close

Вход

Забыли?

вход по аккаунту

?

Поэтика анимационного фильма..pdf

код для вставкиСкачать
Вестник
Челябинского
государственного
университета
НАУЧНЫЙ
ЖУРНАЛ
Филология
Искусствоведение
Основан в 1991 году
№ 37 (138) 2008
Выпуск 28
СОДЕРЖАНИЕ
ФИЛОЛОГИЯ
Авакимян С. С.
О понятии ‘искренность’ и его трактовке
в гуманитарных науках……………………………………….…5
Верхотурова Т. Л. Грамматическая категоризация наивной картины мира
и наблюдатель………………………………………………….…9
Гауч О. Н.
Наименования тканей в деловых документах
второй половины XVIII века (на примере документов
тобольского филиала государственного архива
тюменской области)…………………………………………….21
Гладков С. А.
Готическая симуляция: английский постмодернистский
роман в свете теории Ж. Бодрийяра…………………………...27
Горпиняк П. А.
Функционально-типологические особенности
эссеистики И. А. Бродского………………………………….…32
Давлетшина С. М. Соотношение посессивности, экзистенциональности
и локативности ………………………………………………….36
Декатова К. И. Категориальные противоречия как креативный фактор
смыслообразования знаков
косвенно-производной номинации…………………………….41
Жантурина Б. Н. Cемантическая деривация пространственных представлений
в прилагательном ‘flat’………………………………………….47
Зайцева Т. Б.
Образ провинциального города в повести А. П. Чехова
«Моя жизнь»: экзистенциальный аспект…………………...…51
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ
А. Ю. Шатин
А. В. Мельников
Л. А. Шкатова
– главный редактор
– зам. главного редактора
– главный редактор научного
направления
Е. Н. Азначеева, Н. В. Александрова,
М. В. Загидуллина, Е. Н. Ковтун, В. А. Михнюкевич,
С. А. Питина, Н. Б. Попова, Н. Б. Приходкина
Редколлегия журнала может не разделять точку зрения авторов публикаций. Ответственность за содержание
статей и качество перевода аннотаций несут авторы публикаций.
С требованиями к оформлению статей можно ознакомиться на сайте ЧелГУ www.csu.ru.
Адрес редакционной коллегии:
454084 Челябинск, пр. Победы, 162в
Тел.: (351)799-71-34
Журнал зарегистрирован в Упринформпечати
Администрации Челябинской области. Рег. № 87
Индекс 73855 в каталоге российской прессы
«Почта России»
Редактор М. В. Загидуллина
Компьютерная верстка А. А. Селютина
Подписано в печать 01.12.08.
Формат 60х84 1/8. Бумага офсетная.
Гарнитура Таймс. Печать офсетная.
Усл. печ. л. 22,3. Уч.-изд. л. 15,1.
Тираж 1000 экз. Заказ 291.
Цена договорная
ГОУ ВПО «Челябинский государственный
университет»
454021 Челябинск, ул. Братьев Кашириных, 129
Типография «Два комсомольца»
454084 Челябинск, Комсомольский пр., 2
Зелянская Н. Л.
Конститутивные черты окказионального жанра
«происшествие необыкновенное» («Чужая жена и
муж под кроватью» Ф. М. Достоевского)…………………..…58
Исенбаева Г. И. Понимание и возможность его рационального
осуществления ………………………………………………….63
Караева Л. Б.
Автобиография как автоанализ ……………………………….72
Коноплев Д. Э.
Проблема появления новой идеологии в современном
политическом журналистском тексте…………………………78
Курбанова П. Ш. Мир и человек в поэзии Билала Лайпанова ……………….…82
Кусаинова А. М. Концепт ‘судьба’ в русском языке и творчестве трёхъязычного
казахстанского писателя Герольда Бельгера………………….91
Лаврик Э. П.
Атрибутивно-анафорические конструкции в русском языке и
особенности их согласования………………………………….97
Лисицкая Л. Г.
Прагматика новейших лексических заимствований
в журналистском произведении………………………………103
Лобковская Л. П. Иноязычные слова в лексической системе языка……………109
Маджаева С. И. Некоторые закономерности общения врача и пациента,
больного сахарным диабетом…………………………………120
Миронова Н. И. Пол и гендер в лингвистических исследованиях ……………125
Пелевина Н. Н. Языковые элементы оценочно-модального плана текста
как средство реализации художественной
концепции автора………………………………………………133
Половцев Д. О.
«Двойное видение» в романе Э. М. Форстера
«Поездка в Индию» …………………………………………….138
Фатхулова Д. Р. Фреймовое представление связности в диалоге на материале
французских и английских диалогов………………………....144
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
Барашев М. А.
Сельские дворянские усадьбы владимирской губернии
в XVIII–XIX веках……………………………………………..149
Максимова М. С. Феномен фарфоровых комнат как особый вид выставочной
деятельности. Принципы экспонирования китайских
фарфоровых изделий в европейском дворцовом
интерьере XVIII столетия ………………………………….…159
Дмитриева Н. С. Поэтика анимационного фильма………………………….….167
Ефимова И. В.
Рукописные памятники церковного пения
в Восточной Сибири……………………………………….….175
Abstracts ……………………………………………………………………………..186
Сведения об авторах ………………………………………………………………190
4
ФИЛОЛОГИЯ
С. С. Авакимян
О ПОНЯТИИ ‘ИСКРЕННОСТЬ’ И ЕГО ТРАКТОВКЕ
В ГУМАНИТАРНЫХ НАУКАХ
Статья посвящена одному из наиболее важных аспектов коммуникации –
искренности, представляющей междисциплинарный предмет исследования. Цель
работы – определить сущностные характеристики данного понятия на основе
его толкования в некоторых гуманитарных науках, включая лингвистику. В общем смысле искренность определяется как отношение соответствия между
мыслями и чувствами говорящего и его высказыванием.
Ключевые слова: коммуникация, искренность, этика, истина, высказывание, речевой акт, условия искренности, способы выражения искренности.
Исследователи утверждают, что феномен искренности может рассматриваться в различных областях гуманитарного знания помимо лингвистики, а именно: в философии, психологии, а также в социологии1. Цель настоящей работы –
определить сущностные характеристики данного понятия, изучив его толкование
в перечисленных науках.
В философии искренность затрагивается, прежде всего, в связи с рассмотрением этических норм поведения. Так, древний философ Конфуций (551–479 гг. до
н. э.) рассматривал понятие chéng, которое обычно переводится как искренность.
Термин предполагает соответствие слов внутреннему состоянию, чувствам2. Идеи,
связанные с искренностью, содержатся в этических сочинениях Аристотеля (384–
322 гг. до н. э.)3. Так, в «Никомаховой этике» философ описывает добродетели как
нечто среднее между двумя крайностями: отсутствием и избытком свойства. Добродетелью Аристотель считает и правдивость (truthfulness), или искренность (sincerity), которая, по его мнению, есть желаемое промежуточное состояние между
самокритикой, самоуничижением и избыточным самодовольством4.
Искренность считалась главным признаком нравственной жизни в период,
предшествующий эпохе Просвещения, и позднее была заменена на подлинность
(authenticity). Однако при этом отмечается, что в западной культуре искренность
не всегда считалась добродетелью: в Европе и северной Америке она стала рассматриваться эталоном нравственного поведения только в 17 веке, получив в эпоху Романтизма положительную оценку в качестве художественного и общественного идеала5.
Понятие ‘искренность’ рассматривается в философии не только в связи с
этическим нормами, но и относительно понятия ‘истина’, которое является одним
из наиболее важных в эпистемологии и в философии науки. Кстати сказать, в словарных дефинициях значение лексемы ‘искренний’ нередко определяется через
понятие ‘истинный’. Современные философы также затрагивают вопросы искренности при изучении сущности истины. Так, А. А. Ивин отмечает, что истина
представляет собой не свойство высказывания, как это принято считать, а отношение между высказыванием и отражаемым в нем фрагментом действительности.
Высказывание можно считать истинным и искренним, если оно соответствует
внешним обстоятельствам и чувствам говорящего. В качестве примера приводит5
ся ситуация, когда поздравляют с победой того, кто действительно победил в соревнованиях, и когда на самом деле рады его победе, в таком случае поздравление
будет истинным и искренним. Однако если человеку говорят, что он хорошо выглядит, хотя на самом деле он выглядит неважно, то такое высказывание не соответствует реальности и, таким образом, ложно, и, если говорящий знает об этом,
то оно, кроме того, не соответствует его чувствам и будет неискренним6.
В философской интерпретации подчеркивается не только связь искренности с истиной, но её значение для социального взаимодействия и понимания.
Ю. Хабермас7 в «Теории коммуникативного действия» рассматривает искренность как один из трех наиболее важных аспектов речевого акта. Помимо этого,
интерес к искренности в философии отчасти вызван её корреляцией с верой, убеждениями; искренность, или правдивость, кроме того, упоминается при изучении
понятий ‘обман’ или ‘ложь’, для которых характерно нарушение норм правдивости и которые несовместимы с верой8. Думается, что для сущностной характеристики наиболее значимым выводом из философской интерпретации искренности
является то, что она, также как и истина относительно действительности, – не
свойство высказывания, а отношение между высказыванием и реальными мыслями и чувствами говорящего.
Среди научных областей психологического направления искренность, в основном, входит в круг интересов социальной психологии, то есть раздела, который изучает мышление, чувства и поведение человека (в том числе речевое) в
различных социальных ситуациях9. Искренность считается психологами одним из
чрезвычайно эффективных средств воздействия на собеседника или аудиторию10.
Она может рассматриваться в связи с техникой убеждения, речевого воздействия,
или манипулирования11, а также при анализе неискренности, обмана, лжи12. Таким образом, существенным для психологической перспективы изучения искренности является выделение вербальных и невербальных способов её выражения и
проблема идентификации последних.
Вопросы искренности затрагиваются и социологами. В социологии искренность рассматривается как свойство личности, при этом подчеркивается её значение не только в отношении к окружающим, но и к самому себе, а также отмечается
её зависимость от культуры. Так, Л. Триллинг считает, что искренность в современной интерпретации означает согласованность между словами и реальными чувствами, и что, хотя это понятие развивалось на протяжении столетий и старо как
речь и жесты, его нельзя рассматривать в отрыве от культурных условий. Искренность может рассматриваться с точки зрения её подлинности13. Считается, что как
категория общения она создает гармонию между собеседниками, однако поддается
имитации и может быть притворной, фальшивой, преувеличенной, показной14.
Искренность неоднократно являлась предметом изучения в лингвистике и
привлекала внимание как зарубежных, так и отечественных лингвистов. Она стала
вызывать особый интерес в языкознании, когда последняя вышла за рамки внутрисистемного описания языка в область прагматики, то есть с формированием антропоцентрической парадигмы. Так, У. С. Манн и Дж. Кройтель отмечают, что
искренность или её отсутствие стала интересовать лингвистов с момента возникновения теории речевых актов, сформулированной Дж. Остином (1970) и Дж.
Серлем (1969)15. Дж. Серль (1969) рассматривает процесс говорения как действие,
или речевой акт, при котором делается заявление или дается обещание, отдается
приказ или задается вопрос16. Дж. Серль вводит понятие определенных условий
(felicity conditions) или признаков, которые необходимы для успешности иллоку6
тивного акта. В числе таких условий названа искренность (sincerity conditions).
Искренность и истинность считаются основными и в теории принципов коммуникации П. Грайса (Grice 1975)17. Искренность (сознательная приверженность истине “try to make true contributions”) провозглашается законом, которого придерживаются участники коммуникации.
Проблематика искренности затрагивается в исследованиях противоположного явления – неискренности18, определенных речевых актов, например извинений19, а также при анализе политического дискурса20. Исследователи признают
сложность распознавания искренности (recognition of sincerity) и подчеркивают
необходимость холистического подхода и более широких сведений о говорящем,
предмете и обстоятельствах разговора, его мотивах21, анализа эксплицитного и
имплицитного содержания высказывания. Так, отмечается, что нередко высказывание может содержать лексику с соответствующей семантикой, однако быть далеко неискренним. Например, Д. Эдвардс и А. Фасуло22, исследуя функционирование вводных фраз со значением истинности и искренности, типа «честно говоря» (to be honest, to tell you the truth) и т. п., отмечают, что при частом использовании они могут вызывать у собеседника чувство недоверия.
В работах отечественных лингвистов подчеркивается значимость искренности для общения. Искренность определяется как отношение соответствия между высказыванием и мыслями (поведением) говорящего и рассматривается при
анализе лексикализованных показателей значения тождества, соответствия23, в
связи с изучением концепта ‘правда’ при описании речеповеденческих актов24, а
также в рамках исследования неискренности, поскольку эти два явления тесно
связаны: концепт неискренности действует на фоне концепта искренности25. В
основном, в трудах отечественных лингвистов по интересующей нас проблематике акцент делается на анализе средств выражения искренности, при этом авторы
отмечают их в значительной степени конвенциональный характер26, уточняют,
какие экзистенциональные стороны человека может характеризовать понятие ‘искренность’. Поскольку в «реальной коммуникации на первый план может выдвигаться либо свойство лица, либо свойство суждения», то и искренность может характеризовать либо говорящего (Он был искренен, говоря…), либо его речевое
произведение (искренние слова, искреннее письмо)27. Относительно искренности
интерес представляет и исследование С. Н. Плотниковой28, в котором этот феномен затрагивается в связи с рассмотрением противоположного явления – неискренности. По сути, в работе предлагается подход в изучении интересующего нас
понятия: автор рассматривает неискренность, с одной стороны, как универсальный концепт культуры и языка, с другой, как дискурсивную стратегию, на пропозициональном уровне определяющую содержание и форму высказываний.
В целом, анализ лингвистических исследований позволяет выделить следующие аспекты в рассмотрении искренности: с точки зрения говорящего, адресата речи и содержания высказывания. При этом искренность исследуется в разных речевых актах и типах дискурса.
Таким образом, обзор работ, касающихся искренности в гуманитарной
сфере, позволяет сделать следующие выводы:
1) искренность в общефилософском понимании, которое принято и лингвистами, – это отношение соответствия между высказыванием и реальными чувствами, мыслями говорящего;
2) искренность в социологии и лингвистике (социолингвистике) – важная
коммуникационная категория, которая обеспечивает успешность речевого акта;
7
3) психологи и лингвисты различают вербальные и невербальные способы
выражения искренности; вербальные, в свою очередь, в лингвистическом описании подразделяются на конвенциональные и неконвенциональные;
4) в прагматической лингвистике существует несколько аспектов в рассмотрении искренности: с точки зрения характеристики говорящего, как свойство
высказывания и как реакция слушающего;
5) лингвисты признают, что распознавание искренности затруднено несоответствием языкового выражения высказывания его пропозициональному содержанию и требует учета многих экстралингвистических факторов.
Примечания
1
Mann, W. C. Speech acts and recognition of insincerity [Электронный ресурс] / W.
C. Mann, J. Kreutel. –Заглавие с экрана : 25.06.2008. – Режим доступа :
http://www.upf.edu/dtf/ personal/enricvallduvi/catalog04/papers/09-mann-kreutel.pdf.
2
Ратников, В. П. Этика делового общения / В. П. Ратников // Психология и этика
делового общения : учебник для вузов / под ред. В. Н. Лавриненко. – 4-е изд., перераб. и доп. – М., 2003. – С. 308–309, 312–313.
3
Этика (от греч. ethos – обычай, нрав) – учение о морали, нравственности. Термин
«этика» впервые использовал Аристотель для обозначения практической философии, которая должна дать ответ на вопрос, какие поступки можно считать правильными и нравственными. См.: Ратников, В. П. Этика делового общения. – С.
308–309.
4
http://en.wikipedia.org/wiki/Sincerity#Aristotle.
5
http://en.wikipedia.org/wiki/Sincerity_and_Authenticity.
6
Ивин, А. А. Современная философия науки / А. А. Ивин. – М. : Высш. шк., 2005.
– С. 123, 125.
7
См.: Mann, W.C. Speech acts and recognition of insincerity.
8
Adler, J. E. Lying, deceiving, or falsely implicating [Электронный ресурс] / J. E.
Adler // The Journal of Philosophy. – 1997. – Vol. 94, № 9. – P. 435–452. – Заглавие с
экрана : 10.08.2008. – Режим доступа : http://www.jstor.org/stable/2564617.
9
Kassin, S. Social Psychology [Электронный ресурс] / S. Kassin // Microsoft® Encarta® Online Encyclopedia 2008. – Режим доступа : http://encarta.msn.com © 19972008 Microsoft Corporation.
10
Зимбардо Ф. Социальное влияние / Ф. Зимбардо, М. Ляйппе ; пер. с англ. –
СПб. : Изд-во «Питер», 2000. – С. 30.
11
Копнина, Г. А. Речевое манипулирование : учебное пособие / Г. А. Копнина. –
М. : Наука : Флинта, 2007. – С. 5, 11.
12
Ekman, P. Telling lies : Clues to deceit in the marketplace, politics, and marriage /
Р. Ekman. – L. ; N. Y : W. W. Norton & Company, 2001. – P. 149–160.
13
Trilling, L. Sincerity and authenticity / L. Trilling. – Cambridge : Harvard University
Press, 1971. – Р. 2.
14
Арутюнова, Н. Д. Язык и мир человека / Н. Д. Арутюнова. – М. : Языки русской
культуры, 1998. – С. 600–602.
15
Mann, W. C. Speech acts and recognition of insincerity.
16
Searle, J. R. Speech acts : An essay in the philosophy of language / J. R. Searle. –
Cambridge : Cambridge University Press, 1969. – P. 16.
17
Grice, H. P. Logic and conversation / H. P. Grice // Cole, Р. Syntax and Semantics /
Р. Cole, J. L. Morgan. – N. Y : Academic Press, 1975. – Р. 45–48.
8
18
Плотникова, С. Н. Неискренний дискурс в когнитивном и структурнофункциональном аспектах / С. Н. Плотникова. – Иркутск : Изд-во ИГЛУ, 2000. –
244 с.; Mann, W. C. Speech acts and recognition of insincerity.
19
Mbaye, A. The Pragmatics of public apologies / А. Mbaye // LLC review [Электронный ресурс]. – Заглавие с экрана : 10.08.2008. – Режим доступа :
http://www.jstor.org/stable/. – P. 37–38.
20
Duffy, G. Testing Sincerity / G. Duffy, E. Goh // Henry Kissinger’s Opening Encounter With the Chinese Leadership : сonference draft : The 2005 Annual Meetings of the
International Studies Association in Chicago, Illinois [Electronic version]. – Заглавие с
экрана : 10.08.2008. – Режим доступа : http://www.jstor.org/stable/. – P. 1–31.
21
Mann, W. C. Speech acts and recognition of insincerity.
22
Edwards, D. “To be honest” : Sequential uses of honesty phrases in talk-in-interaction
/ D. Edwards, A. Fasulo // Research on Language and Social Interaction. – 2006. –
Vol. 39. – P. 4, 343–376.
23
Шатуновский, И. Б. Семантика предложения и нереферентные слова (значение,
коммуникативная перспектива, прагматика) / И. Б. Шатуновский. – М. : Языки
русской культуры, 1996. – С. 121.
24
Арутюнова, Н. Д. Язык и мир человека.
25
Плотникова, С. Н. Неискренний дискурс… ; Mann, W. C. Speech acts and recognition of insincerity.
26
См.: Арутюнова, Н. Д. Язык и мир человека. – С. 600; Шатуновский, И. Б. Семантика предложения… – С. 122.
27
Арутюнова, Н. Д. Язык и мир человека. – С. 589; Шатуновский, И. Б. Семантика
предложения… – С. 121.
28
Плотникова, С. Н. Неискренний дискурс…
Т. Л. Верхотурова
ГРАММАТИЧЕСКАЯ КАТЕГОРИЗАЦИЯ НАИВНОЙ КАРТИНЫ
МИРА И НАБЛЮДАТЕЛЬ
Метапонятие ‘наблюдатель’ является хорошо знакомым лингвистам аналитическим инструментом концептуально-семантического анализа самых различных языковых феноменов. В статье предлагается оригинальная – уточненная
и расширенная – интерпретация этой категории, возникающей в наивной картине мира, «рисуемой» грамматиками английского и русского языков в морфологических и синтаксических категориях.
Ключевые слова: Наблюдатель, Говорящий, наивная картина мира, грамматическая категоризация, морфо-синтаксические средства.
В теории языка понятие ‘наблюдатель’ (в дальнейшем Наблюдатель) привлекает заслуженное, не ослабевающее со временем внимание. Множество работ,
в которых, так или иначе, используется это аналитическое понятие, можно отнести – в терминах самой общей систематизации – к Московской школе
(Ю. Д. Апресян, Е. В. Падучева, Г. И. Кустова и др.), Петербургской школе
(А. В. Бондарко и др.), Иркутской школе (А. В. Кравченко и др.). Ю. Д. Апресян
обращается к понятию Наблюдатель, вводя его в состав семантических примити9
вов метаязыка семантических исследований, с помощью которого описывается
наивная картина мира – языковые явления любого уровня (лексического, грамматического, текстового). Экспликация толкования значения складывается из нескольких семантических фрагментов: ассерции, пресуппозиции, модальной рамки и
др. Один из них включает отсылку к Наблюдателю в терминах «рамки наблюдения»1.
Е. В. Падучева считает, что фигура Наблюдателя является одним из самых увлекательных понятий в метаязыке современных семантических исследований2 и прибегает к
этой аналитической категории при изучении лексической семантики, грамматического
значения и семантики нарратива. Излагая свой взгляд на семантику восприятия,
А. В. Бондарко вводит понятие «перцептор», включающее в себя значение Наблюдателя. Наблюдатель имеет узкое терминологическое значение субъекта зрительного
восприятия при описании семантических категорий в сфере функциональной грамматики; когда речь идет о поэзии, о поэтическом «я» перцептора, эта категория приобретает более широкий смысл субъекта образно-поэтического восприятия3. Особую значимость приобретает категория Наблюдателя в работах А. В. Кравченко, посвященных
восприятию, когнитивным истокам языковой категоризации и формированию языковой картины мира4. Когнитивные концепты и категории являются результатом формирования двух типов знания – феноменологического и структурального. Феноменологическое знание образуется в результате чувственного опыта, т. е. непосредственного
перцептивно-когнитивного взаимодействия человеческого индивида – Наблюдателя –
с миром, включающим внутренний мир самого Наблюдателя. Источником структурального знания является обобщенный опыт языкового социума, поэтому оно существует для языкового индивида в «готовом» виде и представляет собой знание говорящего. Противопоставление этих двух типов знания – знания Наблюдателя и знания Говорящего – проявляется в языковой категоризации как системообразующий фактор
уровня лексического и грамматического значения.
В настоящей статье предпринимается попытка анализа языковых явлений,
построенного таким образом, чтобы а) сделать обзор уже имеющихся сфер применения метакатегории Наблюдатель при реконструкции наивной картины мира
из «недр» грамматики, и б) продемонстрировать некоторые оригинальные данные, касающиеся аналитических возможностей этого метапонятия. Широта языковой эмпирики, поддающейся анализу, интерпретации и объяснению с применением понятийно-терминологического комплекса, сформировавшегося вокруг категории Наблюдатель, обусловливает некоторую фрагментарность представления
материала. Однако появившиеся в результате данного анализа наблюдения дают
основания для оптимистических выводов по предлагаемому нами методологическому потенциалу категории Наблюдатель и ассоциируемых с ней терминов.
Морфологические и морфосинтаксические средства
категоризации Наблюдателя
Морфологические механизмы продуцирования и интерпретации языкового
значения обладают гораздо большей значимостью для языков с хорошо развитой
морфологической системой. Изучение богатого морфемным составом языка индейцев Кора привело Р. Лангакера к заключению, что ряд морфем концептуализируют пространственные отношения, не имеющие объективного, не зависящего
от Наблюдателя существования5. Исследователи грамматики кабардинского языка
отмечают морфологическое, префиксальное значение, восходящее к Наблюдателю: наличие или отсутствие определенного глагольного префикса сигнализирует
о направлении движения к Наблюдателю или от Наблюдателя, соответственно6.
10
В отечественном языкознании в исследованиях по морфологии, широко
привлекающих категорию Наблюдателя (наблюдаемости), заметный вклад, на
наш взгляд, сделан в работах А.В. Кравченко7 и его учеников. Такая «привлекательность» этой категории является закономерным следствием принципиальной
позиции А. В. Кравченко в области философских проблем языкознания: фиксированность в языке двух типов знания – феноменологического и структурального –
имеет системно-грамматические последствия для любого языка: «Эта двойственная структура характерна для многих грамматических категорий – таких, например, как лицо и род, вид и время, залог, наклонение и др., неотъемлемым компонентом значения которых является указание на тип знания, зафиксированного в
элементах класса, образующего категорию, т. е. противопоставление перцептуального понятийному, или феноменологического – структуральному»8.
Изучая и описывая семантику видовых противопоставлений в русском
языке, ряд авторов выделяет частное значение несовершенного вида, называемое
конкретно-процессным9 и актуально-длительным10. При толковании такого актуально-длительного значения прибегают к понятию «момент наблюдения»11 и показывают, что все другие значения этого вида производны от первичного – актуально-длительного (поскольку другие значения являются контекстно зависимыми).
Рассмотрение неличных форм глагола – инфинитива и причастия I (в английском языке) – на уровне морфосинтаксических категорий привело
Л. М. Ковалеву к их противопоставлению по признаку «полнота/неполнота восприятия». Причастный оборот, употребляемый в контексте модуса восприятия
(типа I saw him crossing the road) содержит указание на воспринятое (наблюдаемое) событие в смысле «одномоментности» наблюдения, неполноты восприятия
(отсутствие восприятия события от начала до конца). Инфинитивный оборот в таком контексте (типа I saw him cross the road), напротив, обозначает полностью
воспринятое действие. То же самое перцептивно значимое противопоставление
объясняет избирательность некоторых глаголов зрительного восприятия в отношении морфологического типа неличной формы глагола. По наблюдениям
Л. М. Ковалевой глаголы длительного наблюдения (observe, watch) предпочитают
инфинитив, что указывает на наблюдение референта инфинитивного действия от
начала до конца, глаголы «одномоментного» наблюдения/восприятия – причастие
I с его значением неполноты восприятия/наблюдения. Такую же зависимость от
режима восприятия демонстрируют и видо-временные формы глагола, как показывает анализируемый материал в интерпретации Л. М. Ковалевой: видовременная форма Indefinite выбирается говорящим для обозначения полностью
воспринятого события, видо-временная форма Continuous – для констатации наличия восприятия как такового, т. е. может быть соотнесена с понятием определенного «момента наблюдения». В этой работе автор описывает отношения субъекта восприятия с воспринимаемым миром в терминах наблюдателя: «Смена нескольких наблюдателей в тексте (автор – герой – другой герой – автор и т. п.) также
влияет на употребление ВВФ [видо-временной формы]. В авторской речи преобладает Indefinite Tense, потому что автор преимущественно описывает все события по
порядку. Появление другого наблюдателя – героя повествования – часто ведет к
употреблению Continuous Tense, поскольку он воспринимает описываемые события, которые начались до того, как он их заметил» [курсив наш – Т. В.]12.
Из теоретической концепции морфологической семантики А. В. Кравченко
следует, что категория Наблюдателя имеет самое непосредственное отношение к
смысловым различиям между инфинитивом и причастием (инфинитивным и при11
частным вторично-предикативными оборотами). Эти различия связаны с понятием вида: грамматическое значение причастия и видо-временных форм глагола
группы Definite обусловлено перцептивной идентификацией Наблюдателем описываемых событий, инфинитив же и видо-временная группа Indefinite осуществляют референцию к известному событию, событию-факту, идентифицируемому
на основе знания, а не наблюдения: «Инфинитив представляет событие (деятельность и т. д.) как абстрактный концепт, т. е. его референт не является чем-то, что
существует в действительности и может наблюдаться как часть конкретной ситуации с уникальными пространственно-временными характеристиками …<…>
Грамматическим значением причастия является референция к событию, которое
существует в действительности и может наблюдаться как конкретная ситуация с
уникальными пространственно-временными характеристиками»13. В пропозиции,
вводимой когнитивными глаголами физического восприятия see, hear, причастие
и инфинитив сохраняют это системное семантическое различие, хотя высказывания с инфинитивным вторично-предикативным оборотом обрастают более сложной смысловой структурой, чем высказывания с причастным вторичнопредикативным оборотом.
В высказываниях типа I saw them dancing вводимая пропозиция однозначна: она описывает фрагмент мира исключительно как результат наблюдения, как
нечто в сфере доступного перцептивного опыта «здесь и сейчас» Наблюдателя –
субъекта матричного, включающего высказывания. Предложения с инфинитивным оборотом типа I saw them dance должны получать двойное осмысление. Вопервых, семантическая специфика глагола see сама по себе не накладывает временного ограничения на хронотоп вводимого события (действия), и оно может
концептуализироваться как фрагмент знания, которым обладает субъект восприятия. Во-вторых, осуществляется одновременное указание на перцептивный источник знания – акт визуального восприятия, когда-то (безразлично, когда) имевший место. Таким образом, отсутствие прямой связи между инфинитивной номинацией и непосредственным перцептивным опытом, с одной стороны, создает загадку совместимости перцептивного контекста и инфинитивной структуры, с другой же стороны, это отсутствие не означает прерывность между типами знания.
Феноменологическое знание, выражаемое причастными оборотами, и структуральное знание, выражаемое инфинитивом, являются естественными когнитивными феноменами, между которыми не существует непреодолимого разрыва. В
основе структурального знания лежит феноменологический опыт – онтогенетический и филогенетический. Думается, что двуплановость смысла инфинитивной
структуры, возникающая под влиянием модуса восприятия, отражает промежуточное явление перехода феноменологического знания в структуральное.
В области морфологической категоризации выделяются словообразовательные процессы, пополняющие и обогащающие лексикон благодаря существующим в языках механизмам и моделям словообразования, в частности, суффиксации. Общепринятым в морфологии является функциональное противопоставление словообразовательных и словоизменительных (формообразующих) суффиксальных морфем, ср.: наблюдатель, наблюдение, наблюдаемое и пишу, пишет,
больше14. Между тем, существует подкласс суффиксов, которые занимают в такой
классификации промежуточное положение: некоторые из характеризующих этот
подкласс признаков позволяют отнести его к разряду грамматических формантов,
другие – к словообразовательным суффиксам. Это экспрессивные суффиксы или
суффиксы субъективной оценки, обслуживающие категорию существительного,
12
качественного прилагательного и наречия: домик, домишко, сестрица, звездочка,
словечко, миленький, страшненький, утречком и т. п. С одной стороны, такие
суффиксы не меняют лексического значения исходного слова – сохраняют денотатное тождество источника и результата словопроизводства, ср.: дом и домик,
вечером и вечерком. С другой стороны, с когнитивной точки зрения производное
слово призвано не только представлять новую структуру знания, новый денотат, но и выражать оценку15, а значение оценки имеет непосредственное отношение к концепту Наблюдателя.
Такой способ морфологического – суффиксального – выражения перцептивно-оценочного значения обнаруживается в ряде языков (например, в русском,
немецком, итальянском). Дж. Р. Тэйлор называет эту категорию морфологической
категорией уменьшительности (the morphological category of diminutive). Он считает, что ее существование обязано необходимости выражения в языке физически,
визуально воспринимаемого различия в величине физических объектов, когда
«…уменьшительная категория выражает маленький размер физической сущности», ср.: дом>домик, Tisch>Tischlien, villa>villetta. Однако вместе с перцептивным значением эта категория всегда, в той или иной степени, выражает эмоционально-аффективную реакцию субъекта восприятия – Наблюдателя. Такой когнитивный синкретизм естественен с учетом изложенных нами ранее взглядов на
восприятие вообще и на аффективно-оценочный аспект взаимодействия Наблюдателя и Наблюдаемого в частности16. Иными словами, то, что человек воспринимает (видит), он воспринимает (видит) определенным образом, вырабатывая некоторое отношение к Наблюдаемому: «У человеческих существ возникает естественная подозрительность в отношении больших существ; маленьких животных и
маленьких детей, с другой стороны, можно баюкать и ласкать без смущения и
страха. Таким образом, связь маленького размера и (чувственное) расположение
(affection) основаны на сосуществовании элементов в рамках опыта»17.
Сравнение форм дом и домик указывает не просто на различие в размерах
перцептивно идентифицируемого объекта – дома большого и дома маленького, но
на необходимость выражения противопоставления нейтральной номинации и
маркированной номинации – сигнала субъективных оценок Наблюдателя (Говорящего). В оппозиции структурального и феноменологического знания нейтральная номинация является форматом выражения первого, а маркированная перцептивно-оценочным смыслом – второго: в лексикографических систематизациях
учитываются только слова, являющиеся немаркированным, системными классификаторами концептов (категорий объектов), тогда как перцептивно-аффективно
окрашенные формы в словари не включаются.
В русском языке наблюдается большое разнообразие как морфологических
приемов выражения субъективной оценки, так и видов экспрессивных оценок, начиная с положительных, ласкательных оттенков эмоций и заканчивая ироническими, презрительными, пейоративными экспрессиями, ср.: речушка и речонка.
Такие формы субъективной, экспрессивной оценки неотделимы от идеи образа. С
одной стороны, образ мотивируется восприятием, перцептивным взаимодействием с внешним миром, с другой стороны, образ, сформировавшись, переходит в
сферу внутренних психических состояний, в основном, спонтанных и неотделимых от эмоций и накопленных впечатлений18. Поэтому маркированные субъективно-оценочные формы не всегда соотносятся с перцептивно идентифицируемыми референтами, ср.: сестричка, немчура, дружок, дурище, просьбишка, страстишка, вороватый, глуховатый и девчушка, домина, юбчонка, солнышко, бума13
жонка, большущий, мокренький, шепотком. Тем не менее, и в случае субъективно-экспрессивных форм, не подкрепляемых непосредственным зрительным (вообще перцептивным) опытом, образ присутствует в сознании как отпечаток одноразового или многократного интерпретирующего и оценивающего восприятия –
внутреннего наблюдения19, обусловливая употребление маркированных эмоциями, но не рациональным пониманием, форм.
Синтаксические средства категоризации Наблюдателя
Предложение (конструкция, высказывание, синтагма) рассматривается в
современном языкознании в ряду значимых форм, имеющих собственное, неким
образом структурированное, значение, т. е. семантическую структуру и свой собственный денотат, или некий категоризуемый в виде ситуации фрагмент действительности, отложивший определенный виртуальный, сигнификативный отпечаток
(образ, гештальт) в психике познающего субъекта. Этот абстрагированный образ
(или обобщенная схема) именуется пропозицией20 и изучается в терминах семантики (смысла, значения) высказывания.
Однако не меньший интерес представляет анализ конструктивносинтаксического уровня предложения (высказывания) в качестве простой или распространенной грамматически правильной синтагмы с определенной моделью,
т. е. анализ чисто формального плана, плана выражения. Общекатегориальные
значения приписывались синтагмам достаточно давно. На уровне семантического
анализа синтаксических форм выделяют событийное и фактообразующее значения21; считается, например, что придаточные дополнительные и герундиальные
структуры обладают значением факта22.
Выбор синтаксической формы мотивирован определенными когнитивными и прагматическими факторами: структура синтагмы отражает некую когнитивную структуру23. Так, рассматривая иерархии, отражающие порядок компонентов в сочинительных конструкциях, К. Я. Сигал приходит к выводу, что правила линеаризации сочинительных компонентов имеют когнитивную обусловленность в общем смысле, т. е. выражают когнитивные (ментальные) образы,
представления линий и иерархий24. В частном же смысле когнитивнопрагматические факторы, мотивирующие определенную последовательность сочинительных компонентов, могут включать фигуру Наблюдателя: именно с «позиции наблюдателя» осуществляется в ряде случаев пространственная локализация и упорядочивание отображаемых в тексте (высказывании) объектов.
Исследования грамматики и значения конструкций обнаруживают заметную роль фактора Наблюдателя (наблюдаемости) в языковой синтаксической категоризации ситуаций (в широком смысле этого слова). Изучая топологию объектов, выражаемую конструкцией ориентирования с творительным падежом (типа
Он стоял лицом к стене) в русской языковой картине мира, В. И. Подлесская и
Е. В. Рахилина отмечают: «Семантическая роль наблюдателя обязательна в конструкции ориентирования <…> он незримо присутствует в конструкции: без наблюдателя конструкция ориентирования интерпретирована быть не может»
[курсив наш – Т. В.]25 .
А. В. Болдырев на материале английского языка показывает, какую роль
играет Наблюдатель при пространственном моделировании высказывания. Наблюдатель (Говорящий) имплицирован в синтаксической структуре высказываний
некоторого типа. Например, синтаксические конструкции с вводным there и с
препозицией локативных обстоятельств типа Onto the table jumped a cat «обозна14
чают не столько элементы собственно событийного пространства, сколько пространственные ориентиры наблюдателя»26. В подобных исследованиях обращает
на себя внимание взаимодействие двух, в прагматическом отношении определяющих смысл высказывания фигур – фигуры Наблюдателя и фигуры Говорящего. Это взаимодействие может иметь следующие формы: а) совпадение фигур Говорящего и Наблюдателя; б) несовпадение (разведение) фигур Говорящего и Наблюдателя; в) нейтрализация фигуры Наблюдателя (его передвижение в фоновую
когнитивную позицию).
По нашим наблюдениям, в русском языке совпадение фигуры говорящего
и наблюдателя демонстрирует простейшая синтаксическая пропозициональная
форма – одночленная (односоставная) синтагма, функционирующая как законченное (возможно распространенное) высказывание. Такое высказывание, предназначенное для выражения физического процесса (явления, ситуации, объекта),
несет в себе признак наблюдаемости, отмечено присутствием Наблюдателя. Это,
прежде всего, назывные, или номинативные предложения типа Весна; Дождь;
Утро; (Дремучий) Лес; (Заброшенный) Дом; Пожар и т. п. В грамматических
справочниках и учебниках предлагают весьма путаные и малопонятные комментарии относительно того, что обозначают подобные предложения. Так, один из
словарей-справочников сообщает, что они называют предмет или явление «…в
настоящем времени или вне времени»27, как бы предлагая к рассмотрению два аспекта существования – существование в настоящем (т. е. сейчас) и вне времени.
Представляется очень сомнительным, что высказывания типа Снег носят «вневременной» характер: на наш взгляд такие высказывания могут соотноситься
только с ситуацией «здесь и сейчас» Наблюдателя-Говорящего.
К простейшим одночленным синтагмам относятся также безличные предложения, имеющие два варианта реализации – за счет безличного глагола и за
счет слова категории состояния: Светлеет. Красиво. Тепло. Эти и им подобные
многочисленные предложения описывают перцептивно идентифицируемые ситуации/состояния: такое сообщение может сделать только Наблюдатель – человек, в момент произведения высказывания наблюдающий (воспринимающий,
чувствующий) вышеуказанные явления.
Переход на уровень двучленного предложения (как с поверхностноструктурной, так и с функционально-грамматической точки зрения), с одной стороны, свидетельствует об усложнении семантики предложения в зависимости от
предиката – грамматического сказуемого. С другой стороны, это структурное и
семантическое усложнение должно отражать и более сложное взаимодействие
Наблюдателя и Говорящего в процессе именования некой ситуации и включения
ее в коммуникативный акт. Очевидно также, что синтаксическое расчленение есть
следствие расчлененности восприятия ситуации, получающей когнитивную и
языковую обработку. Пространство двусоставного, двучленного предложения отражает усложнение концептуально-языковой категоризации ситуации с выделением двух ее частей – субъекта действия или носителя признака и самого действия или признака.
Простейшие двусоставные высказывания с простым глагольным сказуемым содержат в качестве организующего ядра предложения глагол. Уже сама номинативная функция глагола по своей сложности обособляет его среди полновесных языковых знаков. Если каноническое предметное имя (существительное)
знаменует собой акт соединения более или менее цельного, т. е. физически выделимого как единое целое фрагмента действительности (яблоко, камень, дерево,
15
человек, и т. п.) со знаком, то любое глагольное имя – это всегда субститут гетерогенного, неоднородного, поликомпонентного и динамического фрагмента познаваемой действительности. Так, одно из самых простых глагольных именований обыденной картины мира, знакомое, по крайней мере, в русском языке даже
маленькому ребенку, глагол пить вычленяет, описывает, категоризует весьма сложную, многокомпонентную, динамическую сущность. Эта сущность заключается в
процессуальном действии, состоящем из нескольких обязательных компонентов (определенные движения рук, частей лица, глотательные движения); это действие включает в качестве обязательных компонентов субъекта действия и объект – то вещество, которое пьют (и, возможно, сосуд-контейнер, из которого пьют.
Хотя принято считать (вполне справедливо), что грамматическая категоризация демонстрирует большую степень обобщенности, абстрактности, отвлеченности и передает относительные характеристики всего сущего в мире, лексическая глагольная категоризация при всей своей конкретной семантичности также
происходит на основе определенных базовых когнитивных процессов, а именно –
на основе деления представляемого в языке знания о мире: феноменологического
(о «видимом» мире) и структурального (о мире известного). Хотя ничего в формальном строении русских слов иметь и писать не отражает их коренного различия в отношении к признаку «наблюдаемость», тем не менее, этот фактор оказывает решающее воздействие на возможность формирования одного из простейших (с синтаксической точки зрения) предложений – двусоставного (двучленного,
состоящего из подлежащего и сказуемого) предложения. В русском языке говорят
Он пишет, но не говорят *Он имеет. Ограничение формально-синтаксической
зоны употребления носит системный характер для русского языка: *Он предпочитает; *Он ненавидит; *Он воображает. Все эти предложения ущербны или
невозможны без контекста. На первый взгляд, проблема кажется связанной с явлением переходности/непереходности глагольного предиката: переходный глагол
формирует конструкции с обязательным дополнением, а непереходный – двусоставные предложения. Тем не менее, следующие высказывания, организованные
непереходными глаголами: Он умиляется; Он обосновывается; Он кажется и
под., явно ненормальны вне контекста. Проблемы с определением категории переходности, как и любыми другими синтаксическими категориями, упираются в
направление методологии анализа: его отправной точкой может быть форма или
значение. Как формально-синтаксическая категория переходность оказывается
зависящей целиком и полностью от способности/неспособности глагола управлять прямым (косвенным) дополнением. Тот факт, что многие глаголы – писать,
читать, шить и т. п. – демонстрируют синтаксическую двойственность, вынуждает называть такие глаголы переходно/непереходными. Нам представляется такое объяснение слишком упрощенным, поскольку даже чисто формальное толкование переходности28 так или иначе сочетается с попытками когнитивносемантического анализа и осмысления того жизненного опыта человека, который
и получает данную языковую категоризацию. Сведение явления переходности к
чисто синтаксическому явлению невозможно, и мы обратимся теперь к толкованиям его когнитивно-прагматических мотиваций.
Считается общепризнанным, что референциальный статус прямого дополнения заключается в обозначении некоторого объекта (живого/неживого), который одним из многочисленных возможных способов вовлечен в действие (деятельность), являющееся референтом значения переходного глагола29. Возможны
изменения объекта в результате некоего воздействия и сопряженность категорий
16
каузативности и переходности: обрабатывать, подшивать, красить и под. Высказывания типа Он красит дверь описывают такие действия над объектом, которые каузируют изменения этого объекта: дверь будет иметь другой цвет. Это может быть ситуация отсутствия каузации: давать, покупать, встречать и т. п. Референтом высказываний типа Я встречаю его каждый день является действие,
которое не предполагает изменения природы объекта. Важно одно – действие не
мыслится, не представляется (а значит, и не существует) без объекта. В таком
случае, вряд ли можно считать правильным существование «непереходной» ситуации чтения, например, или написания чего-либо. Не представляется возможным говорить о чтении в отсутствие того, что читают, или письма без появляющихся в результате этого действия знаков. Действие также не мыслиться без объекта и в случаях простого эллипсиса в конструкциях с переходными глаголами
типа: Это кто там покупает цветы? Я покупаю. У жены день рождения.
Приведенные соображения и сомнения по поводу предопределенности двучленного предложения непереходностью организующего глагола заставляют нас обратиться к другой отправной точке анализа этого явления. Очевидно, что референтом
двучленных, нормальных вне контекста предложений, являются действия, наблюдаемые в момент говорения, т. е. по сути дела, являются ответом на вопрос: Что он
сейчас делает? Можно говорить, следовательно, о системном значении двучленной
конструкции в русском языке, значении, основанном на когнитивном признаке наблюдаемости. Это значит, что глаголы, референты которых не имеют этого признака,
не могут организовывать предложений подобного типа, которые были бы нормальны, информативны, самодостаточны вне контекста. Все употребляемые таким образом глаголы – как переходные, так и непереходные – объединяются в единый класс,
концептуализирующий перцептивно идентифицируемые референты, т. е. маркированы признаком «наблюдаемость глагольного действия» (иногда деятельности), иными
словами – присутствием Наблюдателя. Само понятие действия относится к одним из
наиболее универсальных и фундаментальных понятий, к ряду концептов мировой
культуры. Видов действия чрезвычайно много, они окружают человека везде, повсюду и всегда. Словари дают различное толкование как самому понятию действия,
так и его разновидностям, как в пределах одного языка, так и в типологии различных
языков. Однако, при всем трудно исчисляемом количестве толкований, все же можно, как нам представляется, определить в качестве прототипического действия такое
действие, которое носит внешний физический характер30, т. е. относится к «материальному ряду»31, а значит, обладает свойством перцептивной идентифицируемости,
указывающей на Наблюдателя.
Если говорить о глагольном денотате в терминах ситуации, то пространство ситуации, отражаемой глаголом со значением прототипического физического
действия, во-первых, входит в пространство Наблюдателя, и, во-вторых, предполагает деятеля (агенса) как вычленимого компонента и центральной фигуры32 таких ситуаций-действий. Поэтому двучленные агентивные предложения с глаголами физического действия, так же как и одночленные предложения, отражают совпадение фигур Говорящего и Наблюдателя для действий, происходящих в настоящем времени. Употребление подобных конструкций в прошлом времени ведет к заметным последствиям в аспекте взаимодействия этих прагматических фигур – несовпадению (разведению) этих двух позиций: Он читал; Она стирала и
т. п. Описываемые предложениями ситуации обладают значением наблюдаемости
и предполагают существование Наблюдателя, который вне контекста является неопределенным и может не совпадать с Говорящим.
17
Дальнейшее увеличение линейного «пространства» предложения за счет
добавления лексики различной функционально семантической принадлежности
может «вывести» описываемую ситуацию за пределы пространства возможного
наблюдения: Он пишет книги для детей (каждый день, только по утрам и
т. д.). Это предложение соответствует уровню структурального знания (структуральной категоризации): это нечто известное говорящему о привычках или (профессиональной) характеристике человека. При этом происходит нейтрализация
фигуры Наблюдателя как коммуникативно (прагматически) значимого фактора: за
счет введения обозначенной выше лексики расширяется синтаксическое пространство высказывания и усложняется описываемая ситуация, превращаясь из
простого феноменологического опыта в сложную структуру знания. Поэтому
«молчит» Наблюдатель и «говорит» Знающий. То же явление характерно и при
замене настоящего времени на прошедшее. Необходимо отметить, что подобная
метаморфоза с когнитивной интерпретацией ситуации чтения непосредственным
образом связана, как нам представляется, с изменением, или, скорей, сдвигом в
значении глагола писать. Он становится словом с более абстрактным, отвлеченным значением, чем первичное, прототипическое значение физического наблюдаемого действия; в данном случае это, скорей, значение «быть писателем, писать
книги, статьи и т. п.», каковое часто фиксируется в толковых словарях как отдельное словозначение, следующее за первичным. Ср. также: Он читает детективы (жалобы клиентов в суде, слишком много и т. п.). Описываемая ситуация,
связанная с действием чтения, категоризуется здесь как фактивная информация о
привычках, профессиональной занятости и т. п., а не как наблюдаемые действия.
В двучленных предложениях с глаголами физического действия возможна
актантная трансформация: синтаксически первичная позиция подлежащего может
быть выражена семантически вторичным (для синтагматического значения данных глаголов) актантом – инструментом; ср.: Нож режет; Топор рубит; Ручка
пишет и т. п. Такая трансформация приводит к разведению Говорящего и Наблюдателя и нейтрализации последнего даже при сохранении грамматического настоящего времени. Описываемые выше ситуации уже не есть действия, но характеристики свойств инструментов; описывающие их высказывания обладают фактообразующим значением, представляющим в структуре языка структуральное
знание: все знают, что ручка пишет, нож режет и т. п.
Семантика организующего подобные высказывания глагольного предиката
также претерпевает определенные изменения, мотивированные факторами когнитивного уровня: при кажущемся семантическом тождестве глаголы со значением
физического действия перестают быть таковыми; речь здесь идет об обозначении
некоторых потенциальных свойств предметов. Свойства эти известны и не требуют наблюдения. Попытки употребления двучленного предложения с инструментальным подлежащим в грамматическом прошедшем времени можно считать,
как минимум, неудачными: Нож резал?; Топор рубил?; Ручка писала? и т. п. Повидимому, такие сообщения ненормальны, так как выражаемые предикатами универсальные свойства носят вневременной характер, что обычно является прерогативой грамматического настоящего времени.
Интересно отметить, что двусоставные предложения, отражающие физические процессы типа: Ветер дует; Снег идет и т. п., не тождественны по своему
когнитивному содержанию ранее описанным односоставным предложениям типа:
Ветер; Снег и т. п. Двусоставным предложениям характерна двузначность, мотивирующая существование двух типов высказывания с различным актуальным
18
членением: Ветер дует (как ему предназначено природой) / Ветер дует (сейчас).
Вторая версия, в соответствии с изложенными выше соображениями, есть избыточный вариант первичной формы в виде одночленной назывной конструкции
Ветер, исходно предназначенной для наблюдаемых физических процессов. В таком случае первая версия будет соответствовать, с когнитивной точки зрения, ряду фактообразующих пропозиций с характерным для него отсутствием Наблюдателя, а точнее занятие им фоновой позиции.
Итак, указание на тип категоризуемого знания – феноменологического (включающего Наблюдателя) и структурального (нейтрализующего Наблюдателя) – оказывает влияние на продуцирование и интерпретацию грамматического (морфологического, морфосинтаксического, синтаксического) значения. Иначе говоря, в формировании
наивной картины мира, создаваемой за счет грамматических средств, значительную
роль играет фигура Наблюдателя и/или признак «наблюдаемость». Формальная языковая модель, обладающая своим собственным реальным и виртуальным пространством,
реальными и виртуальными компонентами, проявляет естественную зависимость от
хода общих когнитивных процессов. Все это находит отражение в неразрывном взаимодействии поверхностных формообразующих, глубинных концептуальносемантических и когнитивных факторов, составляющих единство наивной картины
мира языка, создаваемой Наблюдателем как языковой личностью.
Примечания
1
См.: Апресян, Ю. Д. Избр. тр. : в 2 т. Т. II : Интегральное описание языка и системная лексикография / Ю. Д. Апресян. – М. : Языки рус. культуры, 1995. – С. 29–32.
2
См: Падучева, Е. В. Наблюдатель как Экспериент «За Кадром» / Е. В. Падучева
// Слово в тексте и словаре. – М. : Шк. «Языки рус. культуры», 2000. – С. 185–201.
3
См.: Бондарко, А. В. К вопросу о перцептивности / А. В. Бондарко // Сокровенные смыслы : Слово. Текст. Культура : сб. ст. в честь Н. Д. Арутюновой. – М. :
Языки славян. культуры, 2004. – С. 276–282.
4
См.: Кравченко, А. В. Знак, значение, знание. Очерк когнитивной философии
языка / А. В. Кравченко. – Иркутск : Иркут. обл. тип. № 1, 2001.
5
См.: Langacker, R. W. Concept, image, and symbol : The cognitive basis of grammar /
R. W. Langacker. – Berlin ; N. Y. : Mouton de Gruyter, 1991.
6
См.: Шокуева, М. К. Вербализация пространства и времени с позиции наблюдателя : автореф. дис. … канд. филол. наук / М. К. Шокуева. – Нальчик, 2006. – 22 с.
7
См.: Кравченко, А. В. Когнитивная теория времени и вида / А. В. Кравченко //
Филол. науки. – 1990. – № 6. – С. 81–90; см. также: Кравченко, А. В. Вопросы
теории указательности : Эгоцентричность. Дейктичность. Индексальность / А. В.
Кравченко. – Иркутск, 1992; Кравченко, А. В. О когнитивной неэквивалентности
активных и пассивных конструкций (К проблеме категории залога) / А. В. Кравченко // Филол. науки. – 1992. – № 1. – С. 99–110; Кравченко, А. В. К проблеме
наблюдателя как системообразующего фактора в языке / А. В. Кравченко // Изв.
РАН. Сер. лит. и яз. – 1993. – Т. 52 – № 3. – С. 45–56; Кравченко, А. В. Глагольный вид и картина мира / А. В. Кравченко // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. – 1995. – Т.
54. – № 1. – С. 49–64.
8
Кравченко, А. В. Язык и восприятие : Когнитивные аспекты языковой категоризации / А. В. Кравченко. – Иркутск : Изд-во Иркут. ун-та, 1996. – С. 142.
9
См.: Бондарко, А. В. Русский глагол / А. В. Бондарко, Л. Л. Буланин. – Л. : Просвещение, 1967. – 191 с.
19
10
См.: Падучева, Е. В. Семантические исследования (Семантика времени и вида в
русском языке; Семантика нарратива) / Е. В. Падучева. – М. : Шк. «Языки рус.
культуры», 1996. – 464 с.
11
См. также о «моменте времени» при изучении видовых противопоставлений:
Гловинская, М. Я. Семантические типы видовых противопоставлений русского
глагола / М. Я. Гловинская. – М. : Наука, 1982. – 155 с.
12
Ковалева, Л. М. Модус восприятия и употребление видо-временных форм глагола и вербоидов в зависимых и независимых синтаксических единицах (категоризация воспринимаемого события) / Л. М. Ковалева // Вопр. когнит. лингвистики. – Тамбов, 2004. – № 2–3. – С. 30.
13
Kravchenko, A. V. A Cognitive Account of Tense and Aspect : Resurrecting «Dead»
Metaphors / A. V. Kravchenko // Anglophonia. – 2002. – № 12. – С. 206.
14
См. подробнее о суффиксации: Виноградов, В. В. Русский язык (грамматическое
учение о слове) / В. В. Виноградов. – 2-е изд. – М. : Высш. шк., 1972. – 613 с.; Розенталь, Д. Э. Словарь-справочник лингвистических терминов : пособие для учителя / Д. Э. Розенталь, М. А. Теленкова. – 3-е изд., испр. и доп. – М. : Просвещение,
1985. – 399 с.; Кубрякова, Е. С. Словообразование / Е. С. Кубрякова // Лингвистический энциклопедический словарь. – М : Сов. энцикл., 1990. – С. 467–469.
15
Кубрякова, Е. С. Язык и знание : На пути получения знаний о языке : Части речи с когнитивной точки зрения. Роль языка в познании мира / Е. С. Кубрякова ;
РАН. Ин-т языкознания. – М. : Языки славян. культуры, 2004. – С. 408.
16
См. подробно о Наблюдателе: Верхотурова, Т. Л. Фактор Наблюдателя в языке
науки : монография / Т. Л. Верхотурова. – Иркутск : ИГЛУ, 2008.
17
Taylor, J. R. Linguistic Categorization. Prototypes in linguistic theory / J. R. Taylor. –
Oxford : Clarendon Press, 1989. – P. 145–146.
18
См.: Арутюнова, Н. Д. Язык и мир человека / Н. Д. Арутюнова. – 2-е изд., испр.
– М. : Языки рус. культуры, 1999.
19
См. о феномене внутреннего наблюдения, внутреннем Наблюдателе и внутреннем Наблюдаемом в работе: Верхотурова, Т. Л. Фактор Наблюдателя в языке науки.
20
См.: Fillmore, Ch. Lexical entries for verbs / Ch. Fillmore // Foundations of language.
– 1968. – Vol. 4. – № 4. – P. 373–393.
21
См., напр.: Арутюнова, Н. Д. Типы языковых значений : Оценка. Событие. Факт
/ Н. Д. Арутюнова. – М., 1988; Падучева, Е. В. О референции языковых выражений
с непредметным значением / Е. В. Падучева // НТИ. – 1986. – Сер. 2. – № 1. – С. 23–
31; Зализняк, А. А. О понятии «факт» в лингвистической семантике /
А. А. Зализняк // Логический анализ языка : Противоречивость и аномальность текста. – М., 1990. – С. 21–32.
22
См.: Karttunen, L. Implicative verbs / L. Karttunen // Language. – 1971. – Vol. 47. – №
2. – P. 340–258; Kiparsky, P. & C. Fact / P. Kiparsky, C. Kiparsky // Semantics : An interdisciplinary reader in philosophy, linguistics and psychology. – Cambridge, 1971. – P.
345–369.
23
См.: Lakoff, G. Metaphors we live by / G. Lakoff, M. Johnson. – Chicago : University of Chicago Press, 1980.
24
См.: Сигал, К. Я. Прескрипторные правила линеаризации в когниции и тексте
(на материале русских сочинительных конструкций) / К. Я. Сигал // Вопр. когнит.
лингвистики. – Тамбов, 2005. – № 3. – С. 11–25.
25
Подлесская, В. И. «Лицом к лицу» / В. И. Подлесская, Е. В. Рахилина // Логический анализ языка. Языки пространств / отв. ред. И. Б. Левонтина, Н. Д. Арутюнова, 2000. – М. : Языки рус. культуры. – С. 100.
20
26
Болдырев, Н. Н. Отражение пространства деятеля и пространства наблюдателя
в высказывании / Н. Н. Болдырев // Логический анализ языка. Языки пространств
/ отв. ред. Н. Д. Арутюнова, И. Б. Левонтина. – М. : Языки рус. культуры, 2000. –
С. 216.
27
Розенталь, Д. Э. Словарь-справочник лингвистических терминов : пособие для
учителя / Д. Э. Розенталь, М. А. Теленкова. – 3-е изд., испр. и доп. – М. : Просвещение, 1985. – С. 173.
28
См. напр.: Русский язык : справ. материалы / М. Т. Баранова [и др.]. – М., 1988.
29
См.: Leech, G. A communicative Grammar of English / G. Leech, J. Svartvic. – М.,
1983. – 304 с.; Долинина, И. Б. Переходность / И. Б. Долинина // Языкознание :
большой энциклопед. слов. / гл. ред. В. Н. Ярцева. – 2-е изд. – М. : Большая Рос.
энцикл., 1998. – С. 370–371.
30
Падучева, Е. В. Глаголы действия : толкование и сочетаемость / Е. В. Падучева
// Логический анализ языка. Модели действия. – М., 1992. – С. 69.
31
Cтепанов, Ю. С. Концепт «действие» в контексте мировой культуры / Ю. С.
Степанов, С. Г. Проскурин // Логический анализ языка. Модели действия. – М.,
1992. – С. 5.
32
См. в работах Н. Д. Арутюновой: Арутюнова, Н. Д. От редактора / Н. Д. Арутюнова // Логический анализ языка. Модели действия. – М., 1992. – С. 3–4; Арутюнова, Н.
Д. Язык цели / Н. Д. Арутюнова // Логический анализ языка. Модели действия. – М.,
1992. – С. 14–23.
О. Н. Гауч
НАИМЕНОВАНИЯ ТКАНЕЙ В ДЕЛОВЫХ ДОКУМЕНТАХ ВТОРОЙ
ПОЛОВИНЫ XVIII ВЕКА
(НА ПРИМЕРЕ ДОКУМЕНТОВ ТОБОЛЬСКОГО ФИЛИАЛА
ГОСУДАРСТВЕННОГО АРХИВА ТЮМЕНСКОЙ ОБЛАСТИ)
В начале статьи представлен краткий обзор работ исследователей, занимающихся историей изучения названий древнерусских тканей (Е. Н. Поляковой,
Г. В. Судакова, И. А. Малышевой, Г. Н. Лукиной). Также проанализированы тематические группы «наименований тканей», выделенные в деловых документах
Тобольского государственного архива: льняные, шерстяные, шелковые ткани, а
также кожа и меха.
Ключевые слова: льняная ткань, шерстяная ткань, шелковая ткань, родовидовой признак, опорное слово, кожа, мех.
Названия тканей в древнерусском языке довольно пристально изучались
лингвистами и историками. Историки (В. Ф. Ржига, А. Поппэ) традиционно делят
виды тканей, бытующие на Руси, на привозные и ткани местного производства1. В
работах по историографии отмечается, что у восточных славян рано возникло
производство тканей из льняных, конопляных и шерстяных волокон. Цветные же
ткани, особенно шелка, привозились из Византии, Азии и с Запада. Лингвисты,
анализируя материалы письменных памятников, классифицируют названия тканей по общему родовидовому признаку (т. е. по наличию общих компонентов,
входящих в состав тканей).
21
Особенностями функционирования лексики со значением «наименование
тканей» посвящены работы Е. Н. Поляковой «Лексика местных деловых памятников XVII – начала XVIII веков и принципы ее изучения» (1979), Г. В. Судакова
«Были о словах и вещах» (1989), К. П. Смолиной «Лексика имущественной сферы
в русском языке XI–XVII вв.» (1990), И. А. Малышевой «Памятники деловой
письменности XVIII века как объект лингвистического источниковедения» (1997)
и др. Исследователи анализируют только отдельные наименования видов тканей,
характеризующих признак качества изделий, а также те виды материи, которые
пользовались спросом в определенный период исторического развития.
Например, Г. В. Судаков, исследуя историю появления слова кафтан в
русском языке, ограничивается перечислением лексических значений слов, называющих ткани и меха, которые использовались для производства того или иного
вида одежды. И. А. Малышева, анализируя заимствованную лексику таможенных
документов XVIII века, упоминает название одного из видов шерстяной ткани
камлот, указывая на источник заимствования и варианты его употребления. На
наш взгляд, наиболее полно представлена характеристика древнерусских тканей в
монографии Г. Н. Лукиной «Предметно-бытовая лексика древнерусского языка»
(1990). Анализируя лексику XI–XIV веков, автор изучает двусторонний характер
семантических связей предметно-бытовой группы «название тканей», использует
тематический принцип классификации тканей, рассматривает вопросы заимствований и анализирует «производные прилагательные, наличие которых говорит о
существовании в языке производящего слова, показывает определенную степень
освоенности (если речь идет о заимствовании), а также может подтвердить наличие у производящего существительного того или иного значения»1.
Предлагаемые нами исследования написаны на материале 156 фонда («Тобольская духовная консистория») Тобольского государственного архива. Предметом изучения является анализ некоторых тематических групп предметно-бытовой
лексики, имеющих значение «наименование тканей». В данную тематическую
группу включены слова, объединенные по общему родовидовому признаку «основа для изготовления чего-либо». При этом в качестве основы нами рассматриваются не только различного рода ткани, но и мех, кожа.
Цель работы – выявить наиболее распространенные виды тканей, используемые в текстильной промышленности конца XVIII века.
Лексико-семантическая группа «наименование тканей» немногочисленна
по своему составу (насчитывает около двадцати единиц), но по частотности употребления в деловых документах находится на втором месте (около 700 употреблений, включая формы слов и производные прилагательные) после лексикосемантической группы «наименование одежды» (около 750 употреблений).
В структуре лексико-семантической группы «наименование тканей» четко
выделяются три тематические подгруппы: название шелковых тканей, льняных и
шерстяных тканей. В основу данной систематизации лексических единиц положены два принципа таксономической интерпретации лексики, разработанные
Ф. П. Филиным: родовидовой признак и наличие опорного или производного слова.
Тематическая группа «название шелковых тканей» включает восемь лексем: тафта, парча, камка, атлас, шелк, бархат, штоф, голе. Основными признаками объединения данных слов является наличие родовидового признака «материал на шелковой основе» и опорного слова «шелк» или производного от него
«шелковый»: парча – материя с шелковой основой, затканная золотыми или серебряными нитями2; тафта – названiε шелковой ткани3.
22
Слова, входящие в данную тематическую группу, заимствованы из немецкого и восточных языков. Восточные языки представлены персидским (тафта,
парча, камка), арабским (атлас) и китайским (голь).
Наиболее распространенным названием шелковых тканей, употребляемым
в памятниках письменности второй половины XVIII века, является слово голь. В
деловых документах Тобольского государственного архива оно зафиксировано в
форме голе. Первоисточник слова голь или голε можно только предположить,
опираясь на толкование слова, употребленного в словаре В. И. Даля: голь – китайская шелковая ткань, вроде камки4. Следует отметить, что только в словаре
В. И. Даля нами было зафиксировано лексическое значение данной лексемы (даже
в словаре «Церковно-славянского и русского языка» 1847 года нет упоминаний
слова голь), хотя она является наиболее употребляемой в памятниках деловой
письменности второй половины XVIII века: «пεлεна касного голε крεстъ
лазорεвой лεнты» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 4544. Л. 6], «подрязняца канфы лазорεвоя
оплεчьε голε» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 43].
Спорным является в лингвистике вопрос о происхождении слова шелк.
В «Этимологическом словаре» М. Н. Шанский отмечает, что слово шелк является
«древнерусским заимствованием из древнескандинавского silki – “шелк” <…> буквально шелк – “ткань из Китая”»5. П. Я. Черных утверждает, что происхождение
данного заимствованно слова неясно, но предполагает, что оно могло быть «повидимому, китайского происхождения»3. В памятниках зафиксировано около 10
употреблений лексемы шелк и около 30 производного прилагательного шелковый:
«шεлковоε лεнта» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 4], «шапку чεрного бархату нεмεцкого на
чεтярε стороны убрано жεмчугомъ камнями вкругъ бахрама шεлку кропявного
цвεту» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 39], «поручн голεвыε красныε вышиты травамы
срεбромъ штофу чεрного стравами шεлковыми» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 113].
К заимствованиям из немецкого языка относятся слова:
– бархат, от нем. barchent – шелковая ткань с мягким, густым, низко стриженным ворсом на лицевой стороне6;
– штоф, от нем stoff – шелковая цветная ткань с узорами6: «поручн
голεвыε красныε вышиты травамы сребромъ штофу чεрного стравами
шεлковыми, штофу бњлаго сканитεлью стравами шεлковыми лазорεвыми, штофу бњлаго и чεрнаго стравами шεлковыми» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 112].
Языковой анализ показал, что лексемы «бархат» и «голо» употребляются в
письменных документах чаще (около 120 употр. каждой лексемы), чем другие:
«стяхарь голε осянового оплεчьε штофу зεлεного з золотыми травами» [Ф. 156.
Оп. 3. Д. 12. Л. 4], «пεлεна касного голε крεстъ лазорεвой лεнты алой вкрук
обложεна» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 865. Л. 24], «бархату красного» [Ф. 156. Оп. 1. Д.
1988; Оп. 3. Д. 856], «темномаляноваго бархату одеяние» (темно-малинового
бархата одеяние) [Ф. 156. Оп. 3. Д. 63; Оп. 3 Д. 865]; «шапку черного бархату немецкого на четыре стороны убрано жемчугом камнями вкругъ кропявного цвету» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 39].
Следует отметить, что в письменных источниках XVIII века зафиксированы не только употребления существительных, называющих вид тканей, но и производных прилагательных, характеризующих принадлежность изделия к тому или
иному виду ткани. Причем производные прилагательные наиболее частотны в
употреблении, чем их производящие основы:
– «камчатовый» (около 55 употр.) от слова «камка» (около 30 употр.): «поплечу кружево золотое камчатово» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 112. Л. 4], «пелена камча23
това разново цвету» [Ф. 156. Оп. 1. Д. 4544. Л. 12], «кружεво камчатноε»
[Ф. 156. Оп. 1. Д. 4544. Л. 3], «подрясникъ камчатой черной поношеной подкладъ
крашенниной пугвицы» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 347. Л. 1]
– «штофовый» (около 80 употр.) – «штоф» (около 67 употр.): «риза штофовая четыре в том, числе узкого подолу» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 367. Л. 7];
– «парчовый» (около 75 употр.) – «парча» (около 58 употр.): «парчевая
одеяния» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 367. Л. 10], «ризы настоятиля парчевыя з золотыми
травами» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 556. Л. 35].
Вторая по численности лексических единиц тематическая группа – «название льняных тканей». В ее состав входят всего пять лексем: холст, канва, хам,
лен, полотно. Они объединены в тематическую группу по родовидовому признаку: «ткань на льняной или хлопчатобумажной основе»: канва – сквозная бумажная ткань5, полотно – ткань льняная, иногда бумажная4.
Заимствованными словами из данной группы являются лексемы канва и
холст. Слово холст восходит к нем. hulst, что означает покрывало. Источник происхождения слова канва этимологические словари определяют по-разному.
В. И. Даль, П. Я. Черных, М. Фасмер и Д. Н. Ушаков утверждают, что в русском
языке слово канва было заимствовано непосредственно из французского, где
франц. canevas переводится как канва3. М. Н. Шанский отмечает следующее, что
в русский язык слово канва было заимствовано из польского, где польск. canwa –
канва восходит к «франц. canevas того же значения, заимствованному из итальянского языка»5. М. Фасмер вслед за М. Н. Шанским определяет первоисточник заимствования – латинский язык, в котором cannabis имеет значение – конопля2. Таким образом, одни исследователи указывают прямой путь проникновения иноязычного слова в русский язык, другие же – на языки посредники.
Общим для всех славянских языков обозначением льняной ткани является
poltьno. В этом значении наблюдается и употребление собственно русского варианта полотьно. Очень часто лексемы полотно и холст трактуются толковыми
словарями как синонимы. Сравним лексическое значение слова холст со значением слова полотно, зафиксированным словарем «Церковно-славянского и русского
языка»: холст – льняная ткань полотняного переплетения, обычно кустарной
выделки7 и полотно – льняная или бумажная ткань; холстина, платно8.
Общеславянскими по происхождению словами в данной группе являются
лен и полотно: «лну двадцать футов» [Ф. 156. Оп. 1. Д. 4544. Л. 13], «убрусъ
бњлаго китайскаго полотна» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 4544. Л. 4]. Как отмечает
М. Н. Шанский, многие ученые сближают существительное полотно с существительным платок, «но это, по всей вероятности, ошибочно»5, так как данные слова
образованы от одного корня платъ, который имел значение «кусок материи». Примеры такого сближения мы встречаем в памятниках письменности второй половины XVIII века. Так, в «Рапорте настоятелей монастырей Тобольской епархии с приложением описей церковной утвари» (1773 год) зафиксировано употребление лексемы платок в значении полотно. Такое предположение объясняется тем, что лексема платок употреблена в ряду перечислений наименований тканей: «бархату
чεрнаго зкружεвами пятнацать футов, лεнточной тεнεвой кановы, платока
шεлковаяˇ бълояˇ полосами тεмными маляновыми» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 14].
Чаще всего в памятниках письменности употребляются не сами вышеперечисленные лексемы, а производные от них имена прилагательные: холст – холщевый, полотно – полотняный, лен – льняной. Частотность употребления данных
лексем в текстах незначительна:
24
– холщевый – около 10 употреблений; например: «платок холшεвы‫ וּ‬два»
[Ф. 156. Оп. 1. Д. 4544. Л. 9], «платъ карманной набойчатой холшовой» [Ф. 156.
Оп. 3. Д. 865. Л. 7], «рубашка жена новое холшовая» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 112. Л. 24];
– полотняный – около 10 употреблений; например: «платъ полотняной
одинъ, другой полотняной же ветхой» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 865. Л. 7];
– льняной – около 15 употреблений; например: «три плата карманных лянх
ны два с кружевами одинъ безкружева» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 347. Л. 22].
В письменных документах отмечено употребление слов хамомъ и хамовый,
хотя они не зафиксированы ни одним из толковых и этимологических словарей:
«подклад хамовой алой» [Ф. 156. Оп. Л. Д. 4544. Л. 10], «другая ряса барканова новая сплечу допояса подложено холстомъ, подполами подложено хамомъ
чεрннымъ» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 347. Л. 1]. В работе Г. Н. Лукиной «Предметнобытовая лексика XI–XIV вв.» в ряду наименований льняной ткани было выявлено
употребление слова хамъ, поэтому можно предположить, что лексема хамовый
является производным прилагательным от хамъ и имеет значение сделанный из
хама, т. е. сделанный из льняной ткани, а лексема хамомъ – форма слова хамъ.
Следующая тематическая группа – «шерстяные ткани» – не столь многочисленна по своему составу, как предыдущие. В ней было зафиксировано всего
три лексических единицы: шерсть, сукно и камлот. Общим для слов сукно и камлот является наличие в толковании лексического значения опорного словосочетания «ткань из шерсти»: сукъно – шерсть, ткань из шерсти6, камлот – ткань,
дЂлаемая изъ шерсти8.
Очень часто в памятниках письменности слова шерсть и сукно выступают
как синонимы, что подтверждается толкованием слова сукно. Данные слова являются общеславянскими по происхождению.
Наиболее распространенным названием шерстяных тканей, встретившимся
в изучаемых памятниках письменности, было слово сукно. Количество его употреблений составляет около 50 единиц: «сукна тεмномалиноваго пять аршинъ»
[Ф. 156. Оп. 3. Д. 865. Л. 7], «попона сукна серого безподкладу одна» [Ф. 156. Оп.
3. Д. 12. Л. 33], «сукна синεго надары <…> подва рубли» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л.
2], «ряса сукойнаi чεрная» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 1989. Л. 3].
В письменных памятниках зафиксировано употребление слова камлот и
производного от него камлотовый, причем второе наиболее употребимо (около 20
употреблений), чем первое (около 5): «камлотовая клабукя» [Ф. 156. Оп. 3. Д.
1989. Л. 4], «платокъ сεраго камлотоваго» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 865. Л. 3].
В особую группу тканей можно выделить лексемы со значением «кожаная
или меховая основы для изготовления изделий». Большая часть слов данной группы являются славянскими по происхождению: соболь, кожа, овчина.
Наиболее распространенными в данной группе являются лексемы, называющие меха:
– мерлушка – мех, выделанная шкура молодой овцы7: «шуба мεрлучитая
чεрнаi» [Ф. 156. Оп. 1. Д. 1989. Л. 4];
– соболь – мех соболя: «соболемъ опушена шапка» [Ф. 156. Оп. 1. Д. 1989. Л. 2];
– овчина – мех овцы: «три овчины бараньи новые» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 347. Л. 1].
В деловых документах XVIII века, называющих вид материи, четко выделяется группа слов, имеющих значение выделанный из кожи какого-либо животного: яловка – шкура коровы7, юфть (юфтевый) – кожа рослого быка или коровы,
выделанная по русскому способу, на чистом дегте4. Лексема яловка зафиксирована только в «Деле об имуществе оставшемся после смерти Троицкого Рафайлова
25
монастыря иероманаха Аорона» (1755), а юфть – в «Деле о взыскании с лиц духовного звания долгов и имущества разным людям» (1773): «яловочноi сапоги»
[Ф. 156. Оп. 1. Д. 1989. Л. 4], «сапоги ювтεвыε сняты сногъ сына» [Ф. 156. Оп. 3.
Д. 112. Л. 24].
Лексема кожа, является более употребляемой в письменных документах,
чем другие (около 10 употреблений): «палуба дрεвяннаяˇ обтянутъ кожεε чεрноε
вεтхой» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 31], «саны окованы жεлъзом сналячной стороны
зад и перед оˇбыты почεрноя кожε меднымя гвоздεмъ авнутры убрано сукномъ добрымъ» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 30], «стулья нарεзных и точεных ногах выкрашεны
разными красками скожεными подушками» [Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Л. 137].
Лексема кожа может употребляться в деловых документах как общее название разных типов кожи, так и отдельных его наименований. Слово образовано
от основы коза с помощью суффикса j и имело первоначальное значение козлиная
кожа5.
Таким образом, в деловых документах Тобольского государственного архива в тематической группе «наименование тканей» можно выделить следующие
группы: льняные, шерстяные и шелковые ткани, а также кожа и меха. Слова в
данной группе объединены на основе общего родовидового признака «основы для
изготовления изделий». Наиболее распространенными в конце XVIII века были
шелковые ткани, о чем свидетельствует анализ деловых документов. Большим
спросом пользовались такие разновидности тканей, как бархат (в документах зафиксировано около 100 употреблений), штоф (67 употреблений), парча (58 употреблений), голе (около 40 употреблений). Данные виды тканей применялись, в
основном, для шитья праздничной верхней одежды знати и священнослужителей.
В текстильной промышленности для изготовления столовых скатертей, бытовых
салфеток и платков, занавесок использовались, главным образом, льняные ткани.
Основным материалом для изготовления данного вида изделий считался лен.
Меньшим спросом в конце XVIII века пользовались шерстяные ткани: сукно и
камлот. Изделия, изготовленные из кожи или меха животных (овчина, мерлушка,
соболь, юфть), также применялись в быту, хотя в деловых документах они употребляются в единичных случаях.
Архивные источники
1. ТФГАТО. Ф. 156. Оп. 1. Д. 1989. Дело об имуществе оставшемся после смерти
Троицкого Рафайлова монастыря иероманаха Аорона, 1755. 12 с.
2. ТФГАТО. Ф. 156. Оп. 1. Д. 4544. Дело об ограблении дома Шоркальского священника Левина заказа Троицкого монастыря ссыльными каторжными людьми, 1751. 15 с.
3. ТФГАТО. Ф. 156. Оп. 3. Д. 12. Рапорты настоятелей монастырей Тобольской
епархии с приложением описей церковной утвари, 1773. 142 с.
4. ТФГАТО. Ф. 156. Оп. 3. Д. 112. Дело о взыскании с лиц духовного звания
долгов и имущества разным людям, 1773. 99 с.
5. ТФГАТО. Ф. 156. Оп. 3. Д. 367. Дело по прошению Тобольского купца Михаила Русанова о взыскании долговых денег за лес с умершего священника Кошутской волости, Тавдинского заказа Федора Пушкарева по продаже оставшихся
от него вещей, 1774. 7 с.
6. ТФГАТО. Ф. 156. Оп. 3. Д. 556. Дело по рапорту эконома, игумена Иоасафа
Ивановского Межугорского монастыря о краже неведомыми ворами из Предтеченской монастырской церкви денег и церковных принадлежностей, 1775. 3 с.
26
7. ТФГАТО. Ф. 156. Оп. 3. Д. 865. Дело по сообщению протопопа Тобольского
Софийского Собора Никиты священника Василия Копылова о растрате казенных
денег подканцеляристом духовной консистории, Василием Максимовым о продаже
дома и вещей, оставшихся после его смерти, для возмещения в казну, 1776. 30 с.
Примечания
1
Лукина, Г. Н. Предметно-бытовая лексика древнерусского языка XI–XIV вв. /
Г. Н. Лукина ; отв. ред. Л. П. Жуковская. – М., 1990. – С. 67.
2
Фасмер, М. Этимологический словарь русского языка : в 3 т. / М. Фасмер ; пер. с
нем. О. Н. Трубачева. – М., 2004.
3
Черных, П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка : в 2 т. / П.Я. Черных. – 4-е изд., стереотип. – М., 2001.
4
Даль, В. И. Толковый словарь русского языка / В. И. Даль. – М., 2004.
5
Шанский, Н. М. Краткий этимологический словарь русского языка : пособие для
учителя / Н. М. Шанский. – М., 1971. – 541 с.
6
Срезневский, И. И. Материалы для словаря древнерусского языка : в 3 т. /
И. И. Срезневский. – СПб., 1893–1903.
7
Толковый словарь русского языка : в 4 т. / под ред. проф. Д. Н. Ушакова. – М., 2004.
8
Словарь церковно-славянского и русского языка. – СПб., 1847. – I–III т.
С. А. Гладков
ГОТИЧЕСКАЯ СИМУЛЯЦИЯ: АНГЛИЙСКИЙ ПОСТМОДЕРНИСТСКИЙ
РОМАН В СВЕТЕ ТЕОРИИ Ж. БОДРИЙЯРА
Статья посвящена изучению готической традиции в английском постмодернистском романе. На примере романов А. Картер «Адские машины желания
доктора Хоффмана», Г. Свифта «Земля воды», А. Байетт «Обладать», А. Грея
«Бедные-несчастные» и П. Акройда «Дом доктора Ди» рассматривается симулятивная функция готики, идущая от истоков жанра, и ее роль в создании постмодернистской картины мира. Главной теоретической опорой статьи является работа Жана Бодрийяра «Символический обмен и смерть» с ее трактовкой
понятия «симулякр».
Ключевые слова: постмодернисткий роман, готическая традиция, симулякр, теория Ж. Бодрийяра.
Философ Ж. Бодрийяр в труде «Символический обмен и смерть» характеризует симулякры как результат «процесса симуляции, трактуемой <…> как “порождение гиперреального”», то есть это «замена реального знаками реального»1.
Однако парадокс симулякра состоит в том, что деконструируя институты реальности (историю, государство, искусство), он на самом деле является их порождением. Достаточно упомянуть три порядка симулякров, привязанных к определенным фазам экономического развития цивилизации. Так, симулятивной фазе постмодернистского общества предшествуют: 1) период подделки «на основе естественного закона ценности» в до-промышленной стадии; 2) период производства
«на основе рыночного закона стоимости» в промышленную эпоху2.
27
Влияние симулятивных процессов, по Бодрийяру, находило проявление в
сферах сколь угодно далеких от рынка. Так же как ремесленники в мануфактурном цеху усердно ставили на поток копирование оригинала, так, например, и лепнина в эпоху барокко имитировала всевозможные формы и материалы – «бархатные занавеси, деревянные карнизы, округлости человеческой плоти»3. Можно
предположить, что и готический роман как литературный жанр в период своего
возникновения во второй половине XVIII века мог стать одним из эстетических
маркеров пограничных процессов в сфере производственных отношений. Эта пограничность, связанная с финалом «мануфактурного периода», когда «технический базис» английской мануфактуры «вступил в противоречие с ею же созданными потребностями производства»4, проявляется в пограничности самого жанра,
вынужденного существовать на рубеже «подделочной» и «производственных»
стадий культурной симуляции.
В чем же выражается эта поддельность, а в итоге и симулятивность готического романа?
Во-первых, надо говорить о поддельности самого жанра. На нее отчетливо
указывает все то же предисловие Г. Уолпола ко второму изданию своего «Замка
Отранто» (1764), в котором он говорит о готическом романе как о соединении
двух самостоятельных романических линий в английской литературе – romance и
novel, позволившим «примирить названные два вида романа»5.
Во-вторых, уже к концу XVIII века готика превращается в моду в самом
потребительски-производственном значении. Тут и бесчисленные эпигонские готические романы, тут и знаменитый «Strawberry Hill», усадьба самого Г. Уолпола,
которая напоминала «готический замок с витражами и стрельчатыми арками снаружи, статуями и рыцарскими доспехами внутри»6. По словам Дж. Хогла, такое
возрождение готики «основывается на квази-антикварном использовании символов, которые <…> только знаки более старых знаков»7.
Симулятивность обращения с готикой как художественным товаром отразилась и на ее литературно-художественных канонах. Так, роман «Замок Отранто» Уолпола был изначально представлен публике как перевод старинной рукописи, «найденной в библиотеке, принадлежащей католической семье старинного
происхождения, на севере Англии»8. Такая готическая внутрижанровая установка на мнимую подлинность в виде нарратива или текста сохраняется и в XX веке.
Например, в постмодернистском романе А. Картер «Адские машины желания доктора Хоффмана» (1972) главный герой Дезидерио, выстраивая ретроспекцию событий, обращается к аудитории («Но не ждите ни любовной истории, ни
убийства»9), делает акценты на реальности событий («Я не могу донести до вас,
до чего он был уродлив, до чего изумителен»10). Эта мнимая очевидность того же
рода, что и готическая поддельность, выраженная в нарративной форме.
Схожую симулятивность мы наблюдаем и в других постмодернистских
романах. В «Земле воды» (1984) Г. Свифта это нарративная симулятивность, когда рассказы Тома Крика вроде «давным-давно жили-были» реализуют авторскую
попытку придать фикциональным структурам статус кажущейся реальности. У
П. Акройда в «Доме доктора Ди» (1994) через непосредственное восприятие Мэтью («…мне снова померещилось, будто над Клоук-лейн взмыл вверх силуэт человека»11), осязаемость происходящего превращается в чистый симулякр подлинности. В романе «Обладать» (1990) А. С. Байетт гарантом реальности становятся
«интексты»12, выдаваемые автором в качестве подлинных (поэмы «Затонувший
город» Ла Мотт, «Сваммердам» Падуба и др.), письма и стихотворные отрывки
28
поэтов). У А. Грея в «Бедных-несчастных» (1992) дополнительными гарантами
симулятивности постмодернисткой готики служат и текст рукописи, опубликованный Греем, и послесловие жены Свичнета, и даже «Критические и исторические примечания» самого Грея.
Однако симулятивность готики прорывается и во внутренние структуры.
Так же как «“старинные” предметы в коллекции <…> обозначают или симулируют время историческое»13, так и художественные образы в подделочную, производственную и симулятивную эпоху способны подделывать, воспроизводить и
симулировать знаки иных художественных систем, в том числе и в рамках готической эстетики.
Одним из первых, кто обратился к рассмотрению готической образности
сквозь призму бодрийровской теории симуляции, был Джерольд Хогл, который,
говоря о крайней «фальсификационности» готического жанра, воспринимает готические образы как «знаки знаков», знаменующие «…перефальсифицирование в
XVIII веке того, что уже было фальсифицировано в Ренессансе»14. Так, призраки
и духи в «Замке Отранто» Г. Уолпола превращаются лишь в пустые означающие,
в знаки, «оторванные от их более поздних связей», то есть «становятся призраками того, что уже искусственно»15.
Каким же образом в постмодернистской готике сохраняется подобная симулятивность образов?
В романе «Адские машины желания» А. Картер реальность целиком подменяется симуляцией, вызванной «партизанами д-ра Хоффмана <…> которые,
хотя и абсолютно нереальные, тем не менее были»16. Перед нами именно означающие фантомы без означаемого, ставшие чистой симуляцией, в которой, по
Ж. Делезу, «наличествует безумное становление, неограниченное становление» и
при которой, по Ж. Бодрийяру, «образ взял верх над реальностью»17.
Очевидна здесь и связь визуальной формы симуляции с готикой. Готичны
не только образы-фантомы, при которых «в воздухе постоянно носился запах разложения»18, но и способ их репрезентации – проекция вовне подсознательных импульсов и фантазий наподобие камеры обскура. По словам Р. Майлза, «действия
визуального мошенничества» в готическом романе «разводили эйдетическую
мечтательность в сознании читателя, как будто проектируемую там камерой обскура»19. Те же самые готические проекции вовне, подтверждающие «спектральный материализм»20 на уровне постиндустриальной технологии, мы наблюдаем,
например, и в образе покойной матушки Дезидерио, которая «…судорожно вцепившись в четки, уткнулась, всхлипывая, в полу савана, выданного ей монастырем, в котором она умерла»21.
В романе «Земля воды» Свифта готический образ Сейры Аткинсон (после
ее смерти многие видят «женскую фигуру в старинном платье, склонившуюся над
могилой Сейры»22) становится симулякром, вмещающим в себя все доступные
смыслы. С одной стороны, она знаменует «…перекрывание фантазии и реальности, переплетение внутренних и внешних миров», которые Боттинг именует
«жутким»23 (в романе так и не дается доказательства метафизического существования Сейры), а с другой – она становится пустым знаком, превращающим постмодернистские страхи в готический симулякр. Так же как в XVIII веке готические образы были «…эффективны для порождения практичного мифа о готической родословной, оказывающейся столь же эффективной для классового восхождения, сколь и являющейся <…> поделочной»24, так и образ Сейры становится в
постмодернистской парадигме и художественным маркером иррационального хо29
да истории в романе, и формой существования микронарративов (по Лиотару), и
постоянным возмездием со стороны прошлого.
В романе «Обладать» А. С. Байетт образная симуляция присутствует скорее как параллель между викторианским миром поэтов Кристабель Ла Мотт и
Рандольфа Падуба и миром современных ученых, Мод Бейли и Роланда Митчелла. Это уже временная симуляция. Также как коллекция симулирует историческое
время, а кредит симулирует деньги, так и в романе Байетт «симулякр – не что
иное, как особый эффект времени, когда оно <…> начинает сворачиваться в петли
и предъявлять нам вместо реальностей их призрачные, уже отработанные копии»25. Например, развитие любовного романа Роланда и Мод в точности повторяет внутреннюю динамику отношений Рандольфа и Кристабель. Так же как Падуб в 60-е годы XIX века в процессе переписки с Кристабель обретает в ней свою
любовь и Музу, так и Роланд в конце ХХ века по мере приближения к литературоведческой разгадке все отчетливей воспринимает Мод не просто как коллегу,
но как объект любовных переживаний. Даже во внешнем выражена эта преемственность: зеленые полусапожки, «золотисто-розовая кожа» и «море мятущихся
золотых» волос Мод явно отзываются цветовым эхом при последующем описании
Кристабель: «Она была светловолоса и бледнокожа, с большими глазами какогото необычайно зеленого цвета <…> Ее ножки <…> были обуты в пару сияющих
ботинок изумрудно-зеленой кожи»26.
В «Доме доктора Ди» П. Акройда симуляция становится наследницей готической машинерии, берущей свое начало в XIX веке. Готика, «…начавшаяся в век механизмов и разворачивающая множество машин», открывает жестокий образец современности, в которой «машины порождают машины»27, служащие «…рыночной
переработке старых пережитков в современных технологиях»28. Так же как Монстр
Франкенштейна становится «индустриальным симулякром», не желающим оставаться «…пассивным или иерархически низшим звеном»29, так и гомункулус в романе,
воплощающий искусственное начало личности Мэтью, оказывается «местью симулякра». Неслучайно ближе к концу романа гомункулус обретает все большую материализацию: если сперва герой слышит таинственный голос («Ну вот ты и пропал,
человечек»30), то в финале происходит встреча субъекта и его материализованного
симулякра: «Когда я подошел к воротам, на них сидело бесформенное существо»,
которое «раскрыло рот и завизжало»31. В итоге Мэтью возвращается к своему создателю, отбросив производственную симулятивность в виде гомункулуса.
Симулятивное начало в «Бедных-несчастных» Аласдера Грея наиболее полно
воплощено в образе Беллы, чье появление на свет является результатом технического
моделирования Годвина Бакстера, соединившего тело взрослой женщины и мозг ее
неродившегося ребенка. Это ступень промышленного симулякра, при которой человеческое тело «вовлекает» нас «…в <…> жонглерства механического воспроизводства»32, а сама героиня становится «местью симулякра» веку научно-технической
мысли. Правда, месть эта предельно постмодернистична. Акцент сделан не на ужасном бунте продукта системы производства (как это было у Шелли), а лишь на стремлении нивелировать сами означающие этой системы: Белла успешно симулирует не
только лингвистические атрибуты (стиль Шекспира, детскую речь и т. д.), но и подделывает понятия Бога («Все, что я знаю об этом боге <…> я услышала от моего собственного Богa»33), лишает онтологического статуса понятия «религии» и «национальной политики» («…я сидела <…> и еле удерживалась, чтобы не искусать и не
расцарапать этих умных мужчин, которые <…> используют религию и политику,
чтобы самим спокойно оставаться выше этой боли»34).
30
Таким образом, готическая симуляция – это лишь облачение современных
страхов, комплексов и средств подавления в реинкарнированные формы и образы
прошлого, лишенные основ реальности, благодаря которым готика сумела превратиться в художественный продукт, тиражируемый в разных художественных
системах, от предромантизма XVIII века до постмодерна, став родоначальницей
массовых визуальных технологий и очередным средством утверждения постмодернистской картины мира.
Примечания
1
Ильин, И. П. Постмодернизм : словарь терминов / И. П. Ильин. – М. : Интрада,
2001. – С. 258.
2
Бодрийяр, Ж. Символический обмен и смерть / Ж. Бодрийяр. – М. : Добросвет,
2000. – С. 113.
3
Там же. – С. 117.
4
Барг, М. А. Великие социальные революции XVII – XVIII веков в структуре переходной эпохи от феодализма к капитализму / М. А. Барг, Е. Б. Черняк. – М. :
Наука, 1989. – С. 137.
5
Готический роман : Замок Отранто. Итальянец. Аббатство кошмаров : повести,
роман / пер. с англ. Е. Суриц, Т. Шинкарь, В. Шора. – М. : Эксмо, 2007. – С. 34–35.
6
Сумм, Л. Замок, башня, монастырь / Л. Сумм // Готический роман : Замок Отранто. Итальянец. Аббатство кошмаров : повести, роман / пер. с англ. Е. Суриц, Т.
Шинкарь, В. Шора. – М. : Эксмо, 2007. – С. 14 – 15.
7
The Cambridge Companion to Gothic Fiction / еd. by Jerrold E. Hogle. – Cambridge :
Cambridge University Press, 2002. – P. 20.
8
Готический роман… – С. 29.
9
Картер, А. Адские машины желания доктора Хоффмана : роман / А. Картер ;
пер. с англ. В. Лапицкого. – СПб. : Амфора, 2000. – С. 16.
10
Там же. – С. 49.
11
Акройд, П. Дом доктора Ди : роман / П. Акройд ; пер. с англ. В. Бабкова. – М. :
Иностранка, 2000. – С. 63.
12
«Интекстом», вслед за П. Х. Торопом, мы называем «текст, представленный какой-либо своей частью в другом тексте» (Тороп, П. Х. Проблема интекста /
П. Х. Тороп // Тр. по знак. системам XIV. Текст в тексте. (=Уч. зап. Тарт. гос. унта. – Вып. 567). – Тарту : ТГУ, 1981. – С. 39).
13
Зенкин, С. Жан Бодрийяр : Время симулякров / С. Зенкин // Бодрийяр, Ж. Символический обмен и смерть / Ж. Бодрийяр. – М. : Добросвет, 2000. – С. 10.
14
Hogle, J. E. The Gothic at our Turn of the Century / J. E. Hogle // The Gothic / еd. by
F. Botting. – Cambridge : P. S. Brewer, 2001. – P. 156.
15
The Cambridge Companion to Gothic Fiction / еd. by Jerrold E. Hogle. – Cambridge : Cambridge University Press, 2002. – P. 20.
16
Картер, А. Адские машины желания доктора Хоффмана. – С. 13.
17
Скоропанова, И. С. Русская постмодернистская литература : учеб. пособие /
И. С. Скородумова. – М. : Флинта : Наука, 2001. – С. 29, 31.
18
Картер, А. Адские машины желания доктора Хоффмана. – С. 29.
19
Miles, R. Gothic Romance as Visual Technology [Электронный ресурс] / R. Miles //
Romantic Circles Praxis Series. – Заглавие с экрана : 10.06.08. – Режим доступа :
http://www.rc.umd.edu/praxis/gothic/ intro/miles.html.
20
Термин из статьи Т. Кэстл «Спектрализация Другого в “Удольфских тайнах”»
(Castle, T. The Spectralization of the Other in The Mysteries of Udolpho / Т. Castle //
31
The New Eighteenth Century : Theory, Politics, English Literature / еds. L. Brown and
F. Nussbaum. – L. ; N. Y. : Methuen, 1987. – P. 237–253.)
21
Картер, А. Адские машины желания доктора Хоффмана. – С. 14.
22
Свифт, Г. Земля воды / Г. Свифт ; пер. с англ. В. Михайлина. – СПб. : Азбука,
2004. – С. 124.
23
Miles, R. Gothic Romance as Visual Technology.
24
The Cambridge Companion to Gothic Fiction. – P. 15.
25
Зенкин, С. Жан Бодрийяр: Время симулякров. – С. 8.
26
Байетт, А. С. Обладать / А. С. Байетт ; пер. с англ. В. К. Ланчикова, Д. В. Псурцева. – М. : Гелеос, 2004. – С. 347.
27
Botting, F. Reading Machines [Электронный ресурс] / F. Botting // Romantic Circles Praxis Series. – Заглавие с экрана : 10.06.08. – Режим доступа :
http://www.rc.umd.edu/praxis/ gothic/botting/botting.html.
28
The Cambridge Companion to Gothic Fiction. – P. 20.
29
Fisher, M. Flatline Constructs: Gothic Materialism and Cybernetic Theory-Fiction
[Электронный ресурс] / М. Fisher. – Режим доступа : http://www.ciesatic.com/transmat/Fisher.htm
30
Акройд, П. Дом доктора Ди. – С. 17.
31
Там же. – С. 383.
32
Miles, R. Gothic Romance as Visual Technology.
33
Грей, А. Бедные-несчастные : роман / А. Грей ; пер. с англ. Л. Мотылева. – М. :
Иностр. лит., Б.С.Г. – ПРЕСС, 2000. – С. 190.
34
Там же. – С. 238.
П. А. Горпиняк
ФУНКЦИОНАЛЬНО-ТИПОЛОГИЧЕСКИЕ ОСОБЕННОСТИ
ЭССЕИСТИКИ И. А. БРОДСКОГО
В статье рассматриваются особенности эссе как ведущего жанра в публицистическом наследии И. А. Бродского и предпринимается попытка вписывания эссеистики в контекст его поэтического творчества.
Ключевые слова: И. Бродский, эссе, публицистистика.
Валентина Полухина в одной из статей, посвященных рассмотрению особенностей творческого наследия Иосифа Бродского, размышляет о разнообразии его «жанровой клавиатуры» [10. С. 145]. Действительно, поэт своим творчеством возродил
интерес ко многим уже подзабытым классическим жанрам, таким, например, как послание, эклога, элегия и др., а также создал новые жанровые модификации, например, жанр «большого стихотворения». Вклад И. Бродского в русскую и мировую поэзию неоспорим, рассмотрению этого феномена посвящено большинство литературоведческих работ. Гораздо меньше исследователей обращается к специфике его
прозаического наследия, которое представлено драматическими (пьесы «Мрамор»
(1984), «Демократия!» (1990)) и публицистическими произведениями (эссе разных
лет). Все та же В. Полухина, характеризуя «поэтическую вселенную» Бродского, отмечала, что «…через силовое поле поэтического жанра проходит центробежная
энергия прозы» [10. С. 149].Данная статья представляет собой попытку анализа особенностей публицистики поэта.
32
В полном семитомном собрании сочинений И. А. Бродского [1] эссеистика
занимает три полных тома. На протяжении всего творческого пути поэтом было
создано около 60 произведений в жанре эссе. Писались эссе как на русском, так и
(преимущественно) на английском языке. Российскому читателю составителями
собрания сочинений предоставлена возможность оценить мастерство Бродскогоэссеиста на основании авторизованных переводов, максимально близких к английским оригиналам.
Обращение поэта к конкретному жанру публицистики, разумеется, не случайно и объясняется рядом причин.
Во-первых, Бродский после принудительной высылки из СССР оказался в
иноязычной культурной среде, где репутацию ему составили уже слегка мифологизированные обстоятельства суда «над тунеядцем», заступничества деятелей мирового искусства и многочисленные интервью, основную тему которых опятьтаки составляли трудности жизни в стране Советов. Поэт буквально стал живой
легендой, причем последняя носила весьма искаженный и утрированный средствами местной массовой информации характер. Поэт весьма иронично относился к
суете вокруг обстоятельств его высылки из Союза, однако СМИ, публикуя интервью с поэтом, излагали факты гораздо более пафосно и драматично. В результате
назрела необходимость в развенчании мифов о самом себе. Поэтому Бродский
пишет ряд эссе автобиографического характера (например, «Путеводитель по переименованному городу»), где раскрывает западному читателю действительные
обстоятельства своей жизни в СССР, а попутно еще дает культурологический
комментарий к некоторым советским реалиям. Так, в эссе «Полторы комнаты»
(1985) Бродский, описывая жизнь в коммунальной квартире на Литейном проспекте, дает историко-культурный комментарий относительно норм жилой пощади на человека в то время или мавританского архитектурного стиля, в котором и
было построено это здание.
Во-вторых, создание эссе на английском языке – это преодоление зависимости от русского письменного языка, это своеобразный способ для поэта доказать
свою состоятельность в иной культурной среде. Отсюда и обращение к типичному для западной культуры жанру «невымышленного» (nonfiction) творчества, к
эссе, находящемуся на границах между собственно литературой и журналистским
ремеслом. Признание книги эссе «Less Than One» (1986) лучшей критической
книгой года в Америке, восторженные отклики критиков о мастерстве владения
словом – лучшее тому доказательство. В то время как переводы (в том числе и автопереводы) стихотворений Бродского на английский не раз вызывали нарекания
со стороны критики и со стороны самого поэта [4. С. 49].
В-третьих, Бродскому-поэту важно было поддержать связь русской и мировой художественной традиции, а для этого читающей публике необходимо было
прояснить ряд особенностей русской литературы. С этой целью поэт создает целый ряд эссе, рассказывающих о творчестве русских и зарубежных писателей (например, «О Сереже Довлатове» или «О Дереке Уолкотте»). Эти работы преимущественно ориентированы были на читающего американца. Будучи профессором,
преподающим в нескольких университетах, и поэтом-луреатом США, Бродский
старательно популяризировал, насколько мог, русскую и американскую поэзию,
читая лекции студентам и составляя предисловия к сочинениям своих коллегпоэтов. Например, в эссе «Как читать книгу» поэт дает четкие рекомендации, каких писателей в каких национальных литературах следует читать, чтобы составить о них адекватное и более-менее целостное впечатление. Многие из его эссе
33
по форме представляют собой литературно-критические разборы либо одного
стихотворения, либо творчества поэта в целом. По справедливому замечанию
Виктора Кривулина «…в этом <…> словесном пространстве Иосиф Бродский
чувствует себя одновременно и экспонатом, заслуживающим самого пристального рассмотрения, и гидом, который в совершенстве овладел иностранными языками» [10. С. 257]. Нетрудно заметить, что в качестве объектов размышления поэт
осознанно или бессознательно, но выбирает своих поэтических собеседников,
учителей, друзей (например, Ахматову или Одена). При этом Бродскому удается
не только дать свою оценку поэзии предшественников, но и утвердить свою эстетическую позицию.
Если принять во внимание высказывание Л. Е. Кройчика о том, что жанр
есть «…производное отношений творца с миром и аудиторией» [9. С. 78], то становится понятным необходимость обращения Бродского к эссеистике. С лирикой
данный жанр журналистики роднит жанрообразующая роль фигуры автора, которая находится внутри создаваемого текста, в отличие автора статьи, который, как
правило, находится над описываемым событием, создаваемым на его основе текстом. Начиная с монтеневских «Опытов», эссе отличается от прочих жанров публицистики организующей ролью автора. Автор эссе и лирический герой стихотворения помещены в момент переживания, пересоздания ситуации, когда их
свобода и одиночество всеобъемлющи. Оправдывающим и объединяющим моментом здесь будет являться сам момент творения текста. Но если лирический
герой ведет мысленный диалог либо с возлюбленной, либо с потомками, либо с
самим собой, т. е. так или иначе с Вечностью, то автор эссеистического труда всегда имеет собеседника, воплощенного в образе будущего читателя создаваемых
строк.
Эссе как жанр журналистики организует наиболее адекватную связь художника с адресатом. В отличие от адресата поэзии, рассчитанной на широко образованного читателя, находящегося вне временных рамок, адресатом эссе выступают
широкие круги современных читателей сборников русской поэзии и популярных
газет и журналов, в том числе и литературных. Эссе выполняет функцию медиатора между аудиторией и поэтом, и наоборот.
Важным фактором оказывается «…индивидуальность восприятия и оценки
факта, явления, личности» [7. С. 249]. Т. о., эссе становится своеобразным прозаическим комментарием и к поэзии самого Бродского. Отсюда и мотивная близость поэзии и эссеистики [2]. Если вспомнить раннюю поэму «Петербургский
роман» (1961), где предстает образ города Петербурга, города родного, сегодняшнего и чужого, вечного, то ее прозаическим аналогом станет впоследствии эссе
«Путешествие по переименованному городу» (1979), где поэт изображает панораму исторических метаморфоз города Петра. Но по закону жанра эссе личная
заинтересованность автора в предмете разговора на протяжении всего «Путешествия…» проглядывает сквозь фактологическую канву беседы, прорываясь в
своеобразных отступлениях, которые черпаются из личного опыта. Описания белых петербургских ночей сменяются описанием состояния души автора в это
время: «В такие ночи трудно уснуть, потому что слишком светло и потому что
любому сну далеко до этой яви. Когда человек не отбрасывает тени, как вода»
[1(V). С. 71]. Автор эссе, сообщая некоторые сведения о себе и о мире, вовлекает
читателя в диалог, предлагая проверить истинность утверждаемого. Диалогическая направленность эссе позволяет сохранить гармоничный баланс между объективностью и субъективностью, что невозможно, например, в лирике.
34
И. Сухих, анализируя эссе И. Бродского «Путешествие в Стамбул», приходит к выводу: «Матрицей этой прозы становится поэзия. Она существует по ассоциативным законам стиха» [10. С. 236]. Сходное замечание можно найти у
А. Г. Коваленко, рассуждающего о специфике художественного мира поэта: «В
структуре образного мира Бродского взаимопревращение понятий образует густую
сеть перетекающих друг в друга смыслов, которые утрачивают присущие им устойчивые и привычные логико-семантические связи, приобретая новые» [5. С. 95].
В этой связи интересны размышления исследователей над природой образных единиц эссеистики. Они полагают, что в эссе действует сложная схема взаимодействия
понятийного и образного аппаратов: «Разделение на образ и понятие происходит
потом, в области специализированной, профессиональной деятельности, тогда как
внутри индивидуального опыта, в процессе своего порождения, они почти неразделимы» [6. С. 148]. Если принять во внимание тот факт, что эссе – элемент художественно-публицистических жанров, т. е. природа эссе порождена синкретизмом художественного мира и мира научной аналитики. В целом же можно говорить об образной структуре эссеистического полотна, поскольку «опыт эссеиста – та подвижная основа, на которой могут объединяться и взаимообогащаться все способы освоения мира» [6. С. 149]. В эссеистике поэта разговор о предмете строится путем
развертывание картин и нанизывания одного образного потока на другой, это можно было бы объяснить механизмами памяти, воспроизводящими события не последовательно, а ассоциативно. Собственно таким же композиционным приемом пользуется поэт при создании своих «больших стихотворений». Следовательно, с точки
зрения внутренней формы, эссеистика и лирика имеют общий знаменатель – образ.
Мы можем утверждать, что публицистическое наследие Бродского есть порождение и логичное продолжение его поэтической системы. Обращение к публицистике, полагают исследователи теории журналистики, возможно лишь при
условии овладения высоким уровнем писательского мастерства, проявляющегося
«…прежде всего в повышенной требовательности к языку, художественной образности, эмоциональной насыщенности текстов, глубине авторского обобщения
действительности» [9. С. 238]. По мнению исследовательницы О. И. Дуровой,
«Эссеистика Иосифа Бродского – это постскриптум; постскриптум к его поэзии и
ко всей прожитой жизни» [3. С. 105]. Это вполне согласуется с изначальными задачами, стоящими перед жанром эссе – зафиксировать и передать духовный опыт
какой-либо личности, в нашем случае И. А. Бродского.
Список литературы
1. Бродский, И. А. Собр. соч. : в 7 т. / И. А. Бродский. – СПб. : Пушкинский
фонд, 2001–2005 (далее в круглых скобках будет указываться номер тома).
2. Горпиняк, П. А. «Вечные спутники» И. Бродского : мотивный анализ эссеистики в контексте поэзии / П. А. Горпиняк // Медиасреда-2007. – 2008. – С. 74–79.
3. Дурова, О. И. Эссеизм : вопрошание о смысле / О. И. Дурова. – Воронеж : Воронеж. гос. ун-т, 2001. – 126 с.
4. Иосиф Бродский : творчество, личность, судьба : итоги трех конференций /
сост. Я. А. Гордин. – СПб. : Журнал «Звезда», 1998. – 320 с.
5. Коваленко, А. Г. Литература и постмодернизм : учеб. пособие /
А. Г. Коваленко. – М. : Изд-во РУДН, 2004. – 142 с.
6. Магай, И. П. и др. Эссе в журналистике / И. П. Магай, А. В. Лукина // Современная пресса : теория и опыт исследования. Ежегодник 2007 / отв. ред.
Л. Л. Реснянская, Т. И. Фролова. – М. : Изд-во «ВК», 2007. – С. 140–152.
35
7. Смелкова, З. С. и др. Риторические основы журналистики. Работа над жанрами
газеты : учеб. пособие / З. С. Смелкова, Л. В. Ассуирова, М. Р. Саввова,
О. А. Сальникова. – М. : Флинта : Наука, 2004. – 320 с.
8. Тертычный, А. А. Жанры периодической печати : учебное пособие / А. А. Тертычный. – М. : Аспект Пресс, 2000. – 312 с.
9. Эволюция жанров в истории российской журналистики : тез. Всерос. науч.практ. конф. (Самара, 15–16 марта 2007 г.). – Самара : Универс групп, 2007. – 100 с.
10. Russian literature. – 1995. – № II/III. – Vol. 37–38. – 440 с.
С. М. Давлетшина
СООТНОШЕНИЕ ПОСЕССИВНОСТИ, ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНОСТИ
И ЛОКАТИВНОСТИ
В языке широко распространено противопоставление экзистенциальности
посессивности, в основе которого лежит противопоставление глаголов «иметь»
и «быть». В философии известно противопоставление бытия обладанию как
двух разнонаправленных способов существования человечества. Однако в речи
посессивность, бытийность и локативность настолько совмещаются, что их
разграничение становится невозможным.
Ключевые слова: понятийные категории, посессивность, бытийность, локативность, совмещение, противопоставление
Данная работа посвящена исследованию соотношения основных универсальных понятийных категорий – посессивности, экзистенциальности и локативности на материале французского и русского языков.
Подобно большинству функционально-языковых категорий, посессивность
(притяжательность), будучи объективно представленной в языковой системе, не
имеет чётко обозначенного набора языковых средств своего выражения. Так, предикативные конструкции (с глаголом avoir во французском языке и глаголом
быть в русском языке), согласованные посессивные сочетания (théorie
saussurienne ‘соссюровская теория’; сестрин платок; ton moulin ‘твоя мельница’),
а также управляемые конструкции (le livre de Pierre ‘книга Петра’; le propriétaire
de l’hôtel ‘хозяин гостиницы’) могут иметь не только посессивное значение. Например, в высказывании Elle avait les larmes aux yeux ‘У неё в глазах были слёзы’
сосуществуют бытийность, посессивность и локация. Следовательно, можно сказать, что существует некая конструкция Х, в число значений которой входит семантика посессивности. Однако значение притяжательности представлено не во
всех употреблениях конструкции Х.
Прежде всего, необходимо дать определение основных понятий. Локативность
подразумевает указание на нахождение явлений или предметов в «сфере влияния»
актанта. Т.М. Николаева предполагает, что «чистый» локатив является ответом на
вопрос: «Где находится данный предмет?» – Машина в гараже1.
Термин «экзистенциальный» (бытийный) часто истолковывается как логический квантор существования, который сам в логике не определён однозначно. В
лингвистической литературе выделяется два основных понимания экзистенциальности. Во-первых, понятие «экзистенциальность» отождествляется в явной или
36
неявной форме с представлением о принадлежности к элементам действительности, а не фикции, мифа, фантазии. Дж. Лайонз2, отмечая, что в качестве экзистенциальных исследователей интересуют предложения типа God is, подчёркивает,
что экзистенциальное употребление глагола to be нетипично для английского
языка. То же самое можно сказать и в отношении французского языка, в котором
глагол être редко используется для передачи бытийных отношений. При малейшем акценте на самом факте существования появляется глагол exister «существовать, быть»: Si tu n’existais pas ‘Если б не было тебя’, а не Si tu n’étais pas. Этот
феномен объясняется, скорее всего, определённой синсемантичностью глагола
être. Таким образом, экзистенциальность в первом понимании является ответом
на вопрос: «Что есть?».
Во втором понимании экзистенциальные конструкции указывают на нахождение объекта в определённом пространстве, они имплицитно отвечают на вопрос: «Что есть в данном пространстве?». Такое сближение экзистенциальных отношений с локативными характеризуется как экзистенциально-пространственная
модель. Однако следует отметить, что экзистенциально-пространственные конструкции ориентированы на пространство и сообщают о наличии некоторого объекта в
том или ином пространстве, входящем в существование некоторого субъекта. Локативные же предложения сообщают лишь о местонахождении определённого предмета в некотором пространстве. Вследствие этого, они ориентированы на предмет.
О. Н. Селивёрстова3 и К. Г. Чинчлей4 видят отличие экзистенциальнопространственных конструкций от локативных в самой структуре предложения и в
эмфатическом положении глагола: книга у нас, книга у нас есть, есть у нас книга.
Основным значением посессивности принято считать релятивность, передачу разного рода отношений (в данном случае посессивных) между субстанциями.
В таком ракурсе посессивность противопоставляется экзистенциальности, локативности, характеризации и др.
Т.М.Николаева считает соотношение локативного, экзистенциального и посессивного значений «уже a priori языковой универсалией». Такое мнение имеет
право на существование, поскольку обладание предметом предполагает существование этого предмета, а существование невозможно без пространственной и
временной локализации. Таким образом, возникает вопрос о системных связях
посессивности с экзистенциальностью и локативностью, о степени совмещённости значений этих категорий и критериях их разграничения.
В современных индоевропейских языках пространственные и посессивные
отношения всё более взаимодействуют, переходят друг в друга. На этот феномен
обращает внимание Л.И. Лухт, иллюстрируя его русскими примерами: он обладает этим качеством = в нём есть это качество. Л. И. Лухт считает, что локальные и определительные значения развились у глагола «иметь» на основе присущего ему значения обладания / принадлежности5.
Один из подходов к решению этой проблемы состоит в пространственной
интерпретации посессивных предложений. Так, О.Н. Селиверстова предлагает экзистенциально-пространственную интерпретацию таких русских моделей как «X
имеет Y» и «у X (есть) Y»6 .
В работе А.Л. Ленца представлен анализ серии attraper un rhume → avoir un
rhume → être enrhumé, проведённый голландским психолингвистом Ван Гиннекеном7. Данная серия демонстрирует постепенный переход одного состояния в другое, постепенное приближение обладаемого к состоянию субъекта, когда происходит полное взаимопроникновение состояния и субъекта.
37
Согласно Н. Д. Арутюновой и Е. Н. Ширяеву, русские предложения, определяющие структуру «у X (есть) Y», служащие выражению посессивности, представляют собой разновидность одного из логико-грамматических типов предложений. Эта разновидность квалифицируется авторами как бытийные предложения
личной сферы, отличающиеся тем, что в них область бытия изображается как
микромир человека8.
Б. А. Серебренников высказывает мнение о том, что отношения принадлежности в современном языке являются результатом переосмысления пространственных отношений. Так, «моё развилось из понятия «то, что находится в моей непосредственной досягаемости», твоё – «то, что пространственно от меня более
удалено», и его – «то, что от меня дальше всего»9.
Г. А. Золотова связывает посессивность, бытийность и локативность общим
типовым значением «наличие, существование предмета»10. Так, бытийность указывает лишь на существование предмета, локативность – на его наличие (существование) в определённом пространстве, посессивность – на посессивное наличие,
наличие у кого-либо.
Однако науке известно не только совмещение этих категорий, но и их противопоставление. Широко распространено противопоставление экзистенциальности посессивности, в основе которого лежит противопоставление фундаментальных глаголов «иметь» и «быть». Именно на этой оппозиции базируется деление
языков на Habeo-языки и Esse-языки. Habeo- языками (лат. habeo ‘обладаю’) называются языки, в которых посессивная конструкция строится при помощи глагола «иметь»: I have a book, J’ai un livre. Языки, в которых данная конструкция
включает глагол – связку «быть», либо его нулевую форму, принято называть
Esse-языками: У меня есть книга. Э. Бенвенист подчёркивает преобладание типа
mihi est над habeo в самых разных языках. «Языковое развитие идёт от mihi est к
habeo, но не наоборот»11.
Кроме того, в философии существует противопоставление бытия обладанию
как двух разнонаправленных способов существования человечества, взаимоотрицающих ценностных ориентаций.
Представляется интересной трактовка данных понятий, предпринятая Э.
Фроммом в книге «Иметь или быть?»12.
В частности, анализируя способы человеческого существования по принципам обладания и бытия, автор отмечает некоторое изменение смыслового наполнения понятий «бытие» и «обладание» в последние несколько столетий в западных языках, которое выразилось в большем использовании для их обозначения
существительных, и меньшем - глаголов.
Существительное является обозначением вещи. Для обозначения действия
служит глагол. Однако всё чаще, по мнению Э. Фромма, действия выражаются с
помощью понятия обладания, т.е. вместо глагола употребляется существительное.
В этой связи представляют интерес сочетания отглагольных существительных
(девербативов) с притяжательными местоимениями / детерминативами, нашедшие регулярное употребление во многих языках: mon sourire (от глагола sourire),
my smile (от глагола to smile) ‘моя улыбка’. Такие сочетания считаются синонимичными личным глагольным формам: je souris, I smile ‘Я улыбаюсь’. Так, существительное действительно выступает в нетипичной для него роли – служит для
обозначения действия. Данное явление характерно для татарского языка: в девербативе атлауың (от син атлыйсың) имя деятеля выражается притяжательным
аффиксом -ың. Так, индоевропейская аналитическая конструкция «притяжатель38
ный детерминатив + девербатив» имеет своим аналогом в тюркских языках синтетическую конструкцию «девербатив + аффикс принадлежности». Однако данная конструкция в агглютинативном татарском языке имеет ту особенность, что
указание на действующее лицо может повторяться трижды; синең атлауың ‘твоя
походка – твоя’ через личное местоимение второго лица единственного числа син
‘ты’ и два аффикса принадлежности 2 лица ед. числа –ең и –ың. Кроме того, данная конструкция обладает способностью изменяться по падежам и агглютинировать предлоги: синең атлауыңа ‘твоей походке’, синең атлауыңнан (досл. ‘твоя
походка –твоя-от’) ‘от твоей походки’.
Ещё больший интерес представляют употребительные татарские сочетания
типа синең карауларың ‘твои взгляды-твои’, где имя действия получает аффикс
множественного числа –лар. Аффикс множественности, присоединяясь к девербативу, предоставляет две возможности толкования сочетания: «твой обычный
взгляд, обычная манера смотреть» или «какая-то необычная, особая черта во
взгляде».
С. Д. Кацнельсон, считавший ошибкой А. А. Потебни преувеличение роли
глагола по сравнению с именем на поздних этапах истории языка, возражал против возведения сочетания глагольного предиката с субъектом к древнему сочетанию имени действия с подлежащим в посессивной форме. История многих языков
указывает на относительно позднее возникновение имён действия как отглагольных образований. «Формальное сходство субъектно-предикативной и посессивной конструкций не предполагает обязательного сведения одной из них к другой,
не исключено, что обе конструкции вместе восходят к синтетической третьей,
имевшей локативную функцию (отложительную или направительно-целевую)…
Что же касается посессивной функции, то развитие её на базе отложительной и
направительно-целевой формы хорошо отражено во многих языках»13.
Возвращаясь к Э. Фромму, отметим, что он считает обозначение действия с
помощью глагола «иметь» в сочетании с существительным «неправильным употреблением языка». Так, употребление глагола avoir в предложениях типа Il eut un
sursaut ‘Он подпрыгнул’ некорректно, поскольку процессами и действиями владеть нельзя, их можно только осуществлять или испытывать. Таким образом, правильным является предложение Il sursauta или Il a sursauté.
Данный факт Э.Фромм иллюстрирует следующими наглядными примерами.
«Когда я говорю: «У меня есть проблема» вместо «я обеспокоен», субъективный
опыт как бы исключается: «я» как субъект переживания заменяется на объект обладания. Я преобразовываю своё чувство в некий объект, которым я владею, а
именно в проблему. Но слово «проблема» - это абстрактное обозначение всякого
рода трудностей, с которыми мы сталкиваемся. Я не могу иметь проблему, потому что это не вещь, которой можно обладать, в то время как проблема мною владеть может. Иными словами, я сам себя превратил в проблему, и вот теперь моё
творение владеет мною».
Э. Фромм считает, что собственнические чувства проявляются и в других
отношениях - к примеру, в отношении к врачам, начальникам, подчинённым эти
чувства выражаются, когда говорят «мой врач», «мой дантист»; говоря с кем-либо
о своём здоровье, люди рассуждают о нём, как собственники, упоминая о своих
болезнях, своих операциях, своих курсах лечения - своих диетах и своих лекарствах; идеи, убеждения и даже привычки также могут стать собственностью.
Поскольку Э. Фромм не является лингвистом, ему можно простить ряд заблуждений и смешение некоторых понятий, встречающихся в его философском
39
трактате. Так, во-первых, для автора характерно узкое понимание посессивности
как отношений владения – собственности. Во-вторых, философ недооценивает
полисемантичность или широкозначность глагола «иметь», видя в нём лишь одну
сему – выражение отношений обладания. В-третьих, многие современные исследователи категории посессивности признают возможность обладать действием
(посессивный перфект), некоторыми абстрактными сущностями и даже другими
лицами.
Тем не менее, нельзя не согласиться с Э.Фроммом в том, что утверждение
«Я [субъект] обладаю О [объектом]» представляет собой определение «я» через
моё обладание «О». Субъект - это не «я как таковой», а «я как то, чем я обладаю».
Получается так, что собственность создаёт человека и его индивидуальность. Несмотря на некоторую утрированность мнения, что собственность затмевает индивидуальность человека, в данном утверждении автор вскрывает основное значение посессивности - относительную номинацию. Следовательно, противопоставление посессивности экзистенциальности представляется некорректным.
Анализ работ, посвящённых исследованию совмещения категорий посессивности, экзистенциальности и локативности, показывает, что одни лингвисты
отдают предпочтение пространственной интерпретации этих категорий, другие –
экзистенциальной, третьи - экзистенциально-пространственной. Поэтому посессивность представляется частным случаем реализации либо экзистенциальности,
либо локативности, либо их совмещения.
По нашему мнению, экзистенциальность представляется категорией –
«быть», настолько всеобъемлющей, что утверждать её независимое существование было бы неверно. Экзистенциальность является составляющей других категорий – посессивности (быть у кого-либо) и локативности (быть где-либо).
Примечания
1
Николаева, Т. М. От звука к тексту / Т.М. Николаева. – М.: Языки русской культуры, 2000. – 630 с.
2
Лайонз, Дж. Введение в теоретическую лингвистику / Дж. Лайонз; пер. В. А.
Звягинцева. – М.: Прогресс, 1978. – 542 с.
3
Селиверстова, О. Н. Семантический анализ предикативных притяжательных
конструкций с глаголом «быть» / О. Н. Селиверстова // Вопросы языкознания. –
1973. – №5. – С. 95-105.
4
Чинчлей, К. Г. Некоторые аспекты типологии категории посессивности (на материале романских, германских, балтийских и славянских языков): автореф. дис. …
канд. филол. наук / К. Г. Чинчлей. – М.: АН СССР Институт языкознания, 1984. –
23 с.
5
Лухт, Л. И. Категория бытия и обладания (французско-румынские параллели) /
Л. И. Лухт // Категории бытия и обладания в языке: сб. ст. – М.: Наука, 1977. –
С. 125-143.
6
Селиверстова, О. Н. Семантический анализ предикативных притяжательных
конструкций с глаголом «быть» / О. Н. Селиверстова // Вопросы языкознания. –
1973. – №5. – С.95-105.
Селиверстова, О.Н. Компонентный анализ многозначных слов / О.Н. Селиверстова. – М.: Наука, 1975. – 240 с.
7
Ленца, А. Л. Широкозначность глагола и контекст / А. Л. Ленца. – Кишинёв:
Штиинца, 1987. – 98 с.
40
8
Арутюнова, Н. Д. Русское предложение. Бытийный тип (структура и значение) /
Н. Д. Арутюнова, Е. Н. Ширяев. – М.: Русский язык, 1983. – 198 с.
9
Серебренников, Б. А. Вероятностные обоснования в компаративистике / Б. А.
Серебренников. – М.: Наука, 1974. – 352 с.
10
Золотова, Г. А. Очерк функционального синтаксиса русского языка / Г. А. Золотова. – М.: Наука, 1973. – 351 с.
11
Бенвенист, Э. Общая лингвистика / Э. Бенвенист; пер. Ю. С. Степанова. – М.:
Едиториал УРСС, 2002. – 448 с.
12
Фромм, Э. Иметь или быть / Э. Фромм; пер. П. С. Гуревича. – М.: Прогресс,
1986. – 238 с.
13
Кацнельсон, С. Д. Общее и типологическое языкознание / С. Д. Кацнельсон. –
Л.: Наука, 1986. – 298 с.
К. И. Декатова
КАТЕГОРИАЛЬНЫЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ КАК КРЕАТИВНЫЙ ФАКТОР
СМЫСЛООБРАЗОВАНИЯ ЗНАКОВ КОСВЕННО-ПРОИЗВОДНОЙ
НОМИНАЦИИ
Статья посвящена анализу проблем смыслообразования знаков непрямой
номинации. В статье анализируются причины возникновения и способы разрешения категориальных противоречий, обостряющихся в процессе смыслового
структурирования знаков косвенно-производной номинации. В результате проведенного исследования были выявлены основные типы перекатегоризации, обусловленной категориальными противоречиями в ходе смыслообразования знаков
косвенно-производной номинации.
Ключевые слова: знаки косвенно-производной номинации, категориальное противоречие, перекатегоризация.
Несмотря на то, что механизмы работы лингвокреативного мышления в ходе косвенно-производной номинации уже давно находятся в фокусе внимания
лингвистов, до сих пор существует немало вопросов, на которые все еще не были
даны исчерпывающие ответы. Одним из таких вопросов является вопрос о роли
структурно-смысловых противоречий в процессе смыслообразования знаков косвенно-производной номинации1.
О противоречивости фразеологических единиц писали многие отечественные фразеологи2. Среди причин возникновения такого рода противоречий лингвисты называют специфику концептуализации знания в процессе косвеннопроизводной номинации: структурно-смысловые противоречия «рождаются» в результате метафорического представления знания об объекте или признаков объекта
косвенной номинации3.
Известно, что концептуальная метафора, формирующаяся в процессе косвенно-производной номинации, является конкретно-чувственным образованием.
А к конкретно-чувственным ментальным структурам не могут быть применимы
логические категории противоречивость / непротиворечивость, поскольку «логика
восприятия вообще не знает противоречия»4. О парадоксальности метафорического способа ментальной репрезентации можно судить лишь по результатам ее «пе41
рекодирования» на язык мышления. Метафорическая парадоксальность когнитивного основания значений знаков косвенно-производной номинации проявляется в смысловых противоречиях, которые возникают в результате взаимодействия
признаков мыслительных единиц (предметно-понятийных единиц) разных категорий. Такого рода противоречия назовем категориальными противоречиями.
Эти противоречия обостряются вследствие того, что в ходе смыслообразования
знаков косвенно-производной номинации во взаимодействие вступают денотаты
разной категориальной принадлежности. Например, в ходе смыслообразования
фраземы заблудшая овца – ‘о сбившемся с правильного пути человеке’ – активируются и вступают во взаимодействия денотаты, принадлежащие двум категориям – «Человек» и «Животное». Можно предположить, что в процессе смыслового
структурирования данной фраземы обостряются следующие категориальные противоречия: объекту, относящемуся к категории «Человек», приписываются признаки объекта другой категории (категории «Животное»).
Категориальные противоречия, возникающие в ходе косвенно-производной
номинации, можно разделить на те противоречия, которые обостряются вследствие активации разных 1) глобальных категорий или 2) субкатегорий – подкатегорий (частных категорий) глобальной категории. Известно, что весь опыт, приобретаемый в ходе познания окружающей действительности, человек подвергает
категориальному членению, выделяя группу живых и неживых объектов, противопоставляя в группе живых объектов людей и животных, а в группе неживых
объектов – вещи и абстрактные понятия. В связи с этим в современных научноисследовательских работах нередко, говоря о глобальных категориях, называют
следующие категории: «Человек», «Животное» (птицы, водные обитатели включительно), «Растение», «Вещь», «Абстрактное понятие» («Абстракция»)5.
Как показывает анализ смысловой структуры знаков косвенно-производной
номинации современного русского языка, в процессе их смыслообразования возможно столкновение между смысловыми элементами денотатов, относящихся к
глобальным категориям, например:
1) категории «Человек» и категории «Животное»: волки и овцы – ‘о тиранах, убийцах и их жертвах’, заяц во хмелю – ‘о хвастливом, бахвалящемся и задирающемся в пьяном виде человеке’, водить за нос – ‘обманывать, вводить в
заблуждение, обычно обещая что-либо и не выполняя обещанного’, и др.; 2) категории «Человек» и категории «Вещь»: ботало коровье – ‘болтун’, бездонная
бочка – ‘о жадном, алчном и неблагодарном человеке’, осиное гнездо – ‘общество злобных людей, тревожить которое небезопасно’ и др.
Смыслообразование знаков косвенно-производной номинации современного русского языка может сопровождаться столкновением смысловых элементов
денотатов, относящихся к одной глобальной категории, но принадлежащих разным субкатегориям, например, субкатегорий глобальной категории «Человек»:
1) субкатегории «Человек определенного рода деятельности, профессии» и
субкатегории «Человек-обладатель определенных черт характера»: адвокат дьявола
– ‘о человеке, любящем говорить дурное в чей-либо адрес, старающемся и в хорошем
найти недостатки’, Аника-воин – ‘о хвастливом, бахвалящемся своей храбростью
лишь держась вдали от опасности человеке’ и др.; 2) субкатегории «Физические
проявления (действия) человека» и субкатегории «Психические проявления человека»: зубы съел (проел) – ‘о человеке, имеющем или приобретшем большой опыт, навык, основательные знания в чем-либо’, и бровью не ведёт (не поведёт) – ‘о хладнокровном, спокойном, не обращающем на что-л. внимание человеке’, и др.
42
Категориальные противоречия также можно разделить на те, которые обостряются вследствие приписывания объекту косвенной номинации всех сущностных признаков объекта другой категории или части признаков объекта другой категории. Например, в процессе формирования фраземы сума переметная – ‘о человеке, легко меняющем свои взгляды, убеждения, непостоянном в своих поступках, действиях’ – обостряется категориальное противоречие вследствие приписывания объекту косвенно-производной номинации, относящемуся к категории «Человек», сущностных признаков объекта, относящегося к категории «Вещь» –
вещь, изделие из ткани, предназначенная для ношения чего-либо. Такое категориальное противоречие можно охарактеризовать как полное овеществление6. Несколько иной характер имеет категориальное противоречие, обостряющееся в ходе формирования фраземы (человек) застегнутый на все пуговицы – ‘держащийся корректно, строго официально, холодно’: объекту категории «Человек»,
которому принадлежит косвенно номинируемый признак, приписывается только
часть признаков объекта категории «Вещь» (субкатегории «Одежда») – (вещьодежда) застегнута на все пуговицы. Такое категориальное противоречие можно
охарактеризовать как частичное овеществление.
Судя по результату смыслообразования знаков косвенно-производной номинации, по их когнитивно-семантической структуре, категориальные противоречия, разрешаются в ходе формирования нового «смыслового узла», в котором
происходит «иерархиезация» денотатов, то есть определяется доминирующий денотат и фоновый денотат. Например, в процессе смыслообразования фраземы
паршивая овца – ‘о плохом, оказывающем дурное влияние на окружающих человеке’ – категориальное противоречие заключается в столкновении между смысловыми элементами денотатов, относящихся к глобальным категориям «Животное»
и «Человек». Разрешается данное противоречие формированием таких отношений
между денотатами, в которых денотативный образ плохо влияющего на окружающих людей человека становится доминирующим, а денотативный образ овцы
– фоновым образом.
Как и во многих открытых, развивающихся системах или структурах, противоречия, возникающие во время смыслового структурирования знаков косвенно-производной номинации, являются механизмом структурной модификации,
смысловой самоорганизации. Категориальные противоречия представляют собой
состояние такого взаимодействия смысловых элементов, которое провоцирует ряд
процессов, направленных на изменение смысловой структуры деривационной базы и образование качественно новой когнитивно-семантической структуры рождающегося знака косвенно-производной номинации. К процессам, которые обусловлены противоречивым смысловым взаимодействием в ходе смыслообразования знаков косвенно-производной номинации, можно отнести переосмысление
деривационной основы.
Сущность переосмысления, на наш взгляд, заключается в протекании двух
когнитивных процессов – 1) перекатегоризации деривационной базы знаков косвенно-производной номинации, и 2) формирования когнитивной базы знаков косвенно-производной номинации, или концептуализации. Перекатегоризацией в
когнитивной лингвистике называют процесс такого переосмысления актуализированных в речи языковых знаков, в результате которого происходит соотнесение
знака с другой категорией за счет реализации ее признаков7. Под концептуализацией понимают «…один из важнейших процессов познавательной деятельности
человека, заключающийся в осмыслении поступающей к нему информации и
43
приводящей к образованию концептов, концептуальных структур и всей концептуальной системы в мозгу (психике) человека»8. Результатом концептуализации в
процессе смыслообразования знаков косвенно-производной номинации становится образование новой предметно-понятийной структуры, становящейся когнитивной базой знаков косвенно-производной номинации. Результатом перекатегоризации становится соотношение сочетания слов, оказавшегося деривационной базой знаков косвенно-производной номинации, с новой категорией, признаки которой реализуются в новообразованной предметно-понятийной структуре. Например, в ходе смыслообразования фраземы зловещий ворон – ‘о человеке, предвещающем беду, говорящем жуткие, пугающие вещи’ – протекают процессы концептуализации и перекатегоризации. Результатом первого процесса становится
формирование когнитивной базы знака косвенно-производной номинации –
предметно-понятийной структуры, состоящей из денотативного образа предвещающего беду человека и понятия «человек, являющийся вестником бед, несчастий, чего-то пугающего». Итогом перекатегоризации в ходе смыслообразования
анализируемой фраземы является изменение категориального соотношения деривационной базы: словосочетание зловещий ворон – ‘предвещающая беды птица’
– начинает соотноситься не с объектом категории «Животное», а с объектом категории «Человек».
Результаты переосмысления в процессе знакообразования могут быть
весьма разнообразны. Анализ результатов переосмысления в ходе смыслообразования знаков косвенно-производной номинации современного русского языка позволяет выделить следующие виды перекатегоризации:
1. Глобальная перекатегоризация, то есть такой процесс переосмысления
деривационной базы знаков косвенно-производной номинации, в результате которого деривационная база начинает соотноситься с объектом другой глобальной
категории. Например, в процессе смыслообразования фраземы вольная птица –
‘свободный, независимый человек’ – соотношение сочетания слов вольная птица
с объектом глобальной категории «Животные» имплицируется, и словосочетание
начинает соотноситься с объектом другой глобальной категории – категории «Человек».
2. Субкатегориальная перекатегоризация, то есть такой процесс переосмысления деривационной базы знаков косвенно-производной номинации, в результате которого деривационная база начинает соотноситься с объектом другой
субкатегории в рамках одной глобальной категории. Например, в ходе смыслообразования фраземы и бровью не ведёт – ‘о хладнокровном, спокойном, не обращающем на что-либо внимание человеке’ – изменяется категориальное соотношение деривационной базы фраземы в пределах одной глобальной категории «Человек»: соотношение сочетания слов с объектом субкатегории «Физические проявления человека» имплицируется, и сочетание слов начинает соотноситься с объектом субкатегории «Психические проявления человека».
3. Перекатегоризация внутри одной субкатегории, то есть такой процесс
переосмысления деривационной базы знаков косвенно-производной номинации, в
результате которого деривационная база начинает соотноситься с другой категорией в рамках одной субкатегории. Например, в процессе смыслового структурирования фраземы топорная работа – ‘о плохо, грубо сделанной работе’ – происходит перекатегоризация сочетания слов топорная работа в пределах одной
субкатегории «Физические проявления человека», а точнее одной из категорий
этой субкатегории – «Работа»: соотношение деривационной базы фраземы с кате44
горией «Работа, выполненная определенным орудием труда» сменяется соотношением с категорией «Работа определенного качества».
Учитывая вектор перекатегоризации внутри одной субкатегории, можно
выделить такие ее виды, как гиперонимическую и эквонимическую перекатегоризацию. Под гиперонимической перекатегоризацией мы понимаем такой процесс
переосмысления деривационной базы знаков косвенно-производной номинации,
следствием которого становится соотношение деривационной базы с другой более абстрактной категорией. Результатом эквонимической перекатегоризации оказывается соотношение деривационной базы знаков косвенно-производной номинации с другой категорией того же уровня абстракции, что и категория, соотношение с которой имплицируется в ходе смыслообразования знаков косвеннопроизводной номинации. Примером гиперонимической перекатегоризации может
послужить процесс переосмысления в ходе смыслообразования фраземы на поле
брани – ‘на месте битвы, сражения’, в результате которого сочетание слов на
поле брани начинает соотноситься с более абстрактной категорией – «Любое место сражения» – по сравнению с исходной категорией «Поле сражения». Эквонимическая перекатегоризация, например, произошла в процессе формирования
смысловой структуры фраземы саркастическая улыбка – ‘улыбка, горькая, насмешливая, презрительная’: вследствие перекатегоризации сочетание слов саркастическая улыбка стало соотноситься с категорией «Характеристика улыбки
– насмешливая, презрительная улыбка», которая является категорией того же
уровня абстракции, что и исходная категория «Характеристика улыбки – исполненная сарказма улыбка».
По результату переосмысления процессы перекатегоризации разделяют на
перекатегоризацию по метафорической или метонимической модели9. Перекатегоризация по метафорической модели предполагает переход от объекта категории
одной концептуальной области к объекту категории другой концептуальной области. Перекатегоризация по метонимической модели осуществляется в случае
перехода от объекта одной категории к объекту другой категории в рамках одной
концептуальной области. Так, в процессе смыслообразования фразеологического
сочетания маска равнодушия – ‘притворный вид, видимость’ – произошла перекатегоризация деривационной базы знака косвенно-производной номинации (словоформы маска) по метафорической модели: объект номинации деривационной
базой категории «Вещь» и объект косвенно-производной номинации категории
«Абстрактное понятие» относятся к разным концептуальным областям знания. В
ходе смыслообразования люди в белых халатах – ‘врачи, медицинский персонал’
– произошла перекатегоризация по метонимической модели: объект номинации
деривационной базой категории «Человек в профессиональной одежде» и объект
косвенно-производной номинации категории «Человек определенной профессии»
относятся к одной концептуальной области знания.
Таким образом, возникновение категориальных противоречий является неотъемлемой частью процесса смыслообразования знаков косвенно-производной
номинации. Причиной обострения данных противоречий является перевод на
язык универсального предметного кода парадоксальной концептуальной структуры, формирующейся в результате избрания метафорической техники опознания
объекта или признака объекта косвенно-производной номинации. Поскольку категориальные противоречия провоцируют процессы переосмысления деривационной базы, их можно рассматривать как важный механизм смыслового структурирования знаков косвенно-производной номинации. Дальнейшее исследование
45
категориальных противоречий как креативного фактора смыслообразования знаков косвенно-производной, на наш взгляд, является весьма актуальным, поскольку приближает к пониманию закономерностей смысловой самоорганизации в
процессе непрямой номинации.
Примечания
1
Под знаками косвенно-производной номинации подразумеваются идиомы (слепая курица – ‘о плохо видящем, подслеповатом человеке’, куриная слепота – ‘о
неспособности кого-либо, увидеть что-либо очевидное, недальновидности’) и
фразеологические сочетания (светило науки (литературы) – ‘человек, прославившийся в какой-то сфере деятельности, знаменитость’, изгнать мысль (образ) –
‘решительно избавиться от чего-либо’).
2
См.: Назарян, А. Г. Фразеология современного французского языка / А. Г. Назарян. – М., 1976; Жуков, В. П. Семантика фразеологических оборотов / В.
П. Жуков. – М., 1978; Телия, В. Н. Типы языковых значений : Связанное значение слова в языке / В. Н. Телия. – М., 1981; Кунин, А. В. Курс фразеологии современного английского языка / А. В. Кунин. – М., 1986; Ганеев, Т. Б. Противоречия
в языке и речи / Т. Б. Ганеев. – Уфа, 2004; Алефиренко, Н. Ф. Проблемы фразеологического значения и смысла (в аспекте межуровневого взаимодействия) /
Н. В. Алефиренко, Л. Г. Золотых. – Астрахань, 2000.
3
Алефиренко, Н. Ф. Язык, познание, культура : когнитивно-семиологическая синергетика слова / Н. Ф. Алефиренко. – Волгоград, 2006.
4
Выготский, Л. С. Мышление и речь / Л. С. Выготский. – М., 2005. – С. 273.
5
См.: Ганеев, Т. Б. Противоречия в языке и речи. – С. 194; Скляревская, Г. Н.
Языковая метафора в словаре. Опыт системного описания / Г. Н. Скляревская //
Вопр. языкознания. – 1987. – № 2. – С. 61–64.
6
См.: Ганеев, Т. Б. Противоречия в языке и речи.
7
Болдырев, Н. Н. Когнитивная семантика : Курс лекций по английской филологии
/ Н. Н. Болдырев. – Тамбов, 2000. – С. 98.
8
Кубрякова, Е. С. Краткий словарь когнитивных терминов / Е. С. Кубрякова,
В. З. Демьянков. – М., 1996. – С. 93.
9
Болдырев, Н. Н. Когнитивная семантика… – С. 90.
46
Б. Н. Жантурина
СЕМАНТИЧЕСКАЯ ДЕРИВАЦИЯ ПРОСТРАНСТВЕННЫХ
ПРЕДСТАВЛЕНИЙ В ПРИЛАГАТЕЛЬНОМ ‘FLAT’
В статье освещено семантическое варьирование исходного пространственного значения прилагательного ‘flat’ через метафоризацию исходного значения зрительной перцепции в иных перцептивных системах (перцепции цвета, слуховой и олфатической системах). Структура многозначности прилагательного
‘flat’ проанализирована через посредство концепта ‘пространство’ по координате ‘горизонталь’, а также содержательных связей исходного и производных
значений.
Ключевые слова: пространство, системы перцепции, вертикаль, горизонталь, варьирование исходного значения, метафора формы, цвета, вкуса, звука.
Визуальная перцепция служит основным источником наших представлений об окружающем пространстве. Мир и самые разные предметы в нем становятся объектами восприятия для человека. Свет, отражаясь от предметов, делает
их поверхности зримыми; уже на этапе восприятия наше сознание структурирует
объекты и определяет цвет, форму, прозрачность или затененность объекта, вещественные признаки, а также двух- или трехмерность его измерений. Телесноперцептивные признаки языкового сознания1 в зоне визуальной перцепции часто
находим в так называемых параметрических прилагательных2.
Считается, что базовые концепты соотносятся с ориентацией в пространстве и
порождаются как особенностями устройства наших тел, так и нашим восприятием
окружающего мира. Окружающий мир воспринимается как внешний по отношению
к человеку мир, мир, отделенный поверхностью кожи. Физические объекты воспринимаются по внешним, ограниченным поверхностью координатам, при этом различается внутренняя часть, верхняя и нижняя точки, правая и левая граница, передняя и
задняя стороны объекта. Чувство пространства налагает границы на объект восприятия независимо от того, обладает ли сам объект поверхностью в физическом смысле. Принципиально важные оси пространственной ориентации – вертикальная и горизонтальная координаты – заложены в сознании, в языковом сознании, в частности,
самой природой человека. Вертикаль неразрывно связана с горизонталью, осознание
одной из них создает потенциальную возможность для актуализации другой. В нашем сознании вертикаль активна, а горизонталь пассивна: «вертикальное положение
человеческого тела означает его активное состояние (взрослый, живой, здоровый,
бодрствующий), тогда как горизонтальное положение свидетельствует о пассивном
состоянии (младенец, мертвый, больной, спящий)»3. В прилагательном high человеческое восприятие делит физическое пространство при помощи вертикальной оси, а
в прилагательном flat – при помощи горизонтальной оси.
Горизонталь и вертикаль – две основные пространственные координаты в
условиях силы тяжести. Направление тяжести как вектор гравитации обусловливает контраст положений стоя и лежа: «для многих классов предметов (деревья,
здания, горы и т. д.) этими двумя положениями исчерпываются позиции вертикали (норма существования) и горизонтали (прекращения существования вообще
или активного существования)»4. Горизонталь и вертикаль воспринимаются благодаря системе зрительной перцепции; представления о форме и поверхности
47
объекта лежат в исходе представлений о плоском. По координатам вертикаль и
горизонталь устанавливается двумерная структура. При восприятии образа, обладающего ярко выраженной плоскостью, перцепция и сознание рисуют нечто на
уровне горизонтальной оси, тянущееся слева направо и плотно прилегающее к
горизонтальной оси по всей длине. Горизонтальная, лежащая линия – это древнейший знак горизонта, изображение земной поверхности. В геральдике горизонтальные линии рисуются синим цветом, цветом спокойной водной поверхности. В
языке номадов горизонтальный штрих выступает знаком пассивного, женского
поведения5. При концептуальном анализе прототипом горизонтали считается «дорога» со значением «продранное в лесу пространство»6, которое включает в себя
совокупность таких лексико-семантических полей, как точка, линия и некоторые
другие7. Базовый слой концепта содержит указание на горизонтальную полосу
поверхности, используемой для передвижения8.
В свое основное исходное значение прилагательное flat включает интегральную сему интенсионала – признак формы плоской, не наклонной, без выступов поверхности: having a horizontal surface without a slope, tilt or curvature, тем самым реализуя прототипическую базу горизонтали и ее противопоставление в
прилагательных high – flat. В поле зрения посредством зрительной перцепции
оценивается двумерное пространство, где горизонталь осознается при значимом
отсутствии вертикали: поверхность без резких высотных перепадов, например, a
flat surface / land – плоская равнина, плоская полоска земли, flat ground – нерельефная, слабо пересеченная, равнинная, не гористая местность. В перцепции плоского потенциально участвует зрительно воспринимаемая вертикаль.
Отсчет производных значений начинаем с импликационных связей исходного значения и его варьирования в других системах перцепции: зрительная перцепция поверхности подкрепляется гаптической перцепцией, телесным ощущением плоского на ощупь. Признаком сильного импликационала в исходном значении будет признак ровный, например, a flat roof – плоская крыша – having a
smooth, even surface. Но плоский – не обязательно ровный, потому что ровное может быть и одномерным (ровное или на вертикальной оси, или на горизонтальной
оси), ровное допускает сглаженные переходы, а плоское – нет. Признак ‘плоское’
имплицирует причинно-следственную зависимость: плоский – ровный и гладкий
в системе зрительной перцепции неограниченного пространства, а для части пространства – также в системе гаптической перцепции. Плоская, ровная поверхность
также и потому ровная гладкая поверхность, что тактильное ощущение от плоского создает дополнительный к зрительному ощущению образ гаптической перцепции – ровный, без выступов – a flat stomach – плоский живот, не выпирающий. А
также гладкий, не грубый на ощупь и прямой, без кривизны a flat plate – мелкая
тарелка, не глубокая, a flat screen – плоский экран монитора, не изгибающийся
наружу, прямой. The storm left the oats flat – бурей прибило овес к земле.
Синонимы для плоского по тезаурусу Роже9 соответственно следующие:
horizontal, level, plane в зоне зрительной перцепции, even, unwrinkled, smooth – в
областях зрительной и гаптической систем перцепции. В привычных сравнениях
реализуется поиск идеальных денотатов, обладающих этим признаком: плоский
как блин, плоский как доска – flat as a pancake / a board; сходные в русском и английском языках идеальные телесно-перцептивные образы и предельные случаи
плоского и ровного фиксируются в этих сравнениях.
Вместе с тем, a flat board – плоская доска как идеальный пример плоского
и ровного – having a relatively broad surface in relation to thickness and depth уже
48
вводит понятие размера: имеющий небольшую толщину или вышину; прямой и
ровный, не имеющий углублений и возвышений. Признаки зрительной и тактильной перцепции привязаны к расчету пропорций воспринимаемого трехмерного
пространства при движении глаза или руки в контакте с горизонтальной поверхностью. Осознание восприятия диктально: не просто параметр, а горизонтальный
параметр в количественном выражении, с преобладанием длины и ширины над
глубиной и толщиной. To lie flat – to lie stretched out at full length along the ground
or lying on a surface, где flat – параметр длины.
Движение по вертикали – это подъем, увеличение и рост, большее и положительное изменение размера. Движение по горизонтали и малая оценка признака
ассоциируется с уменьшением или падением, что связано с отрицательной оценкой. Если высокий и движение вверх – это много и хорошо, а низкий и движение
вниз – это мало и плохо, то в прилагательном flat вертикального движения нет,
есть только движение вдоль и негативная оценка горизонтали из-за отсутствия
вертикали. Горизонталь начинается в крайней точке низа на шкале вертикального
размера и сразу же получает негативные оценочные признаки; но в ней же присутствует и представление об имплицитной вертикали на фоне ярко выраженной
горизонтальной координаты. Именно здесь начинаются метафоры горизонтали.
Метафоры зрительной перцепции номинируют признаки внешней конфигурации – признаковая метафора формы: a flat nose приплюснутый нос, широкий
и плоский нос, без высокой переносицы.
Такие чистые метафоры формы редки, чаще встречаются метафоры, в которых дополнительно к форме также присутствует и идея пассивности, отсутствия активного движения. Метафора горизонтали реализуется на идее пассивности,
противопоставлении активного движения, на отсутствии движения базируется
представление о неизменяемости и единообразии признаков движущихся, изменяющихся объектов. В языковом сознании говорящего при употреблении прилагательного flat в переносных значениях пространственно плоское ассоциируется с
однообразием и количественной невыраженностью вертикали: a flat tire – a
deflated tire – метафора внешнего подобия формы, спущенная шина действительно
плоская по сравнению с надутой шиной; a flat sail – метафора акцентирует признак формы паруса, проявляющийся при отсутствии ветра: расправленный парус,
не раздутый ветром, плоский и не выпуклый по форме; the sea flat as a pancake – в
сравнении признаков моря через признак ‘плоский’ определяется штиль на море,
его спокойная поверхность при отсутствии волн, не волнующееся, пассивное море.
Метафора цвета также лежит в области зрительной перцепции, но задействует другой внешний признак формы. Признак пространственной ориентации определяет качество цвета, фиксируя неяркость цвета: flat colours, flat paints неконтрастные цвета / краски; flat varnish – having a dull finish, mat – тусклый, матовый
лак; flat light – uniform, lacking variety in tint or shading – плоский, однообразный
цвет.
Метафоры вкуса на базе исходного значения уточняют количественный
признак пассивности – отклонение от привычного ощущения, от субъективной
нормы вкуса: flat taste – lacking flavour, unsavoury – пространственный признак
плоский в зоне другой – олфатической перцепции – развивает признак невкусный,
пресный, без приправ; flat soup – несоленый суп, flat wine – вино, не обладающее
букетом и ароматом, недостаточно выразительное по своим характеристикам.
Метафора формы и вкуса объединяет образы зрительной и вкусовой перцепции, гаптическая перцепция диктальна. Идея пассивности, отсутствия движе49
ния выступает как критерий оценки вкуса: flat beer, flat ginger ale выдохшийся напиток, без газа, не видно пузырьков.
В метафоре звука слуховая перцепция отмечает качество звука, его однообразие и монотонность как признак количественной невыраженности, пассивности и отсутствия активного начала: flat tones – monotonous, unmodulated – однообразные, монотонные звуки; a flat voice – without variation or resonance, monotonous
– безжизненный, неживой, монотонный, находящийся между крайними полюсами
шкалы размера: a high voice – a low voice. Важно отметить, что a flat voice не фиксирует нормальный звучащий голос, поскольку норма, как правило, не содержит
негативной оценки, а в данном контексте четко прослеживается отрицательная
оценка, возникающая из количественной невыраженности, пассивности.
Таким образом, исходное значение прилагательного flat включает в себя
пространственное представление о плоской поверхности, лежащее в зоне зрительной перцепции. Изменение модальности восприятия создает производные
значения ровный и гладкий, в которых зрительная перцепция подкреплена гаптической перцепцией. Метафорические значения также сопряжены с изменением
системы перцепции, в которой исходный пространственный признак акцентирует
дополнительные элементы смысла. Метафора цвета развивает признак качества
цвета: плоский цвет – неяркий цвет. Метафора звука развивает признак качества
звука: плоский звук – монотонный звук; метафора вкуса – признак вкуса: плоский
– пресный вкус.
Примечания
1
О составляющих языкового сознания см.: Тарасов, Е. Ф. Актуальные проблемы
анализа языкового сознания / Е. Ф. Тарасов // Языковое сознание и образ мира /
под ред. Н. В. Уфимцевой. – М., 2000.
2
Понятие шкалы размера подробно освещено в: Урысон, Е. В. Семантика величины / Е.В. Урысон // Языковая картина мира и системная лексикография / отв. ред.
Ю. Д. Апресян. – М. : Языки славянских культур, 2006. – С. 713–760.
3
Брунова, Е. Г. Пространственные отношения в архаичной языковой модели мира : лексико-этимологическое и лингвокультурологическое исследование : монография / Е. Г. Брунова. – Тюмень : Изд-во Тюмен. гос. ун-та, 2007. – С. 77.
4
Никитин, М. В. Курс лингвистической семантики / М. В. Никитин. – СПб. : Научный центр проблем диалога, 1996. – С. 468.
5
Энциклопедия символов / В. Бауэр, И. Дюмотц, С. Головин. – М. : Крон-пресс,
2000. – С. 23.
6
Фасмер, М. Этимологический словарь русского языка. Т. 1 / М. Фасмер. –
М. :Терра, 1996. – С. 530.
7
Анализ концепта «форма» в рамках концептуального анализа см.: Топорова,
В. М. Форма / В. М. Топорова // Антология концептов / под ред. В. И. Карасика,
И. А. Стернина. – М. : Гнозис, 2007. – С. 225.
8
Горизонтальная координата пространственной ориентации см.: Ипполитов, О. О.
Дорога / О. О. Ипполитов // Антология концептов / под ред. В. И. Карасика, И. А.
Стернина. – М. : Гнозис, 2007. – С. 326.
9
Roget’s Thesaurus of English Phrases and Words. – New edition completely revised,
modernized and abridged by R. A. Dutch. – Penguin Books, Longman Greens & Co.
Ltd, 1978.
50
Т. Б. Зайцева
ОБРАЗ ПРОВИНЦИАЛЬНОГО ГОРОДА В ПОВЕСТИ А. П. ЧЕХОВА
«МОЯ ЖИЗНЬ»: ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЙ АСПЕКТ
В статье анализируется, как Чехов рассматривает проблему нивелирования человека, которую одним из первых поставил датский философ Киркегор. У
Чехова причиной подавления личности выступает бытовой консерватизм, воплощенный в образе безликого провинциального города. Главный герой повести,
порвав с требованиями общества быть «как все», выбирает экзистенциальную
позицию этика.
Ключевые слова: Чехов, образ провинциального города в повести «Моя
жизнь», проблема омассовления человека, экзистенциальная философия, Киркегор,
герои-этики и герои-эстетики, выбор, подлинное существование, спасение.
Провинциальная Россия, небольшие города — основное место действия чеховских произведений. В повести «Моя жизнь» (1896) главный герой, Мисаил
Полознев, добровольно отказывается от своего «общественного положения», гарантированного дворянским происхождением, и тем самым бросает вызов родному городу, обитатели которого привыкли жить по принятым закоснелым нормам:
«…есть губернаторская наука, есть архимандритская наука, есть офицерская наука, есть докторская наука, и для каждого звания есть своя наука» [С., 9, 233]1. Выбирая собственный жизненный путь, Мисаил вступает в конфликт с городом и
становится его критиком-обличителем.
Чеховский герой – честный человек, для которого справедливость и правда
являются важнейшими ценностями. Однако инвективы Полознева, направленные
против города, часто кажутся преувеличенными и несправедливыми, поскольку
«в этом городе живет “справедливый человек” Редька, “добрая фея” Анюта Благово, да и сам Мисаил остается жителем города»2, подчеркивает исследователь.
Замечу, что обличения Мисаила часто противоречивы. Важно понять, чем же всетаки вызвана такая непримиримость героя по отношению к городу и двойственность его высказываний.
Главным воплощением бездарности, ханжества, несправедливости, жестокости, бездушия родного города для Мисаила выступает его родной отец. Однако,
несмотря ни на что, Мисаил действительно любит отца. Точнее сказать, он любит/жалеет и ненавидит/не понимает своего отца одновременно. Так же неоднозначно-двойственно относится Мисаил и к своему родному городу. С одной стороны, говоря об уродливом облике города, созданном потугами отца-архитектора,
герой иронизирует: «С течением времени в городе к бездарности отца пригляделись, она укоренилась и стала нашим стилем» [С., 9, 198]. С другой стороны, Мисаил делает прямо противоположное признание: «Я любил свой родной город. Он
казался мне таким красивым и теплым! Я любил эту зелень, тихие солнечные утра, звон наших колоколов», и тут же вновь добавляет: «…но люди, с которыми я
жил в этом городе, были мне скучны, чужды и порой даже гадки» [С., 9, 205]. Надо полагать, поэзия города для Мисаила существует, но связана она отнюдь не с
людьми, а, главным образом, с переживанием красоты природы, городского пейзажа. Однако противоречивость проявляется и в других монологах героя, когда
51
речь не касается противопоставления прекрасной природы и гадкой жизни городских жителей.
С одной стороны, чеховский герой никогда не забывает о многочисленных
несчастных страдальцах, подобных ему и его сестре: «…мне приходили на память
люди, всё знакомые люди, которых медленно сживали со света их близкие и родные, припомнились замученные собаки, сходившие с ума, живые воробьи, ощипанные мальчишками догола и брошенные в воду, – и длинный, длинный ряд глухих медлительных страданий, которые я наблюдал в этом городе непрерывно с
самого детства» [С., 9, 269], а с другой – Мисаил тут же возмущается: «…и мне
было непонятно, чем живут эти шестьдесят тысяч жителей, для чего они читают
евангелие, для чего молятся, для чего читают книги и журналы. Какую пользу
принесло им всё то, что до сих пор писалось и говорилось, если у них всё та же
душевная темнота и то же отвращение к свободе, что было и сто, и триста лет назад? Подрядчик-плотник всю свою жизнь строит в городе дома и всё же до самой
смерти вместо “галерея” говорит “галдарея”, так и эти шестьдесят тысяч жителей
поколениями читают и слышат о правде, о милосердии и свободе, и всё же до самой смерти лгут от утра до вечера, мучают друг друга, а свободы боятся и ненавидят ее, как врага» [С., 9, 269].
В городе живут страдальцы и мучители. Но, как видим, несчастные страдальцы не отделяются героем от «этих шестидесяти тысяч жителей». Жертвы и
палачи не отделимы друг от друга и могут меняться местами: «И никто не относился ко мне так немилостиво, как именно те, которые еще так недавно сами были
простыми людьми и добывали себе кусок хлеба черным трудом» [С., 9, 217]. Даже
собаки, испытавшие издевательства, при удобном случае бросаются на других
обиженных – париев-маляров – «с какою-то особенною злобой» [С., 9, 225].
Образ провинциального города в повести «Моя жизнь» и других произведениях Чехова, безусловно, нетипичен, что замечали уже современники Чехова3.
Это многозначный символ, в котором проглядывает и «древнейшая мифологема
нечестивого города» Вавилона3 или «адского города»4, и почти по-гоголевски
гротескная картина провинциального уклада, подавляющего человека. Среди
многочисленных отрицательных характеристик, которые дает чеховский герой
жителям своего города (бессмысленность и бесцельность существования, лень,
невежество, глупость, дикость, пошлость, косность, скука, ханжество, бездарность, сердечная грубость, ничтожество, взяточничество, повальная антисанитария, и т. д.), бросается в глаза еще одна черта, именно она во многом и определяет
особенности отношения Мисаила к горожанам и даже стиль его обличений.
У других городов – Тулы, Одессы – есть хоть какая-то «индивидуальность», своя примета, свое «лицо»: «Я знал, что Кимры добывают себе пропитание сапогами, что Тула делает самовары и ружья, что Одесса портовый город, но
что такое наш город и что он делает – я не знал. Большая Дворянская и еще две
улицы почище жили на готовые капиталы и на жалованье, получаемое чиновниками из казны; но чем жили остальные восемь улиц, которые тянулись параллельно версты на три и исчезали за холмом, – это для меня было всегда непостижимою загадкой» [С., 9, 205].
Разве Мисаил не видит и не ценит хороших людей, живущих рядом? Очевидно, что он никогда не забывает о Редьке и Анюте Благово, но при этом замечает, что подобные люди чем-то резко выделяются среди горожан, а главное, кажутся остальным опасными или чудаковатыми, как, например, Редька или даже сам
Мисаил. И если бы жители города знали об отношении Анюты Благово к Мисаи52
лу, они, пожалуй, осудили бы ее заботу о брате и сестре Полозневых, ее поведение показалось бы им, по меньшей мере, странным и предосудительным.
Описание жителей города, как их видит чеховский герой, поражает своей
безликостью, анонимностью, монолитностью, гомогенностью.
Важно заметить, что герой осуждает не отдельных представителей «нечестивого города», а всех сразу, во всей массе, «все эти шестьдесят пять тысяч людей» [С., 9, 205] в начале повести, или «эти шестьдесят тысяч жителей» [С., 9,
258] – в финале (похоже, что потеря пяти тысяч жителей для героя осталась незамеченной или непринципиальной, как будто речь шла не о реальных людях, а об
абстрактных статистических единицах). «Город лавочников, трактирщиков, канцеляристов, ханжей, ненужный, бесполезный город, о котором не пожалела бы ни
одна душа, если бы он вдруг провалился сквозь землю» [С., 9, 278]. Надо заметить, что первоначально (в доцензурном варианте) вместо слова «ханжи», указывающего скорее на нравственное качество, у Чехова было слово «попы», т. е. определение профессии, социальной функции. Таким образом, в картине города,
созданной чеховским героем, перед читателем выстраиваются не люди, а людифункции, которым противопоставлена «одна душа», не принадлежащая массе.
Бросая обвинения в лицо своему отцу, Мисаил обращается ко всему городу, воспринимая старшего Полознева как типичнейшего репрезентанта ничтожества и авторитарности всех «этих шестидесяти тысяч», совершенно лишенных
личностного начала. Как справедливо заметил А. Д. Степанов, «отец – только
часть традиции, он не обладает никаким позитивным личным содержанием»5. Неслучайно в воспоминаниях героя о детстве отец фигурирует как безличная подавляющая сила: наивную радость в то время «пригнетали и заглушали суровым воспитанием» [С., 9, 213].
Неслучайно и незадолго перед тем, как дать обобщенный портрет города,
Мисаил характеризует семью Ажогиных, «почтенное семейство», которое, так же,
как отец героя, отражает типичные черты жителей. В этом описании главная деталь – дочери, «…которых, когда говорили о них, называли не по именам, а просто: старшая, средняя и младшая» [С., 9, 200]. Такой прием, подчеркивающий
обезличенность общества, где правит повседневность, использовал еще Грибоедов: гостьи на балу Фамусова, княжны Тугоуховские, «различаются» только порядковыми номерами. Жители чеховского провинциального города – люди со стертыми лицами, похожие на «живые картины», плоские персонажи из театра теней,
знаки общей массы. Вот что больше всего возмущает Мисаила в горожанах: неспособность жить персонально, личностно и отвечать за себя, бездумное рабское подчинение общепринятому.
Одним из первых в XIX веке проблему нивелировки, омассовления человека, «…уравнивании человека в упорядоченном и анонимном массовом обществе»6
поставил датский философ, предтеча экзистенциализма Сёрен Киркегор: «Подобно тому, как в пустыне, из-за страха перед разбойниками и дикими зверями, люди
вынуждены путешествовать большими караванами, точно так же и индивидуумы
испытывают теперь ужас перед экзистенцией, потому что она оставлена Богом;
они отваживаются жить только в больших потоках и сплачиваются en masse, чтобы все-таки быть чем-то»7. Массовое бытие, которое другие философыэкзистенциалисты позже обозначали словами «мы все» (Ясперс), «Man» (Хайдеггер), неизбежно разрушает экзистенциальное существование отдельного человека.
«Отдельный человек в повседневном бытии действует не сообразно своей собственной свободе и ответственной решимости, а оказывается движимым и руково53
димым непостижимым и незаметным влиянием “Man”. Он думает, как “думают”,
он действует, как “действуют”. В анонимной коллективности этого “Man” нивелируется любая особенность отдельного человека, под давлением невидимой и
тем не менее неотразимой силы все стало однообразным»8.
«Город наш существует уже сотни лет, и за всё время он не дал родине ни
одного полезного человека – ни одного! Вы душили в зародыше все мало-мальски
живое и яркое!» [С., 9, 278], – возмущается Мисаил.
В повести «Моя жизнь» причиной нивелировки и омассовления человека
показан бытовой консерватизм, та «…неистребимая житейская стихия <…> противостоящая всем рождающимся в русской жизни духовным порывам, нейтрализующая все исторические перемены, исключающая возможность личной самобытности и личного достоинства человека», о которой впервые заговорил Грибоедов9. Чехов же, ощутивший в полной мере на личном опыте губительную силу
«непросветленной и застойной» повседневности («Душа моя просится вширь и
ввысь, но поневоле приходится вести жизнь узенькую, ушедшую в сволочные рубли и копейки. Нет ничего пошлее мещанской жизни с ее грошами, харчами, нелепыми разговорами и никому не нужной условной добродетелью» [П., 5, 78], – писал
он Суворину 16 июня 1892 года), довел эту тему до пугающего совершенства, придал ей экзистенциальное значение.
Провинциальный город – бездушная тысячная масса – подчиняется застарелым условностям, привык жить по социально-бытовым шаблонам, по закону
буквы, утратившему изначальный смысл. В городе ничего не изменилось со времен гоголевских «свиных рыл» (так отзывается о жителях доктор Благово), диких
и кабаних Островского (о его пьесах тоже далеко не случайно упоминается в повести Чехова). Считающие себя прогрессивными людьми без предрассудков,
Ажогины поспешно отказывают от дома Клеопатре, ожидающей внебрачного ребенка. Отец Мисаила называет себя праведником и страдальцем в духе Иова – он
тоже познал «скорби», но при этом забывает о главных христианских заповедях: о
любви к ближнему, милосердии и прощении, отрекаясь от «безнравственной» дочери и «непокорного» сына. От Бога и религии в городе осталось только наружное благочестие (религиозный формализм) да «звон колоколов»: маляры, например, «редко заглядывают в храм божий», «многие из них по десяти лет на духу не
бывали» [С., 9, 218]. Обезбоженное, обезличенное существование превращает жителей города в животных: «Я спрашивал, чем же эти глупые, жестокие, ленивые,
нечестные люди лучше <…> животных, которые тоже приходят в смятение, когда
какая-нибудь случайность нарушает однообразие их жизни, ограниченной инстинктами» [С., 9, 268–269]. И если внимательный взгляд наблюдателя все же выхватит какого-нибудь представителя массы, им может оказаться звероподобный
Иван Чепраков: «Пьяный он был очень бледен и всё потирал руки и смеялся, точно ржал: ги-ги-ги! Из озорства он раздевался донага и бегал по полю голый. Ел
мух и говорил, что они кисленькие» [С., 9, 212].
С точки зрения экзистенциальной философии, «…Я и масса противостоят
друг другу как подлинность и неподлинность личного бытия. Та решительная
черта, что отличает подлинность от неподлинности, одновременно является чертой, отделяющей единичного человека от массы»10. Единственная возможность
прорваться к подлинной экзистенции – категорический разрыв, размежевание с
«безответственной массой», что ведет не только к обретению собственного «Я»,
но и неизбежно – к страданиям, вызванным не душевными переживаниями или
физической болью, а глубинным ощущением вынужденного и необходимого эк54
зистенциального одиночества. Именно такую ситуацию переживает Мисаил Полознев: «В темноте, под дождем, я почувствовал себя безнадежно одиноким, брошенным на произвол судьбы, почувствовал, как в сравнении с этим моим одиночеством, в сравнении со страданием, настоящим и с тем, которое мне еще предстояло в жизни, мелки все мои дела, желания и всё то, что я до сих пор думал, говорил» [С., 9, 240].
Но отдельное человеческое бытие невозможно без связи с обществом, поскольку даже «…одиночеству небезразлично наличие других людей <…>. Одиноким может быть лишь то существо, которое по самой своей природе живет в сообществе»11.
Чеховский герой на собственном опыте ощущает свою неразрывную связь с
безликим до ужаса городом, несмотря на свою отчужденность, отдельность, обособленность.
Мисаил и сам когда-то мало чем отличался от серой бессмысленной массы.
Рассказывая о происхождении своего прозвища, он вспоминает: «Мы вместе когда-то, в осеннее время, ловили щеглов, чижей и дубоносов и продавали их на базаре рано утром, когда еще наши родители спали. Мы подстерегали стайки перелетных скворцов и стреляли в них мелкою дробью, потом подбирали раненых, и
одни у нас умирали в страшных мучениях (я до сих пор еще помню, как они ночью стонали у меня в клетке), других, которые выздоравливали, мы продавали и
нагло божились при этом, что всё это одни самцы [С., 9, 208-209]. Этот рассказ
перекликается с его собственной инвективой о «…замученных собаках, сходивших с ума, живых воробьях, ощипанных мальчишками догола».
Однако чеховский герой все же оказался способным сознательно и решительно противопоставить себя городу. Что же могло послужить толчком к выбору
«или-или» (пользуясь выражением-требованием Киркегора), совершенному Мисаилом? Настоящее знание (в этической экзистенции – абсолютное различение
добра и зла, обретение собственного «Я»), считал Киркегор, начинается с отчаяния, страдания, осознания смерти. Чехов нередко ставит своих героев в подобные
критические «пограничные», ситуации. В повести «Моя жизнь» автор только намекает на такое решающее событие, поскольку главным для Чехова было показать не важнейший момент постижения человеком всего отчаяния своего положения, а тяжелый путь того, кто сделал этический выбор.
Через всю повесть, через все воспоминания о тяжелом несчастливом детстве
Мисаила проходит образ его матери, и с ней у героя связаны самые светлые чувства: ощущение тепла, радости, чистоты, нежной любви. В облике любимой сестры,
пожалуй, самого дорогого ему человека, Мисаил видит «материнское, бесконечно
доброе» [С., 9, 243] и, вместе с тем, «болезненную бледность», как у матери, которая, видимо, тоже была серьезно больна, как Клеопатра, и скрывала это.
В самом начале повести мы узнаем о преждевременной смерти матери Мисаила, в которой герой, несомненно, считает виновным своего отца и город: «Эти
ваши дома – проклятые гнезда, в которых сживают со света матерей, дочерей, мучают детей <...> Бедная моя мать! – продолжал я в отчаянии. – Бедная сестра!»
[С., 9, 278]. Скорее всего, именно смерть матери и перевернула жизнь чеховского
героя.
Мисаил, порвав с требованиями сообщества быть «как все» или спрятаться в
«безответственной массе», выбирает собственный путь, позицию этика: «…этическое
же отношение выражается не трусливым бегством от жизни, а мужественною борьбой
с нею и победой, или сознательным подчинением ее тяготам и бремени...»12.
55
В чеховедении отмечалось, что в повести «Моя жизнь» важна оппозиция
«провинция – столица (Петербург)», что подчеркивается уже подзаголовком:
«Рассказ провинциала». Столица индивидуальнее, свободнее и прогрессивнее:
«…столичному человеку порядки, царящие в городе, кажутся не столько страшными, сколько смешными, о чем свидетельствует реакция Маши на рассказ Мисаила о встрече с губернатором»13. Однако вряд ли можно согласиться с тем, что в
данном чеховском произведении «…столица в формуле Столица – Провинция –
предчувствие, пророчество той жизни, которая должна быть и которой нет в исторической действительности»14, или воплощение «мифологемы “золотого века”»15.
Для Мисаила столица ассоциируется прежде всего с Машей Должиковой и доктором Благово. Ум, образованность, воспитанность, культурность, умение произвести внешнее впечатление, артистизм, игра с жизнью и людьми, погоня за наслаждениями эстетического и интеллектуального характера объединяет «столичных»
персонажей. Они, по точному наблюдению главного героя повести, «увлечены
жизнью», но жизнью не внутренней, а внешней, в чем бы она ни выражалась. В
поисках свободы и новых впечатлений, рождающих иллюзию наполненности бытия, Маша и Владимир Благово пренебрегают страданиями других людей, «столичные штучки» спешат по жизни, убегая от старых пристрастий к новым увлечениям, не замечая, что все больше несвободны, все больше зависимы от внешних
условий, от настроения, от минуты. Убегают они, в конечном счете, от себя. «У
той – Америка и кольцо с надписью, думал я, а у этого – докторская степень и
ученая карьера, и только я и сестра остались при старом» [С., 9, 275]. В отношении себя герой имеет в виду, конечно, не только скучный провинциальный быт,
но и свои нравственные переживания, моральные потери и обретения. Маша и
доктор Благово – типичные киркегоровские «эстетики», о которых философ писал: они «…понимают под наслаждением жизнью удовлетворение всех своих желаний; желаний, однако, у них так много, и притом самых различных, что, благодаря этому, жизнь их просто поражает своей безграничной разбросанностью»16,
т. е. утратой, «…отсутствием объединяющей силы личности, своего единого, сущего “я”»17. Таким образом, столица (Петербург) в чеховской повести выступает,
как представляется, знаком эстетического отношения к жизни (в киркегоровском
смысле), которое так же, как и безличность провинции, не способствует выявлению подлинной человеческой сущности, смысла человеческой жизни.
Перечитаем последнюю страницу повести: «То, что я пережил, не прошло
даром. Мои большие несчастья, мое терпение тронули сердца обывателей, и теперь меня уже не зовут маленькой пользой, не смеются надо мною, и, когда я
прохожу торговыми рядами, меня уже не обливают водой. К тому, что я стал рабочим, уже привыкли и не видят ничего странного в том, что я, дворянин, ношу
ведра с краской и вставляю стекла; напротив, мне охотно дают заказы, и я считаюсь уже хорошим мастером и лучшим подрядчиком, после Редьки» [С., 9, 279].
Один из исследователей трактует финал оптимистически: «Таким образом,
оказывается, что город, современный Вавилон, есть единственное место спасения
души, а спасая свою душу, человек изменяет микросреду вокруг себя, открывает
возможность общего спасения»18.
Повесть Чехова и можно было бы назвать гимном обыкновенному человеку
(который смиренно занимается своим делом, и маленькая польза постепенно перерастает в дело огромное, поскольку вроде бы способствует нравственным изменениям жителей города), если бы она не была совершенно лишена пафоса и не
кончалась бы так обыденно-печально: «Мы <…> стоим молча или говорим о Кле56
опатре, об ее девочке, о том, как грустно жить на этом свете» [С., 9, 280]. И какаято «сила» по-прежнему заставляет Анюту Благово избегать Мисаила и даже «бояться» Полозневых, чему когда-то удивлялась Клеопатра, боготворящая свою
подругу.
На мой взгляд, более точен другой исследователь, А. Д. Степанов, который
по поводу финала повести замечает: «Принятие прогресса по привычке, демократизация социальных отношений по привычке – в чеховских наблюдениях сочетаются и безусловная вера в технический и общественный прогресс, и скептицизм
по отношению к прогрессу в индивидуальной человеческой психологии и этике»19. Выводы исследователя перекликаются со словами писателя из записных
книжек: «Большинство, масса всегда останется глупой, всегда она будет заглушать; умный пусть бросит надежду воспитать и возвысить ее до себя; пусть лучше призовет на помощь материальную силу, пусть строит жел(езные) дороги, телеграфы, телефоны — и с этим он победит и подвинет вперед жизнь» [С., 17, 57].
Финал повести Чехова иронично печален. Главный герой только выражает
надежду, что его опыт не прошел даром для города. А ведь пробуждение сердец
обывателей, по-видимому, не состоялось, обернувшись, на самом деле, банальной
привычкой. Финал повести свидетельствует о том, что общего спасения не бывает
и не может быть, что процесс нивелирования массы, не меняя своей сути, способен адаптировать прорывы отдельного человека «под себя».
Впрочем, а возможно ли вообще спасение как награда даже для отдельного
человека? Киркегор считал, что этическая позиция не избавляет полностью от отчаяния, поскольку выбор самого себя означает выбор самого себя в вечном значении, и только связь с Богом придает человеческой экзистенции смысл. «Мы можем быть сколь угодно нравственны, мы можем настойчиво следить за тем, чтобы
каждое мгновение выбора было этически окрашено, и, однако же, самые высокие
принципы не могут избавить человека от страха смерти, от ощущения, что сразу
же под тонкой пленочкой этических гарантий лежит пропасть неуверенности,
тревоги, зыбких предчувствий, одним словом, осознание неустойчивости собственного бытия»20. В жизни чеховского героя мало радости: он «…постарел, стал
молчалив, суров, строг», редко смеется [С., 9, 279], мало покоя: «В будни я бываю
занят с раннего утра до вечера» [С., 9, 280]. А праздники героя связаны, по чеховской иронии, с посещением кладбища. Единственная отрада Мисаила – маленькая
племянница, которая в наивном неведении детства еще не знает, что ей предстоит
пережить, будучи отвергнутой городом (ведь девочка – внебрачный ребенок).
В жизни Мисаила отсутствует гармония. Спасение отдельного единичного
человека, обладающего этическим мужеством, способностью взять на себя ответственность за собственное Я, за собственную подлинность, оказывается ничем не
гарантировано, так как проблематичным остается наличие Бога, который в творчестве Чехова осторожно заменен тем, что современная теология называет «опытом переживания нуминозного»21. И неслучайно единственное прямое обращение
Мисаила к небу «награждается» переживанием абсолютного одиночества.
Примечания
1
Все цитаты из Чехова приводятся по изданию: Чехов, А. П. Полн. собр. соч. и писем : в 30 т / А. П. Чехов. – М. : Наука, 1974–1983. Ссылки даются в тексте с указанием серии [С. (Сочинения) или П. (Письма)], номера тома и страницы, выделенной
курсивом.
57
2
Собенников, А. С. «Между “есть Бог” и “нет Бога”…» : (о религиознофилософских традициях в творчестве А. П. Чехова) / А. С. Собенников. – Иркутск, 1997. – С. 69.
3
Там же. – С. 72.
4
Степанов, А. Д. Проблемы коммуникации у Чехова / А. Д. Степанов. – М., 2005.
– С. 153.
5
Там же. – С. 145.
6
Левит, К. Тот Единичный : Киркегор [Электронный ресурс] / К. Левит // Топос. –
2002. – № 1 (6). – Режим доступа : http://www.topos.ehu.lt/zine/2002/1/kierk.htm.
7
Киркегор, С. Заключительное ненаучное послесловие к «Философским крохам» /
С. Киркегор. – Минск, 2005. – С. 409.
8
Больнов, О. Ф. Философия экзистенциализма / О. Ф. Больнов. – СПб., 1999. – С.
70–71.
9
Маркович, В. М. Комедия в стихах А. С. Грибоедова «Горе от ума» /
В. М. Маркович // Анализ драматического произведения. – Л., 1988. – С. 71.
10
Больнов, О. Ф. Философия экзистенциализма. – С. 73.
11
Там же. – С. 68.
12
Кьеркегор, С. Наслаждение и долг / С. Кьеркегор. – Ростов н/Д, 1998. – С. 297.
13
Степанов, А. Д. Проблемы коммуникации у Чехова. – С. 147.
14
Собенников, А. С. «Между “есть Бог” и “нет Бога”…»... – С. 77.
15
Там же. – С. 78.
16
Кьеркегор, С. Наслаждение и долг. – С. 232.
17
Там же. – С. 205.
18
Собенников, А. С. «Между “есть Бог” и “нет Бога”…»... – С. 71.
19
Степанов, А. Д. Проблемы коммуникации у Чехова. – С. 149.
20
Исаева, Н. В. Косвенное сообщение : шифрованное письмецо ВЕЧНОСТИ
[Электронный источник] / Н. В. Исаева, С. А. Исаев // Вестн. Европы. – 2005. –
№ 16. – Режим доступа : http://magazines.russ.ru/vestnik/2005/16/is23.
21
Тиллих, П. Избранное : Теология культуры / П. Тиллих. – М., 1995. – С. 331.
Н. Л. Зелянская
КОНСТИТУТИВНЫЕ ЧЕРТЫ ОККАЗИОНАЛЬНОГО ЖАНРА
«ПРОИСШЕСТВИЕ НЕОБЫКНОВЕННОЕ»
(«ЧУЖАЯ ЖЕНА И МУЖ ПОД КРОВАТЬЮ» Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО)
В статье рассматриваются особенности окказионального жанра «происшествие необыкновенное», к которому Ф. М. Достоевский отнес произведение
«Чужая жена и муж под кроватью». Черты жанра изучаются путем анализа
сюжетных ситуаций, описанных с использованием словесных маркеров жанра.
Экспериментальная жанровая формулировка соотносится с формированием
сюжетной событийности нового для 1840-х годов типа.
Ключевые слова: Ф. М. Достоевский, авторская номинация жанра, нарратив, сюжетное событие.
По мнению М. М. Бахтина, жанровое определение произведения задает
коммуникативные ожидания аудитории, потому изначально оказывается соотне58
сенным с определенной коммуникативной ситуацией, диктующей границы и параметры тематической, идеологической, структурно-композиционной, стилистической организации каждого вновь появляющегося произведения: «Все эти три
момента – тематическое содержание, стиль и композиционное построение – неразрывно связаны в целом высказывания и одинаково определяются спецификой
данной сферы общения. Каждое отдельное высказывание, конечно, индивидуально, но каждая сфера использования языка вырабатывает свои относительно устойчивые типы таких высказываний, которые мы и называем речевыми жанрами»1. Жанры художественной литературы, кроме того, закрепляют эстетические
установки эпохи: четкие нормы и правила организуют творческий процесс в канонических формах жанров; принципы эволюции, логика эстетической изменяемости составляет основу неканонических жанров.
В XIX веке жанры перестали восприниматься в качестве нормы, абсолютно
предпосланной любому индивидуальному творческому акту. Присущее любой жанровой форме стремление нормировать художественную коммуникацию в соответствии с культурно-исторической конъюнктурой, конечно, не исчезает, но в этот период
оно начинает сочетаться с авторскими интенциями, направленными на самовыражение. Таким образом, жанр становится эстетическим феноменом, ориентированным на
разные семиотические реальности: на нормативную сферу, регламентирующую процессы коммуникации, и индивидуально-творческую, предполагающую художественный поиск.
Предметом рассмотрения в нашей статье становится произведение Ф. М.
Достоевского «Чужая жена и муж под кроватью» (1848), жанровая характеристика которого – «происшествие необыкновенное» – представляет собой собственно
авторское определение, имеющее окказиональный характер, т. е. это новая формулировка, соответствующая художественному замыслу и не существовавшая в
таком виде в предшествующей традиции. Подобная номинация жанра отражает
эпохальную тенденцию 1840-х годов, когда жанрообразующие черты становятся
плодотворной основой для эксперимента.
В данном случае жанр воспринимается не только в качестве ретранслятора
традиции, но как слово, постоянно меняющее свой семантический образ. Таким
образом, жанровое определение непосредственно влияет на повествовательное
пространство произведения, с одной стороны, являясь «затекстовым» маркером
начала становления художественной действительности, с другой – погружаясь в
словесно-художественный мир и обретая черты нарративной границы, сталкивающей внешнюю (позиция рассказывающего) и внутреннюю (событийный уровень)
точки зрения. Рассматриваемое словесное определение жанра, «происшествие необыкновенное», указывает на то, что жанровому переосмыслению в произведении
молодого автора подвергается сюжетное событие, т. е. формируется его новое понимание в соотношении с обретшим нарративную самостоятельность «событием
рассказывания».
Действительно, в рассказе «Чужая жена и муж под кроватью» сделан акцент на эксперименте с изображенным содержанием, с сюжетными событиями,
специфика которых начинает проявляться вместе с пониманием художественной
значимости процесса повествования. Об этом свидетельствует произошедшая в
1860-м году нарративная трансформация, вследствие которой два произведения
«Ревнивый муж» и «Чужая жена», ставшие одним рассказом, были обособлены от
группы сочинений, объединенных автором в «записки неизвестного» (жанровое
новообразование иной природы). По словам В. Н. Захарова, «Чужая жена и муж
59
под кроватью» – рассказ «без рассказчика и без сказа»2, в котором «произошли
существенные изменения в поэтике жанра, возникшие как следствие отказа от
“рассказчика”, замены сказа сценами, обращения к типу повествования, свойственному ранее повестям и романам»3.
Мы же считаем, что необходимость такого изменения изначально была
обусловлена повышенной художественной активностью сюжетного события, которая сделала более органичной жанровую характеристику, актуализовавшуюся в
определении «происшествие». Происшествие у В. И. Даля трактуется как нечто
случившееся, событие, характеризующееся нечаянностью, внезапностью, отличающееся от привычного хода вещей4.
Внезапность изображаемых событий как жанрообразующая черта, с одной
стороны, демонстрирует вектор преемственности этого сочинения с авантюрными
произведениями, с другой, открывает особенность, которая под воздействием новых эстетических условий, трансформируясь, становится предвестником еще не
освоенной писателем жанровой формы – философского полифонического романа5. Словесные знаки рассматриваемого жанра (слова, составившие жанровое определение, и их синонимы, в том числе, контекстуальные), встроенные в повествовательную ткань произведения, указывают на новые для 1840-х годов нарративные границы внутри повествовательного пространства, позволившие молодому писателю создать характерный для него тип сюжета, в котором внезапные событийные повороты, кризисные ситуации помогают наиболее точно изобразить
характеры героев.
В целом, «Чужая жена и муж под кроватью» характеризуется простым построением сюжета. Событийное пространство произведения представлено в двухуровневой системе координат: как противопоставление лже-событий (сюжетных
штампов, литературных клише, существующих в сознании героев) и происшествий, реально случившихся с персонажами. Действительно, ситуации, которые
изображаются в рассказе «Чужая жена и муж под кроватью» с помощью рассматриваемых нами жанровых маркеров, достаточно легко систематизируются по
этим основаниям.
Но для увеличения контраста от столкновения ложных и настоящих событий они постоянно меняются местами. Например, в первой части рассказа в качестве лже-события выступает история о друге некоего ревнивого мужа, ищущего
свою жену. Эту историю рассказывает главный герой, Иван Андреевич, встреченному им молодому человеку, представляя себя в качестве «друга мужа». Однако
речь Ивана Андреевича наполнена намеками на то, что ревнивый муж и его друг –
это одно и то же лицо, и даже второй персонаж еще до разрешения ситуации начинает догадываться об этом: «Послушайте, если вы будете так продолжать, то я
должен буду признаться. Что вы-то и есть колпак! то есть знаете кто? – То есть вы
хотите сказать, что я муж!»6 Соответственно, реализовавшиеся события – встречи и
разговоры с раздражительным молодым человеком и далее совершенно мирный
отъезд с женой, так удививший этого вспыльчивого персонажа, – профанируют выдумку Ивана Андреевича (лже-событие), но и одновременно демонстрируют свой
фарсовый характер, потому что истинным происшествием первой части рассказа
становится знакомство обманутого мужа с любовниками своей жены: «– Извините,
очень рад быть знакомым, отвечал молодой человек, кланяясь с любопытством и
немного сробев. – Очень, очень рад…»7.
Во второй части ситуация дублируется. Но теперь ложным оказывается
происшествие, реализовавшееся в первой части рассказа: встреча жены главного
60
героя с любовником. Иван Андреевич, увлеченный желанием застать любовников, сам опять попадает в ситуацию, не только обнаружившую непродуктивность
традиционного сюжетного клише «муж застает жену с возлюбленным», но и изменившую ракурс оценки его собственных поступков. Иван Андреевич сам оказался в обстоятельствах, внешне скорее присущих любовнику, чем обманутому
мужу: он прятался под кроватью в чужой спальне от мужа неизвестной ему дамы.
Случайная встреча с еще одним персонажем – молодым «франтом» (тоже
чьим-то любовником), препирательства с ним, а также убийство собачки (фарсовый аналог убийства неверной жены – в соответствии с логикой традиционного
сюжета) – эти реализовавшиеся события («происшествия необыкновенные») кроме непосредственной сюжетной роли – профанировать главного героя, – имеют
метасюжетные функции. Они определяют специфические особенности изображаемых происшествий с точки зрения их жанрообразующих черт.
Самой важной характеристикой этих внезапных событий в данном случае
оказывается способность переориентировать развитие любой ситуации, превращать ее в противоположность. Кроме того, они меняют и представление о персонаже: в данном случае «солидный человек» (Иван Андреевич настаивает на этом)
предстает в виде в шута, но мы понимаем, что возможны и иные трансформации образа, основанные на изначально ложном понимании героем собственной личности.
Переход реального с нарративных позиций происшествия в ложное обнаруживает еще одно качество новой событийности – зависимость от точки зрения, с которой ведется повествование. Важность этой характеристики очевидна
еще и потому, что даже в произведении с небольшой долей явного участия рассказчика переход, превращающий реализованное событие в ложное совпадает с
активизацией собственно повествовательной линии (рассказчик проявляется настолько, что даже вступает в воображаемый спор с главным героем). Именно рассказчик как активный субъект речи описывает приключение Ивана Андреевича в
театре, давшее толчок для цепи дальнейших курьезных происшествий, вызванных
желанием главного героя доказать измену своей жены.
На уровне собственно повествования утверждается важность ракурса изображения привычного и обыденного события для того, чтобы оно стало «происшествием необыкновенным». Падение афишки во время неинтересного спектакля – привычное приключение, подменяющее для зрителей представление, обмен записками
влюбленных – все эти упомянутые рассказчиком события явно или неявно вписываются им в литературный контекст: об «афишке» говорится вкупе с газетными фельетонами, а «неприятный, странный случай» падения любовной записки соотносится с
романтическими историями запретной любви. Но происшествие, случившееся в театре с Иваном Андреевичем, преподносится субъектом повествования как «приключение, которое никакое перо не опишет»8 и «приключение, до сих пор еще нигде не
описанное»9. Очевидно, что именно ракурс изображения – нефельетонный и неромантический (т. е. не с позиции описания нравов или не встретившихся влюбленных)
– предопределяет основные особенности событийности рассказа «Чужая жена…».
Кроме контраста, проявляющегося при столкновении лже-события и события, кроме акцента на точке зрения, переориентирующей ракурс изображения таким образом, что обыденная и / или банальная история превращается в происшествие, специфику содержания утверждаемой в произведении событийности составляет литературный фон. Он воплощается не только в аллюзиях, указывающих
на истоки лже-событий, построенных на основе литературных штампов, но и в виде
отдельных предметов или действий, представляющих собой превращенную в ху61
дожественный образ многоракурсную рефлексию о писательской деятельности (в
рассмотренном рассказе это упавшая записка и попытки главного героя рассказать
свою историю во время внезапных встреч). Как правило, внезапное столкновение со
знаком вербально-письменной деятельности или вовлечение в эту деятельность приводит к изменению самопонимания героя или внешне оцениваемых границ его образа и всегда – является импульсом для дальнейшего развития действия, для перехода к следующему событию.
Все перечисленные признаки события в совокупности определяют особенности эволюции персонажа, идущей от изначально преходящего или даже ложного его состояние через неожиданные происшествия к началу самопознания, поиска истинного себя. Этот путь проводит героя через череду разных внутренних и
внешних состояний, которые сложно соотносятся с возможными ракурсами изображения, с истинными и ложными событиями, перетекающими одно в другое, но
всегда предполагает кардинальные перемены, превращающие обыденность и механистичность прежней жизни в процесс непрерывного поиска. Непрерывность
данного процесса в рассказе «Чужая жена и муж под кроватью» опять-таки продемонстрирован открыто: «Но здесь мы оставим нашего героя, – до другого раза,
потому что здесь начинается совершенно особое и новое приключение»10. Причем
эксплицированная «речевая партия» рассказчика, объединяющая сюжетный и собственно повествовательный планы произведения, литературная аллюзия (травестированное указание на открытый финал «Евгения Онегина» А. С. Пушкина) и предпосылки качественной смены ракурса изображения (изменница-жена упрекает вернувшегося поздно ревнивого мужа) создают все заданные жанровым определением
условия для продолжения истории.
Примечания
1
Бахтин, М. М. Эстетика словесного творчества / М. М. Бахтин. – М. : Искусство,
1979. – С. 237.
2
Захаров, В. Н. Система жанров Достоевского : типология и поэтика / В. Н. Захаров. – Л. : ЛГУ, 1985. – С. 57.
3
Там же. – С. 58.
4
Даль, В. И. Толковый словарь живого великорусского языка : в 2 т. / В. И. Даль.
– М. : ОЛМА-ПРЕСС, 2002. – Т. 2. – С. 396.
5
Исследователи неоднократно подчеркивали, что для творчества Ф. М. Достоевского особой значимостью обладают маркеры внезапно сменяемых событий, например, слово «вдруг» (см.: Виноградов, В. В. К морфологии натурального стиля
(Опыт лингвистического анализа петербургской поэмы «Двойник») / В. В. Виноградов // Виноградов, В. В. Избранные труды. Поэтика русской литературы. – М. :
Наука, 1976. – С. 101–140; Топоров, В. Н. О структуре романа Достоевского в связи с архаичными схемами мифологического мышления («Преступление и наказание») / В. Н. Топоров // Топоров, В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ : Исследования в области мифопоэтического. – М. : Прогресс, 1995. – С. 193–258; и др.).
6
Достоевский, Ф. М. Собрание сочинений : в 15 т. / Ф. М. Достоевский. – Л. :
Наука, 1988. – Т. 2. – С. 99.
7
Там же. – С. 103.
8
Там же. – С. 105.
9
Там же. – С. 106.
10
Там же. – С. 128.
62
Г. И. Исенбаева
ПОНИМАНИЕ И ВОЗМОЖНОСТЬ ЕГО РАЦИОНАЛЬНОГО
ОСУЩЕСТВЛЕНИЯ
В статье констатируется неснятая неопределенность понимания в языковедческом знании и обосновывается возможность и необходимость построения лингвистической системы понимания как рациональной деятельности, осуществляемой в соответствии с регулятивами научного познания и с использованием достижений разных наук.
Ключевые слова: познавательное отражение, рациональность деятельности, задача, технология мышления, систематика форм гносеологического объекта
На протяжении развития понятия «понимание» внимание ученыхлингвистов привлекают его различные аспекты. Мысль о необходимости создания
единой междисциплинарной теории понимания подтверждается большинством
специалистов когнитивного сообщества1.
На заре зарождения когнитивной лингвистики языковеды высказывают
мнение о том, что феномен понимания имеет стратегический характер и не может
рассматриваться исключительно как процесс, у которого есть какая-то фиксированная структура и который подчиняется определенным правилам2.
В последующие годы отмечается такое состояние проблематики понимания, при котором термины «понимание», «толкование» и «интерпретация» выступают в качестве синонимов3, особенно когда речь идет о понимании предложения,
высказывания, текста.
Таким образом, проблема понимания вообще и понимания текста в частности продолжает оставаться одним из самых трудных в филологии4 и центральным
объектом исследования лингвистики текста5. При этом лингвисты-когнитологи,
отмечая неоднозначность терминов «когниция» и «понимание», заключают, что
моделирование понимания должно быть вынесено за рамки лингвистики6.
Вследствие подобного положения дел, теоретическая лингвистика оказалась не готова к решению задач, выдвинутых современными информационными
науками, а задача моделирования понимания естественного языка выходит на
первый план в основном при реализации целей прикладной лингвистики7.
Теория диалектического мышления указывает на то, что понимание представляет собой высший уровень познания, который вытекает из строгости используемой технологии познания, и эта технология должна определяться диалектической логикой или движением мысли от абстракного к мысленно-конкретному8.
Гносеология усматривает основу рациональной человеческой деятельности
в целом в ее целеполагающем характере, в детерминированности этой деятельности идеальными моделями предполагаемого результата. Причем именно цель
должна определять средства, а не наоборот.
Следовательно, сам метод лингвистического когнитивного освоения возможного мира связанного высказывания и особенно текста должен являть собой
преломление требований закона (принципа) «восхождения» применительно к
языковой знаковой материи.
Согласно теории научного познания принцип восхождения требует от
субъекта ставить в центр познания представление о целостности, которое призва63
но руководить познанием от начала и до конца, хотя на всем пути познания представление о целостности будет изменяться, обогащаться, но оно всегда должно
быть системным, целостным представлением об объекте9.
Вышеназванные установки способствуют определению цели предпринятого исследования: выявить возможность осуществления деятельности по пониманию (познанию) общим (рациональным) способом восхождения, прибегая для его
реализации к методу целесообразных задач.
Прежде чем перейти к описанию условий создания модели осознанного
понимания, обозначим наиболее рельефные, с нашей точки зрения, вехи становления признака рациональности в лингвистических исследованиях.
Необходимость и возможность обращения к сопряженным признакам целенаправленности и продуктивности (результативности) у процесса понимания вызвана тем, что единая, сквозная познавательная линия «цель – задачи – промежуточные
этапы – конечный результат» еще не была предметом специального изучения. Внимание ученых сосредоточивается в первую очередь на представлениях о признаках,
характеризующих некоторую структуру и содержание процесса понимания.
Так, например, эволюцию способа постичь значение и смысл языкового
выражения можно пронаблюдать в направленности деятельности лингвиста на
выявление внутренней связанности, организованности рассматриваемых явлений,
на поиск причинно-следственных связей и объединение наблюдаемых семантических фактов в единую смысловую систему. Такой поиск находит свое выражение
в выявлении действия закона семантического согласования. Вначале находит разработку содержание процесса семантического согласования слов. При этом каждому слову ставится в соответствие набор различных компонентов его значения,
среди которых выявляется общий компонент, на основе которого и формируется
общий смысл предложения (Ю. Д. Апресян). В дальнейшем процесс выявления и
созидания смысла связывается с более или менее сложным образом организованной совокупностью предикатных выражений (В. В. Богданов). Далее поиск действия закона семантического согласования увязывается с механизмом порождения
предикатно-актантной структуры предложения и распространяется на всю длину
предложения (Ю. С. Степанов).
В последующем становление признака целенаправленности процесса понимания или лингвистического познания обнаруживает себя в разработке его типов – семантизирующего, когнитивного, распредмечивающего10, способов понимания – герменевтического, эвристического, гносеологического, психологического11. Появляется теория и практика многоаспектного рассмотрения художественного текста с учетом его семантической, структурной и коммуникативной организации, вырабатывается алгоритм комплексного лингвистического анализа12.
Когнитивный подход позволяет ученым вплотную приблизиться к такому
пониманию содержания процесса языкового познания, который определяется как
переход от значений к знаниям. Это длительный и трудоемкий процесс, обусловленный целым рядом обстоятельств.
Назовем важнейшие из них: необходимость «сцепления» разных знаний,
владение лингвистом гносеологическим понятийным аппаратом и методом «восхождения», наличие у исследователя математического аппарата для формализации процедур построения теоретической схемы и оснащения целенаправленной
знаковой деятельности, наличие изобретенных абстрактных объектов, представляющих линию вводного и выводного знания. Едва ли не самыми существенными
при индуктивном способе производства знания являются умения осуществлять
64
идентификацию в пределе, осуществлять длинную серию выводов, «мысленно
видеть», сохранять образы и обосновывать их; иметь значительный опыт обработки разнообразных значений мышлением, воображением и конфигурирования
производимого знания, построения программ мысли и слова и т. д. Особую значимость приобретает умение удерживать частицы образа в оперативной памяти,
распознавать и «склеивать» их, преобразовывать вербальный код в визуальный и
далее – в коды других знаковых систем и целый ряд других.
Однако на данный момент в лингвистике отсутствует единая теория рациональности понимания, построенная на сугубо методологической платформе,
которая исчерпывающе показала бы все его существенные стороны.
В ходе поиска способа рационалистического понимания обнаруживается логическая необходимость интеграции лингвистического и информационного представления о понятиях объекта, атрибута и связи. Из информатики, в частности, заимствуются
понятия
объектно-ориентированной
технологии,
объектноструктурного подхода и анализа (ОСП и ОСА), понятия константы, переменной и
ряд других понятий.
Благодаря овладению этими понятиями открывается возможность построить мысленную модель цели деятельности по пониманию. Предлагаемая нами
модель цели получает вид: выявить целостный системный объект – семантическую ситуацию (совокупность ситуаций), стоящую за языковым знакомпредложением (или текстом) через посредство частичных семантических компонентов – объектов, их свойств, связей и отношений. При этом моделью результата
становится структура знания как своеобразная предметная область, получающая
конфигурацию семантической ситуации (СемС) или совокупности семантических
компонентов или ситуаций (∑СемС).
Таким образом, лингвист получает возможность постановки целого ряда
сложным образом организованного комплекса полисистемных задач в рамках основного гносеологического отношения. Его организация требует умственного построения сложной вертикально-горизонтальной структуры познания (понимания),
имеющей цикличный итеративный характер и обусловленной необходимостью
решания13 последовательностей задач различного типа: стратегических и тактических, эпистемологических и прагматических, логических и онтологических.
Постановка стратегических задач обусловливается содержанием этапа научного познания и фазой развития гносеологического образа, т. е. собственно
лингвистической гносеологией.
Постановка тактических задач связана с решением эпистемологических и
прагматических задач, т. е. задач на преобразование объектов – языковых значений
в продукты. Особую роль в когнитивной обработке информации познающим субъектом выполняют задачи на выяснение типа отношений между понятиями – логических (иерархических, вертикальных) и онтологических (неиерархических, горизонтальных) внутри самой структуры порождаемого образа значения предложения,
их сложного взаимодействия и взаимовлияния, постигаемого путем анализа действия закона многомерного и многоуровневого семантического согласования.
В основу построения предлагаемой в работе модели понимания легла такая ее
трактовка, согласно которой она является результатом естественной обработки языковых данных и требует вначале построения когнитивной модели отдельной ситуации как исходной информационной единицы или элементарной клетки знания.
В логике таковой считается мысль, структура которой отражает знание о
вещи с приписанным свойством или установленным отношением14, и это пред65
ставление соотносится с лингвистическим и психологическим понятием пропозиции или пропозициональной функции.
Выявление рационального способа производства знания о ситуации как его
единице позволяет выяснить как их полный состав в тексте, так и механизм их
взаимодействия и характер их целостного (системного) образования. То есть реализовать вывод о целостной концептуальной структуре, изображенной текстом,
благодаря неограниченному повторению основного процесса извлеченияпорождения знания и вычислению характера взаимодействия и взаимовлияния
между составляющими ее частичными пропозициональными структурами.
В связи с рамками статьи мы ограничимся описанием одного сложного
действия построения в пределах познавательного цикла когнитивной модели отдельной ситуации как элементарной клетки знания, знаком которой является
предложение-высказывание, представляя систему лингвокогнитивных задач и соответствующих порождаемых образов только в символическом (формальном)
изображении.
Итак, деятельностный подход позволяет рассмотреть процесс понимания
текста в рамках структуры и содержания основного гносеологического отношения, с позиции философского определения текста как объекта, воздействующего
на концептуальную систему познающего субъекта.
Для того чтобы произвести «восхождение», лингвист должен специфицировать методологический способ решения.
Ему следует выполнить необходимые и достаточные действия по «живому
созерцанию» (подготовительный этап); чувственному (эмпирическому) и рациональному (теоретическому) познанию.
Решение встающих на каждом этапе познания задач требует применения
комплекса методов и приемов – общенаучных и предметно-специфических в их
сложном переплетении.
Прежде всего, это использование таких общенаучных методов, как классификация, обобщение, систематизация, идеализация, моделирование и др. В арсенале частнопредметных методов – структурный и компонентный анализ, компонентный синтез, функционально-семиотический анализ, метод выявления многомерного семантического согласования, метод установления семиотических
свойств единиц и др.
Поскольку рамки работы не позволяют описать в равной степени все компоненты сложного акта лингвистического познания, мы ограничимся демонстрацией примерного соотношения блока задач с блоком продукций, абстрагируясь от
других компонентов выявленной технологии понимания. Тем самым будет сделан
акцент на единой познавательной линии, определяющей рационализм деятельности: цель – подцели – оперативные образы (репрезентации) – завершенный целостный образ (знание).
Исследованием обнаружена следующая точная постановка обобщенной задачи понимания, нацеленной на выявление структуры знания, стоящей за предложением и фиксируемой им:
Задача. Какова система образа – абстрактного объекта-ситуации, изображенного предложением-высказыванием? Т. е. какие гносеологические объекты в последовательности их возникновения до фазы завершения составляют
систематику ее форм.
Дано: простое распространенное предложение, построенное по стандартной модели: (S + V + Od + Oi + Circ).
66
Необходимо показать на этом примере, что требуемые результаты – систематика форм целостной семантической ситуации должны быть получены при любых допустимых исходных условиях.
Требуется: найти систему образа, изображенного предложениемвысказыванием, или, формально выражаясь:
СемСпредложения = ∑ = (S 2 → (S 1 + Pr + Od + Oi + Circ)) =?
Что будет правильным результатом решения задачи? – найденная целостная понятийная структура смысла предложения, произведенная на базе многомерного и многоуровневого согласования лексических и грамматических сем
(признаков), адекватно соотносимая с реальными предметами, их свойствами и
отношениями, ставшими объектом познания и языкового оформления отражающего лица. Формально: (S2 → (S 1 + Pr)).
Какие данные допустимы? – любое простое предложение с любым морфологическим и лексическим наполнением его элементов (в принципе, модель
может быть применена для извлечения знания из предикативной единицы любого
состава и любой протяженности, а также из целого текста).
Ход решания и решение.
1. Получить образы отдельных гносеологических объектов.
Планируемый промежуточный результат понимания знака – отдельные воспроизводящие представления или начало воссоздания объектов через прошлый опыт. Этап
познания – первичная форма чувственного отражения. Фаза – зарождение образа.
1.1. выявить и обосновать знание о синтаксическом уровне организации
предложения-знака;
1.1.1. выявить синтаксическую структуру предложения - = (S + V +…);
1.1.2. выявить подлежащее - = S;
1.1.3. выявить сказуемое - = V;
1.1.4. выявить прямое дополнение - = Оd и т. д.
2. Получить образы исходных объектов ситуации (объектов-предметов,
объектов-атрибутов, объектов-связей, их взаимодействия).
Планируемый промежуточный результат – знание (репрезентации) в форме
отдельного признака, совокупности существенных и необходимых признаков или
простые понятия. Знание о характере взаимодействия и взаимовлияния простых
понятий – воссоздаваемые (воображаемые) исходные объекты, их статические
свойства, их связи. Этап познания – переход от чувственного отражения к рациональному. Вторичное чувственное отражение. Развитие отдельных компонентов
первичной целостности образа. Фаза – становление образа.
2.1.1. выявить и обосновать знание о промежуточном синтактикосемантическом уровне организации знака-предложения;
2.1.2. выявить знание о лексических понятиях в структуре предложения;
2.1.3. выявить знание о логических отношениях между понятиями;
2.1.4. выявить знание об онтологических отношениях между понятиями;
2.1.5. обнажить соотнесение лексических понятий или действие закона семантического согласования по итеративным несубстанциональным семам;
2.1.6. обнажить соотнесение лексических понятий или действие закона семантического согласования по субстанциональным семам;
2.1.7. обнажить соотнесение лексических понятий или действие закона семантического согласования по процессуальным семам;
2.1.8. обнажить результат действия грамматических сем в общем механизме семантической настройки;
67
2.1.9. построить знание (первичную воображаемую схему) о содержании
изображенного и отраженного знаком отрезка действительности (или времени);
2.1.10. сохранить это знание аналоговым (графическим) способом в виде
рисунка;
2.1.11. сохранить это знание символическим способом – путем вербализации и т. д.
2.2. Получить первичный образ ‘целостная ситуация в пространствевремени’.
Планируемый промежуточный результат – знание (репрезентации) о главном (целесообразном) участнике ситуации, присваиваемом им общем процессуальном признаке, о других участниках ситуации, о размещении события или ситуации в пространстве-времени, об отражающем лице. Этап познания – развитие
первичной целостности образа. Фаза – становление образа.
2.2.1. перевести синтаксическое знание (репрезентацию, модель) в семантическую формулу (в формат пропозиции) - = (S + V +…) → (S1 + Pr);
2.2.1.1. найти смысловой компонент главного участника ситуации или
субъект мысли - = S1;
2.2.1.2. найти смысловой компонент присваиваемого им предикативного
признака или предикат – = Pr;
2.2.1.3. найти в предикативном признаке смысловой компонент актантаобъекта прямого - = Od ;
2.2.1.4. найти в предикативном признаке смысловой компонент актантаобъекта косвенного - = Oi ;
2.2.1.5. найти в предикативном признаке смысловой компонент сирконстанта - = Circ и т. д.
3. Получить целостный структурированный образ отраженного и изображенного естественно-языковым способом отрезка действительности.
Планируемый промежуточный результат на этапе изучения денотативного подуровня организации знака – огрубленное знание (репрезентация) о локальной картине
мира, отраженной и изображенной в предложении. Этап познания – развитие целостности образа в пространственно-временных отношениях. Фаза – созревание образа.
Планируемый промежуточный результат на этапе изучения смыслового
подуровня организации знака – познавательное отношение, целостность и единство субъекта и предиката или элементарная клетка знания, т.е. понимания. Этап
познания – развитие целостности образа в пространственно-временных отношениях. Фаза – созревание образа.
3.1. выявить и обосновать знание о семантическом уровне (денотативном
подуровне) организации знака-предложения;
3.1.1. выявить отношение знака к предмету, который этим знаком обозначается;
3.1.2. выявить отношение знака к целостной ситуации внешнего мира;
3.1.3. выявить соотнесенность пропозиции с целостной ситуацией внешнего мира путем выявления согласования на всей длине языковой конструкции по
итеративным семам;
3.1.4. выявить общий характер образа субъекта, представленного совокупностью исчисленных признаков;
3.1.5. выявить общий характер образа предиката, представленного совокупностью исчисленных признаков;
3.2. выявить и обосновать знание о семантическом уровне (смысловом подуровне) организации знака-предложения;
68
3.2.1. выявить отношение знака к смыслу;
3.2.2. выявить предикатно-актантную структуру в ее конкретной реализации;
3.2.3. выявить характер субъекта – = S1;
3.2.4. выявить характер базового предиката – = Prb ;
3.2.5. выявить характер суперпредиката – = Prs ;
3.2.6. выявить характер квазипредиката – = Prq ;
3.2.7. выявить характер взаимодействия трех рангов предиката;
3.2.8. выявить характер субъекта наблюдения, коммуникации и оценки в
семантической ситуации – = S2 ;
3.2.9. обнажить целостное горизонтально-вертикальное смысловое соотнесение;
3.2.10. выявить совокупный смысл (целостный образ ситуации) предложения-знака – = СемС = ∑.
4. Получить целостный структурированный образ отраженного и изображенного естественно-языковым способом отрезка действительности с
включенным в него отношением отражающего лица (автора, субъекта оценки).
Планируемый конечный результат – элементарная клетка знания, т. е. понимание сущности отношения психического субъекта или субъекта наблюдения,
коммуникации и оценки к изображаемой им вербально ситуации, к ее участникам
или другим людям, которые обмениваются знаками. Этап познания – рациональное отражение. Фаза – завершение образа.
4. 1. выявить и обосновать знание о прагматическом уровне организации
знака-предложения;
4.1.1. выявить отношение психического субъекта или субъекта отражения
или субъекта наблюдения, коммуникации и оценки к изображаемой знаком целостной ситуации или ее участникам – S2 → =? ;
4.1.2. выявить характер системы объектов оценочной структуры;
4.1.2.1. выявить характер субъекта оценки - = S2 ;
4.1.2.2. выявить объект оценки;
4.1.2.3. выявить точку отсчета;
4.1.2.4. выявить характер оценки.
5. Проанализировать порожденный совокупный смысл знака с позиции автора ∑= (S2 → (S1 + Pr)) =?
Планируемый результат – вербально изображенный вычисленный сложный образ-система «субъект наблюдения, коммуникации и оценки строит в своем
сознании сообщение об участнике внешнего события путем приписывания ему
специфицированного процессуального признака», подпадающий под исходное
уравнение: СемСпредложения = (S 2 → (S 1 + Pr + Od + Oi + Circ)) = ∑ .
6. Получить ответ.
7. Проверить точность и адекватность достигнутого теоретического
понимания знака по системным параметрам – как множество элементов (форм
объекта) вместе с совокупностью отношений между ними или их свойствами.
Все перечисленные этапы находятся в тесной органической связи между
собой и при этом в реальном процессе научного познания могут проводиться не
всегда в одной и той же последовательности.
В предложенной модели процесса понимания как решения задач фиксируются единые познавательные линии – стратегическая и тактическая, обусловленные методологическими и психологическими закономерностями восхождения в
цикле научного познания. Все выходные данные в модели коррелируют с типами
69
результатов, фиксируемых в теории познавательного отражения, поэтому ее можно отнести к правильному представлению хода когнитивного освоения текста.
Процедуры идентификации, как отдельных компонентов, так и всей семантической ситуации строятся на основе сверки с эталонами языковой картины мира и «
подсказки» со стороны физической картины мира. Процедуры верификации – на
установлении связей между признаками абстрактных объектов (лексическими и
грамматическими семами), образующими совокупности – концептуальные структуры разной величины путем применения правил соответствия, которые выступают в качестве описаний этих процедур. Они составляют содержание операциональных определений значимостных величин, фигурирующих в семантических
уравнениях предлагаемой теории. Выводное знание получает закономерный характер, поскольку найденные формализмы и результаты повторяются неограниченное число раз при освоении любой предикативной единицы. Познанные в исследовании механизмы понимания и образцы решения нашли подтверждение в
практике обучения пониманию как решению смысловых задач и в прикладных
дипломных работах студентов-филологов на базе предложенной абстрактнотеоретической модели.
Общая цель понимания достигается путем решения комплекса познавательных задач и выявления соотносимых с ними моделей результатов их решения.
Это обстоятельство свидетельствует о применимости к этой деятельности принципиальной схемы решения мыслительных (в том числе творческих) задач, т. е.
искомого признака рациональности.
Приведенное сложное действие можно считать моделированием содержательного блока рационалистического понимания, поскольку оно содержит три необходимые составляющие: цель (познание возможного мира предложения (текста)); моделируемый мысленный объект (семантическая структура или знание в
формате образа-ситуации); саму модель (семантическая формула, образец решания и решения), заменяющую моделируемый объект (объект-оригинал – система
«вещи, свойства, отношения»).
Построение теории концептуального моделирования понимания начинается с выдвижения семантических гипотез, выраженных в форме подходящих семантических уравнений. Эти уравнения заимствуются из ранее созданных семантических теорий на основе «подсказки» со стороны языковой и физической картин мира. В основании теории лежит математический формализм уравнения и
теоретическая схема СемС = ∑= (S2 → (S1 + Pr)), которая выступает как идеализированная модель действительности текста.
Диалектическая последовательность свойств объекта (СемС или локальная
картина мира, изображенная синтаксической единицей) отражает историю (генезис) становления всего множества форм объекта (образов); структуру формы объекта в данный момент времени (репрезентацию); результирующую гносеологическую последовательность свойств объекта; историю мысли об объекте; онтогенетическое развитие объекта.
Примечания
1 См.: Кубрякова, Е. С. Об установках когнитивной науки и актуальных проблемах когнитивной лингвистики / Е. С. Кубрякова // Вопр. когнитив. лингвистики. –
Тамбов. – 2004. – № 1. – С. 9.
2
Ван Дейк, Т. А. Стратегии понимания связного текста / Т. А. Ван Дейк, В. Кинч
// Новое в зарубеж. лингвистике. – М. – 1988. – Вып. 23. – С. 73.
70
3
Овчинникова, И. Г. Ассоциативный механизм в речемыслительной деятельности : дис. … д-ра филол. наук / И. Г. Овчинникова. – СПб., 2002. – С. 61–63.
4
Григоренко, И. Н. Текст как пространство реализации смысла и когниции : дис.
… д-ра филол. наук / И. Н. Григоренко. – Краснодар, 2002. – С. 287.
5
Шевченко, Н. В. Основы лингвистики текста : учеб. пособие / Н. В. Шевченко. –
М., 2003. – С. 13.
6
Демьянков, В. З. Когниция и понимание текста / В. З. Демьянков // Вопр. когнитив. лингвистики. – Тамбов. – 2005. – № 3. – С. 5; обобщение опыта исследования
процессов понимания с позиции прикладной лингвистики см., например: Баранов,
А. Н. Введение в прикладную лингвистику : учеб. пособие / А. Н. Баранов. – М.,
Эдиториал УРСС, 2001. – С. 309–322.
7
Новиков, А. И. Доминантность и транспозиция в процессе осмысления текста /
А. И. Новиков // Scripta linguisticae applicatae. Проблемы прикладной лингвистики
– 2001 : сб. ст. / отв. ред. А. И. Новиков. – М. : Азбуковник, 2001. – С. 155.
8
Войтов, А. Г. Самоучитель мышления / А. Г. Войтов. – 4-е изд. – М. : Издат.торговая корпорация «Дашков и К 0», 2006. – С. 124, 146.
9
Алексеев, П. В. Теория познания и диалектика / П. В. Алексеев, А. В. Панин. –
М. : Высш. шк., 1991. – С. 208–209, 313.
10
См.: Богин, Г. И. Типология понимания текста : учеб. пособие / Г. И. Богин. –
Калинин : КГУ, 1986; Карманова, З. Я. Риторика и проблема интерпретации научно-технических текстов / З. Я. Карманова // Понимание и интерпретация текста. –
Тверь : ТГУ, 1994. – С. 55–62.
11
Колодина, Н. И. Теоретические аспекты понимания и интерпретации художественного текста : дис. … д-ра филол. наук / Н. И. Колодина. – Тамбов, 2002.
12
Бабенко, Л. Г. Лингвистический анализ художественного текста. Теория и практика : учебник. Практикум / Л. Г. Бабенко, Ю. В. Казарин. – М. : Флинта : Наука,
2003.
13
Термин «решание» заимствован у Г. П. Щедровицкого для обозначения процессов решания задач, полученных благодаря особой интерпретации целей: см.:
Щедровицкий, Г. П. Философия. Наука. Методология / Г. П. Щедровицкий ; ред.сост. А. А. Пископпель, В. Р. Рокитянский, Л. П. Щедровицкий. – М. : Шк. культ.
политики, 1997. – С. 451–452.
14
См., например: Плотников, А. М. Сущность суждения и его строение /
А. М. Плотников // Формальная логика. – Ленинград : Изд-во Ленингр. ун-та,
1977. – С. 42–48; Дмитревская, И. В. Логика : учеб пособие / И. В. Дмитревская. –
М. : Флинта : МПСИ, 2006. – С. 284.
71
Л. Б. Караева
АВТОБИОГРАФИЯ КАК АВТОАНАЛИЗ
В статье рассматриваются некоторые тенденции в эволюции жанра
английской литературной автобиографии в начале ХХ века. Автор статьи анализирует автобиографию Роберта Грейвза «Прощание со всем этим» в рамках
психоаналитической поэтики, обращая внимание на взаимосвязь психоанализа
Фрейда и автобиографического канона.
Ключевые слова: английская литературная автобиография, психоанализ,
психотерапия, бессознательное.
Эволюция английской литературной автобиографии на рубеже XIX–XX
веков отмечена, прежде всего, тем, что акцент в ней постепенно перемещается с
внешних реалий жизни на внутреннее становление личности, её психическое развитие. В ХХ веке эта тенденция становится определяющей, находя своё воплощение в так называемой субъективной автобиографии. Английский исследователь
жанра Рой Паскаль определяет её как «сосредотачивающую внимание на личности» [8. С. 5].
В начале ХХ века исследования З. Фрейда и К. Юнга в области подсознательного изменили концепцию личности и дали новый толчок развитию жанра автобиографии. В ней излагаются всё тот же внутренний конфликт и стремление к
обретению цельности, что и в духовной автобиографии, но уже в рамках психоаналитической и мифопоэтической типологии. «Личность» и «психика» в автобиографии ХХ века – эквиваленты того, что английские писатели от Беньяна до Ньюмена
называли «душой».
Автобиография как форма психотерапии была использована в английской
литературе в 20-е годы непосредственными участниками боёв на Западном фронте во время Первой мировой войны поэтами Робертом Грейвзом, Зигфридом Сассуном и Эдмундом Бланденом. Наглядней всего она представлена в «Прощании
со всем этим» («Goodbye to All That», 1929), полемической автобиографии Р.
Грейвза, которую называют хроникой послевоенного потерянного поколения и
которая обрела мировую известность и признание.
Грейвз отправился на фронт на следующий же день после окончания школы в Чартерхаусе, в этот день Англия объявила войну Германии. Он служил в королевском полку валлийских стрелков вместе с Зигфридом Сассуном, получил
шрапнельное ранение в битве на Сомме, когда ему ещё не было двадцати одного
года. Он был комиссован и отправился домой с тяжёлой контузией, страдая от
жесточайшего невроза, вызванного повседневными ужасами войны.
Психологическая травма, полученная автором во время военных действий,
была настолько сильной, и так долго ощущались её последствия, что только спустя десять лет после окончания войны он смог написать о ней. Цель, к которой он
стремился, взявшись за написание автобиографии, – «избавиться от яда воспоминаний о войне», изложив их как «правдивую хронику» событий.
Профессор из Кембриджа Риверс, один из первых последователей Фрейда
в Англии, лечивший и Грейвза, и Сассуна от нервного истощения, убедил его, что
необходимо проговорить, прописать своё прошлое, заново пережить его, но уже в
виртуальном пространстве текста, и, таким образом, освободиться от его груза, а,
72
значит, излечиться и обрести себя. (В двадцатые годы Грейвз прошёл курс психоанализа, находился под сильным влиянием фрейдовских идей и буквально идя по
его следам написал книгу о значении снов).
Этот способ изложения в письменной форме пережитого опыта есть не что
иное, как аналог сеансов психотерапии, фрейдовский способ «исцеления посредством бесед» (“talking cure”), с тем отличием, что «беседы» заменяются текстом,
то есть означающее, находящее выражение в устной диалогической речи, сменяется означающим в форме письменной речи.
При этом автобиографическое «я», конституированное в трёх ипостасях –
автора, рассказчика и протагониста, осложняется психоаналитической конструкцией, объединяющей аналитика и пациента, субъект и объект. Такого рода автобиографию французский теоретик жанра Ф. Лёжен называет автоанализом: «Автобиография следует за психоанализом <…> Автобиография – это автоанализ (I'autoanalyse)» [7. С. 65].
Следуя законам психоанализа автор как субъект или как аналитик должен в
содержании текста выявить свою травму, вытесненную в подсознание. «То, что ты
знаешь, может быть выявлено лишь в режиме твоей речи, адресованной Другому», –
говорил Лакан. Другим мог быть Бог, к нему обращался Августин в своей «Исповеди», Другой в «Исповеди» Руссо – это народ, читатель в широком смысле.
В отличие от великих предтечей жанра автобиографии, Грейвз не может
обратиться ни к Богу, так как Бог для него умер, ни к читателю, роль которого он
недвусмысленным образом характеризует в самом тексте автобиографии: «Хотя и
допуская существование читателя умного и отзывчивого и предугадывая его возможную реакцию на мои слова, я уже не отождествлял его с какой-либо определённой группой читателей или (беря пример мужества у Харди) с литературными
критиками. Он был не более реален, чем условная фигура на переднем плане архитектурного эскиза, необходимая для указания на размер здания» [6. С. 262].
Другой в автобиографии Грейвза – его бессознательное, он обращается к
своему бессознательному. «Бессознательное субъекта есть дискурс другого»
[1. С. 35]. Он должен перевести своё бессознательное как дискурс Другого в осознанный дискурс субъекта о самом себе, то есть осознать в нём травматическое событие, вызывающее симптом и, таким образом, попытаться убрать симптом, изжить травму.
Путь к этому лежит через подробный и откровенный рассказ, в котором
очень большое место занимает описание детства и юности, здесь традиционные
автобиографические установки совпадают с методикой психоанализа – доступ к
объекту обеспечивается «диалектикой возврата» в прошлое.
Книга, состоящая из тридцати двух коротких главок, охватывает период
жизни от рождения в Уимблдоне в 1895 году до 1926 года. В 1957 году вышло исправленное издание, в которое были добавлены пролог и эпилог, содержавшие
некоторые биографические факты, касавшиеся его жизни после 1929 года.
Композиционно-структурные и стилевые особенности автобиографии определяются коррелирующими между собой приёмами психоанализа и техникой прозаического письма, немаловажные аспекты которой получают освещение в высказываниях Грейвза о поэзии: «Создание стихотворения очень похоже на обнаружение верхушки статуи, погребённой в песке. Постепенно сметаешь песок и находишь всю вещь, целиком – вот что такое поэзия, а вовсе не создание чего-то» [8].
Ключевые слова в этом отрывке, объединяющие психоанализ и автобиографический дискурс, – “rediscovering”, “foreseen” – не отобразить, не создать что73
то новое, но воссоздать то, что предвидел, то о чём догадывался, то, что существовало внутри тебя всегда, и то, что ты заново открыл.
Техника психоанализа, предусматривающая непрерывность психотерапевтического процесса, объясняет скорость, с которой создавалась автобиография –
её первоначальный вариант был частично продиктован, частично написан за три
месяца, с мая по июль 1929 года.
То, как автор организует свой материал в форме коротких, на первый
взгляд, не связанных между собой рассказов или, как он их называет сам, «карикатурных сцен» из военной жизни, соответствует специфике метода, созданного
З. Фрейдом, о котором Лакан писал, что создатель психоанализа безоговорочно
допускает весь ряд перестроек структуры события, происходящих задним числом.
Он аннулирует «время для понимания» в пользу «момента заключения» у субъекта о смысле события.
Первые же фразы, которыми открывается автобиография, вводят её в число продолжающих автобиографическую традицию: «Как доказательство моей готовности принять правила автобиографии, позвольте мне сразу же записать два
моих самых ранних воспоминания» [6. С. 9].
За традиционными «самыми ранними воспоминаниями», занимающими
полторы страницы, следуют «паспортные данные» (“a passport description of myself”), включающие как физические характеристики, так и подробнейшее генеалогическое древо как со стороны матери, так и со стороны отца. Его отец, Альфред
Персиваль Грейвз, ирландец, был школьным инспектором, исследовал гэльский
язык и был известен как автор популярной песни «Отец О’Флинн». Его мать,
Амалия фон Ранке, была наполовину немкой.
Приём пародии – сравнение с Марком Аврелием и его «Золотой книгой» –
помогает в некоторой степени преодолеть тяжеловесность, детальность, даже
скрупулёзность, с которой автор описывает, исследует, прослеживает все свои
родственные связи и увязывает с ними те или иные свои качества, будь то физические данные или свойства характера, склонности, предпочтения, включая, конечно, вопросы религиозных приоритетов, в его случае – принадлежность к англиканской церкви.
При всей иронической окраске подробных генеалогических выкладок ощущается типично английское самодовольство, удовлетворение, смакование своего
«джентльменского» происхождения, своего «врождённого» аристократизма: «На
меня возлагали надежды как на наследника герцогского титула» [6. С. 17].
Хотя традиционный зачин автобиографии окрашен иронией, неизбежной в
силу того, что слишком длинна традиция и «всерьёз» воспроизводить её невозможно, тем не менее, это не просто дань традиции, а совершенно необходимая дань.
Причём её необходимость равно обусловлена как «правилами» автобиографического акта, так и приёмами психоанализа. Для большинства автобиографий начала века характерно пристальное внимание к детству. В них отражается определяющая
роль родителей в формировании личности, детство рассматривается как период
конфликта между ребёнком и подавляющей фигурой родителя, имеющего на него
неограниченное влияние.
В подробном, хронологически последовательном прописываниипроговаривании рассказчиком-пациентом истории своего детства и юности, непременной и самой главной составляющей как автобиографического дискурса,
так и психоаналитического сеанса, автор-аналитик выявляет, отбирает, формирует
именно те события-переживания, которые нужны аналитику. Как пациент, он бу74
дет сопротивляться анализу, его сознание стоит на страже бессознательного, но
поток речи Другого, выпущенный на волю (Бессознательное – это речь другого),
преодолевает сопротивление сознательного пациента, выносит то, что нужно аналитику, сметая все заслоны сознания пациента-рассказчика.
Нарратив о детстве «выносит» в текст образ ребёнка, жизнь которого определялась двумя главными координатами – верой в Бога и чувством сословной
исключительности. Он был воспитан матерью, ярой протестанткой, в крайне религиозном духе: «Я обладал большим религиозным пылом, который сохранялся
до моей конфирмации в шестнадцатилетнем возрасте, помню то недоверие, с которым я в первый раз услышал, что на самом деле существуют люди, крещёные,
как и я, в англиканской церкви, которые не верят в божественное происхождение
Иисуса» [6. С. 19].
Страх перед римской католической церковью, перед ужасами ада тоже был
внушён ему его матерью: «Моя мать внушила мне ужас перед римским католицизмом,
который сохранялся очень долгое время <…> Моё религиозное воспитание развило во
мне глубокий страх – меня постоянно мучил страх перед адом» [6. С. 20].
Пассаж о «пробуждении классового чувства» у протагониста и, в целом, у
его поколения, произошедшего с ним во время пребывания в больнице вместе с
двадцатью «маленькими пролетариями» и ещё одним ребёнком из «буржуазной»
семьи, даёт очень ясную картину, срез общества, в котором классовые, вернее,
сословные, барьеры – незыблемы и почитаемы.
Представители нижних слоёв подчиняются этим правилам добровольно и даже
с большой охотой, абсолютно признавая своё «недостойное» происхождение и «зная
своё место»: «Но я понял, с внезапно пробудившимся во мне аристократизмом, что
существуют два сорта христиан – мы сами и низшие классы <…> Я принял это классовое деление так же естественно, как я принимал религиозную догму» [6. С. 19].
Детские воспоминания переходят в повествование о несчастливых годах,
проведённых в школе, их было несколько, одна сменяла другую. Обычная, традиционная тема, присутствующая в любой автобиографии, – система обучения в
английских закрытых школах, роль этих школ в создании «феномена англичанина», джентльмена.
Пороки, присущие этой системе, – гомосексуализм, воспитание бесчувственности, или, как её называют, сдержанности, ведущее к охлаждению родственных чувств и ослаблению связей между родителями и детьми, розги, культ спорта,
коллекционирование (чего угодно), обычно это были марки, протагонист остановился на монетах.
Нарратив о детстве сменяется дискретным дискурсом о войне, в авторское
повествование вводятся документы военного времени – приказы, нелепые, губительные, выполнение которых заведомо обрекает на гибель, причём бессмысленную. Офицеры, получившие этот приказ, в их числе и протагонист, понимают это:
«Что бы ни произошло, нас всё равно убьют. Мы все смеялись» [6. С. 122].
Автору нет необходимости комментировать бессмысленность и жестокость приказов, безответственность и дилетантизм штабных офицеров, для которых не существуют живые люди, но лишь пушечное мясо, – эту функцию несёт
документ, введённый в ткань авторского повествования, и диалог, в ходе которого
конкретизируется этот образ штабного офицера, «играющего в солдатики» на
французской земле, на полях Первой мировой войны.
Письма домой – это тоже документальные свидетельства, моментальные
снимки войны.
75
Страшные «кадры» боевых действий переходят в рассказ о распавшемся
браке и неудавшихся попытках жить «как все» в мирное время.
Только когда всё написано, задним числом проявляются «смыслообразующие» события-переживания, которые определили судьбу протагониста и его
неврозы.
Говоря о месте, которое занимает психоанализ в работах Фрейда, Юнг писал, что психологическая теория Фрейда «…провозглашает то, что сначала должен почувствовать нутром невротик, живущий на рубеже двух столетий, ибо он
является одной из тех жертв психологии поздневикторианской эпохи, которые
даже не подозревают об этом. Психоанализ разрушает в нем ложные ценности постольку, поскольку способствует избавлению от гниющих остатков скончавшегося девятнадцатого века» [5].
Протагонист рассматриваемой автобиографии несомненно соответствует
этому образу, а фиксация вынесенных из подсознания событий-переживаний в
письменной форме – это ещё более радикальное средство их отринуть, чем рассказать о них аналитику, или исповедаться священнику, или обратиться к Господу
Богу.
Операции отрицания имеют своим обозначаемым страх – детский страх
перед авторитаризмом матери, страх ада, внушённый ею же, подростковый страх
перед школой в Чаттерхаусе, где он учился, и, наконец, страх смерти, испытанный на войне.
Cтрах перед адом и, в целом, перед римской католической церковью, описан в ряде литературных автобиографий двадцатого века – у Дж. Джойса в
«Портрете художника в юности», у Дорис Лессинг в первом томе её автобиографии “Under my skin” («О сокровенном»), у Дж. К. Пауиса в его «Автобиографии».
Как правило, этот страх внушается матерями и везде он приводит или к отрицанию религии в целом, или к смене конфессии: «В действительности, я оставил
протестантизм, не потому, что меня не удовлетворяла его мораль, но потому, что
меня ужасали элементы католицизма в нём» [6. С. 20]. Протагонист в автобиографии Грейвза теряет веру в Бога, но на её место встаёт суфизм, так же, впрочем,
как и у героини автобиографии Д. Лессинг.
Страх перед издевательствами в школе преодолевается занятиями боксом,
альпинизмом.
Страх смерти на войне был отринут сознательным риском, холодным расчётом, балансированием между тяжёлым ранением – и это был путь к спасению, и
смертью, как избавлением от всего, если расчёт окажется неверным: «Я разработал
хитроумный план. Самым лучшим способом уцелеть до конца войны было бы получить ранение. Самое лучшее время для этого – ночь и открытое пространство,
когда оружейный огонь ведётся более или менее неприцельно и всё тело на виду.
Лучше всего, также, получить ранение тогда, когда на перевязочных пунктах нет
суеты и когда по тылу не бьёт тяжёлая артиллерия. Поэтому, лучше всего быть раненым во время ночного патрулирования на спокойном участке. Обычно можно
было успешно заползти в воронку от снаряда и дождаться там помощи» [6. С. 111].
Каждый последующий страх усугублял предыдущий, кульминация всех
страхов – невроз. Определяя для себя в процессе письма (проговаривания) эти
страхи, субъект, по определению Фрейда, отрицает их. Последний акт отрицания
равно символичен и реален – протагонист навсегда покидает Англию и говорит
всем своим «потерянным годам» – «прощай», как бы пытаясь избежать той ловушки психоанализа, о которой писал Фрейд: «Как раз в случае самоанализа осо76
бенно велика опасность незавершённости. Слишком уж быстро тут удовлетворяются частичным результатом, за всем этим легко распознать проявление сопротивления» [2].
Согласно Фрейду, отрицание – Verneinung – это лишь форма утверждения.
Для того, чтобы что-то принять, нужно сначала это отбросить. В. Руднев уподобляет отрицание обряду инициации и сравнивает с переправой через реку, отделяющую мир мёртвых от мира живых: «Отрицая, мы, тем не менее, всегда утверждаем некий позитивный факт, а не некий отрицательный факт, то есть каждое
отрицание – это, по сути, утверждение чего-то другого, как правило, вовсе не
противоположного, но смежного» [3. С. 355].
Совершив все возможные операции отрицания, отбросив всё, протагонист
в самом конце книги совершает акт утверждения: «И если бы я был обречён заново прожить те потерянные годы, я бы, возможно, снова вёл себя точно также; нелегко избавиться от ограничений, налагаемых протестантской моралью английских правящих классов, хотя и видоизменённых смешанным происхождением,
от бунтарского характера и от доминирующей надо всем поэтической одержимости» [6. С. 282].
В конечном итоге, написание автобиографии-автоанализа помогло самоидентификации, утверждению протагониста в смежных сферах – веру в протестантского бога сменило суфийское учение, материнское начало нашло своё воплощение в его знаменитом труде «Белая Богиня», а поэтическая одержимость
сделала его великим поэтом.
Список литературы
1. Лакан, Жак. Функция и поле речи и языка в психоанализе / Жак Лакан. – М. :
ГНОЗИС, 1995. – 99 с.
2. Лойпольд-Левенталь. Руководство по психоанализу [Электронный ресурс] /
Лойпольд-Левенталь.
–
Режим
доступа :
http://psychoanalyse.narod.ru/freud/freudth2.htm.
3. Руднев, В. Прочь от реальности / Вадим Руднев. – М. : Аграф, 2000. – 429 с.
4. Фрейд. З. По ту сторону принципа удовольствия [Электронный ресурс] /
З. Фрейд. – Режим доступа : http://books-center.ru/libcent_unqdeb.html.
5. Юнг, Карл Густав. Зикмунд Фрейд как культурно-историческое явление [Электронный ресурс] / Карл Густав Юнг. – Режим доступа : http: www. Jungland.ru /
karl_gustav_ yung.
6. Graves, Robert. Goodbye to All That / Robert Graves. – London : Penguin Books, 1960.
– 282 p.
7. Lejeune, Ph. L'autobiographie en France / Ph. Lejeune. - Paris: Seuil, 2000. - 444p.
8. Pascal, Roy. Design and Truth in Autobiography / Roy Pascal. – London : Routledge
and Kegan Paul, 1960. – 202 p.
9. Where the crakeberries grow – Robert Graves gives an account of himself to Leslie
Norris. The Listener 28 May 1970 [Электронный ресурс]. – Режим доступа :
http://net.lib.byu.edu/english/WWI/influence/graves.html.
77
Д. Э. Коноплев
ПРОБЛЕМА ПОЯВЛЕНИЯ НОВОЙ ИДЕОЛОГИИ
В СОВРЕМЕННОМ ПОЛИТИЧЕСКОМ ЖУРНАЛИСТСКОМ ТЕКСТЕ
В статье рассматриваются вопросы появления и развития новой идеологии в современном политическом журналистском тексте с двух точек зрения.
Одна относит возникновение новой идеологии к 90-м годам, в то время как другая рассматривает появление новой идеологии в связи с новой эпохой, начавшейся
в 2000 году. Статья пытается примирить эти противоречивые точки зрения.
Ключевые слова: идеология отрицания, позитивные образы, идея непогрешимости рынка, точка отсчета новой идеологии, образ делового человека.
Вопросом поиска новой идеологии журналистское сообщество так или
иначе озадачилось уже в первый после крушения советской системы год. Однако
общий принцип так и не был выработан. Средства массовой информации либо
выступали с жесткой критикой наследия прошлого, либо просто доводили до аудитории общую картину происходящего. Таким образом, идеологический сегмент
в журналистике нивелировался.
Тем не менее, с наступлением нового столетия многие российские журналисты стали говорить о появлении так называемой «новой государственной идеологии» в политической журналистике. При этом одни представители журналистского сообщества (Киселев, Шендерович) видели в этой новой идеологии новоявленный образец модернизированной советской пропаганды, другие (Леонтьев,
Соловьев) – закономерный этап развития общества, когда идеология в журналистике стала вновь востребована, благодаря обеспечению властью относительной
стабильности в современной России.
В данном случае немаловажно представить исходные определения новой
идеологии и современного политического журналистского текста. Под новой
идеологией мы предлагаем понимать такую систему норм и правил, которая оказывает влияние на авторский текст (с последующей возможностью в ходе анализа
установить элементы, образовавшиеся по нормам и правилам данной идеологии) с
использованием инструментария нового образца, отличающимся от всех предыдущих идеологических схем. Сферой реализации новой идеологии ad hoc служит
современный политический журналистский текст. Его следует рассматривать как
материал на темы экономики, политики и бизнеса, касающийся актуальных проблем российской действительности, созданный на основе объективной информации (не являющейся рекламой) для публикации в средствах массовой информации. Расхождение известных журналистов и исследователей во взглядах породило
ключевой в контексте рассматриваемой нами проблемы вопрос: является ли появление идеологически маркированного политического журналистского текста результатом политики 2000-х годов или новая идеология присутствовала в политической журналистике еще в девяностые годы?
Чтобы прояснить ситуацию, необходимо обозначить точку отсчета для построения всей системы координат. Среди событий, произошедших в 2000-е годы,
одним из наиболее важных следует признать появление в апреле 2004 года русской версии журнала Forbes. Издание, ориентированное на верхний сегмент среднего класса, выдвинуло на первое место принцип создания положительного об78
раза делового человека в современной России. Смысл значительного числа материалов журнала на темы политики и экономики заключался в формулировании
понятия «новый патриот» и адаптации этого понятия для потребления аудиторией
журнала. Иначе говоря, задачей данного издания стало утверждение положительного образа богатого человека, к которому все должны стремиться. Причем собственно политические тексты журнала сопровождались приложениями о стиле
(книги, фильмы, одежда, часы, вино и т. д.), вызывающими желание потреблять
материальные блага, а значит, и стремиться к представленному эталону человека,
обладающего этими благами.
Можно сказать, что в этой ситуации журналисты выступили буфером между населением и властью, дав последней бесплатную возможность донести свое
послание до людей через мнения чиновников и бизнесменов и их рассказы о личных карьерных победах. Подобная схема широко применяется в США, начиная с
70-х годов, о чем подробно писали такие исследователи вопросов идеологии, как
Тоффлер и Бьюкенен.
Как реакция на утверждение «позитивной идеологии» возникают политические журналистские тексты, оспаривающие обозначенные выше идеалы. Эти
тексты также пронизаны определенного рода идеологией, но последняя в большей
степени напоминает «идеологию отрицания», только уже не в отношении советского прошлого, а касательно идеализированной картины происходящего. По ряду причин, оказывающихся за рамками рассматриваемой проблемы, численное
превосходство не на стороне «идеологии отрицания».
С определенными оговорками можно даже утверждать, что позитивные
образы в политическом журналистском тексте являются ничем иным, как реакцией на политическую журналистику, пронизанную «идеологией отрицания». Принимая эту точку зрения, мы приходим к ситуации, в которой, действительно, появление идеологически маркированного политического журналистского текста
является результатом политики 2000-х годов. Сообразно этому выстраивается и
хронологический ряд наиболее значимых событий: гибель подводников на атомоходе «Курск» 12 августа 2000 года и критика властей в СМИ, а затем первая Интернет-конференция Президента России 6 марта 2001 года и переход холдинга
«Медиа-Мост» под контроль «Газпром-Медиа». Так начинается реализация принципа «вызов-ответ» и противостояние нескольких идеологических направлений в
политической журналистике, что в итоге оборачивается затяжным малоинтересным конфликтом. В связи с этим политический журналистский текст все чаще
приобретает черты повседневности: однообразность, монотонность, бессюжетность. В политическую журналистику проникают настроения, свойственные гламурным изданиям. Когда журналистика выходит за рамки событийности и информационного повода, политический текст диктуется лишь настроением колумнистов, которое с удивительной легкостью встраивается в нужный контекст.
Простое сравнение десяти политических материалов в центральной прессе,
начиная с газеты «Коммерсантъ» и заканчивая «МК» с текстом книги Оксаны
Робски «Casual», дает поразительный результат: политические события описываются теми же словами, что и выбор платья в бутике. Внимание уделяется малозначительным деталям в ущерб пониманию сути происходящего. Быт заслоняет
факт, и то, во что был одет политик, оказывается для журналиста важнее слов интервьюируемого.
В данном случае политический журналистский текст с точки зрения его
идеологической составляющей представляет собой реализацию принципа агно79
стицизма ignoramus et ignorabimus1 по отношению к сути освещаемого события.
Пол Кругман, рассматривавший в своих работах связь экономики и пропаганды,
называет этот принцип элементом «грандиозного заговора».
Однако можем ли мы с полной уверенностью утверждать, что подобный
принцип появляется именно в 2000-е годы и что идеологичность политической
журналистики не проявляется в предыдущем десятилетии?
Для того, чтобы ответить на этот вопрос, необходимо преодолеть стереотип, согласно которому в нестабильной политической ситуации политический
журналистский текст не несет в себе признаков идеологии, а лишь фиксирует
факты. Весь опыт российской журналистики в девяностые годы показывает обратное. Другое дело, что по отношению к девяностым годам гораздо сложнее обозначить точку отсчета, с которой собственно и стоит связывать появление новой
идеологии в политическом журналистском тексте, поскольку в условиях политической нестабильности нет единого вектора развития и единого центра, а среди
многочисленных локальных направлений выделить главное – почти неразрешимая задача. В связи с этим мы в данном случае можем обозначить лишь некоторые аспекты, способствовавшие появлению новой идеологии. Хронологически
самыми ранними были политические тексты (еще очень походившие на образцы
советских программных статей), авторами которых были люди достаточно далекие от журналистики. Одной из первых была статья Солженицына «Как нам обустроить Россию», вышедшая в приложении к «Комсомольской правде», хотя с
точки зрения утверждения новой идеологии более значима статья Ходорковского
«Инвестиционная деятельность жизненно необходима для российского топливноэнергетического сектора», вышедшая 19 ноября 1992 года в «Финансовых известиях». Общая идея подобных публикаций – необходимость построения нового
общества в условиях рынка и, соответственно, идея непогрешимости рынка. Примечательно, что еще в 80-е годы американский футуролог Нейсбит предупреждал
об опасности радикальных рыночных идей, проповедуемых СМИ, в том числе и
идеи непогрешимости рынка. Последнюю мы можем рассматривать как основу
идеологической составляющей в политическом журналистском тексте и по сей
день. Отношение к этой идее в журналистском сообществе было и остается неоднозначным, во многом из-за сложившейся в политической журналистике традиции obscurum per obscurius2. При этом российские средства массовой информации
в той или иной степени культивировали образ делового человека (хотя и без напускного лоска журнала Forbes 2000-х годов), даже если рассказывали подробности
кулуарных интриг (см. например статью Н. Геворкян «Молодой российский капитал помог Президенту победить на выборах» в газете «Коммерсантъ-Daily» за 17
июня 1997 года). Скептическое отношение к идее непогрешимости рынка усматривалось только у небольшого числа журналистов, оказавшихся на обочине политической жизни девяностых и представителей западной печати (например, в материале Хокстадера «Moscow is a haven of haves amid Russia’s sea of have-nots» для
Washington Post за 27 декабря 1996 года). В целом же идеологическая маркированность политического журналистского текста в 90-е годы представляла собой
скорее определенный императив убеждений автора, нежели элемент корпоративной этики или административной цензуры. Поэтому и распространенное мнение о
том, что в политической журналистике девяностых не было идеологической составляющей, строится на том, что, с одной стороны, в газете «Завтра» мог печатать разгромные статьи Александр Проханов, а с другой, «Коммерсантъ-Daily»
публиковал пространные интервью идеологов нового российского капитализма.
80
То есть каждая сторона теоретически имела равные возможности на выражение
собственной позиции, а в многообразии мнений любая идеология обречена на гибель. Безусловно, такая позиция имеет право на существование, однако мы должны различать представление о девяностых как о периоде безграничной свободы и
простое нежелание видеть проявление идеологии во многих политических журналистских текстах.
Подводя итог сказанному, следует признать, что появление идеологически
маркированного политического журналистского текста связано с развитием рыночных отношений в современной России, а первые образцы подобного журналистского текста появляются сразу же после распада советской системы. Однако все
они носят стихийный характер и не имеют под собой четкой идеологической базы. Последняя формируется в начале 2000-х годов в связи с преодолением ряда
экономических проблем 90-х годов и желанием, с одной стороны, утвердить новый общественный порядок через содействие средств массовой информации, а с
другой – сохранить завоевания свободы прессы безотносительно к этому порядку.
Таким образом, абстрактные идеологические основы (например, идея непогрешимости рынка), заложенные в 90-е годы, приобрели в текущем десятилетии конкретные формы реализации в политическом журналистском тексте, что
явилось свидетельством как концентрации идеологии, так и оформления корпоративных табу журналистского сообщества. Так в современном политическом журналистском тексте появилась новая идеология.
Примечания
1
2
не знаем и не узнаем (лат.)
объяснить неясное через неясное (лат.)
Список литературы
1. Бьюкенен, П. Смерть Запада / Патрик Бьюкенен ; пер. с англ. А. Башкирова. –
М. : АСТ, 2003. – 444 с.
2. Кругман, П. Великая ложь / Пол Кругман ; пер. с англ. Д. Павловой. – М. :
АСТ, 2004. – 474 с.
3. Нейбит, Д. Мегатренды / Джон Нейсбит ; пер. с англ. М. Левина. – М. : АСТ,
2003. – 380 с.
4. Тоффлер, Э. Метаморфозы власти / Элвин Тоффлер ; пер. с англ.
В. Белокоскова. – М. : АСТ, 2002. – 669 с.
81
П. Ш. Курбанова
МИР И ЧЕЛОВЕК В ПОЭЗИИ БИЛАЛА ЛАЙПАНОВА
Статья посвящена проблемам национального своеобразия карачаевской поэзии. В ней рассматривается творчество Билала Лайпанова как единая художественная система. На основе сопоставительного анализа поэтических текстов
выявляются постоянные образы, фольклорно-мифологические мотивы, темы и
сюжетные элементы его поэзии. Их рассмотрение в культурологическом аспекте позволяет выявить специфику национального художественного мышления.
Ключевые слова: картина мира, образ человека, национальная самоидентификация, мифоэпические традиции.
Поэзия Билала Лайпанова занимает особое место в карачаевской литературе, в большой степени остающейся в русле национальной художественной традиции, как в выборе тем, так и в их художественно-образном, жанровом и стилевом,
то есть формальном воплощении.
Творчество Б. Лайпанова имеет национально-самобытный характер. Именно
духовный мир поэта, писателя особенно ярко демонстрирует национальные особенности мышления, «…и когда речь идет о национальном укладе того или другого народа,
мы, прежде всего, обращаем внимание на психологию его мышления и умственного
творчества и стараемся себе уяснить его особенности по произведениям мыслителей,
учёных и поэтов. Это совершенно правильно, но только не следует забывать, что национальных отличий мысли нужно искать не в её содержании, не в положительных
результатах умственного творчества, а исключительно в психологии процессов мысли,
не в логике, не в методах и приемах, а в психологической “подоплеке” логики, методов
и приемов. Но беда в том, что эту “подоплеку” чрезвычайно трудно уловить и сформулировать: она не поддается точному определению, протокольному описанию (“по
пунктам”) и требует тонкого психологического анализа, в своём роде “микроскопического”. Последнее удается преимущественно художникам слова, которые располагают
всею роскошью красок речи и образных приемов творчества. Они умеют воспроизводить национальные типы, и эти художественные образы являются необходимым материалом, по которому мы имеем возможность изучать психологию национальных укладов, наряду с тем, какой представляет нам сама жизнь в лице выдающихся представителей так называемого национального гения» [7. С. 4].
И действительно, художник обращается к глубинным пластам национального бытия и сознания, выстраивая на этой основе свой поэтический образ мира и
человека. Характерными приметами поэзии Б. Лайпанова являются глубоко метафорический характер художественного мышления, а также взаимодействие в его
лирике различных уровней эмоционального восприятия и отражения действительности – трагического, комического, иронического, сатирического.
Поэтическое творчество Б. Лайпанова в целом представляет собой неоднородное явление, включающее в себя различные тенденции, в том числе обращение
поэта к мифоэпическим традициям и корням, что проявляется в использовании
фольклорных и этнографических уровней национального бытия. Мифоэпическая
составляющая его поэзии проявляется на сюжетном, образном, языковом уровнях,
но при этом подвергается трансформации и переосмыслению, вводится в новый
художественный контекст.
82
В поэзии Б. Лайпанова нередко объединяются или сталкиваются традиционные, фольклорно-эпические представления о мире, присущие национальному
сознанию, и сверхсовременные представления и ощущения, порожденные цивилизацией XXI века. Во многом лирика Б. Лайпанова тяготеет к общим константам, очерчивающим основные точки координат реального и поэтического мира
северокавказской поэзии. Здесь и «камень» в разных вариантах, «орлы», «вершины», «реки», «туры», «мечи» и т. д. Но все эти «общие места» северокавказской
поэзии, преломляясь в поэтической системе Б. Лайпанова, во многом теряют свою
шаблонность, обретают иной смысл, благодаря особому умению поэта проникать
к архетипическим основам в объектах мира и в человеке.
Поэтические позиции Б. Лайпанова, концепция его творчества наиболее
полно, на наш взгляд, может быть выявлена при рассмотрении его лирики как некой законченной и замкнутой структуры.
Поэтический космос, как и «модель мира», уже давно являются общепринятыми
понятиями в литературоведении. «В самом общем виде модель мира определяется как
сокращенное и упрощенное отображение всей суммы представлений о мире в данной
традиции, взятых в их системном и операционном аспекте. Понятие “мир” понимается
как человек и среда в их взаимодействии, или как результат переработки информации о
среде и о человеке. В содержательном плане архетипическая модель мира ориентирована на описание основных параметров вселенной – пространственно-временных, причинных, этических, количественных, семантических, персонажных». [10. С. 5]. В творчестве Б. Лайпанова сами поэтические тексты формируют единую сферу, которая предстает как индивидуальная картина мира: «Пространство моего голоса», «Седьмое небо» «Джан Джурт» («Отечество души»), «Дуния сейирлиги» («Чудо мира»).
Во многих своих стихах поэт прямо утверждает существование своего мира,
созданного поэтическим словом и отдельного от всего остального мира, полностью
подтверждая выводы исследователя о таком типе художественного освоения мира:
«…не только “художественное” и результат его воплощения – текст – укоренены в
пространстве, но и носитель “художественного”, творец текста, поэт, ибо он – генетически и в архаических коллективах иногда вплоть до наших дней – “голос” места
сего, его мысль, сознание и самосознание, наконец, просто ярчайший образец персонификации пространства в одном плане и творец – демиург “нового” пространства художественной литературы в другом плане». [9. С. 27.]
Конечно, прежде всего, речь идет о духовной сфере, сфере сознания и воображения, существующей по своим законам, которые могут казаться другому
непоэтическому миру совершенно неприемлемыми, несовпадающими с пределами и нормами реальности, вступающими в противоречие с ней.
Но поэт сознательно выступает с такой позиции, утверждая особость и исключительность поэзии, как сферы духа, и поэта, как особой личности.
Бу дунияны адамы да тюлме мен,
Ол дунияны адамы да тюлме мен,
Мен кесим къурагъан бир дунияда джашайма –
Менича аджашхан, шашхан бла
Къуру Поэзия къалсын.
Я человек, который не принадлежит этому миру,
Я человек, который не принадлежит и иному миру,
Я живу в мире, который создал я сам –
С таким скитальцем и безумцем
Только Поэзия пусть останется. [3. С. 59] .
83
Рассматривая поэзию Б. Лайпанова как поэтическую систему с устойчивыми ориентирами и константами (как материально-физическими, так и духовнонравственными), организующими его представление о мире, мы не можем не выделить основные элементы этой системы. Они образуют и формируют эту структуру, объединяют весь стихотворный объем, создавая индивидуальнопоэтический образ мира Лайпанова. Простейшая схема лирического отражения
жизни обычно предстаёт как формула «Я» и Мир». Каждый из элементов этой
схемы у Лайпанова имеет множество граней. «Я» несет в себе значения Человек,
Поэт, Народ, и даже «Я» – родная земля, что при углублении метафоризма дает
образы типа «Я» – дерево, «Я» – небо, «Я» – трава и т. д. «Мир» воплощается и в
природно-вещественной своей ипостаси – земля, небо, звезды, солнце, горы, деревья, реки, травы, цветы звери, птицы, и в социально-исторической – народы и
государства, традиции и законы, война и мир.
Таким образом, в его лирическом «Я» персонифицируется и обобщённоабстрактный человек, и творческая индивидуальность, личность самого поэта, и
некая национальная идея. Всё это отражено уже на уровне обозначений, номинаций поэтического текста.
Основным поэтическим принципом Б. Лайпанова при воссоздании им картины мира является формирование полярных по сути и по форме образов и представлений, в сопоставлении, а чаще в столкновении которых через синтезирующий
образ рождается и декларируется новая мысль, истина или новый взгляд на старую
истину. Через это диалогическое и диалектическое построение мира воссоздается и
традиционная система национальной жизни, бытовых и культурных связей, и индивидуальная картина мира. Объектом поэзии Б. Лайпанова становятся и «предметы» мира, заключающие, хранящие в себе онтологические ценности и суть человека (камень, дерево, река, небо, жизнь, мать, слово), и его состояния (любовь, судьба, дружба, одиночество, справедливость, честь, мужество и т. д.).
Его картина мира позиционирует и реальную географическую территорию,
и символическое эпическое пространство, время в его физическом исчислении и в
условно-поэтическом. Всё это отражено уже на уровне обозначений, номинаций
поэтического текста. Рассмотрение пространства в соотнесении со временем дает
возможность выявить складывающуюся языковую и соответственно художественную картину мира художника.
Понятие времени относится к одной из основных категорий человеческого
сознания, формирующих представления человека о себе и окружающем мире.
«Мало найдется других показателей культуры, которые бы в такой же степени характеризовали ее сущность, как понимание времени. В нем воплощается, с ним
связано мироощущение эпохи, поведение людей, ритм жизни, отношение к вещам» [1. С. 103].
В сочетаемости с представлениями о движении, действии отражается у
Б. Лайпанова восприятие времени через пространство.
Когда смотрю на яркую звезду,
Зная, что свет ее к земле летит
Миллионы лет, –
Словно трогаю рукой Время… [6. С. 93].
Итак, обратимся к одному из двух структурных центров поэзии Лайпанова,
к образу человека, предстающего в текстах и как поэт, и как «Я», как безымянный, но при этом индивидуально обозначенный представитель национального сообщества, и как некий фольклорно-мифологический или фольклорно84
исторический персонаж. Как уже говорилось выше, это, по существу, взаимодополняющие сущности: обобщённо-абстрактный человек, творческая индивидуальность, то есть личность самого поэта, и некая национальная идея.
Антропологическая модель, образ человека с учетом специфики исторического времени его существования, мировоззрения, национальной ментальности
предстает как система категорий, охватывающих представления о происхождении, составе, способностях и состоянии, месте и роли человека в осмысленной
структуре мироздания. Иными словами анализ «образа мира» поэта осуществляется через рассмотрение «человека в мире»
Не прикоснуться,
А войти в природу,
Как ветер, что качает дерева,
Как облако,
Что окунулось в воду,
Как эти звезды,
Горы и трава… [5. С. 99].
Природа как естественная среда обитания, жизни человека органично входит в художественную структуру мира поэта. Ее образ в некоторой степени реализуется в русле романтической традиции и в соответствии с принципами романтической поэтики с ее системой норм, основанных на интенсивном использовании
романтической антитезы, образности, символики и мифа, тягой к живописности,
предельной метафоричности.
Единство человека с природой реализуется в стихах Б. Лайпанова поразному. В меньшей степени он использует прямые параллели между явлениями и
картинами природы и эмоциональным состоянием человека. В его поэзии, скорее,
присутствует не синхронность эмоции и пейзажа, а ассоциативные связи между
ними, часто эта ассоциативность, парадоксальная с точки зрения привлекаемых
образов и неожиданная по выводам.
Конкретное, детализированное восприятие природы с ее реальными чертами и приметами заменяется образом некой нерасторжимой целостности, обладающей внутренним законом и сущностью, единой в многообразии. В какой-то
мере здесь прослеживается близость к традиционно-народному ощущению природы как части единого мира, вселенной, но в более сложной, опосредованной
форме. В результате природа выступает символом, знаком человеческой жизни,
выразителем ее сути. Здесь, по существу, уже демонстрируется не взаимодействие, а взаимопроникновение, через которое поэт оказывается в наибольшем приближении к искомому идеалу существования человека и мира, человека в мире.
Но существование идеала еще не означает реального его воплощения в
жизни. Драматичность поэзии Б. Лайпанова связана с его внутренней позицией,
основанной на том, что отношения между человеком и природой, между человеком и обществом, т. е. между человеком и миром, еще очень далеки от гармонии.
Мастерство поэта проявляется в умении через точные детали, штрихи передать точные приметы индивидуальной и национальной жизни, в умении извлечь
особый символический смысл из переклички эпох и времен. Тонкое проникновение
автора в суть явлений, понимание им и красоты мира, его ужасов и бездн, присутствующих в человеке, в его душе и в окружающей реальности, находят свое выражение
в глубоко реалистическом и философском взгляде на мир и человека. И все открытия
и находки автора – в постижении человека, в создании его живого образа – оказываются ступенями к постижению и отражению действительности.
85
Говоришь, будто знаешь ты много?
Но ведь бездна познанья темна!
Если мудростью равен ты богу,
Значит имя тебе – Сатана!...
Солнце счастья скользнет над обрывом –
А ущелья души глубоки!
Только молния синим разрывом
Озаряет ее тайники. [4. С. 120].
Осознание двойственности, сложности мира проявляется в поэзии
Б. Лайпанова в том, что он, рассматривая природу как целое, ощущает за ее
внешними проявлениями их скрытую, недоступную взору сущность. В этих строках проявляется и еще одна характерная особенность выстраиваемого поэтом мира. В его основе – вечное столкновение добра и зла, и чаще они являются не социальными качествами человека, а вечными категориями противоречивого мира.
Эта неизбежность сосуществования добра и зла не отменяет для художника постоянной готовности борьбы со злом, противостояния ему как в мире, так и в человеке.
В основе художественного мира Б. Лайпанова лежит особая трактовка человека, объединяющая в себе его реальный бытовой и обобщенно-символический
образ, в соответствии с которым человек предстает как частица мироздания и великая ценность, вершина жизни. Даже вполне реалистичные образы в таком контексте вырастают до символа.
Такой взгляд на человека и его место в мире конструирует идеал, выводит
поэта на абстрактно-символический уровень обобщения, почти не соприкасающийся с социальными параметрами и условиями.
В туманности галактик распылен,
Я мир в себя вобрал, я – это он.
Душа стремится к звездам в свой полет,
Но я прошу – пусть вечность подождет. [4. С. 105].
Здесь перед нами предстает уже не просто человек, а мифический герой, почти божество по своему могуществу и беспредельным возможностям, причем божество языческое, олицетворение природных стихий, самой природы («Я мир в себя вобрал» и т. д.). С другой стороны, по своим нравственным установкам и устремлениям
– это, прежде всего, человек, с лучшими человеческими качествами, с его чувством
ответственности перед всем живым, с муками совести и ощущением вины за ошибки. Таким образом, в этой метафоре разворачиваются и воплощаются в художественном образе-символе обе ее составляющие – человек и мир (природа).
Но наиболее интенсивная метафоризация и усиление эмоционального начала наблюдается в тех стихах Б. Лайпанова, в которых авторское «Я» смыкается
с духовной сущностью поэта, образ человека полностью и без остатка идентифицируется с личностью поэта, творца.
Вот эта бумага – моя целина,
Перо мое – словно плуг.
Я сею звезды вместо зерна,
Бросаю горстями из рук.
Я – природы сердце и мозг,
Я – зеркало естества.
Я строю в грядущее из прошлого мост,
Я сею звезды-слова. [4. С. 110].
86
На таком уровне самовыражения его герой – это человек неслыханных
страстей, сверхчеловеческих порывов, крайнего индивидуализма, с одной стороны, и стремления к возвышенному сверхличному общезначимому идеалу – с другой. Индивидуализация сознания выразилась в выделении отдельной человеческой личности, частной судьбы из общей массы. Осознание ее одиночества, единичности, то есть исключительности, раскрывая трагизм бытия, в то же время
ставит ее в центр мира. («Благодарю тебя, Одиночество», «Болезнь», «Зов»). Такая трактовка человека наиболее полно проявляется в образе поэта, особенно тонко воспринимающего и осознающего все противоречия жизни, ее темные и светлые стороны, пытающегося осмыслить свое предназначение и свое место в этом
мире. Как уже говорилось выше, образ человека в создаваемом поэтом мире предстает в различных вариантах и трансформациях. Он может выступать как обобщенный образ человеческого существа, характерологической чертой которого является его выделенность из природы, противопоставление и сопоставление с ней.
(«Даже если я на скальном камне выросшее дерево, / Я знаю, что я не сильнее
камня, / Для земли я – часть неба, / Для неба – Часть земли…» [4. С. 126].
Он обозначен как человек-творец, поэт, центр и суть поэтического мира:
(«Поэт растет / Из земли, словно дерево; / И после смерти / Стану тополем /
Встречать корабли облаков…» [4. С. 124], «…Без буквы онемеет лира, / Ведь если
не составить слог, / Как написать картину мира? / Создатель букв – почти что
Бог!...» [4. С. 22].
Кроме того, он представляет, несет в себе национальный дух, национальное
бытие. Оно может быть воплощено в конкретном эпическом, фольклорном образе,
когда поэт обращается к далеким мифологическим или историческим корням народа,
или же восстанавливает целые картины прошедших трагических событий в жизни
народа, как бы заново открывая и осмысливая их и делая выводы, принимая для себя
программу действий и призывая людей действовать вместе с собой. «Современное
гуманитарное познание стоит перед необходимостью переориентации текстов в расширившемся контексте национальной культуры под знаком восстановления полноты
и целостности исторического пути. Восстанавливать культурный контекст – значит
возвращаться к пониманию иерархии ценностей, изначальных истин, ненасильственно соотносимых с литературой, органически ей созвучных» [8. С. 43].
Именно восстановление полноты и целостности исторического пути подвигает Лайпанова к поискам во времени, настойчивому обращению к прошлому, к
истории и всегда означает поиск истины, желание низвергнуть ложные мифы,
восстановить реальность. Об этом лучшие его стихотворения: « Камень и Дерево», «Темным берегом выйди…», «На рассвете завтра встану…», «Твердые камни» [4. С. 5, 10, 11, 18].
Поэт понимает невозможность «героической деятельности» во имя осуществления своих общенационально-прогрессивных идеалов в условиях общественной
жизни своего времени, требующей иных форм воздействия на действительность. О
такой ситуации и таком типе романтического освоения действительности поэтами
говорится: «И тогда они вызывают в своем сознании “призраки прошлого”, обращаются мысленно к характерам и событиям героических эпох в истории различных
народов. Эти героические характеры и события являются предметом их собственной гражданско-романтической рефлексии, которая может стать пафосом их произведений» [11. С. 122].
В стихах этого объема проявляется именно такой пафос, и Б. Лайпанов выступает как выразитель народной точки зрения, как трибун, что влечет за собой и
87
особую стилистику, и поэтику стиха – лозунговую, плакатную, назидательнодекларативную.
Опомнимся! Вы слышите меня?
У нас одна земля под небесами!
Спасем Язык и Память из огня –
И будем спасены мы сами. [4. С. 9].
Таким образом, в художественном мире Б. Лайпанова воссоздается обозначенное нами ранее единство образа «Я» в трех его уровнях – обобщенно-родовом
(Человек), личностно-индивидуальном (Поэт), национально-этническом (Народ).
Каждая очерченная этими образами сфера обретает свои устойчивые образы, символы, знаки, свою лексику и словарь.
С первой из них связаны категории и ценности, универсальные настолько,
насколько универсален образ Человека вообще. Это координаты, определяющие
место человека во Вселенной, – Небо, Земля, Звезды, Солнце, Ночь, День, Океаны, Моря, Горы, Дом, Колыбель, Жизнь, Смерть.
Вторая сфера, связанная с образом поэта, несет в себе все, что связано с
родным языком и с высоким предназначением поэта. Б. Лайпанов стремится сделать слово самоценным и самостоятельным выразителем национальнохудожественного и индивидуально-личного мировидения, что однозначно выражается в лексике – Сердце, Пророк, Слова-Зерна, Язык, Память, Истина, Ложь,
Имя.
Различные стороны поэтического самовыражения, суть творчества ярко
раскрываются художником через сложные метафоры, аналогии и олицетворения,
объединяющие в неожиданном, часто парадоксальном художественном образе
животный и растительный мир, бесконечность вселенной и глубину поэзии:
Как жеребенок, тянущийся
К материнскому вымени, тополь
К небесным соскам звезд
Тянет тонкую шею.
Если даже у кобылицы тугое вымя,
Жеребенок высосет молоко.
Но из звездных сосков высокого неба
Как трудно добыть молоко (поэзии). [3. С. 68].
Здесь налицо взаимоолицетворение, когда природа и весь мир предстают
очеловеченными, а человек органично сливается с природой. В поэтическом сознании сложно переплетаются реальная жизнь народа, его эпическое прошлое и
противоречивое настоящее, его мечты и непреходящие ценности.
И третья, национально-этническая сфера существования человека в художественном мире Б. Лайпанова, соотносится с лексическим комплексом, включающим в себя понятия, имеющие ярко выраженное сакральное значение и относящиеся к фольклорно-эпическим истокам его поэзии: Священное дерево Карачая
– «Джангыз Терек», «Камень Основания» («Къадау Таш»), имена богов – Тейри,
Апсаты, первопредков (Карчи, Трама, Науруза, Адурхая, Боташа и др.), эпических
и фольклорных героев – Сосурка, Бийнегер, Татаркан. Обозначенные образы, разворачиваясь в текстах стихотворений, охватывают представления о предках, о
происхождении народа, о реальных исторических событиях. Все это связано со
стремлением поэта к индивидуальной и национальной самоидентификации, к
осознанию роли и места его как человека, поэта и карачаевца. (Естественно, что
формально выделенные составляющие его «Я» есть лишь взаимодополняющие
88
стороны его личности, которые не существуют отдельно и не могут рассматриваться в отрыве друг от друга).
Учитывая то, что «общество основывается, прежде всего, на идее, которую
оно само о себе создает» [2. С. 12], т. е. на общих взглядах и представлениях о себе и о мире, можно отметить, что поэт как бы формирует и формулирует представление о национальных особенностях, чертах, взглядах. Он способствует кристаллизации, осознанию этих черт, формированию представления о себе, о своем
прошлом, настоящем и будущем не в виде отдельных явлений и событий, а в виде
целостной картины.
Б. Лайпанов, как часть национального мира и как художник, остро ощущает все болевые точки, все нерешенные проблемы национальной жизни и отдельного человека. В этом контексте одним из самых существенных мотивов лирики
Б. Лайпанова становится мотив патриотический, пафос любви к родному краю,
преданность и жертвенность по отношению к Отечеству. Поэтическое «я» в данном случае как бы концентрирует и отражает национальный дух.
С другой стороны, ощущаемая и декларируемая поэтом дистанция между
личностью и массой, между индивидуальностью и коллективом, осознание исключительности, которая дается творчеством, определяет его проповедническую
позицию. Этим определяется взятая им на себя роль борца и жертвы, глашатая и
защитника правды и обличителя зла и лжи, критика и нравственного судьи.
(«…Будь горд, / Потомок вольного народа, / И головы в печали не склоняй! / В
тебе живет высокая свобода / Земли, чье имя вечно – Карачай…» [4. С. 5]. Привлечение и использование определенных образов, символов и знаков национальной жизни и духа у поэта не является этически прямолинейным. Многие традиционные символы подвергаются переоценке. Сознание поэта, как человека своего
времени, анализируя некоторые уже клишированные и как бы негласно закрепленные именно за этим национальным миром символы, трансформирует их, выходит на иной, исторически обусловленный уровень их оценки, соответствующий
иному времени, иным критериям, иному образу человека.
Рассмотрев различные формы выражения личностного начала и, соответственно, изображения человека в поэзии Б. Лайпанова, можно прийти к некоторым
выводам.
Особенность лирики и концепции человека у Б. Лайпанова в том, что он не
пытается искать утешения вне человека и его возможностей ни в вере, ни в любви. Обрести душевную устойчивость и смысл существования человек может
только исходя из своего «Я» и выполняя свой долг перед миром и людьми. Но
учитывая, что личность в мире Б. Лайпанова – это, прежде всего, поэтическая
личность, выход из одиночества и служение людям видится ему в творчестве, утверждающем главные ценности и тем сокращающем разрыв между действительностью и идеалом. Поэзия является главной ценностью, выходом из одиночества
и оправданием существования.
…и пробитое сердце
Может песней взойти
Через тысячу лет.
И поэта поймет
Словно единоверца
На другом языке говорящий поэт. [4. С. 185].
В неразрывной связи с сутью поэтического образа человека, с утверждением ценности поэзии у Б. Лайпанова выступает утверждение ценности слова, язы89
ка, родной речи. Они выступают не только как инструмент поэзии, но и как базовая ценность бытия. «…А что нужно человеку? / Хлеб? / Вода? / Слово? / Чтобы
жить…» [4. С. 68].
В художественном мире Б. Лайпанова язык, являясь хранителем памяти,
истории, национального духа, а значит и самого народа, обретает высшую ценность, превосходящую даже ценность веры, приверженность которой поэт демонстрирует достаточно ярко.
В поисках незыблемых основ жизни и собственной личности поэт создает
свой мир в категориях индивидуального и национального сознания. Центром, героем и творцом этого мира является поэт, обобщенный образ которого вмещает в
себя и «Я» автора, и его представления о далеких легендарных предках, и формулирование нравственных законов, воплощенных в конкретных личностях, чаще
всего эпических героях. Человек в идеальном его воплощении в поэзии
Б. Лайпанова – это, прежде всего, защитник народа, правды и справедливости,
хранитель национальных святынь как символов национального духа. Масштабность такой личности формирует представление об одиночестве и трагизме человеческого существования и о миссионерской роли поэта в мире, требующем любви и упорядочения. Выстраивание, создание своего образа мира и является тем
его упорядочиванием, которое предпринимает художественное сознание поэта.
Представление о человеке в современном мире у Б. Лайпанова неразрывно связано с его национальной обозначенностью, национальной самоидентификацией.
Именно в этой системе координат поэт осознает и свою личность, и вообще ценность любой человеческой личности, входящей в общий мир как представитель
своего народа и своей национальной культуры.
Список литературы
1. Гуревич, А. Я. Категории средневековой культуры / А. Я. Гуревич. – М. : Искусство, 1984. – 283 с.
2. Касьянова, К. О русском национальном характере / К. Касьянова. – М. : Академ. проект, 1994. – 560 с.
3. Лайпанланы, Билал. Джуртда Джангыз Терек / Билал Лайпанланы. – М. : Юйге
игилик, 1992. – 256 с.
4. Лайпанов, Билал. Пространство моего голоса : Стихи в переводах русских поэтов : в 3 т. / Билал Лайпанов.– М. : Тейри, 1993. – Т. 1. – 235 с.
5. Лайпанов, Билал. Пространство моего голоса голоса : Стихи в переводах русских поэтов : в 3 т. / Билал Лайпанов. – М. : Тейри, 1993. – Т. 2. – 193 с.
6. Лайпанов, Билал. Пространство моего голоса голоса : Стихи в переводах русских поэтов : в 3 т. / Билал Лайпанов. – М. : Тейри, 1993. – Т. 3. – 127 с.
7. Овсянико-Куликовский, Д. Н. Психология национальности / Д. Н. ОвсяникоКуликовский. – Пб., 1922.
8. Султанов, К. К. Национальное самосознание и ценностные ориентации литературы / К. К. Султанов. – М. : ИМЛИ РАН, 2001. – 194 с.
9. Топоров, В. Н. Пространство и текст / В. Н. Топоров. Текст : семантика и
структура. – М. : Культура, 1983. – С. 227–284.
10. Цивьян, Т. В. Лингвистические основы балканской модели мира /
Т. В. Цивьян. – М. : Прогресс, 1990. – 215 с.
11. Юсуфов, Р. Ф. Русский романтизм начала ХIХ века и национальные культуры / Р. Ф. Юсуфов. – М. : Наука, 1970. – 424 с.
90
А. М. Кусаинова
КОНЦЕПТ ‘СУДЬБА’ В РУССКОМ ЯЗЫКЕ И ТВОРЧЕСТВЕ
ТРЁХЪЯЗЫЧНОГО КАЗАХСТАНСКОГО ПИСАТЕЛЯ ГЕРОЛЬДА БЕЛЬГЕРА
В статье рассматривается развитие культурно-исторического концепта
‘судьба’, сложившегося на протяжении многих веков в сознании разных народов,
и освещается концептуальный фон, на котором формируется данное понятие.
Словами судьба и рок человек с давних пор пытался объяснить необъяснимое в
своей жизни и найти смысл в окружающем мире. Концепт ‘судьба’ рассматривается на примере его использования в различных словарях русского языка и произведениях казахстанского писателя-трилингва Герольда Бельгера.
Ключевые слова: когнитивная лингвистика, русский язык, концептосфера,
культурно-исторический концепт ‘судьба’, словарные выборки, казахстанские писатели, Бельгер Герольд Карл.
Под концептом понимается идеальная сущность, мыслительный феномен,
который, во-первых, как и понятие, обозначен языковой единицей и, во-вторых,
шире понятия, так как в нём отражены не только существенные признаки явления,
но и представление носителей данной культуры либо отдельного человека (индивидуальная концептосфера) об особенностях этого явления. Характер представления обусловлен широким спектром ассоциаций, существующих в сознании носителей культуры, в силу чего в концепте, в отличие от понятия, ярко выражено
субъективное начало. Данное рабочее определение сформулировано на основе
посвящённых проблеме концепта работ Д. С. Лихачёва, Ю. С. Степанова,
З. Д. Поповой, И. А. Стернина, Е. С. Кубряковой, Л. Грузберг и других.
Тысячелетия в сознании людей существовало представление о судьбе как
высшей силе, влияющей на жизнь человека. Однако на множество вопросов, связанных с этим понятием: какова природа судьбы, каков диапазон и характер её
влияния, каковы результаты этого влияния и так далее – единого ответа не было,
нет и, наверное, не будет. В разных мифологических системах, религиях, философских учениях судьба трактуется весьма неоднозначно. То же самое можно сказать и об обыденном сознании людей, которое, конечно, с известной долей условности поддается унификации, но всё же каждый человек, если задумывается о
том, что есть судьба, сам для себя ищет ответ, и этот ответ часто индивидуален и
неповторим. В связи с этим целесообразно рассматривать феномен судьбы как
культурно-исторический концепт, содержание которого менялось на протяжении
многих веков и у разных народов в зависимости от того, в какие концептуальные
системы (концептосферы) он включался.
Наблюдение за материалами по публикациям о культуре и искусстве, по философии и религии свидетельствуют о возросшей частотности понятия ‘судьба’,
что является знаком повышения интереса к самой идее ‘судьба’ за последнее десятилетие.
В настоящей работе ставится задача осветить следующие проблемы: 1) концептуальный фон, на котором формируется понятие ‘судьбы’; 2) распределение этого
понятия между значениями слов ‘судьба’, ‘рок’, ‘доля’, ‘удел’ и ‘жизнь’ в современном словоупотреблении. А также произвести концептуальный анализ духовной культуры ‘судьба’ в словарных материалах, в толковых словарях русского языка, слова91
рях сочетаемости и текстах, посвящённых осмыслению различных событий в жизни
человека, написанных на русском языке современным трёхъязычным писателем Герольдом Бельгером.
Вера в судьбу или в рок – одно из древнейших и наиболее распространённых религиозных верований. Профессор Франсуа Жуан, директор Центра мифологических исследований при Парижском университете, утверждает, что во все
века и во всех цивилизациях люди верили в некую божественную силу, управляющую людскими судьбами, приписывая ей всё, чего они не могли объяснить в
своей жизни, и найти какой-то смысл во всём, что происходило вокруг.
Философы и богословы пытались объяснить, что такое ‘судьба’. В «Энциклопедии религии» сказано: «Понятие судьбы, в каких бы формах и на каких бы
языках оно не встречалось, какие бы оттенки значения оно не имело, всегда содержит в себе элемент <…> тайны». Но общей нитью через лабиринт значений
проходит идея о некой высшей силе, управляющей жизнью человека и предопределяющей судьбу народов и отдельных людей, так что будущие события становятся столь же неизбежными, как и прошлые.
Во все времена была распространена вера в предначертание судьбы, этим
человек пытался объяснить необъяснимое в своей жизни и найти смысл во всём,
что происходило вокруг. Историки считают, что именно отсюда вытекают такие
понятия как ‘судьба’, ‘рок’. История описывает множество верований, легенд и
мифов, связанных с судьбой, своими корнями уходящих в глубокую древность.
Согласно догматике Ислама, в этом мире всё всецело зависит от воли бога:
«…не подобает душе умирать иначе, как с дозволения Аллаха, по писанию с установленным сроком» (Коран, сура 3, аят 139, перевод И. Ю. Крачковского).
«Скажи: Ничто и никогда нас не постигнет / Кроме того, что нам предначертал
Аллах. / Он покровитель наш, / И на Него пусть верующие уповают» (Коран, сура
9, аят 51, перевод И. В. Пороховой).
В таких восточных религиях, как индуизм и буддизм, используется понятие
карма («деяние», «поступок»), которая зависит от дел, совершённых в прошлой
жизни. Люди сами связывают себя эгоистическими помыслами и делами; действующий же без корысти и стремящийся к постижению высшей реальности, атмана, способен преодолеть закон кармы.
В конце XIX века понятие ‘судьба’ получило распространение в философии
жизни, иррационалистическом учении, выдвигавшем в качестве исходного понятия ‘жизнь’ как некую интуитивно постигаемую реальность, не тождественную
ни духу, ни материи. Для этого учения, определявшего творчество как синоним
жизни, также характерны трагические мотивы, перекликающиеся с фаталистическим пафосом О. Шпенглера и с пафосом судьбы, «любви к року» Ф. Ницше.
Об отношении человека к судьбе писали и пишут учёные, писатели – представители различных культур, отмечая в целом общую позицию пессимизма в
оценке судьбы. А. Камю писал, что «…человеческое сердце обладает досадной
склонностью именовать судьбой только то, что его сокрушает». Вместе с тем, философу принадлежит и такая мысль: «Если и есть личная судьба, то это отнюдь не
предопределение свыше, либо предопределение сводится к тому, как о нём судит
сам человек: оно фатально и достойно презрения».
Концептуальный фон судьбы, как видно, сложился в основном из повсеместно укоренившейся идеи предопределения, что на самом деле говорит о насущной потребности человека верить в какую-то высшую силу и ощущать тесную
связь с силами Природы и окружающим его обществом. Словом ‘судьба’ человек
92
оформил идею, воплотившую его реальную зависимость от внешних обстоятельств, и наделил её сверхъестественной силой. В обыденном сознании эта идея
обретает вид мифа, того, что принимается на веру, не требуя доказательств истинности.
Абстрактные имена, заключающие в себе метафизические понятия, относятся к мифологемам – представлениям воображения, ассоциативным по своей природе. Воображение человеком в своём представлении судьбы как высшей силы,
предопределяющей жизнь человека и человечества, инвариантно лексикографическим интерпретациям слова ‘судьба’. Словарь В. И. Даля, помещая имя ‘судьба’
в гнездо глагола судить, определяет судьбу как «неминучесть в быту земном».
Большой материал для прояснения смысловых разграничений дают пословицы и поговорки, афоризмы народной мудрости, отражающие наивную философию. В словаре В. И. Даля ‘cудьба’ и ‘pок’ противостоят друг другу, поскольку
олицетворения их различны. Судьба – это тот, кто преследует, арестовывает и
выносит приговор, то есть Власть – Суд, а Рок – исполнитель приговора, Фатум –
Палач. Рок ничего не решает, не взвешивает «за» и «против», а только исполняет
и потому неотвратим: От судьбы не уйдёшь. Судьба руки вяжет. – Угнетён,
убит роком. Рок виноватого найдёт.
В «Словаре русского языка» С. И. Ожегова даётся следующее определение
понятия ‘судьба’:
1) Стечение обстоятельств, не зависящих от воли человека, ход жизненных
событий (Судьба столкнула нас с тобой. Удары судьбы. Какими судьбами? (восклицание при неожиданной встрече в значении «Как очутился здесь?»));
2) Доля, участь. Ничего не знаю о судьбе брата;
3) История существования кого- чего-нибудь (книжное). У этой рукописи
интересная судьба;
4) Будущее, то, что случится, произойдёт (книжное). Заботиться о судьбах
государства. Судьба подростка решена: он будет учиться. Не судьба кому с неопр. – не придётся, не удастся, не суждено. Не судьба нам жить вместе;
5) Судить, судьбина (в народной словесности): горькая судьбина.
Понятие закрепилось в языке как фундаментальный концепт и широко используется в современных контекстах. Появление в последнее время ряда научных трудов, посвящённых ‘cудьбе’ (мифологеме, понятию, имени), высветило
проблемы не только лингвистические, но и культурологические. В числе работ
такого рода: «Судьба и предопределение» А. Вежбицкой, «Древнегреческая мифологема судьбы» В. П. Горана, «Понятие судьбы в контексте разных культур»
(под ред. Н. Д. Арутюновой).
Наблюдения за динамикой функционирования понятия ‘судьба’ в современных текстах позволяют выделить две группы контекстов, которые условно можно
назвать традиционными и нетрадиционными. Употребление судьбы в традиционных контекстах характеризуется, с одной стороны, вхождением в устойчивые
словосочетания, а с другой – опорой на «традиционную» для судьбы связь с идеей
предопределения (событийной детерминации, «суждённости»). Всё это соотносится со «старыми знаниями об исследуемом объекте». «Новые же знания о старом объекте» обнаруживаются в нетрадиционных контекстах, где судьба расширяет свою сочетаемость и устанавливает новые семантические связи.
Представляется уместным привести здесь словарную статью «Судьба» из
«Словаря сочетаемости слов русского языка» (под ред. П. П. Денисова и
В. В. Морковкина. М., 1988). Судьба – 1. Складывающийся независимо от воли
93
человека ход событий (по суеверным представлениям – сила, которая предопределяет всё, что происходит в жизни, рок), стечение обстоятельств.
Неумолимая (книжн.), жестокая, слепая … судьба.
Превратности (книжн.), удары … судьбы.
Благодарить, проклинать (высок.), молить, просить о чём-либо, дразнить
судьбу. Покориться, противиться, предоставить что-либо … судьбе.
В судьбу верить. На судьбу надеяться. От судьбы зависеть, не уйти.
Судьба свела кого-либо, привела кого-либо, куда-либо, изменила что-либо,
преследует кого- что-либо, разлучила кого-либо.
Судьба вчера свела случайно нас.
Участь, доля, жизненный путь. (Не) лёгкая, трудная, тяжёлая, трагическая, страшная, (не) обычная, счастливая, завидная, интересная, человеческая …
судьба; разные, одинаковые, не похожие … судьбы.
Судьба кого: (о человеке) – человека, отца, брата, женщины, автора.
Знать, устраивать, решать, определять, предсказать, изменить, облегчить … чью-либо судьбу.
В чьей-либо судьбе (принимать участие, быть заинтересованным …). Для
чьей-либо судьбы (что-либо имеет значение, что-либо важно …). За чью-либо судьбу
(отвечать, беспокоиться, волноваться …). К чьей-либо судьбе (быть равнодушным
…). На судьбу (жаловаться, обижаться …). Над чьей-либо судьбой (задуматься,
размышлять …). О чьей-либо судьбе (рассказывать, думать, беспокоиться …).
Какая-либо судьба досталась кому-либо; выпала на чью-либо долю; чья-либо
судьба зависит от кого- чего-либо, волнует кого-либо.
У кого-либо какая-либо судьба.
Судьба человека во многом зависит от него самого. Я много думал о судьбе
этого человека.
Словарная статья заканчивается демонстрацией сочетаемости данного понятия в научных контекстах о культуре и искусстве, в контексте философского размышления о книгах, о человечестве.
Судьба какой-либо рукописи (какой-либо книги, какого-либо открытия).
Совокупность обстоятельств, определяющих существование какого-либо
открытия), совокупность обстоятельств, определяющих существование какойлибо рукописи, какой-либо книги и т. п. во времени.
Судьбы человечества, народа, мира, государств, революции, литературы,
театра – дальнейшее существование, будущность человечества, мира и т. д.
В традиционных контекстах судьба, как правило, может выступать в функции субъекта в сочетании с такими предикатами, как свела, разлучила, была милостива, сыграла злую шутку и т. п. Эти сочетания, образованные в результате процессов вторичной номинации, создают определённый мир – «мир судьбы» как активно действующей силы, творящей новые ситуации.
В связи с вышесказанным следует отметить, что в Словаре-справочнике
«Устойчивые глагольно-именные словосочетания русского языка» приведены
лишь четыре словосочетания с именем ‘судьба’, выступающей в роли объекта:
испытывать судьбу, разделять судьбу, решать судьбу, связывать судьбу. В подобных словосочетаниях заключён особый вопрос – это отношение сознания человека к той силе, что скрывается за именем ‘судьба’, обозначающем объект невидимого мира.
Известный фразеолог В. М. Мокиенко отмечает семантическую связь концепта ‘судьба – рок’ с понятием время: «Слово рок имеет широкий диапазон зна94
чений – “срок”, “год”, “судьба”. Этот семантический “пакет” свойственен лексике, называющей Время. Так, сейчас слово “рок” является обозначением года в
языке украинском (р1к). Не случайны потому “роковые” уточнения времени и
судьбы: роковое время, роковая пора, роковой час. Рок – это как бы “карательная”
ипостась Времени, исполнитель всех его грозных приговоров. Скорая женитьба
– видимый рок; Никто от своего рока не уйдёт; Рок головы ищет – эти и другие
пословицы подтверждают устойчивое восприятие этого “рокового” слова».
Рассуждая
о
семантической
связи
рассматриваемых
понятий,
В. М. Мокиенко полагает, что нечто роковое ощущается и в возвышенной тональности слова ‘судьбина’, и в качестве примера приводит пушкинскую строфу, подчёркивающую ту же мифологическую доминанту времени как рокового начала
судьбы, которая характеризует и другие его синонимы: «И где мне смерть пошлёт Судьбина?/ В бою ли, в странствии, в волнах?/ Или соседняя долина / Мой
примет охладелый прах?».
Резюмируя анализируемый «семантический пакет», учёный в своей книге
«Загадки русской фразеологии» отмечает, что все эти обозначения Времён есть
различные перевоплощения всепоглощающего Хроноса, властителя человеческих
судеб.
В произведениях известного казахстанского поликультурного писателятрилингва, переводчика, критика и общественного деятеля Герольда Бельгера
концепт ‘судьба’ является одним из ключевых понятий, активно используемых им
в разных контекстах в следующих значениях: «судьба – участь», «судьба – удел»,
«судьба – рок, фатум».
Наблюдается тесная смысловая связь между понятием ‘судьба’ и пространственным понятием ‘дорога’, с временным понятием ‘возраст’ и понятием ‘время’
во многих его произведениях: «По воле судьбы-насмешницы разбрелись мы, неразумные божьи создания, по независимым, как возомнилось, нишам-квартиркам,
кукуем, кудахчем, верещим каждый на свой салтык в национальных закутках, и
уж затхлостью и застоем отдаёт в нашем суверенно-изолированном раю, и
только вольный Дух этих великих мужей, как вольный степной ветер, вдохновляет и воодушевляет иногда наши черствеющие души»; «Уходят целые пласты
времён, сменяются поколения, на карте мира появляются новые границы, исчезают государства, рушатся империи, но неподвластные бесконечным общественным, социальным и политическим катаклизмам, гордо и победно манят человечество земные избранники Гёте, Пушкин, Абай, как неистребимо желанные
Свобода, Любовь, Жизнь». (Книга «Исполины духа»).
Семантическое сближение понятий ‘жизнь’ и ‘судьба’ обусловлено вхождением данных концептов в предметную область ‘человек’ и является результатом
их функциональной активности: «Так судьба распорядилась, теперь уже и состарилась»; «Судьба, казалось, сама шла Кайролле навстречу»; «Судьба играет
человеком»; «Устраивай свою судьбу, как можешь»; «Старик Жаймурза Бимендин предался своим думам: “Да, у каждого своя судьба. Своя доля. Один живёт –
не тужит. У другого всё сикось-накось. Одним новая жизнь на руку, другим – всё
побоку. У одних – хоромы, полная чаша. Другие мытарятся в железной будке. У
одних внуки в заморских школах учатся, у другого внук растёт в одной конуре с
собакой. А почему так? Кто виноват? На кого пенять? На себя? На судьбу? На
бога?”» (Роман «Туюк – су»).
Благодаря семантическому сближению понятий ‘судьба’ и ‘история’ понятие ‘судьба’ становится всеобщим и универсальным, поистине «мировой судь95
бой», поскольку война, переселение коснулась многих людей. «Наиболее тяжкую
участь испытывают ныне казахи, которые, как сказал поэт, тысячу раз погибали и тысячу раз возрождались. Нельзя бесконечно испытывать судьбу народа.
Трагичность положения казахов выражается ещё в том, что по самым грубым
подсчётам 4,5 миллиона соотечественников обитает ныне за пределами своей
страны <…> в 44 странах мира. Живя десятилетиями в других странах, казахи,
как и все национальные меньшинства, подвергаются неизбежной ассимиляции,
аккультуризации, понемногу растрачивают себя, размываются, теряя национальное своеобразие. Цифры эти поражают, потрясают, угнетают душу. Не
всем дано сердцем понять весь трагизм такой судьбы. Российским немцам это
понятно: им уготована Всевышним схожая судьба». (Статья «Размышления у
монумента Независимости»). В данном случае понятие ‘судьба’ может иметь историческую неотвратимость обстоятельств, в которых вынужден жить человек,
быть ближе к понятию ‘рок’ не в мистическом или религиозном смысле, а в историческом: «Рок, обрушившийся на быка, настигнет и телёнка»; «Видно, не зря
говорят казахи: голова человека – мяч в руках Аллаха. И в сущности каждая человеческая жизнь на земле – трагедия. Назови её, как хочешь, – роком, судьбой,
фатумом, лживым, обманчивым миром, жребием-таланом – всё равно»; «Предки казахов никогда не спешили и потомкам заповедали зря не суетиться. Как написано в Книге Судеб, так и будет. А от Судьбы своей никто ещё не уходил».
(Рассказ «Мой земляк из Каракаса».)
Понятие ‘судьба’, выступая объектом невидимого мира, имеет ограниченное
употребление в сочетании с глаголами, например: «Не могу сетовать на судьбу.
Не стану гневить творца. Не стоит проклинать свою судьбу. Надо благодарить судьбу за всё, что было». (Рассказ «Рыжий Рысбек из аула Кастек»). Подобные сочетания содержат оценочные высказывания, указывающие на то, что
языковая личность придаёт им особое значение. Такие суждения характерны для
многих текстов, посвящённых осмыслению важнейших событий, происходивших
в жизни человека.
Судьба человека заканчивается вместе с его кончиной. Смерть – это часть
судьбы. Все прекрасные действия, совершаемые человеком по доброй воле, без
оглядки и без жалоб на судьбу, без мнимой борьбы с ней, формируют на протяжении всей жизни то, что и называют счастливой судьбой. Отношение человека к
феномену ‘судьба’ – это часть его культуры, которая для самого человека является «второй реальностью». Она её создал и она стала для него объектом познания.
Список литературы
1. Бельгер, Г. Туюк – су / Г. Бельгер. – Алматы : Дайк-Пресс, 2004.
2. Бельгер, Г. В поисках утраченной гармонии / Г. Бельгер. – М. : Рус. кн., 2003.
3. Бельгер, Г. Исполины духа / Г. Бельгер. – М. : Рус. кн., 2003.
4. Бельгер, Г. Мой земляк из Каракаса / Г. Бельгер // Тан–Шолпан. – 2006. – № 2.
5. Бельгер, Г. Рыжий Рысбек из аула Кастек / Г. Бельгер // Тан–Шолпан. – 2004. –
№ 2.
6. Красикова, Е. В. Концепт судьба в космологии М. Ю. Лермонтова /
Е. В. Красикова // Вестн. Моск. гос. ун-та. – Сер. 9. Филология. – 2004. – № 5.
7. Мухамадиев, Х. С. Концепт судьба в художественных и научных контекстах /
Х. С. Мухамадиев // Евразия. – 2005. – № 5.
96
Э. П. Лаврик
АТРИБУТИВНО-АНАФОРИЧЕСКИЕ КОНСТРУКЦИИ В РУССКОМ
ЯЗЫКЕ И ОСОБЕННОСТИ ИХ СОГЛАСОВАНИЯ
В статье рассматривается согласование как явление, охватывающее все
уровни языковой системы. На грамматическом уровне согласование также представлено различными видами синтаксических конструкций, в том числе и сложноподчиненным предложением с придаточным определительным. Рассматриваются закономерности появления узуального (грамматического) или семантического атрибутивно-анафорического согласования в зависимости от способов
выражения антецедента и анафоры.
Ключевые слова: атрибутивно-анафорические конструкции, согласование, антецедент, анафора.
Согласование представляет собой универсальное явление, пронизывающее
весь синтаксический строй языка. В русском языке оно обладает свойством изоморфизма и реализуется на различных ярусах синтаксической системы. Оно имеет как семантические, так и собственно грамматические средства взаимосвязи
компонентов согласовательной конструкции. Следует отметить, что лишь узкое
понимание согласования предполагает наличие согласования только в подчинительном словосочетании, при котором происходит уподобление зависимого компонента главному в роде, числе и падеже. Такое понимание согласования является
традиционным и находит отражение прежде всего в академических грамматиках
(Грамматика русского языка, 1954; Грамматика современного русского литературного языка, 1970; Русская грамматика, 2005), а также вузовских и школьных
учебниках (Современный русский язык, 1999, с. 631–632; Современный русский
язык, 2001, с. 599–601; В. В. Бабайцева, 2004 и др.). На самом деле круг конструкций, охватываемых согласованием, гораздо шире: это и координация главных
членов предложения, и аппозитивное согласование, реализующееся между главным словом и приложением к нему, и атрибутивное согласование обособленного
оборота, и атрибутивно-анафорическое согласование в сложном предложении, и
тексто-анафорическое согласование, уподобление компонентов которого реализуется в пространстве текста. Состав категорий, в которых происходит уподобление
компонентов согласовательной конструкции, также гораздо шире: помимо традиционных рода, числа, падежа, можно говорить и об одушевленности1, и о лице
(при согласовании участников предикативной связи). При этом в некоторых конструкциях происходит уподобление не по всем возможным категориям, а лишь по
части.
В данной статье речь пойдет об атрибутивно-анафорическом согласовании.
Оно имеет место в сложноподчиненных предложениях с придаточными определительными по логико-грамматической классификации или присубстантивноатрибутивными по структурно-семантической классификации Л. Ю. Максимова.
Структура данных предложений предполагает наличие антецедента в главной части и анафорического местоимения в придаточной, то есть образуется антецедентно-анафорическая пара. Антецедент такого предложения обыкновенно
выражается именем существительным в определенной форме или количественноименным сочетанием, а анафорой служит относительное местоимение (который,
97
какой, чей и др.), выступающее средством связи между главной и придаточной
частью. Например: Девушки, которые много мечтают и по целым дням читают
лежа и лениво все, что попадется им под руки, которые скучают и грустят, одеваются вообще небрежно [А. П. Чехов]; Она и ветеринар никому не говорили о
переменах, какие произошли в их отношениях [А. П. Чехов]; Трости эти пали
между старгородским духовенством как библейские змеи, которых кинули пред
фараона египетские кудесники [Н. С. Лесков].
Связь, которая устанавливается между главным и зависимым компонентами в сложноподчиненном предложении (включающими антецедент и анафору), в
определенной степени аналогична связи в атрибутивном подчинительном словосочетании, так как эта связь имеет предсказующий характер, и уподобление может происходить в тех же формах, что и в атрибутивном словосочетании.
В сложноподчиненном предложении может иметь место атрибутивноанафорическое согласование в роде и атрибутивно-анафорическое согласование в
числе. Компоненты согласовательной атрибутивно-анафорической связи уподобляются друг другу в категориях рода и числа. Узуальным является совпадение во
всех возможных категориях, когда грамматические и семантические показатели
компонентов согласовательной конструкции – антецедента и анафоры – совпадают.
Это совпадение реализуется последовательно в конструкциях с антецедентом – неодушевленным именем существительным: Бог его знает, заговорил ли в
нем книжный разум или сказалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает людям жить [А. П. Чехов]; Мне казалось, что важнее
тех дел, которые делались в кабинете, ничего в мире быть не могло…
[Л. Н. Толстой]; …с улицы доносился шум, какой бывает только днем
[А. П. Чехов].
В случае, если антецедент выражен именем существительным одушевленным, наряду с узуальным, грамматическим, согласованием может иметь место
семантическое согласование, указывающее на реальное значение рода антецедента. Формально (грамматически) значение рода антецедента выражается посредством анафорического местоимения. Это характерно прежде всего для антецедентов
– имен существительных одушевленных: Мужчина <…> щурит глаза на своего
старого, тощего пса, который бежит впереди и обнюхивает кустарник
[А. П. Чехов]; На свисток, кроме рябчика, прилетела та самая ореховка, которая сидела на четырех яйцах и теперь вывела птенцов, безобразных, с огромными
ртами [М. М. Пришвин]. Если антецедентом является имя существительное, родовая принадлежность которого не маркирована грамматическими показателями,
анафора в придаточной части является единственным средством указания на реальный род антецедента и всей атрибутивно-анафорической пары.
Одной из таких разновидностей являются иноязычные наименования лиц,
не соотносящихся с типами склонения русских имен существительных. Например: Семья Ладлоу – три брата и их отец – в один прекрасный момент сталкивается с молодой прекрасной леди, которая изменит их жизнь, их мысли и их
чувства. [Анна Ковалева. Телекино в субботу // Известия. – 2002.11.29]; Там была
какая-то мадам, которая интересовалась, так ей за это голову отрубили, – хорошенькая карьера, а? [Максим Горький. Жизнь Клима Самгина].
Другая группа антецедентов – имена существительные общего рода. Их
родовая принадлежность в определенном контексте актуализируется только посредством анафорического местоимения: Этот мир я обретаю заново, как пьяница, который выходит из запоя. [Вампилов Александр. Прошлым летом в Чу98
лимске]; Девочка осуждающе-строго взглянула на попрошайку, которым оказался сидевший за тем же столом солдат, не замечая плитки шоколада, что выглядывала из прямого, как палка, рукава солдатской шинели, где пряталась почти
целиком рука дающего. [Олег Павлов. Карагандинские девятины, или Повесть последних дней // Октябрь. – 2001. – № 8].
К существительным общего рода примыкают и те имена существительные,
которые служат маркерами профессии, должности или социального статуса личности, или, как их часто называют, функциональные и реляционные имена существительные. В предложениях с существительными данной семантической группы анафорические местоимения также являются маркерами реального пола антецедента: Одна – зубной врач, которая сказала, что, если он не начнет заниматься, она ему сделает что-то очень больно с зубами, а другая – Ирина Александровна Антонова. [Юрий Башмет. Вокзал мечты]; Однажды, когда она выслушивала его, зашёл тот высокий, светловолосый, светлоглазый, похожий не то на
Христа, не то на философа Хомякова, молодой интеллигентный врач, который
однажды его перевязывал, а неделю тому назад заходил в его камеру вместе с прокурором. [Юрий Домбровский. Факультет ненужных вещей]; Она надолго приковала к себе внимание, ее постулаты дискутировались и опровергались, причем в
этом процессе активно участвовал сам автор, который впоследствии неоднократно комментировал и пересматривал положения своего знаменитого выступления. [И. М. Савельева, А. В. Полетаев. Знание о прошлом: теория и история. Том
1: Конструирование прошлого].
Антецедент – существительное в сложноподчиненном предложении с придаточным присубстантивно-атрибутивным вступает в согласовательные связи по
трем линиям: уже названной нами атрибутивно-анафорической (между частями
сложноподчиненного предложения), атрибутивной (участники которой – антецедент – определяемое слово и определение к нему) и опосредованнопредикативной линии связи «подлежащее – сказуемое» в придаточной части.
Рассмотрим взаимодействие трех компонентов, связанных согласовательными связями: «главный компонент – зависимый компонент – предикат». Родовые характеристики всех трех компонентов могут совпадать – при формальном
согласовании, например: Уотсон, который говорил, что может сделать из
дюжины здоровых детишек специалиста любого типа: врача, адвоката, художника и даже попрошайку и вора независимо от их таланта и склонностей, расы и
происхождения (нечто подобное заявлял позже и «народный» академик, который в пику генетикам утверждал, что «люди у нас не рождаются, а становятся». [Игорь Лалаянц. Социо – Рацио – Эмоцио? // Знание – сила. – 2003. – № 10.].
Если же согласование семантическое и необходимо актуализировать реальный род антецедента, то это значение рода вербализуется анафорическим местоимением и согласуемым с ним глаголом – сказуемым в форме прошедшего
времени: Местный врач, который неоднократно обследовал девочку, обнаружил
определенного рода расстройство, что зафиксировано в записях от такого-то
числа, добился от нее признания, после чего пригрозил юноше пистолетом, из которого впоследствии тот и был убит. [Орлова Тамара. Ловушка для ящериц //
Октябрь. – 2003](уподобление антецедента, анафоры и предиката в роде и числе); Взял свой лист и пошел к доктору, доктором оказалась тот самый врач,
которая принимала меня по этому же самому поводу в прошлом году. [Вадим
Сидур. Памятник современному состоянию] (уподобление анафоры и предиката
в роде и числе, расподобление антецедента и анафоры в роде).
99
В конструкциях с антецедентом – обозначением лиц по профессиональному и
социальному положению, абсолютное большинство которых относится к грамматическому мужскому роду, наиболее типичным является согласование в роде по форме
антецедента и определяемого слова к нему, семантическое согласование – между антецедентом и анафорой. Например: По определению Мелодии Бити, одного из самых
известных специалистов по созависимости, «созависимый – это человек, который
позволил, чтобы поведение другого человека повлияло на него…» [Грани. Общественно-публицистический журнал Ставропольского края. – 2006. – № 2]; Но пришла
шалая, жадная до любой новизны Светлана Воскресенская, классный хореограф,
которая понимала меня с полужеста (слов все равно не хватало). [Алла Сурикова.
Любовь со второго взгляда]. Выражение реального значения пола поддерживается
также формой рода предиката (глагола прошедшего времени) – она совпадает с формой анафоры, которая выступает чаще всего в роли подлежащего придаточной части:
К нам вышла та красивая женщина-педагог, которая поразила меня своей пышной
причёской, и сказала папе, что я принята в школу [И. А. Архипова. Музыка жизни];
Позвонила по мобильному своему доктору, которая была в это время в ресторане.
[Рождение ребенка – это чудо. Что вы чувствовали в тот момент? // Лиза. – 2005].
В конструкциях с главным компонентом, являющимся наименованием
профессии, согласование с определяемым словом по форме превалирует. Лексемы, обозначающие профессии, обычно относятся в русском языке к мужскому
роду, поэтому определение к антецеденту стоит в мужском роде. Использование
женского рода является необычным, встречается в 8 % случаев и чаще всего является отклонением от стилистической нормы, характерным для разговорной речи.
Например: Есть одна врач которая наблюдает Катерину (очень титулованная
врач с большим авторитетом) так она говорит столько деток в реанимации
лежит после курсов уринотерапии ето никто не считает впрочем вам решать –
помажте лицо недельки эдак 2 есле улучшения будут-то помогло только окружающим сожалею представляете запах который будет вас сопровождать?
[Красота, здоровье, отдых : Красота // Форум на eva.ru. 2005]. Неслучайно языковой материал, извлеченный из Национального корпуса русского языка, дает нам
на этот случай примеры, зафиксированные в живой разговорной речи или в материалах Интернет-форумов, являющихся ее своеобразным письменным отражением.
Следует отметить, что в конструкциях атрибутивного согласования в простом предложении, в которых реальный пол референта высказывания не эксплицируется посредством иных показателей (как в атрибутивно-анафорических конструкциях, где род эксплицирован анафорой и предикатом), частотность семантического согласования выше и составляет 43 % употреблений. Верю, верю, – вздохнув, отозвался артист, – эта сквалыга не то что племяннику-чёрту не скажет
этого. [Михаил Булгаков. Мастер и Маргарита]; Нет, этот сквалыга за копейку
удавится. [Эдуард Володарский. Дневник самоубийцы].
Семантическое согласование избирается как предпочтительное в предложениях с антецедентом – склоняемым именем собственным: Ты как Зоркий глаз,
которая все видит [из разговора] – атрибутивно-анафорическая связка указывает
на реальный род. Гораздо более редкими являются случаи согласования по форме,
прежде всего в стилистически окрашенных конструкциях: Говорят, что Юрий
Олеша был Зубилом, которое всесторонне освещало жизнь железной дороги [газета «Труд» – пример Е. Н. Степанова].
На стыке главной и придаточной части предложений с присубстантивноатрибутивными придаточными происходит также согласование в числе между ан100
тецедентом и анафорой. Основным и наиболее частотным является согласование
по форме, когда числовые значения антецедента и анафоры совпадают. Это также
связано с изофункциональностью атрибутивной и атрибутивно-анафорической связи,
какую мы наблюдаем при согласовании в роде. Например: Сандро – тот человек,
который всех нас возвращает к реальности жизни, который наполняет дни энергией солнца. [Светлана Ткачева. Тамара Гвердцители: «Не умею учиться на чужих
ошибках» // 100% Здоровья. – 2003.01.15]; Рабочих мест в крупной промышленности, на которые они рассчитывают, объективно нет: мы работаем эффективнее,
оборудование стало лучше. [Елена Семенова. Олигарх без галстука // Аргументы и
факты. – 2003.01.29]; В записях мы встречаем ряд имен, которые указывают, что
Кюхельбекер сразу же познакомился с выдающимися литературными и общественными деятелями, сразу же очутился в самом центре интеллектуального Парижа.
[Юрий Тынянов. Французские отношения Кюхельбекера].
В качестве антецедента в таких конструкциях могут выступать:
– имена существительные в форме единственного или множественного
числа: Он, в частности, сказал и об Андрее, что, мол, приехал профессор, наш
бывший студент, который добился больших успехов, но студентом был большим шутником, как и многие студенты тех лет. [Лев Дурнов. Жизнь врача. Записки обыкновенного человека]; Однако применение жесткого каркаса для системы и форма реализации надстроек также имеют существенные недостатки,
на которые необходимо обращать особое внимание… [В. Ф. Безъязычный,
А. Ю. Татаринов, М. В. Тимофеев. Проблемы внедрения CAD/CAM систем в промышленности];
– цельные словосочетания с количественно-именным значением: Ведь она
и его включила в ряд людей, которые «не хотели думать»: Шкловский, Тынянов,
Эйхенбаум, Гуковский, цвет литературоведения двадцатых годов, – о чем с ними
можно было говорить? [Герштейн Эмма. Мандельштам в Воронеже (по письмам С. Б. Рудакова) (1985–2002)]; И с этим он вырвался и побежал в дом, а из
леса показалась толпа людей, которые несли что-то тяжелое и объемистое.
[Н. С. Лесков. На ножах];
– цельные словосочетания со значением совместности: Свадебный поезд в
церковь отправлялся так: впереди ехали верховые («вершники»); на передней подводе – дружка с подружьем, которые держали икону и венчальные свечи; на
второй – невеста со свахой или со своей крестной; на третьей – сваха с провожатым и другие. [Свадьба тюменских старожилов // Народное творчество. –
2004.10.18];
– ряд однородных членов предложения: Цветность воды определяется
наличием в ней биохимически стойких органических веществ (ОВ) – гуминовых
веществ и фульвокислот, которые поступают в реку преимущественно с поверхностным стоком. [Экологическое состояние р. Москвы на территории Раменского района Московской области // Геоинформатика. – 2004.09.26].
Семантическое согласование имеет место лишь в тех случаях, когда антецедентом является ряд однородных членов и согласование анафоры происходит
только с одним компонентом этого ряда: В конкурсе участвовали школьницы/
врач одна/ домохозяйки и студентка какая-то/ которая первое место и заняла
[из разговора на улице].
Семантическое согласование является значимым с коммуникативной точки
зрения. Это доказывается и особенностями актуального членения предложений
данного типа. Предложение, выполняя в тексте коммуникативно-синтаксические
101
функции, выступает носителем актуального членения, или функциональной перспективы. Движение информации в предложении носит поступательный характер:
от известного – к неизвестному, от данного – к новому, от темы (Т) – к реме (R).
Как известно, основными средствами актуального членения предложения являются интонация и порядок слов.
Структурная сложность предложения свидетельствует о его семантической
и коммуникативной сложности, на что указывает неединственность фразового
ударения. Для характеристики сложных предложений обычно используют теорию
многоступенчатого актуального членения, когда наряду с основной темой и ремой, выраженной частями сложного предложения, выявляются на следующих
уровнях дополнительные смыслы, дополнительные ремы.
На уровне общего актуального членения в сложноподчиненном предложении
при прямом порядке слов выделяется Тема – главная часть сложноподчиненного предложения, и Рема – придаточная. Для придаточных присубстантивно-атрибутивных
расположение главной и придаточной частей имеет фиксированный характер: главная
часть (главный компонент согласовательной конструкции), выполняющая роль темы,
находится в препозиции, придаточная часть (зависимый компонент), являющаяся ремой высказывания, – в постпозиции по отношению к главной части. Главная часть
сложноподчиненного предложения с придаточным присубстантивно-атрибутивным
является информативно недостаточной и требует распространения, поэтому придаточное является чаще всего смысловым центром высказывания (ремой).
Необходимостью актуализации информации в придаточном объясняется
наличие в предложениях подобного типа семантического, а не грамматического
согласования. Семантическое согласование в этих случаях актуализирует реальный род и/или реальное число референта высказывания, что является информативно важным. Рема имеет двойную функциональную направленность: внутри
предложения она противопоставлена теме, за рамками предложения она вступает
в смысловые отношения с ремами соседних предложений. Таким образом, создается рематическая доминанта. Г. А. Золотова выделяет несколько типов рематических доминант2. Для текстовых фрагментов, содержащих описание места, характерна предметная доминанта, для характеристики персонажа, предмета – качественная, для динамики действия – акциональная. Статальная доминанта характерна
для описания состояния (природы, среды, лица). Статально-динамическая доминанта показывает изменение состояния, переход от состояния к действию, а импрессивная описывает субъектно-оценочное восприятие действительности. Для
придаточных присубстантивно-атрибутивных наиболее распространена качественная доминанта. Это доминирование объясняется самой спецификой имени
прилагательного или его функционального аналога, каковым является в исследуемых предложениях придаточная часть:
«Ломоносов книжного дела» – так называется выставка (Т), которая открывается в понедельник в Российской государственной библиотеке (РГБ) (R).
[Российская государственная библиотека посвящает свою выставку юбилею
Алексея Суворина // РИА «Новости». – 2004.09.13]; В результате, в явном выигрыше от новых тарифов останется только тот абонент (Т), который действительно много (от 250–300 минут) разговаривает (R). [Юрий Мамаев. Ставят
новые рекорды // Дело (Самара). – 2002.06.02].
Однако не исключается и актуализация других значений, например, посессивности: Но есть среди кандидатов человек, чья биография – и на войне, и в мирной
жизни – выделяет его среди многих уважаемых и достойных людей. [Федор Бармин.
102
Демократия хороша при выборе меню // Спецназ России. – 2003.08.15]; импрессивности: Узнав их ближе, Нехлюдов убедился, что это не были сплошные злодеи, как
их представляли себе одни, и не были сплошные герои, какими считали их другие, а
были обыкновенные люди, между которыми были, как и везде, хорошие, и дурные, и
средние люди. [Л. Н. Толстой. Воскресение]3 и другие.
Таким образом, атрибутивно-анафорическое согласование в русском языке
служит не целям установления подчинительных отношений, а целям координации
анафорических элементов с их антецедентами, которые соотносятся с одним и тем
же денотатом, и является одним из проявлений согласования как уподобления
грамматических форм и значений.
Примечания
1
См.: Иомдин, Л. Л. Автоматическая обработка текста на естественном языке :
модель согласования / Л. Л. Иомдин. – М., 1990.
2
См.: Золотова, Г. А. Роль ремы в организации и типологии текста / Г. А. Золотова //
Синтаксис текста / отв. ред. Г. А. Золотова. – М., 1973. – С. 56–61.
3
Языковой материал извлечен из Национального корпуса русского языка
(www.ruscorpora.ru)
Л. Г. Лисицкая
ПРАГМАТИКА НОВЕЙШИХ ЛЕКСИЧЕСКИХ ЗАИМСТВОВАНИЙ
В ЖУРНАЛИСТСКОМ ПРОИЗВЕДЕНИИ
Статья отражает исследование фактов языковой действительности в
СМИ. Автор рассматривает прагматику новейших лексических заимствований в
журналистском тексте. Мысль, облеченная в иноязычный термин, легко вводит
в заблуждение потребителя информации, при этом возникает зона коммуникативного напряжения, умножается число коммуникативных неудач.
Ключевые слова: культура речи, лексические заимствования, язык, речь
журналиста, коммуникативное намерение, потребитель информации.
Современность обнажает перед массовой коммуникацией общечеловеческие проблемы истины, добра, справедливости, милосердия, этнической и религиозной толерантности и т. д. Информационная эпоха выдвигает на передовые
рубежи процесс гуманизации мышления журналиста, который, несомненно, должен осуществляться в формах диалогичности и продуктивного сотрудничества с
читателем. В связи с этим журналисту необходимо постоянно и неуклонно повышать требования к самому себе как автору, производителю продукта речевой деятельности, к тексту, являющемуся феноменом информационной культуры.
Наше исследование ставит перед собой цель изучения фактов языковой
действительности, в частности, нас интересует прагматика новейших лексических
заимствований в журналистском произведении.
Понятие «речевая культура журналиста», несмотря на ограничение профессиональной сферой, тем не менее, по-нашему мнению, значительно шире, богаче и разнообразнее термина «культура речи». Особенно это касается этического
103
аспекта, предполагающего морально-нравственную ответственность журналиста
за публично произнесенное (написанное) им слово. Это связано с тем, что именно
в информационно-коммуникативном пространстве СМИ зарождаются и формируются ныне модные тенденции в употреблении тех или иных слов и выражений,
активизируется процесс неологизации, широко используются с целью создания
экспрессии, яркости, оригинальности и публицистичности внутренние и внешние
заимствования. Таким образом, именно журналисты, вовлеченные в публицистический дискурс в качестве субъекта, творящего текст, должны постоянно помнить
о культурной миссии СМИ. Однако, сколь тяжела эта ноша, осознают все, работающие в этой сфере, равно как и понимают причины, обусловившие трудность
выполнения этой миссии, среди которых можно выделить, пожалуй, две главные
– кардинальные изменения общественного устройства и не менее значительные
изменения СМИ. Так, Г. С. Мельник отмечает: «С конца 80-х годов начался процесс разгосударствления прессы, разветвления ее горизонтальной структуры.
Возросло число изданий различных фондов, общественных организаций, движений, кооперативов. Сформировались новые модели и новые формы коммуникации, произошли типологические изменения, связанные с изменениями языка и
стиля эпохи. Этому способствовали гласность и отмена цензуры»1.
Ничем не ограниченная свобода журналиста в выборе новых способов выражения смысла, так как привычные формы в результате тиражирования мгновенно
утрачивают остроту воздействия, приводит в ряде случаев к потребительскому отношению к языку. Вместо того, чтобы искать внутренние ресурсы, заложенные в
самой системе, творчески анализировать сложившийся дискурс, работники СМИ
заимствуют все без разбора, не гнушаясь лагерно-тюремным жаргоном.
В стремлении уйти от официальности и «агитпропа» советских времен, отразить все многообразие связей России с внешним миром, освоить понятия мировой экономики, политики, информационных технологий периодическая печать и
особенно электронные СМИ создают и распространяют новые штампы, засоряют
язык жаргонами и заимствованиями, попирая традиции родного языка, и покушаются на русскую ментальность. «Ментальность, или менталитет, определяет мировоззренческую структуру сознания, те глубинные формы миросозерцания, которые определяются категориями и формами родного языка»2.
Самой большой бедой для русского языка сегодня является бездумное заимствование многочисленных слов, главным образом, из английского языка. И
здесь ведущая роль принадлежит, несомненно, массовой коммуникации. Традиционно российское газеты, а ныне все современные СМИ, являются главным посредником в миграции лексических заимствований из одного языка в другой в результате языковых контактов, языкового взаимодействия.
Не будет преувеличением сказать, что ни один день нашей жизни не обходится без очередного новейшего лексического заимствования (далее НЛЗ). Особенно изобилуют ими такие сферы общественной деятельности, как политика, экономика, искусство, реклама, компьютерные технологии, активно освещаемые СМИ.
В лингвистической литературе существует давняя традиция классифицировать все мигрирующие слова из одного языка в другой, исходя из степени их
освоенности языком-рецептором (начиная с известных делений Шлейхера на слова иностранные и заимствованные). Однако в русистике заимствованное слово
употребляется в двух значениях. Широкий подход к термину позволяет считать
заимствованиями все слова, взятые из какого-либо языка. При таком понимании
«заимствованное слово» равнозначно термину «иноязычное слово». Узкая (стро104
гая) трактовка относит к заимствованиям только те слова, которые отвечают критериям формально-семантической освоенности. Эта точка зрения противопоставляет заимствованное слово иностранному слову.
В нашем исследовании мы будем придерживаться широкой трактовки обозначенного термина. Последнее связано со стремлением сохранить целостность
рассматриваемого объекта, ибо среди НЛЗ есть заимствования в строгом смысле и
слова, находящиеся на пути к освоению принимающим языком. Экстралингвистической основой служит тот фактор, что в связи с небывалым расцветом технических завоеваний и возросшей возможностью оперативного и многоканального
тиражирования НЛЗ в журналистском произведении процесс заимствования заметно ускорился. Поэтому в ряде случаев установить четкие границы перехода
слова из «чужого» в «свое» – задача архисложная, да и не актуальная в рамках
данного исследования. Для нас более значимым является противопоставление
ЛЗ/НЛЗ, позволяющее раскрыть причины активизации и особенности функционирования этого вида неологизмов в современных текстах СМИ. По мнению
А. В. Суперанской, «…порой люди настолько слепо следуют за иноязычными
трафаретами, что забывают, что слова для тех же понятий давно существуют в
русском языке. Так, специалисты в области звукозаписи говорят: саунд вместо
звук, нойз вместо шум (помехи), сонг вместо песня. Вместо давно заимствованных и хорошо освоенных слов лозунг, прейскурант стали говорить слоган,
прайс-лист, т. е. повторно заимствовать слова для тех же понятий из другого –
английского языка»3.
Замена ЛЗ уже освоенного, адаптированного для общения НЛЗ, наталкивает на мысль, что автор, прибегая к обновленному варианту, эксплуатирует не семантическую, содержательную сторону слова, а, прежде всего, его эмоциональноэкспрессивную коннотацию.
И это обстоятельство еще раз аргументирует тезис В. В. Колесова: «Мы
живем в режиме риторического мышления, потому что во главу угла поставили
одну единственную функцию языка – коммуникативную; накопление информации для нас важнее постижения нового в пределах самой главной функции языка
– «речемыслительной», когнитивной. Отсутствует единство информационного
поля (в образной системе представлений) и цельности мировосприятия, которое
дается в символической структуре слова родного материнского языка»4. Подкрепить сказанное можно следующими примерами. Вот как строится заметка
«Uma2rman» (кто не знаком с английским, навряд ли догадается, что это слово
расшифровывается как «Ума Турман»), замешанная на откровенном журналистском стебе: «Участники группы братья Кристовские в Красноярске решили отдохнуть в ночном клубе “Колорадский папа”. Но на фэйс-контроле их не опознали, а с дресс-контроля завернули – одеты плохо! Что еще за стиль милитари,
что за дурацкие олимпийки?! Хоть куча денег в кармане, в Сибири не любят Армани? В костюмах же от “Большевички” желанны певцы и певички!»5.
Люди с утонченным языковым вкусом называют язык современных СМИ
«воляпюк», не без оснований иронизируя над пристрастиями журналистов к незнакомому иноязычному термину. Раскроем любую российскую газету, чтобы не
быть голословными, и сразу же обнаружим: Нива электората, российское ноухау, презентационная выставка, западные инвесторы, учитывать хеппи-энд,
коллекция прет-а порте, профессиональные про-райдеры, «бой-френд» с «герлфрендой», смысл граффити, шикарный скутер, новогодний «уикенд», долг перед
наркодилерами, собственный лейбл, зарубежные клипмейкеры, после дефолта,
105
делать ремиксы, боди-пирсинг в области бровей, повышение ай-кью, чудовищные
фэн-дэксы, приложить пресс-рему, медиамагнат и его экстрадиция и т. д.
Писать непонятно стало модно, мысль, облеченная в иноязычный термин,
легко вводит в заблуждение потребителя информации, при этом возникает зона
коммуникативного напряжения, так как адресат чувствует свою языковую некомпетентность в предлагаемом адресатном диалоге, все это умножает число коммуникативных неудач и приводит иногда к курьезам.
Маркетинговая политика большинства глянцевых изданий типа «Ом» и
«Птюч» заключается в том, что, снабжая тексты большим количеством иноязычных вкраплений (часто в нетранслитерированном варианте), авторы тем самым
обнажают свою позицию, состоящую не в привлечении большого количества читателей, а наоборот, подчеркивают исповедуемый ими принцип некоторой избирательности. Так, из всех функций НЛЗ на первый план выходит нарочитая демонстрация языковой компетентности журналиста.
Использование нетранслитерированных элементов часто квалифицируют
как покушение на традиции русского языка и русскую ментальность, как грубое
вторжение в русскую этнокультурную картину мира чужеродных мировоззренческих элементов. Многие исследователи отмечают агрессивный характер проникновения англицизмов в современные языки. Непереведенное слово в тексте зачастую остается «черной дырой» и справедливо воспринимается как нежелание считаться с читателем (идущее в разрез с элементарной этикой), лишенное ориентации на его языковую компетентность (точнее – некомпетентность).
Насколько оправдано деление реципиентов в системе массовой коммуникации на «своих» и «чужих», с позиции воспринимающих возможностей целевой
аудитории, обусловленных социальным статусом или пробелами в образовании
(чаще гуманитарном), остается в журналистике проблемой открытой. Однако
можно констатировать уже сейчас, что «жонглирование» иностранными словами
и узкоспециальными терминами свидетельствуют не о высокой образованности
журналиста, а об отсутствии у него культуры речевого поведения, языкового вкуса и уважения к собеседнику. Впрочем, об этом же свидетельствует и упрощение
речи, дешевый популизм, именуемый в лингвистике «языковой маской» Здесь
также важно проявить чувство меры, особенно если намеренное «шутовство» и
«балагурство» не соответствует важности разговора с читателем.
Вообще, прагматика НЛЗ тесно связана со стратификацией общества. Даже давно и прочно освоенные в языке-рецепторе слова могут вызвать отторжение у представителей определенных социальных групп. Так, например, в письме пенсионера из редакционной почты «Кубанских новостей», помимо «дилеров, киллеров, рэкетиров»,
которые ветеран требовал запретить, назывался и вполне освоенный «альтруизм».
Кстати, появление в русском языке таких слов, как «уик-энд», «альтруизм», обусловлено одним из мощных внутриязыковых стимулов, получивших название «языковой
экономии» (О. Есперсен) или «закона экономии языковых усилий» (А. Мартине).
Процесс заимствования в этом случае осуществляется не с целью номинации
новых для российской действительности реалий, а с целью более рационального выражения тех или иных уже известных понятий. Например, цыпленок, выращенный на
мясо, – бройлер, защитник в футболе – стоппер, жареный картофель – чипсы и т. д.
К внутриязыковым причинам появления НЛЗ в журналистском тексте, несомненно, относится их новизна, свежесть, экзотичность. Этими качествами названные единицы обладают сполна, особенно в момент вхождения в новую языковую сферу. Существует точка зрения, согласно которой этот момент сопряжен с
106
эмоциональным отношением к НЛЗ как иностранному слову, неологизму, созданному из чужого и своего материала. Однако нередки случаи, когда НЛЗ входило в
язык как стилистически нейтральное и только в процессе освоения и переосмысления его на русской почве приобретало дополнительный экспрессивностилистический оттенок, не свойственный ему в языке-доноре. По мнению
М. Н. Черкасовой, «интерес для исследователя современного публицистического
дискурса представляют его текстообразующие элементы, то есть то, на что делается акцент и что скрепляет ткань текста, позволяет понять интенции автора. Выделяются ингерентные (присущие данному тесту) и адгерентные (приобретаемые
только в определенном контексте) текстообразующие элементы»6.
Нетрудно заметить, что одним из самых распространенных ингерентных
текстообразующих элементов в журналистском произведении наряду с жаргонизмами будут НЛЗ.
В подавляющих случаях эта лексика представлена англоамериканизмами,
слова из других языков значительно малочисленны и более экзотичны, например:
суши, мачо, сакэ, мохито, текила, мамбо, маракасы и др.
Влияние же английского языка на русский язык носит не только прогрессирующий, но и угрожающий характер, и если раньше заимствования происходили в основном через письменные источники, то сейчас активно в этот процесс
включились и электронные СМИ. Так, в передаче «Дежурная часть» корреспондент в сюжете о пневматическом оружии познакомил телезрителей с очередным
НЛЗ: кроукиллер – убийца ворон, блеснув знаниями в области английской лексикологии. Другого повода для употребления этого НЛЗ вряд ли можно обнаружить.
Традиционно в России радикально настроенные социальные группы обладают повышенным интересом к иностранным словам. И сегодня, подчеркивая радикальность перемен, многие используют «эффективность» заимствованного слова. Как известно, российские СМИ являются главной ареной складывания общественно-политического словаря современности.
В связи с этим НЛЗ можно рассматривать как возможные, потенциальные
средства выражения семантики в структуре публицистического дискурса.
В настоящий момент мощными толчком к переосмыслению старых, деактуализировавшихся дефиниций и активизации процесса неологизации в публицистическом тексте являются капитализация постсоветской России и четкая ориентация основных сфер экономической и политической деятельности на западные
образцы и морально-этические ценности.
В этой связи особенно заметны движения в рамках общественнополитического словаря: реанимируются архаизмы дореволюционной России (Дума, губернатор, департамент, дворянское собрание и т. д.), подвергаются стремительной архаизации «советизмы» (политбюро, оргвыводы, соцсоревнование,
пятилетка, ударник и т. д.) и, конечно же, пополняются ряды НЛЗ (мэр, спикер,
импичмент, спичрайтер, электорат и т. д.).
Последняя группа слов достаточно часто встречалась и на страницах советской печати. Однако биполярный мир (страны социализма и страны капитализма) дифференцировал их по функционально-идеологическому признаку возможности/невозможности отражать явления и реалии как западной, так и советской действительности. Например, о слове стриптиз в одном из исследований написано: «Стриптиз – это название чуждого нам явления, которое с такой силой
осуждения описал А. Вознесенский. И само явление, и вкусы капиталистического
общества получили в нашей прессе заслуженную, резко отрицательную оценку»7.
107
К этой же группе относили не только наименования «запретных плодов
капиталистического рая», но и ряд других номинаций: брифинг, истеблишмент, масс-медиа, нарциссизм, парковка, шоу-бизнес, эскапизм.
В постперестроечных текстах СМИ подобные НЛЗ утрачивают идеологическую подоплеку и локальную маркировку, например:
Обогатившись и заграбастав фабрики, заводы, компании, российский истеблишмент, конечно, не заинтересован в возвращении командной системы
экономики советского стиля, однако большинство новой элиты столь же опасаются пуститься в плавание по водам крутой и острой, по подлинной конкуренции, предпочитая не расставаться с полученными формами субсидий и привилегий [Известия 27.12.95]; Больше всего его удивило, что в России есть настоящие
Гей-клубы [Сегодня 1.11.95]; Генерал Лебедь в связке с «умницей» Скоковым
вряд ли привлечет к себе патриота из оппозиционного электората [Независимая газета 21.11.95]; Александр Бовин, ныне покойный спичрайтер Брежнева,
вспоминал, как в первый раз готовил для генсека речь, которую он должен был
зачитать на съезде партии8.
Эти примеры еще раз аргументируют тезис о том, что журналисты явно
злоупотребляют НЛЗ, а иногда поспешная замена русских номинаций иноязычными эквивалентами представляется преждевременной и не всегда оправданной.
Доперестроечные опасения перенести вместе с иностранным словом капиталистический быт сейчас сменились нетерпением сделать это как можно быстрее.
Однако слово лишь называет явление, но не изменяет его.
По словам В. В. Колесова, происходит варваризация речи, а именно «насыщение русской речи варваризмами, иноязычными словами, которые никак не
обогащают ее, а просто дублируют уже существующие в языке слова. Это явление
грозит лишить нас важнейшего средства интеллектуального и творческого действия, каковым, в первую очередь, является литературный язык народа»9.
Нельзя не согласиться с мнением исследователей о том, что все усиливающийся поток заимствований наводит на мысль об экспансии особого рода культуры, организованной американской ментальностью и оформленной английским
языком. Скорее всего, правы те, кто сегодня бьет тревогу в связи с агрессивной
американизацией русского языка, а значит и русской культуры, русской ментальности и осуждает излишнюю навязчивость средств массовой информации по распространению и пропаганде чуждых широкому кругу читателей варваризмов по
смыслу и по звучанию.
Вместе с тем известно, что отношение к заимствованиям – это не только
языковедческая, но и идейно-политическая проблема. Пристрастность к чужим
словам всегда была признаком социальным. Ориентация постперестроечных
СМИ на принимающие возможности целевой аудитории, учет фактора адресата
приводят к тому, что употребление НЛЗ осознается как типологическая характеристика того или иного издания, телеканала, радиостанции, формирующая их речевой облик и стилистическую концепцию.
В дискуссиях филологической общественности неоднократно обращалось
внимание на отсутствие ответственности современных мастеров пера и эфира за
искажение строя и смысла русской речи. Сейчас, когда все чаще лингвисты призывают к аскезе вседозволенности в новой языковой политике, которую пропагандируют СМИ, порой прибегая к откровенной манипуляции языковым сознанием массовой аудитории, самое время вспомнить о речевой культуре журналистов
и принять меры по ее повышению, начиная с вузовской подготовки.
108
Примечания
1
Мельник, Г. С. Mass-Media : Психологические процессы и эффекты /
Г. С. Мельник. – СПб., 1996. – С. 20.
2
Колесов, В. В. Жизнь происходит от слова / В. В. Колесов. – СПб., 1999. – С.
138.
3
Суперанская, А. В. Русский язык XХI в. / А. В. Суперанская // Журналистика и
культура речи. – М., 2005. – № 3. – С. 5.
4
Колесов, В. В. Жизнь происходит от слова. – С. 177.
5
Комсомольская правда. – 2006. – 22–29 июля.
6
Черкасова, М. Н. Ингерентные и адгерентные текстообразующие элементы публицистического дискурса / М. Н. Черкасова // Журналистика в 2004 году. – М.,
2005. – С. 319.
7
Брагина, А. А. Неологизмы в русском языке / А. А. Брагина. – М., 1973. – С. 92.
8
Комсомольская правда. – 2006. – 11–18 мая.
9
Колесов, В. В. Русская речь. Вчера. Сегодня. Завтра / В. В. Колесов. – СПб.,
1998. – С. 287.
Л. П. Лобковская
ИНОЯЗЫЧНЫЕ СЛОВА В ЛЕКСИЧЕСКОЙ СИСТЕМЕ ЯЗЫКА
Вопрос об иноязычных заимствованиях очень важен и для речевой практики, и для лингвистической теории. Поэтому существует огромное количество
специальной литературы о заимствованных словах. В статье проводится анализ
накопленного наукой опыта изучения феномена заимствования языковых единиц
(причины и условия данного процесса, типы заимствований, характер и степень
их изменений).
Ключевые слова: язык, языковые контакты, заимствование, диалог культур, картина мира, интерференция, калькирование, ассимиляция.
Язык как средство коммуникации связан с культурой многочисленными и
сложными связями. Языковые контакты имеют место как при непосредственных
контактах народов, так и при отсутствии их, представляя при этом важную часть
опосредованных контактов культур. Одним из серьёзных последствий взаимодействия культур является заимствование лингвистических единиц, одновременно
представляющее собой определённую фазу в процессе заимствования культурных
ценностей. В современном мире нет языков, словарный состав которых не обогащался бы за счет иноязычных заимствований.
Проблема лексического заимствования активно разрабатывается в лингвистике. Тем не менее, она не теряет остроты и актуальности. Первые работы по данной проблеме появились в конце XIX – начале XX века. В 1886 году «Русский
филологический вестник» опубликовал статью С. К. Булича «Заимствованные
слова и их значение для развития языка» [11]. В 1891 году А. И. Соболевский
опубликовал курс лекций «Русские заимствованные слова» [28].
Вторая волна интереса к проблеме пришлась на 60-е годы ХХ века. В это
время появились обобщающие труды историко-этимологического плана, напри109
мер, работа Л. П. Крысина «Иноязычные слова в русском языке» [15]. Изучением
природы функционирования заимствований в русском языке продолжают заниматься многие отечественные и зарубежные ученые-лингвисты – Р. А. Будагов,
Я. К. Грот,
А. А. Леонтьев,
Д. С. Лотте,
М. М. Маковский,
Г. Пауль,
А. А. Реформатский,
А. И. Соболевский,
Ю. С. Сорокин,
Э. Хауген,
Н. М. Шанский, О. Б. Шахрай, Л. В. Щерба и др. Труды Г. В. Колшанского,
Б. А. Серебренникова, Ю. С. Степанова, Ю. Н. Караулова и др. значительно расширили представления о языковой картине мира, о процессе заимствования и его
мотивационных механизмах. Работы по проблеме языковых заимствований отличает использование множества различных терминов, что говорит о существовании различных подходов к изучению иноязычной лексики, а, кроме того, многообразие используемых терминов обусловлено сложностью и многоступенчатостью самого процесса.
При изучении лексических заимствований важно обратить внимание на
дискуссионные вопросы относительно подходов к статусу заимствований: вопервых, на современном этапе заимствования – это один из важных источников
пополнения лексического состава; во-вторых, иноязычная лексика – это один из
аспектов исследования социолингвистики, психолингвистики, теории перевода,
культуры речи.
Особое место в теории заимствования занимает вопрос об определении
термина «заимствование». «Заимствование» – термин, используемый в двух значениях: узком и широком. Под широким понимается один из путей обогащения
словарного состава какого-либо языка. В частности, в работах Л. А. Булаховского,
А. А. Реформатского, Р. А. Будагова лексические заимствования изучаются в связи с экономическим, политическим и культурным влиянием одного народа на
другой [9; 10; 23].
Так, А. Мейе уже в начале ХХ века сделал вывод, что понять язык «можно
лишь с учётом его социальной природы», и показал, что конечной причиной изменения значения слова являются не внутренние сдвиги в контексте и не психологические процессы как таковые, а стоящие за ними социальные факторы [19].
Как отмечает В. Ю. Розенцвейг, «термины “смешение языков” и “взаимное
влияние языков”, как и термин “заимствование”, употребляемый часто применительно к явлениям контакта в целом, а не только в области словаря, представляют
сложный процесс языковых контактов, в котором тот или иной из двух (или более) языков выступает как сторона “дающая” в противоположность другой, “берущей”, или же в котором оба языка “обогащают” друг друга <…> Языковеды
сознавали, что явления, определяемые как “заимствование”, “влияние”, не сводятся к проникновению чужеродных элементов из одного языка в другой, что они
принадлежат к процессу схождения, конвергенции языков, столь же мощному и
всестороннему, как и процесс дивергенции» [25. С. 6–7].
Таким образом, этот подход связан с теорией языковых контактов и выдвигает в центр внимания взаимодействие языковых систем [7. С. 363–366]. Так,
В. М. Жирмунский, исследуя зарождение и развитие немецкого национального
литературного языка, подчёркивал, что «немецкий язык с древнейших времён содержит ряд заимствованных слов, проникших в его состав в результате экономических, политических и культурных связей с другими народами. Эти заимствования свидетельствуют о сложном, многосоставном характере немецкой культуры,
сложившейся, подобно культуре других народов, в постоянном взаимодействии с
другими культурами» [13. С. 82]. Таким образом, И. А. Бодуэн де Куртенэ и
110
В. М. Жирмунский подчеркивали невозможность анализа заимствований без учета социолингвистического характера данного явления и необходимость объяснения лингвистических изменений в связи с фактами истории, психологии, даже физиологии человека.
В более узком понимании, заимствование трактуется как процесс вхождения и адаптации заимствованной лексемы в другой язык, и в еще более узком –
как результат этого процесса: собственно заимствованное слово, прошедшее все
этапы адаптации в новой языковой системе.
О. С. Ахманова определяет заимствование как «обращение к лексическому
фонду других языков для выражения новых понятий, дальнейшей дифференциации уже имеющихся и обозначения неизвестных прежде предметов (нередко сами
эти понятия и предметы становятся известными носителям данного языка лишь
вследствие контактов с теми народами, из чьих языков заимствуются соответствующие слова)» [3. С. 248].
В. М. Аристова понимает заимствование как «единый диалектический
процесс, в котором пересекаются две различные языковые системы» [1. С. 151].
Л. П. Крысин представляет заимствование как «процесс перемещения различных элементов из одного языка в другой» и трактует его как «всеобъемлющее
явление, которое распространяется на элементы всех уровней языка» [14].
Существует и другая точка зрения, сущность которой состоит в том, что заимствование противопоставляется освоению и трактуется как включение иноязычного материала в речь, а освоение – как процесс вхождения в лексическую систему.
Ю. С. Сорокин определяет заимствование как лексические элементы, всегда потенциально готовые «к услугам» при наличии языковых контактов [29. С. 23].
По Э. Хаугену, заимствование есть «воспроизведение моделей одного языка другим языком» [31. С. 344].
Е. И. Чарикова определяет заимствование как «результат контактирования
языков и их носителей». При вхождении в язык заимствованное слово адаптируется и получает статус освоенного [32. С. 153–154].
Кроме того, в лингвистической литературе можно встретить точку зрения,
согласно которой «могут быть заимствования и внутри одного языка, когда общий литературный язык заимствует что-либо из диалектов, профессиональной
речи, жаргонов и наоборот» [22. С. 117].
Современные исследователи языка считают, что процесс заимствования оказывается связанным с перестройкой заимствованных слов по всем линиям и уровням, т. е. что этот процесс имеет далеко идущие последствия для всей системы заимствующего языка. Так, И. Ф. Беликова в своём исследовании показывает, что явление языковых контактов и языковой интерференции не проходит бесследно для
истории и развития заимствующего языка. Она утверждает, что процесс интерференции заключается не просто в пополнении языкового инвентаря, которое наблюдается в результате различных видов заимствований; интерференция ведёт к перестройке в системе языка вследствие языковых контактов. Понятие «интерференция» подразумевает переструктуризацию моделей в результате введения иноязычных элементов в те области языка, которые характеризовались до этого иной структурной организацией [5. С. 1–10].
Существует и совершенно противоположное суждение о заимствовании.
«Заимствование – это не процесс, а, собственно, лишь первоначальное использование иноязычного материала в новой для него языковой обстановке» [17. С. 211].
Заимствуется не слово, а «бесформенный кусок лексического материала»
111
[17. С. 235], так как «иноязычный прототип даёт лишь материал для заимствования». А заимствующий язык отбирает и преобразует этот заимствуемый материал
в заимствованное слово.
Анализируя мнения учёных о процессе заимствования, мы, таким образом,
видим отсутствие единства в толковании этого понятия. Во-первых, процесс заимствования приравнивается только к «лексическому» заимствованию
(О. С. Ахманова, Д. Э. Розенталь, Ю. С. Сорокин и др.). Эта точка зрения была
характерна для определения заимствования в XIX – начале XX века, она же бытует до сих пор. Лишь в некоторых определениях (Ю. С. Сорокин, Е. И. Чарикова,
А. А. Брагина) нашло отражение немаловажное, на наш взгляд, явление ассимиляции иноязычного слова в принимающем языке. И, наконец, заимствование полностью отрицается как процесс М. П. Майоровым [17. С. 211]. Нам трудно согласиться с такой точкой зрения. Наиболее полным, на наш взгляд, является определение термина «заимствование», представленное в «Большом энциклопедическом
словаре»: «Заимствование – элемент чужого языка (слово, морфема, синтаксическая конструкция), перенесенный из одного языка в другой в результате языковых
контактов, а также сам процесс перехода элементов из одного языка в другой»
[34. С. 158]. Однако Г. В. Павленко считает, что это определение может быть дополнено следующим образом: «…причём элементы чужого языка, осваиваясь заимствующим языком, в свою очередь, оказывают определённое воздействие на
систему заимствующего языка» [21. С. 35].
Таким образом, заимствование – это и процесс освоения элемента чужого
языка, и сам этот элемент. Под «элементами» чужого языка имеются в виду единицы различных уровней языковой системы – фонетики, морфологии, семантики,
лексики, синтаксиса. Вследствие этого необходимо ограничивать термин «заимствование» на каждом уровне: фонетическое заимствование, семантическое заимствование, лексическое заимствование, морфологическое заимствование, синтаксическое заимствование.
Наряду с разнообразными подходами к определению самого явления, в
лингвистической литературе имеют место и различные подходы к классификации
заимствуемых явлений.
Время заимствования и язык-источник заимствования представляются
вполне очевидными основаниями для классификации лексических заимствований.
Фиксация времени заимствования и периодизация заимствования являлись основной задачей целого ряда исследований [1; 15]. Определение языка-источника лексического заимствования позволяет исследователям делать выводы о наличии
тесных культурных связей со страной, из языка которой были почерпнуты новые
слова (например, массовое заимствование голландских слов в русский язык в
Петровскую эпоху, заимствования из французского языка в конце XVIII века,
внедрение англоязычных слов в 1960-е годы).
Не менее очевидной представляется классификация заимствований по сфере употребления заимствованных единиц (экономическая, политическая, научнотехническая, спортивная, морская и различная отраслевая терминология, а также
общеупотребительные слова). Так, А. Ю. Романов отмечает, что в XVIII веке среди англицизмов, внедрившихся в русский язык, было значительное количество
слов, связанных с мореходством, а в 90-е годы в русском языке зафиксировано
большое число компьютерных американизмов [26. С. 13].
В современных теоретических работах по иноязычной лексике большое
место занимает классификация на основании характера заимствуемого материала.
112
Исходя из лексического факта заимствования, принято различать: прямое заимствование и калькирование [16. С. 114]. При заимствовании материальной формы
чужого слова происходит прямое заимствование, при заимствовании значения
или семантической структуры происходит калькирование. Так, Н. М. Шанский
отмечал, что могут заимствоваться слова и выражения как «целые реальные номинативные единицы, звуковые комплексы с определенными значениями», так и
лишь «отдельные элементы (структура, значение)» [33. С. 28]. Например, слово
спонсор представляет собой в русском языке материальное заимствование из английского: русское слово воспроизводит не только значение английского sponsor,
но также его написание и (лишь приблизительно) звучание. В отличие от этого,
русск. небоскреб – словообразовательная калька, воспроизводящая значение и
структуру англ. skyscraper (ср. sky «небо», scrape «скрести»); русск. белошвейка –
калька нем. Weissnäherin, где weiß «белый», Näherin «швея»; мышь – семантическая калька компьютерного термина англ. mouse. Иногда одна часть слова заимствуется материально, а другая калькируется. Пример такой полукальки – слово телевидение, в котором первая часть – интернациональная, по происхождению греческая, а вторая – русский перевод латинского слова visio «видение» или его отражений в современных языках (ср. с тем же значением и укр. телебачення, где
второй компонент от бачити «видеть») [18. С. 201–202].
Если подходы к классификации заимствований по хронологическому признаку, по языку-источнику, по сфере функционирования не вызывали особых
противоречий, то иные принципы классификации лексических заимствований
стали предметом споров и дискуссий в лингвистической литературе.
Хотя различия среди иноязычных слов по степени ассимиляции признаются всеми исследователями, занимавшимися проблемой лексических заимствований, нельзя не заметить, как указывает В. М. Аристова, что «членение заимствований по степени адаптации будет правомерным лишь в какой-то определённый
исторический момент, т. е. при синхронном подходе к лексике. Для каждого последующего периода такая классификация будет явно анахронична по отношению
к постоянно развивающейся лексической системе языка» [1. С. 8].
Деление иноязычных слов по степени их адаптации на Lehnwörter (заимствования) и Fremdwörter (иностранные слова) было в свое время предложено немецким лингвистом А. Шлейхером. Интересно, что в отечественной лингвистике
аналогичный принцип различения заимствований отражен в следующей терминологии: «укоренившиеся», «неукоренившиеся» [9. С. 492], «полностью ассимилированные и ассимиляция которых не закончилась» [27. С. 61], «усвоенные и освоенные» и «усвоенные, но не освоенные» [24. С. 13].
А. А. Брагина предлагала использовать принцип разграничения заимствований по степени их ассимиляции и их «роли в языке», выделяя при этом три
группы заимствованных слов: «1) устойчивые заимствования, подчинившиеся
системе языка, несущие номинативную, понятийно-дифференцирующую функцию (ср.: вояж, турне, круиз); 2) заимствования, уже подчинившиеся системе
языка, но стилистически ещё ограниченные (преимущественно языком письменным); их функция колеблется между функцией номинативной и функцией «ярлыка» – характеристики (шансонье, барды и менестрели); 3) заимствования временные, непрочные, ещё недостаточно ассимилированные языком (их сопровождает
толкование-описание)» [8. С. 160].
Степень ассимиляции заимствованного слова определяет, по мнению
А. А. Брагиной, не только функцию лексической единицы, но и её место в актив113
ном и пассивном словаре заимствующего языка. «Заимствования первой группы
входят в активный словарь, второй – могут “задержаться” на грани активного и
пассивного словаря. Третья группа, как правило, относится к пассивному словарю, возможно, словарю определённой эпохи <…> Во всех случаях следует отметить активную роль заимствующего языка (осмысление чужого слова и приспособление его к своей лексико-грамматической системе)» [8. С. 161].
А. Ю. Романов согласен с А. А. Брагиной в том, что «обычно словазаимствования идут по пути от слова-ярлыка, отмечающего новое, еще чужое явление
(ср.: кемпинг в первый период его функционирования в русском языке), к словунаименованию, ассимилированному русским языком: кемпинг (без пояснений) – кемпинговый (производное от кемпинг). В дальнейшем, уже в системе заимствующего
языка, усвоенное слово может приобрести функцию характеристики-оценки (сравнения). В этом случае заимствованный неологизм становится мотивированным знаком:
он раскрывает свою внутреннюю форму или получает определенное осмысление, не
всегда абсолютно совпадающее со значением в языке-источнике» [26. С. 16–17].
Нередко период активного функционирования ассимилированного заимствования в языке-реципиенте бывает довольно ограниченным. Хорошей иллюстрацией к этому положению является слово битник, которое в конце 50-х и 60-е годы
оказалось весьма популярным, использовалось для наименования определенной
части западной молодежи и послужило материалом для исследования англоязычных заимствований в работе А. А. Брагиной [8]. «В социальном отношении битники не однородны. Существует по крайней мере два рода битников. Одни – сытые и обеспеченные. Бедная и неопрятная одежда битников для них маскарадный
костюм, а сборища в специально декорированных “пещерах”, “могильных склепах”, “трущобах” – пикантное развлечение <…> Другие бедны и носят истрепанные
свитеры и башмаки: не на что купить новые. Наблюдательные, но аполитичные и наивные, с определенным интересом к литературе, искусству, хотя и недостаточно образованные, и с единственным оружием в руках – иронией. Можно было бы сказать,
что жизнь их – прозябание без надежд и цели, если бы <…> не участие битников в
борьбе профсоюзов, в стычках с неофашистами. Правда, участие стихийное, в период самых острых социальных столкновений <…> От слова битник образуется ряд
производных: битник – битница – битничек — битничество — битнический – битниковский <…> Войдет ли битник в русский язык надолго или станет историзмом
вместе с самим явлением битничества? Это покажет время» [8].
А. Ю. Романов отмечает, что в газетных и журнальных статьях 1990-х годов слово битник практически не употребляется. Более того, проведённый
А. Ю. Романовым опрос в 1998 году показал, что для российской молодежи данное слово приобрело свойства этнонима (лексической единицы с непонятным
значением) – поэтому есть все основания утверждать, что слово битник действительно стало историзмом [26. С. 16–17].
Используя трёхступенчатый подход к классификации заимствований,
В. М. Аристова предлагает различать три типа заимствованных слов: проникновения, заимствования и укоренения. Основой для классификации является этап процесса заимствования. На первом этапе слова применяются по отношению к иноязычной реальности, при фонемно-графическом оформлении возникают определенные колебания в написании, произношении. Происходит освоение иноязычного слова в письменной и устной речи. Второй этап – период заимствования. Для
него характерны семантическое влияние языка-источника, стабилизация значения, активное употребление в устной и письменной речи. Для третьего этапа –
114
«укоренения» – характерно полное подчинение слова нормам заимствующего
языка, использование широких возможностей и внутриязыковой эволюции (словообразование, аббревиация, развитие внешней и внутренней валентности, семантические и стилистические сдвиги и т. д.) [1. С. 8–11].
С. А. Беляева в основном повторяет вышеописанную классификацию и выделяет неосвоенные, частично освоенные и полностью освоенные слова.
В качестве основного критерия выступает «связь с языком-источником» [6. С. 84].
И. В. Арнольд различает полностью ассимилированные слова и частично
ассимилированные, а также заимствования, именуемые экзотизмами [2. С. 105].
Л. П. Крысин выделяет иноязычные вкрапления, экзотизмы и собственно
заимствованные слова. Слова первых двух типов не принадлежат лексике русского языка и противопоставляются заимствованным словам, различаясь между
собой семантико-стилистически [14. С. 43–52], при этом Л. П. Крысин предлагает
различать пять этапов в освоении иноязычного слова: 1) начальный этап – употребление иноязычного слова в тексте в его исконной орфографической (а в устной
речи – в фонетической) и грамматической форме, без транслитерации и транскрипции, в качестве своеобразного вкрапления; 2) второй этап освоения иноязычного слов – приспособление его к системе заимствующего языка; транслитерация
или транскрипция, отнесение к определенной части речи; употребление иноязычного слова в тексте в кавычках, с оговорками и комментариями; 3) третий этап –
период, когда носители языка перестают ощущать непривычность иноязычного
слова, оно теряет сопроводительные сигналы и комментарии и начинает употребляться «на равных» с другими словарными единицами родного языка; однако в
этом употреблении могут сохраняться жанрово-стилистические, ситуативные и
социальные особенности; 4) четвертый этап – этап утраты жанровостилистических, ситуативных и социальных особенностей: этап стабилизации
значения, который предполагает семантическую дифференциацию исконных и
заимствованных слов, близких по смыслу и употреблению; 5) пятый этап – регистрация иноязычного слова в толковом словаре. Факт фиксации слова в словаре
указывает на то, что слово признается принадлежащим лексико-семантической
системе данного языка [14. С. 142–161]. По нашему мнению, и в работе
В. М. Аристовой, и особенно в работах Л. П. Крысина выделенные этапы отражают последовательность процесса освоения иноязычного заимствования на основе ведущих признаков каждого из этапов этого процесса.
Взгляды исследователей на проблему деления иноязычных слов по степени
адаптации могут быть объединены в следующей таблице:
Авторы
Степень усвоенности
А. Шлейхер
Fremdwörter
Lehnwörter
(иностранные слова)
(заимствования)
Р. А. Будагов
неукоренившиеся
укоренившиеся
Г. М. Сидоров
слова, ассимиляция кото- полностью ассимилированные
рых не закончилась
слова
А. А. Реформатский усвоенные, но не освоенные усвоенные и освоенные
А. А. Брагина
заимствования
заимствования,
устойчивые заимвременные,
не- уже
подчинив- ствования, подчипрочные, ещё не- шиеся
системе нившиеся системе
достаточно асси- языка, но стили- языка
милированные
стически ещё огязыком
раниченные
115
В. М. Аристова
С. А. Беляева
проникновение
неосвоенные
заимствование
частично освоенные слова
частично ассимилированные слова
И. В. Арнольд
экзотизмы
Л. П. Крысин
иноязычные вкра- экзотизмы
пления
укоренение
полностью освоенные слова
полностью ассимилированные
слова
собственно заимствованные слова
Предпринимались попытки систематизации заимствований с применением
иной терминологии. Л. М. Баш различает заимствованные и квазизаимствованные
слова. Группа заимствованных слов состоит из четырёх подгрупп – варваризмов
(small talk), транслитерации (маффинсы), собственно заимствований (аутсайдер)
и интернационализмов (политика). Группа квазизаимствований, по мнению
Л. М. Баш, включает три подгруппы – собственно переоформления (нотация),
слова-миксты (арбитражный) и слова-гибриды (форсить). Таким образом, две
первые подгруппы заимствованных слов можно отнести к иноязычной лексике в
традиционной терминологии, а квазизаимствованная лексика соответствует ассимилированной лексике, «иноязычность» которой выявляется посредством этимологического анализа [4. С. 45].
Среди других подходов к систематизации иноязычной и заимствованной лексики следует отметить предложение Л. И. Крысина [14. С. 151] разделять иноязычную лексику, связанную с обозначением новых предметов и понятий, и иноязычную
лексику, не связанную с обозначением новых предметов и понятий, а также предложение О. С. Мжельской и Е. Н. Степановой [20. С. 127] разграничивать слова, употребляющиеся только для обозначения иностранных реалий, и слова, использующиеся для обозначения как иностранных, так и отечественных реалий.
При использовании этих подходов для разграничения нерусских слов становятся очевидными трудности, на которые указывает А. Ю. Романов: «Во-первых,
не легко сейчас встретить заимствованное слово, которое употреблялось бы для
обозначения только русской или только зарубежной реалии <…> Во-вторых, наблюдается расширение семантики многих бывших терминов, которые начинают
функционировать как общеупотребительные слова, обозначая при этом и русские и
зарубежные реалии. Происходит детерминологизация русского языка <…> Втретьих, в русский язык проникает иностранная лексика, которая совершенно немотивированно заменяет имеющиеся русские слова, что <…> связано с общей ориентацией на Запад» [26. С. 15].
Характер языковых контактов между языком, из которого происходило заимствование, и языком-реципиентом является еще одним возможным принципом
классификации иноязычных слов [12]. Прямое и опосредованное заимствование
определяется способом вхождения в язык; прямое: язык-источник – языкпреемник; опосредованное: язык-источник – язык(и)-посредник(и) – языкпреемник. Так, в русском языке есть прямые заимствования из немецкого, например рейхстаг, бундестаг, а есть заимствования через посредство польского языка,
например бляха (польск. Blacha и нем. Blech «жесть»), рынок ( ср. польск. Rynek
«площадь, рынок» и нем. Ring «кольцо,круг»), крахмал ( ср. польск. Krochmal и
нем. Kraftmehl с тем же значением). Есть заимствованные слова с очень долгой и
сложной историей, так называемые «странствующие слова», например лак: к нам
оно пришло из немецкого или голландского, в эти языки – из итальянского,
116
итальянцы же заимствовали его, скорее всего у арабов, к которым оно попало через Иран из Индии (lacha «лак из красной краски и смолы») [18. С. 202].
Кроме того, Ю. С. Маслов, М. Войтович справедливо предлагают различать каналы заимствования. Каналы заимствований могут быть как устные, так и
письменные. Устные заимствования особенно характерны для более старых исторических эпох – до широкого распространения письма. Более поздние заимствования обычно бывают связаны с более «квалифицированным» освоением чужеязычной культуры, идущим через книгу, газету, через сознательное изучение соответствующего языка. При устном заимствовании слово претерпевает больше
изменений во всем своем облике, чем при письменном. К словам, заимствованным из английского языка устным путём, М. Войтович [12. С. 8] относит такие
единицы из области морской лексики, как аврал (overall), мичман (midshipman),
рында «судовой колокол» (to ring the bell), полундра (fall under), отмечая, что по
сравнению со словами, проникшими в русский из английского языка письменным
путем, таких единиц немного.
Существуют и другие подходы к классификации заимствований, один из
которых успешно использует в своей работе Г. Г. Тимофеева [30. С. 14]. Исследователь выделяет три способа введения письменной формы заимствованного слова
в русский язык: трансплантация, транслитерация и практическая транскрипция.
Трансплантация предполагает введение иностранного слова в русский язык в
иноязычном написании, с полным сохранением графического и орфографического облика (например, Internet, non-stop, party, www); транслитерация, основанная
на графическом принципе, предусматривает передачу заимствованного слова буквами заимствующего языка (например, киллер, спонсор); практическая транскрипция использует фонетический принцип, при котором звуки чужого слова передаются русскими буквами (воукмен, ток-шоу, хай-вей).
А. Ю. Романов отмечает, что использование трансплантации свидетельствует о полном отсутствии или незначительной степени лексико-грамматической
освоенности иностранного слова русским языком, но именно с первоначального
использования «транспланта» (иноязычного вкрапления или варваризма – в других терминологиях) начинается постепенное внедрение и ассимиляция иностранного слова в русский язык.
Основные классификации заимствований, рассмотренных нами, можно
представить на схеме:
117
Классификации заимствова-ний
по источнику
заимствования
по сфере
употребления
по степени
ассимиляции
по характеру
заимствованного материала
по характеру
языковых
контактов
калькирование
прямое
прямое
транслитерация
транскрипция
трансплантация
по времени
заимствования
опосредованное
Таким образом, несмотря на все попытки выработать единую и последовательную систему классификации заимствований в последние 30 лет, желаемый
результат так и не был достигнут. Были предложены классификации иноязычных
слов: в зависимости от времени и источника заимствования [1; 15]; по сфере
употребления [1; 12]; по характеру заимствованного материала [16; 18]; по степени ассимиляции [1; 2; 4; 6; 8; 9; 14; 24; 27]; по принципу активного или пассивного использования иноязычного слова [8]; по способу передачи в русский язык –
транслитерация, транскрипция, трансплантация [30]; по характеру языковых контактов – непосредственные или опосредованные [12; 18]; по способу заимствования – слова, заимствованные письменным или устным путем [12; 18]; по денотату
– связано ли слово с обозначением нового предмета или понятия, или не связано
[14], служит ли оно для обозначения русской или иностранной реалии [20]. Несмотря на дискуссионность многих воззрений, они послужили базой и отправной
точкой для дальнейшей разработки теории заимствования.
Список литературы
1. Аристова, В. М. Англо-русские языковые контакты (англицизмы в русском
языке) / В. М. Аристова. – Л. : Изд-во Ленингр. ун-та, 1978. – C. 151.
2. Арнольд, И. В. Стилистика современного английского языка / И. В. Арнольд.
– М. : Просвещение, 1990. – С. 105–178.
3. Ахманова, О. С. Очерки по общей и русской лексикологии / О. С. Ахманова. –
М., 1957. – С. 248.
4. Баш, Л. М. Дифференциация термина «заимствование» : хронологический и
этимологический аспекты / Л. М. Баш // Вестн. Моск. ун-та. – 1989. – Сер. 9.
Филология. – № 4. – С. 22–34.
5. Беликова, И. Ф. Морфологические преобразования в языке как результат заимствования : автореф. дис. … канд. филол. наук / И. Ф. Беликова. – М., 1988. – С. 1–10.
6. Беляева, С. А. Английские слова в русском языке XVI–XX вв. / С. А. Беляева.
– Владивосток : Изд-во Дальневост. ун-та, 1984. – С. 84.
7. Бодуен де Куртенэ, И. А. О смешанном характере всех языков / И. А. Бодуен
де Куртенэ // Избранные труды по общему языкознанию. – М. : Изд-во АН
СССР, 1963. – Т. 2. – С. 342–366.
118
8. Брагина, А. А. Неологизмы в русском языке / А. А. Брагина. – М. : Просвещение, 1973. – 224 с.
9. Будагов, Р. А. Введение в науку о языке (18–20 вв.) / Р. А. Будагов. – М. : Просвещение, 1965. – 2-е изд., перераб. и доп. – С. 492.
10. Булаховский, Л. А. Курс русского литературного языка / Л. А. Булаховский. –
Киев, 1952. – Т. 1.
11. Булич, С. К. Заимствованные слова и их значение для развития языка /
С. К. Булич // Рус. энциклопед. вестн. – Варшава, 1886. – Т. XV.
12. Войтович, М. Характеристика заимствованных из английского языка имен
существительных в русском языке / М. Войтович. – Познань, 1984. – С. 8.
13. Жирмунский, В. М. История немецкого языка / В. М. Жирмунский. – М., 1948.
– С. 82.
14. Крысин, Л. П. Иноязычное слово в контексте современной общественной
жизни / Л. П. Крысин // Русский язык конца ХХ столетия (1985–1995). – М.,
1996. – С. 147–154.
15. Крысин, Л. П. Иноязычные слова в современном русском языке /
Л. П. Крысин. – М. : Наука, 1968. – 208 с.
16. Лоте, Д. С. Вопросы заимствования и упорядочения иноязычных терминов и
терминоэлементов / Д. С. Лоте. – М., 1982. – 152 с.
17. Майоров, М. П. К вопросу о сущности лексического заимствования /
М. П. Майоров // Учен. зап. 1-го МГПИИЯ, 1967. – Т. 37. – С. 196, 211–235.
18. Маслов, Ю. С. Введение в языкознание / Ю. С. Маслов. – СПб. : Филол. фак.
СПбГУ ; М. : Издат. центр «Академия», 2005. – 304 с.
19. Мейе, А. Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков /
А. Мейе. – М. ; Л., 1938. – 471 с.
20. Мжельская, О. С. Новейшие англицизмы в русском языке / О. С. Мжельская,
Е. И. Степанова // Новые слова и словари новых русских слов. – Л., 1983. –
С. 125–139.
21. Павленко, Г. В. Проблема освоения иноязычных заимствований: языковой и
речевой аспекты (на материале англицизмов ХХ века) : дис. … канд. филол.
наук / Г. В. Павленко. – Таганрог, 1999. – С. 90–135.
22. Реформатский, А. А. Введение в языкознание / А. А. Реформатский. – М.,
1955. – С. 117.
23. Реформатский, А. А. Введение в языкознание / А. А. Реформатский. – М.,
1967.
24. Реформатский, А. А. О некоторых вопросах терминологии /
А. А. Реформатский // Сб. докл. и сообщ. лингв. о-ва. – Вып. IV. – Калинин,
1974.
25. Розенцвейг, В. Ю. Языковые контакты / В. Ю. Розенцвейг. – Л., 1972. – С. 5–
22.
26. Романов, А. Ю. Англицизмы и американизмы в русском языке и отношение к
ним / А. Ю. Романов. – СПб. : Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2000. – 152 с.
27. Сидоров, Г. М. К проблеме освоения русским языком лексики немецкого происхождения / Г. М. Сидоров // Учен. зап. Куйбышев. гос. пед. ин-та
им. В. В. Куйбышева. – М., 1994. – Вып. 66. – С. 57–68.
28. Соболевский, А. И. Русские заимствованные слова / А. И. Соболевский. –
СПб, 1891.
29. Сорокин, Ю. С. Развитие словарного состава русского литературного языка
30–90 гг. XIX века / Ю. С. Сорокин. – М. ; Л. : Наука, 1965. – С. 23.
119
30. Тимофеева, Г. Г. Новые английские заимствования в русском языке. Написание. Произношение / Г. Г. Тимофеева. – СПб., 1995. – С. 14.
31. Хауген, Э. Процесс заимствования / Э. Хауген // Новое в лингвистике. – М. :
Прогресс, 1972. – Вып. 6. – С. 344–382.
32. Чарикова, Е. И. О терминах заимствование и освоение при взаимодействии
языков. Лексикология и фразеология. Новый взгляд / Е. И. Чарикова // Тез. 2ой межвуз. конф. – М., МГЗПИ., 1989. – С. 153–154.
33. Шанский, Н. М. Лексикология современного русского языка / Н. М. Шанский.
– М. : Просвещение, 1972. – 327 с.
34. Языкознание : большой энциклопед. слов. / гл. ред. В. Н. Ярцева. – М., 1998. –
C. 158.
С. И. Маджаева
НЕКОТОРЫЕ ЗАКОНОМЕРНОСТИ ОБЩЕНИЯ ВРАЧА
И ПАЦИЕНТА, БОЛЬНОГО САХАРНЫМ ДИАБЕТОМ
В данной статье автор рассматривает некоторые закономерности общения врача и пациента, больного сахарным диабетом. Умение общаться является одним из важных факторов в лечении. Общение зависит от целей, которые
ставит врач. На коммуникативное поведение врача влияют постулаты профессиональной медицинской этики – деонтологии. Дискурсивная компетенция участников общения проявляется в том, что участники общения выражают свои
интенции, эмоции, отношения в системе высказываний.
Ключевые слова: дискурсивная компетенция, медицинский дискурс, интенция, речевые намерения, дискурсивное поведение, коммуникативные помехи,
речевые действия, речевой этикет.
Современные проблемы медицины приобрели глобальный характер, и поэтому врач должен видеть и разрешать вопросы, которые ставит перед ним жизнь.
Он решает профессиональные задачи, которые заключаются в развитии рефлексивного клинического мышления, и способствуют развитию дискурсивной компетенции профессионально-ориентированной направленности. В своей деятельности врач вступает в коммуникативный процесс, и одним из профессионально востребованных качеств специалиста-медика является умение эффективно общаться
с пациентом.
Несмотря на активные разработки в области медицинского дискурса западных и американских последователей социолингвистики, дискурс-анализа и
анализа разговора, этнографов речи, социологов и психологов отечественной лингвистической науки, устный медицинский дискурс стал объектом изучения лишь
в последние годы. В центре внимания исследователей до сих пор оказывались
только его частные аспекты, в основном лингвопрагматический и когнитивный
аспекты, проблемы медицинского терминообразования.
Устную медицинскую коммуникацию отличает двухкомпонентность коммуникативной цели. Инструментальная цель, способствующая осуществлению
профессиональной деятельности, и терапевтическая цель, которая заключается в
оказании воздействия на психоэмоциональное состояние пациента для его стаби120
лизации или улучшения, установления доверительных отношений между ним и
врачом1. К механизмам, регулирующим порождение дискурса, относятся ценности и нормы медицинской деятельности. Регуляторами коммуникативного поведения врача выступают постулаты профессиональной медицинской этики – деонтологии. Основными принципами дискурсивной деятельности врача являются
принципы уважения пациента, правдивости, гуманизма, актуализируемые посредством особых дискурсивных ходов (элиминирование оценочных высказываний,
сокрытие информации, позитивное содержание высказываний, демонстрация эмпатии, адаптация вербального уровня дискурса врача к уровню пациента и т. д.).
Цель данной статьи состоит в выявлении закономерностей продуцирования медицинского дискурса врачом и пациентом, больным сахарным диабетом.
Сахарный диабет – серьезное и коварное заболевание. Пациенту необходимо соблюдать диету, иначе могут быть осложнения, которые повлекут за собой
смертельный исход. Не каждый пациент, больной сахарным диабетом, понимает
это, так как вначале болезнь не дает о себе знать: ничего не болит и ничто не беспокоит. И больной думает, что он здоров, и не соблюдает рекомендации врача.
Врач должен предупредить пациента, научить его бороться с болезнью.
Врач является лидером в медицинском дискурсе. Для него характерны черты, обусловливающие его отношение к обществу в целом. За ним остается право
вмешательства и решения. В дискурсе врач находит источник приложения своих
способностей, выход своих знаний и умений. При беседе врач обязан выявить
причины заболевания, объяснить последствия, дать рекомендации и указания.
Дискурсивная компетенция участников общения проявляется в том, что
участники общения, ориентируясь друг на друга, на общее денотативное пространство, фоновые практические знания, национально-ментальные стереотипы,
выражают свои интенции, эмоции, отношения, оценки в системе высказываний2.
В дискурсе «врач – пациент» можно выделить следующие интенции, выражающие коммуникативные намерения говорящего: сообщение, запрос информации, побуждение к действию.
Данные интенции характерны для следующих этапов:
1. Первичный прием больного. Он состоит из приветствия, жалоб пациента, выяснения времени начала заболевания, первых симптомов. На данном этапе
предметом общения становятся две группы тем: а) причины обращения к врачу
(появление патологических проявлений, существование различных факторов, ускоривших обращение к врачу, просьбы пациента о прохождении какого-либо обследования и лечения, рекомендации третьих лиц или направления от других специалистов); б) жалобы пациента (локализация симптомов, характер проявлений,
частота, длительность, протекание, степень тяжести, отягощающие и паллиативные факторы, сопутствующие симптомы, адаптация к заболеванию).
На этапе истории жизни врач и пациент ведут беседу на следующие темы:
а) общий анамнез (серьезные/хронические заболевания, а именно заболевания
сердца, сахарный диабет, гепатит и т. п., госпитализации, операции, факты переливания крови, лечение, получаемое по поводу имеющихся заболеваний, аллергия, иммунизация); б) условия труда и быта пациента: профессиональный риск
(подверженность вредным воздействиям на работе); вредные привычки (употребление алкоголя, курение, количество, длительность/стаж, регулярность); режим
питания (рацион, количество и качество употребляемой пищи, регулярность,
употребление здоровой и нездоровой пищи); в) семейный анамнез (наследственные заболевания, состояние здоровья родственников).
121
2. Физикальный осмотр пациента. Врач использует императив (разденьтесь, откройте рот). В данном случае следует отметить интенции, выражающие
эмоциональное состояние коммуникантов и их отношение к чему-либо. К ним относятся выражения удовлетворения, удовольствия, радости, надежды, огорчения,
волнения, стремления. Доктор, а если я буду соблюдать диету, я вылечусь?/
Нельзя говорить о полном выздоровлении. Уровень глюкозы будет в норме и не
будет осложнений.
3. Заполнение истории болезни. Речевые намерения данного этапа состоят
из формулирования вопросов о паспортных данных больного, основных жалобах,
семейном положении, характере работы, вредных привычках, генетической предрасположенности, выяснения жалоб пациента, разъяснения, обобщений, выводов.
На данном этапе часто используются нарративы. Пациент рассказывает о своей
жизни, причинах заболевания.
4. Постановка диагноза. Врач сожалеет (К сожалению, анализ крови показывает, что у Вас сахарный диабет 2 типа), констатирует (Давление стабильное,
холестерин в норме), требует (Вам необходимо соблюдать строжайшую диету.
Через день повторите анализ крови). На этапе рекомендаций обследования и/или
лечения обсуждаются предлагаемые виды обследования и лечения, диагноз пациента, меры по укреплению здоровья. Направляя на лабораторные исследования,
врач советует, рекомендует, требует.
Дискурс «врач – пациент» может состоять как из повествования самого пациента, так и ответов и вопросов. Например; Доктор, я болею давно. Болезнь не
проходит, сахар не уменьшается. Я пью таблетки. К тому же повысилось давление, плохо сплю. Пациент не дает сказать врачу слово. Врач не прерывает больного, и, выслушав его речь до конца, дает новые рекомендации.
Диалог зависит от врача и пациента. В психологии выделяют несколько
видов поведения пациентов, что определяет их речь. Пациент может быть излишне стеснителен, молчалив, болтлив, агрессивен. Поведение пациента является
причиной изменения дискурсивного поведения врача, который должен использовать различные речевые намерения.
Особенности общения врача и пациента могут быть детерминированы гендерной принадлежностью его участников3. Отмечены различия в коммуникативном поведении пациентов-женщин (директивность, большая кооперативность) и
пациентов-мужчин (полный контроль над общением, меньшая кооперативность).
Диалог зависит также от места и обстановки общения. Так, например, в поликлинике врач старается задавать более конкретные вопросы. Это связано со временем, которое отводится на больного. В стационаре же врач уделяет больше времени на беседу.
Функции речевого этикета (вежливости, воздействия, призывная) имеют
специфическую вербальную реализацию в общении «врач – пациент».
Группа А. Сообщение информации.
1. Констатация фактов. У Вас в семье были родственники с сахарным диабетом. Ваша мама. / У вас гипертония 2-ой степени. А сахарный диабет – генетическое заболевание.
2. Анонсирование. Апидра: Новый аналог инсулина ультракороткого действия для лечения пациентов с сахарным диабетом 1 и 2 типа.
3. Уточнение информации. Апидра – инсулин глузулин.
4. Дополнение информации. Начальная доза инсулина перед едой равна
уровню гликемии после соответствующего приема пищи в ммоль/л, деленному на 2.
122
5. Опровержение информации. Инсулин это не наркотик. Никто Вас не
сажает на иглу.
6. Альтернатива. Вам необходимо принимать данное лекарство и соблюдать диету, или у Вас будут осложнения.
7. Собственное мнение/суждение. Я думаю, Вам надо перейти на инсулин. /
Мы считаем, что этот препарат лучше действует на центральную нервную
систему и не дает осложнений. / На наш взгляд, ваше состояние хорошее, несмотря на возраст вашего заболевания.
Группа Б. Запрос информации.
1. Запрос новой информации. Когда Вы почувствовали боли в ногах? / Как
долго Вы болеете?/ Как оформить отказ от операции?
Среди вопросительных речевых действий наиболее частотны собственновопросительные, формально-грамматические признаки, которые заключаются в
наличии местоименного вопросительного слова. Эти действия требуют от пациента ответа, в котором конкретизируются интересующие врача количественные
или качественные признаки процесса, явления, действия; временные и локальные
характеристики; способы и условия действия. Зачем Вы сдавали анализ крови на
сахар? – Почувствовала жажду, и подруга посоветовала сдать кровь.
Группа В. Побуждение к действию, взаимодействию.
1. Обращение с просьбой. Для выражения побудительных речевых действий используются как побудительные конструкции с императивом, так и формально-грамматические вопросительные конструкции. Для того чтобы вопрос носил оттенок вежливости, в состав этих конструкций включаются модели, представляющие собой этикетные клише (Будьте добры, повернитесь на бок), вопросительные конструкции (Вы не могли бы прийти завтра на повторный анализ?).
С точки зрения языкового материала представляются интересными возможные речевые реакции пациента, выражающие согласие/готовность выполнить
назначения /указания врача. Не забудьте, пожалуйста, завтра сходить к окулисту. – Обязательно схожу. Я уже записалась на прием. / Составьте, пожалуйста, список принимаемых Вами лекарств. / Когда это нужно принести?
Предложения взаимодействия. Мы предлагаем Вам принимать инсулин.
Вы больны уже 6 лет. Уровень глюкозы 8 и 5 ммоль. / Мы советуем Вам поехать
в санаторий. Пребывание там укрепит Ваши нервы.
Принятие предложения. Хорошо, меня устраивает все, и я буду принимать инсулин.
Отклонение предложения. Я не буду принимать инсулин. Вы сажаете меня на иглу. Я не хочу постоянно делать инъекции.
Предложения рекомендации/совета. Мы советовали бы Вам пока не принимать эти лекарства. / Мы рекомендуем снизить дозу / Мы хотели бы предупредить Вас об осложнениях диабета.
Запрещение, ограничение. Посещение этого больного строго ограничено. /
Вам запрещено вставать.
Врач так должен вести беседу, чтобы между ним и пациентом было понимание. Понимание представляет собой сложный процесс соотнесения имеющегося и
нового знания. Готовность участников общения перенастраиваться в процессе коммуникации свидетельствует о настроенности на получение информации. В этом плане процесс общения представляет собой динамическое смысловое пространство.
Но в общении пациента и врача часто встречаются и дискурсивные помехи, которые связаны со спецификой самого медицинского дискурса, определяю123
щей его семантические и структурные параметры. Такие помехи вызваны: 1) противоречием между тенденцией данного дискурса к точности и объективности
представления информации и диффузностью и многозначностью семантики используемых медицинских терминов и общеупотребительных слов (нефропатия,
нейропатия, инсулин-тест, диабетическая полинейропатия, сопор и т. п.); 2)
тенденцией к краткости, компактности содержания, выражаемого посредством
эллипсиса, вследствие дефицита отведенного на общение времени (Пациент: Чем
болею? Ну, у меня диабет. – Врач: Какой? – Пациент: Сахарный. – Врач: Понятно, что сахарный. Какого типа? – Пациент: Второго).
Вторая группа коммуникативных помех обусловлена уровнем дискурсивной компетенции участников (пациента или врача). Недостаточная речевая компетенция пациента приводит к субъективности его дискурса, затрудняющей понимание (Врач: Как у Вас болит голова? – Пациент: Не могу объяснить. Давит в
затылке. Как будто ободок).
Еще одним источником коммуникативных помех является неадекватная
стратегическая (интерактивная) компетенция пациента, результатом чего выступает нарушение им правил коммуникативного институционального поведения
(прерывания, речевые наложения, введение собственных тем, не входящих в институциональную повестку).
К закономерностям общения врача и пациента, больного сахарным диабетом, можно отнести нейтрально-эмоциональное общение, целью которого является взаимное либо одностороннее информирование и реакция на него. Каковы причины обращения к нам? / У меня сильная жажда, я худею, ночью не могу спать,
хочу есть, но не поправляюсь. Сильное сердцебиение. Ответ другого пациента на
этот же вопрос: Что-то плохо мне. Пришел посоветоваться, может, какие анализы сдать.
Общение врача и пациента зависит от профессиональных качеств специалиста-медика и его умения строить общение. Ведь больной реагирует на все нюансы слова и настроение доктора. Несомненно, врачу всегда приходится решать
трудные задачи: какие слова могут быть целительными, а какие могут сжечь последнюю надежду. Следовательно, медицинский дискурс функционирует благодаря влиянию языковых личностей, участвующих в общении, и «является процессуальным, деятельностным и динамическим явлением»4.
Медицинский дискурс, целью которого является оздоровление пациента,
оказание помощи и запрос информации, имеет некоторые закономерности. Общение врача и пациента, больного сахарным диабетом, характеризуется комбинированным типом изложения (речи). Типы изложения представляют собой разновидности речи, отличающиеся коммуникативными целями. Это находит отражение в
их функциональных особенностях, используемых в них способах семантизации
информации, формах их вербальной презентации. Различные типы изложения
реализуются посредством специфических речевых форм (нарративов, императивов). Адекватность/неадекватность дискурсивной компетенции врача может быть
установлена путем анализа в медицинском дискурсе коммуникативных помех, к
числу которых относятся особенности самого дискурса, недостаточная дискурсивная компетенция врача/пациента, эмоциогенность общения.
К специфике изучаемого дискурса можно отнести и то, что в нем стереотипы гендерного поведения оказываются вторичными по отношению к стереотипам профессионального поведения. Важную роль в формировании формальносодержательных параметров продуцируемого дискурса играют также возрастные,
124
статусные и этнические характеристики пациентов, характер заболевания, место
(стационар, поликлиника, место проживания пациента) и обстановка общения.
Медицинский дискурс строится на принципах уважения пациента, правдивости, гуманизма. Для этого в беседе используются особые дискурсивные подходы (сокрытие информации, позитивное содержание высказываний, демонстрация доверия,
эмпатии, адаптация вербального уровня дискурса врача к уровню пациента и т. д.).
Примечания
1
Жура, В. В. Дискурсивная компетенция врача в устном медицинском общении :
автореф. дис. … д-ра филол. наук / Виктория Валентиновна Жура. – Волгоград,
2008. – С. 9.
2
Формановская, Н. И. Речевое общение : коммуникативно-прагматический подход / Н. И. Формановская. – М., 2002. – С. 32–35.
3
См.: Жура, В. В. Дискурсивная компетенция врача в устном медицинском общении.
– С. 11.
4
Манерко, Л. А. Истоки и основания когнитивно-коммуникативного терминоведения / Л. А. Манерко // Лексикология. Терминоведение. Стилистика : сб. науч.
тр., посв. юбилею В. М. Лейчика. – М. ; Рязань, 2003. – С. 120–126.
5
Акаева, Э. В. Коммуникативные стратегии профессионального медицинского
дискурса : автореф. дис. … канд. филол. наук / Элеонора Вячеславовна Акаева. –
Омск, 2007. – 19 с.
6
Бейлинсон, Л. С. Характеристика медико-педагогического дискурса : дис. …
канд. филол. наук / Любовь Семеновна Бейлинсон. – Волгоград, 2001. – 182 с.
7
Жура, В. В. Виды коммуникативного взаимодействия врача и пациента / В. В.
Жура // Вестн. Волгоград. гос. мед. ун-та. – 2004. – № 10. – С. 84–85.
8
Жура, В. В. Коммуникативное взаимодействие в ситуациях профессионального
общения врача с пациентом / В. В. Жура // Гуманитарное образование и медицина : сб. науч. тр. – Волгоград : ГУ «Издатель», 2003. – Т. 60, вып. 1. – С. 113–120.
9
Карасик, В. И. Языковые ключи / В. И. Карасик. – Волгоград : Парадигма. –
2007. –520 с.
10
Swartz, M. N. Physical Diagnosis, History and Examination / M. N. Swartz. – 4th ed.
– W. B. Saunders Company. – USA, 2002. – 826 p.
Н. И. Миронова
ПОЛ И ГЕНДЕР В ЛИНГВИСТИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЯХ
В статье рассматривается проблема влияния на речь индивида его биологического пола и гендера (социально-психологического пола). Предлагается разграничивать понятия «вербальные навыки» и «речевое поведение» и подчеркивается, что о влиянии биологического пола можно говорить лишь в отношении
вербальных навыков.
Ключевые слова: биологический пол, гендер, вербальные навыки, речевое
поведение.
Внимание лингвистов привлекают самые разные характеристики коммуниканта: пол, возраст, социальный статус (в широком смысле), этническая принад125
лежность и др., поскольку считается, что они могут найти отражение в речи. Исследование влияния пола (гендера) на речь представляет собой самостоятельное
широкое и имеющее богатую историю направление.
Для ранних работ в области исследования влияния полового признака на
речь был характерен эссенциалистский подход. Пол рассматривался как некоторое
постоянное, неотъемлемое врожденное качество, безоговорочно данная половая
идентичность, в силу которой люди естественным образом разделены на две группы. Влияние пола на речь индивида трактовалось как прямое, непосредственное;
половые различия были не только отправной точкой, но и объяснением для любой
лингвистической вариативности. Основной задачей в рамках эссенциализма было
не объяснить, а задокументировать особенности речи мужчин и женщин1.
Пол определялся как наиважнейший фактор регулирования общения, а
стиль речевого поведения считался производным от половой идентичности и неизменным. «Женский язык» и «мужской язык» считались взаимоисключающими
стилями и рассматривались в рамках трех парадигм: парадигмы дефицитности
(deficit), парадигмы доминирования (dominance) и парадигмы различия
(difference)2.
Парадигма дефицитности была связана с идеей языковой ущербности
женщин: мужской язык рассматривался как норма, а женский – как отклонение от
нормы. В рамках парадигмы доминирования считалось, что языковые формы и
модели представляют собой проявления патриархального социального порядка.
Язык рассматривался как средство интенционального создания мужского доминирования в коммуникации, средство воплощения силы и власти3. Исследования в
русле парадигмы различия рассматривали общение между мужчинами и женщинами с позиций двух культур4. Маскулинность и фемининность могли рассматриваться как взаимоисключающие качества, как полюса одного континуума (то, что
отличается от мужественности, автоматически приближается к женственности)
или как независимые автономные измерения; в этом случае считалось, что каждый человек может содержать в себе определенные маскулинные и определенные
фемининные признаки5.
Парадигмы доминирования и различия отражают разные моменты развития феминизма6. Общим недостатком представленных выше парадигм является
поляризация половых (гендерных) различий; не учитываются черты сходства
мужского и женского речевого поведения. Гендерная идентичность рассматривается как напрямую зависящая от пола, статичная и неизменная; не учитывается
роль контекста.
Сейчас различие между мужским и женским речевым поведением уже не
считается аксиомой; широко используется понятие «гендер» и признается, что
между полом индивида и его речью существует сложная опосредствованная связь.
Но многие вопросы так и остались неразрешенными, и один из них – оказывает ли
какое-либо влияние биологический пол индивида на его речь.
Биологический пол и вербальные навыки. Часто вопрос о влиянии биологического пола на речь индивида упрощается, что приводит к однозначному ответу:
либо это влияние признается, либо полностью отрицается. В действительности
ответ на этот вопрос значительно сложнее и предполагает, в первую очередь, разграничение понятий «вербальные навыки» и «речевое поведение», речь.
Влияние биологического пола индивида на речь и сейчас является актуальной темой исследований7. Хотя лингвистика уже отказалась от эссенциалистского подхода, согласно которому стиль речевого поведения полностью обуслов126
лен биологическим полом индивида и всегда остается неизменным8, этот вопрос
остается пока недостаточно изученным.
Ученые заявляют, что различия в вербальных способностях мужчин и
женщин существуют. Часто можно встретить утверждение о том, что женщины
превосходят мужчин в вербальных способностях, навыках. Но круг явлений, которые относят к вербальным навыкам, определен нечетко. С вербальными навыками соотносят следующие факты: девочки начинают говорить раньше мальчиков, имеют более широкий словарь, производят более длинные предложения,
строят их более грамотно; лучше читают и произносят слова, а также быстрее порождают слова при наличии ограничительных условий (например, слова, начинающиеся с определенной буквы). Кроме этого, исследователи относят к речевым
навыкам и такие характеристики, как частота вступления в разговор, заикание и
пр. Ясно, что последние две характеристики, а также многие другие факты, относимые к речевым навыкам, в действительности таковыми не являются; частота
вступления в разговор, например, скорее связана с особенностями коммуникативного поведения.
При этом широко известно и то, что девочки овладевают раньше, чем
мальчики, и многими другими типами поведения и навыками, не только вербальными. Причину видят в том, что девочки развиваются раньше: пубертатный период (период полового созревания) у них заканчивается в среднем на два года раньше, чем у мальчиков. Кроме того, некоторые из отмеченных выше особенностей
речи могут быть свойственны только детям, а с возрастом нивелироваться. Поэтому для того, чтобы говорить о различиях в речевых навыках, определяемых
биологическим полом индивида, в первую очередь необходимо проверить, какие
различия сохраняются хотя бы до юношеского возраста, когда половое созревание
заканчивается и, следовательно, не может служить объяснением различий в поведении.
Современные экспериментально подтвержденные данные9 показывают, что
женщины вовсе не превосходят мужчин по всем вербальным навыкам, как часто
считается.
Один из популярных во всем мире стандартных тестов, используемых для
оценки вербальных навыков людей разного возраста, – это тест Векслера, WAIS
(Wechsler Adult Intelligence Scale)10. Его вербальная часть содержит следующие
типы заданий:
– на общие знания о мире (information);
– на понимание (головоломки) (comprehension);
– на объем оперативной памяти (digit span);
– на установление сходства (similarities);
– на подбор толкования к слову (vocabulary);
– арифметические задачи в вербальной форме (arithmetic).
Интересно, что по всем этим тестам результаты лиц мужского пола оказываются несколько лучше, чем у женщин.
Как указывает Д. Кимура11, научно доказано лишь преимущество женщин
в беглости речи (verbal fluency), а именно в способности порождать слова и высказывания при наличии ограничительных условий (например, слова должны начинаться с определенной буквы), и в вербальных заданиях, имеющих отношение к
категории цвета.
Установлен также тот факт, что у женщин лучше, чем у мужчин, вербальная память (verbal memory) – способность к запоминанию вербального материала.
127
Превосходство женщин проявляется при воспроизведении из памяти слов
или иного материала, который легко может быть представлен вербально. Подобные примеры предоставляет как тест Векслера для детей WISC (Wechsler Intelligence Test for Children), так и многочисленные тесты, используемые при поступлении в высшие учебные заведения. Исследования показали, что превосходство
женщин над мужчинами проявляется в любом возрасте и не зависит от материала
(проявляется как при воспроизведении из памяти списка не связанных слов или
чисел, так и при воспроизведении отрывка текста). Женщины также быстрее заучивают слова. Интересно, что при воспроизведении слов женщины стремятся
объединить слова в значимые категории, а мужчины – воспроизвести их в том же
порядке, в котором они были даны.
Различия в вербальной памяти между мужчинами и женщинами проявляются сильнее, когда требуется воспроизвести содержание значимого текста, а вот
различий при воспроизведении бессмысленных образов практически не наблюдается. Д. Кимура дает следующее объяснение этому факту: превосходство женщин
над мужчинами пропадает, если объекты нельзя снабдить вербальными ярлыками.
Автор высказывает предположение о том, что представительницы женского пола
обладают способностью быстрее устанавливать связь между объектом и его именем, что делает более легким последующее воспроизведение, подчеркивая при
этом, что в вопросе о причинах преимущества женщин в вербальной памяти еще
много неясного.
Как можно видеть, научно доказанное превосходство женщин над мужчинами, вопреки бытующему мнению, имеет достаточно ограниченную область
проявления. Влияние биологического пола индивида распространяется лишь на
определенные вербальные навыки: беглость речи, способность выполнять вербальные задания, связанные с категорией цвета, и способность к запоминанию
вербального материала.
Речевое поведение и гендер. Если пол представляет собой биологическую
характеристику индивида, основанную, главным образом, на особенностях репродуктивной системы человека, то гендер имеет социальную природу. По словам
А. В. Кирилиной, гендер «акцентирует социально-культурную, а не природную
доминанту пола»12. Важны не сами по себе биологические различия между мужчинами и женщинами, а то культурное и социальное значение, которое общество
придает этим различиям, т. е. гендер обусловлен не только биологически, но и социально и посредством культуры. В настоящее время гендер понимается как конвенциональный, относительно независимый от пола социальный идеологический
конструкт, в котором аккумулированы представления о том, что значит быть
мужчиной и женщиной в той или иной культуре13. Признание факта влияния на
речь гендера свидетельствует о том, что связь между полом индивида и его речевым поведением рассматривается не как прямая, а как опосредствованная.
Допускаемая в лингвистической литературе «по умолчанию» психологическая составляющая гендера подчеркивается в психологических исследованиях.
При изучении психологии мужчин и женщин гендер рассматривается как социально-психологическое понятие, пол в социально-психологическом смысле14. В
контексте гендера описывается, какие психологические качества присущи женскому и мужскому полу, какое поведение (в том числе и речевое) считается нормальным или отклоняющимся от нормы для мужчин и женщин, как пол влияет на
социальное положение, статус личности. Иными словами, для того, чтобы быть
женщиной или мужчиной, не значит просто быть человеком с женской или муж128
ской анатомией, а значит следовать определенным социокультурным ожиданиям,
предъявляемым обществом по отношению к человеку на основании принятых там
правил пола. Подчеркивается, что психологический пол, или гендер, содержит
когнитивные (гендерное самосознание), эмоциональные (гендерная идентичность) и поведенческие (особенности поведения) компоненты. Понятие «гендер»
подчеркивает, как мы демонстрируем свой пол окружающим, и характеризует индивида по критерию соответствия его поведения маскулинности или фемининности. С точки зрения А. А. Чекалиной14, категория психологического пола базируется на единстве трех установок: «я знаю, что я – женщина / мужчина»; «я чувствую себя женщиной / мужчиной»; «я веду себя как женщина / мужчина»
Мужественность и женственность трактуются не как универсальные, а как
изменчивые, множественные категории. Р. У. Коннелл в своих книгах «Гендер и
власть» и «Проявления мужественности»15 развивает идею о том, что существует
много разных проявлений как мужественности (например, «физическая мужественность» (physical masculinity), «техническая мужественность» (technical masculinity),
так и женственности. В рамках общества эти контрастирующие версии поведения
упорядочены в иерархию, ориентированную вокруг одного определяющего принципа – принципа доминирования мужчин над женщинами. На вершине иерархии находится гегемонная мужественность (идеальная форма мужественности). Ее определяющими чертами являются гетеросексуальность и брак, авторитет, оплачиваемая
работа и физическая сила. Этот тип мужественности воплощают всего несколько человек: Сильвестр Сталлоне, Брюс Уиллис, Хэмфри Богарт и Жан-Клод Ван Дамм.
В подчиненном положении к гегемонной мужественности находятся другие формы мужественности; в самом низу гендерной иерархии располагается позорная гомосексуальная мужественность.
Дополнением (подчиненным) к гегемонной мужественности является подчеркнутая женственность, ориентированная на приспособление к интересам мужчин и характеризующаяся уступчивостью и сопереживанием. Более низкие ступени иерархии занимают феминистки, женщины, занимающиеся физическим трудом, старые девы, лесбиянки и пр.
Гендерные отношения не являются фиксированными или статичными; они
динамичны и открыты для изменений.
Перечень возможных идентичностей можно считать открытым. Многие
исследователи отмечают возникновение новых типов женственности и мужественности. Так, М. Бухольц16 говорит об одном из новых типов женственности,
приводя в пример калифорнийских старшеклассниц. Для них не характерны патриархальные стереотипы женственности и традиционные интересы их сверстниц;
им девушки предпочитают интеллектуальные занятия, «мужское» увлечение компьютером; они гордятся своими академическими успехами. Так девушки конструируют новый тип идентичности – «компьютерных фанаток», и важным элементом конструирования гендерной идентичности является язык. Вербальное поведение «компьютерных фанаток» имеет свои особенности, например, фонетические. Они избегают особенностей произношения, связанных с «крутым калифорнийским стилем», который используют их «правильные сверстники», и произносят с придыханием звук [t] в конечной или интервокальной позиции, где, в соответствии с нормами американского английского, произносится звонкое [d]. Придыхательная артикуляция [t], традиционно ассоциируемая с британским английским, становится важным стилистическим средством – маркером «взрослой» речи. Консервативные престижные черты британского английского используются
129
девушками сознательно для того, чтобы противопоставить себя подростковому
миру с его тривиальными, с их точки зрения, увлечениями и потребностями.
Появляются и новые образы мужественности, например, в массовой культуре, прессе, рекламе, моде. Д. Разерфорд17 отмечает появление двух идеализированных образов мужчин, возникших как реакция на вызов феминизма и меняющуюся роль женщин. Первый – это «мужчина карающий», соответствующий массовым представлениям о традиционной мужественности, олицетворенным в образе Рэмбо. Альтернативой является так называемый «новый мужчина», новая маскулинная идентичность, связанная со сдержанной мужественностью, чувствительностью в отношениях с женщинами, детьми и в выражении собственных эмоций. «Новый мужчина» делает модным отцовство, выступая как сильный, но
нежный воспитатель.
Мужчины или женщины могут намеренно принимать не соответствующий
их гендеру стиль поведения, чтобы позиционировать себя определенным образом,
затушевывая или, наоборот, подчеркивая определенный компонент своей идентичности. Интересный пример взаимодействия разных компонентов идентичности – профессиональной и гендерной – дает исследование Б. МакИлхинни18. Она
установила, что женщины-полицейские намеренно используют коммуникативный
стиль, характеризующийся слабой эмоциональностью и эмпатией (речь идет о
проявлении сочувствия). Поскольку эмоциональность речи и эмпатия воспринимаются как «женские» речевые черты, полицейские прибегают к подобному
приему для того, чтобы их воспринимали как представителей закона, а не как
женщин. И использование такого не соответствующего гендеру коммуникативного стиля помогло им достичь поставленной цели, несмотря на то, что они имели
вполне женский тип внешности и в большинстве своем не воспринимались коллегами по работе как мужеподобные (маскулинизированные).
Как компонент коллективного и индивидуального сознания гендер проявляется и в стереотипах, фиксируемых языком, и в речевом поведении индивидов,
которые, во-первых, осознают себя и других субъектами мужского или женского
пола и, во-вторых, испытывают давление аксиологически не нейтральных структур языка19. Задачей лингвистики является установление способов
(вос)производства гендера языковыми средствами.
Исследование влияния гендера на речь индивида представляется чрезвычайно важным, поскольку многие стереотипные представления о гендерных особенностях общения, речевого поведения возникли на основе психологических,
поведенческих стереотипов, а не на основе анализа языка и других аспектов социальной практики20.
Пример стереотипных представлений о мужском и женском стиле речи
приводит Д. Камерон21. Женщины считаются более эмпатичными и доброжелательными, поэтому в любой из сфер обслуживания считается, что именно женский стиль речи будет приятен клиенту. Д. Камерон проанализировала коммуникативный стиль, предписанный работникам телефонной справочной службы в
Англии для общения с клиентами. Этот стиль и в самом деле во многом повторяет
стереотипные представления о «женском» стиле речи. Его характерными особенностями являются, например, экспрессивная интонация, четкая паузация, отсутствие перебивов и прерываний собеседника, вербальная демонстрация внимания к
его словам и заинтересованности. Автор говорит о том, что подобный стиль характерен для профессиональной коммуникации персонала с клиентами и в других
секторах сферы обслуживания, и приводит в пример фрагменты из корпоратив130
ных пособий и профессиональных должностных инструкций. Все эти инструкции
требуют от сотрудников, чтобы их речь демонстрировала доброжелательность,
искренний интерес и внимание к клиенту.
Выводы. Вопрос о том, в какой степени различия в поведении (в том числе
и речевом) мужчин и женщин определяются полом, а в какой – гендером, остается
важным и поныне. По мнению Энтони Гидденса, разные точки зрения можно
объединить в три подхода22. Сторонники первого подхода выступают за биологическую основу различий в поведении мужчин и женщин. Приверженцы второго
подхода считают, что главную роль играет социализация и обучение гендерным
ролям. Есть и группа ученых, считающих, что и гендер, и пол не имеют биологической основы, а являются полностью социально выстроенными понятиями.
С нашей точки зрения, отсутствие единогласия в решении данного вопроса
отчасти определяется неразграничением понятий «вербальные навыки» и «речевое поведение», речь.
Биологический пол оказывает влияние именно на вербальные навыки, и притом совершенно определенные (беглость речи; выполнение вербальных заданий, связанных с категорией цвета; вербальная память). Но речевое поведение далеко не полностью определяется данными навыками. Более того, процесс речепроизводства зависит не только от вербальных навыков, но и от особенностей протекания многих когнитивных процессов, таких как память, внимание, мышление. Порождение речи (даже
если речь идет об отдельном высказывании) предполагает категоризацию, пропозициональную организацию высказывания, его коммуникативную «упаковку» и пр.
Огромное влияние на речевое поведение оказывает коммуникативная ситуация реального общения, имеющая мало общего с искусственно смоделированной экспериментальной ситуацией, в которой происходит исследование вербальных навыков индивида.
Утверждения о непосредственном влиянии биологического пола на вербальные навыки и об опосредствованном его влиянии на речевое поведение не
содержат в себе никакого противоречия; важно лишь отдавать себе отчет в различии понятий «вербальные навыки» и «речевое поведение» и их роли в процессе
речевого общения.
Примечания
1
West, C. Gender in Discourse / C. West, M. Lazar, Ch. Kramarae, T. van Dijk // Discourse studies : a multidisciplinary introduction. – L. : SAGE Publications, 1997. –
Vol. 2. – P. 128.
2
Гриценко, Е. С. Язык. Гендер. Дискурс : монография / Е. С. Гриценко. – Нижний
Новгород : Изд-во ННГУ им. Н. И. Лобачевского, 2005. – С. 55–57.
3
Барон, Б. «Закрытое общество» : существуют ли гендерные различия в академической профессиональной коммуникации? / Б. Барон ; пер. с нем. ; Моск. гос. лингвист. ун-т, лаб. гендерных исслед. // Гендер и язык. – М. : Языки славянской
культуры, 2005. – С. 511–538; Lakoff, R. Language and Women’s Place / R. Lakoff //
Language in Society, 1973. – Vol. 2. – P. 45–79; Kramarae, C. Women and Men Speaking : Fundamentals for Analysis / C. Kramarae. – Rowley, Mass. : Newbury House,
1981. – 194 p.; Tannen, D. The Relativity of Linguistic Strategies : Rethinking Power
and Solidarity in Gender and Dominance / D. Tannen // Gender and Conversational Interaction. – Oxford : Oxford University Press, 1994. – P. 19–52; Spender, D. Man Made
Language / D. Spender. – L. : Pandora, 1990. – 250 p.
131
4
Maltz, D. Cultural Approach to Male-Female Miscommunication / D. Maltz, R.
Borker, J. Gumperz // Language and Identity. – Cambridge : Cambridge University
Press, 1982. – P. 195–216; Tannen, D. You Just Don’t Understand : Women and Men in
Conversation / D. Tannen. – N. Y. : Vigaro Press, 1991. – 330 p.; Holmes, J. Women’s
Talk : The Question of Sociolinguistic Universals / J. Holmes // Australian Journal of
Communication. – 1993. – Vol. 29, № 3. – P. 125–149.
5
Чекалина, А. А. Гендерная психология / А. А. Чекалина. – М. : Ось–89, 2006. – С. 30.
6
Барон, Б. «Закрытое общество»… – С. 511–538.
7
Kimura, D. Sex and cognition / D. Kimura. – L. : Bradford book, 2000. – 232 p.
8
Барон, Б. «Закрытое общество»… – С. 511–538.
9
Halpern, D. Sex differences in cognitive abilities / D. Halpern. – 2nd ed. – Hillsdale,
N. Y. : Lawrence Erlbaum Associates, 1992. – 308 p.; Hyde, J. Gender differences in
verbal ability : a meta-analysis / J. Hyde, M. Linn // Psychological Bulletin. – 1988. –
Vol. 104. – P. 53–69; Jensen, A. C. Sex-differences on the WISC-R / A. Jensen,
C. Reynolds // Personality and Individual Differences. – 1983. – Vol. 4. – P. 223–226.
10
Wechsler, D. The measurement and appraisal of adult intelligence / D. Wechsler. –
Baltimore : Williams & Wilkins, 1958. – P. 145–147.
11
Kimura, D. Sex and cognition / D. Kimura. – L. : Bradford book, 2000. – 232 p.
12
Кирилина, А. В. Гендер : лингвистические аспекты / А. В. Кирилина. – М. : Издво «Ин-т социологии РАН», 1999. – С. 27.
13
Гриценко, Е. С. Язык. Гендер. Дискурс. – С. 4.
14
Чекалина, А. А. Гендерная психология. – С. 24–25, 30.
15
Connell, R. Gender and Power : Society, the Person and Sexual Politics / R. Connell.
– Cambridge : Polity Press, 1987. – 334 p.; Connell, R. Masculinities / R. Connell. –
Cambridge : Polity Press, 1995. – 364 p.; Гидденс, Э. Социология / Э. Гидденс ; пер.
с англ. – М. : Едиториал УРСС, 2005. – С. 113–115.
16
Bucholtz, M. Geek the girl : language, femininity, and female nerds / М. Bucholtz,
N. Warner, J. Ahlers et al. // Gender and Belief Systems : Proceedings of Berkeley
Women and Language Conference. – Berkeley : Berkeley Women and Language
Group, 1996. – P. 119–131; Гриценко, Е. С. Язык. Гендер. Дискурс. – С. 92.
17
Rutherford, J. Who’s that man / R. Chapman, J. Rutherford // Male order : Unwrapping Masculinity. – L. : Lawrence and Wishart, 1988. – P. 21–67; Гидденс, Э. Социология. – С. 116.
18
McElhinny, B. Challenging hegemonic masculinities : female and male police officers handling domestic violence / В. McElhinny, K. Hall, M. Bucholtz // Gender Articulated : Language and the Socially Constructed Self. – N. Y. ; L. : Oxford University
Press, 1995. – P. 217–244.
19
Гриценко, Е. С. Язык. Гендер. Дискурс. – С. 5.
20
Там же. – С. 59 .
21
Cameron, D. The Feminist Critique of Language. A Reader / D. Cameron. – L. ;
N. Y. : Routledge, 1998. – Р. 323–347.
22
Гидденс, Э. Социология. – С. 101–104.
132
Н. Н. Пелевина
ЯЗЫКОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ ОЦЕНОЧНО-МОДАЛЬНОГО ПЛАНА
ТЕКСТА КАК СРЕДСТВО РЕАЛИЗАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
КОНЦЕПЦИИ АВТОРА
В статье осуществляется антропоцентрический подход к анализу языковых средств выражения субъективной модальности в немецкоязычных текстах
эпической прозы. Рассматривается участие оценочных элементов речи рассказчика-персонажа в формировании его художественного образа. Обосновывается
их роль в текстовой реализации художественной концепции автора.
Ключевые слова: автор; нарратор; персонаж; эпистемическая, алетическая, деонтическая, аксиологическая модальность.
В связи с антропоцентрической тенденцией современных лингвистических
исследований актуальным является обращение к изучению способов выражения в
художественном тексте (ХТ) авторской концепции действительности как результата эстетического освоения мира субъектом литературного творчества. Важная
роль в актуализации мировидения автора, его личностных смыслов отводится
языковым средствам, формирующим оценочно-модальный план повествовательной речи в ХТ.
В любом тексте реальная действительность отражается в преломленном
через авторское сознание виде. Для ХТ как вторичной моделирующей системы
свойственно и «вторичное» сознание. На такое изображенное сознание нарратора
(повествователя / рассказчика) или персонажа ориентируется автор при создании
эпического произведения. Поэтому реальная действительность предстает здесь в
двойном субъективном преломлении – через сознание автора и через сознание
вымышленного субъекта речи, от лица которого ведется повествование.
Если нарратор и персонаж как субъектно-речевые инстанции выступают
объектом авторского изображения, в результате которого формируются их художественные образы, то образ автора ХТ намеренно не создается и изображаемой
субъектно-речевой инстанцией не является. Он присутствует в тексте имплицитно, поэтому может быть выявлен только путем анализа текстовых средств реализации его замысла и неизбежно запечатленных в тексте «симптоматических следов» [4. С. 42] его творческой деятельности.
Соотнесенность сознания с внешним миром проявляется в категориях пространства и времени, в эпистемической категории знания / мнения и оценочномодальных категориях истины, нормы и ценности [3. С. 250–252]. Поэтому в
спектр субъективных модальностей ХТ входят эпистемическая, алетическая, деонтическая, аксиологическая модальности. Накладываясь на информативное содержание повествовательной речи, они эксплицируют оценочную позицию нарратора в изображаемом мире. Исходя из этого, все виды субъективной модальности
применительно к ХТ можно вслед за Л. Долежелом [6] назвать нарративными.
Тот оценочный стандарт, на который ориентируется субъект повествования,
определяется ценностной шкалой его сознания, сформированного автором. Она может отражать мировоззрение создателя ХТ, в какой-то степени от него отличаться
или даже противостоять ему. Задачей данной статьи является проведение лингвистического анализа нарративных модальностей на примере романа М. Фриша «Homo
133
faber» и романа Г. Бёлля «Ansichten eines Clowns», направленного на выявление их
роли в реализации художественной концепции автора, включающей его оценочное
отношение к эстетически познаваемой действительности.
В названных романах повествование ведется от 1-го лица, поэтому эксплицированный в нем модус знания / мнения соотносится с личностью рассказчикаперсонажа, т. е. «диегетического» нарратора, который рассказывает о самом себе
как о действующем лице в фабульной истории [4. С. 80–96]. Вводимая этим модусом информация имеет фактологический или квалификационный характер и касается обстоятельств жизни повествующего субъекта в фикциональном мире художественного произведения. Основным языковым средством выражения модуса
знания является глагол wissen, который в обобщающих сентенциях рассказчика
употребляется в презентной форме, соответствующей генерализированному характеру высказывания. Грамматическим субъектом в синтаксической конструкции с модусом знания выступают при этом инклюзивное wir, неопределенноличное man или всеобщее allе. Ср.: Alle wissen, was Feierabend ist, vom hochbezahlten Manager bis zum einfachsten Arbeiter (Böll, S. 101).
Факты, вводимые модусом знания / мнения в повествовательной речи,
принадлежат обычно фабульной истории. Модусный предикат образует при этом
авторизующую конструкцию с местоимением 1-го лица ед. ч., которая эксплицирует интеллектуальное присутствие в тексте субъекта повествования. Рассказчик,
сообщающий об уже происшедших событиях, пропускает их через свое сознание
и дает им эпистемическую оценку: Ich glaube, es gibt niemanden auf der Welt, der
einen Clown versteht (Böll, S. 98).
Оценочная специализация глаголов знания / мнения в презентной форме
первого лица здесь не случайна: первое лицо прямо указывает на повествующее
«Я», а форма настоящего времени фиксирует момент эпистемического оценивания, синхронный моменту повествования. Настоящее время модусных глаголов не
соответствует темпоральной основе подчиненной пропозиции, так как в повествовательной речи рассказчика, вспоминающего о прошлом, ее образуют глагольные формы прошедшего времени. В то же время в речи повествующего лица актуализируется и модус его знания / мнения в момент происходивших событий.
Языковым маркером фабульного времени выступает при этом претеритальная
форма модусного глагола: Es war ein Freitag und ich wusste, dass der alte Derkum
freitags abends immer ins Kino ging, aber ich wusste nicht, ob Marie zu Hause sein
oder bei einer Freundin fürs Abitur pauken würde (Böll, S. 44).
В романе М. Фриша «Homo faber» [7] выражению оценочно-смысловой позиции автора способствует эксплицированный модус незнания. Проходя рефреном в повествовательной речи романа, он отражает мыслительную активность героя-рассказчика, направленную на желание понять, почему его, Вальтера Фабера,
существование в мире стало одним сплошным заблуждением и имело трагические
последствия для окружающих его людей: Ich weiß nicht, wieso ich mich eigentlich
versteckte (S. 13); Ich weiß nicht, was es wirklich war (S. 33); Ich weiß nicht, wie es
wieder kam (S. 66); ...ich weiß nicht, wie ich mich verhalten hätte (S. 81); Ich weiß
nicht, wieso ich auf die Idee kam, alles sei überstanden (S. 149).
В отличие от утвердительного характера пропозиции, подчиненной модусному предикату знания, содержанием ментального состояния субъекта незнания
является вопрос, который требует ответа и поэтому в наибольшей степени отвечает динамике мыслительного поиска. Многократно эксплицированный модус незнания, подчиняющий косвенные вопросы, которые задает себе Вальтер Фабер, соз134
дает внутреннее напряжение в развитии повествования, формирует психологический
и нравственный конфликт. Авторское знание ответов на эти вопросы, составляющее
художественный смысл романа, образует имплицитную оппозицию незнанию Фабера-рассказчика. Этим противопоставлением автор осуществляет свой замысел – раскрыть смысл фабульных событий через сознание и речевую структуру героярассказчика, который этого смысла не понимает. Таким образом, модус знания / незнания обладает значимостью не только на уровне структуры и содержания повествовательной речи романа М. Фриша, участвуя в создании ее эпистемической модальности, но и на уровне смысла текста, способствуя воплощению той художественной идеи, которую автор открывает в своём произведении читателю.
Языковым средством выражения алетической модальности являются модальные слова со значением действительности / вероятности, которые выделяют
субъектную зону повествовательной речи на фоне ее «предметного» содержания.
Эксплицируя истинностные / вероятностные оценки субъекта повествовательной
речи, автор ХТ не только актуализирует ментальную деятельность этого субъекта,
но и акцентирует внимание читателя на явлениях изображаемого мира, ставших
объектом его оценочного отношения. В романе Г. Бёлля «Ansichten eines Clowns»
[5] алетические оценки рассказчика-персонажа направлены как на действия, мысли и свойства иных действующих лиц, так и на свои собственные. Интенциональность модальных слов состоит при этом в регулярной актуализации мыслящего
«Я», подвергающего своей субъективной оценке действительность / вероятность
утверждаемых им фактов: Sie hatten sicherlich über mich gesprochen (S.80); ...denkt
sie wahrscheinlich, meine Geliebte sei so kostspielig wie die Königin von Saba (S. 39);
Sicher erzählte Sommerwild diese Geschichte, um mir zu zeigen, wie großherzig, warm,
wie witzig und farbig die katholische Kirche sei (S. 90); Einen Augenblick lang hatte ich
tatsächtlich geglaubt, sie könnte <...> mich mit Henriette verbinden (S. 35); Aber Schubert und Chopin sind so irdisch, wie ich es wohl bin (S. 59).
Следует обратить внимание на то, что в повествовательной речи романа модальные слова tatsächlich и wirklich приобретают дополнительный коннотативный
смысл. Они выражают мироощущение художника, которым является рассказчикперсонаж, профессиональный клоун Ганс Шнир. То, что открывается его воображению, что он совершает в своих мыслях, расценивается им как действительное и истинное, а то, что он реально пережил, – как ирреальность и ложь: ...wenn ich an ihre vergeblichen Versuche dachte, am Kaminfeuer glückliche Familie zu spielen, spielte ich in Gedanken allein mit ihr Karten. Ich spielte tatsächlich mit ihr, «Sechsundsechzig» und «Krieg», ich
trank Apfelblütentee, sogar mit Honig drin <...>. Manchmal ergeht es mir umgekehrt: dass
mir das, was ich wirklich erlebt habe, als unwahr und nicht real erscheint (S. 182).
Для выражения алетических оценок рассказчика-персонажа в романе
Г. Бёлля используется нейтрально-стилевая лексика немецкого литературного
языка. То же самое можно сказать о выражении деонтических оценок, имеющих
предписывающий характер совершения действий с точки зрения наличия / отсутствия их необходимости. Оценивая какое-либо действие как необходимое, субъект повествования ориентируется на свои внутренние побуждения, продиктованные сформированными в его сознании нормами поведения человека в определённых жизненных ситуациях. Деонтические оценки Ганса Шнира направлены на его
собственные действия и действия других участников изображаемых событий: Ich
musste ihn irgendwie wieder auf Geld bringen (S. 172); Ich musste mir die Sache überlegen (S. 245); Sie sollten die ganze Madonnenmalerei den Kindern überlassen oder
frommen Mönchen (S. 110); Er sollte mir irgendeine andere Chance geben (S. 116).
135
Языковым средством выражения оценочного отношения героя-рассказчика
к своим нереализованным действиям являются в романе глагольные формы ирреального конъюнктива. Они отражают его внутренний протест, противопоставление окружающему миру его переживающего «Я» с мечтами и желаниями, которые он может осуществить только в своих мыслях, поскольку в действительности
не способен на решительные поступки: Ich würde – zum Schluss erst, wenn ich mit
meinem Hut schon rundgegangen war – Kalik öffentlich ohrfeigen, Sommerwild als
pfäffischen Heuchler beschimpfen und den anwesenden Vertreter des Dachverbandes
katholischer Laien der Verleitung zu Unzucht und Ehebruch anklagen (S. 189).
Аксиологическую модальность в романе Г. Бёлля выражают лексические
единицы квалификационной семантики, представляющие шкалу нравственных
ценностей главного героя, его отношение к объекту изображения с точки зрения
добра и зла. Ганс Шнир поражен аморальностью, цинизмом и снобизмом церковных деятелей Бонна, поэтому квалификационно-оценочная лексика служит здесь
также для выражения отрицательных эмоций рассказчика-персонажа, вызванных
его нравственной оценкой: Es war ihnen selbst so peinlich, dass sie später zynisch
und snobistisch wurden (S. 23); Ich habe das oft bei Katholiken bemerkt: Sie hüten ihre
Schätze – die Sakremente, den Papst – wie Geizhälse. Außerdem sind sie die eingebildeteste Menschengruppe, die ich kenne (S. 133); Es ist grauenhaft, was in den Köpfen
von Katholiken vor sich geht (S. 40); Schon die ersten Augenblicke in diesem Kreis waren fürchterlich (S. 22); Sobald wir aus diesem fürchterlichen Nest heraus waren,
wurde ich rasch wieder gesund (S. 102).
Используя языковые средства выражения аксиологической модальности, автор формирует художественные образы лицемеров, интриганов и себялюбцев. К ним
относятся, например, пошлый одописец Шницлер, «болезненно честолюбивый»
карьерист Фредебейль, а также бывший нацист Калик, ставший «специалистом по
демократическому воспитанию молодёжи», которого Ганс Шнир считает образцом
политического бесстыдства: Ein solcher Heuchler braucht nicht einmal zu lügen, um
immer richtig zu liegen (S. 37); ...dass Freudebeul nicht viel mehr ist als ein opportunistischer Schwätzer, der um jeden Preis Karriere machen will und seine Großmutter «fallen
lassen» würde, wenn sie ihm hinderlich wäre (S. 85); Kalik war nichts weiter als ein politischer Schamverletzer, und wo er auftrat, ließ er Schamverletzte hinter sich (S. 190); Dieser
Bursche hat keinen ruhigen Schlaf verdient, er ist krankhaft ehrgeizig (S. 81).
Аксиологическое противопоставление нравственных ценностей светских людей и аморальности служителей церкви акцентируется автором с помощью вариативного повтора оценочного высказывания героя-рассказчика в начале и конце романа: Die Kinder dieser Welt sind nicht nur klüger, sie sind auch menschlicher und großzügiger als die Kinder des Lichtes (S. 19); – Ich glaubte ihm sogar, dass er mich wirklich
gern hatte – die Kinder dieser Welt sind herzlicher als die Kinder des Lichtes (S. 244).
Будучи подростком, Ганс Шнир стал свидетелем подъёма и крушения гитлеровской империи. Он вырос в среде крупной германской буржуазии, поэтому
испытал на себе глупость, скупость и преступную обыденность ее представителей. Такая оценка доминирует в его характеристиках матери, отца и приближенного к их дому круга людей: Sie ist gar nicht boshaft, nur auf eine unbegreifliche
Weise dumm – und sparsam (S. 34); Er war nicht schuldig, nur auf eine Weise dumm
(S. 173); Alle bei meiner Mutter versammelten Idioten würden mein Auftreten für einen
herrlichen Witz erklären (S. 189).
Противопоставление живой непосредственности мёртвому бездушию находит
отражение в аксиологическом употреблении антонимичных слов tot – lebendig. По136
гибший по вине юного садиста Калика подросток Георг и не вернувшаяся с фронта
сестра Генриетта представляются Гансу Шниру более живыми, чем преступно равнодушные люди, продолжающие спокойно жить, не испытывая угрызений совести за
гибель своих детей: Marie war für mich noch nicht so tot, so wie meine Mutter eigentlich für
mich tot ist. Ich glaube, dass die Lebenden tot sind und die Toten leben, nicht wie die Christen und Katholiken es glauben. Für mich ist ein Junge wie dieser Georg, der sich mit einer
Panzerfaust in die Luft sprengte, lebendiger als meine Mutter (S. 33).
Среди множества разнообъектных аксиологических оценок, присутствующих в романе Г. Бёлля, следует выделить эстетические оценки, способствующие
созданию образного представления явлений изображаемой действительности, на
которые эти оценки направлены. Языковым средством выражения эстетической
оценки являются тропы, позволяющие сформировать новые необычные образы
посредством образов известных: Plötzlich wurde es vollkommen still, so still wie es
ist, wenn jemand verblutet, wirklich: Es war eine verblutete Stille (S. 93); Ich schwieg,
und als er weitersprach, war seine billige Eisigkeit schon zu simplem Sadismus geworden (S. 17); Bonn hat immer gewisse Reize gehabt, schläfrige Reize, so wie es Frauen
gibt, von denen ich mir vorstellen kann, dass ihre Schläfrigkeit Reize hat ... (S. 69).
В образе творческой личности Ганса Шнира, конфликтующей с окружающим
его обществом, Г. Бёлль воплощает свои нравственные ценности и негативное отношение к тем моральным принципам, которыми руководствовались церковные и политические деятели послевоенной Германии. Своим романом он нарушил спокойствие буржуазно-католического общества и вызвал острую критику в свой адрес, получившую широкое освещение в прессе. Это позволяет говорить о том, что субъективно-оценочная модальность повествовательной речи в романе Г. Бёлля способствует
формированию в сознании читателя не только образа героя-рассказчика, но и образа
автора как «в аспекте произведения», так и «в аспекте внетекстового, конкретного
автора» [4. С. 54–55]. В первом случае он олицетворяет конструктивный принцип
текстовой организации романа, во втором – мировоззрение реального автора.
В заключение следует обратить внимание на то, что оценочно-модальные
элементы повествовательной речи я-рассказчика, актуализируя его ментальное и
эмоциональное состояние, придают субъективированному повествованию эгоцентрический характер. Сосредоточенное на своей индивидуальности «Я» повествующего субъекта влияет как на структурные, так и на смысловые процессы текстообразования и становится «композиционно-смысловым центром» ХТ [1. С. 237].
Эгоцентризм как принцип построения ХТ позволяет автору совместить повествующее и переживающее «Я», соотнесённое с вымышленной действительностью не через внешние, объективно детерминированные связи, а через субъективные рефлексии. Повествующее «Я» наделяется автором «полновластием, способностью регулировать развитие художественного действия согласно своей эгоцентрической системе координат» [2. С. 299]. Такая эгоцентрическая модель повествователя особенно привлекает писателей, замысел которых состоит в раскрытии
«изнутри» ментальной и эмоциональной сфер внутреннего мира человека, что
достигается интроспективным изображением сознания рассказчика-персонажа.
Фикциональная фигура действующего, мыслящего, чувствующего и повествующего «Я» может быть в разной степени удалена от авторского «Эго». Но оно всегда присутствует в изображенном сознании и как создавшая его творческая инстанция, и как оценочно-смысловые позиции автора, выраженные в завуалированных контекстуальных формах и объединенные в ту художественную концепцию действительности, которую он воплощает в своем произведении.
137
Список литературы
1. Гончарова, Е. А. Эгоцентризм как принцип построения литературного текста /
Е. А. Гончарова // Studia Linguistica 7 : Языковая картина в зеркале семантики,
прагматики и перевода. – СПб. : Тригон, 1998. – С. 235–244.
2. Романова, Н. Л. Ролевые воплощения «я» в аспекте двуперспективного эгоцентрического повествования / Н. Л. Романова // Studia Linguistica 12 : Перспективные направления современной лингвистики. – СПб. : РГПУ им. А. И. Герцена,
2003. – С. 296–304.
3. Руднев, В. П. Энциклопедический словарь культуры ХХ века / В. П. Руднев. –
М. : Аграф, 2001.
4. Шмид, В. Нарратология / В. Шмид. – М. : Языки славянской культуры, 2003.
5. Böll, H. Ansichten eines Clowns : roman / H. Böll. – Köln : Kiepenheuer & Witsch,
1992.
6. Doležel, L. Narrative Modes in Czech Literature / L. Doležel. – Toronto, 1973.
7. Frisch, M. Homo faber. Ein Bericht / M. Frisch. – Frankfurt a. M. : Suhrkamp, 1977.
Д. О. Половцев
«ДВОЙНОЕ ВИДЕНИЕ» В РОМАНЕ Э. М. ФОРСТЕРА
«ПОЕЗДКА В ИНДИЮ»
В настоящей статье рассматривается роман классика английской литературы Э. М. Форстера «Поездка в Индию». Выявлено, что «двойное видение»,
присущее героям романа, связано с осознанием героя/героини иным (иной), чем
они считали себя. Герои, неспособные «соединить» себя и Другого внутри себя,
переживают душевное потрясение при столкновении со своей внутренней инаковостью.
Ключевые слова: Э. М. Форстер, Другой, Я, инаковость, идентичность,
«двойное видение».
Роман классика английской литературы Эдварда Моргана Форстера (Edward Morgan Forster, 1879–1970) «Поездка в Индию» («A Passage to India», 1924)
считается его наиболее значительным произведением, вызывая по сей день многочисленные
интерпретации.
«Поездка
в
Индию»,
как
указывает
А. Г. Красильников, «включает элементы философского романа, социальнобытовой комедии, психологического романа, романа воспитания и детектива»1.
Исследователь также справедливо отмечает, что «слияние гетерогенных элементов <…> дает простор для разнообразных и часто взаимно противоречивых его
толкований»1.
В силу известных причин в советском литературоведении роман изучался
преимущественно в свете общественно-политической проблематики; магистральными мотивами выделялись политические и антиколониальные. Безусловно, не стоит
преуменьшать социально-политическое значение романа – политическая проблематика занимает важное место в произведении, однако, вряд ли стоит ее и преувеличивать. Более того, сам автор указывал, что «книга [«Поездка в Индию». – Д. П.] на са138
мом деле не о политике, хотя общественность уловила именно ее политический аспект <…> Это о чем-то шире, чем о политике, о поиске человечеством более долговременного пристанища, о вселенной на индийской земле и под индийским небом
<…> Она [книга. – Д. П.] <…> философская и поэтическая [курсив наш. – Д. П.]»2.
В центре повествования находятся Марабарские пещеры, которые упоминаются уже в самом начале романа: «…кроме Марабарских пещер, а они находятся на расстоянии двадцати миль, город Чандрапор не представляет собой ничего
замечательного»3. Однако со слов профессора Нараяна Годбола, приверженца индуизма и мистика, мы узнаем, что в пещерах нет скульптур, они никак не украшены, и вообще не содержат внутри каких-либо опознавательных знаков, словом,
представляются довольно ординарными. Чтобы в пещерах не произносилось, ответ всегда один и тот же – странные звуки «у-у-бум», издаваемые эхом. Более того, пещеры существовали и задолго до появления человека. «Посмотрев одну такую пещеру, посмотрев две, посмотрев три <…> двадцать четыре, посетитель
возвращается в Чандрапор неуверенным, увидел ли он что-либо интересное, или
поездка была скучной, либо увидел ли он что-то вообще»4. Представляется, что
такое разное восприятие пещер в романе связано с различным углом видения:
«…эти пещеры выглядят романтическими при определенном освещении и на подходящем расстоянии [курсив наш. – Д. П.]»5. Так, например, к Сирилу Филдингу,
директору правительственного колледжа, пещеры, казалось, «грациозно двигались <…> как королева»6. У миссис Мур, побывавшей внутри, пещеры вызвали
чувство пустоты и апатию, у Аделы – нервное потрясение, хотя из вагона поезда
они казались обоим «замечательными».
Проблема видения, понимаемая как способность героя (как и читателя) видеть тот или иной объект (включая себя самого) с разных точек зрения, под разными углами, является одной из ключевых в романе: «…подожди, пока у тебя будет свое собственное [видение. – Д. П.], дорогой читатель!»7 – призывает нас автор. Одним из удачных примеров «двойного видения» («double vision») в романе,
на наш взгляд, является эпизод возле пещер, когда герои пытаются идентифицировать лежащий на земле объект. Поначалу Адела приняла его за кобру, но, когда
посмотрела на него через бинокль, она поняла, что это всего лишь «засохший и
изогнутый кусок пальмовой ветки»8. Видение индивидуально, поскольку доктор
Азис, разглядывавший ветку/кобру через тот же бинокль, продолжал настаивать,
что перед ними кобра, принявшая форму пальмовой ветки9. Впрочем, ничего не
проясняется, ибо каждый остается при своем «видении».
Заметим, что пещера является символом многозначным и противоречивым.
В древнем мире в пещерах проходили различные посвящения, у кельтов пещера
являлась проходом в другой мир. Пещеры в некоторых православных монастырях
обозначали духовный центр и служили местом встречи человека с Богом. Известны пещерные храмы в Индии – например, Вайхара вблизи Раджа Грихи, куда
Будда отправляется для размышлений и медитаций. Пещера, пишет исследователь
В. Н. Топоров, «включается в комплекс жизнь – смерть – плодородие, как одновременно место зачатия, рождения и погребения, источник и конец»10. Пещера и у
Форстера в романе является маткой, откуда произошло все живое (пещеры в романе «старше, чем дух»11) и могилой (после посещения одной из них миссис Мур
хочет «удалиться в свою собственную пещеру»12). «Слияние в образе пещеры
идей жизни, смерти и воскресения объясняет не только то, что пещеры использовались как святилища, – продолжает В. Н. Топоров, – но и то, что раннехристианские храмы <…> имели пещерный облик»13. Это справедливо не только в отно139
шении христианства: в одной из своих статей Э. М. Форстер сравнивает индусский храм с пещерой, внутри которого находится «крошечная полость, центральная келья, где <…> человек может побыть наедине с <…> богом»14. Более того,
по мнению писателя, «…индусский храм не [предназначен] для массового поклонения. Он – для одного человека. В буддизме и христианстве существуют прихожане <…> проповеди, поэтому им необходимы большие места, чтобы собраться
вместе. Этого не требуется для индуизма, и как бы огромен <…> не был индусский храм внешне, внутренняя его часть маленькая, потаенная и темная»14. Описание индусского храма схоже с изображением Марабарских пещер в романе.
Внешне пещеры представляются массивными и огромными, а внутри они «темные» и небольшие. Герои романа с «развитым» сердцем (по терминологии самого
Э. М. Форстера) способны достичь там прозрения, обрести себя и свое «видение».
Некоторые отказываются посетить пещеры, другие считают их скучными, третьи,
побывав там, испытывают «панику и пустоту».
Что же фактически произошло с Аделой Куестед в Марабарских пещерах?
В буквальном смысле слова ничего15 не произошло: Азис, как мы узнаем из повествования, в то время находился в другой пещере. С медицинской точки зрения
Адела, безусловно, пережила нервный срыв. Во время поездки Адела сильно напряжена, непосредственно перед входом в пещеру героиня не смогла «соединиться»16: Адела вошла в пещеру, частично думая о том, что ее уже утомила экскурсия, а частично о предстоящей свадьбе. И Азис, и Адела скрыты в себе, заняты своими мыслями: «…если мысли [Азиса. – Д. П.] были заняты завтраком, то
ее [Аделы. – Д. П.] замужеством»17.
Представляется, что Адела Куестед испытала в пещере то, что известный
швейцарский психоаналитик и психиатр Карл Густав Юнг назвал встречей с Тенью. Тень, по Юнгу, обозначает «бессознательную противоположность того, что
индивид настойчиво утверждает в своем сознании; сумма всех личностных психических элементов в силу несовместимости с избранным сознательным отношением их носителя, не допущенная к жизненному проявлению»18. Следовательно,
осознание Тени предполагает признание реального присутствия темных аспектов
личности. Встреча с Тенью представляет собой вход через узкий проем, подобный
тому в пещере, который потом может расшириться. Вот как это описывает
К. Г. Юнг: «Встреча с самим собой означает прежде всего встречу с собственной
Тенью. Это теснина, узкий вход, и тот, кто погружается в глубокий источник, не
может оставаться в этой болезненной узости. Необходимо познать самого себя,
чтобы тем самым узнать, кто ты есть [курсив автора. – Д. П.], поэтому за узкой дверью он неожиданно обнаруживает безграничную ширь, неслыханно неопределенную, где нет внутреннего и внешнего, верха и низа, здесь или там, моего и
твоего, нет добра и зла [ситуация сходна с форстеровским «у-у-бум». – Д. П.]. Таков мир вод, в котором свободно возвышается все живое. Здесь начинается царство “Sympaticus”, души всего живого, где “Я” переживаю другого во мне, а другой
переживает меня в себе»19. В этом, на наш взгляд, и заключается «двойное видение» («double vision»), (иногда «двойное видение» представлено «сумрачно»
(«twilight of the double vision»). Именно оно вызывает у профессора Годбола чувство бесконечного сострадания ко всему живому, а у миссис Мур апатию, «панику и пустоту», а у Аделы Куестед истерику. Поясним, почему так происходит.
Для человека, не привыкшего совершать путешествие по «ту сторону», встреча с Тенью воспринимается как своего рода надругательство над собственным Я. В
нашем сознании, указывает К. Г. Юнг, «….мы господа над самими собой <…> Но
140
стоит только шагнуть сквозь дверь Тени, и мы с ужасом обнаруживаем, что мы сами
есть объект влияния каких-то “факторов”»20. При осознании этого, продолжает мыслитель, «возникает даже повод для примитивной паники»20.
Встретиться с самим собой как Другим, живущим собственной жизнью
внутри своего Я, является трагедией для человека, живущего по законам разума,
исключающего возможность существования в одном человеке нескольких Я. Отметим, что сам Э. М. Форстер не исключал возможности существования нескольких Я: «…в голове у каждого человека существуют две личности: одна на поверхности, другая где-то глубже. У той, что на поверхности, есть свое имя. Ее зовут
<…> С. Т. Колдридж или Вильям Шекспир <…> Ей присуще сознательность
<…> и <…> [она] сильно отличается от других личностей. Та личность, которая
существует глубже, очень странная»21. Именно без последней, как полагает
Э. М. Форстер, невозможен творческий процесс. Более того, «…у нее есть
что-то общее с другими личностями, существующими на глубине <…>
Именно там, в смутных тайниках нашей самости, мы приближаемся к вратам божественного»21 .
Тайну Марабарских пещер понимает исповедующий индуизм профессор
Годбол; описывая их, «он скрывал что-то»22, на его лице появилось напряжение.
Его внешность «предполагала гармонию, как будто бы он примирил <…> Восток
и Запад, умственное и физическое»23. Марабарские пещеры не вызывают у профессора Годбола ни чувства апатии, ни ужаса, так как, будучи героем с «развитым» сердцем и обладая интуицией, он осознает возможный инсайт, связанный с
их посещением. Более того, как указывает К. Г. Юнг, «при наличии проницательности и доброй воли [нельзя не заметить, что эти качества присущи Годболу. –
Д. П.] тень может быть до некоторой степени ассимилирована сознательной частью личности»24.
Профессору Годболу, на наш взгляд, удалось «соединиться», ибо именно
он в романе (устами автора) проповедует идею цельности: «…ничего нельзя совершить изолированно. Все совершают доброе действо, когда оно происходит, а
когда совершается зло, то все тоже участвуют в нем»25. Более того, индусскому
взгляду на мир свойственно «двойное видение»: «Бог еще не родился <…> но Он
также родился несколько веков назад, Он вообще никогда не родится»26. Таким
образом, Бог «есть, [он] не был, [его] нет, [он] был»26.
После произошедшего в пещерах Годбол, понимая причину нервного расстройства Аделы, отказывается обсуждать ее состояние, и разговор между ним и
Филдингом перетекает на философские темы о добре и зле. По мнению профессора, хотя добро и зло различны, люди участвуют и в том, и другом. На вопрос
Филдинга, кто же все-таки совершил нападение на Аделу, Годбол отвечает, что
«[это] совершено доктором Азисом <…> это совершил гид <…> это сделали Вы
<…> это сделал я <…> и мои студенты <…> это <…> совершила сама леди [Адела. – Д. П.]»27. В Марабарских пещерах Адела сама разрушила представление о
своем Я как о монолитном, оно получило возможность «преодоления себя сегодняшнего» (по А. Адлеру).
Только на суде наступает прозрение героини. Адела «…не думала о том,
что произошло <…> но она вернулась в Марабарские пещеры <…> Роковой день
повторился, подробно, в деталях, но сейчас она присутствовала там и не присутствовала одновременно, и в этом двойном ракурсе было какое-то свое неописуемое очарование <…> Ее видение включало несколько пещер. Она видела себя в
одной из них, но она также была и не в ней <…> Она не смогла определить, где
141
находился он [Азис. – Д. П.]. Именно в этом заключалось сомнение, которое
<…> преследовало ее <…> Боюсь, я сделала ошибку <…> Доктор Азис не преследовал меня в пещере»28. Итак, на суде Адела находится и в пещере, и одновременно вне пещеры, пристально наблюдая, зайдет ли туда Азис. При помощи
такого «двойного ракурса» Адела может увидеть сцену нападения собственными
глазами. Это и есть, на наш взгляд, «двойное видение», заключающееся в способности личности увидеть себя как не-себя, а как Другого, осознать свою нетождественность самому себе, то есть прикоснуться к миру внутренней инаковости. После того, как Адела посмотрела на себя со стороны, своим внутренним
взором, она отказывается от обвинения. Эхо, связанное с ее пониманием виновности/невиновности Азиса, исчезает только тогда, когда Адела признается, что
сделала ошибку. На суде, соприкоснувшись с невидимым миром своего Я, Аделе
удается «соединиться». Когда Адела осознала всю ограниченность своего рационализма, Я перестало диссонировать с преследующем ее эхо, она стала уверена в
невиновности Азиса. После суда Я Аделы начинает исследовать опыт, полученный во время путешествия в Марабарские пещеры.
Трагедия Аделы Куестед, на наш взгляд, заключается, в принципе, в том
же. В пещере она не смогла «соединиться», не смогла достигнуть «этовости»
(термин И. Д. Скота, трактуемый им как «самотождественность <…> в самости»29. Вся жизнь Аделы руководствовалась разумом. Вход в пещеры – вход в
область самой себя – вход для Аделы болезненный. Как уже отмечалось, в романе Э. М. Форстера Адела представляет такой характер, который живет лишь по
законам разума, подавляя свои эмоции и влечения.
Иллюзорный характер пещеры у Форстера связан с «видением» Аделы.
Как уже указывалось выше, в пещере Аделе открывается знание об отношениях с
Ронни. Адела борется с ним («…если любовь – это все, единицы доживут до
конца медового месяца»30), ибо его принятие влечет за собой внутреннюю пустоту. Чем больше Адела отказывается от данного ей знания, тем менее она способна постигнуть произошедшее с ней в пещере. Она подменяет осознание внутренней пустоты иллюзией. Совершенно справедливо указывает критик Д. Д’Круз,
что «борьба с самой собой против <…> правды допускает для Аделы внешнее
прикрытие в виде попытки изнасилования Азисом»31. Она, таким образом, входит в мир самообмана. Адела избавляется от своей иллюзии при помощи «двойного видения».
Произошедшее в пещерах оказалось благотворным для Аделы: после суда
в беседе с Филдингом она признается, что «…у меня такое чувство, что всем нам
надо на несколько столетий вернуться в пустыню и попытаться исправиться. Я
хочу начать с самого начала. Все, чему я научилась, – просто помеха, а совсем не
знание»32. Филдинг и Адела пытаются вместе найти объяснение, что же все-таки
произошло с Аделой в пещере. Филдинг предполагает, что в Марабарских пещерах случилось что-то одно из следующего: либо преступление совершил доктор
Азис, либо Адела выдвинула обвинение из-за злобы, либо с ней случился приступ галлюцинации, либо это преступление совершил кто-то другой. Адела не
может с уверенностью сказать, кто напал на нее в пещере, но знает, что произошедшее связано с ее помолвкой с Ронни. Адела предполагает, что преступление,
возможно, совершил гид (полагаем, что «преступление» совершил «внутренний
гид», который и привел Аделу к «цельности»). В конце концов, Адела и Филдинг
понимают, что при помощи рационализма они не в состоянии объяснить, что же
на самом деле произошло в пещерах: «…она была на грани срыва, и он тоже
142
<…> Возможно, жизнь представляла собой загадку, а не хаос, они не могли ничего на это сказать <…> Бесконечно далекая <…> цель была не для них, и они
никогда не стремились к ней»33.
Итак, путь к душевной гармонии героями Э. М. Форстера заключается в
обретении человеком «цельности», что возможно в контакте с Другим(и) и
«примирении» с самим собой: «…признавая <…> [Другого] внутри нас, – указывает Ю. Кристева, – мы избавляемся от ненависти [к нему]»34. Для достижения
гармоничного существования героям Э. М. Форстера необходимо перестать
жить в «коконах» своего Я; для того, чтобы прийти в согласие с «чужаком»
внутри себя, им нужно «соединиться». Последнее возможно при помощи «двойного видения», при котором Я способно увидеть Другого внутри себя.
Примечания
1
Красильников, А. Г. «Поездка в Индию» Эдварда Моргана Форстера как антиколониальный роман : автореф. дис. … канд. филол. наук / А. Г. Красильников ; Ленингр. гос. ун-т им. А. А. Жданова. – Л., 1981. – С. 12.
2
Forster, E. M. Three Countries / E. M. Forster // Hill of Devi and Other Indian Writings / E. M. Forster. – N. Y : Abinger, 1983. – Р. 298.
3
Forster, E. M. A Passage to India / E. M. Forster. – L. : Penguin Books, 2000. – Р. 31.
4
Ibid. – Р. 138.
5
Ibid. – P. 139.
6
Ibid. – P. 197.
7
Ibid. – P. 231.
8
Ibid. – P. 152.
9
Ситуация схожа с той, которую описывает Ж. Лакан в своем семинаре «Четыре
фундаментальных понятия психоанализа». Ж. Лакан вспоминает известный парадокс Чжуан Цзы, суть которого в том, что однажды Чжуан Цзы приснилось, что
он стал бабочкой. Впечатление от сна было столь ярким, что после пробуждения
Чжуан долгое время никак не мог разрешить дилемму: кто же он есть на самом
деле – Чжуан Цзы, которому приснилось, что он превратился в бабочку, или бабочка, которой сейчас снится, что она Чжуан Цзы? В связи с этим встает вопрос
об идентичности вообще и об идентичности самому себе в частности.
10
Топоров, В. Н. Пещера / В. Н. Топоров // Мифы народов мира : энциклопедия : в 2
т. / гл. ред. С. А. Токарев. – 2-е изд.– М. : Сов. энцикл., 1988. – Т. 2. : К–Я. – С. 311.
11
Forster, E. M. A Passage to India. – Р. 137.
12
Ibid. – P. 205.
13
Топоров, В. Н. Пещера. – С. 311.
14
Цит. по: Stone, W. The Cave and the Mountain. A Study of E. M. Forster / W. Stone.
– Stanford (Calif) : Stanford Univ. Press ; London : Oxford Univ. Press, 1966. – Р. 302.
15
Любопытно отметить, что «ничего» («nothing»), эксплицитно или имплицитно,
связано с описанием Марабарских пещер: «[they are] like nothing else in the world»,
«they bear no relation to anything dreamt or seen», «nothing, nothing attaches to them»,
«nothing, nothing would be added to the sum of good or evil [курсив наш. – Д. П.]».
16
Эпиграфом к роману Форстера «Хауардз Энд» («Howards End») является
«Только соединить…» («Only connect…»).
17
Forster, E. M. A Passage to India. – Р. 162.
18
Юнг, К. Г. Архетип и символ / К. Г. Юнг ; пер. А. М. Руткевича. – М. : Ренессанс, 1991. – С. 287.
143
19
Там же. – С. 112.
Там же. – С. 113.
21
Forster, E. M. Anonymity : An Enquiry / E. M. Forster // Two Cheers for Democracy
/ E. M. Forster. – London : Arnold, 1951. – Р. 83–84.
22
Forster, E. M. A Passage to India. – Р. 92.
23
Ibid. – P. 89.
24
Юнг, К. Г. Aion : Исследования феноменологии самости / К. Г. Юнг // Избранное. – Минск : ООО «Попурри», 1998. – С. 168.
25
Forster, E. M. A Passage to India. – Р. 185.
26
Ibid. – P. 281.
27
Ibid. – P. 185–186.
28
Ibid. – P. 230–231.
29
Цит. по: Абушенко, В. Л. Идентичность / В. Л. Абушенко // Новейший философский словарь / сост. и гл. науч. ред. А. А. Грицанов – 3-е изд., испр. – Минск :
Кн. дом, 2003. – C. 401.
30
Forster, E. M. A Passage to India. – P. 163.
31
D’cruz, D. Emptying and Filling along the Existential Coil in A Passage to India /
D. D’cruz // Studies in the Novel. – 1986. – Vol. 18, № 2. – P. 199.
32
Forster, E. M. A Passage to India. – P. 203.
33
Ibid. – P. 261–262.
34
Цит. по: Norris, Ch. Truth and the Ethics of Criticism / Ch. Norris. – N. Y : Manchester Univ. Press, 1994. – P. 84–85.
20
Д. Р. Фатхулова
ФРЕЙМОВОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СВЯЗНОСТИ В ДИАЛОГЕ
НА МАТЕРИАЛЕ ФРАНЦУЗСКИХ И АНГЛИЙСКИХ ДИАЛОГОВ
Проблема понимания имплицитного смысла в диалоге тесно связана с семантикой высказывания, ситуацией общения и фоновыми знаниями коммуникантов. Ее решение возможно через анализ межрепликовой связности диалогических
текстов. Задачей данной статьи является исследование роли эллиптических конструкций и анафоры в семантико-синтаксической организации диалога.
Ключевые слова: диалог, эллипсис, анафора, связность, фрейм.
Диалог как естественная форма общения находится в точке пересечения исследовательских интересов представителей многих общественных наук, изучающих различные аспекты человеческой деятельности, так или иначе связанных с реальной коммуникацией. Проблематика исследования диалога составляет ядро отдельных научных направлений – анализа диалога, теории речевых актов, и входит в
более общее направление коммуникативных исследований. Для овладения диалогической речью на языке необходимо знать ее структурные и семантические особенности. Изучение структуры диалога позволяет собеседникам экономно выражать свои коммуникативные намерения, используя различные языковые средства.
Во время диалога коммуниканты обращаются не только к знанию языка,
его нормам и правилам функционирования, но и к своему опыту, сведениям о содержании текста, стратегиям и процедурам освоения опыта и представления зна144
ний. Фреймовая модель презентации знаний основывается на теории фреймов (см.
у М. Минского1) и представляет психологическую модель памяти человека. Наряду с термином ‘фрейм’ также употребляются термины ‘сценарий/скрипт’, ‘ситуационная модель’, ‘когнитивная модель’, ‘сцена-прототип’, ‘схема’ (см. Ч. Филмор2, У. Чейф3). Сценарный фрейм представляет типовую структуру некоторого
события/ ситуации, объединяющую характерные признаки этого события / ситуации, или структуру данных относительно некоторой темы; он непосредственно
связан с ситуацией (см. Ю. Чарняк4).
Именно благодаря своей универсальности термин ‘фрейм’ приобрел популярность среди лингвистов, являясь удобным форматом для представления знаний: фреймы значений слов, фреймы синтаксических структур, фреймы текстов,
стилистические фреймы-сценарии и т. п. Поскольку диалог понимается как совокупность входящих в него высказываний, характеризующихся связностью и цельностью, то на основе фреймового представления диалога можно выявить способы
связности, наиболее типичные для диалога во французском и английском языках.
Для анализа связности реплик диалога обозначим высказывания коммуникантов
как Р1, Р2, P3 и Р4; различные ситуации протекания диалога представим в виде
фреймов.
ФРЕЙМ 1. Связность создается дистрибутивным путем в репликах обоих
коммуникантов.
Во французском языке:
Р1 – Nous sommes prêts pour le congrès? (Мы готовы к конгрессу?)
Р2 – Le congrès? Il a lieu quand? (К конгрессу? Когда он будет?)
Р3 – Dans deux mois. (Через два месяца)5.
В этом диалоге связность обеспечивается при помощи анафоры с легко
отождествимым антецедентом в репликах 1 и 2: le congrès-il, с помощью контекстуального эллипсиса, с прямым восполнением из контекста в репликах 2 и 3: il a
lieu quand-dans deux mois. Лексической когерентности диалога способствует употребление синонимов le congrès и la réunion.
В английском языке:
Р1 – Would you like breakfast sent up to your room? (Вы хотите, чтобы завтрак принесли в номер?)
Р2 – No, thanks. I’ll have it in the dining room. (Нет, спасибо. Я позавтракаю
в столовой.)
Р3 – The dining room opens for breakfast at 7. 30. (Столовая открывается на
завтрак в 7. 30.)6
В этом диалоге связность обеспечивается при помощи анафоры центрального типа в репликах 1, 2 и 3: breakfast – It – breakfast; лексического повтора: the
dining room.
ФРЕЙМ 2. Разновидностью связности на стыке реплик является такая пара
реплик, в которой один из коммуникантов стремится подхватить недосказанный
элемент предшествующей реплики и закончить ее.
Во французском языке:
Р1 – Il fait combien cet ordinateur?(Сколько стоит этот компьютер?)
Р2 – Le prix? 7 950 F. C’est un 486. (Цена? 7 950 франков. Это – 486)7.
Связность достигается при помощи ассоциативной анафоры: (Il fait combien
cet ordinateur? – C’est un 486.) Лексическая когерентность диалога обеспечивается
с помощью компьютерного тезауруса: ordinateur – un 486 (modèle de l'ordinateur);
недосказанный элемент, подхваченный собеседником представлен словом le prix.
145
В английском языке:
Р1 – Could you give me your name, please? (Bаше имя, пожалуйста.)
Р2 – Sandra Fayette. (Сандра Файет.)
Р3 – Sandra…? (Сандра…?)
Р4 – Fayette. (Файет.)8.
Связность обеспечивается ситуативным эллипсисом, отображающим непринужденную коммуникативную ситуацию в репликах 1 и 2: Could you give me
your name, please? – Sandra Fayette.
ФРЕЙМ 3. Связность сохраняется только в репликах одного из коммуникантов,
в то время как реплики второго коммуниканта имеют чисто акцептирующий характер.
Во французском языке:
Р1 – Vous lui avez demandé de venir? (Вы попросили его прийти?)
Р2 – Oui, je l’ai fait venir.(Да, я его заставил прийти)9.
Межрепликовая связность обеспечивается при помощи лексического повтора в репликах 1 и 2: venir.
В английском языке:
Р1– What can I do for you? (Привет, Джон. Чем могу быть полезен?)
Р2 – It’s about our meeting on Friday morning. (Привет, Харлан. Я – по поводу нашей встречи в пятницу утром.)
Р3 –Friday morning? Just a minute. (В пятницу утром? Минуточку.)10
Целостность диалога обеспечивается при помощи ситуативного эллипсиса,
отображающего непринужденную коммуникативную ситуацию в репликах 1 и 2:
what can I do for you? – It’s about our meeting; лексического повтора в репликах 2 и
3: Friday morning.
ФРЕЙМ 4. Один из коммуникантов нарушает связи на стыке реплик, пересекая общую тему введением нового тематического течения.
Во французском языке:
Р1 – Et le cours, et les valeurs boursières, et la valeur vénale, que sais-je
encore? (И котировки, и ценные бумаги, и рыночная цена, что еще я знаю?)
Р2 – Je vous parie que vous trouvez le sens de ces mots dans le dictionnaire à la
définition générale. (Могу с вами поспорить, что смысл этих слов вы найдете в
словаре, в разделе общего значения).
Р3 – Parlons d’autres choses. Comment ça va chez vous? (Поговорим о других
вещах. Как у вас идут дела?)11.
В данном диалоге анафора связывает реплики 1 и 2: le cours, et les valeurs
boursières, et la valeur vénale – ces mots; с репликой 3: autres choses.
В английском языке:
Р1– Have a nice trip? (Прекрасно. Как долетел, хорошо?)
Р2 – Yes, very quiet. The plane was half-empty. (Да, очень спокойно. Самолет
был полупустой.)
Р3 – Fancy a quick drink? There’s a bar over there. (Хочешь выпить? Бар –
вон там.)12
Целостность данного диалога достигается при помощи ситуативного эллипсиса, опирающегося на непринужденную коммуникативную ситуацию в репликах 1 и 2: have a nice trip?- yes, very quiet. Нулевая анафора связывает реплики
1 и 2: have a nice trip – (it was) very quiet;
Последующее речевое поведение коммуникантов может быть самым разнообразным: нарушенная связность или восстанавливается, или же новая тема
вытесняет старую, разрушая связность.
146
ФРЕЙМ 5. В диалогических речевых условиях может возникнуть и ложный
диалог, если коммуниканты игнорируют тематические элементы в репликах партнера по разговору. Возникают две параллельные номинативные цепочки. Таким
образом, разговор, лишенный основного признака диалога-обмена репликами с
целью создания единого коммуникативного контекста, превращается в ложный
диалог.
Bо французском языке:
Р1– Qu’est-ce qu’il dit? (Что он говорит?)
Р2– Ça n’a pas d’importance.(Это неважно).
Р3 – Mais enfin, je voudrais savoir ce qu’il a dit. (Но, в конце концов, я хочу
знать, что он сказал.)13
В этом диалоге реплики связаны при помощи дейксиса: ça, ce. Смысловая
цельность диалога – условная, так как отсутствует коммуникативная интенция
одного из партнеров для продолжения диалога.
В английском языке:
Р1 – Can I ask you if you suffer from stress? (Могу я вас спросить, страдаете ли вы от стресса?)
Р2 – Who? Me? I don’t really understand what it is. (Кто? Я? В самом деле,
я не понимаю что это.)14
В этом диалоге реплики партнеров лишь иногда соотносятся друг с другом при помощи анафоры центрального типа с легко отождествимым антецедентом в репликах 1 и 2: stress – It; в целом, смысловая связанность – очень
условная, так как отсутствует коммуникативная интенция для поддержания диалога.
Каждый фрейм-ситуация представляет собой список понятий, позволяющий адекватно действовать в конкретной ситуации протекания диалога. В определении соответствия/несоответствия элемента диалогического текста какомулибо фрейму участвуют следующие условия: совместимость понятия и фрейма в
индивидуальной концептуальной системе индивида, предопределенная семантическая сочетаемость и ситуативная привязанность. Допускается различное заполнение данных терминалов, что придает фрейму гибкость и позволяет объяснить, почему реципиент прекрасно понимает имплицитные структуры реплики автора речевого
воздействия. В этом случае на базе эксплицированного языкового знака у первого
активируется определенный фрейм. А при имплицитном выражении субъекта высказывания адресат имеет возможность идентифицировать его, если эксплицитно обозначены признаки, свойства, качества, присущие субъекту действия.
Фрейм, как хранящаяся в памяти коммуникантов информация, помогает
устанавливать связность диалогических реплик, способствует смысловому развертыванию диалога и позволяет адекватно воспринимать имплицитную информацию. Чем меньше различий во фреймовых системах коммуникантов, тем больше степень имплицитной связности реплик диалогического текста.
Заключение.
Фреймовое представление связности деловых диалогов показало, что в
обоих языках эллипсис и анафора являются эффективным средством связности
реплик диалога, помогая сократить общий объем диалогического текста за счет
взаимодействия семантики высказывания, фоновых знаний коммуникантов и ситуации общения.
147
Примечания
1
Минский, М. Фреймы для представления знаний / М. Минский. – М. : Энергия,
1979. – 151 с.
2
Филлмор, Ч. Основные проблемы лексической семантики / Ч. Филлмор // Новое
в зарубежной лингвистике. – М., 1983. – Вып. XII. – С. 74–122.
3
Чейф, У. Л. Память и вербализация прошлого опыта / У. Чейф // Новое в зарубежной лингвистике. – М., 1983. – Вып. XII. – С. 35–73.
4
Чарняк, Ю. Умозаключения и знания / Ю. Чарняк // Новое в зарубежной лингвистике. – М., 1983. – Вып. XII. – С. 171–207.
5
Blanc, J. Scénarios professionels 1 / J. Blanc, J. M. Cartier, P. Lederlin. – Paris : CLE
International, 1994. – Р. 42–43.
6
Clarke, S. In company, Pre-Intermediate / S. Clarke. – Oxford : Macmillan, 2003. – Р.
136.
7
Blanc, J. Scénarios professionels 2 / J. Blanc, J. M. Cartier, P. Lederlin. – Paris : CLE
International, 1995. – Р. 70–71.
8
Riley, D. Business Listening and speaking / D. Riley. – Harlow : Longman, 1995. – Р.
78.
9
Blanc, J. Scénarios professionels 2. – Р. 81.
10
Riley, D. Business Listening and speaking. – Р. 87.
11
Dany M. Les hommes d’affaires / М. Dany, А. Rebérioux, I. Renty. – Paris :
Hachette, 1975. – Р. 58.
12
Carrier, M. Business circles / М. Carrier. – Edinburgh : Nelson, 1998. – Р. 73.
13
Blanc, J. Scénarios professionels 2. – Р. 21.
14
Clarke, S. In company, Pre-Intermediate. – Р. 138.
148
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
М. А. Барашев
СЕЛЬСКИЕ ДВОРЯНСКИЕ УСАДЬБЫ ВЛАДИМИРСКОЙ ГУБЕРНИИ
В XVIII–XIX ВЕКАХ
Эта статья посвящена сельским дворянским усадьбам Владимирской губернии в XVIII–XIX веках. Автор рассматривает стилистическое развитие усадебной архитектуры и анализирует типологию и структуру дворянских усадеб,
архитектуру их жилых, хозяйственных и культовых строений, садово-парковое
искусство.
Ключевые слова: сельская дворянская усадьба, архитектура, садовопарковое искусство, стиль, барокко, классицизм, неоготика.
Провинциальная Россия XVIII–XIX веков – это удивительный мир застывших в своей патриархальности губернских и уездных городов, унылых крепостных деревень и уютных барских усадеб.
Владимирская губерния, образованная в 1778 году, включала в себя старинные экономически развитые русские земли с устойчивыми традициями дворянского землевладения и хозяйственного быта, сложившимися антропогенным
ландшафтом, исторически закрепившимися центрами строительных и художественных ремесел. Уже с XVI столетия родовые, выслуженные и купленные вотчины местных землевладельцев концентрировались в Муромском, Владимирском,
Переславском, Суздальском и Юрьевском уездах, причем в четырех последних
уездах они располагались на территории плодородного Юрьевского ополья (так
называемый «юрьевский чернозем»). В Шуйском и Гороховецком уездах распространение получило поместное землевладение. Практически во всех уездах Владимирского края в XVI–XVII веках доля вотчин и поместий с господской усадьбой существенно превышала долю безусадебных владений.
Бурные события петровского времени оторвали основную массу дворянства, в том числе провинциального, от своих вотчин и поместий, заставив искать
счастье и успеха в жизни на государственной службе. При Петре I и его ближайших преемниках дворянская служба была обязательной и бессрочной. Подобная
практика, однако, вступала в противоречие с желанием многих землевладельцев
постоянно жить и хозяйствовать в своих имениях. Идя навстречу чаяниям дворянства, императрица Анна Иоанновна отменила принцип единонаследия, а ее указ
от 31 декабря 1736 года ограничил срок обязательной службы 25-ю годами и разрешил дворянским семьям удерживать одного из сыновей дома для занятия хозяйством, не отдавая его в службу.
Манифест 18 февраля 1762 года «О даровании вольности и свободы всему
российскому дворянству» закрепил за помещиками право выбора между службой
и отставкой, дал им возможность стать «сельскими жителями» – местными администраторами и «образцовыми» хозяевами своих имений. В деревне, по словам
А. Т. Болотова, «сельский житель» «…учился хозяйничать и привыкал к сельской
экономии, поправлял и приводил в лучшее состояние свое домоводство <…> познакомливался с своими соседями и приобретал их к себе в дружбу и любовь
<…> женился, нажил себе детей, построил дом новый, завел сады <…> веселился
149
и что предпринимал для сделания себе уединенной сельской жизни приятною и
веселую <…>»1. Вместе с тем, здесь он выступил как представитель верховной
власти, ответственный за поступление налогов с крестьян, исполнение рекрутской
повинности, благосостояние населения и сохранение общественного спокойствия,
а также как непосредственный участник дворянского самоуправления в уезде или
губернии. Проживало в провинции, впрочем, и немало таких помещиков, которые, по меткому замечанию князя И. М. Долгорукова, «…живут на владельческих
своих землях, курят табак, травят зверей, пьют пунш и портят девок»2.
В последней трети XVIII – начале XIX века в сознании дворянства, главным образом среднепоместного, складывается своеобразная концепция усадебного строительства. Эта концепция была основана на сформировавшихся под влиянием идей французского Просвещения представлениях о земледелии как «предмете нужном, обширном, важном и приятном»3, о пользе деревенского образа
жизни и занятии «художествами», а также принципах организации «домашнего
быта английского поместья этого времени». Ее основные положения и пути реализации в повседневной жизни дворянства нашли свое отражение в трудах
А. Т. Болотова, В. А. Левшина, Н. П. Осипова, С. В. Друковцова и др. Согласно
этой концепции, сельская дворянская усадьба воспринималась как единый жилой,
хозяйственный и художественный комплекс, олицетворявший собой «прибежище
истинного покоя, добродетелей и чистого счастия», где «сельский житель» мог
быть «примечателем, философом, вертоградаром, земледельцем»4. Сельской
усадьбе в идеале отводилось среди ландшафта «место возвышенное, с красивыми
дальновидностями, и такое с которого бы можно обозревать все части своих полей»5. В ее состав признавалось необходимым включать господский дом с разнообразными хозяйственными строениями: конюшней с каретным сараем, хлевами,
овчарниками, свиными закутами, курятниками, анбарами, молочней, винницей,
погребами, ледником, поварней и т. п., а также обширный сад с теплицами и
оранжереями, разделенный на четыре части, т. е. овощник, сад плодовитый, сад
цветочный и увеселительный лесочек. Кроме того, состоятельным «сельским жителям» советовали заводить у себя в усадьбах школы для обучения деревенских
ребят ремеслу и богадельни для престарелых и одиноких крепостных крестьян и
дворовых людей, устраивать усадебные храмы. При этом главным правилом усадебного строительства признавалось следующее: «дорого но прочно, гораздо
лучше нежели дешево, но гнило»6.
На протяжении почти двух столетий сельские дворянские усадьбы во Владимирском крае, как правило, являлись центрами хозяйственной жизни имений,
где рачительные помещики устраивали полотняные и суконные мануфактуры, заводы по разведению племенных лошадей и крупного рогатого скота, организовывали винокуренное и мукомольное производства, заводили товарное садоводство,
внедряли в практику земледелия новые агротехнические приемы и сельскохозяйственные культуры. Вместе с тем, многим из них суждено было превратиться и в
подлинные культурные «гнезда» края. Здесь, вдали от элегантного чиновничьего
Петербурга и шумной вельможной Москвы, сформировалась изящная, нередко
наивная в своей благородной простоте архитектура; сложились основы местного
ландшафтного проектирования; были созданы очаровательные произведения живописи и поэзии; развивался крепостной театр.
Родовые и благоприобретенные усадьбы местного дворянства издавна концентрировались в Переславском, Суздальском, Александровском, Владимирском
и Юрьевском уездах. Их владельцы – представители знатнейших дворянских ро150
дов России: Голицыны, Одоевские, Вяземские, Шереметьевы, Апраксины, Головины, Зубовы, Акинфовы, Безобразовы, Кузьмины-Короваевы, а также известные
деятели отечественной истории и культуры, в том числе Р. И. и А. Р. Воронцовы,
Н. И. Салтыков и И. М. Долгоруков, А. В. Суворов и И. И. Бутурлин,
М. Н. Волконский и А. А. Прозоровский, А. С. Уваров и П. П. Свиньин,
Н. С. Всеволожский и А. Д. Салтыков. Значительная часть местных помещиков
владела имениями и усадьбами только во Владимирской губернии. После выхода
в отставку некоторые из них постоянно проживали в своих усадьбах и летом, и
зимой, другие же только летом, переезжая на зиму в Москву, «где жизнь разнообразнее, веселее и нисколько не дороже жизни во Владимире», или Муром, в котором зимой постоянно проживало несколько десятков дворянских семейств не
только Муромского, но и соседних уездов. В XVIII–XIX веках в губернии насчитывалось примерно 700 сельских дворянских усадеб, где имелось около 50 каменных и более 470 деревянных господских домов. Большинство их относилось к так
называемому типу maison de compagne (усадьба – домохозяйство) и представляло
собой «господский дом со службами и плодовитым садом».
Во Владимирской губернии второй половины XVIII – первой половины
XIX века наиболее динамично усадебное строительство развивалось в ее западных уездах, ориентированных в стилистическом отношении на архитектуру Москвы и Подмосковья. В третьей четверти XVIII века здесь было возведено несколько крупных усадеб в стиле позднего барокко с каменным двухэтажным домом и небольшим регулярным парком, например усадьба Всеволожских в селе
Жерехове (Собинский район), Нелединских-Мелецких в Ильинском (Кольчугинский район), Голицыных в Симе (Юрьев-Польский район), Блудовых в Ступкине
(Ивановская обл., Лежневский район). Среди подобных комплексов выделяется
усадьба-замок «Андреевское» Воронцовых (Петушинский район), где монументальный трехэтажный дом типа дворца «в ризалитах» соединен с флигелями циркумференциями, образующими каре вокруг парадного двора, в который ведут ворота с башней. Напротив ворот находится сооруженная одновременно с дворцом
домовая церковь Андрея Первозванного.
В последней четверти XVIII столетия художественные вкусы состоятельных местных помещиков изменились. Теперь они уже предпочитают строить у
себя в усадьбах барские дома в формах так называемого безордерного классицизма, например усадьба Кузьминых-Короваевых в селе Ратислове (Юрьев-Польский
район), Сабуровых в Воспушке (Петушинский район) и Дубровских в Омофорове
(Собинский район). На рубеже XVIII–XIX веков под влиянием новых архитектурных веяний к фасадам таких домов стали приделывать модные портики коринфского, ионического и тосканского ордера с треугольным фронтоном (Воспушка,
Омофорово). К 1770-м годам относится появление в губернии усадебных домов,
где главное двухэтажное здание соединяется полукруглыми галереямипереходами с монументальными каре конного и скотного дворов – усадьба Зубовых «Фетинино» (Собинский район), или двухэтажными флигелями (в одном из
которых размещался домовой Успенский храм) – усадьба Свиньиных «Смоленское» (Ярославская обл., Переславский район).
С конца XVIII столетия и вплоть до середины XIX века в усадебном строительстве Владимирской губернии примером для подражания являлись образцы
столичной архитектуры, восходящие к основным типам палладианской виллы. В
это время в усадьбах местных помещиков господствует тип барского дома, где
главное здание соединяется полукруглыми или чаще всего короткими прямыми
151
галереями-переходами с флигелями. Такие господские дома были выстроены в
усадьбе Уваровых «Красная гора» (г. Муром), Поливановых в Сушневе (Петушинский район) и Жуковских в Орехове (Собинский район). Более редкий тип
для губернии представлял собой «храмовидный» дом в виде компактного кубического блока, оформленного пилястровыми или колонными портиками с треугольным фронтоном и увенчанного куполом или бельведером, например усадьба
Митьковых в селе Варварине (Юрьев-Польский район).
После Отечественной войны 1812 года широкое распространение во Владимирской губернии получили скромные двух- и трехэтажные (верхним этажом
обычно служили обширные антресоли) усадебные дома в стиле позднего классицизма, украшенные четырехколонным портиком упрощенного тосканского ордера. Типичными примерами подобных барских домов являются усадьба Акинфовых в селе Завалине (Кольчугинский район) и Кречетниковых в Черниже (Суздальский район). Исключительно популярным среди провинциальных помещиков
на протяжении всего XIX столетия оказался тип так называемого «дома с мезонином», который, пожалуй, точнее всего соответствовал их представлениям о «прелестном и уютном домике». Подобные усадебные дома получили широкое распространение во всех уездах Владимирской губернии: например, усадьба Языковых «Бердищево» (Муромский район).
Во Владимирской губернии второй половине XVIII – первой половины XIX
века подавляющее большинство сельских дворянских усадеб относились к так называемым les maisons de campagne. Обязательной принадлежностью такой усадьбы был развитый хозяйственный комплекс или «задний двор», как выражались
современники. Он не только удовлетворял все бытовые потребности владельца и
являлся одним из дополнительных источников дохода, но и служил предметом
социального престижа: им гордились, его непременно показывали гостям, им восхищались. В силу этого все основные строения комплекса стали объектом постоянной заботы помещиков. В крупных усадьбах местные помещики предпочитали
возводить конные и скотные дворы в виде обширного сомкнутого каре, образованного одноэтажными кирпичными корпусами со скромным классицистическим
декором (Андреевское, Фетинино, Снегирево-Салтыково). Известен в губернии и
иной тип кирпичных хозяйственных строений: это одноэтажное, как правило,
сильно вытянутое прямоугольное здание под вальмовой или двускатной кровлей.
Их использовали для устройства коровников, каретных сараев, амбаров, кузниц и
т. п. Примеры подобных строений сохранились в Андреевском, Фетинине и Симе.
Однако подавляющее большинство хозяйственных строений представляло собой
срубные постройки, поставленные на каменные фундаменты и крытые тесом,
драньем или соломой. Реже встречались постройки, стены которых были сложены
из бревен, вставленных в пазы кирпичных столбов.
Возводились в помещичьих имениях Владимирской губернии второй половины XVIII – первой половины XIX века и усадебные храмы. В третьей четверти
XVIII столетия крупные местные помещики построили ряд барочных церквей с
разнообразной композиционной основой: «восьмерик на четверики» – Троицкая
церковь (Фетинино, 1763), двусветный четверик – Борисоглебская церковь (Дубки, Кольчугинский район, 1760-е годы), центричная трехлепестковая – Успенская
церковь (Дубки, 1768, не сохр.). К этому же времени относятся и некоторые центрично-ярусные храмы, по композиции и деталям приближающиеся к кругу московских построек К. И. Бланка, например, Покровская церковь, возведенная в
1769 году в Омофорове. Замечательным образцом усадебного храма позднего ба152
рокко является Покровская церковь, выстроенная в 1777 году в селе Клины. Здесь
овальный в плане храм перекрыт куполом с люкарнами и окружен пониженной
галереей с прямоугольными выступами по сторонам света, образующими крест. С
конца XVIII века основным типом усадебной церкви стал классицистический
храм трехчастной композиции (четверик с апсидой, трапезная, колокольня), где
одно- или двусветный четверик был оформлен на боковых фасадах пилястровым
или колонным портиком и завершен крупным барабаном-ротондой с арочными
оконными проемами и куполом, например, Казанская церковь в Ратислове (1802,
не сохр.), Борисоглебская церковь в селе Волохове (Александровский район)
Стромиловых (1805), Казанская церковь в Завалине (1815), церковь Троицы
(1824) в селе Патакине (Камешковский район) Безобразовых и церковь Петра и
Павла (1836) в селе Петровском (Юрьев-Польский район) Левашовых. Более редкий тип усадебного храма представляет собой Покровская церковь, возведенная в
1798 году в родовом имении Акинфовых селе Есиплево (Кольчугинский район).
Это монументальный центрический храм, увенчанный крупным барабаномротондой с белокаменным бельведером. Своеобразием среди усадебных храмов
Владимирской губернии первой половины XIX столетия выделялась Крестовоздвиженская церковь «под колоколы», выстроенная в строгих базиликальных формах позднего классицизма с криптой под ее алтарной частью. В крипте был устроен фамильный склеп владельцев усадьбы – Салтыковых (Снегирево). Рядом с
этим храмом, в память князя С. Н. Салтыкова, был установлен обелиск в виде четырехгранной, пятичастной, усеченной пирамиды из двухцветного гранита (коричневый с черным вкраплением), который в 1829 году «работал в С.-Петербурге
М. С. Анисимов».
Усадебные сады и парки Владимирской губернии XVIII–XIX веков, регулярные или пейзажные по характеру, вбиравшие в себя господский дом и служебно-хозяйственные постройки, храм с родовым кладбищем и окрестный ландшафт
призваны были воздействовать своими художественными формами прежде всего
на чувства и эмоциональный мир сельских помещиков.
В третьей четверти XVIII века в сельских дворянских усадьбах Владимирского края преобладали регулярные парки в духе позднего барокко. Подобный
парк должен был поражать и удивлять своих зрителей, а поэтому он был гораздо
богаче растениями и ярче красками, чем реальная природа. Его сложные и разнообразные формы, олицетворявшие собой «Натуру», воздействовали на эмоции
помещиков с необычайной силой. В это время «великолепный» регулярный парк
служил блестящим антуражем «великолепной» усадебной архитектуры в стиле
позднего барокко или раннего классицизма и по своим художественным качествам стремился не только не уступить, но и превзойти ее.
В эпоху позднего барокко регулярные парки в крупных усадьбах местных
помещиков, видимо, занимали небольшие, от 2 до 15 га, участки относительно
ровного рельефа, в виде продолговатых прямоугольников (Жерехово Всеволожских, Собинский район, Ильинское Нелединских-Мелецких и Клины Апраксиных, Кольчугинский район, Ратислово Кузьминых-Короваевых и Сима Голицыных, Юрьев-Польский район). В опольной части Владимирского края их, как правило, окружали замаскированными естественными оврагами или искусственными
рвами глубиной около 1–1,5 метров (Ильинское, Клины), а иногда невысокими
валами (Андреевское Воронцовых, Петушинский район). Периметральная обсадка
из древесно-кустарниковых пород (Жерехово, Ильинское, Клины) защищала парк
от сильных ветров и создавала в нем благоприятный микроклимат, придавая всей
153
садово-парковой композиции цельность и законченность. Для ярко выраженных
симметрично-осевых композиций местных регулярных парков были характерны
отточенность форм, величие перспектив, подчеркнутых прямоугольной стрижкой
кустарников, скульптурные ансамбли и множество декоративных элементов (каскады, водные зеркала и т. п.). Точно по главной планировочной оси парка («прешпекту») размещался господский дом, а проходящая вдоль его фасада дополнительная ось обычно выводила к усадебной церкви или хозяйственному комплексу
усадьбы (Жерехово, Ильинское). Однако владимирские паркоустроители, всегда
соизмеряя то, что находилось по обе стороны «прешпекта», редко допускали зеркальное совпадение. Прямолинейные аллеи разной ширины и опрятные посыпанные песком или битым кирпичом дорожки разделяли регулярный парк на прямоугольные боскеты с усложнением рисунка диагональным членением. Иногда насаждениям придавали иные фигурные формы, которые в это время часто отличались вычурностью и усложненностью рисунка. Например, в усадьбе Зубовых
«Фетинино» (Собинский район) такие насаждения представляли собой букву «Ф»,
отчетливо видимую с определенной высоты – типичный прием садово-паркового
искусства, приучавший помещика рассматривать местность с высоты и ценить
художественную красоту дали. А между тем, в провинции главное достоинство
садово-парковых композиций в глазах даже состоятельных помещиков заключалось в простоте и ясности композиционного замысла, в отсутствии каких-либо
излишеств и дорогостоящих затей. Но разнообразные водные мотивы садовопаркового искусства (пруды, каскады, небольшие каналы и т. п.) всегда пользовались у помещиков неизменным успехом, и средств на их устройство никогда не
жалели (Клины, Жерехово, Ратислово, Андреевское). Изысканный характер садово-парковой композиции в усадьбе Всеволожских (Жерехово) придавали вытянутые вдоль фасада господского дома три больших (около 80*60 м) прямоугольных
пруда, дно которых было выложено камнем; причем центральный пруд представлял собой огромное водяное зеркало с выразительным художественным эффектом
отражения. Удивительная по красоте, симметрично-осевая террасная композиция
была создана в регулярном парке Кузьминых-Короваевых (Ратислово), где параллельные каскады, каждый из которых состоял из четырех прудов размером около
20*25 метров, связывались между собой на верхней террасе широким, около10
метров, каналом для водных потех владельца имения. Пруд, как правило, размером 20*30 метров и дном, выложенным камнем, стал наиболее устойчивым признаком и самым типичным приемом в организации композиции регулярных парков во Владимирском крае, причем наличие или отсутствие реки особого значения не имело (Клины, Сима, Ратислово, Жерехово, Андреевское). Пруд обычно
размещали так, что зрительная перспектива, открывающаяся из окон господского
дома, была направлена либо вдоль продольной оси водоема, либо по диагонали к
нему. Такое расположение позволяло включать в зрительный пейзаж максимально большую территорию, покрытую водой (Ильинское, Жерехово, Ратислово,
Воспушка Сабуровых, Петушинский район). Однако популярные в столичных
усадьбах эпохи барокко фонтаны в провинции оставались довольно редким явлением (Ильинское). Садово-парковые композиции в сельских усадьбах местных
помещиков также отличались приемом постепенного перехода от закрытых пространств к открытым. Эффектная садово-парковая композиция в усадьбе Голицыных (Сима) была построена на контрастном сочетании регулярного парка, разделенного вытянутым партером на две квадратные в плане части с диагональными
аллеями, и открытого пейзажного ландшафта Ополья.
154
В последней четверти XVIII века в сельских усадьбах местных помещиков
в моду вошли пейзажные («аглицкие») парки, которые в идеале должны были
включать в себя «…овощник, сад плодовитый, сад цветочный и сад увеселительный, или к украшению служащий; присовокупляется иногда к сему сад Ботанический»7. Первый подобный парк во Владимирском крае появился в 1775 году, когда граф А. Р. Воронцов в усадьбе «Андреевское» приказал: «…где ныне скотный
двор, лесной двор и гумно, все оное под новой сад по плану огородив, тут сделать
теплицу и оранжерею, перед ними пруд, а позади аглицкой сад садить Сергею садовнику для чего и дать ему несколько работников»8. В первой половине XIX века усадебные пейзажные парки стали в губернии уже повсеместным явлением.
Широко распространенными в сельских дворянских усадьбах Владимирской губернии стали сравнительно большие (до 100 га), многоплановые и исключительно живописные пейзажные парки, тесно слитые с окружающим ландшафтом. Идея их слитности стала наиболее важной при формировании садовопарковых композиций в ландшафтном проектировании России того времени. По
своему композиционному построению все усадебные пейзажные парки можно
разделить на несколько типов: во-первых, с осевыми композициями, где в архитектурно-ландшафтном построении парка доминировало одно ярко выраженное
направление аллей и дорог вдоль главной оси, на которой обычно размещался
господский дом (Черниж Кречетниковых, Суздальский район); во-вторых, с крестовыми композициями, где архитектурно-ландшафтное построение развивалось
от периферии к центру по двум перпендикулярным друг другу направлениям
(главное – продольное, подчиненное – поперечное) при выделении на их пересечении или около него центра с архитектурной доминантой (Андреевское); втретьих, с веерными композициями, где архитектурно-ландшафтное построение
было основано на разбегании аллей и дорог парка в направлении от центра к периферии при соединении их всех обычно у основного входа, причем полукольцевые аллеи и дороги связывали главные лучи между собой (Сушнево Поливановых, Петушинский район); в четвертых, с радиально-звездчатыми композициями,
где центр архитектурно-ландшафтного построения парка формировался в точке
пересечения нескольких планировочных осей, а архитектурные доминанты могли
(как и в веерных композициях) располагаться на любой из аллей парка (Дубки
Чернцовых, Кольчугинский район). Однако такое типологическое деление во
многом условно, поскольку в пространстве пейзажного парка в целом или отдельных его частей все эти композиции могли сочетаться, смешиваться, накладываться друг на друга, создавая нескончаемое многообразие композиционных схем,
приглашавших владельца усадьбы и его гостей в романтическое путешествие по
парковым аллеям и дорожкам.
Основной массив усадебных пейзажных парков, состоящий преимущественно из типично русских деревьев и кустарников (липа, ель, береза, сосна, тополь, рябина, дуб, терн, орешник и т. п.), включал в себя сезонные и вечнозеленые
насаждения, которые, сливаясь в гармоническую цветовую гамму исключительной яркости, обеспечивали ему привлекательность в любое время года. Местный
колорит усадебных парков обогащали посадкой чужеродных видов растений и
экзотов, например, из Америки – клен американский, из Европы – лиственница
европейская, с юга России – липа крупнолистная.
Традиционно любили владимирские помещики березу, которую считали
«благословенным деревом», некогда укрывшим Богородицу и Христа от непогоды, а Святую Параскеву Пятницу – от преследования черта. Стройная, бело155
ствольная, с тонкими поникшими ветвями и нежной листвой, она вызывала восхищение и с давних пор считалась символом всего самого светлого в жизни Человека, любви к Родине и родительскому дому, олицетворением красоты. Особое
семантическое значение в пейзажном парке владельцы предавали и дубу – «прадеду прадедов». Именно он, нередко обнесенный специальной оградой, за которую разрешалось заходить только избранным, представлял собой «...священное
дерево, посаженное в день его рождения, и после бывшее свидетелем первого
признания в любви милой его супруги»9. Такое «священное дерево» имелось
практически у каждого местного сельского помещика. Иногда это могла быть и
липа, как в усадьбе Одоевских (Новониколаевское, Юрьев-Польский район), посаженная поэтом-декабристом А. И. Одоевским, которой он посвятил замечательные строки:
Я помню липу; нераздельно
Я с нею жил, и листьев шум
Мне веял песней колыбельной,
Всей негой первых детских дум.10
Сравнительно узкие, тесно обсаженные липами (реже березами или дубами) с вкраплениями ели или сосны аллеи рассекали его по разным направлениям,
ориентированным на тот или иной архитектурный или природный объект, т. е.
господский дом или скотный двор, «зеленую» беседку или открытую поляну, усадебный храм или пруд и т. п. Главным украшением пейзажных парков являлись
прихотливые по очертаниям пруды, нередко достигавшие более 100 м в длину и
50 м в ширину. Например, в усадьбе Акинфовых (Завалино, Кольчугинский район) широкий живописный по форме пруд был выложен камнем; посредине находился остров с беседкой, а от него был переброшен мост к ведущей вверх по косогору лестнице и строящемуся наверху господскому дому. Усадебные пруды, нередко носившие собственное имя («Чистый», «Большой», «Барский», «Птичий» и
т. п.), размещались как в непосредственной близости от господского дома (Черниж, Завалино), так и в глубине парка (Андреевское). По окраинам пейзажные
парки были, как правило, очерчены периметральными липовыми посадками вдоль
небольших искусственных рвов или естественных оврагов и переходил в березовые или дубовые рощи, сосновый бор или просто смешанный лес. К пейзажной
части усадебного парка обычно примыкали обширные фруктовые сады и огороды, без которых во второй половине XVIII – первой половине XIX века не существовало в губернии ни одной сельской дворянской усадьбы.
Помещики Владимирской губернии во второй половине XVIII – первой
половине XIX века стремились создавать в своих сельских усадьбах регулярные
или пейзажные парки, обладавшие исключительно высокими художественными
качествами; причем при этом они старались придерживаться того правила, что
усадебные сады и парки, которые «…единожды засаженные, не требуют уже
дальнейшего старания и издержек»11. С середины XIX столетия во многих дворянских имениях вместо привычных усадебных парков с «садами плодовитыми»
и «овощниками» стали появляться так называемые «экономические» сады.
Реформа 1861 года кардинально изменила привычный уклад повседневной
жизни сельских дворянских усадеб Владимирской губернии. В первые пореформенные годы практически прекратилось усадебное строительство, а его экономическая основа – помещичье хозяйство – испытывало значительные трудности. В
это время была существенно сокращена площадь усадебных цветников и закрыты
обширные оранжереи и теплицы в Симе Голицыных, Федоровском К. К. Толя
156
(Юрьев-Польский район), Смоленском Свиньиных (Ярославская обл., Переславский район), Патакине Безобразовых (Камешковский район), прекратили свое существование конные заводы в Федоровском К. К. Толя, Фетинине В. Н. Зубова
(Собинский район), Завалине Н. И. Крузенштерна (Кольчугинский район); приостановили работу крупные винокуренные заводы, в том числе и один из старейших
в губернии – Симский Голицыных. Изменение ситуации к лучшему отчетливо
наметилось лишь к концу 1860-х годов, когда местные помещики завершили выкупные операции с бывшими крепостными. Так, в 1866 году «…Главное Выкупное Учреждение, по рассмотрению выкупной сделки коллежского советника графа Константина Карловича Толь с временнообязанными крестьянами Юрьевского
уезда селений Федоровское, Глотова, Волотвинова, Добрынского и Спасского в
числе 811 душ признало означенную сделку правильною и причитающуюся крестьянам под выкупаемую землю, в количестве 3244 десятин выкупную ссуду
97 320 руб. Разрешило»12. Кроме того, некоторые рачительные помещики, сохранив после реформы 1861 года значительные земельные владения, особенно в
опольной части губернии, стали получать стабильный доход, сдавая земли в аренду небольшими участками от 10–20 до 50 десятин; причем арендная плата, вносившаяся, как правило, исправно, нередко заменялась работой в усадебном хозяйстве землевладельца. На полученные средства они приобретали высокопродуктивные породы скота и семена новых культур, покупали машины и оборудование
для переработки сельскохозяйственной продукции, оплачивали вольнонаемный
труд работников, стоимость которого в опольных уездах в 1870 году составляла:
летнему работнику полагалось плата 6 рублей в месяц, зимнему – 5; летней работнице – 4, зимней – 3; подросткам от 14 до 18 лет – 2,513. В результате предпринятых мер у местных помещиков появились доходные усадебные хозяйства, специализирующиеся на высокопродуктивном молочном животноводстве, разведении рабочих лошадей, производстве масла из льняного семени, винокурении, выращивании разнообразных овощей и фруктов, цветоводстве, например, усадьбы
В. В. Калачова в Весках (Юрьев-Польский район, не сохр.), В. И. Куруты в Дубках (Кольчугинский район), князя А. Б. Голицына в Симе. Однако наиболее состоятельное дворянство тратило свои финансовые средства не только на развитие
доходного хозяйства, но и на усадебное строительство, отвечавшее новейшим художественным вкусам и моде.
В 1870-е годы в усадебном строительстве Владимирской губернии утвердилось два основных типа сельских дворянских усадеб: усадьба-дача и доходная
усадьба с монументальным главным домом и многочисленными хозяйственными
постройками. Первый тип представлен скромной усадьбой Самсоновых в Кудрявцеве с деревянным главным домом (Кольчугинский район). Ко второму типу относится крупная усадьба графа К. К. Толя в Федоровском, где каменный барский
дом с живописной компоновкой разновысотных объемов и двумя фланкирующими трехъярусными башнями был выстроен в духе замковой архитектуры ренессансной Европы. Основные строения обширного усадебного хозяйства (конюшня
с манежем, коровник, маслобойка, сыроварня, кузница) носили чисто утилитарный характер, были лишены какой-либо декоративной функции в усадебном комплексе. Они представляли собой прямоугольные в плане постройки со стенами из
бревен, вставленных в пазы кирпичных стоек. Из кирпича были выполнены здания сыроварни и кузницы, а также жилые флигеля. Все усадебные строения располагались на территории большого пейзажного парка, состоящего из смешанных
пород деревьев, в основном местного происхождения.
157
С 1880-х годов и вплоть до начала XX столетия особой популярностью у
крупных дворян-землевладельцев Владимирской губернии пользовалась усадебная архитектура в формах неоготики. В это время здесь появляются роскошные
парадные усадьбы с нерегулярной планировочной композицией, монументальным
главным домом и многочисленными служебно-хозяйственными постройками, выстроенными в одном стиле (жилые дома для служебных и рабочих, конные и
скотные дворы, оранжереи, водопроводные сооружения и т. д.), например, крупная усадьба княгини М. М. Грузинской в селе Михайловском (Камешковский
район, пос. им. В. И. Ленина), возведенная по проекту петербургского архитектора Е. А. Сабанеева. Асимметричная объемная композиция каменного главного
дома, отчасти напоминающего стилизованное «швейцарское шале», подчеркнута
высокой боковой башней со шпилем.
Архитектура всех остальных жилых и хозяйственных построек усадьбы выдержаны в едином неоготическом стиле. Самым значительным усадебным комплексом в пореформенной губернии стала огромная усадьба В. С. Храповицкого в Муромцеве (Судогодский район), выстроенная по проекту известного московского архитектора П. С. Бойцова. В ее структуру входили великолепный главный дом, задуманный в духе замковой архитектуры средневековой Европы, монументальные
строения образцового усадебного хозяйства, павильоны для развлечений и музыкальных представлений, домовой храм царицы Александры в неорусском стиле
(1899), две школы, здание почты и телеграфа, железнодорожный вокзал и т. д., а также удивительный парк. Для этого усадебного парка были характерны прекрасная
планировка, умело и творчески использующая особенности рельефа местности, изумительный подбор насаждений с различными экзотами хвойных и лиственных растений и, наконец, удачное сочетание насаждений, садовой скульптуры и архитектуры. Парк занимал территорию около 40 га и объединял в себе две зоны: регулярную с
радиально расходящимися аллеями, цветниками причудливой формы и каскадами
фонтанов, и пейзажную, спроектированную в 1910 году ландшафтным архитектором
Г. Куфельтом. В усадебных оранжереях круглый год выращивались персики, французские сливы и другие экзотические фрукты, которые поставлялись в лучшие магазины обеих столиц. Например, в 1890 году в Москву было продано 1730 штук персиков и 205 штук французских слив14.
С 1880-х годов крупным землевладельцем во Владимирской губернии становится купечество, охотно приобретавшее у разорившихся дворян их сельские
усадьбы, например, усадьба александровского купца 1-й гильдии В. П. Зубова в
Крутце (Александровский район). Новые владельцы с успехом превращали родовые дворянские «гнезда» в уютные дачи; причем одни из них только подновляли
старинные усадьбы, другие же предпочитали кардинально перестраивать их в
модном вкусе.
Стилистическое развитие усадебной архитектуры и садово-паркового искусства во Владимирской губернии XVIII–XIX веков выстраивалось в линию последовательной смены стилей, но не исчерпывалась этим, поскольку их художественные формы в течение длительного времени сосуществовали рядом или даже
смешивались между собой.
Примечания
1
Болотов, А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для
своих потомков / А. Т. Болотов. – М., 1993. – Т. 2. – С. 187–188.
158
2
Долгоруков, И. М. Повесть о рождении моем, происхождении и всей жизни, писанная мною самим и начатая в Москве в 1788-го года в августе месяце, на 25 году от рождения моего / И. М. Долгоруков. – СПб., 2004. – Ч. 1. – С. 577.
3
Левшин, В. А. Всеобщее и полное домоводство / В. А. Левшин. – М., 1795. – Ч. I.
– С. 1.
4
Роз, Л. Доброй помещик / Л. Роз. – М., 1789. – Ч. I. – C. 9.
5
Левшин, В. А. Всеобщее и полное домоводство. Ч. 1.– С. 10.
6
Фридрикс, А. Разговор о вкусе в архитектуре для всех в свете городов а особливо для Санкт-Петербурга и прочих мест под одинаким с ним климатом /
А. Фридрикс. – СПб., 1796. – С. 17–18.
7
Левшин, В. А. Всеобщее и полное домоводство. Ч. VII. – С. 1.
8
РГАДА. Ф. 1261. Оп. 7. Д. 198. Л. 44.
9
Громан, И.-Г. Собрание новых мыслей для украшения садов и дач, во вкусе английском, готическом, китайском; для употребления любителей английских садов
и помещиков, желающих украшать свои дачи / И.-Г. Громан. – М., 1799. –
Тетр. XV.
10
Чернов, Г. И. Герои 14 декабря. Записки о декабристах-владимирцах /
Г. И. Чернов. – Ярославль, 1973. – С. 53.
11
Левшин, В. А. Садоводство полное, собранное с опытов и из лучших писателей о
сем предмете, с приложением рисунков / В. А. Левшин. – М., 1805–1806. – Ч. 1. –
С. 40.
12
ГАВО. Ф. 106. Оп. 3. Д. 224. Л. 1.
13
Кичигин, М. И. Владимирское ополье : Историко-хозяйственный очерк /
М. И. Кичигин, А. Л. Иванов. – Владимир, 1993. – С. 215.
14
ГАВО. Ф. 632. Оп. 1. Д. 23. Л. 73.
М. С. Максимова
ФЕНОМЕН ФАРФОРОВЫХ КОМНАТ КАК ОСОБЫЙ ВИД
ВЫСТАВОЧНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ.
ПРИНЦИПЫ ЭКСПОНИРОВАНИЯ КИТАЙСКИХ ФАРФОРОВЫХ
ИЗДЕЛИЙ В ЕВРОПЕЙСКОМ ДВОРЦОВОМ ИНТЕРЬЕРЕ XVIII СТОЛЕТИЯ
Фарфоровые комнаты для хранения коллекций китайского фарфора устраивались во всех странах Европы на протяжении XVIII столетия. Эти экзотические собрания можно отнести к предмузейным коллекциям, которые формировались строго в соответствии с приемами экспонирования. В статье анализируются принципы экспонирования китайских фарфоровых изделий в дворцовых интерьерах Европы XVIII века.
Ключевые слова: предмузейная коллекция, фарфор «цветных семейств»,
кракле, полочка-консоль.
Фарфоровые комнаты для хранения коллекций китайского фарфора, которые устраивались во всех странах Европы на протяжении XVIII столетия, можно
отнести к предмузейным собраниям. Период предмузейного коллекционирования
– создание не случайных, внутренне свободных совокупностей художественных
предметов, а именно формирование коллекций, то есть комплексов произведений
159
искусства, строго подобранных по какому-либо принципу1. Данный период можно проследить, рассмотрев ряд фарфоровых комнат и проанализировав принципы
экспонирования.
Китайский фарфор, попадая в Европу периодически с XIII века, наравне с
другими драгоценными предметами хранился, как правило, в церковных, монастырских и дворянских сокровищницах. Фарфор слыл бесценной и очень дорогостоящей заморской диковинкой. Был даже придуман особый способ сохранения
ценных фарфоровых изделий: для кувшинов и ваз изготавливали специальные серебряные оправы. К концу XVII века собрания фарфоровых изделий постепенно
приобретают начальные формы предмузейной коллекции.
Хронологические рамки исследования, заявленные в названии статьи, позволяют осветить предмузейный этап развития европейских коллекций с момента
формирования интереса к коллекционированию китайского фарфора (с конца
XVII века), появления первых фарфоровых комнат в эпоху рококо (первая половина XVIII века) и дальнейший расцвет (вторая половина XVIII века).
Актуальность темы связана с необходимостью анализа процесса эволюции
коллекционной деятельности в области музейного дела. Коллекционирование
произведений китайского искусства является одним из интереснейших видов человеческой деятельности и по отношению к некоторым сферам художественной
жизни имеет «руководящий» характер, так как собиратели имеют влияние на развитие современной им культуры и ее будущее.
Частное коллекционирование китайского фарфора можно рассматривать
как один из распространенных видов деятельности в области культуры XVIII века. Причем изучение этого вида деятельности имеет особую значимость, поскольку позволяет не только проследить приобретение отдельных произведений и формирование состава целых коллекций, но и выявить художественные вкусы эпохи.
Определение мотиваций создания предмузейных художественных коллекций китайского фарфора, принципов отбора предметов искусства, осмысление форм и
концепций представления этих предметов, анализ деятельности коллекционеров,
формирования рынка произведений искусства, предназначенных для предмузейных коллекций, – все это дает возможность наиболее эффективно исследовать
развитие предмузейных частных коллекций.
Изучение феномена фарфоровых комнат позволяет взглянуть с новой точки зрения как на сам процесс коллекционирования, так и на проблематику художественных связей Запада и Востока, что представляет большой интерес и для
исследования европейской культурной жизни ХVIII века, и для изучения культуры в целом. Изучение истории создания европейских художественных коллекций
китайского фарфора XVIII века представляется довольно своевременным и актуальным в широком историко-культурном контексте, так как материалы исследования необходимы и важны для определения роли частного коллекционирования
в формировании публичных музеев. Таким образом, фарфоровые комнаты можно
рассматривать и в культурологическом контексте как предысторию музейного дела в Европе.
Развитие предмузейного коллекционирования китайского фарфора в Европе в XVIII веке имело динамичный характер, было непосредственно связано с
массовым экспортом изделий декоративно-прикладного искусства Китая.
Частные европейские собрания китайского фарфора, размещавшиеся в королевских дворцах и аристократических домах, оставались закрытыми для широкой публики на протяжении всего XVIII столетия. Причина нежелания показы160
вать свои собрания заключалась в том, что комплектование собрания являлось актом самовыражения личности самого коллекционера. Произведения искусства в
частных коллекциях приобретали для их обладателей особое, некое тотемное
значение.
Новая система планировки экспонирования, впервые примененная в фарфоровых комнатах, была характерна для мировой практики европейского интерьера. Коллекционирование предметов китайского искусства в XVIII столетии
предполагало выявление, сбор, изучение и систематизацию материалов. Фарфоровые комнаты в целом можно отнести к тематической разновидности экспозиции, так как изделия декоративно-прикладного искусства Китая связаны между
собой общностью идейного содержания.
Версальский парковый павильон – Фарфоровый Трианон, возведенный по
указу Людовика XIV для своей фаворитки мадам де Монтеспан в 1670–1671 годах, – является одним из первых примеров апартаментов для коллекций китайского фарфора. В основе идеи подобного эксперимента лежит впечатление, полученное от изображения на гравюре Ж. Нейхоффа фарфоровой пагоды в Нанкине.
Гравюра «Фарфоровая пагода» была впервые опубликована в качестве иллюстрации к книге Пьера де Гойера и Якоба де Кайзера «Посольство Восточной компании Объединенных Провинций к Императору Китая или Великому Хану Тартарии» (Амстердам, 1665 год). Силуэт Нанкинской башни, особенности конструктивной системы и даже колокольчики на каждом ярусе идеально воспроизводят
все характерные особенности китайской культовой архитектуры. Возможно, граверы при создании этого изображения обращались к образцам традиционной живописи Китая. Свидетельством этому может служить пейзаж, который окружает
пагоду: облака, отсутствие перспективы, еле угадывающиеся силуэты восточных
зданий вдалеке.
Фарфоровый Трианон в Версале – «архитектурная безделушка»2 – выполнял функцию павильона для легких трапез. Он состоял из трех отдельно стоящих
сооружений, выстроенных в стиле барокко: европейская архитектурная манера
XVII века ясно прочитывалась в построении фронтона, исполинских пилястр и
двойных мансардных крыш. Китайские мотивы угадывались лишь в орнаментах,
украшавших здание. Самая большая новизна Фарфорового Трианона заключалась
в том, что его балюстрады были заполнены китайскими вазами, крыши покрыты
бело-голубыми фаянсовыми изразцами. Отличительной особенностью декора интерьеров стало украшение изделиями китайского декоративно-прикладного искусства: в залах был выставлен исключительно бело-голубой китайский фарфор.
Информация о приемах экспонирования в данном интерьере не сохранилась.
Выстроенный из мягкого руанского фаянса Фарфоровый Трианон не смог
выдержать нескольких французских зим. Однако гибель архитектурного чуда не
уничтожила желание экспонировать в интерьерах фарфоровые предметы. Тенденцию устраивать фарфоровые комнаты для экспонирования китайского фарфора
можно проследить на примере многих европейских особняков и дворцов конца
XVII столетия.
Основным источником для проявления интереса к собирательству китайского фарфора являлось увлечение редкостями и драгоценностями, разными
«узорчатыми, хитрыми изделиями и курьезными вещицами»3, которыми интересовались аристократы и правители всех стран Европы. Отношение в России к подобным предметам в ХVII веке описано в трудах И. Е. Забелина, заметившим его
распространение не только у государя, но и вообще между русскими знатными и
161
богатыми людьми. В. В. Голицын, Б. М. Хитрово, А. С. Матвеев «ставили первые
опыты»4 в области художественного собирательства, ставшие предысторией частного коллекционирования в России.
Представители высших сословий европейского общества комплектовали
свои коллекции китайского фарфора, заказывая его в Китае. Среди фарфоровых
изделий, формировавших собрания аристократов Европы, встречаются изделия
экспортного китайского искусства XVII и XVIII столетий. Особым почитанием
коллекционеров пользовался китайский фарфор династии Мин: темно-синие вазы
и чашки, изготовленные в так называемой технике «напудренный» («blue
poudre»). Они украшались подглазурной росписью кобальтом и расписывались
золотом.
Особую группу предметов для комплектования коллекций составляли изделия так называемых «цветных семейств»: «розового» и «зеленого». Блюда, цветочные вазы и фигурки расписных «семейств» пользовались большим спросом в
Европе, где их высоко ценили за прекрасное качество материала и за радостные,
яркие, сверкающие тона эмали. Коллекции европейских аристократов также
включали изделия бело-голубого фарфора с узором «кракле», монохромные фарфоровые предметы цвета темно-красной глазури – «ланяо», получившей в Европе
наименование «цвета бычьей крови», бледно-зеленой глазури – селадона и синей
глазури густого лиловатого оттенка.
Приемы размещения коллекций китайского фарфора в первой половине
XVIII столетия можно проследить на примере проектов А. Ринальди. В них фарфор размещается на специальных консолях. Середину консольной горки
А. Ринальди занимает сияющий солнечный диск с изображением дракона, которое является ее украшением. Данный экспозиционный прием приобрел характер
мировой европейской практики. Он применялся и в оформлении маленькой Буфетной дворца Петра III в Ораниенбауме, в которой на двадцати двух лепных полочках-консолях были выставлены изделия из китайского фарфора, и в декорации
Фарфоровой комнаты замка Шарлоттенбург (декоратор Й. Ф. Езандер, 1710 год).
Стены ее были украшены консолями с фарфоровыми предметами XVII и XVIII
столетий из Китая и Японии. Это одна из немногих фарфоровых комнат, где экспонируются не только тарелки и чаши, но и фарфоровая пластика, вазы.
Китайские и японские изделия в этой Фарфоровой комнате тщательно подобраны в соответствии с их формой и декором для того, чтобы создать гармоничную симметричную экспозицию. В оформлении комнаты преобладают изделия бело-голубого китайского фарфора и «розового», «зеленого» семейств. Вазы
бело-голубого фарфора достигают почти метра в высоту, они располагаются либо
на угловых консольных столиках, либо на отдельных резных полочках в шахматном порядке. Центр такой горки обычно занимают большие блюда бело-голубого
фарфора. Парные средней величины вазы экспонируются и на каминной полке.
Тарелки, маленькие вазочки, чаши и фигурная пластика размещены у карниза в
несколько рядов друг над другом.
Коллекция располагается на резных настенных консолях, которые, в свою
очередь, украшены фигурками шинуазри, представляющими азиатов. Таким образом, фарфоровые изделия буквально окружены подобными статуарными композициями. Непременным композиционным компонентом комнаты выступают зеркала, которые заполняют стены и прячутся за фарфоровыми горками.
Август II Сильный – король Польши – посещал Фарфоровую комнату в
Шарлоттенбурге и был настолько впечатлен идей экспонирования коллекции, что
162
вскоре устроил подобный салон и в Японском дворце5 (архитектор Пеппельман,
Дрезден, 1735 год). Японский дворец как камерное место для увеселений должен
был стать хранилищем богатейшей коллекции фарфора – китайского периода Кан
Си (1662–1722 годов), японского «Имари» и «Какимон» XVII и XVIII столетий, а
также майсенского.
Однако проект экспонирования коллекции фарфора в стенах дворца остался не выполненным. В 1962 году собрание получает вид выставки лишь в музее
Цвингера. В данном случае коллекция Августа Сильного интересна использованием методов систематизации и учета предметов. Для того, чтобы предотвратить
расхищение королевского собрания, каждый экспонат был нумерован и маркирован различными символами. Марки и номера наносились несмываемой глазурью.
Особый символ использовался для каждого типа фарфора во избежание большого
количества номеров и облегчения классификации. Так, были выделены следующие типы китайских фарфоровых изделий: фарфор «зеленого семейства» помечался буквой «I», белый фарфор маркировался треугольником, фарфор «ланяо»
обозначался стрелой, бело-голубой фарфор «кракле» обладал символом линии
зигзага.
Фарфоровые изделия экспонировали и в специально оформленных «китайских» кабинетах, украшенных лаковыми панно. Так, Лаковый или Китайский кабинет в Монплезире представляет собой дворцовую экспозицию фарфора. История коллекции фарфора, выставленного здесь, берет свое начало с приобретения
Петром I китайских фарфоровых чашек «цветных семейств» в Голландии. На
верфи Ост-Индской Кампании русский государь впервые познакомился с китайскими сокровищами. Впоследствии Петр I, собрав коллекцию китайского фарфора, решил поместить ее в своем любимом дворце, в специальном кабинете.
На примере данного кабинета можно проследить приемы экспонирования
китайского фарфора. Так, для размещения коллекции было использовано 129 резных золоченых полочек-консолей (по рисункам архитектора И.-Ф. Браунштейна,
1721–1722 годы) на гладких краснолаковых полосах, разделяющих большие панно. На каждой из них ритмично размещено по двенадцать полочек, сгруппированных по три. Углы кабинета украшены четырьмя полочками. В кабинете использовано более двадцати типов полочек разных размеров: в виде раковин или
акантовых листьев, с масками, окаймленных орнаментами, с полуфигурами крылатых дев и фигурами путти. Но даже однотипные полочки отличаются характером исполнительской трактовки деталей.
Приемы экспонирования китайского фарфора прослеживаются и в его расстановке на данных полочках. В частности, здесь выставлены китайские фарфоровые чашки и вазочки династии Мин. Роспись на них выполнена под глазурью
кобальтом. Рисунок на вазах с крышками, находящихся на полках четвертого и
шестого ярусах западной и южной стен, выполнен полихромными эмалями, нанесенными после обжига вазы поверх глазури. В той же технике расписаны полоскательницы, стоящие на самых верхних полочках. Особую группу предметов коллекции составляют темно-синие вазы и чашки восточной и северной стен, изготовленные в технике «напудренный» («blue poudre»). Поверх глазури изделия
расписаны золотом. На полках четвертого яруса, в углах, стоят одинаковые по
форме шаровидные вазы с плоскими крышками. Они декорированы росписями в
виде цветущих веток сливы – символов весны.
Камин украшают чайники и несколько плетеных из тонкого тростника чашек. Справа и слева от камина – маленькие ароматницы, состоящие из двух ша163
ров. Внутри них – две большие вазы. Таким образом, в приемах экспонирования
китайского фарфора в данном интерьере прослеживается тенденция украшать
фарфоровыми изделиями не только все специально предназначенные для этого
полочки, но и камины.
В середине XVIII века в Екатерининском Дворце Царского Села можно
было увидеть сочетание приемов украшения комнаты зеркалами как в Шарлоттенбурге и лаковыми панелями как в Китайском кабинете Монплезира. На месте
парадной лестницы в Китайском зале (проект Ф. Б. Растрелли не раньше 1756 года, до настоящего времени не сохранился) находилась богатейшая коллекция китайских ваз, ларцов, ящиков, различных вещей из фарфора, лака и эмалей. Двери
были декорированы в «китайском стиле». Стены украшали панели из коромандельского лака и золоченого резного дерева, исполненные Антоном Яковым и
другими мастерами. Расписные панели содержали изображения пагод, зонтиков,
плетеных корзинок, пальмовых веток и других экзотических растений, в общем,
всего то, что могло поразить взгляд русского человека. У карнизов размещались
живописные панно в «китайском вкусе». «Образ причудливых пагод соответствовал декоративным S-образным элементам десюдепортов, отличавшихся изяществом и вместе с тем роскошью»6.
Барочная гармония художественного образа в целом прослеживается в сочетании контраста динамических элементов наддверных и стенных золоченых украшений с неустойчивым равновесием композиции коллекции фарфора на консолях. Последние были выполнены в форме пальмовых деревьев, растущих прямо
из пола и достигающих карниза. Эти резные консоли разделяли лаковые панели, а
другие, меньшие по размеру, располагались в нижней части стены. «Каждая из
них богато декорировалась китайским фарфором, причем их количество достигало более 400 предметов. 210 фигур китайцев украшали жирандоли, расположенные по обеим сторонам от каждой лаковой панели»6. Светильники с дрожащими
хрустальными подвесками размещались с расчетом на их отражение в зеркалах.
Четыре двери китайского зала сочетались с расположенными напротив них
зеркалами, что являло собой отражение западной моды, недавно пришедшей в
Россию при Петре I. «Четыре составных зеркала, вставленных в золоченые рамы
наподобие пальм, отражали затейливость резьбы, яркие краски фарфора, темные
доски китайских лаков и желтое мерцание свечей»6.
В период классицизма приемы экспонирования фарфора получают несколько иное направление. В частности, Даниэль Маро во дворце Ораниенбург
Фридриха I размещает коллекцию фарфора между классическими колоннами.
Пирамиды фарфора большой высоты дополнялись зеркалами, установленными за
ними. Отражение умножало коллекцию и придавало ещё больший объем экспозиции. Декоратор повторяет приемы экспонирования фарфора и в фарфоровой комнате замка Поммерсфельден (архитектор Л. фон Гильдебрандт, И. Динценхоф,
1713–1714 годы). Отражение в зеркалах позолоченных деталей и китайского экспортного фарфора создает впечатление не только праздника, но и роскоши, которую мог себе позволить хозяин замка.
Китайский фарфор в интерьере одинаково комбинировали не только с зеркалами и лаками, но и с другими предметами западной цивилизации, придавая помещению экзотическую нотку. Даниэль Маро подобным образом оформил китайским фарфором одну из комнат королевы Марии во дворце Хэмптон Корт (1715–
1720 годы). В то же время этот интерьер был украшен изразцами, веерами, «греческими» вазами и высокими вазами для тюльпанов дельфтского производства.
164
Увлечение фарфором было настолько сильным в XVIII столетии, что в Испании в Королевском дворце в Аранхуэсе был оформлен совершенно уникальный
зал (архитектор Джузеппе Гриччи, Мадрид, 1760 год). Здесь нет специально выставленных на консолях или полочках предметов китайского фарфора. Отнюдь,
стены комнаты облицованы поливными керамическими плитками, имитирующими рисунок китайского фарфора. Комнату украшают не традиционные китайские
фарфоровые изделия, а большого размера скульптуры китайцев7. В их трактовке и
росписях можно проследить влияние фресок Д. Б. Тьеполо: детали и общая композиция сходны с фресками мастера на Вилле Валмарана8.
Скульптурные группы в оформлении китайского зала Королевского дворца
в Аранхуэсе чрезвычайно красочных, радостных цветов будто свидетельствуют о
празднике жизни. Декор представляет причуды и фантазии, воплощенные в
«псевдокитайских» сюжетах с буйным орнаментом из фигурок обезьян и цветочных гирлянд. Испанская фарфоровая комната, непохожая на другие, производит
впечатление настоящей бархатной шкатулки, стенки внутри которой декорированы изысканным сплетением диковинных цветов, растений и фруктов.
Итак, коллекции китайского фарфора в XVIII веке были символом богатства и отменного вкуса их обладателя. Фарфоровые комнаты можно отнести к тематической разновидности экспозиции, так как изделия декоративно-прикладного
искусства Китая связаны между собой общностью идейного содержания.
Изделия китайского фарфора типизировали по технике декора, форме и датировке. Китайский фарфор для комплектования фарфоровых комнат, который
коллекционеры заказывали у мастеров Поднебесной, можно разделить на четыре
группы: фарфор династии Мин: темно-синие вазы и чашки, изготовленные в технике «напудренный» («blue poudre»); изделия «цветных семейств»: «розового» и
«зеленого»; изделия бело-голубого фарфора с узором «кракле»; монохромные
глазурованные фарфоровые изделия.
Методом проектирования экспозиции являлся тщательный подбор фарфоровых предметов в соответствии с их формой и декором для создания гармоничной и симметричной выставочной композиции.
Приемы экспонирования китайского фарфора разделяются на три основных вида. Первый вид заключался в использовании для экспонирования специальных полочек-консолей и каминных полок. Для экспозиции фарфоровых изделий было изобретено более 20 типов миниатюрных полочек-консолей, среди которых самыми популярными были лепные и резные: в виде раковин, акантовых
листьев, содержавшие украшения в виде масок, полуфигур крылатых дев, фигур
путти. Подобные полочки-консоли служили для выставки небольших предметов –
чашек, вазочек, сосудов. Перечисленные типы предметов располагали в шахматном порядке для лучшего обозрения. Более крупные изделия такие, как, например, большие напольные вазы, размещали по одиночке либо по трое на угловых
консольных столиках.
Второй вид экспонирования китайского фарфора – использование зеркал в
качестве фоновых поверхностей. Расстановка фарфоровых изделий напротив зеркальных панно служила для зрительного умножения коллекции, придавая, таким
образом, больший объем выставочной композиции.
Размещение лаковых панелей в экспозиции фарфоровых комнат как средство создания общего фона является третьим видом. Расписные лаковые панно
содержали изображения пагод, зонтиков, пальмовых веток, экзотических растений и сценок из жизни китайских крестьян. Во-первых, подобные панели служили
165
фоновой поверхностью для фарфоровых изделий, которые размещались на полочках-консолях. Во-вторых, они формировали у посетителей ощущение пребывания
в экзотической атмосфере Поднебесной.
Экспозиции для собраний зачастую проектировались ведущими архитекторами Европы. Проанализировав приемы экспонирования китайского фарфора в
европейских дворцовых интерьерах XVIII века, можно убедиться, что фарфоровые комнаты являлись особым видом выставочной деятельности в период предмузейных коллекций.
Примечания
1
Появлению музеев предшествовало хранение отдельных исторических памятников и целых собраний в монастырях, церквях, резиденциях князей, известных по
древнерусским источникам.
2
Jacobson, D. Chinoiserie / D. Jacobson. – L. : Phaidon Press Limited, 2001. – С. 35.
3
Забелин, И. Е. Домашний быт русских царей в ХVI и ХVII столетии. Т. 1 / И. Е.
Забелин. – М. : АСТ, 1990. – С. 225.
4
Там же. – С. 222.
5
Угловые объемы экстерьера дворца даже получают двойные «восточные» крыши.
6
Бенуа, А. Царское Село в царствование императрицы Елисаветы Петровны /
А. Бенуа. – СПб. : Изд. товарищества Р. Голике и А. Вильборгъ, 1910. – С. 108.
7
Эти скульптуры были выполнены на фарфоровой мануфактуре около Неаполя, в
Капо ди Монте. Несмотря на то, что там производился мягкий фарфор, многие
изделия отличались очень большими размерами. Так, для королевских дворцов
изготавливались огромные вазы, фигуры и даже детали архитектурного оформления дворцовых залов. Живописец и резчик по камню Джованни Казелли, работавший в Капо ди Монте, моделировал посуду с рельефным расписным декором,
изображающим морские и мифологические сюжеты. Яркой индивидуальностью
отмечена пластика Капо ди Монте – персонажи итальянской комедии дель арте,
народные типы, мифологические божества полны движения, роспись их прекрасно подчеркивает природную красоту материала.
8
Темой для фресок явилось произведение Лудовико Ариосто (1474–1533), блестящего итальянского поэта и драматурга эпохи Возрождения, «Неистовый Роланд». Тьеполо избирает для своих фресок главными героями дочь китайского
императора Анджелику, прекрасную и легкомысленную, вскружившую голову
всему рыцарству на белом свете, и ее супруга мавра Медора. Однажды его ранили
в бою, и Анджелика с помощью одного пастуха вылечила его соком трав. Тьеполо
изображает Медора, которого поддерживает Анджелика.
166
Н. С. Дмитриева
ПОЭТИКА АНИМАЦИОННОГО ФИЛЬМА
В статье предлагается методика анализа движущихся рисованных изображений, основанная на оценке формального и содержательного аспекта художественного образа в анимации и рассмотренная на примерах классических анимационных лент. Предложенный подход позволяет сформировать структуру эстетического анализа анимационного фильма с учетом специфики данного вида искусства.
Ключевые слова: анимационный фильм, художественный образ в анимации, эстетический анализ, движущееся рисованное изображение.
Особенности нынешнего этапа развития анимационного кинематографа
делают необходимым исследование его эстетической природы, основанное на
анализе художественности компонентов анимационного образа.
Анимация1 всегда интересовала и будет интересовать людей любого возраста, социального положения и уровня интеллектуального и художественного
развития – будь то интерес к ней как к явлению искусства, как к самому необычному и фантастическому виду кинематографа или интерес к самому феномену
одушевления, возможности «оживлять» статичные рисунки.
Эстетическая теория, имеющая объектом исследования мультфильм, сразу
сталкивается с необходимостью учитывать специфические черты анимационного
искусства, к которым, в первую очередь, относится «одушевление» рисунка, то
есть применение основного кинематографического принципа («движущееся изображение») к объекту, статичному по своей природе. Оппозиционность исходных
элементов (рисунка и движения) при этом рассматривается не только как внешний формальный признак, но как глубокое сущностное противопоставление художественной формы и художественного материала, являющееся необходимым
условием существования образа в анимации. Вопрос о поэтике анимационного
фильма предполагает рассмотрение двух основных аспектов художественного образа – формального (как способа организации поэтической формы мультфильма
через одушевление рисунка) и содержательного (возникающего из творческого
сопоставления вещественных и языковых аспектов художественного произведения в его начальной (литературной) и конечной (анимационной) форме).
Однако сущность анимационного фильма нельзя вывести из анализа отдельных элементов, поэтому, словами Л. С. Выготского, «…необходимо от анализа обратиться к синтезу <…> и уже из целого уяснить себе смысл отдельных частей»2. Для этого исследуем несколько анимационных фильмов, чтобы на конкретных примерах рассмотреть способы построения художественной формы мультфильма как «изорассказа». Используя формулу эстетического анализа по линии
«вербальное-иконическое повествование», мы обратимся к основным структурным элементам, но смысл и значение их будет определяться содержанием конкретного фильма.
Начиная с рассмотрения образных возможностей рисунка, имеющего временную протяженность (динамический потенциал), по сравнению с рисунком, представленным как единичное произведение, мы полагаем, что такой порядок позволит в
дальнейшем перейти от формальной стороны к содержательному аспекту анимаци167
онного образа и исследовать его развитие поступательно. Рисунок в движении станет
тем самым первой ступенью эстетической конструкции анимационного фильма, которая позволяет выйти за пределы физического существования вещи.
В качестве первого примера рассмотрим рисованный фильм-сказку, продолживший классическую традицию 50-х годов – «Конек-горбунок» (1977), поставленный режиссером И. Ивановым-Вано и художником Л. Мильчиным. В основе этого фильма лежит поэтическое произведение – русская волшебная сказка в
литературном переложении П. Ершова.
«Конек-горбунок» относятся к фильмам фабульного характера, к фильмамисториям, в которых исходный текст является основным источником действия.
Эстетически он продолжил традиции фильмов конца 40-х – 50-х годов, когда на
уровне изображения режиссер как бы продолжал в мультипликации работу, аналогичную той, что производит читатель, рассматривая книжные иллюстрации, сопровождающие текст.
Прежде всего, отметим тот факт, что анимационная сказка, как ни одно
другое произведение, позволяет сохранить то волшебное несоответствие между
внешним видом и сутью, которое по определение В. Я. Проппа пронизывает в
сказке мир вещей. В любой момент в соответствии со сказочным сюжетом эти
свойства могут поменяться на прямо противоположные, когда обычная старая
скатерть вдруг оказывается волшебной самобранкой, а потертый ковер – ковромсамолетом. Причем подобное превращение происходит мгновенно и без всяких
усилий, так как волшебный потенциал может являться частью любой вещи, то
есть сама вещь в какой-то степени является материализованным волшебством.
Подобное свойство материи лучше всего воплощается средствами классической покадровой анимации, во-первых, за счет особого пластического характера
движения, образующегося в результате трансформации линий и форм, во-вторых,
за счет стилевой «нейтральности» рисунка, которую И. Евтеева делала отличительной чертой иллюстративного подхода. Графический стиль в данном случае
является нейтральным по отношению к изображаемому действию и, соответственно, позволяет сосредоточить зрительское внимание на самом действии и на
предмете. Эта черта классической «диснеевской» анимации, многими критиками
признаваемая за недостаток, тем не менее, позволяет перенести на экран таинственные, необъяснимые связи, присутствующие в сказке, и создать впечатление
необходимой двойственности сказочного мира.
В «Коньке-горбунке» с его пластичной, легко трансформирующейся средой подобная двойственность проявляется очень отчетливо. Как и в любой сказке,
здесь наличествуют два мира: мир земной, где живет старик с тремя сыновьями,
занятые своими житейскими делами, где правит маленький крикливый царь, где
спальник плетет свои интриги, – и мир иной, мир сказочных существ, невидимый,
но вполне ощутимый. В анимационном фильме конкретность изображения и изображаемого делает границу между мирами нечеткой, поэтому основная нагрузка
падает на движение в кадре, которое в момент проявления волшебных сил разделяет изображение на две части, два мира. Первый из таких моментов связан со
сценой появления златогривой кобылицы и ее дарами Иванушке; второй – находка пера Жар-птицы; третий – поимка самой Жар-птицы; четвертый – появление
плывущей по морю Царь-девицы; пятый – путешествие Иванушки на край света;
шестой – купание в трех котлах; и седьмой – заключительная сцена с наступлением весны. Во всех семи сценах особая «сказочная» пластика движения позволяет
наделить обычные предметы и персонажей особыми волшебными свойствами.
168
Появление златогривой кобылицы – это первый момент волшебства, который, подобно нити, протянется через весь фильм. Как волшебное существо она не
подвластна физическим законам нашего мира, что мы и видим по ее движению –
бегу-полету, который хотя и представлен на фоне земного пейзажа (лес, поле,
ночное небо), тем не менее, совершенно безотносителен к обозначенному пространству. Характер движений кобылицы не меняется, когда она скачет по земле,
воздуху или облакам, поскольку она сама существует как бы вне окружающей
среды. Это показывает, что перед нами не лошадь, а волшебная сила, принявшая
облик лошади. В дальнейшем такое впечатление только усугубляется сравнением
с ее дарами Иванушке: двумя златогривыми конями и горбунком. Златогривые
кони, в отличие от их матери, с самого начала предстают обычными лошадьми,
приметными только своей удивительной красотой; волшебства в них нет, они
твердо стоят на земле и имеют вполне материальную природу, что будет показано
потом в сцене на базаре. Истинным наследником волшебства златогривой кобылицы оказывается Конек-горбунок, и в его образе сказочная двойственность получает полное воплощение. Если в первый момент мы видим неуклюжего Конька
на тонких разъезжающихся ножках, игривого и смешного, то в следующей сцене
наступает полное преображение – и вот уже Конек летит по воздуху легким уверенным скоком златогривой кобылицы.
Здесь, как и в других сценах «волшебства», выстраивается четкая система
пространственно-временных соотношений. Большая часть событий протекает в
реальном времени (кинематографическое время фильма имеет привязку к реальности так, как если бы события происходили на самом деле), но, по сути, перед
нами только цепочка эпизодов, имеющих определенную продолжительность. Со
временем сказки она не соотносится, потому что такового вовсе не существует:
«…есть только последовательность событий, и вот эта-то последовательность событий и является художественным временем сказки». Связь сказочного и реального времени наглядно представлена именно в волшебных сценах, когда момент
сказочного вневременного бытия разворачивается на наших глазах как сиюминутное происходящее.
Появление Царь-девицы, плывущей в лодочке по морю, занимает в фильме
несколько секунд, за это время она успевает переплыть все море от самого горизонта и сойти на берег. Царь-девица, подобно Царевне-лебеди, появляется из
волн, они влекут ее лодку, они бережно выносят и ставят ее на землю. В момент
плавания она и вода, ее стихия, составляют одно целое, и мы видим это по ритму
и неторопливому плавному рисунку их синхронных движений, но с первого же
выхода на землю Царь-девица становится обыкновенной девушкой, с любопытством осматривающей шатер и угощение. Характер движений у нее ощутимо меняется, становится более резким и зависящим от характера действия. Такую девушку можно схватить и унести с собой.
Другой момент материализации сказочного «вневременья» – путешествие
Иванушки на край света. Если в предыдущей сцене герой отправляется за Царьдевицей ранней осенью, а новое появление его в столице уже вместе с девушкой
происходит в разгар масленичных гуляний, зритель может вообразить себе недостающий временной отрезок и представить, что именно столько времени ушло у
Ивана на выполнение царского задания. Таким образом, можно представить, что
целый месяц или больше он добирался до моря и еще дольше возвращался обратно. Монтажная последовательность эпизодов в сцене такова, что зрительское воображение дорисовывает недостающие по сюжету кадры. Иное впечатление скла169
дывается в сцене второго путешествия на море. Здесь сам момент пространственного перемещения разворачивается на наших глазах. Мгновенно проносящееся
время получает закрепление быстрым, ритмичным действием: скачущий Конек и
Иванушка, постепенно освобождающийся от тулупа, шапки и сапог и развешивающий их тут же по ходу движения на ветках деревьев. Точно так же, только в
обратном порядке, он соберет их во время возвращения, как бы подводя итог выполненному заданию.
И, наконец, заключительная сцена прохода преображенного Ивана и Царьдевицы, сопровождаемый мгновенным переходом из зимы в весну, объединяет не
только конец экранного времени фильма, но сказочного действа. Собственно, то,
что зритель видит на экране, в буквальном толковании является следствием воздействия волшебного кольца, брошенного на землю Царь-девицей. Там, где оно
прокатилось, сходит снег, появляются цветы. Наступление весны – это волшебное
событие, и происходит оно сиюминутно, на наших глазах, как в сказочном мире,
так и на экране. Время сказки и время реальное как бы уравниваются между собой, тем самым ставя в повествовании завершающую смысловую точку.
Иным образом показаны сцены с нахождением пера Жар-птицы и с поимкой ее самой. Здесь главную чудотворческую функцию берет на себя светоцветовая гамма. В динамической развертке рисунка метаморфоза цвета и света
занимает очень важное положение, наравне с пластической трансформацией линии и формы. Все волшебство Жар-птицы и ее пера строится на цветовых и световых сочетаниях, которые нарочито противопоставлены основной гамме. Следуя
фабульному ходу событий, перо становится источником бед и «непокоя» для
Иванушки. В сюжетном воплощении именно волшебный свет пера Жар-птицы
привлекает героя, но этот же свет притягивает к себе все вокруг: цветы, мотыльков, птиц. Его блеск и игра завораживает глаз, но одновременно является обманным огнем, завлекающим в ловушку. Характерно, что далее, в сцене поимки Жарптицы, Иванушка использует против нее ее же прием завлечения: прицепив к рукам и поясу вырванные у нее перья, он, отплясывая веселый танец, приманивает к
себе опьяневшую птицу. Эпизод ловли, начавшийся с плавных восточных ритмов,
в изобразительном ряде представленных переливами золотисто-оранжевых цветов
и изысканными движениями танцующих Жар-птиц, заканчивается захватывающей игрой красок и максимально динамичным действием.
На примере фильма «Конек-горбунок» можно как следует рассмотреть задачу, которую выполняет анимационное движение в создании поэтического образа в тех случаях, когда фактура изобразительного материала не принимает на
себя основных драматургических функций. Все специфические черты жанра сказки: фантастичность сюжета, одушевление неодушевленного мира, очеловечивание животных, способность любой пластической трансформации среды и персонажей – входят в сюжет еще на уровне литературного повествования, а потому
считается, что работа режиссера заключается в том, чтобы с большей или меньшей степенью достоверности проиллюстрировать предлагаемый материал. Но в
«Коньке-горбунке» мы видим, что простого иллюстрирования оказывается совершенно недостаточно для воплощения сказочных образов в экранной форме,
что сама поэтическая сказка отвергает принцип прямого иллюстрирования как
несостоятельный. Анализируя принципы динамической развертки рисунка в классических анимационных сказках, можно убедиться, что развитие действия в произведениях этого жанра происходит в тесном взаимодействии с фабульным строем. Общая структура фильма-сказки выстраивается в сюжетной ипостаси в соот170
ветствии с фабулой и одновременно преодолевает ее средствами анимационной
пластической трансформации. Тем самым действие приобретает известную независимость, оставаясь при этом тесно связанной с первичным литературноописательным строем.
Иной подход обнаруживается в фильмах, в которых прежняя главенствующая роль фабулы значительно снижена и основные сюжетоформирующие
функции берет на себя движение, пластически вытекающее из фактуры среды и
персонажа. По определению И. Евтеевой, в фильмах этого направления
«…переосмысляется весь предметно-персонажный мир <…> Стал обыгрываться
изобразительный типаж, уже имеющий, независимо от фильма, свою художественную ценность, а в фильме выступающий как знак той или иной системы обобщения, как определенный художественный стереотип»3. Такая перестановка меняет структуру произведения целиком: на первый план выходят лирические, описательные моменты действия, заключающиеся в максимальном насыщении пространства кадра «…значащей, разнородной по художественному языку, персонажно-предметной средой»4.
В качестве примера подобных построений рассмотрим два фильма Ю.
Норштейна, снятых по мотивам народных сказок: «Лиса и заяц» и «Цапля и журавль».
В обоих случаях фабульная последовательность действия присутствует как
закадровый авторский текст, но направляющей роли она не играет. Наоборот, наличие этого изначального текста дается в такой форме, которая совершенно сознательно идет на разрыв с фабулой, на ее отдаление от зрительского внимания.
Закадровый голос читает сказку одновременно и за автора, и за персонажей; в зависимости от произносимых фраз меняется интонация рассказчика, и интонация
же несет на себе основную смысловую нагрузку. Тем самым суть рассказа словно
выводится из фокуса внимания, тем более что все происходящее зритель может
наблюдать на экране. Сам рассказ становится дополняющим, оттеняющим основное действие, смысл произнесения текста концентрируется в его звучании, в значении отдельных слов и выражений.
В «Лисе и зайце» изображение стилизовано под декоративные росписи, основной техникой одушевления является техника перекладок, позволяющая сохранить графический стиль рисунка. Благодаря этому движение в фильме в значительной степени теряет свою предметность: персонаж и его окружение становятся как
бы динамически равноправны в плоскости кадра, а потому значение имеет даже
мельчайшее изменение фактуры. В «Цапле и журавле» это свойство анимационной
материи приобретает еще большее значение за счет сюжетных функций пространства, в котором действуют герои. Если в «Лисе и зайце» пространство фильма
представляет собой декоративную плоскость, для каждого нового персонажа
имеющая не только собственный рисунок и цветовую гамму, но и четко очерченные границы, то в «Цапле и журавле» пространство становится многомерным и
многоплановым за счет динамического изменения фактуры изображения.
Жанровая принадлежность «Лисы и зайца» в значительной мере определена литературной основой. Сказочные мотивы здесь остаются на первом плане, но
сама форма их существования в фильме задается экранным действием. Персонажи сказки приобретают необычайно тонкое поэтическое воплощение, в котором
стилизованное графическое изображение и такие же стилизованные угловатообобщенные формы движения сочетаются с детальной проработкой малейших
нюансов поведения и психологически точной мотивировкой поступков. Зайчик,
171
меняя зимнюю одежку на летнюю, стыдливо прячется за занавеску; после того,
как Лиса изгоняет его из дома, он оказывается настолько поглощен своим горем,
что не только не пугается появления Волка с ножом и вилкой в лапах, но и ищет у
него сочувствия. В дальнейшем постоянная тоска по дому после каждой неудачной попытки освобождения находит все новые и новые проявления – от тихой печали при вспоминании о своем житье в тихом и уютном домике до слез новых
разочарований (Зайчик одновременно плачет и ест морковку, и эти два взаимоисключающих по эмоциональному настрою действия создают трогательный поэтический образ несправедливо обиженного ребенка).
Появление новых персонажей каждый раз оказывается обусловленным не
столько фабульным строем сказки (хотя оно неизменно ему соответствует),
сколько общим эмоциональным градусом действия. Волк, появляющийся первым,
за сравнительно короткое экранное время проявляет целую гамму чувств и переживаний – от комической враждебности до слезного сопереживания бедам Зайчика; Медведь совершенно неожиданно предстает в облике поэтически настроенного рафинированного существа, неспособного к активным действиям; Бык соединяет в своем образе две разнородные ипостаси – мифического животного (Небесной Коровы) и перепуганной домашней скотины, несущейся не разбирая дороги.
Из всех встреченных Зайчиком только Петух оказывается в состоянии дать
отпор захватчице Лисе, но вместе с тем он является скорее носителем активного
действия, вдохновляющим Зайчика на борьбу, нежели образом-характером. Его
появление, петушиный крик не только символизирует начало нового дня (что зритель и наблюдает в изменившемся окружающем пространстве), но и перенаправляет внутреннее действие картины, задает ему новый вектор движения, подводящий к кульминационной сцене – битве за домик. Кульминация в фильме одновременно является и развязкой, в ней сводятся в одну точку все эмоциональные
потоки и все смысловые нити произведения, получившие зримое воплощение в
художественном приеме полиэкрана: в одном кадре присутствуют все персонажи,
наблюдающие за сражением, причем каждый из них остается в границах «своего»
пространства. В результате мы оказываемся свидетелями не борьбы положительного героя с отрицательным, а прямого столкновения жизненных позиций, принимающего эпический многоплановый характер. К этому нас приводит развитие
рисунка, данное в изменении фактурно-пластических свойств пространственной
плоскости кадра.
Фабула сказки «Цапля и журавль» оказывается достаточно проста: Цапля и
Журавль ходят свататься друг к другу, и хотя ничто не мешает им сойтись и жить
вместе, они оказываются не в состоянии прийти к взаимопониманию. Повторяющиеся сцены сватовства и составляют все внешнее действие этого фильма. Но,
как и в «Лисе и зайце», внешнее действие (фабульный строй), оказывается лишь
поверхностным обозначением происходящего, подлинный смысл этой истории
оказывается заключен в разворачивающимся на глазах у зрителя драматическом
повествовании об одиночестве и непонимании.
В движении рисунка, в мягком мерцании штрихов и линий, в легкости свето-теневых переходов проступает целая жизнь с ее радостями и горестями. Пространство действия при всей его органичности проработано до мельчайших деталей: Цапля, и Журавль живут в руинах помещичьих усадеб XIX века. Отчетливо
заявлен высокий культурный уровень изображения элементов архитектуры – ротонд, колонн, вазонов, перил, балясин и т. д., которые даются без видимого снижения, то есть создают полноценный образ архитектуры. Этот образ оказывается
172
одним из важнейших в фильме: как образ жилища персонажей он автоматически
воспринимается как некая социально-культурная ниша персонажей, вызывая в
памяти бунинские темные аллеи, причем еще до появления героев на экране. Еще
один важный признак: жилища выглядят не как интерьер, а, скорее, как экстерьер.
Это интерьер, вывернутый наизнанку, – словно театральная декорация, в которой
нет и не может быть ничего скрытого от глаз зрителя. В фильме декорации часто
подаются так, словно это выгородки на театральной сцене (жилище Журавля с
лестницей и львом-фонтаном, ротонда Цапли). Такая конструктивная особенность
неслучайна, она опять-таки работает на пространственную композицию в целом.
В фильме это единая «однородная» среда, живое пространство, являющееся непосредственным участником всех событий, и формирование его характеристик происходит не в заданном порядке, а чувственно. Поэтому ветхие открытые всем ветрам жилища Журавля и Цапли оказываются неотделимы от болота, на котором
они стоят, и от самих персонажей, которые в них живут, что подчеркивается общей фактурой и цветовым решением фильма.
В изображении в основном доминирует жемчужно-серая гамма, мягкая, приглушенная, почти лишенная контрастов, что подчеркивается эпизодами дождя. Так
же мягко решены кадры с камышом. В целом фильм производит впечатление выцветшей ретушированной фотографии. Исключение в цветовом решении составляют
две сцены: фантазия Журавля (в начале фильма он плывет по небу к Цапле с букетиком одуванчиков) и фантазия Цапли (она танцует с Журавлем вальс в старинном
парке). Здесь появляются приглушенные и мягкие цвета неба, травы, кустов. Этот
образ «идеальной жизни» да еще эпизод с салютом подчеркивают общее тональное
решение картины – как символ прекрасных, но несбыточных мечтаний.
А. Орлов в критическом разборе фильма так характеризовал впечатление,
производимое местом действия «Цапли и Журавля»: «Мир вокруг них (персонажей) разваливается. Но на самом деле внешнее в искусстве всегда является зеркалом внутреннего, “форма” – это есть “содержание”, и никакого другого “содержания” искусство не содержит; поэтому точнее будет выразить суть дела так: персонажи живут, разваливая мир вокруг себя. Почему? Да потому что они находятся в
состоянии войны с миром, друг с другом и с самими собою, они борются друг с
другом не на жизнь, а на смерть – ища повод в любых мелочах унизить другого,
навязать свою волю, настоять на своем <…> Но это уже вовсе не “мелочи жизни”,
это мощная жизненная практика тотальной войны, стратегия боевого бытия и
ратная тактика повседневности, и направлена она на разрушение личности того,
кто рядом <…> Руины обоих усадеб окружены бесконечным болотом, заросшим
камышом. Где-то на горизонте – тусклая серая масса леса. Такое построение помещает персонажей в очень выпукло ощущаемый вакуум. Вокруг них нет никого,
ни единого живого существа. Так создается выпуклый и яркий художественный
образ одиночества, составляющий стержень характеров обоих персонажей: они
сами себя обрекли на одиночество своей смертоубийственной тактикой жизни.
Лишь они двое способны терпеть друг друга, все остальные живые существа интуитивно избегают их»5.
Образ одиночества, подчеркнутый Орловым, видится принципиальным: не
существует никаких внешних препятствий, мешающих героям соединиться, между ними нет ни единой преграды, и в любой момент любой из них может быстро
дойти до соседа по тропке среди камыша. Но мы, пожалуй, не согласимся с автором этих строк, полагающим, что такое одиночество оказывается
«…исключенностью, выброшенностью из нормальной жизни, отъединенностью
173
от нее». Напротив, в рамках той действительности, частью которой они являются,
и Цапля и Журавль живут весьма насыщенной в эмоциональном плане жизнью,
стоит только последовательно рассмотреть все эпизоды сватовства, в которых
драматургически нет ни одного повторения. Не жизнь изолировала их от себя, но
их изолированность является жизнью, в которой оба персонажа оказываются обречены на одиночество. Сам Нортшейн говорил, что на графическое решение
«Цапли и журавля» его вдохновили гравюры японского рисовальщика Кацусики
Хокусая, поэтому неудивительно, что в основе всех мотиваций изменения цветовой палитры, а вместе с ней частично и изобразительного стиля в отдельных эпизодах, чувствуется влияние моно-но аварэ, «печального очарования вещей».
Печаль пронизывает все земное существование – таким может быть итог анимационного повествования. На этом фоне оба персонажа оказываются не воплощением стихии разрушения, а ее противниками, неустанно борющимися с ее проявлениями, но раз за разом проигрывающими битву. Журавль и Цапля вовсе не испытывают враждебности по отношению друг к другу: Журавль приносит Цапле цветы,
делает для нее шляпку, растапливает для нее печку, во время дождя держит над ней
зонт. О том же говорят и мечты Цапли, и само их бесконечное «хождение» друг к
другу. Даже в финале истории, остающимся открытым («Так до сих пор и ходят они
друг за дружкой»), вся воинствующая нетерпимость фактически сводится на нет, поскольку такая незавершенность, скорее, оставляет героям надежду на возможность
примирения, чем окончательно ставит точку в их отношениях.
Таким образом, мы снова можем сделать вывод о том, что содержание
анимационной картины рождается из творческого сопоставления вещественных и
языковых аспектов художественного произведения в его начальной (литературной) и конечной (анимационной) форме. Художник-аниматор для воплощения
своего замысла пользуется изобразительным материалом и особым приемом, позволяющим через технологию вывести вперед содержание, уже нашедшее свое
воплощение в ином образном порядке. Поэтому сам факт художественной трансформации, преобразования становится органичной частью нового образа, смысловой основой анимационного фильма.
Примечания
1
В советском кино использовался термин мультипликация (от лат. multiplicatio –
умножение), указывающий на множественность изображений, из которых складывается фильм. Помимо этого существует еще несколько терминов, обозначающих то же явление: multiplication (фр.) – умножение, trickfilm (нем.) – трюковой
фильм, animated cartoon (англ.) – живой рисунок. Анимацией также называют
один из этапов производства мультипликационных фильмов – создание фаз движения художником-аниматором.
2
Выготский, Л. С. Психология искусства / Л. С. Выготский. – Минск, 1998. – С. 129.
3
Евтеева, И. В. Процесс жанрообразования в советской мультипликации 60–80-х
годов. От притчи к полифоническим структурам : автореф. дис. … канд. искусствоведения / И. В. Евтеева. – Л., 1990. – С. 14.
4
Там же. – С. 15.
5
Орлов, А. М. «Цапля и журавль» Юрия Норштейна. Полемические заметки о художественных средствах создания характера персонажа [Электронный ресурс] /
А. М. Орлов. – Режим доступа : http://www.animator.ru/articles/article.phtml?id =74.
174
И. В. Ефимова
РУКОПИСНЫЕ ПАМЯТНИКИ ЦЕРКОВНОГО ПЕНИЯ
В ВОСТОЧНОЙ СИБИРИ
В статье впервые излагается в целостной форме актуальная информация
о музыкальных манускриптах, сохранившихся до настоящего времени в книгохранилищах Восточной Сибири. Рукописные памятники характеризуются в русле
церковно-певческого канона, а также в тесной связи с миссионерской деятельностью выдающихся деятелей русской православной Церкви, внесших наиболее значительный вклад в дело духовного просвещения и образования сибиряков.
Ключевые слова: история русского церковного пения, Восточная Сибирь,
невменные рукописи, знаменный роспев.
Становление в Сибири различных форм культуры европейского типа (художественной культуры, в частности) теснейшим образом связано с распространением Православия, с духовно-просветительской миссией русской православной
Церкви.
Центрами культуры были в XVII–XVIII веках монастыри; центрами образования – церкви, в первую очередь, соборные церкви, располагавшие большими
библиотеками и церковно-приходскими учреждениями. Только на протяжении
XVII века в Восточной Сибири было открыто около 40 монастырей, в том числе –
Спасский Христорождественский (20-е годы XVII века), Преображенский (1693)
мужской и Иверский женский монастыри в Енисейске; Свято-Троицкий мужской
в Туруханске (1660-е годы), Вознесенский мужской и Знаменский девичий (1692)
в Иркутске; Лосиноостровский мужской на реке Кети и Спасо-Преображенский
мужской Кашино-Шиверский монастырь, живописно расположенный на правом
берегу Ангары в 800-х верстах от Красноярска. Строительство церквей, также начавшееся в XVII веке, ширилось в последующие два столетия1. Достаточно сказать, что в одном только Красноярске к началу XX века насчитывалось 5 монастырей и 404 церкви, в том числе 112 каменных2.
Следует подчеркнуть, что делу христианского просвещения Сибири служили, как правило, люди особого склада – яркие личности, подвижники, обладавшие большим опытом духовной жизни и хорошим, для своего времени, образованием. Среди них – Киприан Старорусенников, выходец из Новгородского Хутынского монастыря (одного из старейших на Руси), первый архиепископ сибирской епархии (1620–1625), составитель первой сибирской летописи, а также церковной службы празднику Положения Ризы Господней, основоположник миссионерской деятельности Православной церкви в Сибири; Симеон – архиепископ
Сибирский и Тобольский с 1661 по 1663 годы (прежде бывший игуменом Боровского Пафнутьевского монастыря под Москвой), тонкий знаток церковной книжности: по окончании архипастырского служения в Сибири Симеон отбыл в московский Чудов монастырь, где занимался редактированием рукописных богослужебных книг и подготовкой их к печатному изданию; Игнатий Римский-Корсаков
– митрополит Сибирский и Тобольский (1692–1699 годы), побывавший до того
стольником царя Алексея Михайловича Романова, затем архимандритом Московского Симонова монастыря. О значении вклада, внесенного в духовную жизнь
Сибири такими иерархами, как Иннокентий (Кульчицкий), первый епископ Ир175
кутской епархии (учреждена была в 1727 году), и Иоанн, епископ Тобольский,
красноречиво свидетельствует факт причисления их к лику святых, в земле сибирской просиявших3.
Примечательно, что многие сибирские иерархи были выходцами из Вологодской епархии. Отчасти это объясняется той исключительной ролью, которую
сыграли в освоении Сибири жители русского Севера.
Еще в XIII веке, задолго до походов Ермака Тимофеевича, предприимчивые «…новгородцы-промысловики собирали дань с местного населения»4. «В
1616 году холмогорские промышленники совершили путешествие к реке Пясине,
текущей из озера Пясино в Карское море. С тех пор Зырянск, Туруханское Зимовье, Мангазея, Орлов городок на Пясине стали опорными пунктами торгового пути из Русского Севера в Сибирь»5.
По авторитетному мнению П. А. Словцова, «Сибирь обласкана, добыта,
населена, обстроена, образована вся Устюжанами и их собратией <…> Устюжане
дали нам земледельцев, ямщиков, посадских, соорудили нам храмы и колокольни,
завели ярмарки, установили праздники устюжских чудотворцев <…> Сибирский
говор есть говор устюжский <…> Стефан Великопермский, по плоти устюжанин,
низлагая с 1383 по 1397 год идолов Угры и Печоры, у пермяков и зырян, кажется,
с берегов Выми благословил путь к Востоку своим землякам даже до Баранова,
перенесшего устюжскую образованность на берега Амура»6. К этому можно добавить, что Устюг Великий уже с XIII века числился одним из центров древнерусской книжности, подтверждением чему могут служить сведения из Жития Стефана Пермского – сына клирика Устюжской соборной церкви Успения Богородицы7.
Уроженцем Устюга Великого был строитель и первый настоятель СвятоТроицкого Туруханского монастыря Тихон (умер в 1688 году), оставивший о себе
добрую память у местных жителей, долгое время почитавших его святым, праведником8.
На храмовое зодчество Сибири сильнейшее влияние оказала именно северно-русская архитектурная традиция9.
Влияние русского Севера заметно и в рукописных памятниках церковной
книжности Сибири. Внешним образом она засвидетельствована принадлежностью некоторых рукописей выходцам из северных областей Руси. Характерно, что
в коллекции рукописных книг отдела редкой книги Красноярской краевой библиотеки (ОРК ГУНБ КК) представлено, как минимум, три книги устюжского происхождения. Одна из них – старопечатный Пролог 1675 года (ОРК ГУНБ КК № Ж
74 /151151), вложенный устюжанином Иваном Яковлевым сыном Юдиным в Лосиноборский монастырь; другая – Служебник (ОРК ГУНБ КК № РВ 674327), принадлежавший устюжанину Никите Семенову сыну Кушеверовскому, посланный в
Енисейск «сыну боярскому Афоне Корепаеву» и оказавшийся затем в составе
библиотеки Енисейского Спасского монастыря. Особый интерес представляет
певческая рукопись 1689–1694 годов РК ГУНБ КК № 145031), владельцем которой был также устюжанин – «торговой человек Иван Евфимов сын Сухой он же и
Труха», приложивший «сию книгу глаголемую Обихот знаменной новые Пустыни
ко всемилостивому Спасу что над Кашиною Шиверою в казну по своих родителех
в вечное памяновение» (фрагмент вкладной записи на лл. 1–43)10.
В довольно обширном массиве церковной книжности Сибири XVII–XIX
веков певческие рукописные и старопечатные книги занимают скромное, по количественному показателю, место – насколько можно судить по составу рукописных собраний ряда крупных библиотек Сибири11.
176
Между тем, известно, что многие монастыри и соборные церкви в Сибири
(как, впрочем, и повсюду в России) располагали большими книжными собраниями, часть которых обязательно составляли книги богослужебно-певческие – и рукописные и печатные, более поздние. Так, например, библиотека Красноярского
кафедрального Богородице-Рождественского собора к началу XX века насчитывала 716 книг, в том числе 177 богослужебных. Судьба этого обширного книжного
собрания после уничтожения собора в 30-е годы XX века остается неясной до настоящего времени. Вероятно, не менее ценной была библиотека и при Красноярском Воскресенском соборе, судя по скупым сведениям из Протоколов экспертизы церковных ценностей (ГАКК. Ф. 794. Оп. 1. Д. № 2). Что произошло с этим
библиотечным собранием после проведения в 1920 году экспертизы, также неизвестно.
Большая библиотека имелась и в Енисейском Спасском соборе: несколько
певческих рукописей из фонда этой библиотеки ныне украшают малочисленное
собрание певческих рукописей ОРК ГУНБ КК. Вероятно, и другие монастыри
Енисейского края в свое время также имели свои библиотеки. Таков был обычай
в Древней Руси, где монастыри выступали одновременно и религиозными, и образовательными, и культурно-просветительскими учреждениями. Особо выделялись по своему объему и репертуару библиотеки северно-русских монастырей,
почти не уступавшие в этом отношении таким крупнейшим монастырским библиотекам Древней Руси, как Троице-Сергиевская (469 ед. хр. к концу XVI века),
Кирилло-Белозерская (790 ед. хр.), Соловецкая (481 ед. хр. по описи 1597 года),
Иосифо-Волоколамская (690 ед. хр. по описи 1591 года)12.
Вообще, наличие библиотеки при монастыре или церкви, скорее, правило,
чем исключение: в христианском мире книга почиталась наряду с иконой, как
святыня. Книга руководила человеком в его духовном становлении, питала душу
Божественными глаголами – глаголами Жизни. К книге относились, как к «телу»
Божественного Слова, т. е. как к объекту сакральному. Поэтому и создание книги
было делом отнюдь не обыденным, преследовавшим утилитарные цели. Сделать
книгу означало совершить душеполезный подвиг. Писание книги приравнивалось
к молитве или же уподоблялось «сражению с дъяволом при помощи пера и чернил»13. Приступая к своему делу, книжник, как и иконописец, должен был пройти
определенную аскетическую подготовку – пост телесный и духовный.
Вместе с тем книга (и особенно книга рукописная) представляет собой
уникальное, неповторимое, целостное художественное произведение, создание
которого требует мастерского владения различными видами искусства – словесно-поэтического, каллиграфического, декоративно-прикладного. Рукописи, как
правило, украшались орнаментальной вязью, иногда – лицевыми изображениями
(такова, например, миниатюра с изображением св. Романа Сладкопевца, знаменитого византийского гимнографа конца VI века, на л. 8 старообрядческого рукописного сборника 1828 года ОРК ГУНБ КК № В-5041), иллюстрациями к тем или
иным сюжетам Св. Писания и обязательно переплетались. Переплеты изготавливались из прочных деревянных досочек, обтянутых кожей с орнаментированным
тиснением, и в особых случаях покрывались окладом из тонких листов золота,
серебра, золоченой или серебреной меди, украшенных чернью, эмалью, драгоценными камнями.
Но не только художественное мастерство требовалось от создателей рукописной книги. В первую очередь, они должны были разуметь ее содержание, особенно если это – книга богослужебная: «Разумно о Бозе пети всегда тщися», –
177
наставляет безвестный автор песненной молитвы, в которой певчий испрашивает
у Бога благословения, терпения и сил для раскрытия своего таланта.
Корпус богослужебных книг огромен. Он включает Евангелие-апракос (где
тексты располагаются в определенном порядке), Апостол (Деяния и Послания
Апостолов), Псалтирь – основной источник молитв и песнопений, моножанровые
гимнографические сборники – Ирмологий (собрание ирмосов, или начальных песен канона, Стихирарь (собрание стихир)) и многое другое.
Певческие рукописные книги, или «книги певчие», как их называли на Руси, относятся исключительно к разряду книг богослужебных. Они различаются по
составу, или по способу организации текстов. Так, Октоих представляет собой
последование песнопений вечерних и утренних служб, причем песнопения группируются по гласам, или определенным мелодиче