властным, самокритичным до самосуда,
запредельным до обледенения крови.
Но так и не решившего — приговор это Иде и ее эпохе «синего» советизма или просто диагноз, вскрытие,
анатомирование. Как всегда, как в давнишнем «Ермо», где на писателя, отдаленно похожего на В. Набокова, Ю. Буйда
сдвинул прототипированного героя, перенапряг его гротеском. А смысл, идея — какой же роман без идеи? Это рассказ
может быть безыдейным — добавил задним числом, и все. Прикончил же Иду маньяк Алик, а не синяя кровь извне или
изнутри (местонахождение этой крови так и осталось неясным).
Но бог с ней, с концовкой. Важнее то, что посередине. Ю. Буйде удалось создать образ женщины, безусловно,
безоговорочно превосходящий любой другой — мужской. Может, это и явилось главным результатом «Синей крови»:
как бы ни мучил, ни гнобил ее рок за фантастическое стремление быть актрисой даже в отсутствие зрителей (снимала
сама себя любительской съемкой — реальный факт из жизни актрисы В. Караваевой), она оставалась ей всегда и везде.
А это ли не метафора всякой женщины — актриса? Кино, театра, подмостков жизни — не суть важно.
Оглянемся на современность: женщины все больше берут верх и как литераторы. Л. Улицкая, Д. Рубина, О.
Славникова — в серьезной, «премиальной» прозе; Б. Ахмадулина, В. Павлова, Ю. Мориц — в поэзии, тоже «серьезной»;
А. Латынина, Н. Иванова, А. Марченко — в еще более серьезной критике. А скольких мы еще не перечислили! И
наступление продолжается.
Писательницы передового фланга литературы — «толстожурнального» — прорываются к новому качеству
прозы: какой-то истинно женской, кошачьей пластике. Когда не верится, что можно так совершенно, безызъянно
писать. И принимаешь это совершенство за чисто женскую привычку к аккуратности, «пятерочности». И еще
практичности, с которой современные женщины так быстро освоили многие мужские профессии.
По крайней мере, такое ощущение оставляет роман Юлии Кисиной «Весна на Луне» (Звезда, № 4, 2011). И
чтобы не переборщить в комплиментах (языком прозы сейчас владеют слишком многие), сразу же обратимся к
содержанию и сути романа. Тут все просто: это воспоминания детства от первого лица, по-видимому,
автобиографические. Жительница Киева, города веселого даже в средние советские «века» (50-60-е гг.), дочь
литератора, писавшего репризы для цирка, героиня рассказывает о персонажах и типах той эпохи, которую надо бы
презирать и ненавидеть.
Но так как получается это у Ю. Кисиной совсем не скучно, то писательница просто выдерживает тон мягкой
иронии и занимательности до конца. Жаль ведь сбиваться с найденной выигрышной интонации легкого безалаберного
повествования. «Под тон», как видно, и подбирались случаи, эпизоды, персонажи, типы и портреты. Без особого
внимания к хронологии. Чисто по-женски: женщинам ведь очень нравятся красивые ограненные вещички. Лучше
бриллианты, которые можно небрежно разбросать по туалетному столику.
Так разбросаны и главки по «столику» романа, дополнительно раскрашенному метафорикой, радующей глаз
ценителя-гурмана. Вяжется это неожиданное украшательство с рассказом о небогатой коммунальной советской жизни,
о жителях архитектурно усредняющегося древнего города или нет, Ю. Кисину, кажется, не интересует. Она пишет о
другой реальности. Той, где у морских волн бывают «подшерстки бирюзовые, шелковые, стеклянные, ртутные и даже
медные». Где на уроках в школе «такие, как я, откровенно гоняли зевками заблудившиеся в их косах буквы и цифры».
Где «события — всего лишь разные комнаты огромного и запутанного дома времени».
Писатель, создатель романа на то и писатель, чтобы «распутывать этот дом», интриговать сюжетом. В «Весне на
Луне» две таких нити Ариадны. Первая — история с «дочерью фашиста», с которым путалась во время оккупации одна
бескорыстно обихаживаемая матерью героини больная старушка. Две потенциальных кандидатки на эту роль
поддерживают в читателе интерес, наподобие детективного. Вторая нить — образ «сильной женщины», пока еще
школьницы, Ольги Кулаковой, которая учит своих одноклассниц «железному упорству», «непоколебимой уверенности
в себе».
И какому-то невнятно толкуемому страданию. То ли «душевному упражнению», то ли подчинению себе слабых.
Но, как и в первой «нити», ничего детективного или «маньячного» в романе не происходит. Наоборот, напрягшегося
было (после того, как Ольга отхлестала плеткой и обварила кипятком руки одноклассницы) читателя автор расслабляет
забавной историей об обручении жестокой подруги героини с духом актера Жерара Филиппа. Женщины ведь
нелогичны и своевольны. Потакать криминальным или «клубничным» ожиданиям читателя своего романа Ю. Кисина
не собирается.
Одно только она поняла к концу своей «Весны на Луне» — глазами не ребенка-подростка она изображала все
эти «события в запутанном доме времени», а женщины. Существа этого пола, как мы знаем из романа Г. Каковкина (см.
«Лабиринты-1»), уже с рождения знают, что они — женщины. Вот и историю с кандидатками в «дочери фашиста»
устами отца героини Ю. Кисина называет «очень женской историей». Ибо только женщины могли в «такую
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
несусветную белиберду поверить». А сама героиня позже понимает, что жила не в Киеве, а «в городе женщин». Т.е.
количество «белиберды» рисковало увеличиться в геометрической прогрессии.
II.
Но Ю. Кисина прошла по лезвию бритвы: рассказала и о «белиберде», и о своем детстве, и о людях своего
детства. Не впав ни в одну из крайностей. А читатель получил удовольствие полюбоваться на ряд занятных главок,
умело ограненных рукой искусной писательницы. Тот же феномен мозаики, как и у Ю. Буйды. С той большой разницей,
что у Ю. Буйды город Чудов — город-декорация, выдуманный, химеричный. А у Ю. Кисиной — Киев, город-история,
реальнее не придумаешь. Он и навевает писательнице бриллиантовый дым метафор, сокращает главы до главок,
события до полуанекдотов. И не дает роману сгуститься до гротесков, шаржей и сатиры. На что толкает особо
неустойчивых писателей прикосновение к советской эпохе.
Был (и остается, конечно) один писатель в литературе советских 20-х, для которого Киев был началом начал.
Это Михаил Булгаков, который и родился в «матери городов русских», и женился, и вылечился от годовалой
наркомании, и накопил впечатлений для лучшего своего романа «Белая гвардия». Лучшего, потому что задушевного:
не написавший, как почти что все классики, специального произведения о детстве, Булгаков создал роман о Киеве.
Городе своих детства, юности, молодости и прощания с этой лучшей порой в жизни каждого.
И потому это не просто Киев, а Город. И не просто Петлюра-«Пэтурра» терзает в романе его родной город, а сам
сатана вершит свои судьбоносные дела. Независимо, добро или зло приносит, как настоящий булгаковский дьявол.
Впрочем, о Воланде тогда, в 1924-ом, когда «Белая гвардия» была закончена, Булгаков и думать не мог. Разве что о
фарсовом Кальсонере из «Дьяволиады». Или о профессорах — неудачливых экспериментаторах из «Роковых яиц» и
«Собачьего сердца». Надо было пройти сквозь десятилетний ад жизни в Москве, чтобы явилось желание разделаться
со своей второй московской родиной руками второго «Пэтурры» — Воланда, покровителя Мастера.
И не Киев ли воскресает в Ершалаиме под пером этого автобиографического Мастера, где вновь военачальник,
хоть и в римских доспехах, решает судьбу Га-Ноцри, как раньше — Турбиных? Нет, не нам и не здесь распутывать
киевский клубок самого противоречивого в истории русской литературы романа. Тем более что это уже сделано в книге
Мирона Петровского «Мастер и Город. Киевские контексты Михаила Булгакова» (СПб, 2008). Не сразу читатель
здесь дойдет до строк, о том, что древний Иерусалим в «Мастере и Маргарите» Булгаков «писал с киевской натуры». И
до уверенных доказательств — записок протоиерея-паломника, ровесника отца Булгакова, и «древнейшего
христианского мифа о Киеве-Иерусалиме, воскрешенного в начале 17 века Д. Ростовским и Ф. Прокоповичем, к концу
19 в. превратившегося в общее место» массовой литературы.
Для этого читателю надо прочесть большую часть книги, о чем он никак не пожалеет. М. Петровский впервые
укажет на картины художника середины XIX в. Н. Ге, киевлянина, «Что есть истина?» и «Распятие» как на источник
христианских мотивов творчества Булгакова, на «чрезвычайную близость» булгаковского художественного мира
«основным нормам протестантской этики», адресуясь к богословским трудам отца писателя (о методизме, лютеранстве,
англиканстве и т.п.), или на головокружительные манипуляции с персонажем «Белой гвардии» Шполянским, которые
выведут, в конце концов, на театрального деятеля Николая Евреинова, в 1918 году произведшего в Киеве настоящий
фурор.
А еще в «киевской» книге М. Петровского встречаются поэт К. Р. и его пьеса «Царь Иудейский», поставленная
в Киеве в 1918 году и откликнувшаяся в поздней пьесе Булгакова «Последние дни» о Пушкине. Тут и фильм Гриффита
«Нетерпимость», и повесть «Звезда Соломона» А. Куприна, и «Мещанин во дворянстве» Мольера, отозвавшийся в
Маяковском (в пьесе «Клоп») как полемический прием в его споре с Булгаковым. А Присыпкин — ответ Шарикову:
первый — «пережиток капитализма», а второй — «достижение» социализма. И, конечно, «Сатирикон» — роман
Петрония и петербургский журнал, читавшийся в семье Булгаковых, и «Камо грядеши?» Г. Сенкевича, и «Рим» Гоголя,
и его следы в Киеве «Белой гвардии».
И, наконец, трактат Августина «О Граде Божием», дающий, по М. Петровскому, «самые простые и
непротиворечивые истолкования темным самым местам “Мастера и Маргариты”». А под конец — о мотиве
самозванчества молодого Сталина в пьесе «Батум», усвоенного Булгаковым через «Бориса Годунова», с выводом о том,
что это пьеса — «о последних днях пророка» (лжепророка) и его гибели в «момент рождения (в нем) вождя». Налицо
целая энциклопедия киевских контекстов, пирамида книг, на которых Булгаков строил здание своего творчества.
И так с любым булгаковедом. С чего бы и с кого бы он не потянул за клубок булгаковских произведений,
приходится выстраивать ряд контекстов, давать свою библиотеку источников «Белой гвардии», «Мастера и Маргариты»
и т.д. Превращающихся, как и книга М. Петровского, в очередное «жизнеописание». И чем дальше, тем толще. Л.
Яновская, автор первого авторитетного жизнеописания 1983 г., уложилась в 318 страниц. М. Чудакова, ее коллега и
конкурент, превзошла ее в объеме своей книги в два с лишним раза. Алексей Варламов, автор жезээловского
«Булгакова» обогнал М. Чудакову на 170 страниц. Растет наше булгаковедение, толстеют и книги о писателе.
Не хотели мы булгаковедческих штудий, но тут удержаться, увы, не смогли. И все потому, что вспомнили Киев
в судьбе Булгакова и все те беды, приключившиеся с выпускником медфака Киевского университета после того как он
покинул Город и пытался обрести Город № 2 в Москве. И так намаялся, решая жилищный вопрос, что стал, на беду
себе, писателем. И на славу тоже. Роли добрых Воландов сыграли Н. Крупская, давшая разрешение на прописку, и А.
Толстой, приветивший Булгакова-писателя в газете «Накануне». И, как полагается у сатаны, добрые дела потом
обернулись злыми.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Новоиспеченного москвича разругали за «Белую гвардию», «Собачье сердце», «Дни Турбиных» так, как не
ругали никого из москвичей коренных и пришлых. Так что в 1930 году пришлось писать письмо главному Воланду
страны с перечислением всех бед, нажитых московскими писаниями. С горьким итогом «ныне я уничтожен» и с
просьбой «покинуть пределы СССР». Он бы написал, конечно, «пределы Москвы» с последующим возвращением в
«пределы Киева». Если бы можно было вернуть детство, дружную семью во главе с отцом, профессором Киевской
Духовной академии, шестью братьями и сестрами и волшебной атмосферой дружной счастливой семьи начала XX века.
«Не было ни у кого из русских писателей таких благополучных в детстве обстоятельств, нежели у героя этой
книги», — так пишет А. Варламов в своем «Михаиле Булгакове» (2008) в серии «ЖЗЛ». И не раз еще повторит эту
мысль. И обратную — о неблагополучности жизненных обстоятельств великого сатирика и мистика (или мистика и
сатирика). Ибо в стремлении объяснить суть и природу многих пунктов жизни и творчества Булгакова А. Варламов
нагружает свой труд бесконечными цитатами. Из воспоминаний и писем родственников, коллег, знакомых, просто
современников и из исследований булгаковедов.
Книга распухла, приступать к ней читателю даже в нынешний юбилейный год 120-летия писателя — нелегко.
Можно и по частям. Нам же милее та часть книги, где Булгаков не был еще отяжелен, озабочен и удручен своей славой
— самоубийственной сатирой. То есть до «Белой гвардии». Тем более что всегда интереснее следить за тем, как человек
достигает славы. А не за тем, как она его сначала «звездит», а потом тяготит. И зависть, козни, злоба, сопровождающие
эти процессы, интересны значительно меньше.
Только вот когда прославился Булгаков по-настоящему? В 60–70-е гг. (первая волна, после публикации «Мастера
и Маргариты» в журнале «Москва»)? В «перестройку» (вторая волна, триумф запретного Булгакова, первый
пятитомник)? Хрестоматийность, лавры классика, море булгаковедов нынешних времен? При жизни писателя главным
был 1926 год с «Днями Турбиных». Славу Булгакову принес театр, и только он. Но он его и похоронил, о чем «Записки
покойника», сиречь «Театральный роман».
Прозой Булгаков явно тяготился, особенно «веселой», А. Толстым, кругом «Гудка» (Ю. Олеша, В. Катаев, ИльфПетров) поощряемой. И всю жизнь помнил 1918-й, Киев, где и когда, как пишет А. Варламов, «подписал контракт с
судьбою». И «отныне не он выстраивал свою жизнь», а она его.
Вот и мы, читая хороший сборник мемуарных и литературоведческих материалов, каким является книга А.
Варламова (а какой еще быть книге «ЖЗЛ», не «концептуальной» же?), выстраиваем свою биографию Булгакова.
Начинаем в уме писать свои «жезээлы». Потому и рецензии на книгу А. Варламова у нас заведомо не получится —
тянет на свое, свои версии судьбы писателя. У которого ни точку славы не отыскать, ни главного произведения.
С Андреем Платоновым еще труднее. В «перестройку» решили, что главные его произведения «Котлован» и
«Чевенгур». А сейчас опомнились, начав издавать собрание сочинений, когда волей-неволей приходится собирать все,
что известно и найдено. И начинать с раннего, чудных и чудных рассказов начала 1920-х. С Булгаковым ведь было то
же самое: собрание сочинений начинается с «докторских» рассказов, затем ненавистные «гудковские» фельетоны, затем
непоставленные (кроме двух) пьесы и заглавными буквами — два романа и три повести.
«Чевенгур» с «Котлованом» в плане новейшего собрания сочинений Платонова — третий по счету том. Издание
еще не было закончено, а А. Варламов и здесь подоспел с очередным «ЖЗЛ» о Платонове. Но сначала были главы
«Андрей Платонов» в «Новом мире» (2010, №№ 7, 11). Слава богу, платоноведение у нас всегда было на высоте. И в
70–80-е годы, и даже в 60-е, когда умудрялись упоминать в энциклопедиях крамольные «Чевенгур» и «Котлован». О
90–2000-х и говорить нечего. Достаточно взять хотя бы три академических выпуска «Творчество Андрея Платонова»
(1995–2004), работы В. Чалмаева, Л. Шубина, Е. Яблокова, Н.В. Корниенко. Так что плохо о Платонове написать уже
не получится. Тем более А. Варламову, у которого за плечами такие корифеи 20–30-х в жезээловском исполнении, как
А. Толстой, А. Грин, М. Пришвин и еще почему-то (влияние проповедей Э. Радзинского?) Г. Распутин.
Говорить и писать о Платонове можно с любого места — с любой даты, любого произведения. Новомировская
публикация начинается с 1920 года, с рассказа «Чульдик и Епишка». Именно там, пишет А. Варламов, уже можно
обнаружить «тревожное, катастрофическое видение мира». Стартером которого мог быть «навязчивый детский страх
пожара» и «ужас от возможной гибели матери». Из этих дореволюционных мужиков с забавными именами,
оказывается, «вырос будущий автор “Епифанских шлюзов”, “Котлована”, “Счастливой Москвы” и прочих
произведений, потрясших крещеный мир».
Тут даже не потрясение, а гипноз названных хрестоматийных произведений, сквозь которые все мы невольно
читаем раннее, написанное до «потрясения». Но нам, повторимся, любезнее путь писателя к славе. То, как пришел
фанатически убежденный коммунист от Чульдика к Вощеву и Сарториусу. И тут надо сразу перескакивать в 1926–27
гг. Ибо коммунизм Платонова был до того искренний, даже чересчур, что он вышел из партии, недовольный ее работой.
И из литературы, на несколько лет посвятив себя и свои руки далекому от литературы делу — гидрофикации и
строительству плотин.
Плюс засуха 1921 года, которая «произвела на меня чрезвычайно сильное впечатление, и, будучи техником, я не
мог уже заниматься созерцательным делом — литературой», — писал в 1924 г. Платонов. Не потому ли затем, когда он
вернулся в литературу, она и оказалась у него не совсем литературой и совсем не созерцательной? А продолжением
труда не литературного.
Ведь, как перечисляет А. Варламов, «в течение 1922–26 гг. <…> Платонов много строил, ездил по губернии,
встречался с самыми разными людьми, <…> проектировал, устраивал опытные огороды, прочищал реки, строил
шахтные колодцы, проводил изыскательские работы и эксперименты, чистил и зарыблял пруды, подбирал кадры,
запускал оборудование, показывал деревенским жителям кино, давал объявления в газетах, составлял документы, писал
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
отчеты и конфиденциальные циркуляры». И при этом был «политическим руководителем отделения
сельхозмелиорации», да таким, что мог работать только в крайнем напряжении, на грани сил и возможностей.
Он и человеком был на грани рабочего и интеллигента. Так что ни сам не мог, ни другие не могли разобраться,
чего в нем больше. И отказали в повторном приеме в партию как «интеллигенту недостаточно политически
подготовленному». Тогда как сам он называл себя «теоретически образованным рабочим». И все-таки коммунистом,
который «вне Партии жить не может». Потому и так резко, «по-левацки», отмечает А. Варламов, оценивал творчество
А. Толстого, Н. Никитина, В. Ходасевича, А. Белого, В. Шкловского в 1924 году в журнале «Октябрь мысли». А одну
из статей В. Шкловского называл «беспартийной <…> до скуки».
И еще одна грань, еще одна, пожалуй, главная необъяснимость: серьезно ли Платонов писал о проекте
преобразования «основного инстинкта человеческого тела», его энергии в нужное русло в «Антисексусе»? И об
идеальном лит. критике — строителе «машин, производящих литературу» в «Фабрике литературы»? Легче всего
сказать: конечно, несерьезно, конечно, это сатира. Но для этого надо вычеркнуть «коммунистические» годы — начало
20-х, его бурную публицистику, четыре года воронежского мелиораторства, поэзию, к которой относился серьезно,
глубоко («Голубая глубина» — название поэтического сборника тех лет).
И все это перечеркнуть Тамбовом 1926 года, куда он приехал, грубо говоря, с горя и ради денег, без которых его
оставила неприветливая к провинциалам Москва? Вернее, тамбовским ужасом кошмарного сна: увидел себя ночью,
проснувшись, сидящим за письменным столом. Это было «больше всякого чуда», — писал Платонов жене. А А.
Варламов добавляет: «Чуда, после которого не быть писателем он уже не мог». И тут же, в следующей «новомировской»
главе, переносит нас в 1944 и последующие годы, когда писателем Платонов лучше бы и не был — столько нервов,
здоровья, жизни он потерял за один только рассказ «Возвращение (семья Ивановых)».
Как всегда, как, например, в «Михаиле Булгакове», автор жезээловского «Андрея Платонова» дал много
интереснейшего материала, возбудив читательскую мысль и интуицию. И оставил в недоумении: почему же и как
Платонов стал Платоновым, автором «Чевенгура», «Котлована» и т.д.? Неужто причиной всему только мистический
сон? Или разочарование в построенном за десять лет социализме? Но существует целый массив «разрешенного» в
советское время Платонова. К 1985 году аж три нетонких тома собрания сочинений накопилось. Среди них «Эфирный
тракт», «Епифанские шлюзы», «Город Градов», «Джан», «Фро» — классика и в те, и в эти годы.
Так ли уж переворачивают Платонова и его творчество запрещенные, в «перестройку» опубликованные
произведения? В них только больше горечи, желчи, муки от итогов первых лет советского властвования. Больше
проникновения в недра бытия и человека. До ощущения какой-то последней, окончательной философии всего. Но
только ощущения. Слишком много юных сил, жара, душевной энергии было вложено в коммунистическую веру, как
ни у кого из классиков 20-30-х, чтобы перевернуть «пирамиду» советского строя в его могилу. Да и не совсем могила
это, а «котлован»: Платонов дает шанс советизму на его пути к построению коммунизма.
Так, на перевертывании пирамиды в котлован родился и «перевернутый» язык Платонова. Столь
превознесенный и абсолютизированный И. Бродским. И оказавшийся вневременным, как вневременным, а потому и
неприкосновенным, неопровержимым, был для Платонова коммунизм. Ибо это не просто общественный строй,
идеология. Для Платонова это понятие вещественное, конкретное, «эквиваленты» которому должны быть в физике,
химии, технике, биологии и т.д. «Иначе социализм немыслим и невозможен», писал он в статье «Свет и социализм».
Статьи начала 20-х не горят. Наоборот, публикуются и поныне. С них начинается академическое собрание
сочинений Платонова (первый том — 2004 г, ИМЛИ РАН, гл. редактор Н.В. Корниенко), где откровенно признается,
что публикуется далеко не все, «не больше половины статей» из журналов и газет тех лет. Кто читал их еще в сборнике
1990 г., наиболее доступном, испытал на себе мощь платоновской революционной публицистики. Достаточно одной
статьи, чтобы почувствовать эту сногсшибательную энергетику. Куда там пролеткультовцам, «октябрьцам»,
«кузнецам» или «лефовцам».
Сам глубоко наэлектризованный, Платонов чает энергии везде. Прямо из воздуха, из света с помощью
«резонатора-трансформатора». И тогда наступит тотальный социализм, т.е. «свершившееся совокупление человечества
в одно физическое существо». «Искусство будет не нужно» — «при коммунизме материя и сознание будут одно» («Свет
и социализм»).
Вообще, «газетный» Платонов 1920–1922 гг. читается и учитывается мало. Но без него те же «Чевенгур» и
«Котлован», в которых тоже немало «газеты», не прочитываются. Остаются на уровне школьно-антисоветского
понимания. В академической серии «Творчество Андрея Платонова» уже в первом выпуске (1995 г.) Т.М. Вахитова
изумляется, как беспрецедентно близко соседствовали антисоциалистический «Котлован» и социалистический очерк
«В поисках будущего». Ибо последний написан на обороте самых мрачных страниц рукописи «Котлована». Удивлялась
этой «странности и загадочности» исследователь, правда, недолго: в конце концов, она доказала, что различие между
текстами мнимое. Просто надо читать очерк, держа в уме «Котлован» как текст № 1.
А почему не наоборот? Есть ведь в том же сборнике статья И.А. Савкина «На стороне Платона» о заочной встрече
«юного язычника» Платонова и именитого философа Л.П. Карсавина в вопросе о метафизике света в уже цитированной
нами статье «Свет и социализм». Тут-то и вскрывается ее богатейший контекст: философ Н. Федоров и его проект
бесполого «лучистого человечества», эротический диалог «Пир» Платона, А.Ф. Лосев («У Платона греческая
философия света впервые достигает своей высшей точки»), М. Пруст («Опыт вневременности» — глава труда Л.
Карсавина о французском писателе).
А в третьем выпуске Л.В. Колосс обнаружил у раннего Платонова буддизм. Правда, в поэзии, в сборнике
«Голубая глубина», в ее художественном мире. Где познание невозможно без самопознания. И это 1922 год, когда,
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
разгневавшись на НЭП, Платонов бросает литературу и становится губернским мелиоратором, человеком отнюдь не
буддийской профессии.
Словом, не жизнь была у Платонова, а сплошной лабиринт. Можно сказать, что Платонов — человек-лабиринт.
Как можно о нем писать биографию, да еще жезээловскую — жанр которой предполагает ясность в фактах и датах?
Так, как это предполагалось при зарождении «ЖЗЛ» в 1933 году М. Горьким. И вот «странное», лабиринтное
сближение: в том же году Платонов начал писать свою «Счастливую Москву», написал первые шесть глав и потом
заканчивал лет пять или шесть.
История создания романа темна. Как у главных вещей Платонова — «Города Градова», «Чевенгура»,
«Котлована». При первой публикации «Счастливой Москвы» в «Новом мире» в 1991 году (№ 9) — скоро справим 20летний юбилей! — Н. Корниенко пишет, что следы романа теряются в водовороте событий в 1938 году. Все усложняется
тем, что роман должен был стать первой частью романа «Путешествие из Ленинграда в Москву». В довершение всего
к опубликованному тексту прилагаются «Варианты начала романа», фрагменты «сокращенные или заново
переписанные Платоновым в процессе работы».
Не знаем, как А. Варламову — с полным, книжным текстом его жезээловского «Платонова» нам еще предстоит
ознакомиться, — а нам это напомнило Бориса Пильняка. И его романы, которые он кроил из предыдущих произведений.
Отчего и называл их поначалу лишь «материалами к роману» (например, «Машины и волки»), а критика называла его
прозу «монтажной», рваной и т.д. В «Голый год», например, вошли «большими кусками новеллы из первой книги
Пильняка “Былье”».
Это написал о Пильняке В. Шкловский, с которым, замечает А. Варламов, Платонов встречался в 1925 году,
накануне своей главной прозы, и разговаривал о В. Розанове. Шкловский же далее писал о «Голом годе»: это
«сожительство нескольких новелл. Можно разобрать два романа и склеить из них третий». То же можно сказать и о
«Чевенгуре», да и о «Счастливой Москве» тоже. Н. Корниенко осторожно соотносит с этим романом рассказы «Семен»,
«Глиняный дом в уездном саду», «Среди животных и растений», «Московская скрипка».
Но почему никто не вспомнил повесть Б. Пильняка «Иван Москва» 1927 года? Сходство не только названий, но
имен-фамилий героев произведений Пильняка и Платонова больше чем очевидное. Но еще более поразительное
сходство в содержании, идеологии, философии. При несходстве сюжетном, повествовательном, есть некие переклички.
У Пильняка в начале повести появляется трехтысячелетняя мумия жены фараона, купленная в Египте одним
московским профессором. Потом только и начинается рассказ о зырянине Иване Москве, ставшем директором
уральского завода.
Там он экспериментирует с радием, под его влиянием или воздействием начиная путать времена, события,
людей. Потом является Александра, врач, которою Иван однажды, в гражданскую войну, овладел в тифозном госпитале.
И вот, спустя десять лет она приезжает к нему для любви и совместной жизни. А потом все закольцовывается:
Александра и мумия отождествляются в сознании Ивана Москвы при помощи радия — «сверхъестественного кладезя
сверхматериальной жизни», обладающего «неопознанными запасами энергии». Умирая, радий дает «в 360 тысяч раз
больше энергии, чем при сжигании того же угля». И, наконец, «человек, как радий, только запас энергии».
Все это напоминает, во-первых, ранние статьи Платонова. А во-вторых, его «Счастливую Москву». Ведь и там
Москва Честнова так же, как пораженный наследственным сифилисом Иван Москва, в итоге тоже оказывается калекой
телесно и нравственно. Для экспериментаторов Самбикина и Сарториуса Москва все же существо хоть и любимое, но
подопытное. Чем-то неуловимо напоминает она пильняковскую мумию, которой и три тысячи и тридцать лет
одновременно.
Некоторые моменты дают эффект почти полного сходства: у Пильняка гостиничная уборщица кажется Ивану
Москве «государством» из легких, сердца, кишок. Причем «тюбы кишок, кишечные дистрикты содрогались удавами»
под рентегновским взглядом Ивана. А вот знаменитое место из романа Платонова, эпизод вскрытия Самбикиным
мертвой девушки, в кишках которой «лежала сплошная колонна еще не обработанной пищи», а «пустота» в них, говорит
герой Платонова, «всасывает в себя все человечество и двигает всемирной историей».
Конечно, Платонов грандиознее Пильняка. Хотя и, несомненно, что-то взял от Пильняка по части дерзостной
гениальности, внезапно-многогранных обобщений. Тема «Пильняк и Платонов» — лучше в таком порядке имен (ибо
первый старше по лит. стажу и однажды даже соавторствовал с молодым Платоновым в очерке «Че-Че-О» и в пьесе
«Дураки на периферии») — весьма соблазнительна. Но дьявольски трудна. Из-за разбросанности, почти неряшливости
Пильняка, которого вряд ли можно до конца логически внятно объяснить. И из-за двойственности Платонова, одной
рукой пишущего мрачный «Котлован», а другой светлый очерк «В поисках будущего».
Но попытки были. Например, в статье В.П. Скобелева. Сопоставляя «Чевенгур» и роман Пильняка «Волга
впадает в Каспийское море», автор не отрицает веры обоих писателей в «революцию, в преобразующую роль рабочего
класса, в социализм». Отличие только в том, что Платонов ищет напряженнее, вопросы ставит острее, бытийнее. И если
городу Чевенгуру в одноименном романе наступает кошмарный конец, это не значит конец веры Платонова в
социализм, финал его творчества. Наоборот, все для него только начиналось!
И пример, авторитет Пильняка, в «укрепившийся тоталитарный режим верившего тверже» — как в «разумную
действительность», Платонову только придавал сил. И терпения. Потому его проза полна не только странниковюродивых, но и бесконечно терпеливых, терпящих, претерпевающих людей-мыслителей.
А. Варламов — вспомним, наконец, и о нем! — следующую публикацию своих глав из книги в «Новом мире»
посвятил как раз «претерпевающим» 30-м годам. Платонов кается здесь перед собранием советских писателей в 1932
году в своем «анархизме, нигилизме и т.д.». Совершенно искренне. «Солгать он не мог по определению», —
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
подчеркивает А. Варламов. О том и речь. «Перестройка» подняла на щит «Чевенгур» и «Котлован» как произведения
сугубо политические. А для Платонова они были испытанием веры. Которая, как видим, не поколебалась. Даже в
«Счастливой Москве», в которой А. Варламов также ищет следы «чевенгурства» и «котлованства».
Но как-то теряются они в «илистом течении жизни» «Счастливой Москвы», посвященной, как ни крути, любви.
И Москве, женщине и городу, которых так любят «великий» Самбикин и «гениальный» Сарториус. И только в убогом
Комягине, с которым Москва в итоге и соединяет свою жизнь, А. Варламов замечает искомое: «Едва ли где-то еще
Платонов так жестко демифологизировал некогда возлюбленную им светоносную революцию».
III.
Что ж, можно и это усмотреть в этом романе-загадке. Да еще и незаконченном — «романе-фрагменте». За то и
любят Платонова, за его двойственность, тройственность и т.д., что можно толковать и так и этак, а в целом —
бесконечно. Одно из последних толкований выливается, как это часто бывает у платоноведов, в целый трактат:
«Отрицательная революция Андрея Платонова» (НЛО, № 106, 2010) А. Магуна. Рассуждения о тоске —
«сенсориуме его прозы», усталости — «знаке негативной деятельности», «опустошающем ощущении конца и активной
реализации завершения события», «мрачном гротеске образов», «революционном дубъекте» — «субъекте-идиоте»,
«раздвоенном между существованием и сознанием, прошлым и будущим», завершаются, как часто теперь бывает,
сексом.
Точнее, антисексом — «фантазмом кастрации женщины», которым «Платонов просто одержим». Передавать
всю цепочку умозаключений ученого автора у нас нет ни желания, ни места. Фрейд и Лакан сделали тут свое дело сами,
стоило автору их упомянуть и вставить в свою статью. С нами, впрочем, свое дело сделал Платонов, не отпуская наше
авторское внимание столь долго на протяжении статьи.
Но как пройти мимо эссе Андрея Битова, открывающего новейшее собрание сочинений Платонова? Вернее,
мимо его мысли, застрявшей в парадоксе: с одной стороны, Платонов — это «запой чистого стиля» в начальной
читательской рецепции, а с другой — столь же сильное ощущение «пещерной простоты» его языка, косноязычие,
бессвязность, повергающие нас «в столь глубокие философские смыслы».
Председатель Комиссии по творческому наследию Андрея Платонова, А. Битов на самом деле писал не столько
о Платонове, сколько о современной прозе. Завороженной стилем, ангажированной языком. В своем «Пушкинском
Доме» он едва ли не первый в отечественной литературе открыл, что может произойти, если героя принести в жертву
игре. Прежде всего, стилями. Когда тексты, написанные как бы и не А. Битовым, а сквозь другие, классические —
«Отцы и дети», «Герой нашего времени», «Медный всадник» — доводят героя, Леву Одоевцева, до катастрофы.
Сначала его статьи «Три пророка» о Пушкине, Лермонтове и Тютчеве. А потом и его самого, вырождающегося в ничто,
в знак вопроса, в жертву провокации беса-Митишатьева. Вместе с ним «подвисает» и сам роман, который оказывается
только версией романа.
При этом даже такой Лева обнаруживает неожиданную для его автора живучесть. Убитый на дуэли
Митишатьевым, он вдруг воскрес. Но растерянный автор находит выход: «Лева-человек очнулся, Лева — литературный
герой погиб». Если это не игра словами, если Лева — не «лексический герой», как писала Э. Найман о Платонове, то
что это? Словно в опровержение подобных подозрений А. Битов устраивает в «приложении к 3-ей части романа»
встречу и диалог со своим полуубитым героем. Будто не чувствуя самоубийственного парадокса смены презумпций
реальности: реальнее теперь может оказаться не Автор, а Лева. И значит, Леве надо отдать немалую часть прав на
гипертекст под названием «Пушкинский Дом». А поскольку Лева все же фантом, то?..
Заварил тогда кашу отечественного постмодернизма А. Битов весьма круто. Так что сорок лет потом варилась.
В том числе и в доработках и дополнениях «Дома», потом в трилогии «Оглашенные». И даже в «Аптекарском острове»
и «Улетающем Монахове», написанных раньше, но не оказавшихся «моложе». Ибо начинающему знакомиться с
творчеством А. Битова не позавидуешь: во имя полной свободы слова писатель жертвует и своими героями и их
местопребыванием. Не зря М.В. Смирнова (Русская литература, 2011, № 1) уподобила текстосложение А. Битова
«тексту-трансформеру» с «кубиками-рубиками» сюжетов.
За эту потерю ориентации в пространстве, времени и истории литературы А. Битов заслужил право быть отцомоснователем отечественного постмодернизма. Между А. Терцем-Синявским («Прогулки с Пушкиным» — опять
Пушкин!) и Венедиктом Ерофеевым («Москва — Петушки»). Но И. Скоропанова, автор монографии, а потом учебника
«Русская постмодернистская литература» (2001–2002), поставившая А. Битова на это второе место, оставляет его
открытым для «бития» («за одного Битова двух небитых дают», была лет тридцать тому назад в ходу такая поговорка).
То есть критике тех, кто не склонен русский постмодернизм принимать на веру.
И надо согласиться с мнением Ю. Карабчиевского, раздраженного тем, что своим «настойчивым напоминанием
— того не было, этого не было», автор романа «Пушкинский Дом» дает «такую ненужную нам (читателям) свободу
выбора». А А. Немзер всерьез опасается: «Пишешь-пишешь рецензию да вдруг и ловишь себя на мысли: а если все твои
соображения уже предусмотрены Битовым, если все это лишь “версия и вариант” к его сюжету». Постмодернизм дал
литературе такую свободу, что до сих пор ее не могут обуздать сами авторы «интеллектуальной прозы».
Платонов, вдохновивший — нечаянно! — интеллектуалов художественного слова на подвиги деконструкции, до
сих пор сам осмысляется сквозь эту посмодерновость. Введенную в отечественную литературу в том числе и А.
Битовым. Это один из парадоксов «возвращенной» в «перестройку» литературы. Вставшей в один ряд, в одну эпоху с
произведениями мастеров будущего постмодернизма.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
Так, в журнале «Новый мир» в 1987 году (№ 6) в одном строю оказались «Котлован» Платонова и «Пушкинский
Дом» А. Битова (№№ 10–12). И что характерно: «Котлован» помещен не в рубрике «Из литературного наследия», где
находились М. Булгаков и В. Набоков, а в разделе текущей литературы. Да и А. Битов, хоть и поставлен при начале
публикации романа на первое место, стоит рядом совсем не с постмодернистами, а с поэтами В. Трофимовым, В.
Куприяновым, Б. Чичибабиным, С. Марковым (сибиряк, современник Л. Мартынова, П. Васильева и А. Платонова).
А будущий постмодернист «второй волны» (И. Скоропанова) Евгений Попов представлен здесь (в № 10) всего
лишь как «рассказчик», напутствованный еще в начале 70-х В. Шукшиным. Кстати, уже в 1989-ом С. Чупринин
рассматривал самое постмодернистское произведение Е. Попова «Душа патриота, или Различные послания к
Ферфичкину» «с позиций эстетики реализма».
В 00-ые постмодернизм попритих под натиском «неореалистов», особенно З. Прилепина. Свежая новость —
признание прилепинского «Греха» «Книгой десятилетия» говорит о многом. Почему бы не признать таковой одну из
книг, скажем, Владимира Маканина? Написавшего не только знаменитый «Андеграунд, или Герой нашего времени»,
но и нашумевший «Асан»? Может быть, потому, что еще был «провокационный» «Иsпуг», который все и подпортил.
И который говорил, что В. Маканин из тех, кто рад ошеломить, выпасть из привычных контекстов, литературных и
эпохальных. Обмануть ожидания, написать об эротических похождениях дачного сторожа, пришедшего из
«Андеграунда» и других произведений В. Маканина донулевых годов.
Вот и новое произведение Владимира Маканина, ровесника и соратника А. Битова по интеллектуальной прозе,
позднему «шестидесятничеству» и журналу «Новый мир» — роман «Две сестры и Кандинский» (Новый мир, 2011, №
4) — написан с немалой оглядкой на себя предыдущего. Критики, конечно, быстро найдут здесь параллели с «Одним и
одной», повестями 90-х, особенно со «Столом, покрытом сукном и с графином посередине». Обязательно вспомнят
«Андеграунд», героя/антигероя общаги и гебистскую коллизию с его братом.
Да и сам писатель в огромном эпиграфе к ром